Kitobni o'qish: «Комната страха. О жизни, которую мы откладываем на потом»
Серия «Комнаты Внутри Нас»
Шокун Алексей Владимирович
Об этой книге
Это художественная проза. Истории в этой книге не заменяют помощь врача или психотерапевта, не описывают диагнозов, не дают назначений и не обещают, что после них что-то пройдёт.
Если вы узнали себя в одной из историй — это не диагноз. Узнавание не доказывает ничего, кроме того, что вы человек и с вами бывает то же, что с другими людьми.
Если сейчас с вами происходит что-то, с чем трудно оставаться одному, — это не тот случай, когда нужна книга. Позвоните тому, кто может помочь: врачу, психотерапевту, близкому человеку. В остром состоянии читать про чужую боль бесполезно и иногда вредно.
Здесь двенадцать историй про людей, которые чего-то избегают. Ни один из них не исправляется. У всех в конце остаётся то же, с чем они начали, — меняется только освещение.
Истории длинные. Каждая — на вечер, а не на десять минут, и это сделано намеренно: к человеку, который чего-то боится, нельзя подойти быстро. Надо посидеть рядом, посмотреть, как он живёт, узнать, что было до того, как он начал бояться.
Все имена, улицы, заводы и переходы здесь выдуманы. Если вам кажется, что вы знаете кого-то из этих людей, — скорее всего, вы знаете нескольких сразу: привычки повторяются у разных людей почти слово в слово.
В книге нет плохих людей. Это не потому, что их не бывает, а потому, что не они здесь главные. Главное происходит с человеком, когда рядом никого нет.
Как читать
Одну историю за вечер. Больше не надо.
Порядок соблюдать не обязательно. Но если день был тяжёлый, не читайте подряд третью, четвёртую, пятую и шестую — они самые тёмные. Между ними лучше сделать перерыв или перейти сразу к девятой.
Десятую и двенадцатую можно читать в любой день. В них почти ничего не происходит, и это их главное свойство.
Истории не нужно понимать. В них нет скрытого смысла, который вы обязаны найти. Если после истории ничего не произошло — это нормальный результат: так бывает чаще всего.
Если история задела, закройте книгу. Не надо разбираться сегодня. Не надо ничего вспоминать специально — если вспомнится, оно вспомнится само, и уже не в книге.
Эту книгу можно читать вслух. Она так и написана — с расчётом на то, что её слышат.
И последнее. Эта книга не про то, как перестать бояться. Она про то, что происходит в комнате, когда в неё всё-таки заходят.
Пролог
Смотритель приходит в дом раз в неделю, по четвергам, и обходит комнаты.
Он не стучится: в доме никого нет, кроме него и того, что в комнатах осталось.
Дом стоит на краю улицы, последний перед полем. У него толстые стены, три двери и печь, которой давно не топят. Зимой в коридоре пахнет мокрой шерстью, летом — пылью и нагретым деревом. Кто в нём жил и когда выехал, смотритель не знает. Он знает только, что комнаты не пустуют.
В коридоре горят две лампы. Одна под потолком, вторая над зеркалом. Вторая перегорела давно, и он её не меняет: с одной виднее, где тени.
Он начинает с кухни. Там всегда теплее, чем в остальном доме, хотя плита не работает. На столе стоит чашка, и в чашке на дне бурый след. Он не моет её. Он обходит стол, смотрит на окно, на котором кто-то давно нарисовал пальцем солнце и не стёр, и идёт дальше.
Потом он заходит в комнату с книгами, где на полу лежит ковёр с загнутым углом, и в комнату с кроватью, где одеяло заправлено так, будто кто-то встал час назад.
В комнату страха он заходит последней.
Там холодно не потому, что холодно, а потому, что окно приоткрыто. Он не закрывает окно.
Он поднимает фонарь и стоит в дверях, пока не становится видно: комната меньше, чем кажется из коридора.
Фонарь у него старый, жестяной, с трещиной на стекле. Свет он даёт неровный, но другого нет.
Иногда в комнате кто-то есть. Не призрак и не чужой человек — кто-то, кто сидит на краю кровати и не спит. Смотритель не спрашивает, как его зовут. Он ставит фонарь на пол, между ними, и ждёт.
Ждать приходится по-разному. Иногда минуту. Иногда до темноты.
Потом он уходит и закрывает дверь неплотно. Так, чтобы осталась щель.
Это всё, что он делает. Он не утешает, не объясняет, не обещает, что к утру станет легче. Он приносит свет в комнату, где до него было темно, и уходит, потому что остальное делает не он.
В этой книге двенадцать историй. Все они происходят в одной комнате и в разное время. Читать их можно по порядку, можно с любой — комната от этого не меняется.
Свет в коридоре горит. Дверь приоткрыта.
Дом, который проверял замки
В доме было три двери: входная, задняя и та, что вела в сад. Ключ от всех трёх висел на гвозде у входа, на кожаном ремешке, который когда-то был коричневым. Гвоздь вбил дед, и вбил криво, и за шестьдесят лет шляпка ушла в стену почти до дерева. Ключ висел на нём так, как вешают на таких гвоздях: чуть боком, ремешком влево.
Он возвращался с работы в половине восьмого. Ужинал стоя у раковины, мыл чашку и ставил её на сушилку горлышком вниз.
Потом снимал ключ с гвоздя.
Входная дверь — два оборота. Задняя — два оборота и толчок ладонью, чтобы проверить, держит ли. Садовая — один, потому что замок там старый, с длинным язычком, и второй оборот заедает.
Он делал так каждый вечер, в одном и том же порядке, и заканчивал в коридоре, вешая ключ на место. Дом был старый: толстые стены, окна, которые приходилось подпирать палкой, и печь, которой он не пользовался. Дом строил дед, и строил его сам, и в стенах остались кирпичи, которые он клал рукой, а не мастерком, потому что мастерка у него не было.
Отец потом всё чинил: крыльцо, пол в коридоре, замок на задней двери. У отца была мастерская в сарае, и там пахло стружкой и машинным маслом, и на верстаке лежали инструменты в том порядке, в котором он их брал. Раньше здесь жили родители.
Потом отец умер, мать переехала к сестре в другой город, и дом остался ему — вместе с гвоздём в стене, который вбил ещё дед. Отец умер в марте, и на похороны пришло столько людей, что в доме не хватило стульев и соседи принесли свои. Тогда все три двери были открыты два дня. Люди входили и выходили, кто-то курил на крыльце, кто-то оставался ночевать на кухне.
Он не помнил, чтобы за эти два дня хоть раз подумал о замках. Помнил другое: как искали девятый стул, как тётя Валя мыла пол в коридоре без спроса и как кто-то поставил на подоконник банку с водой и в неё — три гвоздики. Помнил, что на кухне двое суток кто-то был, и чайник не остывал.
Помнил, что в последний вечер, когда все ушли, в доме остались следы: окурки в блюдце, крошки, чей-то шарф на спинке стула, который потом никто не забрал. Он собрал тогда бутылки в ящик и вынес их в сад, к забору, и они стояли там до мая. И ещё помнил, что, когда все ушли, он впервые за два дня запер входную дверь и почувствовал не пустоту, а облегчение.
Мать уехала через год, в апреле. Она собрала два чемодана и оставила в шкафу всё остальное: посуду, постельное, отцовы рубашки, которые так и висели на плечиках.
— Тут темно, — сказала она на прощание. — Я не могу.
Он сказал: «Ладно». Он проводил её до автобуса и вернулся, и в доме было тихо так, что было слышно, как в трубе что-то щёлкает. В первый вечер он не запер ни одной двери. Ему было не до этого.
На второй вечер он запер входную. На третий — входную и заднюю. Садовую он запер через неделю, и не помнил, почему именно тогда.
Он жил здесь один шестой год. Работал в типографии, за машиной, которая пахла краской и горячим металлом. Домой приходил с тёмными пальцами, и отмыть их до конца не получалось.
На работе было шумно, дома — тихо, и тишина ему нравилась. Раз в месяц у него была ночная смена, и он любил её больше дневной. Ночью машин меньше, людей почти нет, и в цеху горит только половина ламп. Гул от этого кажется ближе, и слышно, как в дальнем конце кто-то кашляет.
В ночную он брал с собой термос и два бутерброда и ел их в половине третьего, стоя у окна, за которым был двор с мусорным контейнером и фонарём. Один раз, года три назад, у них сорвало подачу и машина встала. Мастер ушёл звонить, все сели на ящики, и Сергей стал рассказывать, как в армии их водили в баню по субботам и как один парень мыл голову зубной пастой, потому что мыла не было.
Он слушал и смеялся вместе со всеми, и это было хорошо. А потом машину починили, все встали, и он вернулся к своему третьему блоку, и внутри у него что-то выдохнуло. Он тогда подумал, что на работе ему спокойно именно потому, что здесь всё понятно: лист идёт ровно — хорошо, идёт вкось — плохо, и ничего больше.
Дома было не так. Дома ничего не шло вкось, и от этого было хуже.
В смену он стоял у третьего блока и следил, чтобы листы не уходили вкось.
Сергей, который работал с ним вторую зиму, всё время что-то рассказывал: про рыбалку, про тёщу, про то, что в городе опять подорожал бензин. Он слушал и кивал, а руки делали своё.
— Ты в отпуск когда? — спросил Сергей в пятницу.
— Не знаю.
— У тебя с прошлого года двенадцать дней висят. Возьми.
— Возьму.
Он не взял. Двенадцать дней висели с прошлого года, и в бухгалтерии ему дважды говорили, что их надо либо отгулять, либо сжечь.
— Съезди куда-нибудь, — сказал Сергей. — У меня свояк в Крыму держит комнату, я договорюсь.
— Мне дома надо.
— Что дома надо?
Он не смог ответить. Дома надо было подпереть окно в комнате с книгами, подкрасить крыльцо и разобрать отцовы инструменты, до которых он не доходил шесть лет. Всё это можно было сделать и в субботу.
— Ну, как хочешь, — сказал Сергей и больше не спрашивал.
Через неделю он принёс на работу фотографии: море, гора, жена в шляпе. Он посмотрел, сказал «хорошо» и вернул фотографии.
Ночью он лежал и думал, что море он видел дважды: в детстве, когда его возили к тётке, и в армии, и оба раза плохо помнил.
Утром он опять пошёл на работу, и это было легче, чем думать про море. Дома он тоже не отдыхал: отдых у него получался только во сне, а до сна надо было ещё дожить. Нина работала в переплётном, в соседнем цеху, и пришла к ним один раз — попросить обрезки.
Ей было сорок, она была крупная и громкая и смеялась так, что было слышно через две стены. Она принесла ему чай в стеклянном стакане с подстаканником, поставила на угол стола и сказала: «Пей, а то уснёшь». Он сказал спасибо и выпил.
Через неделю она пришла опять, и через месяц они стали ходить обедать вместе, и в столовой она садилась напротив и рассказывала про свою мать, которая живёт в районе и всё время звонит. В апреле она спросила, можно ли посмотреть его дом. Он сказал: «Можно».
Она приехала в субботу, в куртке, с сумкой, в которой были пирожки, и ходила по комнатам, и говорила, что дом хороший и что обои тут ещё крепкие. Потом они сидели на кухне, и она рассказывала про своего бывшего мужа, и он слушал. И в середине разговора встал и пошёл в коридор.
Он не думал об этом. Встал и пошёл, потому что ему показалось, что задняя дверь не заперта. Он повернул ключ два раза, толкнул ладонью, вернулся.
Нина сидела и смотрела на него.
— Ты сейчас ходил куда?
— Проверить.
— Что проверить?
— Дверь.
Она помолчала.
— Она была открыта?
— Нет.
Она ещё помолчала, потом встала и стала собирать пирожки обратно в сумку, аккуратно, чтобы не помять.
— Ты не сердись, — сказала она. — Я пойду.
Он сказал: «Ладно». Он проводил её до калитки и вернулся, и в доме было тихо, и он подумал, что надо было сказать что-то другое, но не знал, что именно. Она ещё здоровалась с ним на работе, и один раз они опять обедали вместе, и всё было как раньше, только она больше не спрашивала про дом.
Осенью она перешла в другой цех, а через год уволилась. Он узнал об этом от Сергея и сказал: «А».
В субботу он вышел в сад.
В середине зимы он заметил, что не помнит, как выглядит сад в темноте. Он смотрел на дверь, а не на сад. Каждый вечер он подходил к садовой двери, поворачивал ключ и уходил, и за шесть лет ни разу не открыл её в темноте.
Днём в саду не было ничего особенного. Стол, вкопанный в землю ещё при отце. Качели, с которых сняли сиденье. Сугроб у забора, в котором угадывалась покрышка.
Он постоял там минут десять, в куртке поверх домашнего, и вернулся в дом. В саду было холодно и пусто, и он подумал, что зря не выходит сюда так долго.
Потом закрыл дверь и повернул ключ один раз.
Летом сад был другой, и он это знал, но проверял. В июне там всё зарастало: трава по колено, у забора — борщевик, который отец вырубал каждое лето и который всё равно возвращался. Стол был зелёный от времени, и на нём стояли следы от стаканов, въевшиеся в доски.
Он один раз сел за этот стол, в июле, с кружкой чая. Просидел минуты четыре и пошёл в дом, потому что с этого места было видно калитку, а калитка была не заперта. Он запер калитку на щеколду и вернулся на крыльцо, и пить чай уже расхотелось.
Крыша над сараем текла с позапрошлой весны. Он знал, где течёт, и дважды лазил с ведром рубероида, и дважды откладывал, потому что нужен был помощник, а просить он не умел. Вода шла по стене сарая и оставляла рыжий след, и след с каждым годом становился длиннее.
В сарае на гвозде висел отцов фартук, и в кармане фартука лежал сложенный вчетверо листок — список, что купить в магазине. Там было восемь пунктов, и половину он не разобрал, потому что почерк был быстрый. Он прочитал список дважды и повесил фартук на место.
Инструменты он так и не разобрал. Они лежали в том порядке, в котором их оставил отец, и он боялся, что если тронет, то не вспомнит, где что было. Один раз он взял отцовскую стамеску, чтобы подтесать дверь в комнате с книгами, и работал ею полдня, и она была удобнее его собственной.
Он потом положил её точно на то место, где она лежала, и вытер ручку тряпкой, чтобы не осталось следов. Тогда он попробовал начать с садовой. Дошёл до неё, повернул ключ, и на заднюю уже не пошёл.
Стоял посреди коридора, держал ключ в руке и слушал, как наверху тикают часы. Часы отставали на семь минут, и он всё собирался их поправить. Он стоял так, наверное, минуты две.
Потом вернулся и проверил всё в обычном порядке: входная, задняя, садовая. С той ночи он стал проверять дважды. Первый раз — сразу, второй — перед сном, уже в пижаме, босиком по холодному полу.
Второй раз занимал меньше минуты, но без него он не засыпал. Иногда он просыпался через час от того, что не помнил, заперта ли задняя. Тогда он шёл вниз и проверял. Задняя всегда была заперта. Он возвращался и лежал с открытыми глазами, пока за окном не становилось серо.
Часы в коридоре он так и не поправил. Они отставали на семь минут, и вечер у него начинался в семь минут восьмого, а заканчивался в семь минут двенадцатого.
В конце февраля он попробовал оставить садовую дверь незапертой.
Специально: повернул ключ, потом повернул обратно, положил ключ на полку и пошёл наверх. Он пролежал двадцать минут. За это время он дважды вспомнил, как выглядит язычок замка, если его не повернуть. Язычок был длинный, с косым срезом, и в темноте он представлялся отчётливее, чем стена перед глазами.
Потом спустился, запер дверь и вернулся в постель. В марте он решил поправить часы. Они отставали на семь минут, и он думал об этом каждый вечер, когда проходил под ними.
Он снял их со стены, положил на стол, отвинтил заднюю крышку и увидел внутри пыль, паутину и маленький рычажок, которого не понял. Он подержал отвёртку, посмотрел на рычажок, потом завинтил крышку обратно и повесил часы на место. Он не сдвинул их ни на одну минуту, ни вперёд, ни назад.
С тех пор он думал о них реже. Ремешок на ключе был от дедовой сумки, и дед носил на нём ключ от склада, где работал сторожем. Об этом ему рассказывал отец, и рассказывал дважды, одними и теми же словами, и оба раза в коридоре, при свете.
Он не помнил, зачем деду был нужен склад и что там лежало. Он помнил только, что ремешок был коричневый и что дед его не выбрасывал, даже когда он стал совсем тёмным. Ключ от трёх дверей висел на нём тридцать лет, и ремешок за это время стал мягким, как тряпка.
Он иногда брал ремешок в руки и мял его пальцами, пока думал. Он не ругал себя. Было другое — как будто он сходил куда-то и вернулся ни с чем.
Потом добавились окна. Их было пять: два в кухне, два в комнате с книгами, одно на лестнице. Он проверял, задвинуты ли шпингалеты, и на лестничном окне шпингалет был сломан, и он каждый вечер прижимал створку ладонью и слушал, щёлкнет ли.
Она не щёлкала. Он всё равно прижимал.
В январе, в ветреную ночь, ему показалось, что в саду горит свет.
Он лежал и смотрел, как за занавеской что-то двигается, и это было не качание ветки, а именно свет: слабый, ровный, где-то у забора. Он встал, надел куртку поверх пижамы, взял в коридоре кочергу и вышел. Свет был от фонаря на соседней улице, который качало ветром, и он то открывался, то закрывался за ветками.
Он постоял в саду, держа кочергу, минуты три. Снег был сухой и скрипел, и его собственные следы были единственными. Он вернулся, поставил кочергу на место и запер садовую дверь — уже второй раз за вечер.
Собака у соседей лаяла почти каждую ночь, и он к этому привык. Она начинала в разное время: иногда в полночь, иногда в три, и лаяла ровно, с одинаковыми промежутками, будто на что-то отвечала. Он лежал и слушал, и по лаю определял, сколько прошло времени: если она замолкала, значит, ближе к утру.
Один раз он вышел на крыльцо в четыре часа, когда она особенно надрывалась, и увидел, что она лает на пустой двор. Собака посмотрела на него, перестала лаять и ушла в будку. Он постоял ещё немного и вернулся в дом, и в ту ночь больше не засыпал.
Потом сел на пуф в прихожей и сидел, пока не замёрзли руки. В феврале в дверь постучали в девять вечера. Он как раз кончил проверять и стоял в коридоре.
За дверью стоял мальчик из соседнего дома, в куртке нараспашку, и держал в руке велосипедный звонок.
— У вас отвёртка есть? — спросил он. — У меня колесо. То есть не колесо. Звонок.
— Есть, — сказал он.
Отвёртка лежала в ящике под раковиной, среди пробок, старых батареек и одной лампочки. Он нашёл её, отдал мальчику и подождал, пока тот не скажет «спасибо». Мальчик не уходил.
Он переступал с ноги на ногу и смотрел на ключ, который висел на гвозде.
— А вы чего двери проверяете? — спросил он. — Я вижу, вы каждый вечер ходите.
— Проверяю.
— А они открытые?
— Нет.
— А зачем тогда?
Он не нашёл, что ответить. Мальчик подождал, потом убежал через двор, прижимая отвёртку к груди.
На следующий день пришла его мать — вернуть отвёртку и извиниться, что сын ходит по вечерам.
Она стояла в дверях и держала отвёртку двумя руками, как держат чужое.
— Он у нас спрашивает всё подряд, — сказала она. — Вы не сердитесь.
— Не сержусь.
— У вас собака не лаяла? Наша всю ночь лаяла, я думала, может, у вас кто-то ходит.
— У меня нет собаки.
— А, — сказала она. — Ну, значит, ветер.
Она ушла. Он закрыл дверь и постоял в коридоре, глядя на ключ.
В апреле мальчик пришёл опять.
Он стоял на крыльце с велосипедом и держал руль двумя руками.
— Звонок работает, — сказал он. — Хотите послушать?
Он нажал на звонок, и тот издал короткий дребезжащий звук.
— Хорошо, — сказал он.
— А я теперь другой поставлю, — сказал мальчик. — Этот слабый.
Он подождал, не скажет ли взрослый ещё чего-нибудь, и, не дождавшись, уехал. Он стоял на крыльце, пока мальчик не свернул за угол, и потом закрыл дверь. Мать звонила по воскресеньям, в шесть.
Она рассказывала про сестру, про её мужа, про то, что в магазине у них дорого, и спрашивала, как дела. Он говорил: «Нормально». Она говорила: «Ты бы приехал».
Он говорил: «Приеду». Он не приезжал четыре года.
Однажды она сказала в трубку:
— Ты там один в этом доме. Я про него думаю и не сплю.
Он сказал:
— Всё заперто.
Она помолчала и сказала:
— Вот этого я и боюсь.
Он не понял тогда, что она имеет в виду, и не спросил. Разговор кончился, как всегда, на том, что она велела ему есть горячее. Отец запирал только входную.
Заднюю и садовую оставлял как есть и говорил, что в сад никто не полезет, потому что там нечего брать. Он вспомнил об этом впервые за шесть лет. И подумал, что не знает, когда начал запирать все три. Помнил только, что это было не сразу.
Ночью он не спал. Лежал и слушал дом: как остывает батарея, как в трубе что-то щёлкает через каждые сорок минут, как на чердаке ходит ветер.
Во дворе залаяла собака и замолчала, будто её позвали.
В час он встал и спустился. Лампа над зеркалом горела, пальто висело, ключ висел. Он сел на нижнюю ступеньку и стал смотреть на двери.
Их было три. Все три были заперты — он знал это, потому что запирал их сам, четыре часа назад, в том же порядке. Он сидел и считал: входная, задняя, садовая. Входная, задняя, садовая.
На седьмом разе ему стало смешно — не весело, а криво, будто он увидел себя со стороны: взрослый человек в пижаме считает двери, как в детстве считают ступеньки в темноте, чтобы подъём кончился раньше. Он попробовал представить, что все три двери открыты. Ничего не случилось.
В коридоре было тихо, лампа горела, пальто висело на крючке.
Потом он попробовал представить, что все три заперты, а он не проверил. И вот это было хуже. Он встал, подошёл к гвоздю и снял ключ с ремешка.
Подержал в руке — тёплый, потому что весь вечер висел у батареи. Положил в миску у входа, где лежали мелочь и чек из магазина.
Потом поднялся наверх и лёг.
В кухне осталась немытая чашка. Он вспомнил о ней уже в постели и не пошёл вниз: впервые за шесть лет чашка осталась на столе до утра.
Утром он проснулся позже обычного.
В доме было светло, из сада шёл пар: снег таял второй день подряд. Он спустился, посмотрел на миску. Ключ лежал там, где он его оставил.
Все три двери были заперты — он запер их днём, как всегда, и всю ночь об этом не помнил. Он взял ключ, повесил его на гвоздь и поставил чайник. За окном капало с крыши, и в саду был виден след — чей-то, не его.
Он вышел на крыльцо. След шёл от калитки к столу и обратно, большой, с чёткими краями, уже подтаявший по кромке. Он постоял над ним, вернулся в дом и закрыл дверь.
Рука сама пошла к замку и остановилась на половине оборота. Он постоял, держась за ручку, и пошёл на кухню. Там он поставил чайник второй раз за утро и сел за стол.
За окном было белое и чёрное: снег, мокрая земля и вода, которая срывалась с крыши и падала ровно, через одинаковые промежутки. К вечеру след стает. Он это знал и всё равно смотрел на него из окна, пока пил чай.
Днём он сходил в сад ещё раз и посмотрел, куда след идёт. Он шёл от калитки к столу, стоял у стола и возвращался к калитке. Человек постоял у стола. Не у двери, не у окна — у стола.
Он подумал, что если бы кто-то хотел войти, он бы подошёл к двери, и что если бы кто-то хотел взять, он бы пошёл к сараю, где лежали инструменты. Никто не подошёл ни к двери, ни к сараю.
Вечером он вышел и посыпал дорожку золой из печи, чтобы утром увидеть, есть ли следы ещё раз.
Утром следов не было. Он посыпал ещё раз, и ещё, и делал так всю неделю, и следов больше не появлялось.
В четверг он перестал посыпать.
В апреле он купил в хозяйственном новый шпингалет для лестничного окна. Шпингалет был латунный, тяжёлый, с язычком, который щёлкал, если его повернуть. Он принёс его домой в бумажном пакете, положил на кухонный стол и посмотрел. Шпингалет стоил дорого, и он потом три дня проверял, не переплатил ли.
Потом убрал в ящик под раковиной, к пробкам и старым батарейкам. Он лежал там всё лето.
В августе, разбирая ящик, он нашёл его, подержал в руке и положил обратно.
Ящик он закрыл коленом, как всегда, потому что он всегда закрывался туго, и пошёл наверх. Окно на лестнице он по-прежнему прижимал ладонью. Ключ остался на гвозде.
Днём он его больше не снимал.
Человек с двумя зонтами
В её сумке лежали два зонта. Чёрный, с деревянной ручкой и одной погнутой спицей, стоял у выхода из квартиры в жестяной банке из-под печенья. Синий, складной, в чехле на молнии, лежал в сумке между книгой и кошельком.
Она работала в библиотеке на первом этаже старого дома. Выдавала книги, ставила штампы, подклеивала корешки прозрачной лентой. По вторникам и четвергам приходили школьники, и в эти дни в зале пахло мокрыми куртками.
Они приходили классами, по списку, с учительницей, которая шёпотом говорила «тише», хотя в библиотеке и так было тихо. Она выдавала им то, что задали, и они уходили, и половина возвращалась через неделю с тем же вопросом. Был один мальчик, который ходил сам, без класса, и брал только про животных.
Он читал их за неделю и возвращался, и она стала откладывать для него новые. Он никогда не спрашивал, есть ли ещё, а стоял у стойки и ждал. Она поняла, что он ждёт, месяца через три.
С тех пор она держала две книги в ящике стола, чтобы у неё было что сказать, когда он придёт. Был ещё один читатель, не мальчик. Он приходил по четвергам, в половине седьмого, и брал книги про корабли.
Ему было под сорок, он работал где-то на заводе и приходил в рабочей куртке, и от куртки пахло маслом. Он никогда не разговаривал, кроме «здравствуйте» и «спасибо», и брал всегда по две. Она заметила его месяца через два и с тех пор тоже стала откладывать.
Она откладывала книги про парусники, про полярные конвои, про то, как строили каналы. Он брал их, не глядя на название, и возвращал в срок. Так прошёл год.
В апреле он не пришёл, и в следующий четверг тоже, и она подумала, что он, наверное, уехал или заболел. Она думала об этом недели две и один раз даже посмотрела в формуляр, чтобы узнать фамилию, и не посмотрела. В мае он пришёл опять, и она сказала: «Здравствуйте. Давно вас не было».
Он сказал: «Болел». Она сказала: «Понятно». И больше ничего не сказала, хотя готовила в голове ещё две фразы: про то, что отложила ему новую книгу, и про то, что книги про корабли стоят в третьем ряду.
Он взял две книги и ушёл. Потом он приходил ещё год, а потом перестал, и она не заметила, в какой именно четверг это случилось. В четверг мальчик лет десяти принёс книгу на девятнадцать дней позже срока. Он поставил её на стойку и стал смотреть в сторону, как смотрят, когда ждут неприятного.
— Тут написано, что надо через десять, — сказал он.
— Написано.
— А вы штраф берёте?
— Не беру, — сказала она. — В следующий раз принеси вовремя.
Мальчик ушёл, а она подумала, что сказала это спокойно, потому что за неделю до этого готовила фразу про штраф — на случай, если кто-нибудь начнёт спорить. Сентябрь был сухой. Октябрь тоже. Синий зонт переехал из сумки в сумку, из чехла не вынимался и весил, если честно, немного.
В ноябре Вера Петровна, которая работала на абонементе двадцать шесть лет, посмотрела на неё поверх очков.
— У вас два зонта, — сказала она. — Я вижу, вы их оба носите.
— Один на случай, — сказала она. — Если первый сломается.
— А второй?
— Что второй?
— Второй на случай, если сломается второй?
Вера Петровна не шутила. Она спрашивала так, как спрашивают про порядок вещей: чтобы понять, как он устроен.
— Нет, — сказала она. — Второго случая не будет.
Вера Петровна кивнула и ушла в фонд. А она осталась стоять с формуляром в руке и слушала, как её собственный ответ звучит в пустом зале. У самой Веры Петровны был один зонт, красный, с длинной ручкой. Она забывала его где угодно: в трамвае, в поликлинике, на почте. Возвращалась через неделю и находила на том же месте, потому что в этом городе зонты не берут.
— Я поэтому один ношу, — говорила она. — Второй бы уже потерялся.
Она говорила это без всякой мысли, чтобы что-то сказать. Вера Петровна работала здесь с семьдесят девятого года и помнила ещё то время, когда в зале стояли фикусы и на них не разрешали вешать пальто. Она знала фонд наизусть: где что стоит, что списывают, чего не хватает.
Она умела находить книгу, которую читатель не мог назвать: тот, где на обложке была женщина в шляпе, и тот, где мальчик ловил рыбу. Она говорила про книги «наш» и «не наш», и это было единственное деление, которое она признавала.
Дома у неё было две комнаты, муж, который умер в две тысячи шестнадцатом, и кот, которого она называла «гражданин».
Кота она кормила по часам и говорила, что он единственный в доме, кто знает распорядок. Она никогда не спрашивала, почему у неё два зонта, кроме того одного раза. И после того раза тоже не спрашивала.
Первый зонт сломался один раз, шесть лет назад. Ветер был такой, что спицы выгнулись наружу и одна отлетела в сторону. Она шла от остановки четыре квартала под дождём, прикрывая сумку с библиотечными книгами собой, и вода стекала у неё с рукава в ладонь.
В тот день она опоздала на пятнадцать минут. Ей сказали об этом дважды: сначала на вахте, потом в отделе. На следующей неделе она купила второй зонт. Синюю, складную, самую дорогую в магазине — потому что дорогая, как ей показалось, не сломается.
С тех пор прошло шесть лет. Первый она починила плоскогубцами, и он держал. Второй она не открывала ни разу.
Дома у неё было устроено так же. В ящике кухонного стола лежала вторая зарядка для телефона, в прихожей — вторые очки в футляре, на полке — вторая пачка чая, начатая и заклеенная скотчем.
В шкафу висело второе пальто, тёмно-серое, на размер больше.
Квартира у неё была маленькая, две комнаты, и в ней всё стояло парами не потому, что она любила пары, а потому, что так получалось. На кухне было два стула, и на втором лежала сумка.
В прихожей стояли две пары обуви: одни ботинки на выход, другие на работу, и третьи — резиновые, на случай.
В ванной висели два полотенца, и второе было сухое всегда. На подоконнике стояли две банки с крупой, и в одной была гречка, а в другой гречка, которую она купила, потому что первая показалась ей недостаточно полной. Она жила одна с девяносто восьмого года, и за это время никто ни разу не ночевал у неё, кроме матери, которая приезжала дважды.
Так делала её мать. В доме всегда было по два: две пачки соли, два куска мыла, две пары перчаток. Мать говорила, что запас — это не жадность, а спокойствие.
Мать родилась в тридцать седьмом и помнила время, когда в доме не было ничего. Она рассказывала про это редко и всегда одинаково: как бабушка делила хлеб на весы, как в кладовке стоял мешок с крупой, который трогали только в крайнем случае, как соседка по коммуналке считала ложки. Про войну мать говорила ещё реже и всегда с одной и той же фразой: «Мы тогда были не одни».
Она всю жизнь покупала по два и всегда объясняла это одинаково: «Чтобы не думать». Она говорила: «Когда в доме есть запас, можно спать». И ещё: «Сначала купи, потом ешь».
В её кладовке пахло мылом и сухарями, и там на полке стояли банки с подписанными крышками: «крупа», «соль», «сахар», «на всякий». Она умерла в марте, и мыло из кладовки потом пахло в квартире ещё год. Мать нашли не сразу: она жила одна, и соседка забеспокоилась на третий день, потому что в квартире перестал включаться свет на кухне.
Врач сказал, что она умерла во сне, и это было единственное утешение, которое ей тогда предложили. Она приехала в тот же день, и в квартире всё было как всегда: посуда в шкафу, полотенца стопкой, в холодильнике — кастрюля супа, которую мать сварила накануне. Суп она вылила, а кастрюлю вымыла и забрала себе.
Разбирали квартиру две недели. В кладовке нашли сорок кусков мыла, связанных в стопки, и восемь пачек соли, и три мешка крупы, в которых завелась моль. Она тогда подумала, что мыло переживёт её.
Половину выбросила, потому что некуда было делить. Остальное раздала соседям, и оно кончилось за три года. Она не считала это странным. Она считала это порядком.
В шкафу, за пальто, стоял ещё один зонт — материн. Чёрный, с костяной ручкой, с двумя сломанными спицами. Она привезла его из материной квартиры вместе с кастрюлей и не выбросила.
Он стоял в углу шкафа четыре года, и она ни разу его не раскрывала. Один раз, в октябре, она достала его и попробовала открыть, и он не открылся: ткань присохла к спицам. Она подержала его, потом поставила обратно.
Мать ходила с ним двадцать лет, и на ручке была потёртость от ладони, и она однажды поймала себя на том, что гладит эту потёртость пальцем. В ноябре она отнесла материн зонт в мастерскую. Мастерская была в подвале жилого дома, и в ней сидел старик в очках, приколотых к халату булавкой.
Он разложил зонт на столе, посмотрел на спицы, потрогал ткань и сказал:
— Ткань не держит. Только менять.
Она спросила, сколько это стоит. Он назвал цену, и цена была как у нового.
Она сказала:
— Понятно.
Он сказал:
— Тут ручка хорошая. Костяная. Такие сейчас не делают.
Она сказала:
— Да.
Он спросил, менять ли.
Она сказала:
— Нет. Я подумаю.
Она забрала зонт и пошла домой, и несла его в руке, и он был тяжёлый. Дома она поставила его обратно в угол шкафа.
Через неделю она опять достала его, посмотрела на потёртость и поставила на место.
Она так и не отдала его в починку, и он стоял там ещё три года. Зимой она перевесила пальто на другую сторону, чтобы он не мешал. Зонт так и остался стоять в углу.
В октябре в библиотеке протекла крыша. Вода шла по стене в детском отделе, и её собирали в таз. Заведующая сказала, что ремонт будет весной, а пока надо переставить стеллаж.
Она помогла переставить. Потом достала из сумки чёрный зонт и раскрыла его над книгами, которые не успели убрать.
— А второй? — спросила Вера Петровна.
— Второй не нужен, — сказала она. — Течёт в одном месте.
Зонт стоял раскрытым два дня. Она носила его домой мокрым и утром приносила обратно. Вода шла не по стене, а из щели в потолке, и капала в таз с ровным звуком, который был слышен даже в читальном зале.
К вечеру в тазу было на два пальца. Она приходила в семь, до открытия, и выливала таз в раковину в подсобке, и вытирала пол, чтобы никто не поскользнулся.
На второй день заведующая сказала: «Может, его в другое место переставить».
Она сказала: «Он тут нужен». Заведующая посмотрела на неё и ничего больше не сказала. Книги под зонтом были детские, и она выбрала их специально: те, что похуже, те, что уже списывали.
Она подумала об этом только потом, вечером, и ей стало не по себе: она защищала не книги, а порядок, в котором книги стояли на своих местах. В декабре пошёл дождь со снегом. Он шёл с утра, к вечеру стал мелким, почти пылью, и всё равно промокало всё. Она стояла на остановке под навесом, держала чёрный зонт над головой и смотрела, как вода стекает по спицам и капает на асфальт ровно, через одинаковые промежутки.
Рядом стояла девочка лет двенадцати, в куртке без капюшона. Девочка держала рюкзак на груди, обеими руками, и смотрела на дорогу.
На рюкзаке был значок с кошкой, и девочка всё время его поправляла, будто он сидел криво.
Она подумала, что в сумке лежит зонт, который можно отдать. Потом подумала, что отдавать зонт незнакомому ребёнку — странно.
Потом перестала думать.
Автобуса не было восемь минут. Навес был короткий, и вода стекала с него не в сторону, а прямо по краю, и стоять приходилось близко к стене. Девочка стояла на самом краю, и её куртка на плечах уже потемнела.
Она подумала, что у девочки, наверное, есть мать, и что мать, наверное, сказала ей взять зонт, и что девочка не взяла, потому что забыла. Она подумала, что сама в двенадцать лет забывала всегда. Она подумала, что её мать в таких случаях говорила: «Ну и ходи мокрая, зато запомнишь».
Она подумала, что мать была права и что запоминать таким способом всё-таки не надо. На табло горело «7», потом «13», потом опять «7». Девочка переступала с ноги на ногу и один раз посмотрела на неё — коротко, без просьбы.
Она расстегнула сумку. Синий зонт был холодный, чехол пах резиной. Она подумала, что если отдать, то завтра будет дождь и ей придётся идти под чёрным, и это ничего, потому что чёрный держит.
Она подумала, что девочка может не взять, потому что чужим не берут. Она подумала, что если девочка не возьмёт, она положит зонт обратно и будет стоять и смотреть на дорогу, как будто ничего не было. Потом она перестала думать и открыла зонт. Она вынула его, открыла — тугой, новый, с ровно натянутым куполом — и протянула девочке.
— Возьмите, — сказала она. — У меня есть второй.
Девочка взяла. Сказала «спасибо» и добавила, что вернёт, если они встретятся. Она сказала, что не нужно.
Автобус пришёл через минуту. Девочка уехала, держа зонт двумя руками, как держат что-то не своё. Дома она поставила чёрный зонт в банку из-под печенья и посмотрела на него. Он был мокрый, и на полу под ним осталась лужа размером с блюдце.
Она вытерла лужу и села на пуф в прихожей. В сумке стало легче. Не сильно — на вес зонта, который весит немного. Она открыла её и посмотрела: книга, кошелёк, ключи, вторая зарядка на дне.
Вечером она по привычке проверила боковой карман, где лежал чехол. Карман был пустой, и она минуту держала руку внутри, будто ждала, что чехол найдётся.
Потом вынула руку и застегнула молнию.
Она подумала, что шесть лет носила в сумке вещь, которой ни разу не пользовалась, и что теперь там на её месте пусто, и пустота весит меньше. Она походила по квартире, поправила полотенце в ванной, посмотрела в окно.
Потом села и включила телевизор, и там шла передача про ремонт, и она досмотрела её до конца.
Зарядку она оставила. Очки тоже. Про чай ничего не решила.
Через месяц зарядка сломалась: провод перетёрся у самого штекера. Она отнесла её в мастерскую, и там сказали, что такие не чинят. Она купила новую, одну, и положила в ящик кухонного стола, и старую не выбросила.
Они лежали там вместе, и одна из них не работала, и она знала, какая. Она думала, что надо выбросить, и не выбрасывала.
В марте она всё-таки выбросила, и после этого ящик стал закрываться легче.
Ночью она лежала и считала. Два зонта. Две зарядки. Двое очков. Два пальто.
Одна она. Она подумала, что если завтра останется без работы, у неё есть запас на два месяца. Мысль была привычная и почти приятная. Она заснула с ней, как засыпают с грелкой.
Утром она проснулась и первым делом проверила, на месте ли сумка. Сумка стояла у стула, и в ней были книга, кошелёк, ключи и зарядка на дне, и от этого стало спокойнее. Она подумала, что запас — это не про вещи.
Запас — это про то, что можно не думать о вещах. Она оделась и пошла на работу, и по дороге купила хлеб и вторую пачку чая, хотя первая ещё не кончилась. Второе пальто она надела в январе, в сильный мороз, потому что первое было тонкое.
Оно было велико на размер, и в рукавах было неудобно, и она подумала, что зря купила такое. Через неделю она вернулась к первому. Второе осталось висеть в шкафу, и она иногда его открывала и смотрела на него, как смотрят на вещь, которую взяли на будущее.
В феврале она решила его отдать. Отнесла в комиссионку на углу, и там его не взяли: сказали, что такое не берут. Она принесла его обратно и повесила в шкаф.
Через три дня пошёл дождь, настоящий, без снега. Она шла домой под чёрным зонтом, и его хватало. Плечо намокло один раз — на переходе, когда ветер поменялся.
В январе она зашла в магазин, где шесть лет назад купила синий. Тот же ряд, те же чехлы. Она постояла, подержала один в руках и поставила обратно на полку.
Продавщица спросила, помочь ли.
— Я посмотрю, — сказала она.
Она смотрела минут десять. Потом вышла.
Продавщица спросила:
— Вам какой?
Она сказала:
— Я посмотрю.
Она смотрела минут десять. Потом вышла.
На улице было сухо, и она несла сумку на одном плече.
Через неделю в библиотеку пришла женщина с девочкой. Она узнала девочку сразу, хотя видела её один раз и в темноте.
Женщина была в пуховике и держала сумку двумя руками, и говорила быстро, будто извинялась за что-то. Она сказала, что девочка пришла домой мокрая только до колен, и что это в первый раз за зиму, и что она не знала, как благодарить. Она сказала: «Не надо».
Женщина сказала: «Ну хоть конфет возьмите», и она взяла одну конфету, чтобы не спорить. Девочка держала синий зонт, сложенный и застёгнутый на молнию. Она сказала, что зонт хороший и что под ним не намокает плечо.
Зонт поставили в углу у стеллажа. К концу дня он оказался в ящике с потерянными вещами, между варежкой и чужой читательской книжкой. Она не стала его забирать.
Ящик с потерянными вещами стоял под стойкой, и в нём лежало всё, что забывали за год: варежки, шарф, очки, детская книжка с надписью «моя», зонт. Раз в месяц она его разбирала и раскладывала по кучкам: что отдать в фонд, что выбросить, что оставить. Варежку она оставляла всегда, потому что за варежками приходили чаще всего.
Зонт она оставила в ящике и в следующий раз, и в следующий. Он лежал там до мая, а в мае она отдала его дворнику, и дворник сказал: «Хороший». Она сказала: «Хороший».
В конце месяца ящик разбирали. Варежку забрали, книжку вернули в фонд, зонт оставили: за ним никто не пришёл.
— А вы его всё-таки отдали, — сказала Вера Петровна, когда они закрывали зал.
— Отдала.
— А если дождь?
— У меня есть чёрный.
Вера Петровна помолчала и сказала:
— Чёрный у вас один.
Она не ответила. Ей показалось, что это замечание, а не вопрос.
В феврале Вера Петровна уходила домой в дождь без зонта.
Она стояла в дверях и смотрела, как та натягивает на голову капюшон, и капюшон был маленький и не закрывал лицо. Она отдала ей чёрный и пошла до остановки под навесами. Промокла, но не сильно.
На следующий день Вера Петровна принесла его обратно и поставила в банку из-под печенья, и сказала:
— Спасибо. Я его чуть не забыла в трамвае.
Она сказала:
— Бывает.
Вера Петровна сказала:
— Ты бы всё-таки купила себе ещё один.
Она сказала:
— Я подумаю.
Она не купила. Весной крышу починили. Пришли двое в брезентовых куртках, принесли рулон и битум, и полдня что-то делали наверху, и в зале пахло горячим.
Она в этот день работала и всё время прислушивалась. Стеллаж поставили на место, книги вернулись, и в детском отделе опять стало как было. Заведующая сказала: «Ну вот».
Она сказала: «Ну вот». Потом она подумала, что зонта у неё больше нет и что дырки в потолке тоже больше нет, и что эти две вещи никак не связаны, но ей почему-то стало легче. Через неделю был ветер, и чёрный зонт вывернуло наизнанку на переходе. Она подвернула спицу, дошла до дома и поставила его сушиться в ванной.
Весной дожди шли неделю подряд. Она ходила под чёрным, и его хватало.
В октябре она опять прошла мимо магазина, где продают зонты.
Она остановилась у витрины и посмотрела. За стеклом стояли зонты в чехлах, и среди них был синий, складной, точно такой же, как тот. Она постояла минуты две и пошла дальше.
Она подумала, что если понадобится, она зайдёт завтра. Она не зашла ни завтра, ни через неделю, ни до конца месяца.
В декабре она снова прошла мимо того же магазина, но уже не остановилась.
В июне она попала под ливень на переходе, без зонта, потому что утром было солнечно. Она добежала до дерева у почты и встала под ним, и листья держали воду хуже, чем зонт. Мимо шли люди, и у одного мужчины был большой чёрный зонт, и он на секунду приподнял его, будто предлагая.
Она сказала: «Спасибо, я тут». Он пошёл дальше. Она постояла под деревом ещё минут десять, промокла до плеч и пошла домой, и по дороге ей было холодно и смешно.
Дома она налила чаю и села у окна, и дождь шёл ещё час. Она сидела и смотрела, как вода идёт по стеклу. За стеклом кто-то шёл под зонтом, и зонт был чёрный, как первый. Она подумала, что в двенадцать лет расстроилась бы из-за мокрой куртки.
Она подумала, что сейчас не расстроилась, и что это, наверное, и есть то, что приходит с возрастом. Потом она встала и повесила куртку сушиться. Второго зонта у неё не было.
Сторож маяка
Сторож поднимался наверх в четыре часа — не потому, что так было заведено, а потому, что в четыре становилось темно. Он протирал стекло, хотя стекло было чистым. Зажигал лампу, хотя море было пустым. Иногда он садился на ступеньку и слушал, как ветер ходит вокруг башни, и думал, что если сегодня не подняться, ничего не случится.
Потом поднимался.
В башне было сорок две ступени. Он знал это точно, потому что считал их первые полгода, а потом перестал. Маяк стоял на мысу, где река сворачивала к морю. Раньше здесь проходили суда: три-четыре за неделю, летом больше.
Потом проложили другой фарватер, западнее, и поставили там новый маяк — высокий, с автоматикой, который зажигался сам, когда темнело.
Старый маяк оставили. В журнале появилась запись: «эксплуатация нецелесообразна, объект законсервирован». Он прочитал эту запись, вернул журнал на полку и остался.
Ему присылали деньги ещё два года. Потом перестали. Он написал письмо, ему не ответили, и он перестал писать.
Продукты привозили на катере, и катер приходил в последнюю пятницу месяца. Катер был маленький, с подвесным мотором, и им управлял парень по имени Женя, который всегда торопился. Женя выгружал ящики на помост, отдавал бумажку, которую надо было подписать, и сразу уезжал.
Один раз он задержался и спросил, не надо ли чего привезти из города. Сторож сказал: «Ничего». Женя сказал: «Ну, если что — пишите», и уехал, и это была последняя фраза, которую сторож слышал от него.
Катер перестал приходить в две тысячи четвёртом. Он тогда написал письмо и отнёс его в посёлок, и письмо приняли, и ответа не было. Он написал второе, и ответа тоже не было.
Третье он не написал. Он думал об этом письме месяца два, и даже начал его однажды, на обороте старой квитанции. Он написал «Здравствуйте» и остановился.
Он не знал, кому пишет: тем, кто был в конторе двадцать лет назад, или тем, кто пришёл потом. Он не знал, что просить: деньги ему были не нужны. Он хотел написать, что маяк работает, но это было не просьбой, а сообщением, и такие сообщения, как он понял, никого не интересуют.
Он положил квитанцию под журнал и через год выбросил. Маяк ему сдал старик, который работал здесь до него. Старик показал механизм, трос и журнал и сказал: «Главное — в четыре».
Потом уехал к дочери в город и через год умер. Сторож узнал об этом из письма, которое шло два месяца. Старик был маленький, в ватнике, который был ему велик, и говорил короткими фразами, будто экономил слова на зиму.
Он показал, как смазывать трос, и сказал, что масла надо брать две бутылки, а не одну. Он показал, где лежат сухари, и сказал, что сухари надо менять раз в месяц, даже если они не кончились. И ещё он сказал: «Тут главное — не пропустить вечер. Пропустишь один — потом и второй пропустишь».
Сторож тогда не понял, что это значит. Он приехал сюда в тридцать девять лет, с одним чемоданом и сумкой, в которой лежали книги. Двадцать один год назад он работал на судоремонтном заводе, в цеху, где чинили небольшие суда.
Он был хорошим механиком, и это было единственное, что он про себя знал точно. В цеху был пожар — короткий, на складе краски, — и его тушили все, кто был рядом, и он тоже. Никто не погиб. Двоих увезли с ожогами, и один потом вернулся, а второй нет.
Его не судили и не увольняли. Но после пожара в цеху стали разговаривать тише, когда он входил, и один раз он услышал за спиной своё имя и слово «спрашивали». Он доработал до конца месяца и уехал.
Он не знал, куда едет. Он увидел объявление в газете, что на маяк требуется смотритель, и позвонил из автомата на вокзале. Ему сказали: «Приезжайте».
Он приехал и остался. Он жил внизу, в комнате с чугунной печкой и кроватью у стены. Держал в ящике гвозди, свечи и сухари.
На подоконнике стоял термос, в котором остывал чай, потому что он наливал его и забывал выпить. Комната была четыре шага в длину и три в ширину, и в ней было всё, что нужно: стол, табурет, полка, гвоздь для куртки.
На полке лежали книги, которые он привёз, и он их перечитывал по кругу, начиная с той, у которой был порван корешок.
Он знал в этой комнате каждый звук: как печка остывает с тихим щелчком, как в стене мышь идёт по одному и тому же пути, как дверь скрипит только в мороз. Он никогда не переставлял мебель. Один раз, в первые годы, он передвинул стол к окну, чтобы читать при свете, и через день передвинул обратно.
Ветер здесь дул почти всегда. Зимой он приносил соль, которая оседала на стекле белым налётом, и сторож протирал стекло дважды: перед тем как зажечь, и утром, перед тем как погасить.
В декабре был шторм.
Ветер шёл с моря, на лестнице гудело, перила были мокрые и холодные, и он поднимался, держась за них обеими руками. Наверху дрожало стекло, и он стоял у него, пока не кончился самый сильный порыв. Внизу что-то стукнуло, и он не пошёл смотреть, потому что не мог бросить лампу.
Он был наверху до трёх, и за это время стекло дважды заливало так, что свет почти не проходил. Он протирал его изнутри рукавом и снова зажигал, и так четыре раза. Ветер стих к утру, и стало тихо так, что было слышно, как капает с крыши.
Он спустился и увидел, что дверь во двор открыта и что на полу натекло. Он закрыл дверь, вытер пол и лёг, не разуваясь.
Утром во дворе лежали сорванная доска и кусок сети.
Больше ничего не случилось. Стекло он потом протирал дольше обычного: соль легла толстым слоем. Лампа горела всю ночь, и с берега её света не было видно.
Летом на мыс иногда приезжали люди из города: с палатками, с детьми, с сумками, в которых звенели бутылки. Они ставили палатки у самой воды, жгли костры и ходили к башне, и один раз мальчик лет восьми подошёл к двери и постучал. Сторож не открыл.
Он стоял внутри и слушал, как мальчик стучит, и как потом его зовут, и как он бежит обратно. Он не открыл, потому что не знал, что сказать. Он потом весь вечер думал, что надо было выйти и показать ему механизм.
На следующее лето он оставил дверь открытой на весь день. Никто не пришёл. Он закрыл её к вечеру и больше не оставлял открытой.
Но с тех пор, когда стучали, он подходил к двери и стоял за ней, и один раз даже положил руку на засов и подержал. Он не открывал. Он стоял за дверью, пока не становилось тихо.
Он не смог бы объяснить, зачем он там стоит, и ни разу не попробовал это выяснить. Продукты привозили раз в месяц, вместе с почтой. Потом почту стали привозить без продуктов, а потом перестали и почту. Он ходил в посёлок пешком, шесть километров по берегу, и возвращался с рюкзаком, в котором гремели консервные банки.
В посёлке было три улицы, магазин, почта и школа, в которой училось девять человек.
В магазине работала Валя, полная женщина с громким голосом, и она всегда спрашивала одно и то же:
— Ну что, светишь?
— Свечу.
— Свети, свети.
Она отпускала ему крупу и консервы и один раз дала ему бесплатно пачку печенья, потому что у неё кончался срок. Он тогда сказал спасибо и потом год покупал печенье только у неё.
В школе была учительница, которая однажды попросила его прийти и рассказать детям про маяк.
Он пришёл, и рассказывал минут десять, и дети слушали, а потом один мальчик спросил, страшно ли там ночью. Он сказал: «Нет». Мальчик сказал: «А я бы боялся».
Он сказал: «Это тоже правильно». Больше его в школу не звали, и он не обиделся.
Зимой дорога шла по льду, и он держался ближе к песку, где нога не скользила.
Один раз сел на камень передохнуть и просидел двадцать минут, глядя на воду. Он ходил и в метель, и один раз сбился с дороги и вышел к посёлку с другой стороны, через огороды. Тогда он испугался не метели, а того, что придётся стучать в чужую дверь и объяснять, кто он.
Он дошёл до магазина сам и потом весь день думал об этом стуке, которого не случилось. В посёлке был рыбак, который выходил в море на маленькой лодке. Он один здоровался со сторожем за руку.
— Ты всё светишь? — спросил он однажды.
— Свечу.
— Кому?
Bepul matn qismi tugad.