Kitobni o'qish: «Охота на кондора. Правосудие. Три ворона…»
© ИП Воробьёв В.А.
© ООО ИД «СОЮЗ»
Лоренцо Станчина
Отданная
Он внезапно проснулся среди ночи и удивился, увидев свет в комнате. Он сел, обвел изумленными глазами комнату и, увидя свою жену за шитьем, сказал ей:
– Почему ты не ложишься?
Она подняла взгляд от работы и посмотрела на него своими блестящими глазами. Она хотела улыбнуться, но у нее вышла только гримаса. Она опустила голову и вытерла слезы.
– Ложись, сейчас должно быть поздно, – опять обратился к ней муж.
Она еще ниже опустила голову и ответила неуверенным голосом.
– Окончу это и сейчас же лягу.
Женщина, сидя у стола, шила при свете лампы, дрожащий свет которой очерчивал на потолке золотистый круг. На одной из стен вырисовывался ее силуэт, удлиненный, неопределенный, смутный, как будто видимый сквозь туман. Она была утомлена, но не хотела ложиться, зная, что не сможет заснуть. И она не могла шить. Она сделала два быстрых стежка и застыла с руками, опущенными на юбку, и с глазами, устремленными в пространство. Она думала о своей дочурке, которую она сегодня утром отдала в услужение.
Побуждаемые голодом и нищетой, они приняли грустное решение отдать ее в услужение не для того, чтобы она зарабатывала деньги, а чтобы она могла есть каждый день. Они были уже взрослые и привыкли к страданиям, но дочка была такая слабая и болезненная. Однако мать не могла привыкнуть к мучительной мысли, что ее дочь больше не с ними. Никогда за эти двенадцать лет они не разлучались ни на один день и все ей в этот вечер казалось таким странным, таким необычным, как будто она находилась в чужой стране. Часто она спрашивала себя, что теперь делает ее дочь, и мысль, что ей тяжело, что она одна, без них, в чужом доме, – эта мысль наполняла ее мертвящим ужасом. И этот ужас увеличивался, когда она думала о плохом обращении хозяев, которые наверное ругают и, может быть, даже бьют ее.
Раз десять было у нее желание пойти за дочерью, но она не сделала этого, боясь мужа. Измученная, она хотела рассказать ему все; решившись, она подходила к нему с твердым намерением поговорить с ним, но в нужный момент у нее перехватывало голос, и она возвращалась в свой угол, чтобы вытереть слезы. И в эту ночь ее терзала мысль, что хозяева могли положить девочку спать где-нибудь далеко от себя и что ее дочурка будет бояться. Она такая пугливая! Вспомнила, как она смотрела на нее из дверей, когда ей нужно было идти в кухню. Обычно она ей кричала: «Мама, мама, я не нахожу этого», или «О, посмотри, что сделала кошка!» – только из желания, чтобы мать ей ответила, и чтобы слышать ее голос около себя.
И еще, когда она среди ночи просыпалась от страха и приходила к ним спать. Осторожно, чтобы не разбудить их, проскальзывала она в постель, как кошка, забирающаяся в буфет, чтобы что-нибудь стащить. Она представляла ее себе неспящей, испуганной, с прижатыми к груди коленями, закутанной с головой в одеяло, чтобы не видеть человека, который может войти каждую минуту, чтобы убить ее. Покрытая потом, с зажмуренными глазами, со стучащим сердцем, напряженно прислушивающаяся к малейшему шуму. Матери даже казалось, что она слышит голос своей дочери, зовущей ее и умоляющей не покидать ее в одиночестве и опасности. Бесконечные тяжелые мысли и безграничная скорбь соединились в сердце бедной женщины. Наконец сон сжалился над ней.
Ей снилось, что она находится на вершине пустынной и высокой горы. Гора была такой высокой, что приходилось идти согнувшись, чтобы не стукнуться головой о небо. А там внизу, на дне пропасти, была ее дочь. Окоченевшая от холода и страха, она плакала посреди потока, который все увеличивался от ее слез. Она кричала ей, чтобы та выходила оттуда, а ее дочь продолжала оставаться там. Она кричала изо всех сил своих легких, но все было напрасно; можно было сказать, что дочь ее не слышит, – она даже не подняла глаз, чтобы взглянуть на нее. Тогда она решила спуститься с горы. Но сейчас же оставила эту мысль, так как думала, что вода ее сейчас же поглотит. Как безумная, она приняла отчаянное решение идти вниз. Иначе у нее больше не будет дочери!.. Но как долго она шла! Она вышла под Рождество, а сейчас уже канун Нового года, и она еще не дошла. Но через несколько минут ее разбудили голоса компании молодежи, возвращавшейся с праздника с пением. Со смехом они колотили палками по трамвайным столбам, нарушая спокойствие ночи. Женщина испуганно открыла глаза и посмотрела кругом. Мороз пробежал по ее телу, когда она заметила отсутствие своей дочери. Она не хотела верить тому, что видела, она встала, шатаясь подошла к кровати. Постель была оправлена, никто не ложился на нее. Не веря, она пощупала руками, чтобы убедиться, потом отдернула одеяло. Но там не было ее дочери. Где же она могла быть? Может быть, она умерла? Она не помнила… С глупым выражением на лице, она продолжала стоять, с опущенными руками, делая усилие, чтобы вспомнить; но она не могла вспомнить. И вдруг, очень смутно, так смутно, как будто это произошло тысячу лет тому назад, она увидела широкую улицу, окаймленную деревьями, по которой она шла со своей дочерью. Они шли, согнувшись, молча, шли так медленно, словно хотели никогда не достигнуть конца пути. Потом она увидела большой дом, с красивым садом, где они позвонили и где осталась ее дочь.
Да, это произошло с ней, да, с ней. Но когда, когда?.. и где же, где? Она не могла точно определить. Ах! Она вспомнила все. Да, да, это было сегодня утром, когда она отвела в услужение свою дочь. И снова нахлынули тревожные думы. Пожираемая скорбью, рыдая, она подошла к постели и окликнула своего мужа, тряся его за плечи:
– Хуан… Хуан…
Муж проснулся в испуге.
– Что такое? Что случилось? – спросил он с тревогой, садясь на кровати.
– Мы должны пойти за девочкой… Я больше не могу!
Пусть лучше она умрет с голода рядом с нами, чем останется в том доме.
Муж любовно привлек ее к себе, прижал ее голову к своей груди и сказал ей:
– Ладно, не плачь… Мы сегодня же пойдем за ней… Я не хотел говорить тебе, но, знаешь, я тоже очень страдаю.
Женщина радостная, сияющая от счастья, вытерла слезы и сказала ему, смотря на него с улыбкой:
– Да, правда, мы пойдем за ней? И пойдем вместе. Как она будет довольна, когда увидит нас! Она не поверит, что мы пришли за ней. А когда она убедится, то заплачет от радости… Знаешь? Я не хотела тебе рассказывать, чтобы не огорчать тебя… Сегодня утром хозяйка должна была вырвать ее из моих рук… Она вцепилась в меня изо всех сил и плакала… Ах! если бы ты видел, как плакала в это утро наша девочка, Хуан!
А в это время по ее радостному лицу катились слезы, как в прекрасный летний день, когда солнце светит сквозь дождь.
Вдруг он спросил:
– Который теперь час?
Высвободившись из объятий мужа, она с легкостью ребенка пошла к двери, открыла ее и посмотрела на улицу. Хотя на небе еще сверкали звезды, ей показалось, что уже день. Вернувшись, она пошла к буфету, лихорадочно достала все для мате и, зажигая примус, певуче сказала ему:
– Ты можешь вставать, Хуан. Ведь этот дом очень далеко.
Лоренцо Станчина
Уволенная
В холодный и меланхоличный августовский вечер, на чердаке на окраине города, одно человеческое существо грустно размышляло о своей жизни. Это было тринадцатилетнее создание, несчастная сиротка. Со смерти своих родителей она вела горькую, печальную жизнь, пока не пришла к убеждению, что жизнь – это наказание, которое нужно принимать с покорностью. Она смиренно принимала свою судьбу, как что-то такое, против чего невозможно бороться, и переносила беды своего грустного существования с упорным мужеством, граничащим с глупостью.
В своем невежестве она знала, что жизнь – это необходимый и обязательный путь к смерти, и, хотя и видела в ней свое единственное избавление, но не желала ее; но она также и не боялась ее, хотя была ко всему равнодушна. Если бы ей однажды ночью сказали, что она ляжет и больше никогда не встанет, она даже не волновалась бы; она заснула бы так же спокойно, как и всегда.
Это потому, что она много страдала, слишком много для своих малых лет. Устроившись прислугой с первых же дней, как она осталась одна на свете, она сама не знала, во скольких домах она работала; у нее не оставалось других воспоминаний, как только об обидах и полученных побоях. Никто не выказывал к ней сострадания, хотя бы из приличия. Однажды лавочник, казалось, посочувствовал ее несчастью из-за того, чтобы она не сообщила своим хозяевам, что он их обкрадывает. За исключением одной хозяйки, которую она не сможет забыть всю жизнь, все были безжалостны с ней, так сильно нуждавшейся в ласке и нежности.
А одного своего хозяина ей было труднее всего забыть. Это был сапожник, маленький, красный и безобразный. Кривой и с больным, всегда гноящимся глазом, он вызывал отвращение. Вечером, после того как он проработал, как лошадь, в течение всего длинного дня, он шел в трактир на углу. Не умываясь, грязный и потный, он накидывал на спину блузу и уходил. Обычно он возвращался через два часа, шатаясь, пьяный и злой, как тысяча чертей. И она и его жена ждали всегда, что он их побьет. Обычно он их наказывал: за то, что не был готов ужин, или за то, что ему плохо прислуживали, а иногда просто так, без всякого предлога. Дрожа, со страхом, как если бы они ступали по краю пропасти, они обе ускользали оттуда с единственным желанием, чтобы этот момент не тянулся долго.
Побив их, сапожник кидался на кровать и спал без просыпа до утра. Иногда, прежде чем заснуть, он пел сдавленным и хриплым голосом. Это была всегда одна и та же песня; он менял в ней несколько слов, внося этим иногда разнообразие. Бывали также такие ночи, когда он вдруг просыпался и, видя свою жену спящей в углу на тряпках, нежно звал ее и говорил ей ласковым и мягким тоном:
– Почему ты там лежишь? Иди сюда на кровать. Разве ты не понимаешь, что тебе там плохо.
Женщина ласково улыбалась ему своим широким, некрасивым и невыразительным лицом. Тогда сапожник привлекал ее к себе, ласкал ее, как ребенка, и с рыданиями просил у нее прощения и клялся не мучить ее больше. А она, хотя была уверена, что он не сдержит клятвы, прощала ему. Счастливая, она прижималась к нему, покрывая его поцелуями. В такие моменты они искренне любили друг друга…
Она долго не могла вычеркнуть из своей памяти это жуткое существо, которое стало внушать ей настоящий ужас. Даже теперь, несмотря на то, что прошло много времени, вспоминая его, она скрежетала зубами и содрогалась.
«Только сеньора Хуана была доброй хозяйкой, – думала она. – У нее было сердце доброй матери».
И тогда в ее памяти возникал образ высокой женщины, невероятно худой, с грустным и добрым взглядом черных глаз.
– Если бы она не умерла, я была бы еще у нее, – сказала она себе. – А как она меня любила! Правда, она иногда сердилась и драла меня за уши; но потом через мгновение она уже раскаивалась и просила у меня прощения. А однажды, когда она меня обидела, она хотела поцеловать мне руки, чтобы я ее простила.
Вдруг одно мелькнувшее воспоминание опечалило ее. Однажды утром, когда она убирала столовую, она разбила сухарницу, и хозяйка ее прогнала. Она ожидала, что через несколько мгновений она придет попросить прощения, но, против своего обыкновения, она не пришла. Какой она стала, когда девушка пришла сказать ей, что она уходит! Ее лицо побледнело, как воск, глаза сверкали, и она долго смотрела на служанку, не будучи в состоянии произнести ни слова.
– Язык мой должен был бы отсохнуть раньше, чем я тебе это сказала. Луиса, это правда, что ты хочешь уйти? – спросила она с тоской после молчания, делая усилие, чтобы удержать слезы. Какая разница с теперешней ее хозяйкой! Разве сеньора Хуана сказала бы, что она платит ей, чтобы она работала, и отправит ее в больницу, если та заболеет! Напротив, она ухаживала бы за ней, как за собственной дочерью.
Погруженная в эти думы, она совсем забыла, что ее прогнали, и при воспоминании об этом в ее голове промелькнула мысль, заставившая ее вздрогнуть, точно две невидимых руки сильно встряхнули ее за плечи. И изменив направление своих мыслей, она стала думать, куда ей идти и когда ей удастся получить новую работу; мысли ее становились все более тревожными и биение ее сердца ускорялось.
– «Если бы мне посчастливилось сегодня же получить работу. А то где же я проведу ночь? – спрашивала она себя. – Единственно, если хозяйка позволит мне здесь переночевать».
Эта мысль ее немножко подбодрила, а еще больше возможность встретить добрую хозяйку, как сеньора Хуана. И она улыбнулась, не думая о том, что головокружения, начавшиеся у нее недавно, могли довести ее до гибельных последствий. Она не знала, что было их причиной, и поэтому, может быть, не обращала на это должного внимания. Она замечала только физическую боль, которую испытывала, когда это состояние овладевало ее телом. Казалось, что все органы исчезали из тела, оставляя его пустым. Голос хозяйки, звавшей ее, вывел ее из задумчивости. Луиса, с отвращением, механически высунулась в дверь, чтобы сказать, что сейчас идет.
– Можно подумать, что у тебя десять сундуков, что ты так копаешься, – язвительно попрекнула ее хозяйка.
Тогда Луиса связала свой узел. Она сложила в простыню самое необходимое: пару башмаков, кусок сломанной гребенки, ящичек из-под чая, где она хранила принадлежности для шитья и другие безделушки. Потом, тщательно все осмотрев, чтобы ничего не забыть, она сначала крепко завязала два конца, а потом два другие. От двери она опять вернулась и бросила последний взгляд на комнату. Никогда еще не казалась ей такой красивой эта маленькая комнатка с сырыми пожелтевшими стенами. Ее глаза останавливались на стропилах, пересекавших потолок; на кровати, грязной и расшатанной, где она проспала столько ночей; на единственном стуле со сломанными передними ножками и, наконец, на полу из широких и грязных досок. Она грустно закрыла дверь, подняла узел на голову, и с трудом спустилась по лестнице.
Хозяйка ее не дожидалась. Но как только она вошла в кухню, увидела ее. Она положила узел на пол и стала ждать. Хозяйка, не разговаривая с ней, заплатила ей, вычтя три песо за разбитые вещи. Она еще дала ей записку, удостоверявшую, что та работала в ее доме.
– Это тебе поможет найти новую службу, – сказала она лицемерно, стараясь придать своему голосу ласковость, и прибавила: – Может быть, ты покажешь мне, что ты несешь?
Хозяйка эти слова сопровождала улыбкой, но Луисе улыбка очень не понравилась, так как она видела ее деланность; хозяйка улыбалась, только чтобы скрыть наносимое оскорбление. Оскорбленная, она покраснела и готова была заплакать. Обращаться с ней как с воровкой, с ней, предпочитающей скорее умереть с голоду, чем взять не принадлежащую ей булавку.
– Ну, ну, я не хотела тебя обидеть. Я знаю, что ты честная девушка; но иногда праведный расплачивается за грешника.
Луиса почувствовала, что эти слова не были искренни, и хотя она старалась прикрыть их ласковым и мягким тоном, в них сквозило что-то отвратительно фальшивое.
Наконец, уверившись, что она ничего не унесла чужого, хозяйка сказала ей:
– Я была в этом уверена!
И опять лицемерно улыбнулась ей.
Луиса, не глядя на нее, спросила о Росе. Она хотела проститься с кухаркой и заплатить ей тридцать сентаво долга. Несмотря на то, что та всегда на нее кричала, она почувствовала к ней искреннее расположение, так как, в сущности, Роса была доброй и ласковой женщиной.
– Она сейчас занята. Я скажу, что ты ей кланялась.
– Тогда будьте любезны передать ей эти тридцать сентаво, – сказала она, сухо передавая ей две монеты.
Она завязала деньги в платок и спрятала его на груди, под рубашкой. Потом взяла правой рукой узел и, не прощаясь, поторопилась покинуть дом.
Хозяйка замерла от удивления, покраснела и с досадой покачала головой.
– Видели вы такую негодницу! – ворчала она и, увидя брошенную обиженной и гордой Лунсой рекомендацию, прибавила: – И правильно сделала!
Луиса остановилась в дверях. Она не знала, куда пойти. Считая, что все равно, в какую сторону идти, она повернула налево. Был холод, сухой, пронизывающий холод, гнувший голову и спину. Погруженная в свои мысли, Луиса не чувствовала его; она была подавлена и смущена. Она шла медленно, неуверенным шагом больной, по грустным и пустынным улицам, окутанным мраком. Резкие порывы ветра пробегали по верхушкам деревьев, качая их ветви, таинственно шептавшиеся и ткавшие на тропинках и на стенах зданий фантастические тени. Некоторые дома осветились внутри и в тишине и темноте надвигающейся ночи окна казались неподвижными глазами угрюмых и молчаливых лиц. В синем небе, подернутом пепельными облаками, зажглось несколько звезд, сверкавших вяло и лениво… Луиса подвигалась с трудом; узел был большой, почти такой же большой, как ее тело, и хотя он не был тяжел, но его неудобно было нести. Луиса должна была делать усилия, вся сгибаться, балансируя, так как иначе она не смогла бы сделать даже двух шагов. Но это было ничто в сравнении с тяжестью ее тревоги, которая придавливала ее походку и делала ее тело тяжелым, как будто оно было из камня. В трех домах, куда она постучалась, чтобы предложить свои услуги, захлопывали дверь у нее под носом. И голос молодой женщины со страхом и досадой послышался ей из-за двери:
– Сейчас не время ходить в поисках места.
Она поняла, что должна ждать до утра. Разбитая и грустная, она опустилась на скамейку на площади, под высоким деревом без листьев. Пустынная и молчаливая площадь была вся засажена деревьями, придававшими ей мрачный и внушительный вид. Она чувствовала приятный запах эвкалиптов. Напротив ее скамейки рос высокий, величественный тополь. Когда Луиса посмотрела на него, она увидела на его ветвях странную и некрасивую птицу. Никогда она не видела ничего подобного. Больше всего ее внимание было привлечено несоразмерно длинным клювом и хвостом в виде ножниц. Неподвижная, с опущенной головой, птица смотрела пристально и упорно. Вдруг она расправила крылья, каркнула и улетела. Луиса следила за ней взглядом, пока она не исчезла. Прохожий, видя ее одну, сел с ней рядом. Толкнув ее локтем и подмигнув ей, он сказал:
– Тебя выгнали из дома? Пойдем со мной; у меня в комнате тебе не будет холодно.
Это был высокий и грязный рабочий. С глупым выражением он улыбнулся ей полуоткрытым ртом, из которого несло табаком и алкоголем.
Луиса испугалась и убежала.
Человек равнодушно поднял воротник и пошел своей дорогой. Луиса испуганно ускорила шаги, все время оглядываясь. Когда она убедилась, что тот ее не преследует, она остановилась. Тяжело вздохнула. Сейчас же пошла дальше, не зная, куда идти, где провести ночь. Она хотела спросить у сторожа, не знает ли он какого-нибудь постоялого двора, но у нее не хватило храбрости. Она подошла к церкви. Мысль пойти помолиться стала более настойчивой, когда она подумала, что могла бы там спокойно отдохнуть. Она накрыла голову платком и вошла.
В церкви было тихо: можно было бы сказать, что преследуемая кем-то тишина притаилась там. Кое-где, одни на коленях, другие сидя, молились несколько верующих. Бормотались молитвы, и шепот голосов, сливаясь в глухом и усыпляющем шуме, делал еще более торжественной тишину. Воздух был пропитан запахом ладана. Луиса, стоя на коленях, смотрела на главный алтарь. Большая статуя, такая же большая, как она сама, привлекла ее внимание. Она изображала женщину лет тридцати, с красивым лицом, матовой кожей, с мягкими чертами и нежным взглядом. Тюль небесного цвета покрывал ее голову и спускался на плечи, оставляя открытой часть рук. Когда дрожащий отблеск восковой свечи падал на ее ноги, обутые в сандалии, можно было видеть крохотные пальцы с круглыми и розовыми ногтями. Мирная и теплая атмосфера церкви действовала на нее ободряюще. Она чувствовала себя менее подавленной: у нее даже появилось мужество бороться. Однако моментами страх перед тем, что ей придется перетерпеть этой ночью, снова овладевал ею, и она чувствовала, как ее сердце сжимали две грубых руки, из которых невозможно было вырваться. Она хотела обмануть себя и не могла. Мысли одна мучительней другой мелькали в ее лихорадочном воображении, заставляя ее сильно вздрагивать всем телом.
Ее ужасало не только ночное одиночество, но ее также тревожил страх перед людьми и перед холодом на улице. Но куда пойти спать? Она не знала. Ее тело вздрагивало, а ее громадные черные глаза, расширенные страхом, умоляюще смотрели на алтарь. Она хотела молиться, но молиться было невозможно, так как она не знала ни одной молитвы. И она опять начала думать, куда пойти спать. Только на одну эту ночь. Потому что она была уверена, что на следующее утро она получит работу. Но эта ночь, эта ночь! Ей было страшно. Она слыхала, что убивают людей из-за нескольких монет. Могли узнать, что у нее тридцать песо, и тогда… тогда. Сердце у нее колотилось. Вдруг мысль остаться тут, спрятавшись в исповедальне, наполнила ее радостным весельем, так что ей даже приходилось делать усилие, чтобы не расхохотаться. Но через несколько секунд уныние опять овладело ею. А если ее увидят? Это будет не трудно, и тогда в ней заподозрят воровку и посадят ее в тюрьму.
Она долго оставалась в нерешительности, не зная, что делать. В висках стучало: дыхание вылетало все с большим и большим трудом, и ноги отказывались держать ее. Ей казалось, что все статуи ждали только удобного момента, чтобы броситься на нее. И хотя исповедальня оставалась стоять на своем месте, ей казалось, что она все удаляется, удаляется, так что ее едва можно было различить. Теперь ей казалось, что она была так далеко, что понадобились бы целые месяцы, чтобы добраться до нее. Вдруг она вскрикнула от ужаса. Она увидела, что из исповедальни выходит сапожник… Да, это был он, это был он! Она узнала его по кривому глазу и по его зловещему выражению лица. Он искал ее!
– «Где ты там, собака?» – ворчал сапожник со сжатыми кулаками.
Луиса в ужасе бросилась бежать, она бежала, бежала, и ей казалось, что она все время остается на том же самом месте…
Хосе Альварес
Охота на кондора
Прошел уже час, как замолкли наши выстрелы, а недоверчивые кондоры все еще тревожно перелетали с места на место. Немногие, спустившиеся к подножию далеких пограничных холмов, прогуливались, спокойные и сдержанные на вид; но их волнение ясно выражалось в движении оголенных красных голов, в той поспешности, с которой они взлетали, как только необычный шум касался их слуха, или подозрительный предмет поражал острый взгляд их чистых глаз, которыми они, не моргая, проникали во входы таинственных гротов и в предательский сумрак ущелий и жутких зарослей. Важные и церемонные, они шагали с полуопущенными, сильными крыльями, с поднятой обнаженной головой, похожие на мрачных средневековых рыцарей на турнире, состязающихся в изысканности и изяществе манер.
Каждый раз, как они останавливались и вытягивали шеи, прислушиваясь, как бы желая понять загадочный язык гор и долин, – казалось, что они обмениваются взаимными изысканными приветствиями: шпага, под давлением руки на эфес, концом ножен приподнимала край благородного плаща, воротники кокетливо покачивались, шпоры размеренно позвякивали. И они виднелись повсюду, куда ни падал взгляд, от земли до необъятной синевы. То они следовали, неверные и быстрые, за мчащимися по ветру белым облаком: то с неподвижными крыльями описывали причудливые круги над темной массой сиерры, игриво пересекая широкие полоски света, в которых смеялось радостно солнце.
– Вы думаете, они боятся только темноты, сеньор? – сказал со своим характерным акцентом сопровождавший нас старый кордовский пастух. – Не верьте… Кондор очень хитрая птица… Она больше доверяет солнцу, чем тени; и, хотя она может смотреть на солнце не мигая, ей кажется, что против света скрывается враг, и потому она оборачивается, чтобы оглядеться. Она знает, что человек хитер и что от него следует убегать, так как он причиняет вред…
– Ну, если все причиняют столько же вреда, как эти охотники, то кондоры умирали бы только от старости.
– Вы видели, как они издеваются над свинцом, сеньор. Это потому, что пуля для их кожи все равно, что для моей. В нее хорошо входит только нож.
– Еще бы! А еще лучше, может быть, входит палец в клюв.
И после долгих переговоров и рассуждений со стариком о том, что для охоты на кондоров больше нужны руки. Чем ружье, мы условились, что на следующее утро он постарается поймать мне кондора живьем и в случае удачи я заплачу ему пятнадцать песо.
– Поохоться сейчас… Зачем ждать до завтра…
– Нужны приготовления, сеньор, а кроме того, кондор натощак не такой сильный. Мой отец, – он жил в те времена, когда в здешних местах еще не было дальнобойных ружей, – любил ловить кондоров голыми руками по-индейски и умел заставлять их убивать самих себя.
– А вы не научились этому у него?
– А то нет… Да это проще простого. Нужно только шепнуть ему несколько словечек на ухо – и готово… Завтра рано утром вы увидите.
И на следующий день я присутствовал при редком зрелище – странной борьбе между силой и хитростью: обширной сценой служили скалы, освещенные восходящим солнцем.
Мы подошли к живописному ущелью, где мирно паслась старая лошадь, лакомясь душистыми горными травами.
– Видите… Вот эта кляча, сеньор, послужит мне приманкой. Вот посмотрите, как кондоры слетятся на запах крови и как у них потекут слюнки при виде этого кусочка.
Старик и его два сына зарезали клячу, вскрыли ее, вынули внутренности, при чем образовалась большая впадина, которую прикрыли наполовину содранной шкурой. Охотник пролез под шкуру и, стараясь поискуснее скрыть свое присутствие, сказал нам:
– Теперь идите в пещеру, которую укажут вам мальчики, и смотрите в оба, сеньор, – выйдет забавно. Хорошенько спрячьтесь. Ведь вы знаете, какие это проклятые проныры… и прибегайте помочь мне, когда увидите, что все готово. Я буду ловить самого большого.
Только что мы спрятались, как на небе показался целый рой черных точек, которые по мере приближения увеличивались в размерах и числе. Казалось, что сами горы, уменьшенные, неслись по воздуху. Кондоры величественно парили, описывая круги. То поспешно приближались, часто махая крыльями, то, спокойные и будто неподвижные, останавливались над тем местом, где лежала лошадь, затем быстро спускались и вонзали стальные когти в обезображенный труп: два соперника с рокотом боролись за обладание головой – по-видимому, самым лакомым куском. Другие хватали окровавленные внутренности и вырывали их друг у друга.
Вдруг сильный шум заглушил отрывистый клекот, раздался как бы порыв урагана. Подбежав к трупу, мы увидали, что огромная стая отчаянно хлопает крыльями, стараясь поднять грузное тело. Между тем внизу, на почти уже обглоданном скелете, старался освободить свои черные лапы огромный кондор, которого держал старый пастух, не покидая своего убежища из страха перед окровавленным клювом. Парни быстро схватили его за шею и крылья. Громкий крик и клекот стаи. Кондор лежал, как пригвожденный. Это был великолепный экземпляр. От него пахло падалью и его глаза гневно сверкали.
– Вот видите, сеньор, руки пригодились больше, чем ружье… а какой большой, проклятый… Право, еще не много, и он поднял бы меня на воздух.
– Знаешь, старик, ведь это было очень рискованно.
– Не очень-то, сеньор; но молодежь не умеет и этого… а теперь мы заставим этого паршивца кончить жизнь самоубийством.
Старик вытащил из своего патронташа шило и пронзил ям оба глаза огромной плененной птицы. Тогда парни выпустили ее. Кондор пробежал несколько шагов, крича от боли, затем поднялся почти отвесно; наш взгляд следил за ним среди его товарищей, которые с любопытством кружились вокруг него. Но он не мог их видеть. Наконец он потерялся в бесконечной лазури.
– Не думайте, что он далеко уйдет. Раз он ослеп, он бросится из туч, как мертвое тело, и разобьется о скалы.
Так и случилось. Вдруг мы увидели, как кондор тяжело упал там, в туманной дали пустынных холмов.
Фермин Эстрелья Гутьеррес
Путь спасения
1
Хуану Кристоваль не было еще двадцати лет, а жизнь, казалось, стала ему уже в тягость. Немногочисленные обитатели местечка должны были смотреть на него, как на чужого, и своим враждебно презрительным видом он очень скоро оттолкнул от себя всех.
– Посмотрите на этого сына негритянки Сенаиды, на его самомнение.
– Вряд ли он станет докторишкой, этот «дон». По-моему, во всем виноваты эти груды книг, которые он читает.
– И это делает его таким надменным? – прогремел жирный комиссар, его самый ожесточенный враг. Чем он лучше нас? Он должен учиться у нас: он индейцем родился, индейцем и умрет…
И все, мужчины и женщины, старые и молодые, дерзко смотрели на него, когда он выходил из своего «дома», легкий и беззаботный, и направлялся в окрестные леса. Он прекрасно знал, что его присутствие не было приятно поселку, но он так мало обращал внимания на этих бездельников, которые только и делали, что пьянствовали и валялись перед его хижиной, и, конечно, их мнение о нем оставляло его равнодушным. Однако он тут родился, в этом скоплении домишек из необожженного кирпича, провел свое детство и потом здесь же пробудились в нем первые мечты отрочества.
Он никогда не знал своих родителей. Его мать, как ему удалось выяснить, была индианкой и служила у Кастро, самых богатых помещиков сиерры, но об отце ему ничего не удалось узнать. Другими словами, по лукавым улыбкам он понял однажды свое несчастное положение, что он незаконнорожденный, и это открытие еще усилило его обычную меланхолию. Он с детства вел кочевническую и полную приключений жизнь и не знал материнской заботливой руки. Ради заработка он исполнял всяческие обязанности, был даже церковным служкой при доне Буэнавентура, апоплексическом священнике, умершем несколько лет назад. Несмотря на все, он вспоминал, как об оазисе посреди всех страданий и притеснений, о тех двух годах, когда он ходил в школу. Учительница была добрейшей девушкой и многому научила Хуана Кристоваль. Бедная и одинокая, она целиком отдалась детям, и надо было видеть ее заботливость и преданность всей этой стае шалунов. Но власти решили ее сменить, и однажды увидели, как она уходила, дрожащая и молчаливая, закрывая лицо платком, чтобы детвора не видела ее плачущей.
Этот день был самым грустным в жизни Хуана Кристоваль. Ему было двенадцать лет, и жажда чтения захватила его. Под руководством учительницы он начал читать сказки, которые она ему охотно давала. Потом появились большие книги об охоте и чудесных приключениях, со множеством раскрашенных картинок. И, фантазер и мечтатель, он странствовал по всем дорогам земли, исследовал девственные леса, переправлялся вплавь через самые многоводные реки земного шара, спускался в черные дыры шахт, поднимался на крыльях воображаемых аппаратов в голубое пространство, знал и Луну, и Марс, этот мальчик-поэт, бледный и болезненный, знал уже больше, чем весь поселок, и был гордостью и радостью своей молодой учительницы.
Опять одинокий, без помощи этого доброго сердца, так его утешавшей, он еще с большим жаром посвятил себя чтению. Он выписывал себе книги из города, и те немногие деньги, какие он зарабатывал в качестве писца в деревенской лавке, оставались на почте в виде денежного перевода в магазин.
Изолированность Хуана Кристоваль была, таким образом, вполне естественна. Созерцательная жизнь и книги научили его множеству вещей, которые постепенно делают чувствительных людей неприспособленными. И Хуан Кристоваль не мог ужиться с теми тупыми существами, какие его окружали. Его гордость была рождена не тщеславием, а явилась следствием более высоких и благородных представлений о жизни.
И вот почему каждый день, и в хорошую и в дурную погоду, видели, как он поспешно выходил из своего дома и шел по направлению к ближайшему лесу с книгой подмышкой, со странным выражением лица.
2
Вдали от поселка, когда деревья и холмы скрывали его от всего и он мог видеть только поля и поля под прозрачным сводом неба, с сердца Хуана Кристоваль спадала огромная тяжесть и свежий аромат цветов, шелест листьев, жужжанье пчел, веселое чириканье птиц, белые облака, сбившиеся в кучу в чистом небе как ягнята, – все это восхищало его, наполняя его душу невыразимым блаженством. Природа была ласковой и нежной матерью для сироты, и он приходил к ней, как к своему единственному прибежищу, в моменты своего отчаяния.
Излюбленным его местом был таловый лес недалеко от реки. Там он был уверен, что ему никто не помешает. Это был почти дикий уголок, вдалеке от всякой дороги, где громадные деревья чередовались с маленькими грудами камней, в которых слюда, расположенная тоненькими пластинками, блестела в лучах солнца.
Как близки были мальчику каждый уголок этих мест и как жили в этом уединении, подобно стае пленных птичек, самые прекрасные мечты его юности. Там, прислонившись к корявому стволу старого дерева, он впервые прочел с мучительным волнением «Марию» Хорхе Исаакса, он вспоминал грустное возвращение Ефраина, галоп его лошади, как будто несчастным любовником в действительности был он. Но уединение опасно, когда оно овладевает существом, уже ничего больше не ожидающим от жизни. Оно подобно роковому призраку, с редким постоянством нашептывающему о бесполезности и гнусности бесцельной жизни. Вначале встревоженный ум пытается отогнать окружающие его тени, но очень скоро, загипнотизированный какой-то темной силой, он свыкался с ними, принимал самые пагубные решения и кончал тем, что, став уже игрушкой пессимизма, думал, что лишь в этом может быть его единственное спасение.
Однажды вечером, уже после захода солнца, он направился по обыкновению к лесу, темному и молчаливому в этот час под волшебным очарованием сумерек. Он шел на этот раз без книг и с непокрытой головой, с откинутыми назад прядями черных волос. Лоб его был бледен, глаза смотрели пристальным жутким взглядом, а горячие руки были засунуты в карманы брюк.
Он дошел до реки и не захотел идти дальше. Казалось, его словно что-то удерживало за ноги и заставляло оставаться здесь, у старого каменного моста, и внимательно слушать звонкий ропот воды. В этом месте ложе реки было окружено огромными, серыми гранитными скалами, образовывавшими симметричный и отшлифованный проход. Дальше в одном из изгибов, множество камней всяких размеров громоздилось один на другой, образуя каскады и лестницы, по которым шумно мчалась белая от пены вода. Вдруг Хуан Кристоваль вздрогнул. С той стороны, где вода была спокойной, послышался глухой шум, как бы далекий раскат грома, все более приближающийся. Он прислушался с беспокойством, потом понял, в чем дело. Это был разлив. Утром шел дождь в горах, и маленькая речонка, спокойно и тихо скользившая там внизу, очень быстро превратится в грозную лавину.
Действительно, масса воды землистого цвета, плотная, угрожающая, показалась в просветах среди деревьев, и Хуан Кристоваль видел, как она разливалась у его ног с ужасным шумом, между тем как в воздухе распространялся резкий запах сырости. Это произошло с быстротой молнии. Сам не зная, как, он очутился на высоких перилах, вытянув руки, чтобы сохранить равновесие, и обратил взгляд на мутные воды потока. Одно только движение, и его тело, утомленное уже бесполезной борьбой, было бы поглощено лавиной. Но в эту роковую минуту, когда свет и мрак последних размышлений боролись перед лицом смерти, дрозд, скрывавшийся на каком-то из ближайших деревьев, вдруг начал выщелкивать восторженную мелодию в кристальной прозрачности вечера. Это был словно псалом любви, проясняющий мысль и открывающий надежду.
И Хуан Кристоваль подумал о своей жизни, которую так неожиданно собирался оборвать, не искав другими неведомыми путями счастья, о котором столько раз мечтал. Ведь мир не был ограничен враждебной группой хижин его поселка, и далеко, в других городах, он, может быть, встретится с добрыми людьми, которые помогут ему переносить жестокую горечь жизни. И во время этих размышлений ему представилось лицо его учительницы, говорившей ему при каждом удобном случае, видя его грустным и унылым: «Счастье, дитя мое, не всегда приходит к нам само. Нужно искать его».
B ужасе он соскочил с перил моста и бросился бежать по каменистой дороге, заткнув уши, чтобы не слышать грозного шума воды. А на следующий день, к большому изумлению всех обитателей поселка, Хуан Кристоваль пошел по дороге к станции. Он шел один, немного согнувшись под тяжестью котомки, куда он в беспорядке засунул свое немногочисленное платье и несколько наиболее любимых книг. Добравшись до изгиба дорожки, он обернулся, чтобы в последний раз посмотреть на уголок, бывший его колыбелью и его мучением. Он увидел церковь, маленькую и старенькую, голые деревья на площади, сбившуюся кучу домишек и сараев, а в дверях мужчин, женщин и детей, молчаливых и неподвижных, смотревших, как он удалялся. Он уже не чувствовал к ним никакой злобы, он их всех простил в этот момент. И, повернувшись, он опять пошел по дороге эвкалиптов, одновременно грустный и полный надежд, по направлению к неизвестному счастью.
Фермин Эстрелья Гутьеррес
Реликвия
1
Мы сговорились со стариком Браулио отправиться в это утро посмотреть индейские надписи. В отеле нам сказали, что они очень интересны и, вместе с каменными ступками, являются большой, почти неизвестной археологической драгоценностью.
Накануне вечером план экспедиции составлялся с большим воодушевлением, но, когда на заре слуга пошел будить четверых или пятерых участников экскурсии, теплота постели оказалась сильнее любопытства и никто не захотел вставать.
Когда постучали в мою дверь, я был уже одет и готов к отъезду. Это были последние дни моих каникул, и я не хотел терять удобного случая посмотреть что-то интересное. Я вышел на двор; там меня уже ожидал старик верхом на муле, держа на поводу маленькую горную лошадку, беспокойную и горячую, которая не переставала грызть удила.
– Очень холодно, дон Браулио?
– Немножко, сеньор. Еще можно видеть иней.
– Прекрасно, давайте отправимся; мои товарищи боятся рано вставать в горах и не захотели поехать. Река уже спала?
– Теперь она спокойная, сеньор. И вы сможете увидеть разрушения, какие она наделала в колониях.
И коротким галопом мы двинулись по дороге, обсаженной талями, объезжая искривленные ветки, а вдалеке поднималась мягко освещенная первыми лучами солнца лента сиерры цвета мальвы.
2
После долгой езды мы достигли наконец указанного места. Мой проводник уже издали начал различать его и рукояткой хлыста указывал ближайшие окрестности. Эта спираль, поднимавшаяся до самой далекой вершины, была оградой Конрадо Фунес, одной из самых древних каменных стен этой провинции; там дальше протекала река Ла-Крус, спокойная и прозрачная, местами совсем закрытая береговыми ветлами; налево – группа старых тополей окружала развалины дома, а внизу, как белые цветы, разбросанные по траве, виднелись пасущиеся овцы.
Сойдя с коней около камня с надписями, я отдал поводья Браулио и, следуя его совету, начал карабкаться по обрыву. Знаки, о которых шла речь, находились на огромной скале, голой и сероватой, вдававшейся в реку и суживавшей ее русло. На высоте глаз, на изгибе гранита виднелись подозрительные надписи. Я сразу понял, что это только штрихи, произведенные, вероятно, трением воды и камней в течение многих веков. Сходство с очертаниями некоторых букв было, с другой стороны, очень заметно.
– Мне кажется, дон Браулио, – закричал я ему, вставая на камне, – что здесь не было других индейцев, кроме нас с вами.
– Как знать, сеньор! По-моему, это надписи индейцев.
– А ступки?
– Вот они.
И он указал мне хлыстом три или четыре углубления, просверленные в скале, круглые и исключительно симметричные. Над ними, образуя как бы неправильный навес, поднимался выдающийся вперед уступ, покрытый трещинами. Я их показал Браулио и указал, что вместо ступок индейцев, которым нечего было делать на этих камнях, окруженных рекой, эти углубления легко могли быть сделаны водой, беспрестанно капающей с покрытого расщелинами гребня. Старый проводник покачал головой с некоторым недоверием и заметил мне, что их больше двенадцати.
– Блестящее открытие, дон Браулио. Но какое имеет значение сделаны эти штрихи индейцами или природой? Верно то, что желание видеть их привело нас в этот прекрасный уголок. Есть у вас что-нибудь в сумках? Мы могли бы поесть в тени этих кустов.
– Как вам угодно, сеньор. Я стреножу мула.
И он удалился, сгорбившись и спотыкаясь, желая возможно скорее удовлетворить мою просьбу.
3
Старик Браулио был нашим проводником все это время. Маленький и сухой, с большими и грустными черными глазами; широкий, открытый лоб; гладкие, темные волосы и такая морщинистая шея, что она казалась связкой сухих веток. Руки, длинные и костлявые, постоянно дрожали, а когда я видел, как он шел, согбенный годами, в потертой одежде, на слабых и неуверенных ногах, я почувствовал ласковое сострадание и нежность к бедному старику. Сначала он показался мне немного враждебным и недоверчивым, но очень скоро мы сделались большими друзьями.
В этот день дон Браулио был молчаливее обычного. Он сел рядом со мной, и мы начали среди мирной тишины полей поглощать небольшое количество провизии, захваченной им по моему указанию в седельных сумках. Было очень жарко, и мы несколько раз опускались к реке напиться прозрачной и чистой воды потока, складывая руки в виде чаши. Так как солнце пекло все сильнее и в этом каменном убежище не было ни малейшего дуновения ветра, мы решили снять наши блузы и превратить их в подушки для головы. Когда дон Браулио снимал свою, его пальцы зацепились за что-то висевшее у него на шее, и что он нервным движением хотел закрыть обеими руками.
– Какой-нибудь амулет, дон Браулио?
Старик покраснел и стыдливо опустил глаза. Потом, как бы убежденный ласковым голосом, решился показать мне то, что так тщательно охраняли его дрожащие пальцы. Но прежде он пристально, как бы испытывая, посмотрел на меня, медленно, с плохо скрываемым волнением говоря в то же время:
– Есть в жизни такие вещи, сеньор, которые нужно хранить только про себя. Поступать иначе было бы кощунством. И я никому не рассказываю о моем страдании, но вы наполовину узнали мой секрет, и я не хочу, чтобы вы считали меня упрямым и неблагодарным. Смотрите.
И вытерев рукавом рубашки старинный металлический диск, он дрожащими руками поднес его к моим глазам. Это был миниатюрный портрет, потемневший и стершийся от времени, на котором едва можно было различить черты лица женщины со старомодной прической.
Я поднял глаза, чтобы взглянуть на дона Браулио. Он глядел на меня с тревожным любопытством.
– Не правда ли, она была красива?
– Да, она, должно быть, была красива. Где вы познакомились с ней?
– Вот здесь, в этих самых местах, на мое несчастье. С тех пор я не знал, что такое быть счастливым.
И по моим настояниям дон Браулио доверчиво открыл мне свое сердце в то время, как солнце золотило поля и камни, а вокруг нас слышалось только протяжное и глухое монотонное жужжание ос.
4
Ее звали Хуанита Риглос, и она приехала вместе со своей семьей провести каникулы в горах. Она была молода и красива. У нее были синие глаза, белые руки, бледное и выразительное лицо. Она родилась и выросла в Буэнос-Айресе и никогда еще ее зрачки не расширялись перед зеленой безбрежностью полей и перед торжественной величественностью гор. Все ее восхищало и прельщало. Дону Браулио она понравилась с первого момента, и она, казалось, разделяла это внезапное увлечение юноши. Он был в то время сильным и решительным парнем. Он работал погонщиком мулов в ближайшем поселке, и так как почти каждый день он проезжал мимо дома Риглос, он познакомился с ней, и у них установились дружеские отношения. Сегодня он приносил ей, полный почтительности, с трудом добытое гнездо колибри; завтра ожерелье из прекраснейших яиц пиринчо; или свеже срезанные соты, или блестящие камешки слюды, или нежные шкурки выдры.
Они полюбили друг друга. Она сказала ему однажды, что у нее никогда не было возлюбленного в городе, и что она ни одного человека так не любила, как его. Этот день был самым счастливым во всей его жизни. Когда он разлучался с девушкой, чтобы идти следом за своим караваном, глубокое чувство наполняло его душу и он начинал носиться галопом и кричать, словно первобытный герой после трудного и опасного подвига. Но эта невинная идиллия не могла долго продолжаться. Каникулы кончились, и наступил момент разлуки. Он вспоминал об этом дне, словно это было только вчера. Вчера, а прошло столько лет!
Было холодное, дождливое и серое утро. Всю ночь провел бедный Браулио, бродя вокруг дома, наблюдая за каждым движением, видя сквозь стекла, как свет переходил из одной комнаты в другую. У него вся одежда была мокрой от росы и его смуглые веки покраснели и распухли. Он не отдавал себе отчета во времени; ему казалось, что он стоял там целую жизнь, ожидая, что она выйдет и скажет ему, что если она и уезжает, то уезжает не навсегда. С семи часов начался шум экипажей. Семья прощалась с теми, кто пришел их проводить, а дети из поселка, окружив группу, смотрели на эту сцену с молчаливой сосредоточенностью. Браулио спрятался за утесом. Слезы наполнили его глаза, и он ломал себе руки, полный отчаяния и бессилия. Вдруг он почувствовал нежную ласку на своих растрепанных волосах. Он поднял глаза. Это была Хуанита, уже одетая к отъезду, хотевшая с ним проститься. Юноша резко выпрямился и, схватив ее за руки, яростно потряс их, но увидел такую муку в синих глазах девушки, так было печально выражение ее бледного личика, что он опустил глаза и зарыдал, как ребенок, вздрагивая всем телом от неудержимой тоски.
– Не плачь так, глупый, – сказала она, прижимаясь к нему и тоже скрывая слезы. – Я приеду на будущий год, и тогда, – слышишь? – мы больше уже никогда не расстанемся.
Ах, дивные слова, благочестивые слова, помогшие ему вынести тяжелый удар, когда все, казалось, оборвалось у него в душе.
5
Дон Браулио поник головой. Сидя на гранитном камне, под тяжестью этого знойного дня, он казался погруженным в летаргию. Я подошел к нему и, ласково дотронувшись до его плеча, отважился спросить его:
– А что стало с ней?
– Ничего не знаю. Она больше сюда не возвращалась. Уезжая, она одела мне на шею свой портрет и сказала, чтобы я не забывал ее, как будто она не знала, что я никогда не смогу забыть ее! Лет тридцать назад я собрал несколько песо и поехал в Буэнос-Айрес посмотреть, не встречу ли я ее. Какое безумие, бог мой! Через несколько месяцев я должен был вернуться нищим и разбитым.
Дон Браулио умолк. Потом он в последний раз взглянул на этот выцветший портрет, вызывавший перед его взорами образ его единственной возлюбленной. Реликвия его далекой юности, несчастной любви все более и более тускнела.
Мы приготовили лошадей. Удаляясь от скал, я ехал и думал о горе старого Браулио и рассуждал, что чистая и несчастная любовь так же неизгладима, как эти углубления, сделанные водой, в течение бесконечных веков прикасавшейся к неподвижной скале. И молчаливые, со взглядом, устремленным в далекие волнистые долины, мы по неровной дороге поехали обратно в город.
Bepul matn qismi tugad.