Kitobni o'qish: «Над уровнем моря. Пестрый камень»

Shrift:

Люди дела

Серия книг для детей и юношества издательства «РуДа»


Иллюстрации

Даниил Селевёрстов



© Издательство «РуДа», 2019

© В. А. Чивилихин, наследники, 2019

© Д. С. Селевёрстов, иллюстрации, 2019

© Н. В. Мельгунова, художественное оформление, 2019

Над уровнем моря
Повесть

Отлогие старые горы, и ничего кругом, кроме гор. Белые снега лежат на далеких гольцах, издалека холодят лоб. К ним тянет; хочется думать, что где-то над нами, меж тупых вершин, отгадка всего, но мы знаем: большая, истинная жизнь внизу, там, откуда мы идем, и она всегда внутри нас, со всем, что в ней есть, – с вопросами и ответами, горем и радостью, с липкой грязью и чистой водой, смывающей любую грязь…

На перевале высится обо – древняя ритуальная пирамида, сложенная из камней. Проводник-алтаец посоветовал взять у подошвы хребта камень и притащить сюда. Мы отдыхаем на виду гор и думаем о том, что первые камни в пирамиду принесены, может, тысячу лет назад, что век от века здесь, в центре материка, безвестные скотоводы и охотники по-своему – просто и мудро ковали цепь времен и что твой камень тоже лег сюда, приобщив тебя к людям, которые шли, идут и будут идти через этот поднебесный перевал.

1. Симагин, начальник лесоустроительной партии

Издали, заглазно эти алтайские гольцы виделись утесистыми и неприступными, дикий вершинный камень рвет будто бы с гудом плотные ветра, и ни веточки, ни былинки. А тут довольно спокойные склоны, меж округлых вершин стоит первозданная тишина, по циркам спускаются рыжие и серые мхи, потом карликовая березка заплетает все, а еще ниже, у границы леса, цветут альпийские луга.

– Ух, и чудик же ты, начальник! – сказал за моей спиной Жамин. Законный чудик. Может, мы двинем, а ты тут посмотришь?..

Нет, я еще их провожу немного и, пользуясь случаем, пройдусь по лесу вон в том распадке. Снова глянул на горы, обернулся назад, в темную долину, из которой мы вылезли. Вообще надо было спешить – на привале добили последние сухари. Я-то в лагерь вернусь быстро, а им топать да топать… Засветло к озеру ни за что не успеют, придется еще одну ночь трястись у костерка.

Легостаев идет последним и смотрит на горы, то и дело поправляя очки. Виктор вечно тащится в хвосте, терпеливо сносит ругань, но голова у него устроена так, что на деле, в главном, ее хозяин оказывается шустрее других. Он никогда не шумит и никуда не торопится, но его кварталы всегда ажурно протаксированы, а легостаевские таблицы раньше всех оказываются в «досье» партии. И в этот раз он управился раньше других, потому я и отправил на озеро именно его.

– Порубаешь досыта, выпьешь, – завидовали ему ребята. – Сонцу в рожу плюнешь…

Легостаев морщился – он всегда морщится, когда при нем говорят о начальнике объекта, а тут были особые основания. Это по милости Сонца мы поздно забросились в тайгу, остались без связи и проводника, сели на голодный паек.

Больше месяца мы топтали нашу лесистую развальную долину. Рабочие рубили просеки, ставили квартальные столбы, валили лес для замеров и проб, а таксаторы считали, сколько из этих мест можно будет взять кубиков. Оставалось еще с недельку в тайге проторчать, а там – на базу экспедиции. Вообще-то я даже не ожидал, что мы так быстро пошабашим в этой долине, просто раньше не знал бийских «бичей». Они работали как черти, ну, и ели тоже дай боже. И так вышло, что жиров и сухарей не хватило. Легостаев должен был доставить вьюком еды, а попутно отнести на базу наряды, журналы таксации и месячный отчет. Уж за что другое, а за отчет, если его не представить вовремя, Сонц потом запилит.

Одно только тревожило – этот Жамин увязался с Витькой, неожиданно потребовав расчета. Поначалу я отказал ему, но вся артель бросила работу.

– Начальник, ты нами не доволен?

– Да почему же…

– И мы хотим быть довольные. Ты уж рассчитай Жаму.

– Работы осталось на неделю, мужики!

– В том-то и все. Мы, если тебе надо, за пять ден ее переделаем, Жамин пай на себя примем, только его ты уж отпусти…

Пришлось согласиться. Легостаеву было безразлично, с кем идти, но я досадовал на свою слабость. И весной, в Бийске, тоже уступил нажиму. Этих шабашников порекомендовал мне на товарной станции какой-то геолог:

– Смело нанимайте, если срочная работа! Конечно, это особый сорт трудящихся, однако за деньгу все сделают, как надо. Я передам с моим завхозом?

А рано поутру явился в гостиницу посетитель. Он был небрит, как-то смят весь, будто его побили, дышал в сторону – видно, заложил с утра.

– Какая работа? – сразу приступил к делу гость.

– А сколько у вас людей?

– Сколько надо, столько и будет. – Голос посетителя был независимый, даже недружелюбный, и с хрипотцой. – Работа сдельная?

– Ну да, по нарядам.

– Спецовка есть?

– Резиновые сапоги, комбинезоны, спальные мешки, – перечислял я, с грустью думая: «Если все они такие, что делать буду?» – Рукавицы, накомарники…

– В накомарниках работать, – перебил он меня, – как все равно… Ладно, к обеду соберу.

Через несколько часов он действительно принес десяток потрепанных паспортов.

– Мы на дворе…

Я полистал документы. Некоторые из них можно было хоть в музей. «Этого не возьму», – твердо решил я, рассматривая странички паспорта, до черноты заляпанные печатями. Судимость, брак заключен, расторгнут, Колпашево, Канск, Астраханская область, Междуреченск, Тува… С неясной, потертой фотокарточки смотрели угрюмые глаза, и эти морщины у губ я будто бы где-то видел. Жамин Александр Иванович, 1938 года рождения. Нет, не знаю…

– Жамина не возьму, – сказал я с крыльца. – Кто Жамин?

– А я Жамин и есть, – встал утренний гость. – Почему не возьмешь?

– У вас же тут сплошные печати, некуда нашу поставить.

– Меж печатей и поставишь.

– Без Жамы не согласны, – подал голос один из шабашников и тоже поднялся. – Пошли, робя! Только к тебе, начальник, люди в Бийске не наймутся, если ты нас не взял…

Взял. Лесную работу они знали, а водки в партии не было. Жамин с двумя приятелями попал как раз к Легостаеву. Все они больше месяца спали и ели у одного костра, и на мой вопрос относительно их надежности Витек неохотно, отвлекаясь от каких-то своих мыслей, ответил:

– А что именно, товарищ Симагин, вас интересует? Нормальные люди…

Второй сезон я предлагаю ему перейти на «ты». Неужели десятилетняя разница в возрасте так разобщает людей? Нет, скорее всего, тут особая интеллигентская пижонинка. Из-за нее же он и бреется каждый день, хотя все мы на полевых отпускаем бороды и довольны – возни меньше, да и комар не так кусает.

Опять он отстает? Понятно, горы смотрит. В долину нас кинули вертолетом, летели мы над рекой, и горы оставались где-то вверху. Сейчас, вблизи, их интересно посмотреть. А воздух-то здесь какой! Сухой, невесомый, будто его нет совсем. Он был тут сам себе хозяин – тек неслышно, свободно омывая пологие хребты. И не надышаться им досыта.

А наша сырая, темная долина совсем не продувалась. Будто нарочно сгоняло в нее тучи; а когда приостанавливались дожди, то ночные туманы насквозь пропитывали все. Случалось, выпадали ясные дни и ночи, но росы на безветрии держались крепко – почти весь день потом скатывалось по плечам. Вода сочилась по склонам долины, во мхах и лесной подстилке стояло невидимое озеро, и вечно хлюпало под сапогами. Да и сам воздух там будто наполовину состоял из воды.

Но почему здесь так сухо? От близости солнца, теплого ветра или оттого, что редок воздух? Да, влага быстро испаряется тут, и все живое бьется за нее. Главная боевая сила, конечно, эти вот густые заросли березки. Листочки у нее мелкие, жесткие, кожистые, чтоб испарять меньше. И ветров она не боится – черенки упруги, как стальные пружины, ветвятся густо. А полог будто подстрижен. Наверно, это для того, чтобы ветер скользил над зарослями и не выпивал зазря скудный водный паек. Кое-где березки заплели тропу на уровне пояса, и приходилось с усилиями продираться сквозь них.

– Дайте ваш ножик, Саша, – догнал нас Легостаев.

– Зачем? – Жамин достал из кармана финку. Виктор на ходу стругнул и показал нам тонкий черенок. Годовые кольца не различались на белом как мел срезе.

– Знаете, сколько этой березке лет?

– А зачем? – спросил Жамин.

– Сто, – Виктор сунул палочку в карман пиджака. – Сто лет…

– Свистишь! – Жамин забрал нож. – Зачем она тебе?

– Просто положу на стол и буду на нее иногда смотреть.

– Ну и что? – Жамин поглядел на нас с презрительным снисхождением.

– И думать, что этой палочке сто лет.

– Чудики вы все! – махнул рукой Жамин.

Виктор засмеялся, я тоже. Пошли дальше. Березка кончилась, и запахло травами. Я пустил Жамина вперед по прямой, битой тропе, а сам пошел рядом с Виктором, чтоб вместе посмотреть луга. Не знаю, чем уж занимали эти цветы Легостаева, просто мы оба, наверно, стосковались в нашей тенистой долине по воздуху, простору и краскам.

Вот купальница, сибирский огонек, его полно не только на Алтае; крупные, под цвет жаркого костра бутончики потеряли весеннюю упругость и начали уже осыпаться. А вот желтый альпийский мак, не такой, как культурный, попроще, но тоже хорош! А это – куропаточья трава? Рубчатые листочки идут прямо от корня и обрамляют светло-желтые чашечки. А тут какие-то свежие, как утренняя заря, цветки с золотым солнышком внутри. Нет, деревья мне больше знакомы! И эту скромную красавицу с пятью узкими ярко-оранжевыми лепестками тоже не знаю. Сорвать?

– Ветреница и горечавка, – сказал Виктор, взглянув на мой букетик. Хороши!

Да, это тебе не долинные папоротники и хвощи! Те, как умирающее, выродившееся племя, не живут, а тлеют – ломкие, слабые, без цветов и запаха. А тут, наверху, все цветет, и больше всего желтых, канареечных, оранжевых красок – солнце повторяло себя в бесчисленных золотых кругляшках. И пахнут альпийские цветы по-особому – нежно и стойко. Борьба за жизнь. Опыляться-то надо, вот они и стараются, чтоб пьянели в их чашечках редкие по этим местам насекомые.

– Но вы не туда смотрите, – тронул меня за плечо Легостаев. – Вот это стоит внимания.

Виктор пропускал сквозь пальцы метелку каких-то стеблей, густо унизанных маленькими мягкими листочками. Цветы были тоже мелкие, желтые, как их соседи, и пахли неуловимо тонко.

– Говорят, лезет в землю и камни – не выдерешь. Эту штуку долго секретили…

– А что это такое?

– Rhodiola rosea. Золотой корень. Вроде женьшеня.

– А почему секретили?

– Думали, от лучевой болезни, а он от всего помогает. В поселке за пятерку уже можно купить корешок и рецепт.

– А разве вы не говорили с ребятами из ботанической экспедиции?

– Надо будет накопать перед отъездом, – сказал я, в который уже раз пасуя перед Легостаевым.

Конечно, я слышал весной в поселке, что собирается в горы какая-то экспедиция, но, честное слово, в голову не пришло поговорить с ними. Просто леность ума, хотя я крутился тогда изрядно – сборы, то, се. Рабочие доставляли изрядно хлопот, этот вот Жамин…

Жамин шел впереди, не оглядываясь, гремел сапогами по камням. С чего это он вздумал рассчитаться до срока? В лесу претензий к нему не было. Артель его слушалась, да и сам он ворочал что надо. Но в поселке Жамин выкидывал номер за номером.

Мы застряли на центральной базе экспедиции. Сначала ждали грузов, которые Сонц поздно отправил, потом экипировали партии. Барнаул долго не давал вертолета, хотя рейс был давно оплачен. Аэродром отговаривался, что много машин на профилактике, а когда передали готовность, начались дожди, и пришлось больше недели ждать окна в небе. Тучи ходили над озером и мели воду мокрыми хвостами.

Партия сидела на тюках; даже на рыбалку нельзя было сплавать, потому что каждый час синоптики могли дать погоду.

Рабочим надоело безделье и безденежье, они потребовали второго аванса. Я составил Сонцу ведомость; и тут у него началось с Жаминым. Накануне пришел на Жамина исполнительный лист.

– Ты не вычитай с меня, начальник, – не то попросил, не то потребовал он.

– Как это «не вычитай»? Вы что – первый год платите? – Наш Сонц любит вот так беседовать с людьми – ставить вопросы, не ждать на них ответов и снова спрашивать. – Порядков не знаете, товарищи? Как это «не вычитай»?

– А так, что не вычитай, – едва смог вставить Жамин.

– Как я могу не вычесть? – Сонц окидывал его победоносным взором. А потом что – из своей зарплаты платить? Нет, вы поняли мою мысль? И разве детей бросать положено? У меня их тоже четверо, почему же я их не бросаю?

– Сына я не обижаю… Из расчета все вычтешь, аванс не трожь.

– А до расчета ваши дети голодать будут? Вы поняли мою мысль?

Жамин сверкнул глазами, ушел.

К ночи дождем залило поселок. Мы уже спали в домике, арендованном у леспромхоза под базу экспедиции, когда под окнами появился Жамин.

– Эй, выди кто-нибудь – кишки выпущу! – сипло кричал он в темноте. – Я таких давил и давить буду. Выди, выди кто-нибудь!

– Завтра не успеем поговорить? – закряхтел Сонц. – И как только такие могут воспитывать детей?!

Жамин долго еще трещал забором, шлепал в лужах под окнами, скрипел зубами и бормотал у дверей, мешая спать. Первым потерял терпение Легостаев. Он вышел с фонариком на крыльцо, осветил Жамина. Тот сидел на верхней ступеньке, мокрый весь и босой. Я тоже поднялся на всякий случай и видел из сеней, как Витек сел рядом с Жаминым под дождь.

– Не надо только меня давить, – сказал Легостаев. – И резать не надо. Вы что шумите?

– Да разве с ними сговоришься? – тоскливо протянул Жамин трезвым голосом.

– А сапоги-то пропили? – засмеялся Виктор.

– Сразу выдерут за все.

– Обувайте мои да идите спать.

Разбираться с этим случаем было некогда – рано утром над поселком зарычал вертолет. Наверно, неожиданно дали погоду, и надо было срочно грузиться. Жамин хватал ящики потяжелей и не смотрел на нас. Перед отлетом вышел к вертолетной площадке Сонц.

– И этого берешь, Симагин? Ты его сам нанимал? Документы у него хоть в порядке?

Я торопливо кивал, думая об одном – быстрей оторваться от земли, чтоб Сонц вместе со своими разговорами пошел вниз, уменьшаясь, чтоб тайга поскорей с ее вопросами, неотвязными и большими.



Сейчас работа в долине была, можно сказать, позади. Остаток лета и осень уйдут на камералку, расшифровку и сведение данных таксации с аэрофотоснимками, а зимой надо выдать итоговую цифирь и схему освоения здешних лесов. Да, как-то незаметно и ловко это вышло, что все стали называть то, что начнется в этих долинах, освоением. Завоют бензопилы подваливая без разбора старые и молодые, здоровые и больные деревья, взревут трактора, зачадят костры, сжирая вершинки, сучья, окомелки. Особенно страшно падут в долине первые, самые крепкие, останавливающие ветра деревья. Непременно первым, для пробы, будет кедр. Он стоит под пилой недвижимо, как стоял до встречи с ней двести лет. Но вдруг содрогнется весь, качнется и рухнет, со стоном осадив землю. Вершина его ляжет вниз по склону, ее зачокеруют, и трактор поволочит великана к реке, раздирая лесную почву. Полой водой бревна поднимет, понесет вниз, раздевая на перекатах и шиверах.

«А как же иначе?» – спросит Сонц, и я промолчу, а Легостаев поморщится. Мы могли бы спокойно объяснить, как можно сделать иначе, да только Сонц не даст закончить, начнет канючить, как запавшая патефонная игла: «Стране нужна древесина или нет? Шахты и стройки останавливать? Нет, ты понял мою мысль? Консерватором заделался, Симагин? Влияние Быкова? И молодежь путаешь? Разве это разумно – консервировать ресурсы народного хозяйства, гноить древесину, если ее в дело можно пустить? Защищать старую, перестойную тайгу? Рубить ее надо, товарищи, рубить!»

Но правду сказать – не в Сонце дело. Перед отъездом начальников партий вызвали в Москву. Такого сроду не бывало – лесоустроителям всегда хватало своего начальства, и уж оно имело дело с главком. А тут позвали. Разговор был интересный. Скорее не разговор, просто устная инструкция: «Товарищи! Работа срочная и очень важная. Надлежит выявить все ресурсы древесины, установить максимальный размер пользования. Закладывайте сплошные рубки – леса там перестояли, вываливаются. Мы на вас серьезно рассчитываем. В конце сезона будет премия, если, конечно, уложитесь в смету…»

А уже здесь, на Алтае, Сонц толковал с каждым начальником партии конкретнее и просил нас провести соответствующие беседы с таксаторами. Он говорил, что лесоустроитель не может поступиться своей инженерной честью. Сонц это может таксаторами хватануть словом. «Искусственное завышение запасов древесины – дело скользкое, товарищи, – вещал мне Сонц так, будто ему внимала целая аудитория. – Только обязательно надо принять возраст рубки по количественной спелости. Это мы, дескать, вправе сделать. Расчетная лесосека сразу возрастет. Кроме того, надо учитывать, что склоны тут разной крутизны. На двадцатиградусные могут подниматься трактора, а выше можно применять лебедки. И пусть у нас голова не болит из-за того, как с крутяков брать древесину, не надо, товарищи! Наша задача показать в принципе возможности этих долин…»

Мы поняли его мысль. Когда я поговорил с Легостаевым, он поморщился, вышел из моей штабной палатки и углем написал на полотне: «Рубить всегда, рубить везде – вот лозунг мой и Сонца!» Легостаев незаметно возрождал во мне надежду. Я снова стал думать, что бороться за правильное лесопользование еще можно, если есть такие подпорки, хотя мне надо приготовиться к очередным неприятностям. В долине Виктор все считал по-своему. Размер пользования у него получался небольшой, однако научно обоснованный до тонкостей, не подкопаешься. Другого я от него и не ожидал. Это будет горькая пилюля Сонцу; только главные события, как я понимаю, развернутся дома, зимой. Конечно, я поддержу Виктора, но что я могу? И для Быкова идеи Легостаева – бальзам на его старые раны, однако Быков сейчас не у дел…

«Тайга!» Я очнулся, ощутив легкий шум и встречный ток прохладного воздуха, будто всходила впереди дождевая туча. Как и по ту сторону перевала, деревья на границе леса росли кривыми, корявыми, ветры вытянули их кроны флагами. А вот на продуве пихтушечка стоит расчудесная – нижние ветки ее, должно быть, приваливает снегом, они укоренились, пустив вертикально верхушечные почки, и вот целая семья уже окружает веселым хороводом свою родительницу, и никакой ветер им всем вместе не страшен теперь.

Перевальное седло незаметно перешло в широкий распадок, и прямо под ногами синела падь. В самой своей глуби она была почти черной. Кыга, что ли? Справа поднимался небольшой перевал, и туда вела тропа.

– Не стоит вам, пожалуй, ноги бить. – Легостаев догнал меня и протянул руку. – Этот массивчик я сам посмотрю. Давайте чемодан.

– Ну ладно, – согласился я. – За перевалом начнется скат к озеру, и вы берите правей. В Кыгу не спускайтесь, верхом и двигайте – гольцами, тропой.

2. Сонц, руководитель объекта

Меня первого, когда пойдет разбирательство, притянут, по тому что я, как руководитель объекта, персонально отвечаю за безопасность работ. Наплести можно, это смотря как взяться. Нехватка продуктов – на меня, хотя Симагин мог бы поэкономнее обойтись с жирами и консервами. Необеспеченность партии рацией – тоже на меня. Но зачем я буду им давать дорогую аппаратуру, если нет человека, который умел бы с ней обращаться? И еще могут сказать – поскупился, мол, на проводника и вертолет постоянной аренды. А все это дела непростые. Вертолет, например, стоит сто двадцать рубликов в час. И проводника я правильно снял; он Симагину совсем был не нужен в долине. Я же не для себя, для всех старался, потому что перерасход средств лишит премии не только экспедицию, но и тех, кто над ней.

А с Жаминым, когда он один вылез из тайги, я правильные меры предосторожности принял. Приходится быть в жизни осторожным. И тоже не из-за себя. У меня на шее четверо детей, это надо понимать. В конце концов, человек живет на земле ради своих детей.

Сам я выходец из мещан, как раньше называли это сословие. Хлебнул всякого, особенно в молодости, когда понял, что надо учиться. К сожалению, перед войной, на студенческой скамье, женился. Взял ее с пятилетним ребенком и за всю жизнь ни разу не попрекнул, чтоб она это ценила. Я считал, что со временем смогу вырастить из ее сына достойного гражданина страны, однако с детьми не всегда получается так, как хочешь, и это громадный вопрос.

Заниматься с сыном-приемышем у меня тогда времени было мало – зимой учеба, общественная работа, а летом – в лес, на таксацию. Жена тоже работала, и сын часто бывал у бабушки.

Он рос очень капризным, и это поддерживалось родственниками жены. Например, он всегда ел первое без хлеба. Несколько раз я делал замечания, а однажды дал хлеб и сказал, чтобы он его обязательно съел. Сын не послушался, а когда я попытался заставить, то бабушка начала обвинять меня, будто я кормлю ее внука сухим хлебом. Или другое. Если с ним шли гулять, то обязательно неси его на руках, пятилетнего. В противном случае он побежит в другую сторону с истерическим криком. Он всегда самовольно брал сладости, которые очень любит до сих пор, несмотря на свои двадцать девять лет.

О военном периоде говорить не буду. С предпоследнего курса я ушел на фронт, а когда вернулся, сын уже ходил в школу. Учился он так: проследишь хорошо, а нет – плохо. Потом начались пропуски занятий, стали пропадать деньги, облигации, вещи, особенно в трудные послевоенные годы. Видя все это, мы отдали его в ремесленное училище, которое он окончил, получив специальность токаря.

Начал работать на судоремонтном заводе, но прогуливал и часто опаздывал на работу, за что его судили. Во избежание дальнейших неприятностей мы настояли, чтобы сын пошел на флот – как бывший фронтовой офицер я считал, что служба научит его жизни, но вышло наоборот.

Перед отъездом сына в армию я предложил ему взять мою фамилию, чтоб она ему напоминала обо мне и моей заботе. Но он не только не сделал, как я хотел, но даже не узнал, через какие организации это делается. Потом уже сказала мне жена, что ему не нравится моя фамилия – Сонц. А чем плохая фамилия? Не такие бывают.

Прослужив более пяти лет, сын так и вернулся матросом. Учился по моему настоянию в школе механизации сельского хозяйства, потом в вечерней школе, но все без толку. Сейчас работает на грейдере, часто приходит выпивши, заявляя, что иначе не дают хорошей работы. Приносит зимой до семидесяти рублей, а летом больше сотни. Машина тяжелая, тряская. Это, плюс постоянные выпивки, привело к заболеванию желудка, но сын не слушает советов – не лечится. Я настаиваю, чтобы он шел учиться в техникум, а сын заявляет, что надо кому-нибудь работать и на тяжелых работах. На мои доводы о том, что после учебы я получал вдвое больше квалифицированного рабочего, злится. Механически выбыл из рядов комсомола, не вступил в профсоюз, нелестно отзывается о передовиках производства и коммунистах.

Человек неглупый, он имеет нетвердый характер. Часто обещает выполнять мою подчас совсем пустяковую просьбу, но не выполняет ее, а на мои замечания молчит или морщится, совсем как таксатор Легостаев, с которым сейчас неизвестно что в тайге.

Нет, во всем виноват начальник партии Симагин, да и сам Легостаев тоже. Почему Симагин отпустил человека с бандитом, а человек согласился идти с бандитом? Помню, я еще весной говорил: «Товарищ Симагин, зачем ты нанял эту темную личность?» Я-то им, «бывшим», никогда не доверяю. Мало ли что может случиться в тайге! Часто даже приличный человек сам не знает, на какой поступок он способен в связи с обстоятельствами. Эта моя мысль понятна.

И вот я говорю Симагину: «Зачем, мол, ты эту личность взял? Разве в Бийске нельзя найти рабочих любого качества?» Он молчит, а Легостаев, который был тут же, говорит: «Генрих Генрихович…» – меня зовут Генрихом Генриховичем – «Генрих Генрихович! – говорит Легостаев – оставьте это». И морщится. Он всегда морщится, если я его или Симагина припру.

С Симагиным я довольно часто ругаюсь, но личного между нами нет ничего. Просто Симагин любит жизнь людям портить, прикрываясь принципиальностью. Один раз даже самому начальнику «Леспроекта» направил бумагу, хотел пустить насмарку годовой труд всей экспедиции. Он считает, что мы в принципе неправильно обращаемся с лесным фондом. Я ему говорю: «Выходит, вся рота идет не в ногу, ты один в ногу?» – «Это демагогия», – отвечает. «Слушай, – говорю я, – в «Леспроекте» пять тысяч инженеров, которые тоже не первый год по лесам лазят, а ты один такой?» – «Не один, – говорит он. – Быков, Легостаев и другие, которые пока молчат». Это он о нашем Быкове, который изработался, отстал от жизни. За кляузы его поснимали со всех мест и держат на технической работе до пенсии. Симагин тогда оборвал этот разговор, а Легостаеву я потом прямо сказал, что если его друг-приятель лишит весь коллектив прогрессивки, то люди этого не простят.

«Сорвется он когда-нибудь, – говорю, – на какой-нибудь мелочи». В прошлом году так и получилось: Симагин подписал материалы, в которых из-за машинистки прошла цифровая ошибка на один порядок. Машинистка-то могла ошибиться, но ты подписываешь – смотри! Дали ему строгий выговор, и он молча снес его, потому что возразить было нечего. А в этом году Симагин заметно присмирел. Весной за одну его небольшую оплошность я сделал замечание Легостаеву, но Симагин понял, что мои слова относятся к нему, однако смолчал. Не тот стал Симагин.

И вот он сорвался уже по-крупному. За это чепе под суд пойдет, если что-нибудь крайнее случилось с Легостаевым. Ведь в нашем деле надо предусматривать всякую мелочь. Взять, например, одежду. Симагин как накинет спецовку в городе, так и не снимает до конца полевых работ. И моду взял не бриться летом. Ладно, если рабочие, студенты-практиканты или даже рядовые таксаторы отпустят бороды, но начальник партии не раз за сезон вынужден обращаться и в райком, и в аймакисполком, и в другие организации. А людей надо уважать и знать. Даже в правлении колхоза на тебя по-другому смотрят, когда ты подтянут и чисто выбрит. Тут нет ничего такого, просто жизнь, практика, опыт. И документы предъявишь, и деньги наличными пообещаешь, но если ты бродягой пришел, не дадут лошадей – и все. Скажут, что все они в табунах или не приспособлены к вьюку, гужевые, и спины у них чересседельниками попорчены.

Конечно, мне возраст помогает. Когда люди видят, что пришел человек солидный, в годах, – совсем другое отношение. Кроме того, я все стараюсь предусмотреть, вплоть до одежды. Сапоги нужны, да не кирзовые, а хромовые, чтоб в любую грязищу блестели, если пошел чего-нибудь доставать. Синие галифе обязательны и суконный китель. И хорошо еще форменную фуражку с глянцевым козырьком, а также планшет на ремешке. Я понимаю – все это мелочи, но помогают они хорошо. Открываешь дверь в правление и уж чувствуешь – ты хозяин положения. Не откажут ни в проводниках, ни в муке, ни в лошадях. Входишь и сразу руку председателю: «Сонц, руководитель объекта!» Он даже приподнимется и не садится, пока сам не сядешь. Хорошо еще канистру спирту иметь в экспедиции. Я, конечно, сам не пью, но эта простая предусмотрительность может выручить из самых тяжелых положений. Даже вертолет можно достать безо всякой очереди. Надо знать людей – эта моя мысль понятна.

С чужими, между прочим, всегда проще поладить, чем с близкими. Вот взять даже не экспедицию, а снова моих детей. Как я их знаю, никто не знает, но не всегда у меня ладно с ними.

Старшая моя дочь окончила среднюю школу на «хорошо» и «отлично». Я настаивал, чтобы она готовилась к экзаменам в медучилище, а она доказывала, что и так выдержит. В итоге – двойка и слезы. По комсомольской путевке устроилась на промышленную стройку разнорабочей. Я требовал приобретения профессии, но дочь отвечала, что ей нужен только стаж. По моему настоянию она все же получила специальность штукатура, по которой и работала до вступления предприятия в строй, куда потом перешла учеником прессовщика, решив учиться на инженера пластических масс.

За два года дочь дважды кончала подготовительные курсы, наконец, подала документы на заочное отделение и первый же экзамен провалила. В результате снова пошла работать. Разговаривая с дочерью, я и жена не раз внушали ей, что ее подруги уже на третьем курсе институтов, в техникумах, а она этого совсем не переживала и отвечала одно: «Что за претензии, я же работаю!»

Как она будет жить дальше, не знаю. Ее отношения со мной переходят в полное непонимание, а в чем тут дело, не разберусь. Неужели причина этому мои указания учиться и выполнять несложные обязанности по дому, которые положены дочерям? Помню, раз она ответила мне такой грубостью, что я даже задохнулся, а потом сказала матери, что она не права в выражении, и та посоветовала ей извиниться. Дочь отказалась извиняться, так как я, дескать, буду смеяться, а я и забыл, когда смеялся последний раз. Через день дочь одумалась и подошла. «Папа, извини». Я ответил: «Что же извинять? Раз ты поняла свою ошибку, не повторяй ее». Она резко повернулась и, сказав: «Не извиняешь – не надо», ушла, то есть фактически снова нагрубила мне.

Кроме хороших советов, она никогда ничего от меня не слышала, но я так и не разобрался в мотивах ее поведения, а это очень важная вещь – понимать поступки людей. В этом вот случае, например с Жаминым и Легостаевым, могло произойти все и по разным причинам, но есть один очень логичный мотив. Какой? Еще до отъезда в тайгу передавали мне разговор Жамина с кем-то из наших. Он, видите ли, мечтает достать новые «ксивы» – по-ихнему, по-блатному, так называются документы. А почему Жамин мог пойти на преступление ради завладения паспортом Легостаева? Они одних лет, а фотокарточку заменить находятся такие специалисты, что ничего не заметят и в институте криминалистики.

Жамин-то у меня с первого взгляда вызвал подозрения, еще весной. Глянул ему в глаза и подумал: «Зверь ты, парень, зверь клеточный!» Этих, кто баланду хлебал, я определяю сразу. По глазам. И углы губ у них обозначены морщинами, и плечи висят. В итоге я прав оказался – уголовник, алиментщик, хам, за нож хватается. Грозился меня пырнуть, представляете? А как я могу не вычесть по исполнительному листу? Для детей-то! Я это еще как понимаю, потому что у меня самого их четверо…

Перейду к этому ЧП. Кой-какие меры я сразу принял, получив радиограмму из Беле. Послал за милиционером – он тут на все озеро один. «Пожалуйста, – говорит, – только мне нужно указание из района». Какие безобразия у нас все же творятся! Казалось бы, с милиции должен начинаться порядок, но что получилось на деле? Звоню из поселка в район, докладываю так, мол, и так, звонит руководитель объекта Сонц, нужно арестовать одного человека. «Кого?» – «Рабочего из Бийска Жамина». – «Знакомая птица. Он у вас? А в чем дело?» Объясняю. «А где случилось происшествие?» – «Где-то на Кыге», – говорю и слышу в ответ: «Мы этим делом заниматься не будем». «Почему?» – «Не наш район».

Вот уж никогда не думал, что в милиции тот же бюрократизм! Это верно, что партия Симагина работала на территории Улаганского аймака, но, чтобы пробиться к ней из Улагана, надо несколько суток тащиться по Чулышманской долине на лошадях, потом по озеру и снова в тайгу. Есть другой путь, но им не легче – по Чуйскому тракту через Семинский перевал до Горно-Алтайска и Бийска, и тут машиной триста километров, если не будет вертолета, а его не будет точно в такие дожди. Я все же требую послать радиограмму в Улаган, но из района отвечают: «Посылайте сами, дело от вас исходит».

Конечно, если б я сам прибыл в район да зашел куда следует, живо бы зашевелились, но мне надо было сюда ехать, на место. Какие все же формалисты! Как бы там ни было, преступник-то на территории этого района! Кто его должен арестовывать? Позвонил я прокурору, но его не было, вызвали в Барнул. А тут такая связь, что нервы другой раз не выдерживают. Бросил я это безнадежное дело, послал радиограмму в Беле, чтобы все наличие людей немедленно уходило в тайгу, на поиски. Кроме того, заказал вертолет и попросил обком партии, чтоб помогли его скорей выбить. Сам сел на катер и поплыл. Какого это числа было? Да, девятого, в четверг.

Шестьдесят километров, далеко ли. Прибыл. Мои все в поисках, а этот Жамин тут. Убежать ему некуда, хотя он поначалу и рвался в тайгу. И зря удерживали – он сразу бы свою вину обнаружил. Смотрю на него и опять думаю: зверь! Глаза едят просто, и рожа вся зачернела под черной щетиной. Брови рассечены, глаз один заплыл, а под ним желтое пятно. Очень может быть, что они там, в тайге-то, из-за пустяка поссорились, а все эти «бывшие» свирепеют моментально и не помнят себя. И тут еще одна подробность – у причала шепнули мне, будто у Жамина отобрали нож, посмотрели под лупой и заметили кровь. Короче говоря, дело темное, даже очень.

Что ж, милиции нет, но порядок-то должен быть. Собрал я кой-кого из здешних и сразу снимаю допрос. Он сидит на земле, на меня не смотрит, все на озеро да на горы, только иногда как глянет в глаза – ну, думаю, не хотел бы я с тобой в тайге вдвоем остаться, без свидетелей.

– Расскажи, как было дело, – говорю я, покончив с обязательными формальными вопросами, но подозрение закралось сразу, потому что он начал что-то крутить с фамилией – будто он и не Жамин. – Рассказывайте по порядку!

– Да что рассказывать-то? – отвечает. – Я думал, он давно здесь.

– Вы подрались там?

– Вот еще!

– А почему же лицо у тебя побито? А? Почему?

– Почему, почему!..

– Ну? – не отстаю я.

– Ночью лез по круче и ободрался.

Чувствую – врет. Царапины были бы, а у него кровоподтеки, и глаз заплыл. Про глаз он сказал, что клещ в тайге впился, но я сразу понял, что он крутит. Нет, надо его щупать разными вопросами.

– Вы зачем шли?

– Жиры и сухари кончились. Из консервов одна сгущенка осталась, и то не хватит.

– А работы там еще много?

– Начальник говорил, что на неделю, самое большее – на десять дней.

– Так. Но ты не ответил на вопрос. Ты-то лично почему ушел из партии?

– Расчет брать.

– Раньше срока?

– Ну да.

И тут я понял, что начинаю ловить его. Какой-нибудь вопрос все равно должен был его раскрыть, а как же иначе? Смотрите – он же не мог брать у меня расчет, если наряды не закрыты, а все они в партии. Без денег этот народ не уходит. И паспорт его был передан Симагину, а куда он без паспорта? Я решил постепенно вести допрос. Спрашиваю:

– Как же ты без расчета ушел?

– Инженер нес ведомость.

– Может, ты даже знаешь, сколько тебе причитается?

– Без вычетов двести десять рублей с копейками.

– За месяц?

– А вкалывали-то мы как?

– Это еще надо проверить… Ладно, говори, где Легостаев?

– А я знаю? Кричал, кричал – там река шумит…

– Какая река?

– Кыга, не Кыга…

– Почему не Кыга?

– А я знаю?

– Ну хватит, Жамин, – решил я поближе к делу. – Давай-ка паспорта.

– Какие паспорта?

– Твой и Легостаева.

– У меня их нет.

– Где же они?

– У него… И журналы таксации у него. Брось, товарищ Сонец, надо искать идти, а вы тут второй день меня держите.

Это он меня так назвал: «Сонец». Ишь ты, товарища нашел!

– Гражданин Жамин, – сказал тогда я. – Мне одно не ясно – зачем ты решил взять досрочный расчет. А? Молчишь? Почему раньше срока от артели ушел?

Он посмотрел по сторонам, и видно было, что ему все на свете противно.

– Вы поняли мою мысль?

Он продолжал молчать. И тут я решил прямо спросить его насчет ножа.

Подошел к нему, руки на плечи положил и гляжу в глаза. А все остальные смотрят на нас.

– А про финку, – говорю я, – ты забыл?

– А что? – вроде растерялся он. – Ваши ее отобрали.

– Знаешь ли ты, что на ней следы крови остались?

Тут он вскочил, опять посмотрел на всех своими бешеными глазами, на меня тоже, и сел.

– Под срок подводите?

– Сознаешься? – в упор спросил я его. И тут он меня матом. Длинно и заковыристо, а сам чуть не плачет.

– Тихо, тихо, – говорю я ему. – За все ответишь. Иди, гуляй пока…

Он пошел через огород к чуму, а я стал думать. Все выходило хуже некуда. Тут еще деловые соображения нельзя было откидывать. Беда с Легостаевым – большая беда, но если пропадут журналы таксации – значит всю работу в долине придется повторять. В этом году уже не успеть и, кроме того, грозит огромный перерасход денег на перетаксацию. Вообще-то с Симагиным и так назревала проблема – все партии уже работу закончили, начали выбираться из тайги, а эта, самая дальняя и важная, затянула сроки; и у меня все время болит душа, что они там не так посчитают размер пользования, и подрежут под корень экспедицию.

И мне грозят серьезные осложнения перед пенсией. Даже боюсь думать о моих детях. Я всю жизнь делал для них все, что мог, и случись сейчас что-нибудь со мной, как это скажется на их судьбах? Дороже детей нет ничего на свете, хотя у меня и есть к ним отцовские претензии.

Вторая моя дочь закончила девятый класс. Учится она неровно – то пятерки, то двойки. Бывает, что ведет себя плохо на уроках, о чем говорят записи в дневнике. Эта дочь пяти лет заболела костным туберкулезом позвоночника, четыре года прележала в санатории, а потом ходила в корсете. Дома ей уделяли основное внимание, позволяли делать все, что разрешали врачи, баловали сластями и ничем не загружали по дому. Видимо, это все вошло в ее характер. И хотя она уже взрослая, но продолжает поступать так, как хочет. Заставить ее сделать что-нибудь по хозяйству – целое событие, хотя я предлагаю ей только подмести полы, стереть пыль или помыть посуду.

Свой дальнейший путь еще не определила. На мои указания о плохом поведении в школе или дома отвечает вызывающе, а с матерью разговаривает так, что не поймешь, кто кого отчитывает. Окончила курсы кройки-шитья и переделывает свои платья так стильно, что стыдно за нее становится, и хочет остричь волосы, чтобы сделать хвост. За любой поступок мы дочь никогда не наказывали, а она этим пользуется. И хотя на ее лечение и воспитание мы затратили много средств, энергии, слез, она этого не ценит.

Я первый человек в нашем роду, получивший, хоть и не законченное, но высшее образование, и хотел, чтобы и дети мои пошли по стопам отца. А я даже в младшем не вижу такого стремления. Шестой класс он окончил с двойкой по русскому и оставлен на второй год.

Никто из моих детей не имеет пристрастия ни к какому ручному труду или ремеслу – рисованию, музыке или еще чему-нибудь – и читают только шпионскую литературу, от всякой же другой отмахиваются – неинтересная. А младший вообще ничего не читает и ни к чему не стремится, кроме плавания в бассейне, куда он мной был отведен четыре года назад и сейчас получил юношеский разряд. Старшая дочь занималась фехтованием, но забросила. Сын-приемыш – неплохой шахматист, но тоже ничего не делает.

Физически грубым с детьми я никогда не был, но замечания о беспорядке в квартире, как человек, любящий порядок, делаю часто. Я желаю одного – чтоб дети мои учились, имели более широкий кругозор, чем обычный рабочий, больше приносили пользы государству, а не только у станка или на агрегате. Как мне заставить их идти вперед по жизни?

Конечно, образование – это еще не все. Нужно всегда иметь в виду перспективу жизни и делать все так, чтоб тебя не мяло. Вот, например, взять эту нашу экспедицию. Есть задание – выявить тут максимальный размер пользования. А ведь его можно считать по-разному. Боюсь, что Симагин в своей долине брал только первую категорию доступности, не учитывал леса на крутых склонах. А Легостаев, как мне передавали, прямо заявил: «Никакой я премии не хочу, буду считать так, чтобы потом не посадить леспромхозы на мель». Но ведь леспромхозы начнут здесь работать через десяток лет, когда техника изменится, и с крутяков можно будет дешево брать кубики. Значит, мы обязаны установить размер пользования в перспективе. Иначе никто не получит прогрессивки, это же ясно.

Но наши противоречия никак не должны отразиться на теперешней ситуации. За свои ошибки Симагин ответит, когда время подойдет, а пока надо срочно посылать ему вертолет с продуктами. Это раз. И придется, видно, вызывать из поселка еще людей – два. В-третьих, самому возглавить поиски Легостаева. Попрошу у лесничего алтайцев, пусть снимет их с покосов. Уж они-то эту тайгу всю облазили. Надо найти Легостаева живого или мертвого. Уже три дня, как случилось несчастье. Нет, Симагину все это даром не пройдет!

3. Александр Жамин, рабочий экспедиции

Сперва я даже не допер, что этот Сонец мне дело клеит. А когда он закинул насчет моей финки, я сдрейфил. Можно запросто сгореть и на такой чистой туфте, если с инженером чего-нибудь. А с ним вполне. Выкатил, поди, свои зенки под стеклами да подыбал в другую сторону. Петли вить по этим буграм, гори они ясным огнем, только начни!

Экспедиционники в Беле мне с самого начала не поверили. А я на первый день крепко надеялся, думал, что вот-вот Легостаев вылезет к озеру. Когда назавтра Сонец появился, я думал с ним потолковать, как искать человека, только он мне сразу форменный допрос.

– Твоя фамилия, значит, Жамин?

– Это как посмотреть, – меня заело, однако отвечаю правильно. Жамин и не Жамин.

– Как тебя понимать?

– Вот так. По паспорту Жамин.

– А на самом деле?

– Каб я знал!

– Крутишь? Тебе лучше всего сейчас говорить правду.

– Зачем тут масло наливать?

Сонецу, конечно, все это не обязательно, только я не крутил вола. Меня в войну подобрали где-то пацаненком – и в Сибирь. Я ничего и никого не помнил, а когда подрос в детдоме, ребята рассказали, что фамилии нам давали по газете. Какую встретят в заметке, такую и дают. День рождения всем поставили одинаковый: седьмое ноября, а год брали с потолка, как врачу показалось. Место рождения тоже записали по детдому: Камень-на-Оби, хотя в натуре я, может, в Киеве или в Минске родился.

Этот бабай тянул из меня жилы почище прокурора или следователя. На допросах-то я бывал, только вкручивать баки никогда не требовалось. Первый раз попал по своей воле – сам застрогал одну штуку, чтобы сесть. А вышло так. После детдома я в МТС учеником слесаря мантулил и все рвался куда-то. Как бога, ждал паспорт, но когда год подошел, МТС ликвиднули, а нас – в колхоз. Потом всех моих детдомовских корешков позабрили, а меня из-за плоскостопия по чистой.

Рядом шла стройка, и я думал, хотя бы туда, а оттуда, может, и в город. Мне колхоз набил оскомину, и я бы из него в любой момент, потому что нигде не был и ничего не видел. Сплю и вижу другие края, вроде такие, в каких я родился, а дать винта не могу – безглазый, паспорта нет. Тогда я придумал себе статью, чтоб недолго трубить. Стырил в автоколонне домкрат и ночью поддомкратил ларек.

Что ларьковая продавщица была первая воровка, это вся стройка знала, но я-то лишь четыре бутылки водки зацепил, сколько влезло в карманы. Забрался на чердак и надухарился по завязку. Проснулся, никто не приходит. Тогда я покидал бутылки на дорогу, и меня забарабали тепленького. Ну, дело было ясное, и я говорил как по-писаному, потому что все заранее обмараковал.

А тут совсем другое. За меня состроили и требуют под свою туфту моих показаний. Получалось интересно: тогда я должен был говорить правду, чтоб сесть, а теперь не мог ни в чем врать, чтоб зря под срок не подвели. Самое поганое, всякая мелочь играла против.

– Почему у тебя брови оббиты? – прилип Сонец.

– Ободрался в лесу.

– А почему глаз заплыл?

– Клещ впился, – отвечаю. – Выдрал его, а вокруг пухнет.

Тут я ему, конечно, арапа заправил. Клеща-то я вытащил, да только из подмышки, а глаз раздуло совсем по другой причине. По той же причине челюсть болела, и брови запеклись. Ведь мне эти экспедиционники хороших пачек кинули, когда я вышел на Белю. Говорю им, если инженера нет, пойдемте его все искать, а они на буксире меня в кусты, с глаз долой, обшарили всего, финку отобрали и давай валять. Другое дело, если бы моя бражка была тут, а так я только зубами скриплю: «Ладно, бейте, гады, бейте!» Один халявый такой козел, однако мосластый, врезал прямо по глазу. Стало все равно, и я уже не видел, кто это меня сапогами. Долго метелили, потом бросили, чтобы собираться на поиски Легостаева.


По голосам я узнал, когда подались они в горы, хотел с ними, да не мог с карачек, голова была дурная. Потом алтаец поднял меня и повел к поливным желобам обмыть мне сопатку. Я молчу, а он кроет по-своему, только иногда бормотнет знакомое слово. Мировой мужик, он у нас в партии проводничил первые дни. Алтаец отвел меня к себе в чум и положил на лошадиный потник. Через боль я вспоминал реку, на которой мы разбрелись с инженером, думал, как все получилось, и что это была за река. На маленьком перевале я подождал его и спросил, какой тропой двинем, потому что тропы там плелись как попало. Одна стежка шла направо, вроде бы к соседнему гольцу, а другая приметно брала левее, в падь.

– На Кыгу? – спросил Легостаев, он тоже не знал этих мест.

– Черт их разберет! – сказал я. – Кыга, Камга… Жрать охота!

– А эта тропа в гольцы, наверно?

– Может, на Абакан?

Мы перебродили светлый ручей, напились, снова пошли. Проклятые эти, обманные горы! Куда бы легче, если б тропа как взяла на низ, так и пошла. А то чуть спустишься, снова на подъем. Нырками скоро не уберешь высоту, и мы чумовые сделались от такой дороги и от солнца. В одном месте нас повело еще правей, и торная тропа, которую мы выбрали в развилках, круто пошла вниз. Впереди зашумело, и не так впереди, как внизу, и я понял, что этот шум от реки. Лес обступил кругом, закрыл небо, а тропа все больше падала, даже за кусты надо было держаться. Река бурчала совсем рядом, и от скал поверху отбивало. У воды мы легли. Потом я отдышался и сказал, что это не та тропа, и куда сейчас идти?

– Да пойдем! – ответил инженер, будто ему было все до фени.

Тропа нырнула в воду. Как ее понять? По пути в эту дырищу она не раз пускала отводки, тут все было исхожено зверем.

– Озеро собирает воду, – сказал я. – Больше ей отсюда некуда деваться. Рекой пойдем?

Инженер сказал, что вдоль реки не собьешься, и начал философничать, что вода, мол, среди этих камней выбирает самый легкий путь, и вверх-то она уж не побежит, как тропа. Они все замучены своим образованием.

Мы попили из реки, перемотали портянки и полезли через кусты, траву и колоды. Без тропы дело хреново пошло. Нога ступала ощупкой, крутяк зря срабатывал силу. И надо было продираться верхом, потому что понизу стены падали в реку. Я чапал поверху, кричал, а инженер откликался. Потом перестал слышать – и назад. Легостаева не было нигде. Позырил, покричал с полчаса, даже охрип. Как выбился к озеру, долго вспоминать. Лез ночью, ссыпался в одном месте и малость офонарел. Вышел поутряне к устью Кыги…

Ночевал я в чуме этого Тобогоева. Алтайцы на огородах ставят берестяные балаганы для лета, никак не отвыкнут. Однако в чуме не дует, можно. За ночь я оживел, стал шевелиться. Один глаз не смотрел, все же экспедиционники накидали мне чувствительно.

Алтаец картошки сварил прямо в чуме, на костре, мы пообедали и попили чаю с березовой чагой. Тут скоро приплыл Сонец. На первый допрос он собрал остаток людей, при свидетелях начал мне подкладывать мокрое дело, и я его бортанул по-свойски, хотя и струсил. Получалось, что я первый раз попал в переплет из-за паспорта и сейчас паспорт примешивался. А почему Сонец подумал, что я клюнул на бумаги Легостаева, скажу. Один раз в поселке трепанулся бухарикам с экспедиции, что неплохо бы заиметь чистенькие ксивы, куда хочешь, мол, на работу примут. Но чтоб я пошел на мокрое дело из-за чего-нибудь? Этого не смогу.

Сонец долго надо мной куражился. Спрашивал, сколько я заработал, почему не зарегистрирована финка, и какая была река, на которой мы разошлись с инженером. Я сказал, что напоследок шел Кыгой, но вверху перелезал ее не раз, и еще какие-то речки попадались, не знаю, потому что голова потеряла направление. Надо бы двигать в те места и шуровать всем народом. Алтайцев пустить, они в тайге след находят по одной согнутой травинке, гад буду. Это я за Тобогоевым замечал, нашим бывшим проводником, который меня тут избитого подобрал. Да и я бы пригодился, только Сонец приказал мне сидеть в Беле и ждать своей судьбы.

Я еще ночь пролежал в чуме, грелся костерными угольками, переживал, а к утру пришли спасатели. Голодные и злые, никого не нашли. Они опять меня за жабры. Новый допрос – с повторами про паспорт и мое увольнение.

– Все равно тебе крышка, Жамин, если не найдем! Лучше говори.

Я молчу, потому что говорить нечего, а на бас меня не возьмешь.

– Откуда кровь на финке?

– Белок обдирал.

– Ха, белок! Зачем?

– Мы их варили и ели, – отвечаю.

– Что же вы там совсем оголодали? – вступил тут Сонец. – Как так можно?

– Консервы прикончили еще на прошлой неделе, а без мяса пилу не потянешь. Вот бельчатину и рубали…

– Ну, тоже нашли мясо!

– Все ж таки.

– Хватит, Жамин, – Сонец, как вчера, подошел ко мне и зырит так, будто я у него косую зажал. – Хватит! Ты нам ответь на один только вопрос. Ты, значит, решил уволиться досрочно?

– Ну.

– Почему?

– Вся бражка решила, – говорю.

– Нет, я спрашиваю, почему? – крикнул он.

– Да рази вам объяснишь?

– А ты объясни, – не отстает этот живоглот.

– У вас работа кончается, так?

– Ну, так.

– А мы до конца лета хотим еще куда-нибудь наняться. Чтобы простоя не было, кобылка меня заранее послала.

– Вон в чем дело! Ясно. Ты ври, да думай. Вот тебе последний вопрос. Как я могу тебя отпустить без разрешения начальника партии? А? Как?

– Ау меня заявление.

– И оно подписано Симагиным?

– Все по форме.

– Показывай.

Я отвернулся, молчу и думаю, что все равно ничего не докажешь, а для законного следствия надо сохранить бумагу, которая была у меня в заначке, за подкладом кепки.

– Покажи! – кричит Сонец и опять ко мне близко подходит.

Плевать я хотел на этот крик, но задумался. И хоть прошел высшую школу жизни, вдруг решил отдать мой единственный документ. Он меня мог выручить потом, а Легостаеву помочь сейчас. Мне тошно стало от всей этой бузы, от того, что поискали человека день и бросили, а сейчас будто не собираются никуда, в меня вцепились. Думал, скорее поверят мне, если увидят заявление. Сонец долго вертел его перед носом, потом спрятал в бумажник и давай командовать своими. Одного туда, другого сюда, все засевались по палаткам, а сам Сонец побежал на рацию, которая передает отсюда погоду в Новосибирск.

Гляжу, снова налаживаются в горы. Разбились на две команды, чтоб насквозь прочесать Кыгу, кто-то поехал на коне звать с покосов алтайцев. Я услышал, как Сонец закричал: «Когда жизнь человека в опасности!..» Тут я подошел к палаткам, говорю:

– И я с вами…

А они отворачиваются. Решить, что ли, это дело некому? Или им неудобно, что они вчера ваяли меня в стае?

– Буду припоминать дорогу…

Может, они все еще думают, что я Легостаева пришил? Или заведу их куда не надо? А того не дотумкают, что мне всех нужней живой Легостаев. Иначе припухнешь, потому что ничего не докажешь.

Потом смотрю, уходят. Рюкзаки консервами набили, ружья у некоторых. Сели на катер, алтайцы собак заманили. До Кыги тут всего километров десять, если берегом, по бомам, как я бежал, а водой еще ближе. Сонец был с ними. И я к берегу тоже спускался чужаком, думал, в последний момент возьмут. Сидел от них недалеко, смотрел на озеро и слышал, как Сонец звонит своим, будто они пацаны: самим, дескать, не пропасть, на скалах надо глядеть особенно, отвечай потом за каждого. И еще сказал, будто затребовал по радио вертолет. Пока стоит погода, забросят в нашу партию продукты и будут держать машину на озере, хотя это и дорого. Один перегон из Барнаула чего стоит, да тут, мол, за каждый час сто двадцать рубликов гони. Тьфу, гадский род!..

На экспедиционников-то я сердца не имел, их тут Сонец зажал, а его я бы от людей отстранил, он не умеет. Ладно там я, меня он считает за плевок, который можно растереть сапогом, но другие-то люди другие. Начальника партии Симагина, что нас нанял, мы приняли еще как. Мужик правильный. А я понял по разговорам в партии, Сонец его за что-то ест. И Легостаев тоже для пользы народа много сделать хочет – это слова Симагина, с которым я один раз о политике и жизни говорил. Да и меня Сонец не понимает, я в душе не такой. Меня знает моя Катеринка да ребята с артели…

Катер уплыл, и я поднялся наверх, в пустой чум. Где Тобогоев? Потолкался у пустых палаток, с кухаркой балакать было не о чем. Потом увидел алтайца на огородах. Сморщенный, легонький такой мужичок, будто усох на солнце. Решил к нему, потому что идти было некуда. Он пасынковал помидоры и пускал к ним воду. Сюда бежит с гольцов ручей. Его где-то повыше взяли и тут распределяют. Я попил из желоба. Тобогоев дал мне закурить и сказал:

– Почто топчешься? Садись.

– Может, надо было тебе поговорить с Сонецом?

– С ним говорить – воду лить. Он меня прогнал.

– Куда прогнал?

– Договор был – до конца проводником, а когда я партии развел и тропы указал, Сонц говорит: «До свиданья, не надо». Плохой начальник.

– Зараза!

– Баба болеет, и лесничий на казенный огород меня поставил. А мой огород – тайга. Этот помидор я не ем…

– Какая еда! – сказал я.

– Алтайцу тайгу давай.

– Это уж кому что.

– Ко мне даже не подошел, – с обидой сказал Тобогоев. – Всех наших с покоса снял, а меня не видит. Не нужен.

– А почему он меня не взял? – спрашиваю. – Как думаешь?

– Плохой разговор слышал?

– Нет.

– В поселке тебя милиция ждет.

– Иди ты!

– В тайгу тебе нельзя, потому что уйдешь.

– Куда?

– К тувинцам или в Монголию, мало ли…

– Вот гад!

Если дам деру – значит, я в пузыре? И не потому ли они меня с собой не берут, чтоб я тут надумал смыться? До чего же паршиво получалось! Так мне всю дорогу не светило. Когда выскочил и паспорт заимел, в городе на работу нигде не брали, а от деревни меня отшибло еще раньше. Завербовался в Томскую область на лесоповал, но за зиму там кончили хорошие леса, и заработки наши плакали. Народ начал подрывать из леспромхоза, и я не усидел. Сезон у геологов шурфы кайлил, осенью подался в Горную Шорию бить шишку. Помотало-помотало меня по Сибири, потом один мужик сблатовал в Россию, на рыбные промыслы. Думаю, все поближе к родине. Недалеко от Астрахани взяли меня на завод и приставили к зюзьге. Это такой черпак с сеткой. Тысячу раз за смену возьмешь черпак с живой рыбой наперевес, а к вечеру дрожь в коленках, и плечи до сегодня ведет от этой чертовой зюзьги…

– А где ты его потерял? – спрашивает алтаец. – Далеко от большого перевала?

Взялся я объяснять, а сам чую, что неправильно толкую. Он засек это. – Не так, однако, – говорит.

– Может и не так. Ночь сразу же упала.

Тогда Тобогоев спрашивает, почему я не стал искать инженера. Говорю, что искал, кричал долго, но потом кричать стало нечем, осип, и эту речку не переорешь.

– Какая речка?

– А я знаю? Кыга, не Кыга…

– Как выходил?

Объясняю и опять вроде путаюсь. Я ведь там сорвался ночью, сильно ударился головой, но цел остался. Сонецу, повторяю, про свой глаз и свои синяки насвистел, потому что били меня такие же работяги, которых экспедиция привезла с собой, а на людей я никогда не капал и мог их понять. А тогда от падения одурел, вылупил шары и полез – не знаю куда, только лишь бы подальше от этой бешеной речки. Потом смекнул, что могу по новой загреметь. Костер запалил, сел отдыхать и все оглядывался – вдруг приблудит к огню Легостаев. Не дождался, подумал, что он давно уже дунул к озеру. Когда зори сошлись, я полез дальше. Поверху лбы огибал, все руки поободрал, ручьев перебродил штук несколько, речку какую-то перепрыгал над пеной, по сыпучему камню спускался. Потом в развилке гор увидел Алтын-Ту – огибал, такая приметная обрывная гора стоит на той стороне озера. Это, кажись, девятого было, ну да, девятого…

– А сегодня какое? – спрашиваю Тобогоева.

– Одиннадцатое вроде, – говорит он и смотрит на меня черными и косыми глазами, в которых ничего не поймешь. – Однако, пойдем?

– Куда? – спрашиваю, а самого вроде жаром окинуло. – Куда пойдем?

– Инженера искать, – он так же непонятно на меня смотрел. – Найдем, однако…

Много чего я хотел сказать алтайцу, но ничего не сказал. Просто не мог, потому что от волнения начало душить. Алтаец допетрил, что со мной неладно, ушел, а я остался сидеть на огороде и думать. Что я за слабак? Чуть чего – и уже готов, спекся, как баба. Правда, я никогда не допускал такого, как некоторые психи в лагерях – начифирятся и давай выть по-собачьи, колотить головами о землю. Но расстроить меня – пара пустяков.

По мне, можно год или больше жить без людей, лишь бы потом встретить человека. А как встречу, сразу слабею. На этом меня, между прочим, и Катеринка моя прикупила. Я запил там, на рыбных промыслах, а она раз нашла меня ночью в грязи и затащила к себе в барак. Отмыла, пластырей налепила, постирала с меня рубаху, а я был так нагазован, что даже не видел ее. Утром приходят с ночной вахты рыбачки, гонят меня и говорят, что это Катька-дура со мной отваживалась. «Какая Катька?» – думаю себе.

С утра на зюзьгу встал, а в обед рванул к протоке, где у завода была постоянная тоня. Попал как раз к притонению. Бежной конец уже завели, и бригада выбирала невод. Бабы и девки шлепали судаков в прорезь, кричали и смеялись, хотя ничего веселого в их работе не было – в воде целый день, руки голые на холодном ветру, и резиновая спецовка тоже холодит. Кроме того, на красную рыбу уже запрет пришел, осетров за уши выкидывали в реку, а на сорной мелюзге не заработаешь. Рыбачки увидели меня, и давай над моими пластырями скалиться, но я не уходил, глядел, чтоб угадать, какая из них Катька…

Из-за нее я пить тогда бросил, а ее еще больше звали дурой. Она была не то чтобы красивая, но плотненькая, все на месте, и меня законно понимала. А Катькой-дурой ее звали за честность. Другие девчонки начинают гулять в пятнадцать лет, а Катеринка была чистой. Мы расписались. Ребята говорили, что у них на промыслах многие бабы бесплодные, и не от какой-нибудь там радиации, а от глубокого стояния в холодной воде, но получилось так, что моя Катеринка сразу понесла, и родился сын, ушлый и ядреный, второй я. Куда я мог от них? Комнатенку отдельную нам в бараке дали, и я даже забурел слегка. Но скоро все пошло наперекосяк. Из-за моей непутевости да из-за Катеринкиной честности во всем.

Перед Октябрьской распорол я семенную, запретную белугу и замазку, икру то есть, загнал астраханским барыгам. И не для того, чтоб жировать, а хотел рождение сына справить и зараз свой день рождения отметить хоть раз в жизни. Другие с замазкой не такое устраивали, даже бригадиры и рыбнадзор, только им сходило, а я засыпался. Попал под венец, дали год принудиловки по месту работы. Катеринка от позора глаз никуда не казала, донимала меня: «Отработаем», – но я переупрямил ее и твердо решил от этих камышей и от этой рыбы, которую больше черпаешь, чем ешь, смотаться куда-нибудь. Она догнала меня в Астрахани вместе с огольцом и шмутками. Я подумал, что в Сибири меня не срисуют, а мелочиться не будут, общин розыск не объявят.

Приехали в Бийск, сняли частную комнату. И вдруг в самый неподходящий момент Катеринка моя объявляет, что это она продала меня рыбнадзору и местному комитету. Тут я ее первый раз дурой назвал, и еще хуже, и даже смазал разок, а она – ни слезинки. Сказала только, будто уже написала на рыбзавод, что мы будем платить за погубленную матку. Я плюнул и уехал в Кош-Агач, где нанялся гнать по Чуйскому тракту стадо монгольских овец на убой.

Там я примешался к компании дружков; и скоро, так вышло, будто это они образовались возле меня. Свои в доску мужики, только я стал окончательно слабый и легко поддавался всему. Водка вошла в обязательность, если у кого-нибудь из нас в кармане бренчало. Катеринка моя совсем извелась от этого. Она жила большой частью без меня, приспособилась авоськи вязать да загонять их возле вокзала, хотя это были не монеты, а кошачьи слезы. У меня тоже совесть есть, я ей посылал, и за ту проклятую икру она быстро и сполна рассчиталась. Потом я для надежности уговорил ее подать на алименты. Она долго упиралась, но я потолковал с судьей, который меня с ходу понял и, хотя советовал совсем другое, обтяпал дело в два счета.

Постоянная работа, какую навязывал судья, не по мне. Халтурой можно больше зашибить, если повезет. Нас в этих местах зовут и «бичами», и «шабашниками», и «тунеядцами», и всяко, а шумаги платят хорошие, когда подопрет. Выходит, мы нужны? Кто еще в такую дырищу полезет, как не мы? Инженерам-то надо сюда по их науке, хотя работенка у них тоже не мед, и бабок меньше нашего выходит. Легостаева этого мы все зауважали, сжились с ним, потому что он никогда своей образованностью не форсил и ел, что ни сваришь. Даже кедровок рубал вместе с нами последние дни да еще похваливал. Спокойный был мужик, без фасона.

Постой, что это я его хороню? Бродит, наверно, где-нибудь сейчас, – совсем запутался в этих чертовых горах. Четвертый день, что ли? А этот алтаец – законный мужик! Я уж собрался втихаря наладить в тайгу один, чтоб искать, пока не пропаду, потому что здесь мне все равно амба. Если не найдется Легостаев или окажется мертвым, запросто схватишь червонец – и труби…

Наверно, я бы еще долго чалился на огороде и думал про все, но показался Тобогоев. Его гавка подбежала раньше, обнюхала меня со всех сторон и поглядела на хозяина, будто чего сказала. У алтайца за плечами был сидор, а в руках палка.

– Пойдем, однако?

– К поварихе бы подсыпаться без шухера…

Таборщица с одного шепотка поняла, что мне надо. Насовала в руки сгущенки и несколько банок тушенки, пачку вермишели, пачку сахару. В кустах я догнал алтайца. Он сказал, что тоже взял шамовки – две буханки хлеба, домашнего сыру и от вяленого тайменя хвост отрезал.

Тропа сразу же взяла круто, давай вилять в густой траве. Камней тут почти не встречалось. Березы стояли редко, солнца перепадало много. За этот месяц мне поднадоело темнолесье, и березняк сейчас красиво раскрывался передо мной. Своим светом и легкостью он помогал идти, хотя было сильно в гору. Мировой лесок! На душе у меня даже очистилось от его чистоты, будто смыло все, что было в Беле. Но куда это мы? Потянули в сторону от Кыги, и я не понял, чего Тобогоев хочет.

– Тропа налево, да – налево! – крикнул я.

– Пускай, однако. К Баскону пошли.

– Зачем?

– Там близко.

– Докуда близко?

– А ты молчи, однако, береги силу. Я все места знаю, где человек может идти, а твой путаный башка ничего не знает.

Так он осадил меня, и я замолчал. Наверно, Тобогоев думает вылезть на гольцы туда, где горы собраны в кулак, сверху разобраться в этих путаных местах и в моей путаной голове, чтоб, может быть, от перевала взять след Легостаева. Не навстречу ему идти, как все спасатели, а следом. Это законно! Лишь бы с инженером ничего такого не случилось…

4. Виктор Легостаев, таксатор

Пришел в себя ночью. Живой. Холодно, и в ушах стоит рев от реки. Боли сразу не было, что-то не припоминаю боль. Чувствовал только, что щеку холодит камень-ледышка, а сам я скрюченный. Вскочил, но правая нога с хрустом подломилась подо мной, и я рухнул без памяти. Уловил мгновенное ощущение, будто наступил на ногу, а ее нет. Не помню, чтобы успел крикнуть, – просто прожгло насквозь, и опять наступила темнота, словно прихлопнуло гробовой доской. Воспоминание о той адской боли и захрустевших костях тело сохранит, наверно, до своего распада. И не знаю уж, почему не лопнуло сердце.

Что было после этого? Какие-то смутные ощущения, лоскуты незаконченных мыслей. Иногда меня словно бы сжимало в ужасной тесноте, иногда растворяло в бесконечном просторе. То вдруг обступала боль со всех сторон, то собирало ее во мне, а временами счастливое, легкое забытье мягко несло меня ввысь и опускало назад, на землю, даже внутрь земли. Я будто бы начинал разгребать черноту и тяжесть руками, чтоб снова подняться и взлететь, но только слышал неясный грохот камней, что сыпались мне на голову и грудь, заваливали ноги, жгли их и почему-то, одновременно замораживали…

Когда начал вылезать из этого темного гроба, светало, но я боялся совсем открыть глаза, потому что все сильно болело – голова, грудь, руки и особенно правая нога. Так болела, будто ее рубили на куски. Решил все же посмотреть на себя, пошевелился – и тут же закричал от боли в ноге. Еще покричал, надеясь, что Жамин где-нибудь шарит по скалам, потом сообразил, что это бесполезно – за гулом реки я едва слышал себя. Полежал тихо, не двигаясь, медленно вспоминая, как все получилось.

Там, наверху, было очень круто, и поперек пути застыл небольшой каменный поток, старая осыпь. Наверно, надо было совсем немного, чтоб нарушить статичность курумника, а тут я приложил свои семьдесят килограммов к какой-то неустойчивой точке. Чемоданчик, помню, взял в левую руку, правой ухватился за ветку малинника и прыгнул с переступом. Плоский камень под сапогом скользнул вниз, и я упал. Очки соскочили, и я с удивлением почувствовал, как мелкий камень подо мной ползет все быстрей и быстрей, я на нем еду, а сапоги ни во что не могут упереться. Потом сверху меня догнали камни покрупней, тут же тупо стукнуло по голове, и я перестал слышать и видеть…

Все-таки надо было переменить позу и лечь на спину. Осторожно, стараясь не шевелить ногами, я развернулся корпусом, откинулся и тогда только открыл глаза. Приблизительный, неясный мир окружал меня. Так было всегда по утрам, пока не умоешься и не наденешь очки. Мне теперь хорошо бы осмотреться, понять, что к чему. Мелкий камень сильно колол снизу, я потихоньку стал сгребать его под боком и понял, что руки целы и хорошо работают.

В глаза кинулась река. Неширокая, всего с десяток метров, но воды пропускала много. Она совсем рядом ревела. Большие валы сливались уступами по камням, бурлили, всхлебывали, а ниже, у моего берега, вода пузырилась, ходила сильно, и у самого уреза взбивалась белая пена. Это была та самая река, из которой мы с Жаминым последний раз пили. Мне захотелось пить, но к воде вел крутой обрыв чуть ли не в три метра.

Площадка моя была небольшой. Скала нависала сверху и с боков опускалась в воду, а я лежал словно в кармане. Скалы на той стороне уходили высоко, там лес начинался, над ним – неровный проем светло-синего неба. Я опустил глаза и сразу же увидел, что дело мое дрянь: сам лежу так, а правая нога так, носком внутрь. Сломана.

Ладно, все равно надо узнать, как все остальное. Руки были целы, только посинела и немного распухла правая кисть, хотя пальцы работали. Я принялся ощупывать себя. Голова в норме, лишь затылок немного болел, и волосы там схватило засохшей кровью. Правая ключица противно ныла, однако уцелела при падении, не хрустнула. На груди, у правого соска, была, должно быть, рана: ковбойка прилипла там, заскорузла, и я не стал это место трогать, когда начал рвать на ленты рубаху. Хотя раньше я костей не ломал, но знал, что прежде всего надо обеспечить неподвижность, зафиксировать место перелома, наложив какую-нибудь шину.

Белые, отполированные водой палочки лежали неподалеку. Я потянулся к ним и с радостью увидел свой спортивный чемоданчик. Лежит, даже не раскрылся. Вообще не так уж все было плохо: голова работала, руки тоже, шею не свернул, позвоночник цел, чемодан с бумагами тоже. Вот только нога. Она переломилась под голенищем выше ступни. Совсем переломилась, потому что я лежал так, а носок сапога так.

Всего три подходящих палочки нашлось для шины. Тонкие белые прутики еще лежали в сторонке, но я решил плюнуть на них, потому что пришлось бы к ним волочить ногу, а она при каждом малом движении чувствовалась, да еще как. Рубаха была старая, почти перепревшая, и я долго вертел из лент веревочки, не зная еще, смогу ли пересилить боль. Ночью я, конечно, сглупил. Надо было ощупать себя, пошевелиться, а я сразу вскочил. Другой такой боли мне уже не выдержать…

Ничего, дело пошло. Палочки затягивал на сапоге постепенно, чтоб еще раз не потерять сознания. Кричал, отваливался назад, чтоб отдохнуть, не раз хотел бросить эту затею, а когда закончил, был весь в липком поту. Шина получилась паршивая, больше для отвода собственных глаз, для самоуспокоения, и все же нога теперь уже спокойней лежала, я мог по-тихому ползти.

А куда поползешь? Тут река, тут скала, из этого каменного мешка мне самому не вылезти. Но откуда теперь ждать людей? В партии думают, что мы уже давно вышли к озеру, и я вертаюсь назад с парой вьючных лошадей – сигареты везу, жиры, хлеб, может быть, мясо в банках. Эх, ребята, если б вы догадались! А на озере вообще ничего не знают. Но все-таки где-то должны меня хватиться! Не может же быть, чтоб совсем кинули, как Жамин. Как, почему Сашка меня оставил? Об этом думать мучительно, но надо о чем-то думать, чтобы легче ждалось. И еще – заглушить жажду. И собрать нервы. Лучше думать об отвлеченном.


За эти полтора месяца я видел Жамина и хорошим и плохим, поражался его грубому отношению к другим рабочим артели, его ругани, беспричинному мату и одновременно какому-то особому, невиданному мною доселе товариществу, связывающему всю эту беспутную команду, скрытную, ненавязчивую доброту командора ко всем без исключения шабашникам, трудолюбие и совсем неожиданную для меня чувствительность, которую он обнаруживал, слушая стихи в моем исполнении. Еще я заметил в нем полное безразличие к будущему и снедающую ненависть к тем, кто, как ему казалось, обидел его в прошлом.

Нет, чтобы отвлечься, надо думать более абстрактно! Как разрывается нить, связывающая человека с обществом? Нечаянное, ложное движение, подлость соседа, нужда, дурной совет приятеля? А может, связующая нить была скручена плохо? А каждая из этих причин имеет свои начальные исходы. Или они все вместе, плюс такое, чего ни учесть, ни предусмотреть, ни избежать? Сколько атомов, столько и причин, говорил, кажется, Лукреций, и причин разрыва, о котором я пытаюсь рассуждать, может быть превеликое множество, но мы привыкли огрублять, упрощать в своем воображении процессы, что происходят в кипучей плазме, называемой жизнью. Мы не распутываем сложнейшую вязь причин, а чаще локализуем ее, искусственно обсекаем вокруг события связующие нити. Зачем? Чтобы облегчить оценку поведения человека и ускорить решение его судьбы, если он пошел на нарушение общественных норм? Но ведь совести-то этим не облегчишь, а только обременишь ее, ухудшив свою собственную судьбу… К счастью, нитей, связывающих всех нас между собой, миллионы, и часто от обрыва одной остальные становятся крепче.

Невероятно, чтобы Жамин меня бросил! Или я ничего не понимаю ни в жизни, ни в людях. А может, он сам где-нибудь попал в такую же беду? Тогда, конечно, все осложняется. Но паниковать пока не стоит.

Я пополз к чемоданчику. Там было все в порядке. Журналы таксации, наряды, ведомость, паспорт Жамина. Действительно, пробы ставить негде. А где мои документы? Ага, здесь, в пиджаке. И спички гремят. Сигареты? Ладно, хоть сигареты и спички есть. Хотя что от них толку? Костер бы запалить, погреться, но дров на площадке не было, эти прутики не в счет. Вообще-то теплело. Вершины деревьев на той стороне Кыги – а Кыга ли то? – осветились солнцем. Желтые скалы тоже. Небо над ущельем совсем заголубело, потом этот узкий клин начал бледнеть, и солнце вышло ко мне. Сразу стало жарко.

Почему так жарко? Ясно. Вогнутая скала надо мной вбирала тепло и никуда его не девала. Нет, это не годится. Воздух вмиг высушило, и он стоял тут, потому что продува не было никакого. Пить! Вода рядом, а не достанешь. Чистейшая вода! Конечно, можно сползти к ней по крутому и скользкому каменному откосу, но назад уж не выбраться, это у меня не вызывало сомнений. Лучше не думать о воде и не смотреть на нее. А здесь печь настоящая! Так можно совсем высохнуть и превратиться в египетскую мумию. Прикрыться чемоданчиком? С документами ничего не сделается, если я их выложу и придавлю камнями.

Под черным чемоданом душно, еще хуже. Он быстро нагрелся, и железки по уголкам жгли руки. Не годится! Надо перетерпеть солнце, оно скоро уйдет от меня. И непременно думать о чем-нибудь другом! Думать помедленней, чтобы не думать про воду. Какое, например, сегодня число? Вышли мы седьмого. Весь день выбирались из долины. Ночевали в предгольцовой зоне. Большой перевал взяли в полдень и скоро попрощались с Симагиным. Случилось все вечером. Следующий день, а также еще одну ночь я, очевидно, не раз терял сознание, витал между жизнью, и смертью, – одним словом, пропадал тут. Значит, идет десятое, пятница. Но что будет, если Жамин сейчас вот так же лежит? Нет, об этом не надо! Поговорить, что ли?

– Витька, тебе жарко?

– Что ты! Холодина, зуб на зуб не попадает.

– Болит нога?

– Нисколечко…

– Пить хочешь?

– Да не сказал бы…

– А есть?

– Сыт по горло.

Есть почему-то и вправду не хотелось. Пить, пить, пить!.. Холодный бы камешек найти, пососать, да только кругом все накалилось. Может, все же легче будет, если на речку смотреть? Над самым большим басовым сливом стояла радуга. Сроду не видел таких маленьких и зыбких радуг! Если прищурить глаза, она очень красива, но какой-то временной красотой. Над озером радуги другие. Там везде темные горы. Радуга перекинется с одной горы на другую и долго стоит на фоне черной тайги, яркая и контрастная. А эта миниатюрная дуга то пропадет, то снова покажется. Сощуришься, приглядишься – есть, а вот снова растворилась. Совсем исчезла? Ага, солнце ушло за хребет. Сейчас и у меня климат резко изменится. Спустится с гор холод, и река через камни быстро остудит все. Полежу еще с полчаса и поползу к тому вон большому камню – греться, как у печки. И какое счастье, что у меня есть курево!

А что это за странные камни на той стороне реки? Большие, неоглаженные и почему-то красные. Что за необычный цвет? Ни разу тут не видел такого. Солнце еще освещало ту сторону и по камням словно разбрызнуло арбузную мякоть. Или мне это кажется? Запрыгали мальчики кровавые в глазах? Пальцами я потянул к вискам уголки глаз и ясно увидел красные камни. Нет, не знаю, что это такое. Может, выход какой-нибудь руды? Тут я пасую, мне всегда легче думать и говорить о лесах, особом нашем живом сырье, принципиально отличном от минерального. Все руды, а также топливные ресурсы постепенно вырабатываются, истощаются с каждым десятилетием все быстрей, и ни природа, ни человек не могут их восстановить. Человечество распылило уже, к примеру, два миллиарда тонн железа. Но лес в принципе восстанавливается, он может стать вечным источником химического и пищевого сырья. Но почему я говорю «может»? Нет ли здесь плодотворной мысли? Есть! Мы все стали свидетелями того, как на лице родной земли образовалось полтораста миллионов гектаров пустырей, занятых раньше лесами, и не прилагаем достаточно средств и усердия, чтоб снова облесить эти гиблые земли. Значит, на теперешнем этапе взаимоотношений общества с природой мы должны отнести леса к сырью невосстанавливающемуся? И следовательно, надо точно знать, на сколько лет нам хватит этого сырья! А дальше что, за этим рубежом? Нет, об этом даже как-то страшновато думать, не буду пока, поползу.

Ух ты, дьявольщина! Ногу надо тянуть потихоньку, скользом. Ну, еще попробуем! Солнце побыло часа два у меня, не больше, а камни теплые. Но холодает быстро. Из-за высоты, что ли? Интересно, какая тут высота? Тысячи полторы будет? Наверняка. Пить все же хочется. Но к реке не рискну – назад выбраться шансов нет. Поползу все же на тот конец площадки, откуда солнце ушло попозже. Вот так. Еще метр. Там, конечно, камень потеплей. Лягу спиной, и будем мы с ним греть друг друга, пока из глубины горы не подступит к сердцу холод. А потом? А что? Одну ночь пережил, вторую переживу.

Камень гладкий, ровный, отшлифованный полыми водами, и осыпной крошки на нем нет. Веснами в этом горле, должно быть, весело. Карман весь заливает, и вода в нем кипит. Валуны тут гоняет вовсю, и они окатали, залоснили камень. Да, здесь теплее, на этом синем голыше.

До вечера еще успею набрать горючего. Его не густо тут, но сколько есть. Вон те прутики, старая хвоя в уголке, древесная труха под самой скалой. Ее, наверно, весной прибило к стене и подсушило. На маленький костерок наберется, неправда! Постой, а почему это я думаю, что только весной здесь все заливает? Сильный дождь тоже поднимает здешние реки, и если сейчас хлынет дождь, я захлебнусь тут или меня просто смоет.

Нет, надо все же думать о чем-то постороннем – например, о Сонце. Интересную газету мы в конце прошлого сезона выпустили. В ней напечатали и мою сугубо теоретическую заметку о моральном кодексе, но все отнесли ее на счет Сонца. Я писал, что один хороший поэт призывал солнце сжечь настоящее во имя грядущего. Но драгоценное настоящее – мостик в будущее – нельзя сжигать, его надо все время надстраивать. А строить можно по-разному. В сущности, все противоречия жизни – это противоречия между тем, что есть, и тем, что должно быть. Но что делать, если у человека есть вполне законное желание жить лучше и никакого стремления быть лучше? Как упредить человека в том, что, если его методы строительства моста, его способы достижения целей совсем не такие, какими они должны быть, он может преуспеть в малом, но потерять в большом, что за всякое отступление от принципов должного жизнь все равно воздаст отмщение?..

О Сонце больше вспоминать не хотелось. Стоял еще, можно сказать, день. Над гольцами солнце сняло, а ко мне уже подступал настоящий холод. Я собрался с духом и пополз вдоль стены, собирая в карманы пиджака древесные крошки, жухлые прошлогодние листочки и какие-то травинки – все, что могло если не гореть, то хотя бы тлеть. Нет, если даже всю правду расскажешь – не поверят, что в тайге дров нет. Засмеют. И еще – самая середина лета, белый день, а тут жуткая холодина. Если же солнце появляется в этой глубокой норе – поджариваешься, как на сковородке. И самое главное – вода рядом, в трех метрах, хрустальной чистоты вода, а напиться нельзя. Стоп! Говорю тебе, не надо о воде!..

Постепенно темнело. Ночи еще не было, а уже показались звезды. Когда я сощуривал глаза, чтобы проверить, не тучи ли заволакивают небо, звезды сразу яснели, начинали лучиться. Очков я не нашел на площадке – наверно, их откинуло в реку, но без очков можно было жить, они не греют. Костерка зажигать не стану, потерплю, пока хватит терпенья. Симагин бы одобрил меня сейчас. Об этом человеке стоило думать. Мы с ним на брудершафт не пили, и особой дружбы у нас нет, только мы признаем друг в друге самостоятельность и взаимно доверяем во всем: это, по-моему, непременное условие настоящей дружбы. Кажется, Симагин говорил, что могут быть в жизни положения, когда не светит никакой надежды, кроме надежды на старого друга. Такое время как будто наступило для меня, и я, не решаясь назвать Симагина другом, уверен, что, узнай он сейчас о моем критическом положении, ночью бы пошел, все горы бы истоптал своими длинными ногами, на горбу бы меня вытащил.

– Если бы не бы, то росли б во рту грибы!

Стемнело. Чернота сплошная. И черней всего река. Кыга это или не Кыга? Да какая разница для меня-то теперь? Это для тех, кто ищет, нет ничего важней. Алтайцы хорошо разбирают эти горные узлы, вслепую куда хочешь пролезут. И лошади у них такие же. Только повод ослабь – уж к поселку-то вывезут…

Зажгу, пожалуй, костерок. Или потерпеть еще? Нет, дрожь проняла уже окончательно. Попрыгать, поприседать бы! Мигом бы согрелся. Я испробовал старый способ – лыжников – напружинил мускулы груди, плеч и шеи, но сейчас это нисколько не согрело. Хорошо, если б кто-нибудь подышал сейчас меж лопаток!

– Если бы не бы!

Костер затеплился, и сразу стало веселей. Скала обозначилась, а река оставалась такой же черной, и неостановимый рев ее будто усилился на свету. Какое же это наслаждение – костер, и как сладок его горький дым! Только вот палочки прогорали моментально. Я решил их жечь по одной, как спички, но это было пустое дело, пусть уж лучше костерком горят.

Палочки все равно сгорали быстро, становились черно-серыми, под цвет смерти. Теперь спиной лечь на кострище и, закрыв глаза, думать о том, будто бы ты у костра и тебе тепло. В долине, бывало, уходишься за день, приляжешь у огня, пока суп греется в котле, и поплыл, поплыл…

Один раз Жамин сыграл со мной дикую и глупую тюремную шутку. Вставил меж пальцев обрывок газеты и поджег. Это называлось «балалайкой». Пришлось помотать рукой под смех остальных, но обижаться не стоило – каждый развлекается как умеет. Назавтра в отместку за меня артель устроила Жамину «велосипед»; все смеялись, и потерпевший тоже. Симагин запретил так шутить, но сейчас хоть на обе руки «балалайку», хоть «велосипед» в придачу, лишь бы у костра, лишь бы с людьми…

Звезды тут крупные, какие-то совсем белые и своими длинными острыми лучами достают прямо до глаз. Жарища там, конечно, на звездах на этих, но лучи ничего не доносят, даже будто холодно. Да нет, такой холод здесь из-за высоты, но оттого, что это понимаешь, не становится теплее.

– Вить, а ну, как за тобой не придут?

– Как это не придут? Не может быть!

– Все может быть, Витек!

– Жамин давно уже хватился.

– А вдруг он, повторяю, вот так же лежит сейчас где-нибудь? Или кружит по распадкам?

– Да нет, вода выведет к озеру. Не болтай, придут скоро, чаю сварят, кусков семь сахару в кружку кинут…

Очнулся, когда было совсем светло и поверху сиял голубой проем. Обычное по утрам чувство беспомощности – удел всех близоруких – сразу сменилось тревогой, потому что нога за ночь сделалась тяжелой, как бревно, и расперла сапог. Холода она совсем не ощущала, а сам я весь дрожал, и зубы стучали. Надо было сесть, собрать все мускулы и унять дрожь, а то так и зайдешься в трясучке. Неужто поспать удалось? Или снова сознание терял? Не поймешь. Сколько времени сейчас? Уже день, должно быть, потому и небо не утреннее.

Закурил. Река шумела, будто издалека. Временами только словно бы камнепад слышался или телега по тряской дороге, какие-то гудки, но тут же уши снова закладывало. А вот вплелся в голос реки какой-то треск, и я понял, что это… Что я понял? Тогда я ничего не понял. Просто подумал, что так и должно быть. Вертолет!

Но где же он? На том кусочке неба, что был выделен мне, – ничего. Где-то валит над ущельем, а может, и с гольцов так доносит. Что-то надо делать! Скорей! Чемоданчик лежал рядом, раскрытый и пустой. Я трахнул углом о камни, потом створом, и чемодан развалился. Разодрал его на досочки, быстро поджег. Может, заметит пилот? Дым ни с чем в тайге сейчас не спутаешь – тумана нет. Скорей! Дерматин истлевал на углях с хорошим дымом, и я нарочно гасил огонь, чтоб чадило. Про ногу забылось, и согрелся я сразу – может, от огня, может, и от надежды. Ищут!..

Прислушался. Снова приглушенно и монотонно гудела река в камнях. Постой, а может, это совсем не меня искали, а просто арендованный геологами вертолет вез образцы или перекидывал людей на новое место? Пожарный патруль тоже мог пролетать, и это бы очень хорошо, потому что он всякий дым в тайге возьмет на заметку и перепроверит. Только откуда известно, что в таком колодце можно разглядеть мой жиденький дымок? Стоп! В низком зыке реки будто бы снова послышался мотор. Да, ноет, звенит, будто бы высоту набирает машина.

Нет, ничего. Река. Мне это кажется, что мотор. Надо затушить остатки чемоданчика, сгодятся. Скорее всего, вообще никакой вертолет не пролетал. Показалось.

– Тебе что, Витек, уже стало казаться?

– Что ты этим хочешь сказать?

– Зачем сам с собой разговариваешь? Ты не спятил вообще-то?

– И не думал даже.

– А как ты сам это можешь установить?

– Голова ясная. Если б сейчас попить да ногу без боли переложить, то совсем хорошо бы было.

– А ты знаешь, что у тебя с ногой-то?

– Перелом.

– Слушай, дам я тебе один совет.

– Что за совет?

– Брось думать, займись каким-нибудь делом.

– Ох, и болтун же ты! Каким делом можно заняться тут?

– Узнай, что у тебя с ногой.

– Раздуло ее. Как я сапог сниму?

– Разрежь.

– Где же я нож возьму?

Момент! Вот же он, в костре! Уголки от чемоданчика обгорели – какой никакой, а металл. Может получиться инструмент. Уголок был горячим еще. Я выкатил его щепкой, и он быстро остыл. Распрямить будущий нож ничего не стоило – мягкое железо после костра легко гнулось в пальцах. Начал точить пластинку на камне, и она хорошо подавалась.

Не знаю, как сейчас сяду, но сесть надо, лежа сапог не разрежешь. С утра нога тяжелела и тяжелела, боль в ней стала неотступной. Сапог заполнился весь, и даже швы на голенище немного развело. Подступила еще боль в тазу – вернее, в правом бедре, и лежать стало можно только на сердце, прямо на сердце. Как же я сяду? Отползти к стене и там уже попробовать? Нет, надо сначала покурить.

Ползти-то всего два шага, но это было тоже расстояние. Ногу держало, будто капканом, но я все же продвинулся немного. Отдохнул и еще продвинулся. Ничего, только взмок весь. Мне надо было успеть до солнца. А оно еще катилось где-то там, над гольцами, но было уже недалеко – клин неба над ущельем бледнел от его близости. Жажда подступала, но о воде нельзя было думать, это я себе еще вчера запретил. Нет воды – и точка! «Нет – и не надо!» – вспомнился старинный девиз туристов.

Выносливость вообще-то у меня была со школьных лет. В походах мне почему-то всегда доставался самый неудобный рюкзак, и, бывало, какой-нибудь здоровяк из старшеклассников вышагивает с гитарой впереди, а я вечно плетусь последним, обливаюсь потом и даже очки не могу протереть, потому что плечи болят от лямок и надо подкладывать ладони, чтоб не резало. «Жилистый ты парень!» – снисходительно говорили мне на привале, а я отворачивался, чтоб не было видно, как мне тошно, как тяжело тащить эти консервы. «А неплохо бы сейчас баночку тушеночки!» – поймал я себя на запретной мысли. Помню, девчонки манерничали, печенье ели, а батоны бросали в кусты, идиотки.

Воспоминания отогнал – они ничему не помогали. Начнем? Я привалился спиной к скале, отдохнул и принялся разматывать тряпицы на сапоге. Это, конечно, была не шина, это были слезы. И сапог резался неважно, особенно крепким был рубец на конце голенища. И вообще, эта, так сказать, общесоюзного стандарта кирза делается от души – надрез не разорвать. Еще поточил свое орудие, разделил кое-как передок. Откинулся на спину, чтобы передохнуть, и ноге будто бы легче стало – ее теперь не давило.

Разматывать портянку было как-то боязно. Она пропиталась кровью, заскорузла поверху, а ближе к ноге совсем закисла, и от нее шел тяжелый запах. Но смотреть все равно надо, если уж начал. Мухи, откуда ни возьмись, закружились надо мной и какие-то особые – нахальные и злые. Я попробовал не обращать на них внимания, однако они лезли в рану, противно липли к рукам. Быстрее надо все делать!

Я увидел белую кость. Нога сломалась между стопой и коленом как раз посередине, а там, оказывается, две кости. Они разорвали кожу, сместились, и нога стала короче и много толще. Кожа была синяя вся, даже лиловая. И блестела, растянутая опухолью. Края раны безобразно вздулись, но кровь почти не текла, только немного сочилась в одном месте, от которого я портянку не стал отрывать – побоялся, что польет. Решил засыпать это место пеплом.

Эх, от костра-то отполз! Но это ничего, сейчас лягу и протяну руку. Достану. Да прихватить рейки от чемоданчика, что не успел спалить. Эта шина будет покрепче.

Посыпал пеплом кровь, и она остановилась. Все остальное тоже засыпал. Не знаю, почему я поверил, что не внесу в рану столбнячный или какой-нибудь другой микроб? Просто сделал, как решил, и все. Оторвал подкладку пиджака, наложил внутренней стороной – она была почище. Снова замотал портянку. Подклад выдрал почти весь и поделил на ленты. Наложил шину как следует. Рейки были куда прямей и крепче, да и подклад не расползался. Сразу-то боль взяла сильная, но я уже знал, что потихоньку нога успокоится, если, конечно, не перебьет боль, которая все заметней распространялась от бедра. Никакой раны там я не чувствовал – просто, наверно, сильный ушиб.

Ладно. Лечь получше и не шевелиться, чтоб все утихло. Что такое? От реки я будто оглох немного, и шум ее иногда казался тишиной. Вдруг сверху донеслись резкие тревожные крики кедровок, и я почувствовал, что на площадку что-то скатилось. Я открыл глаза и увидел чудо – синюю кедровую шишку. Пища! Я потянулся к ней. Тяжелая и плотная шишка была немного поклевана, однако и мне осталось. Я съел ее всю – со смоляной кожурой, молочными орешками, мягкой и сочной сердцевиной. Пить! Кольнуло в желудке, затошнило, но я пересилил позывы. Долго смотрел вверх, надеясь на новый такой же щедрый подарок, но кедровок не было слышно. Они завопили, когда уже улетали.

Невыносимо хотелось пить. Но лучше было думать о кедровках, чем о воде. Не медведь ли их спугнул? Постой, а если медведь, то он может сейчас и меня спугнуть. Я растянул пальцами уголки глаз, чтоб видеть получше, однако вверху было все привычно. И едва ли медведь ко мне полезет. Еды ему сейчас в тайге хватает, а зверь это осторожный, даже, можно сказать, трусливый. Здесь я первый раз в жизни напоролся на него.

Шел по кабарожьей тропе, увидел его впереди и задеревенел весь. Ветер мне тек в лицо, и мишка не чуял человека, шел и шел навстречу, поматывая башкой. Шерсть у него на загривке переливалась, под ней катались тяжелые мускулы. Остановился метрах в двадцати, подняв, как собака на стойке, переднюю лапу, и принялся внимательно рассматривать меня. Я видел его карие собачьи глаза; в них ничего не было, кроме любопытства. «Очки, наверно, сроду не видал», – мелькнула нелепая мысль. Потом медведь медленно поднялся на задние лапы, чтоб лучше видеть, даже голову наклонил, будто прислушиваясь, и тут я завизжал от страха, закричал, поднял руки. Медведь прыгнул с тропы и понесся в гору с поразительной быстротой…

Солнце вошло в колодец. Оно было сейчас совсем ни к чему. Начнет поджаривать, хотя я и так весь горю без воды. А вода, маняще близкая, чистая и холодная, засасывала глаз и уже не отпускала. Наклониться бы к ней, в тугую струю, и есть эту реку прямо от всего каравая. Горло было совсем сухое, губы тоже, а язык даже распух. Я знал, что лучше закрыть глаза и не думать о воде, но неотрывно смотрел на изменчивые валы, на переливы светлого, в которых жила душа этой влаги. Этот самый распространенный, самый обыкновенный и самый загадочный минерал заполнил собой природу, являя единого и единственного земного бога в трех лицах – в состоянии газообразном, жидком, твердом, и каждое такое состояние полнится тайнами, непостоянством, многообразием. Вода в ее естественном обличье кажется одинаковой всюду, но академик Ферсман включил в начальную, далеко не полную классификацию сотни ее видов. И главная тайна воды – тайна ее рождения. Люди не знают первичного родника, ответа на вопрос – откуда взялась на земле влага, но, если б сейчас великая тайна сия далась мне, я бы обменял ее на глоток холодной речной воды. Или если бы за боль предложили кружечку этой воды, я согласился бы! Она пресновата, словно снеговая, и стерильно чиста…

Вдруг я с ужасом заметил, что подвигаюсь к воде потихоньку, чтоб подышать над ней, там, где воздух, может быть, немного влажней, чем у скалы. Вот я уже явственно услышал запах речного дна… Стой! Стой, тебе говорят! Этак незаметно сползешь в воду – и конец. Нет, лучше отодвинуться и не думать, не думать о воде!

– А заражения у тебя не будет? А, Вить? Слышишь, что ли?

– Да, слышу, слышу!

– Гангрены, говорю, не будет?

– А кто ее знает.

– Может, уже началась?

– Нет, проступили бы красные вены.

– Да у тебя же там грязь и синь сплошная, разве увидишь?

– И температура бы началась, а я пока не чувствую.

– Как почувствуешь в таком пекле? Ты же горишь весь. И что у тебя с бедром? Вообще займись делом, делом…

– Пить охота.

И правда, что у меня с бедром? Взглянуть? Я расстегнул ремень. Правое бедро сильно распухло, и дотронуться до него было нельзя. А цветом сине-желтое. Ушиб, конечно, сильный. Еще бы! По камням било. Как еще череп не треснул. Ладно, с бедром ничего страшного. Я хотел затянуть ремень потуже, чтоб не так хотелось есть и пить, но дырочек не хватило…

Черт возьми! Ремень, ремень, ремень. Я же напиться могу! Очень даже просто добыть воду. Вот дурья башка, о чем раньше-то думал? У меня даже руки затряслись, и я никак не мог унять эту счастливую дрожь. Лихорадочно снял ремень и, снова поточив о камень кусочек жести, начал резать кожаную полоску на шнурки. Сейчас! Вот распорю нитки у пряжки, все подлинней выйдет. Еще раз примерил глазами расстояние до воды. На три длины ремня – не больше. Скоро эта река будет моя!

Скоро не вышло. В тайге без ножа никуда. Это мне наука. Железка плохо резала, ее все время надо было точить. Пальцы у меня закостенели и плохо держали орудие. Но я резал и резал ремень, все время думал о воде – теперь уже не обязательно было это запрещать себе. Все! Затянул узлы, получился длинный и крепкий ремешок. Оторвал полу от пиджака, привязал ее к одному концу, переполз на край площадки. Камень круто шел в воду.

Струя подхватила тряпицу, рванула, и я быстро дернул ее, даже не подождал, когда она как следует намокнет. Мне срочно надо было хотя бы каплю воды, а то, пожалуй, не выдержу больше и потянусь к ней, покачусь по камню вниз. Схватил сырую тряпку, набил ею рот и сосал, сосал, отжимая зубами влагу, никак не мог оторваться.

Еще раз кинул и так же быстро вытащил. Выжал тряпку надо ртом и даже ремешок облизал. В третий раз она хорошо намокла, и этой вкусной, как в сказке, живой воды набралось на глоток. Хорошо бы весь пиджак спустить на ремешке, но я сдержался.

Солнце уйдет через час, тут быстро начнет холодать, а сырой пиджак не наденешь, и я совсем закоченею в майке.

Много влаги пропадало на пальцах, скапывало мимо, и я решил отжимать тряпку над лункой. У меня даже хватило терпения подождать, пока не наполнится ямка и вода не отстоится. Я теперь знал, что такое высшее счастье на земле, – это три глотка воды.

Пока не ушло солнце, я доставал воду. Пил ее уже не торопясь, пить хотелось еще больше, однако я начал привыкать к тому, что воды теперь у меня в неограниченном количестве. Но если б не догадался, как добыть воду, уже бы не мог, наверное, жить. Закурим? Осталось всего три сигареты. Мало…

На теплых камнях было хорошо. Я устроил ногу поудобней и лег. Солнце ушло, но холодать пока не начало. Почему не летит вертолет? Ведь погода сейчас стоит прекрасная. Конечно, вертолетчику трудно будет сверху что-либо разглядеть, да и взять отсюда меня невозможно: ни сесть, ни зависнуть. И лошади сюда не пройдут, не говоря уже о машине или тракторе. Только люди. Но где они? Где? Стоп! Лучше снова думать о чем-нибудь отвлеченном.

Мне надо выбраться отсюда во что бы то ни стало. Иначе пройдет, наверно, еще немало времени, пока кто-нибудь сформулирует эту идею, научно докажет всю нелепость современных принципов эксплуатации наших лесов. Как получилось, что технический термин «перестойные леса», определяющий старшую возрастную группу наших древостоев, начали переносить на всю тайгу, использовать это подсобное понятие для хозяйственной спекуляции? Начали доказывать, будто все стихийные русские леса застарели, вываливаются, а в тайге пропадает, сгнивает на корню народное добро, и надо, дескать, его скорей собирать сплошным сбором. Но нет в дикой природе старых лесов, как нет молодых! Тайга всегда была такой, как сейчас, она вечно старая и вечно юная, потому что в ней идет постоянная и бесконечная смена поколений. Если таежные массивы целиком гниют и вываливаются сейчас, то почему они не выгнили столетия назад? Работа моя будет ударом по старым методам рубок, но как добиться введения новых?

Ищут меня или нет – вот бы что узнать, и тогда я выдержу все. Может, в лысую дубовую башку Сонца наконец-то просочилось желание узнать, что у нас в партии делается? Ведь если мы с Жаминым из партии ушли, но на озеро не вышли, то где мы? Наверно, ребята уже лазят по горам, орут и стреляют. Только ничего у этой реки не услышишь. День еще долгий, и, может, мне на всякий случай знак подать – дожечь остатки всего?

Вот добраться бы до этого гнилого кедра! Но как из расщелины потом выдраться? Если б не это, дыму бы тут напустил – только держись, и грелся бы неделю. Постой, а при чем тут неделя? Через неделю меня уж наверняка не будет, окончусь. От заражения или от голода. Вон там, у мертвого кедра, березка тоненькая свисает со скалы. Доберусь?

Добрался. Оторвал несколько листочков, пожевал, но проглотить не смог – шершавое горло не пропускало. Сейчас, пожалуй, вырву эту березку, все будет лишняя дровинка. Бересту на растопку обдеру, а остальное в костер. Предварительно я дочиста обгложу ее – ведь березовой корой когда-то подкармливали себя голодающие русские крестьяне, а почему не попробовать мне? Я вспомнил последний свой лозунг, написанный углем на симагинской палатке. За месяц штабная палатка партии покрылась надписями и рисунками, превратилась в своеобразное дочернее издание экспедиционной «Лесной газеты». В ней с успехом прошло несколько моих аншлагов, в том числе последний иронический и горький отклик на нехватку продуктов. Я написал: «Лес рубят – щепки едят». Рабочие и таксаторы смеялись, а Симагин пообещал по возвращении развернуть эту палатку перед начальником экспедиции.

Со всей остротой я ощутил сейчас свое одиночество. Где вы, ребята? Мне ничего не надо от вас, помогли бы хороший костер наладить, и то я бы вам был благодарен до конца дней. Момент! У меня же есть сапог. Это дрова, да еще какие! Спалю последние щепки от чемоданчика, остаток трухи, обрывки рубахи кину для дыма. Вот сейчас еще маленько покачаю воды, выпью луночек пять – и тогда уж…

Костер загорелся хорошо, и дым от сапога пошел густой и вонючий. Надо, пожалуй, снять сапог со здоровой ноги, будет запас горючего, только без другой ноги не разуешься, тоже придется разрезать по шву, перепиливать железкой прочные нитки. Ах, до чего черен дым! Настоящая дымовая завеса потянулась по ущелью. Если кто гольцами пробирается, непременно увидит этот нехороший дым. А вертолетчики и подавно. Эх, летчики-вертолетчики! Вам-то, чертям, хорошо – эти горы нипочем. Вертитесь, плаваете над ними…

Не знаю, сколько времени я спал. Пригрелся и заснул. Ничего не видел во сне, а замечательно было бы что-нибудь хорошее увидеть. Проснулся и долго не хотел открывать глаз, чтоб еще заснуть, но не вышло – в голову полезли плохие мысли. Кроме того, было очень холодно, и я невзначай шевельнулся. Нога заговорила, занудила. Сквозь сон я ее все время чувствовал, но сейчас она заболела по-другому, изнутри, будто высасывали из меня костный мозг. Мне как-то очень плохо стало, все безразлично. Захотелось помочиться, и я почуял, как теплая струйка опять стекает по ноге к перелому и все там пропитывает.

Когда я открыл глаза, темнело. Небо утратило всякий цвет, просто на его месте серело грязное пятно. Звезды не кололись своими остриями, как я ни щурил глаза. Их вообще не было, и я понял, что надвинулись тучи. Костер прогорел, но камни под ним были еще теплыми. Не сметая золы и углей, я надвинулся на кострище плечом, левым боком, спиной и закрыл глаза. На сердце что-то давило. Нет, не камень. Ба, да это же черенок карликовой березки! Ну, повезло этому столетнему алтайскому сувениру, а то бы он давно превратился в щепотку пепла. Забыл про него. А теперь уж пусть лежит.

Какой тебе вертолет? Нет уж. Тучи! Даже если немного заветрит где-нибудь в этом районе, и то все полеты запрещают, потому что эту легонькую машинку может где-нибудь на продуве скособочить и перекувырнуть, а плотные тучи уже появились. К тому же вертолет никак меня отсюда не заберет, я уже думал об этом. Ему площадку надо, а тут отвесные стены да лес на крутизне. Зависнуть и то не зависнет – узко. Нет уж!

Очнулся, когда ледяной камень захолодил снизу все внутренности. И еще что-то другое было кругом. Ага, дождь сейчас пойдет! В черной мгле проскакивали невидимые редкие капли, они стукали меня, но на лицо почему-то не попадали, все же я раскрыл рот, надеясь, что хоть одна-то угодит. Потом пошел мелкий дождь.

С каким-то безразличием думал о том, что постепенно я весь промокну и застыну. Ногу тоже пробьет холодной водой до костей, и мне уже завтра не очнуться, это как пить дать. Пить дать? Я нащупал рукой лунку, но там еще не набралось. Нет, мне нельзя под дождем. Мне? Бумаги-то ведь тоже мокнут! Я задвигался, потащил ногу, ощупывая впереди сырые камни. Нашел. Разобрал камни, лег на пакет. Раньше бы догадаться – через бумагу не так холодит снизу.

Если бы скала козырьком нависала, этот дождичек можно было спокойно переждать, а то по стенке еще хуже течет и, наверно, уже портит бумаги. Нет, так не годится. Надо залезать в ту расщелину, под лесиной. Хотя это и безумное решение, но тут я тоже пропаду. А там от дождя какая-никакая защита, и дров полно. Эта кедровая чурка будет гореть неделю. А мне зачем еще неделю? Об этом я тоже, кажется, думал.

Поползу. Только бумаги под майку затолкаю. Наряды тут, ведомость, журналы таксации – считай, денежные документы, итог работы – паспорт Жамина. Это можно даже выкинуть или сжечь, Сашка спасибо скажет.

Я попил из лунки – там уже была вода. Выкурил последнюю сигарету, пополз к расщелине. Нога тянулась бревном за мной, ее прожигало при всяком шевелении, но мне надо было – кровь из носу! – добраться до края каменной канавы. В темноте не очень-то все можно, однако я за эти два дня исползал свою площадку, запомнил ее руками и всем телом. Вот он, край. Нащупав камни в расщелине, начал сползать головой вниз. Там было еще холодней и уже совсем сыро. Бедром неловко двинул о камень и закричал, заругался Сашкиными словами, как в жизни сроду не ругался.

Отдохнуть? Заползу сейчас совсем и подожгу труху, она там должна быть совсем сухая. Все повеселей. Огонь на корни перейдет, и станет тепло. Постой, а спички-то, наверно, промокли?! Их не высушить теперь никакими хитростями. Ну и не страшно. Есть особый резерв – кусочек терочки и несколько спичек, которые ни при каких обстоятельствах не промокнут. Симагин всегда держит в брючном кармашке такой резерв и нас приучил. Известные изделия ширпотреба продаются во всех аптеках совсем для другой надобности, но лесные солдаты, народ дошлый, придумали им свое применение. Так что сухие спички у меня есть.

В канаве было сыро, но дождь не попадал напрямую, толстый ствол не пускал. В темноте я наковырял сухих щепочек со ствола, добыл из резерва спички. Загорелось, и надо было подкармливать огонь. Труха шла в дело неплохо. Сейчас вот подвину под корень весь жар, и пусть себе горит, а я попробую отдохнуть, ни о чем не думая.

– Вить, а почему этот кедр лег?

– Сгнил, наверно.

– Конечно, сгнил… Но ты знаешь, о чем я подумал?

– О чем?

– Может, его подмыло водой?

– Может, и так. Ну и что?

– Даже страшно говорить…

– Говори-говори.

– Понимаешь, ты попал в могилу.

– Ну уж!

– Ты же думал о том, что все это место заливается водой в сильные дожди. Почему тогда площадка и стены так облизаны? А канава еще ниже. Водосбор в ущелье огромный, со всех гольцов сюда течет. Сейчас воды прибудет, и тебя потопит…

– Слушай, брось паниковать. Дождик-то еле-еле…

Корень занялся и горел все жарче. Огонь ушел далеко, метра за два от меня, и мне уже не достать его, чтобы в случае чего затушить. Из темноты высвечивало кусок темной скалы и мелкие дождевые капли, что сеялись на площадку. Реку отсюда видно не было, но гудела она совсем рядом, и, судя по ее загустевшему голосу, вправду будто бы собиралась залить меня.

А огонь-то, огонь! Кедр шипел поверху, не хотел гореть, но зато снизу пластало как следует. Пересушенные смоляные корни взялись, и мне стало тепло. Уже почти равнодушно я подумал, что перегорят эти корни, которыми кедр еще цеплялся за скалу, лесина рухнет на меня и ничего не оставит во мне живого.

Тут я забылся и не знаю, сколько в таком состоянии лежал. Вроде спал, но сверху чувствовал тепло, сырость снизу, только реки не слышал, от ее рева уши совсем огрубели. Долго думал, какое после этой ночи пойдет число, но так и не ног сосчитать. Вообще-то мне было уже все равно, какое пойдет число. Покурить бы еще раз в жизни! Потом голову заняли какие-то нетвердые мысли. То будто бы я вспомнил вдруг, как очень похожее было уже со мной в неясную пору самого раннего детства, то начал уверять себя, что все это чистая неправда и такого вообще ни с кем не может быть. Натуральная реникса, чепуха.

5. Санаш Тобогоев, охотник

Глаза есть у них, голова на месте, а вроде ничего нет. Идут по тайге и не видят ее, простое дело. Гляди лучше, голова работай, иди куда хочешь, не пропадешь. Водил я прошлым летом геологов в долину Башкауса, где бывал до войны. Троп туда нет, однако прошли верхом и низом. А эти в тайге, как слепые щенята. Симагин-то, бородатый начальник партии, ходил, видать, раньше, места ладно глазом берет, даже со мной спорил, а про остальных говорить не надо. Как их учили, если тайгу не понимают?

Того, кто потерялся, я плохо узнал. Когда привел их на место, он сразу ушел с рабочими деревья метить. Запомнил, однако, что жилистый, худой и у костра ест хорошо. Помню потные очки над котелком и потому глаз его не рассмотрел сначала.

А когда я уходил из партии, он встретил меня у палаток, заграничную сигарету с желтым концом дал, и я спросил у него: «Конец, однако, нашей тайге?»

Про это я узнавал у всех. Один инженер сказал, что давно сюда дороги и трактора надо, чтоб человеком запахло. Другой все повернул на Сонса да начальника экспедиции – они, мол, знают, и ощерился, в злобе заругался. Мы, алтайцы, так не ругаемся. И у Симагина я сразу про это главное спросил, когда нанимался. Он ничего не ответил. Глядел да глядел за озеро, на наши леса, бороду чесал.

Теперь этот, кто потерялся. Он по-другому себя держал. Прикуривал от моей спички, а сам смотрел на меня, и глаза его под толстыми стеклами были круглые и блестящие, как у лягушки, только больше в сто раз. Глаза показались мне хорошими.

– Конец тайге? – еще раз спросил я.

– Нет, – засмеялся. – Век ей тут стоять!

Я уходил, а он подошел к Симагину, что-то говорил; они смотрели, как я уходил, и смеялись. Пускай смеются, ничего – у них своя дорога, у меня своя. Только я не знал, что Сонц меня рассчитает в поселке. Так начальники не делают, чтоб раньше срока договор по своей воле менять.

И на этого молодого тоже плохо милицию напускать, ничего не известно. Я думаю, он сильно ни при чем. Знает, что тайга не город, в тайге следов не потеряешь. Как его называть? Ночевал у меня, я не спросил, на огороде опять не спросил.

– Как тебя звать? – крикнул я вниз, где трава шевелилась.

– Сашка. – Он догнал меня, часто дышал. – А что?

– Вместе идем, знать надо. А меня Тобогоев Санаш.

– Слыхал. Далеко еще до твоего Баскона?

– Три раза спотеть, – сказал я.

– Это сколько километров-то?

– Кто считал? На лошади, однако, десять, пешком – двадцать.

– Пойдем тогда, нечего стоять.

Ночевали в вершине Баскона. Еще не было темно, когда мы туда пришли, и Сашка давай меня ругать, зачем становимся. Дурная башка, глупый. Тут вода и дрова. Дальше дров нету. Ночами в гольцах холодно, хотя и лето. На камнях спать тоже плохое дело. Они к утру мокрые, а тут мы хорошо под кедром ляжем, мягко, тепло, и дождь не страшен, если надумает. У меня спина заболела, там, где была военная рана. После ужина я сидел с трубкой у костра и спину грел. Черная тайга была внизу, светлые близкие гольцы вверху. Еще не страшный Баскон шумел в камнях. Через него тут можно прыгать, и светлый он, как воздух. Тайгой не пахло, и травой тоже – ветер бежал с гольцов, и кедр над нами гудел. В этих просторных пустых местах дышать легко, тут больше неба, чем земли.

– Хорошее место, – сказал я.

– Есть получше, – ответил Сашка.

– Однако, нету.

– Что хорошего-то? Конь не валялся…

Он не понимает, молодой. Поймет, придет время. А может, никогда не поймет? У меня-то к тому месту такое отношение, вроде я тут не раз родился. Пожалуй, оно так и было, что я тут родился много раз.

Когда пришел с фронта, была осень и на Беле горько плакали без мужиков. Голодные дети сильно болели. А в тайге без нас много соболя и белки стало, однако брать пушнину было некому. Женился, а какой я был муж? Старые бинты снял с меня в поселке Савикентич, но контузия сильно мешала. То ничего, ничего, а то свет сразу потемнеет, вроде вся земля поднимается и закрывает небо. Я падаю и не скоро начинаю чего-нибудь чувствовать. Все равно сюда пошел. С женой, с собакой – бабкой теперешней моей собаки Урчила. Снег тогда лег хороший, следы в тайге открыл. Мы балаган тут, в вершине Баскона, поставили, давай белку бить, капкан ставить. И было со мной то же. Без причины белый снег станет черным, я падаю и лежу. Собака – к балагану. Жена меня найдет, на лыжах притянет и отогревает у костра, пока не начну видеть и слышать. Почему никак не замерз?..

А все тут, как двадцать лет назад. Кедры, Баскон, гольцы, ветер. Вот звезды. Их много, и они вроде светят на горы, только с запада туча их закрыла – придет дождь. Как в сырой тайге человека искать? Ладно, завтра к перевалу, а сейчас сниму сапоги, спиной к костру лягу и собаку к ногам для тепла положу. Сашка спит давно и дышит, вроде плачет…

Совсем мало пришлось спать. Сашка ткнул в спину и сказал, что утро, и я решил его не ругать, спина все равно болела. Мы поели хлеба с сыром, чаю выпили, пошли. Росы не было, ее ночью местный ветер высушил. Он бежал с гольцов до озера, потому что туча на западе не продвинулась, там и стояла. Сразу хорошую тропу взяли, она была нам и нужна. Сашка впереди раздвигал березки, собирал на себя росу – тут она была, потому что березка густо срослась и ветер к земле не пускала. Сашка головы не поднимал и даже собаку обгонял, а я все время смотрел на горы, на черный камень, на серый мох, в развалы смотрел, видел, как светлеет все, лучше обозначается, и мне было хорошо.


Солнце сорвалось от гор, и стало рядом с ним ладно. Затеплел у лица воздух, и спина моя прошла. Показалось Чиринское озеро, совсем небольшое. От него холод пошел. С детства не понимаю, откуда оно столько воды берет. Много прожил, много видел, а этого не пойму. Если б оно протекало, другое дело, а то само родилось. Льет да льет, сразу же реветь в камнях начинает, на истоке, потом кидается отвесно, вроде в яму, и к большому озеру прибегает шибко сердитой речкой…

Я маленько уставал, когда открылась глубокая долина. За ней поднимались гольцы, такие, как эти, только наши, однако, были выше и чище. Долина уходила вниз, к Алтын-Кулю, по пути кидала отросток к дальним горам, а наше урочище поднималось к Абаканскому хребту, под небо.

– Вертолет! – крикнул Сашка.

– Где?

Правда, вертолет. Внизу. Маленький, вроде комара. Ползет, по зеленому, и его даже не слышно, потому что звук относило ветром с гольцов. Вот дополз до развилка долины, скрылся за хребтом.

– В Кыгу, – сказал я.

– А это разве не Кыга? – спросил Сашка и вроде чего-то испугался.

– Это Тушкем.

– Какой еще Тушкем?

– Он в Кыгу справа падает. Шибко падает. Алтайцы туда не лазят, считается плохое место…

Сашка опять посмотрел на меня пугаными глазами и еще сильней побежал тропой. Я не успевал за ним и боялся, что спина скоро болеть начнет. Мы совсем перевалили в долину, в луга спустились, и больше тропа не сходила вниз, по боку хребта к самой вершине Тушкема тянулась. Я знал ее хорошо, она чистая, кругом обходит это плохое урочище, ведет к главному перевалу и мимо горячих ключей – в Абакан.

На перевале надо решить, куда мы. Оттуда два хода – в Кыгу и в Тушкем. Из этого развилка деться некуда. Инженер где-то там, внизу. По гольцам и малый ребенок выйдет, не то что лесной ученый.

Сашку я не скоро догнал. Он стоял на тропе, смотрел то в долину, то на меня, ждал, когда я приду. Я сел спиной к теплому камню, а Сашка сказал, надо идти, он вроде вспоминает.

– Что вспоминаешь? – спросил я, хотя в его память совсем не верил.

– Вон это что?

Он показал на другую сторону долины. Там резал гору приметный ручей. Воды не было видно, только тайга в том месте густела, к воде сбегалась.

– Это Кынташ, – сказал я.

– Будто бы помню я его, – нетвердо сказал он, но пусть бы вспоминал. – Вон тот изгиб в середине помню.

– А с какого места ты его видал?

– С осыпи. Когда вылезал, пересек какую-то большую осыпь, в лесу там просвет, и я увидел. Точно! Этот ручей, Тобогоев. Гад буду, этот ручей!

Он меня сильно обрадовал, но я виду не показал, мало верил ему, знал, что у них голова в тайге пустая делается.

– Может, от перевала начнем разбирать?

– Сколько до него еще километров? – опять по-глупому спросил он.

– Кто считал? Мой отец отсюда четыре трубки курил. К ночи можно успеть на перевал.

– Нет уж, давай вниз! Где-то тут я вылазил, гад буду! Вон ту загогулину помню.

– А вы по целой траве долго шли?

– Ну. Тропу бросили и поперли прямо над речкой.

– Знаешь, Сашка, трава сейчас в тайге жирная, – объяснил я ему.

– Думаешь, найдем след?

Прошли еще, увидели воду, поели у нее и покурили.

– Думай, Сашка, – сказал я. – Если залезем в это урочище, тяжело назад. Тут проход искать надо. Ниже стены стоят…

– Знаю! Я тоже долго в них тыкался. Вылез окатом.

– По курумнику я не полезу, Сашка. Глупый человек курумником ходит.

Мы вдоль ручья пошли, чтоб всегда было пить, стало круто, и у меня спина заболела. Потемнело, хотя до вечера еще далеко. Кедры тут густо росли, и вчерашняя туча надвигалась на эти гольцы. Дождь будет, плохо будет. И стены сейчас остановят. Высокие тут, старики говорили, стены. Камень кинешь, не слышно. Один способ спуститься – найти тропу марала. А она тут должна быть, зверь хребты всегда прямой тропой соединяет. Сашка ломает кусты внизу, плохие слова говорит. Стена? Пусть хоть что будет, в тайге так ругаться нельзя. Пустая башка! Тут тихо надо говорить. В духов я не верю, просто обычай такой.

Стена. На самом краю стоял Урчил, водил носом над глубиной и визжал. Сашка держался за куст и хотел глядеть вниз. Там был Тушкем, а наш ручей пропал. Я лазил туда и сюда. Стена была везде, без разломов. Да нет, бесполезно. Надо зверий проход искать. Сказал Сашке об этом, а он заругался и говорит, что делай как знаешь. Все, что с ним происходит, очень понятно. Пусть, лишь бы не ошибся про Кынташ! Тогда инженер внизу, и люди зря в Кыге ищут.

Часа два мы лазили над стеной. В завалах и камнях много крапивы было, руки у меня горели. Я рвал бадан и прикладывал, а Сашка свои руки царапал до крови. Когда я ему сказал, что бадан всегда холодный и хорошо облегчает, он заругался, вспомнил нехорошо бога. Так нельзя, совсем из дикого мяса парень.

Хотел пить, но воды уже не было. Стало темнеть. И Урчил мой куда-то пропал. Наверно, белку погнал. Молодой, глупый. Вот голова еще одна! Нет, его отец и бабка были не такие, по-пустому не обдирались. Урчил мне уже одну охоту испортил, женился в тайге. Как будет новый сезон держать себя?

Однако, ночевать? Только хотел о ночевке думать, тут же шибко обрадовался. Урчил подал слабый голос снизу, из-под стены, и я крикнул Сашке, что сейчас будем спускаться. Он опять заругался – или от радости, или подумал, пустая голова, что я обманул.

Мы стали на крутую тропу марала, уже темно. Сашка сказал, корни кедров открыты, по ним можно слезать, как по лестнице. Вроде я этого не знал. Только я остановил его. И зверь, бывает, убивается в таких местах. Про спину свою ничего не сказал. Она болела, как давно не болела. Сделали костер. Воды не было, и мы поели плохо. Урчил вылез из темноты, ко мне прижался. Он был горячий, и сердце у него дрожало и стукало, как у птицы. Ничего, хороший собака.

– Сашка, ты верно Кынташ узнал? – спросил я про главное, когда мы закурили.

– Он! Верно говорю. С поворотинкой.

– Как ваши головы придумали залезть вниз?

– Тропа вела. В сторону никуда не ступить – камень, потом завалы, а все тропы шли по пути.

– Постой-ка! Выходит, вы в Тушкем попали с того хребта, откуда бежит Кынташ?

– А черт его знает! – Сашка шибко плохо соображал. – От перевала в цирки. Знаем, что Кыга откуда-то оттуда пойдет к озеру, и давай напрямик. Кругом горы, не разберешь. Скоро тропа пересекла траву, повела вниз…

– Вы думали, в Кыгу лезете?

– Да вроде так.

– Однако, – сказал я.

– Что?

– В Кыге спасатели зря обдираются. И вертолет зря летает.

– А где, ты думаешь, Легостаев?

Сашка спросил про главное, а что я ему мог ответить? Внизу он где-то, ему отсюда никуда не деться.

– Утром будем смотреть, – говорю я. – Завтра число какое?

– Двенадцатое или тринадцатое…

Ничего хорошего нет. Инженер уже четвертый день один. Залез, видать, под эти стены и не вылезет. Или что случилось, и он пропал совсем. Может, сорвался в воду, а Тушкем все кости на камнях поломает. Они, однако, вот этой тропой с того хребта вниз. Надо бы наверх, но эти дурные головы вдоль воды полезли, где одну смерть найдешь. Шаманы давно запрет клали на урочище. У нас по гольцам надо, куда хочешь придешь…

Дождь? Совсем плохо. Спина болит, вроде печенки от нее отдирают. Худо. Я надеялся, к утру спина заживет, мы спустимся, и будет видно, пустая голова у Сашки или в ней что есть. А спину Савикентичу надо показать, пусть погреет своей синей лампой. Но где три дня пропадает инженер?..

Свежим утром пришли к Тушкему, ничего, хоть в других местах было круто, почти на отвес, и я не знаю, как тут марал ходит. Под ногами от дождя было скользко, однако спустились.

Тушкем громко в камнях работал, даже Урчила не слыхать. Долго пили, руками черпали. Потом вдоль воды полезли и скоро на след попали. Сашка крикнул, что тут Легостаева последний раз видел, и опять заругался. Стало плохо лезть. Мы на ту сторону по камням ушли, но там тоже к воде прижимало. Решили взять выше правой стороной и там держать след. Последний раз перешли на левый берег. Урчила снесло, однако не ударило. Когда Урчил скользнул в воду с камня, я подумал, что своего собаку не увижу – шибко его вода схватила, и он сразу пропал.

Потом он ниже нас появился, где было шире и Кынташ падал. Вижу, мой Урчил ногами камень топчет, на нас смотрит, на другой берег смотрит и зубы скалит, вроде смеется. У меня тут сердце в стуке перебилось. На том берегу кто-то черный лежал у косой колодины, а от нее дым шел. Сашка крикнул:

– Человек, только не он!

Как не он, когда тут никого другого не должно быть? Хотел вверх по течению кинуться, чтобы скорей на ту сторону, а дурак Сашка какое-то бревно схватил, через главную струю перекинул и прыгнул. Эх, башка! Бревно повело водой. Сашка там упал, но как-то камень схватил, в одном сапоге вылез и весь мокрый.

К инженеру он попал раньше меня. Когда я к ним перебрался, Сашка голову просунул под лесину к инженеру, и плакал, плечами тряс. Инженер живой был. Он открыл на меня глаза без очков и начал ими двигать, как слепой, головой потянулся, спросил хорошим голосом:

– Пришли?

– Витек! Ты живой? Ты живой?.. – Сашку трясло. – Виктор! Скажи ему, что я ничего не делал с тобой. Скажи, что я не виноват!

– Скажу. – Инженер узкими глазами смотрел на меня. – Тобогоев, это вы?

– Я.

– А я ногу сломал. Тащите меня. Тащите меня отсюда скорей.

Мы тихо достали его из канавы, он даже не крикнул. И скоро солнце вышло, маленькое сырое кострище осветило. Какая-то тряпка на веревочке и рассыпанный камень. Инженера я тоже хорошо тут рассмотрел. Он был весь грязный, и мухи на лицо ему садились, не боялись совсем. На лбу и на руках были рваные раны, а одна, глубокая, черным следом шла по груди. Майка там прилипла. Толстая правая нога чуркой лежала, обмотанная тряпками, а носок ее был внутрь повернут. Конец ноге.

Я взглянул вверх и понял, как получилось. Он ступил на сыпучий камень, свалился и хорошо еще ногами упал, а не спиной, не головой. Его по скале катило, как росомаху, только той ничего не делается, у нее железные кости и дикое мясо.

От инженера шибко пахло, дышать рядом было плохо. Так и медведь в петле не воняет, когда гниет. Урчил откуда-то сверху скатился, язык подобрал, понюхал инженера, отскочил к дальнему краю площадки и там остался.

Инженер спросил закурить. Я сказал, что сейчас нельзя, и стал костер делать. Дам ему котелок горячего чаю, банку сгущенки туда и сахару еще добавлю, сахар сильно помогает. Только он просил курить. Сашка не выдержал, дал ему сырую сигарету. Инженер спасибо сказал, быстро кончил курить, потом закрыл глаза и откинул руки – видно, пьянел. Мокрый Сашка сидел рядом и смотрел на него.

Вода быстро сварилась, тут было высоко. Я остудил котелок в Тушкеме, дал инженеру. Руки у него тряслись и работали плохо. Тогда Сашка поднял его за плечи и держал голову, а я поил. Тут же Легостаев опять попросил курить, и Сашка дал ему.

– Жамин, паспорт твой у меня, – сказал инженер. – Возьми, я его со своим положил…

– На хрена он мне, пускай лежит.

– Вы двое пришли?

Сашка начал говорить. Я испугался, чтоб он пустого не понес, и сказал ему, что надо высушить одежду на теплых камнях и у костра. Сашка снял все, и я увидел, что он белый как снег, с большой грудью и толстыми руками. Мы, алтайцы, другие.

– Вы вдвоем? – опять спросил инженер.

– Человек двадцать ищут, – говорю я. – И вертолет вызвали.

– Вертолет не годится, – сказал инженер и закрыл глаза. – Я уже думал. Он тут не сядет и не зависнет.

Выходило плохое дело. Я обед готовил и все думал, что делать? Мы нашли инженера, а дальше? Людей надо, продуктов, лекарств. Может, у него уже огонь в теле? Я совсем испугался и все бросил. Говорю, надо ногу глядеть, но инженер сказал, что он досыта насмотрелся и пусть так остается, а то больно трогать перелом и терять память. Я подумал, Савикентича из поселка хорошо, только старик от такой высоты и дороги помрет, у него сердце слабое. Да и мы с Сашкой помрем, если сами инженера тащить будем. Еды мало, носилок нет. Зачем зря думать, мы его даже из этого кармана не достанем. Все плохо.

Мы смотрели, как инженер ел. Он обливался, глотал сразу и поправлял черными пальцами хлеб у рта. А после еды Сашка сказал, ему за народом надо. Однако голова у него не совсем пустая. Я начал объяснять, как подняться сразу на гольцы, а от Чиринского озера спуститься к Алтын-Кулю. Там круто, и тропа шибко петлями вьет, но брать надо прямей – трава густая, мягкая, камней нет, и березы редко стоят, как над Белей, даже ночью можно идти. И тут я снова испугался, сердце застучало. Ведь Сашкину обутку Тушкем забрал. Босиком в горах нельзя, пропадешь. Мне идти, дойду ли? Дойду не скоро. Вот тебе дело! Моя обутка Сашке не подойдет – мала. Может, сапог выбросило на берег?

– Пойдем вниз, Сашка, – сказал я. – Посмотрим…

– Куда вы? – крикнул инженер.

– Зачем? – не понял Сашка.

– Может, сапог твой Тушкем выкинул? Сашка на свои босые ноги глянул и заругался, крест назвал поганым словом.

– Стойте! – крикнул инженер и даже задвигался. – Саша, какую тебе ногу разуло? Левую? Сорок второй носишь? Тяни мой сапог. Только тихо, не дергай!

Инженер не смотрел глазами, однако понял дело сразу. И хорошо получилось. Сашка обут, а то бы не знаю, что было. Инженер звука не подал, когда Сашка с его ноги сапог тянул, крепко руками камни взял. Сашка хлеба отломил и сказал, что сырая энцефалитка ему не нужна, а тут пригодится. Он попрощался и ушел. Урчил проводил его немного и вернулся.

– Тобогоев, только вы не уходите, – сказал инженер.

– Куда мне, – сказал я и подумал, с чего начать дела.

– Скоро холодно станет, дров надо, – услышал я.

– Как здесь без дров? – говорю, а сам все по бокам скалы смотрю, ладную палку ищу, чтоб длинная была, прямая и сухая.

– Не дадите мне хлеба, Тобогоев?

– Почему не дам?

Дал хлеба и подумал, что хватит, а то плохо ему станет. И еды мало, а когда помощь будет, неизвестно, все теперь зависит от Сашки и его головы. Палку я нашел, обчистил ножом и сказал, буду сейчас привязывать ее к больной ноге, чтоб не двигалась кость. Он сказал, что это я, пожалуй, ничего себе придумал. Палка ладная, под самую его подмышку. Я резал лямки от рюкзака и делал что хотел. Как лежала нога, так и привязал ее к палке. Инженер терпел, и я опять удивился, вроде он все же человек, а не росомаха.

Дров тут мало, а солнце зашло уж за хребет, и стало холодно. Перекатил через камень кедровую лесину с корнем, березовых сучьев набрал, только больше сырых и гнилых, береза быстро пропадает на земле, если с нее кору не снять. А бересты натряс много и сухой красной пихты набрал, чтоб костер ночью кормить. В запасе еще колодина, под ней утром лежал инженер.

Спать я ему наладил хорошо. Наломал мягких веток, распорол и подстелил рюкзак, Сашкину энцефалитку тоже, а своей курткой прикрыл. Костер загорелся, инженеру было тепло. Я ждал, когда он заснет, однако не дождался.

– Тобогоев, нельзя ли мне еще хлеба?

Хлеба я дал мало и сказал, что у нас одна банка сгущенки, одна тушенки, лапши горсть и сахар. А хлеба меньше буханки.

– Не густо, – сказал он.

– Правду говоришь.

– Тушенку на ужин, – распорядился он. – Чтоб ночью было теплей. Но до ужина еще не скоро. Давайте поговорим о чем-нибудь.

– Почему не говорить? Давай начинай.

Инженер закрыл глаза, а я глядел на огонь, на речку и красные камни Кынташа. Они начали помирать без солнца и совсем были темные, когда я глядел на них после огня. А Тушкем сильно работал, в голову шум пришел и не уходил.

– Тобогоев, почему вас только двое?

– Другие в Кыге ищут, – решил я сказать правду.

– Постой, а это разве не Кыга?

– Нет. Тушкем.

Он сощурился на меня, хотел что-то сказать, но вроде передумал.

– Ладно… А что значит Тушкем?

– Как это по-русски будет? «Тот, кто падает».

– Сильно! А есть у вас места хуже, чем это?

– Почему нет? Есть. Башкаус место плохое. Над озером тоже есть. Урочище Аю-Кечпес.

– А это как перевести?

– «Медведь не пройдет».

– Ух, ты! А тут медведь есть? Куда девался?

– Однако мало.

– Почему?

– Ореха в том году не было… Сейчас медведя плохо встретить.

– Почему?

– Женятся. Свадьбы гуляют.

– А какие это свадьбы?

– Медведиха смотрит, а они борются…

– Каким образом?

– Считай, как люди. Поднимутся на задние лапы, а передними борются.

– Насмерть?

– Никогда не бывает.

Инженер говорил о пустом. Ладно, пусть! Ущелье стало темным. Сверху звезд не видно, тучи обратно пришли. Урчил рядом лежал, на костер глядел, не мигал, а инженер никуда не глядел, все спрашивал да спрашивал.

– Расскажите, Тобогоев, что-нибудь про жизнь.

– Как это?

– Ну, про свою жизнь.

– Живем, однако. Только жена болеет, и коня отобрали.

– Как отобрали?

– Закон пришел. А без коня алтаец куда?

– Идиоты! – закричал инженер. – Пни!

– Ты не кричи. Закрывай глаза, лежи.

– Тогда и у меня надо «Москвича» отнять! – снова закричал он. – У тебя есть машина? – спросил я, а то он был злой. – Своя?

– Своя.

– Это шибко хорошо! – сказал я. – Куда захотел, туда и поехал.

– Идиоты! – У него голос стал, как у парнишки. – Ну, можно ли тут коня отбирать? Это неправильно! Реку не перебродишь. Этот закон все равно отменят, Тобогоев!

– На машине хорошо, – говорю я. – Куда захотел, туда поехал.

Надо было есть и спать. Я плохо думал и говорить по-русски стало тяжело.

– Еще что-нибудь про жизнь расскажите! – снова попросил инженер. – Вы сейчас в партии?

– А как же? – говорю. – Всегда. На фронте вступали.

– Вон оно что, – медленно сказал инженер. – А с кем сейчас из наших таксаторов? В какой партии работаете?

– Не работаю. Сонц прогнал. Давай, знаешь, еду делать начну…

Еда вышла жирная. Я снова держал инженеру голову и кормил. Когда осталась в котелке половина, он лег, однако я взял три ложки и сказал, что не хочу. Тогда он доел все. Урчилу мы ничего не дали. Собака завтра сеноставку или бурундука поймает. Не помрет. Чай заварил я листом смородины и сахару много насыпал. Было густо пить, хорошо.

Костер я перенес на другую сторону от Легостаева, под гнилую колоду и привалил мою лесину. Это дало жар, стало, как под солнцем, потому что камни держали тепло. Инженера я повернул, чтоб ногу не грело, а он все время просил положить ее удобно. Я скоро понял, это зря. Трогаю тряпки, а он говорит, вот теперь лучше, спокойнее ноге. И пить просил много. Я стал говорить, столько воды нельзя.

Мы спали плохо. Утром я собрал палки сварить чаю. Урчила не было с нами, ушел. Я открыл последнюю банку сгущенки и подумал, надо было привязать собаку, мало ли что получится. Сашка совсем просто может не выйти к озеру. Все они ходят по тайге – глаза не смотри.

Скалы на другой стороне Тушкема закрыл туман. Он не двигался. Не туман, а вроде белые облака сели на камни. У нас было сыро. Инженер дрожал, согревался у костра, начал двигать руками, однако глаз не раскрывал.

– Пожалуйста, переложите мне ногу, Тобогоев! – попросил он. – Вот так. Спасибо.

А я, как вчера, совсем ее не перекладывал, только потрогал палку.

Мы доели почти весь хлеб, остался сахар да табак.

– А если они сегодня не придут?

– Куда денутся? – сказал я. – Придут. Давай о другом говорить.

– Пожалуй, будет вернее. За жизнь?

– Начинай, – сказал я.

– Чем вы живете? – спросил он. – Ну, вот зиму?

– Белку бьем, соболя добываем.

– Белки много в этом году?

– Много, только она драная.

– Какая?

– Драная.

– Почему?

– Ходом идет, обдирается.

– Почему?

– Бежит.

– Куда?

– Она знает. И плачет.

– Плачет?

– Ну. Ореха мало. – Мне было интересно говорить, он спрашивал, как мы жили. – А осенью я марала на дудку беру…

– Как на дудку?

– Дудки у нас деревянные, надо в себя воздух тянуть. Красивая охота! Осени еще нет, а я лягу спать, закрою глаза и слышу, как марал ревет. Он хорошо ревет, ни на что не похоже, вроде поет… Я тоже хорошо реву.

– А марала много в вашей тайге?

– Медведя мало, марала много.

– Он его задирает?

– Не так его, как маралят. Маралуха убежит, а мараленок в траве вроде мертвый, хотя медведь тут нюхает. Глазами встретятся, мараленок прыгает от земли, и ему смерть. Медведь и мать бы догнал, но глупый. Маралуха скроется, и медведь за ней не бежит. Глупый.

– Ну да, глупый! В цирке их учат на велосипеде, на коньках и даже в хоккей.

– Нет, глупый, – повторил я. – У него ума половину от человека, а может, и двадцать пять процентов.

– Что? – спросил инженер и засмеялся.

Я удивился, что он в таком положении смеется. Какой смех? Еды нет. Солнце придет, и станет жарко, а когда люди придут? Урчил убежал и не показывается. Он не дурак. Сейчас я пойду.

– Не уходите, Тобогоев! – закричал Легостаев. Он смотрел на меня, щурился, глаза сильней раскрывал и снова щурился, хотел лучше увидеть.

– Кислицы соберу, – сказал я. – Ты отдыхай маленько.

Смородина была зеленая, твердая, сильно кислая. Я сварил полный котелок, растолок камнями сахар в тряпочке и засыпал еду.

– В войну плохо ели, – сказал я инженеру. – Домой пришел – голод. Шкуру теленка нашел под крышей, варил два дня, и все ели полдня.

– А эта кислица ничего, можно!

Мне радость, что он много съел. Стоял полный день, только солнце не появилось, и небо было серое. Потом пылью пошел дождь. Плохо. Я вытащил из-под Легостаева рюкзак, накрыл больного, ногу ладно накрыл. Инженер молчал, а я думал про его терпенье. Так не все могут. Я бы пропал.

– Нет, надо о чем-нибудь говорить, Тобогоев! – сказал он. – Иначе нельзя. Надо говорить, говорить!.. Вы видели речку, которая напротив падает?

– Видал.

– А камни там правда красные или это мне кажется?

– Красные.

– Почему?

– Видать, руда.

– А что значит Кынташ?

– Таш – камень.

– А кын?

– Кровь, – сказал я.

Инженер замолчал, а я подумал, зря такой разговор пошел.

– А как будет по-алтайски водка? – спросил он, не знаю зачем.

– Кабак аракы.

– Вот если б вы взяли с собой кабак аракы, хоть четвертинку!

– Нет. Ладно, не взяли.

– Почему?

– Уже бы выпили, – сказал я.

Он снова засмеялся, а мне стало плохо, потому что он может головой заболеть. Когда они придут? Ночь я останусь, а утром надо за народом. Другого не придумаешь, пропадем двое. Правда, надо о чем-нибудь говорить. О простом. Если человеку плохо, надо с ним говорить о простом.

– Главное, – сказал, что попало я, – куда захотел, туда поехал…

Я пожалел, что так сказал. Он снова растянул губы в светлой бороде. Это вчера борода была черная, а утром я помыл ее.

– Тобогоев, как будет по-алтайски «Я хочу пить»?

– Мен суузак турум. Ты пить хочешь?

– Да.

Принес котелок с водой, он выпил много. Голова у него была горячая и тяжелая, а глаза не смотрели. День кончался. Неизвестно, где сейчас солнце, только стало холодно, и я пошел за дровами. Я сварил чай с березовой чагой и положил в котелок весь сахар. У нас был еще маленький кусочек хлеба.

– Мен суузак турум, – к месту сказал инженер, и я дал ему чаю. Мне осталась половина, и я с большой радостью тоже выпил. Хлеб отдам ему перед ночью. Где Урчил? Знаю, что близко, однако не показывается. Умный собака.

– Тобогоев, а как по-алтайски друг?

– Тебе трудно выговорить. Надьы.

– Что тут трудного? Нады?

– Верно, однако, – не стал поправлять его я.

– Можно еще спросить, Тобогоев?

Пусть спрашивает про наш язык. Мы будем говорить, а думать не надо.

– Как по-вашему брат?

– Это просто: карындаш.

– Карандаш?

– Не так. Карындаш!

Темнота в ущелье, и надо за дровами, пока видно. От горячих углей уходить плохо. Спина сильно болит, я промочил ее под дождем и не просушил.

– Карындаш! – хорошо повторил инженер.

Дождь не идет, но и звезд нету. Вертолета не будет.

6. Котя, турист

У мора, как я-то попал в эту историю, просто подохнуть можно со смеху. Иными словами, плачу и рыдаю…

Еще зимой мы с Бобом решили куда-нибудь дикарями. А куда, расскажите вы мне, можно в наше время податься?

– Дед, махнем в Рио! – с тоской собачьей говорил всю весну Боб. – А? Днем Копа Кабана, креолочки в песочке, вечером кабаре. Звучит, дед?

– Мысль, – соглашался я. – Ничего, Боб! Придет наше время.

А перед самым летом Боба осенило.

– Дед! – толкует он мне по телефону. – У нас тут звон идет насчет Горного Алтая. А? Тайга, горы, медведи, туда-сюда. Звучит, а?

Боб, иными словами Борька, работает в каком-то номерном институте. Что эта контора пишет, никто не знает, даже Боб, по-моему. Вокруг всего заведения китайская стена, за которой давятся от злости и грызут с голодухи свои цепи мощные волкодавы. Боб там программистом, какие-то кривые рисует, что ли.

Мы с детсада вместе. Потом Бобкин папа попробовал его изолировать в суворовском училище, да не вышло. Маман ощетинилась, и Боб снова стал цивильным мальчиком. Пошел, как все люди, в школу и попал в наш класс. Маман у него ничего, душа-женщина, а папа сугубый. Вояка, орденов целый погребок, на Бобкину куртку не помещаются. А в общем все это лажа…

– Боба, ты гений! – крикнул я в трубку. – Мы все давно мечтали сбежать от цивилизации. Понимаешь, голый человек на голой земле…

– Постой-ка, затормози! – перебил он меня. – А девочек мы там найдем?

– Мы? Не найдем? – неуверенно спросил я, хотя знал, как скоро и чисто умеет Боб эти дела обтяпывать, был бы объект-субъект. – Сибирячки, сообража?

– Да знаю я эту толстопятую породу! – заныл Боб. – Ну, лады. Выходи на плац, покалякаем.

Мы с Бобом живем в одном доме, и он до моего балкона может запросто доплюнуть, если хорошо рассчитает траекторию.

После школы я тоже не попал в институт, поступил на курсы иностранных языков. Иными словами, мы с Бобом не только соседи, но и кореши до гробовой доски, как говорят «дурные мальчики» на нашей Можайке. Правда, здесь, в Горном Алтае, я его и себя увидел в другом аспекте, меж нами пролегла трещина громадной величины – иными словами, пропасть, как пишут в романах. Французы вечно ловчат – шерше, мол, ля фам. В нашем случае женщина, конечно, была, но не только в ней дело, будь я проклят!

Приехали мы сюда не дикарями, а как честные члены профсоюза – в Бобкином институте горели ясным огнем две турпутевки, и мы на это дело купились.

«Сибирь – это хорошо!» – изрек мой папа и снабдил. У Боба тоже было прилично рупий, и потому все начиналось ажурно. Адье, Москва, бонжур, Сибирь! На вокзале маман даже слезу пустила, настолько далеко мы уезжали. Иными словами, в неизвестность…

Деревянненькая турбаза стояла на высоком берегу озера. Из него черпали воду и таскали в столовку. По озеру плавали щепки, а рядом, в деревне, весь берег был потоптан копытными животными.

– Коровы тоже пить хотят, – успокоил я Боба.

Во время обеда этот сноб подозвал официантку. Она была здоровенная, в заляпанном переднике и дышала, как лошадь после заезда с гандикапом.

– Богиня, скажите, тарелка немытая? – спросил Боб.

– Сами вы немытые! – «Богиня» с ходу взяла в галоп.

Боб скис. Да и скиснешь на столовском блюдаже и, кроме того, на безлюдье. Полторы калеки каких-то пенсионеров не в счет. Мне тоже тут было что-то не в дугу. На этой занюханной турбазе надо было загорать еще несколько дней, пока не наберется кодло для поездки по озеру. Вечером мы фланировали вокруг турбазы, и Боб ныл:

– Где горы? Это же не горы, а пупыри!

Незаметно добрели до поселка лесорубов и у магазина употребили бутылку кислого.

– Отличный кальвадос! – прибодрился Боб.

– Мартини! – подтвердил я.

А наутро он сбегал в поселок и еще принес бургундского под железной пробкой. Во время завтрака опять подозвал «богиню» и, понюхивая подгорелую пшенную кашу, спросил:

– Что это такое?

– А че?

– Пахнет! – простонал Боб.

– Сами вы пахнете.

– Пардон? – сказал я, но «богиня» уже диспарючнулась, как сказали бы французы, иными словами – исчезла. В тот день приехали дикарями какие-то иностранцы с гитарой. У них были мощные рюкзаки и две палатки. Вели они себя буйно, как дома. Орали «Очи черные» на своем языке, твистовали под гитару, читали стихи; парни ржали, как лошади на ипподроме, но все заглушал свинячий визг, потому что были среди них девчонки, прямо скажу, нормальненькие.

– Кто такие? – сразу ожил мой Боб, и глаза у него зарыскали.

Инструктор базы сказал, что он и сам толком не поймет, откуда эта банда. Будто бы из какого-то малявочного государства – не то из Монако, не то из Андорры.

– Кот, – говорит мне Боб. – Ты ведь по-французски мекаешь!

– Да ну! – покраснел я. – Ты же знаешь, как я на эти курсы хожу…

– А много ли надо?

Иными словами, он уговорил меня подсыпаться к одной моначке.

– Парле ву франсе? – отчаянно спросил я, ожидая, что она сейчас начнет грассировать и прононсировать, как парижанка, и я утрусь.

На мое счастье, моначка что-то радостно запарляла тонким голосом на родном, нефранцузском языке. Боб, который стоял за мной, приободрился и выступил вперед, приказав мне помолчать в тряпочку.

– Совиет! – ткнул он себя пальцем в грудь. Потом изящно и непосредственно прикоснулся к ее свитеру. Она засмеялась, убрала его руку, приложила ладошку к сердцу и завизжала:

– Лихтенштайн!

– Москва! – Боб опять ткнул себя пальцем в грудь.

– Вадуц! – сказала моначка, иными словами лихтенштейночка, и снова ни с того ни с сего взвизгнула.

Боб ни фига не понял, начал что-то показывать ей на пальцах, трогать ее свитер там, где у нее было сердце, но тут подошел какой-то здоровяга в тельняшке из их компании, загородил соотечественницу спиной, что-то залопотал ей по-своему. Я улавливал какие-то полузнакомые слова, но ничего не понял.

– Подумаешь! – сказал Боб спине. – Тоже мне, морской волк!

Полосатый обернулся, глянул на Боба, как на козявку, и сказал сквозь зубы, но внятно:

– Гриль!

Лихтенштейночка заикала от смеха, а Боб сделал вид, что берет себя в руки.

– Дипломатические осложнения, туда-сюда, – вполголоса сказал он мне. – Не стоит связываться. А что значит «гриль», а?

У Боба опять стало такое лицо, будто ему жутко надоело жить. Эти кретины из республики – или как его там? – великого княжества Лихтенштейн так и не пустили нас в свой круг. Переночевали, а утром уплыли на небольшом теплоходишке «Алмаз» по озеру. Но к обеду прибыли томичи. Тоже горластые и тоже с гитарой. У них было пестро от девчат, но мы засекли одну Майку, а когда засекли, нам снова захотелось жить.

На ней были спортивные брючки-эластик и тенниска, тоже облегающая места. Да и все остальное звучало нормально, туда-сюда, как выразился Боб. Помада – где надо, бровки подщипаны, обратно же прическа «я у мамы дурочка», иными словами – отличный арбатский кадр. Только вот годков ей было далеко не двадцать, как нам, но Боба это вполне устраивало, и у него даже шерсть на загривке поднялась.

Мы и поплыли с этими томичами. Полторы калеки пенсионеров инструктор тоже пригласил в наш ковчег в качестве балласта. Подробно описывать сие плавание – скучная материя, хотя от озера этого я немного тронулся. Даже шея болела в первые дни, так усердно я вертел головой по сторонам, все не верил, что в нашей Расеюшке могут быть такие шикарные места. Горы поднялись со средины пути – я извиняюсь! По ним белые облака туда-сюда. Лепота! А если сядешь с утра за весла, то в обед наш самодельный суп – не суп, а натуральное амбрэ!

У Боба с Майкой дело пошло, как на шариках-подшипниках, даже быстрей. Во время привалов они в кусты все шмыгали, словно последние подонки. Я истекал слюной, а томским ребятам все это было до лампочки. Вообще кодло собралось еще то! Ребята рыбешкой нас не обижали, каждое утро с ревом лезли в воду, хотя водичка в этом озере – бр-р-р! Майка тоже ныряла, из-за нее и Боб озверел, стал кунаться.

А раз я совершенно случайно увидел эту паскудную парочку наедине. Они ушли от нас за скалы и плюхались себе в тихой бухточке безо всего, и будто бы никого не было на всей земле, кроме этого прыщавого Адама и этой трясогузки Евы. Понятно, я зверски завидовал Бобу. В лодке и на привалах даже старался не смотреть на него, чтоб он не заметил, как у меня из глаз сочится черная зависть. Но скоро вся их гнусная идиллия полетела к чертовой бабушке и еще дальше.

На реке Чулышмане, в алтайской деревне Балыкче Боб почему-то надрался. Под шафе избил свою кису, а когда томские ребята кинулись его месить, Майка стала плакать, хватать их за волосы, кричать, что Борис пошутил, и она с ним отлично разберется сама. Они плюнули, пошли к нашей пироге, и Боб, который был еще под хорошим киром, смазал Майку по ее помаде, по ресничкам, а она закрывается, хлюпает носиком – и только.

Полторы калеки пенсионеров не хотели Боба пускать в бригантину, но инструктор сказал, что надо все же человека доставить куда-нибудь к причальному месту, чтоб он на «Алмазе» мог попасть в поселок, а потом о его поведении сообщат по путевке на место работы. Иными словами, Боба списали на берег в Беле, и мне пришлось, потому что я не какой-нибудь там гриль.

На прощанье Боб пообещал Майке задавить ее при первой возможности. Но вся эта паршивая достоевщина, эти непонятные штучки-дрючки, иными словами приключения, только начинались.

Беле – нормальная алтайская дыра; мы тут побывали, когда плыли на Чулышман. Напротив – потрясная гора Алтын-Ту, а на длинной террасе высоко над озером стоят три халупы да метео-пост с мачтами и ведром на длинном шесте. Крохотные алтайчата бегают, подбирая изумрудные сопли, взрослых не видно, если не считать каменной бабы, которая тут стоит, наверно, со времен Чингисхана и пялит слепые глаза на горы. В тот раз я сфотографировал эту туземную экзотику – бабу и маленьких азиатов, а больше в Беле делать нечего.

Мы сидели на рюкзаках у озера и ждали «Алмаза». Алтын-Ту куталась в тучи, с озера дуло, а на душе было гадко. Боб отворачивался от меня и сопел.

– Может, ты мне объяснишь, дед, – спросил я. – Ну, скажи, что произошло? Боб молчал.

– Слушай, Боб, бледнолицый брат мой! Почему ты не отвечаешь?

Ни звука. И глаз его не было видно – черные, а ля Гарри Трумэн, зеркалки этого пижона отражали беспокойную воду озера и Алтын-Ту за ней. Я посидел еще, пошуровал кедами по гальке и решил сбродить наверх. Там слышалось какое-то движение, кто-то орал. Через несколько шагов я обернулся – мне показалось, что Боб плачет.

– Что ты, Боба! Брось! Что с тобой?

Он молчал, как мертвец.

– Черт с тобой! – сказал я.

На террасу вела крутая и длинная тропа, я даже задохся, потому что от злости почти бежал на гору. И тут, наверху, все получилось очень даже неожиданно.

Я увидел вертолет и возле него каких-то типов. Они подбежали, окружили меня.

– Здравствуйте! – с ходу сказал длинный дядя, поросший волосом, только нос да губы торчали. – Вы кто такой?

– Котя, – растерялся я.

– Что за чушь! Какой Котя? Вообще вы как здесь?

Будто я ему должен говорить, как я тут оказался! Все это мне было не в жилу.

– Вы кто такой, спрашиваю!

Если б я сам знал, кто я такой! Эта дылда с паклей на роже, эта шарагуля даже не подозревала, какой она мне вопрос подкинула.

– Турист, – сказал я. – А что?

– Собирайтесь! Пойдете с нами.

– Куда?

– Человека спасать.

– Какого человека? – спросил я, разглядывая этого волосатика и белого, кудрявого, как ангел небесный, парня и еще какую-то жуткую черную рожу с подбитыми глазами.

– В чем дело?

– Погибает наш товарищ. Тут недалеко, за день-два обернемся.

Подошел на полусогнутых седой старец в изящном костюме и при галстуке, взял меня мягкими руками за плечи и оглядел всего своими бесцветными моргалками. Что вообще за чертовщина? Что за маскарад?

– Молодой человек! – сказал старец. – Я здешний врач. А вы молодой человек! Я вас прошу, как сына. Пойдите с ними. Это очень, очень надо! Неотложно надо. В опасности жизнь другого молодого человека…

– У меня там кореш, – кивнул я вниз, все сразу поняв.

– Что вы говорите? – обрадовался волосатый. – Бежим!

И он потянул меня на тропу. Я торопился за ним и лихорадочно думал о том, что у меня ничего и никогда не было в жизни, что я изнутри съем себя, если упущу сейчас случай проверить, кто я такой, что все на свете – мутота, кроме этого, и что теперь у меня будет… Мы добежали до Боба. Он все так же сидел на рюкзаке и держал лицо в ладонях.

– Идем в горы, Боб! – закричал я. – Там несчастный случай. Боб, слышь?

Боб молчал и не смотрел на нас.

– Извините, – сказал Волосатик. – Вы не могли бы нам помочь?

– Бобка! – рассвирепел я. – Мужчина ты или нет?

– Нам очень некогда, – заторопил его Волосатик. – Решайте скорей.

А этот пижон будто не слышал.

– Ты подонок, Боб! – Голос у меня получился тонкий, противный. Ублюдок ты! Гриль!

Конечно, я не знал, что такое гриль, но лихтенштейнец в тельняшке с таким презрением произнес тогда это слово, что даже Боб обиделся, и сейчас я про это вдруг вспомнил, хотя все было бесполезно: мы пошли наверх, а Боб остался на берегу с двумя рюкзаками, да еще я камеру ему кинул. Когда мы выцарапались на площадку, пошел мелкий дождь. Вокруг вертолета ходил, задрав кверху острый нос, некто в кожаной куртке с «молниями». На дождь ноль внимания, только на небо смотрел. Так же, не замечая дождя, шаркал нам навстречу тот изящный дед.

– А где же ваш друг? – спросил он у меня.

– Это не друг, а дерьмо. – Волосатик плюнул под ноги. – Давайте собираться.

И вот мы дуем в горы. С места-то я похилял спортивной ходьбой, и сзади смотрели, как я выворачиваю суставы, но скоро тропа пошла в крутом склоне высоко над озером, и запросто можно было загреметь вниз. Я уже добрал, что нам надо вытащить на руках молодой и талантливый полутруп из какого-то ущелья, но нас мало, мы сгорим на этом деле, и поэтому не сразу рванули в горы, а подались кружным путем, чтоб перехватить спасателей-придурков, которые шныряют там уже не один день, хотя парень загулял со скалы совсем в другом месте.

Нас трое. Впереди, как машина, шагает Волосатик на своих ходулях. У него за спиной приличный рюкзак. Я знаю, что в нем продукты, и облизываюсь – что-то рубать захотелось, от переживаний, кубыть? Волосатик, как я усек, – начальник того хмыря, который отдает концы в горах. Он сегодня вылез вертолетом из тайги, но народ тут весь разбрелся на поиски, и экспедиция и туземцы.

Красиво топает Волосатик, слегка махая. Мустанг! Ему хорошо в сапогах, а мои кеды старые и уже с отверстиями. Тропа грязная, сырая, и кеды фонтанируют. У меня из рюкзака торчит ручка топора, мы реквизировали у кухарки ее орудие. А изящный старикан положил мне стандартную аптечку, обернув ее какой-то желтой медицинской клеенкой, чтоб не промокало. Еще в моем рюкзаке конская попона. Из этого куска толстого брезента мы будем делать носилки. Когда окончательно собрались, кудрявый парень сбегал куда-то и притащил моток тонкой веревки. Сказал, что с этой штукой не пропадешь, козерога можно достать из совсем тухлого места.

Нет, ты можешь гулять в песочек, Боба, а я это место засек железно и на будущий год махну сюда, чтоб сходить на козерогов…

За мной шлепает Страшила – жгучий брюнет по виду и типичный тупица по сути. Светит из-под грязной щетины синими фонарями. Кто это его разукрасил? У Страшилы нет груза, но и так ему идти тяжело, поэтому он облегчается всю дорогу – мешками вываливает нехорошие слова, а они – трах-тарарах! – с грохотом осыпаются вниз, к озеру. Мы с ним не разговариваем. Только в самом начале пути он догнал меня, потер в пальцах полу моей куртки и спросил:

– Заграничная?

– Ширпотреб, – ответил я и заспешил, чтоб поговорить с Волосатиком.

Я догонял его всю дорогу, а он шагал, как робот, и расстояние между нами не сократилось, пока я не побежал. Волосатик обернулся:

– Бежать тут нельзя, Котя. Давайте-ка Жамина подождем…

– Скажите, – заторопился я. – А почему другие мужчины не пошли с нами?

– Вы имеете в виду своего приятеля?

– Да нет. Других.

– Доктор? Из него же на ходу песок сыплется.

– А кучерявый?

– Радист? Нужен там для связи. Можно вас на «ты»? Я кивнул.

– А еще один – вертолетчик, он от машины не может отойти. Вот и все наши с тобой кадры, Котя. Между прочим, что такое Котя? От слова «кот»?

– Нет. От слова «Константин», – сказал я. – Ощетинились?

– Да, потопали.

Волосатик сказал «наши с тобой». Это отлично сказано! И главное – впереди неизвестность, все нормально, а ты, Боб, гуляй в песочек и ешь свою какаву. Ни фига! Дождик иссяк, тропа пошла вниз, и надо было притормаживать. Под ногами текла вода. Еще сильнее фонтанировали мои кеды, и еще ажурнее ругался сзади Страшила – иными словами, Жамин. Тропа совсем сбежала с горы, когда я поскользнулся и упал. Вывозил свои техасы, сзади у меня все промокло. Где ты, моя маман? Но ни фига, назло ощетинимся.

Здесь был большой залив. У берега, в лесочке, стоял домишко, а перед ним огородишко. Лесник, что ли? Встретилась толстая тетка пейзанского вида; она несла в ведре молоко. Мы поздоровались с ней, она осмотрела нас всех и спросила:

– Далеко волокетесь?

– Человек пропадает в тайге, – сказал Волосатик.

– Да погодите, погодите. – Пейзанка снова обследовала нас глазами. – Молочка бы попили.

– Дело, – не стал отказываться Волосатик и затормозил. – Спасибо.

– А мой-то, мой! – закудахтала пейзанка. – Люди добрые человека спасают, а он соль потащил в тайгу. Места-то он тут все знает, провел бы вас ладом, а соль эта, может, и без толку пролежит либо дождями ее размоет. Добра сколько унес, этой соли мне бы хватило до смерти капусту солить!

– Какую соль? – спросил Волосатик. – Что вы такое говорите?

– Да для маралов. Он же у меня чумной. Задумал маралов прикармливать. Три пуда соли привез из поселка и полез с ней на гольцы…

Волосатик понял, что все это какая-то мура, и перестал слушать. Достал кружку из кармана моего рюкзака, зачерпнул молока, выпил, еще зачерпнул и еще выпил, а потом, пока я пробовал угощенье, он разузнал у бабы, что на заливе никого сейчас нет, только вот за баней остановился на днях какой-то отпускник.

– Один? – ожил Волосатик.

– Совсем нелюдим. Приплыл на «Алмазе». Позычил литовку, настебал травы на балаган и самодурит себе хариуса с берега. Хороший человек, однако, никому не мешает…

Волосатик сказал пейзанке, чтоб послала людей, которые вылезут из тайги, совсем в другое место, а в какое, я не понял, потому что он говорил всякие уродские туземные слова – Тушташ, Тобогай, Канкем. Но пейзанка оказалась с мозгой, закивала, заквохтала, стала шлепать себя по мощным бедрам, но нам некогда было любоваться на эту потрясную картину.

Волосатик, как я понял, умеет проворачивать дела. Нас уже четверо. Теперь караван замыкает этот самый отпускник-отшельник. Парень медленный какой-то, вещь в себе, и смеется по-о-собенному, молча обнажая длинные зубы и десны, будто делает скучную работу. Волосатик ему даже одуматься не дал, стал сматывать снасти, сказал, что так надо.

Парень забрал у меня рюкзак, заложил в него кирпич хлеба, две банки с курячьей тушенкой, кулек с конфетами.

– Вы понесете? – спросил.

– Несите, хрен с ним, – сказал я, подделываясь под здешний стиль.

– Чем тяжелее рюкзак, тем более хрен с ним, да? – Он обнажил свои бивни и начал влезать в лямки.


– Да нет, вы меня не так поняли, – возразил я и на правах спасителя со стажем решил взять в разговоре инициативу. – Вы кто?

– Вообще? – Он засмеялся опять по-своему. – Конструктор.

– Конструктор чего?

– А что?

– Понятно, – догадался я, потому что знаю их, этих. Сидит рядом в метро, «Вечерку» мусолит, и никто даже не рюхнется, что этот тип нажимает главную кнопку. – Ясно.

– Что вам ясно? – спросил Конструктор.

– Фьють? – Пальцем я завил в воздухе спираль.

– Что значит «фьють»?

– Ракетчик?

– Не совсем.

Он опять показал зубы, и тут Волосатик нас заторопил. Сказал, что надо побыстрей к какому-то Стану, там должны быть люди, а меня и Конструктора он оттуда отправит назад – догуливать наши отпуска. Ну уж дудки! Меня-то он не отправит, потому что живешь, живешь – и вдруг иногда покажется, что сейчас кто-то неизвестный припечатает по роже. А тут – «отправлю»! Я ему отправлю!..

Тропа вдоль реки была мокрой и холодной. Мы окончательно пропитались водой. Мои техасы потяжелели, перестали держаться, сползали, я на ходу подтягивал их все время, и Конструктор сзади щерился. Ему-то хорошо в новеньких сапогах, а тут еще кеды хлябают и хлюпают.

– Сель, – повернулся к нам Волосатик.

– Черт возьми! – столбом встал Конструктор. Началась дорога, какую я, наверно, никогда больше не увижу, а расскажу в Москве – назовут трепачом и правильно сделают, потому что таких дорог не бывает. Она вся из дерева, шириной метров тридцать да толщиной метра два. Ну, было тут шороху! Лес приперло сюда, как объяснил Волосатик, месяц назад, и эта работенка закончилась в полчаса. По склонам речки Баяс мощный ливень смыл камень и землю, выдрал лес и приволок сюда. Вот поглядеть бы! А когда вода пошла на убыль, грязь унесло, и здоровенные эти деревяги уложило ровненько, будто спички в коробке. Нет, Алтай забавнее, чем я думай!

Bepul matn qismi tugad.