Kitobni o'qish: «Окаянные дни»

Shrift:

Знак информационной продукции (Федеральный закон № 436-ФЗ от 29.12.2010 г.)


Текст печатается по изданию: Бунин И.А. Окаянные дни. Воспоминания. Статьи. – М.: Советский писатель, 1990


Главный редактор: Сергей Турко

Руководитель проекта: Анна Василенко

Корректоры: Татьяна Редькина, Анна Кондратова

Компьютерная верстка: Кирилл Свищёв

Художественное оформление и макет: Юрий Буга


Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.


© Максаков В., предисловие, 2024

© ООО «Альпина Паблишер», 2024

* * *


Иван Бунин. 1910-е годы.1

؂

Предисловие «Полки»

Уникальный текст, созданный на стыке документального и художественного письма и разработавший целую теорию фейк-ньюс своей эпохи. Удивительное по силе свидетельство мыслей и чувств русского интеллигента, хранящее много тайн.

Владимир Максаков

О ЧЕМ ЭТА КНИГА?2

О русской революции. Но это касается только повода для ее написания: как и всякий выдающийся текст, «Окаянные дни» говорят прежде всего о самом авторе. На их страницах есть место и дневнику в строгом смысле слова, и воспоминаниям, и вырезкам из газет, и литературной критике, и историческим построениям. Наблюдения и впечатления – а их немало и все они тяжелые – служат отправной точкой для размышлений Бунина, который на свой лад (и иногда гораздо убедительнее историков) приходит к выводу о множественности причин русской революции.

Актуальность «Окаянных дней» сегодня во многом связана с их междужанровым характером. Вот как пишут об этом исследователи Илья Симановский и Ирина Тосунян: «“Окаянные дни”» еще долго будут претендовать на звание самой цитируемой книги Ивана Алексеевича Бунина, что закономерно. Освященный именем классика текст, несущий неустаревший публицистический заряд, почти обречен быть не просто читаемым, но стать источником фрагментов, широко расходящихся уже по современной публицистике, а главное – по постам и комментариям в соцсетях. Роднят такие фрагменты эффектность, краткость, простота восприятия и возможность обойтись почти без контекста, исключая тот, что у читателя “за окном”».

КОГДА ОНА НАПИСАНА?

Это один из немногих вопросов об «Окаянных днях», на который можно ответить точно: в 1918–1919 годах, в два больших периода по несколько месяцев, в Москве и Одессе. Дорога на юг, которую проделал Бунин, была знаковой для большинства русских людей, оказавшихся в итоге в Белом движении, но здесь не все до конца ясно. Во-первых, Бунин не направился напрямую в Добровольческую армию (хотя, безусловно, думал о вступлении в нее), во-вторых, как он не раз проговаривается в «Окаянных днях», часть записей он уничтожал.

История «Окаянных дней» представляется на первый взгляд самой несложной задачей для исследователя: свои дневники Бунин намеренно не редактировал. Впрочем, кажется, не писал он их и с расчетом на публикацию: в «одесской» части есть записи о том, как лучше спрятать дневник и что с ним вообще делать. О его уничтожении Бунин не думал, хотя ведение и хранение такого дневника, вне всякого сомнения, было сопряжено с огромным риском для жизни. На мысли Бунина о том, что кто-то из красных во время обыска находит и читает его дневник, возможно, повлияла работа самого писателя в Осведомительном агентстве (ОСВАГ; о ней будет сказано ниже). Все эти пласты отложились в «Окаянных днях». Пожалуй, уже здесь уместно сформулировать одну важную идею «Окаянных дней»: их «неотделанный» язык (не говоря уже о содержании) лучше всего отражает события революции. Бунин считал, что любая редактура сгладит первоначальное впечатление, и при этом не всегда полагался на свою память. «Промежуточный» текст между автографом и публикацией, в который Бунин вносил бы правки перед публикацией, на сегодняшний день не известен – судя по всему, дело ограничивалось несколькими перепечатками на машинке. Впрочем, и здесь есть своя тайна: переписанному набело после эмиграции автографу с высокой степенью вероятности предшествовали черновики – и вот они уже, к сожалению, не сохранились.


Манифест об отречении Николая II3


Кроме «Окаянных дней», есть и собственно «Дневник» Бунина за 1917–1918 годы, выделенный публикаторами в составе полного собрания сочинений (т. 9, М., 2006) в самостоятельный раздел. Однако его связи с «Окаянными днями» все еще не исследованы. Можно только отметить, что начинаются «Окаянные дни» еще задолго до окончания «Дневника», что доказывает их независимый характер как цельного произведения. Вот как комментирует эту сложную текстологическую ситуацию И. И. Жуков, автор примечаний в полном собрании сочинений писателя: «Бунин вел дневники в течение всей своей долгой жизни. Часть их была им уничтожена; другие (одесского периода 1918–1919 годов) закопаны перед отъездом из России. О некоторых своих ранних записях сам он заметил: “Переписано с истлевших и неполных моих заметок того времени”». К сожалению, «Окаянные дни» в собрании сочинений не прокомментированы – как и не включены в академическое издание бунинской публицистики.

КАК ОНА НАПИСАНА?

Здесь начинаются главные загадки «Окаянных дней». По жанру перед нами дневник, но из самого текста следует, что некоторые записи Бунин делал задним числом. Кроме того, он вносил правку и в описание событий одного дня (отсюда многочисленные отчеркивания). Слово «дни» в названии вроде бы отсылает к дневнику, но сам Бунин называет свои тексты «записями», хотя и пытается вести их подённо. Но уже во время составления «Окаянных дней» Бунин понял, что такая, не совсем классическая форма дневника не подходит для того, что должно быть выражено. После этого он едва ли не первым в русской литературе прибегает к монтажному методу, вставляя в записи воспоминания, вырезки из газет, цитаты из разговоров. Никакой связи, кроме хронологической, между разными записями нет, и к редактированию текста Бунин почти не возвращался: ему было важно передать ощущение стихийности революции. При чтении «Окаянных дней» надо помнить, что сам Бунин не знал до конца, с каким новым опытом ему приходилось иметь дело, и искал «средства выражения» прямо здесь и сейчас.

Мы не знаем, когда именно Бунин принял решение об их публикации – между тем это должно было повлиять на форму записей. Впрочем, верно и обратное: если Бунин изначально рассчитывал где-то и когда-то издать «Окаянные дни», значит, он писал их как дневник для других. Жанровая специфика текста (в исследовании которой опять же далеко не поставлена последняя точка) говорит, кажется, в пользу того, что, начиная свои записи, Бунин не думал об их издании: представление о том, что их можно будет использовать как свидетельство, возникает только в Одессе.

Вот как характеризует авторскую позицию по отношению к «Окаянным дням» современный немецкий исследователь Даниэль Риникер: «[Произведение] мыслилось, по-видимому, самим писателем как текст с принципиально открытой структурой, у которого не было четко фиксированного конца. Не менее существенным является и то, что Бунин сам ощущал необыкновенность своего произведения, его гетерогенную сущность».

При всей своей наблюдательности Бунин, однако, не полагался на память и не восстанавливал задним числом записи о продолжительных отрезках времени, когда он не писал: никаких заготовок у него не сохранилось, «Окаянные дни» были сразу чистовиком. Бунин хочет быть правдивым настолько, насколько это возможно, для него принципиально важна эта (историческая) честность перед большевиками, главным грехом которых он считает как раз ложь и обман – и даже сознательное их использование в многочисленных сообщениях о скором крахе нового режима, чтобы выяснить, кто еще сочувствует дореволюционному порядку. В желании создать новый способ для описания «невыразимой» действительности Бунин, как ни странно, сближался с теми – совсем от него далекими – писателями, которые пытались создать особый язык для передачи революции словами и на бумаге.

Революция разрушила не только привычную повседневную жизнь, но и отменила прежние знаковые сущности – это один из истоков такого описательного натурализма. Разрушена знаковость и символичность культурной среды, новые знаки еще не сложились, и Бунину не остается ничего другого, как фиксировать детали.

Исследователи отмечают, что во время создания «Окаянных дней» (и в ближайший год после) Бунин почти не писал художественных произведений. Думается, что одна из возможных разгадок этого молчания – в самом жанре, где при желании можно найти элементы художественного: все-таки напрямую фиксировать реальность иногда не удается, и как бы опосредованное описание иногда лучше схватывает суть дела (впрочем, верно и обратное: кроме «Окаянных дней», Бунин почти не пытался описать ужас революции и Гражданской войны в художественных текстах). Кроме того, работа над записями требовала от писателя слишком много времени и сил, и ни на что другое энергии уже не оставалось. Сами «Окаянные дни» лучше всего говорят об этом: «Проснувшись, как-то особенно ясно, трезво и с ужасом понял, что я просто погибаю от этой жизни и физически, и душевно». Отметим при этом, что одним из рабочих названий будущей «Жизни Арсеньева» было «Безымянные записки», все-таки отсылающее к предыдущему опыту.

Есть и еще одна интересная параллель: по словам филолога Людмилы Иезуитовой, Бунин называл «Окаянные дни» «страшным романом» о «гибели земли русской». К сожалению, установить источник цитаты не удается, но метафора «страшного романа» встречается в контексте записи об «обществе лгунов» (20 апреля 1919 года – одна из самых пространных в «Окаянных днях»), восходящем, возможно, к «Бесам» Достоевского. Очень важно упоминание именно «романа» – и как произведения, разворачивающегося в эпохе (в отличие от фрагментированных «дней», подходящих рассказу), и как жанра, долго не дававшегося Бунину. Наконец, он и сам противопоставлял «настоящих» людей в своих произведениях «романным» характерам, тем, которые не знали России и допустили революцию.

«Окаянные дни» выполняли сразу несколько важных для Бунина задач. Прежде всего мы не найдем в них того, что привычно называется «творческой лабораторией писателя». Несмотря на великое множество самых разных впечатлений и наблюдений, уникальных деталей, которых не встретишь в других свидетельствах (как и несмотря на некоторую неотделанность текста, на что такой писатель, как Бунин, конечно, не мог не обратить внимания), перед нами произведение не только завершенное, но и самодостаточное. Кроме того, возможно, междужанровая форма лучше всего соответствует тому новому содержанию, которое так остро чувствовал Бунин («до чего все старо на Руси и сколь она жаждет прежде всего бесформенности»). Главное же, кажется, в том, что Бунин сознательно создавал новый и уникальный исторический источник.

Сами же записи имели для него, среди прочего, и терапевтическую функцию: события революции он воспринимал крайне болезненно (в «Окаянных днях» он жалуется на ухудшение самочувствия), но другого способа поделиться своими чувствами, кроме ведения дневника, для Бунина не было. Перед первой публикацией (1925–1927) он внес только небольшую правку, чтобы сделать чтение понятнее, но сами записи оставил в прежнем виде: вносить порядок в описание революции он считал невозможным. Впрочем, около половины записей, которые должны были вой ти в «Окаянные дни», считаются утраченными: Бунин так хорошо спрятал их, что не смог найти перед отъездом из Одессы в январе 1920 года. Можно осторожно предположить, что уже во время создания текста будущих «Окаянных дней» Бунин понимал возможность выделения их в самостоятельное произведение – в отличие от дневников, которые вел в то же время (об их соотношении я скажу чуть ниже).

ЧТО НА НЕЕ ПОВЛИЯЛО?

Может показаться странным, но чаще всего упоминаемый (а главное, цитируемый) Буниным писатель – Герцен. Бунин не перечитывал «Былое и думы» в 1918–1919 годах, однако, несомненно, держал их в голове как ориентир для описания своего опыта в постижении исторических событий. Герцен был не только революционером, но и писателем, пытавшимся понять революцию, и уже этим интересовал Бунина. В отличие от Герцена, Бунин никогда не писал о себе как об участнике истории, ему была гораздо ближе позиция наблюдателя, но в «Былом и думах» его привлекала сама идея рефлексии, в которой он находил многие близкие для себя мысли (в частности, об истоках революции). Можно сказать, что Герцен был для Бунина одним из самых «значимых других»: расходясь с ним в ценностях, он отдавал должное его осмыслению русской истории как «включенного наблюдателя».


Александр Герцен4


Нельзя не отметить и еще одну перекличку «Окаянных дней» – с «Несвоевременными мыслями» Максима Горького. Несмотря на то что последние сразу предназначались к печати, их тоже отличает предельно личное и пристрастное отношение к революции и революционному насилию. Такое обращение к личному, субъектному и субъективному началу и у Бунина, и у Горького было связано среди прочего с тем, что в это время еще не сложился «объективный», научный язык, которым можно было бы описать революцию. Рискну предположить, что оба таких разных писателя – каждый по-своему – были уверены, что революция всегда обращается к личному и отклик на нее должен быть соответствующим.

Из современных (и типологически близких) текстов у «Окаянных дней» больше всего общего с «Дневником» Александра Бенуа: совпадения касаются и топосов – к примеру, порядка (носителями которого также выступают немцы) в противоположность революции, – и, что гораздо важнее, мотивной структуры. И в «Окаянных днях», и в «Дневнике» есть такие мотивы, как необоснованное насилие новой власти, подчинение личности государству и обобществление частной собственности, замещение реальности (роковой) иллюзией. Впрочем, думается, не надо находить общее там, где его не слишком много, – «Окаянные дни» были и остались одним из самых особенных текстов о русской революции.

Наконец, есть и родственник по названию – изданная в одно время с началом публикации «Окаянных дней», в 1925 году, книга политика Василия Шульгина «Дни». «Дни» как измерение времени указывает на его дробность, мелкий масштаб, противопоставляемый «эпохе» революции. «Дни», конечно, и куда более личное время, чем даже «год» исторических событий – к тому же ни Бунин, ни Шульгин, создавая свои записи, не знали наверняка, доживут ли до завтрашнего дня.


Василий Шульгин5

؂

КАК ОНА БЫЛА ОПУБЛИКОВАНА?

Некоторый свет на восприятие «Окаянных дней» самим Буниным проливает их первая – газетная – публикация. Выходить они начали в 1925 году в газете «Возрождение». «“Окаянные дни” впервые печатались с большими перерывами в 1925–1927 годах в парижской газете “Возрождение”, созданной на деньги нефтепромышленника А. О. Гукасова и задуманной как “орган национальной мысли”, в решительной мере в противовес “Последним новостям”, единственной в то время серьезной ежедневной газете в “столице” русского рассеяния», – пишет Даниэль Риникер. Это был рассчитанный ход: периодичность выпусков передавала впечатление дневников и даже фрагментарности записей – не говоря уже о том, какую огромную роль в тексте играли газеты. Кроме того, для Бунина и издателей было важно понимать реакцию публики. С многочисленными поправками «Окаянные дни» были переизданы в 1935 году, в десятом томе полного собрания сочинений Бунина, выпускавшегося берлинским издательством «Петрополис». Все последующие издания следуют этому в текстологическом отношении. Вновь слово Даниэлю Риникеру: «“Окаянные дни”, как и многие другие произведения Бунина эмигрантского периода, имеют ряд трудностей, связанных в первую очередь с генезисом текста, с историей его публикации и с многократной авторской правкой; недоступность архивных материалов и периодических изданий русского зарубежья еще более усложняет дело. Тот факт, что на сегодняшний день не существует ни одного удовлетворительного в текстологическом отношении издания “Окаянных дней”, заставляет подробнее рассмотреть творческую историю и текстологические особенности бунинского произведения».

Сам Бунин называл «Окаянные дни» – по крайней мере во время их печата ния в «Возрождении» – «фельетонами». Использование этого слова, разумеется, далеко не случайно. Во-первых, каждый из публиковавшихся отрывков можно было читать отдельно, без ущерба для понимания (и уже в этом жанровое отличие «Окаянных дней» от дневника). Во-вторых, указание на «фельетонность» акцентирует их характер: «публике нравится, мне это и говорят и из Парижа пишут, главное же – есть немало ядовитого, далеко не скучного», – пишет Бунин Петру Струве. Конечно, и разграничение между отдельными «фельетонами» в номерах «Возрождения» далеко не случайное, и некоторые записи сгруппированы по темам. Размышлениями об истории (с цитатой из «Истории Российской» Татищева) «заканчивается публикация третьего фрагмента “Окаянных дней” в “Возрождении”, а большая часть четвертого содержит суждения Бунина о народе и об отношении к народу, об идеализации и поэтизации народа, в основе которых лежало полное его незнание», – пишет современный исследователь Дмитрий Николаев.


Вера Бунина-Муромцева6


Вскоре, однако, произошло драматическое событие, важное для нашего восприятия «Окаянных дней». Вера Николаевна Бунина- Муромцева писала: «Пришло “Возрождение”. Всё хорошо, состав сотрудников хороший. Статья Струве “Освобождение и Возрождение”. ‹…› Статья Карташева. […] Начались печататься “Окаянные дни”». В ее восприятии они как будто включены в контекст газеты с авторскими «статьями», однако при этом стоят все-таки особняком. Но в ее дневнике есть и другая, удивительная, запись – к сожалению, почти не комментировавшаяся буниноведами:

30 июля. ‹…› Ян разорвал и сжег все свои дневники-рукописи. Я очень огорчилась. «Я не хочу показываться в одном белье». Я спорила с ним. Он увидал, что я расстроилась, сказал:

– В Париже есть рукописи – и они твои. Есть и тетрадь-дневник. Ты можешь после моей смерти показать, если не поверит кто-нибудь в подлинность моего дневника.

– Ну, неизвестно, кто кого переживет, – отвечала я, – теперь мне часто кажется, что я умру раньше тебя.

– Ну, уж тогда я все разорву. Можешь быть покойна.

Мне кажется, это ненормально.

Возьму на себя смелость отметить несколько особенностей этого эпизода. Во-первых, Бунин сжигает рукописи уже после того, как началась публикация «Окаянных дней», – следовательно, их машинопись, с которой они и печатались, уже существовала. Во-вторых, необычна аргументация Бунина («Я не хочу показываться в одном белье»). Можно предположить, что в уничтоженных материалах был какой-то пласт записей, который сам Бунин считал для себя слишком личным – притом что в «Окаянных днях» и так есть установка на предельную откровенность. В-третьих, Бунин упоминает, что в Париже остались рукописи, как-то связанные с «Окаянными днями», которые могут свидетельствовать об их подлинности. Исходя из имеющихся на сегодня биографических материалов, объяснить поступок Бунина мы не можем. Отношения между тремя пластами претекста «Окаянных дней» – уничтоженным автографом, машинописью для газеты «Возрождение» и парижскими рукописями – по-прежнему остаются невыясненными.

Пока что можно наметить только гипотетические контуры контекста: Бунин намеренно долго не публиковал «Окаянные дни», а когда все-таки решился, то начал их печатание таким образом, чтобы последние записи увидели свет в десятилетнюю годовщину революции. Почти несомненно, что при публикации Бунин учитывал эмигрантские реалии («Писатель очень точно указывает на двойственную природу своего произведения: “беллетристика” и “нужное для времени”», – пишет Даниэль Риникер), и в «Окаянных днях» есть проекция на идейные споры между уехавшими из России, выявить ее – также задача будущих исследователей.

«Окаянные дни» стали окончательным прощанием Бунина с дореволюционной Россией – и это, возможно, еще одна причина, по которой он так долго откладывал публикацию, надеясь, что советская власть все-таки падет. Но к 1925 году режим укрепился, появилось новое государство – Советский Союз, и Бунин вполне мог решить, что именно сейчас «Окаянные дни» сыграют свою роль в изображении истинной природы «Совдепии», основанной на революционном насилии. Таким образом, «Окаянные дни» отрезали Бунина не только от прекрасной России прошлого (о ней в самом тексте сказано не так уж много), но и, что гораздо более важно, от самых страшных дней в его жизни и в его биографии как писателя.

Поэтому «Окаянные дни» стали для Бунина и точкой невозврата. По словам литературоведа Павла Матвеева, в Советском Союзе «он уже и так проходил по разряду “идейные белоэмигранты и злостные враги советской власти” – несмотря на то что отдельные его беллетристические произведения издавались в СССР до конца 1920-х». После публикации путь назад был для писателя закрыт (в отличие, скажем, от Александра Куприна и Марины Цветаевой) – ситуация изменилась только после Второй мировой войны, когда Бунина очень хотели залучить в Советский Союз. Наконец, и сам он воспринимал «Окаянные дни» все-таки как целостный, хотя и внежанровый, текст – об этом свидетельствует и слой правок, которые Бунин продолжал вносить в печатный (!) экземпляр вплоть до конца жизни, постоянно возвращаясь не только к своим записям, но, через них, и к событиям революции. Это была, пожалуй, главная функция «Окаянных дней» как дневника, делавшая возможным вернуться не только к событиям, но и к впечатлению от них.

КАК ЕЕ ПРИНЯЛИ?

«Публикация вызвала мощный резонанс – именно такой, на который Бунин и рассчитывал. Однако резонанс этот ограничивался довольно узкими рамками – русской эмигрантской общины во Франции и еще нескольких европейских странах», – пишет Павел Матвеев. С этой оценкой трудно не согласиться, однако надо отметить, что собственно рецензий или других печатных откликов на книгу почти не было – главное внимание эмиграции привлекли к себе другие произведения Бунина, опубликованные в Париже в то же время, – сборники «Митина любовь» (1925) и «Солнечный удар» (1927). Впрочем, главное было достигнуто: «Окаянные дни» стали ключевой темой для разговоров в русской эмиграции, обозначив предельно четко бескомпромиссную политическую позицию Бунина. В частности, это касалось строгости, с которой писатель придерживался дореволюционного правописания, – набор и печатание его произведений (как, разумеется, и всех других с исключенными буквами и знаками) было делом трудным. Писатель и литературовед Марк Слоним писал за несколько месяцев до выхода первого номера «Возрождения» с «Окаянными днями»:

Надо ли считать символическим то явление, что наиболее крупным представителем литературы эмиграции является писатель не только тоску ющий о прошлом, не только считающий, что России конец, – но и по всему складу своего творчества и своего мировоззрения ни во что не верящий, ничего страстно не чувствующий и посвящающий лучшие свои страницы описаниям безысходности, отчаяния и смертной гибели?

Из-за жесткой и недоброй критики – а также из-за того, что «Воля России», журнал, где публиковался Слоним, печатался по реформированной орфографии, – между ним и Буниным началась полемика.

Однако публикация «Окаянных дней» в десятом томе собрания сочинений издательства «Петрополис» несло уже совсем другую смысловую нагрузку. В этом томе «Окаянные дни» соседствуют с рассказами «Последняя весна», «Последняя осень», «Брань» и очерками «Чехов» и «Толстой». Но это единственный том в собрании сочинений, на обложке которого указано название одного произведения – как раз «Окаянные дни». Таким образом, с точки зрения композиции именно они оказываются смысловым центром книги, вокруг которого располагаются и другие произведения – художественные и публицистические. Они, в свою очередь, создают причудливое обрамление из названий: «последние» весна и осень старой России 1916 года переходят в революционную «брань». «Окаянные дни» же вновь занимают промежуточное положение между ними, при этом не отсылая ни к какой прекрасной России прошлого.

На это далековатое сближение между условной бунинской публицистикой и его художественным творчеством (которое еще нуждается в своих исследователях) обратил внимание и Владислав Ходасевич: «За эти годы мы стали свидетелями катастрофы, которой девятьсот пятый год был только бледным прообразом. Герои Бунина пережили разгульное торжество, за которое расплачиваются неслыханными страданиями. Той кары, которая выпала на их долю, они во всяком случае не заслужили. Но нельзя отрицать, что бунинская характеристика по существу оказалась верна. Словом, публицистическая сторона бунинской повести оправдана событиями. Но это несчастие – не литературного, а исторического порядка». Напомним, что сам Бунин в «Окаянных днях» тоже писал о Николке Сером из «Деревни» не как о художественном персонаже, а как об историческом типе русского человека:

…Сидит на лавке в темной, холодной избе и ждет, когда подпадет какая-то «настоящая» работа, – сидит, ждет и томится. Какая это старая русская болезнь, это томление, эта скука, эта разбалованность – вечная надежда, что придет какая-то лягушка с волшебным кольцом и все за тебя сделает: стоит только выйти на крылечко и перекинуть с руки на руку колечко!

ЧТО БЫЛО ДАЛЬШЕ?

Влияние, которое оказали «Окаянные дни» на восприятие русской революции, Гражданской войны и советской власти, – один из многочисленных парадоксов этой книги. С одной стороны, понятно, что дневниковая форма авторского высказывания не способствует глубокому и широкому восприятию. Еще одним барьером для знакомства западных читателей с «Окаянными днями» долгое время оставался язык – к примеру, на английский они были переведены только в 1998 году, в США (сразу отмечу, что это издание можно назвать во многом образцовым). Но, с другой стороны, именно в «Окаянных днях» была предпринята первая – и оставшаяся одной из самых серьезных – попытка деконструкции революции и связанных с ней событий.

При всем разоблачительном пафосе в «Окаянных днях» есть место и тонкому и точному анализу, а «анатомический» подход Бунина (речь о нем пойдет впереди) вполне может использоваться как социологический метод. Возможно, Бунин вообще первым детально описал – а главное, попытался понять – насилие как центральный феномен революции. Кроме того, множество его наблюдений бесценны как уникальные штрихи революционного быта. Сошлемся на мнение переводчика «Окаянных дней», одного из крупнейших буниноведов Томаса Гайтона Марулло:

«Окаянные дни» – один из немногих сохранившихся антибольшевистских дневников времен русской революции и гражданской войны. Он воссоздает события с захватыва ющей непосредственностью. В отличие от произведений ранних советских авторов и эмигрантов, отмеченных само цензурой памяти, мифологизацией и заботой о политической целесообразности, бунинская правда прочитывается почти как искажение, отклонение от нормы. Кроме того, «Окаянные дни» связывают русские антиутопические произведения XIX века с их наследием в XX веке… Можно утверждать, что болезненными разоблачениями политической и социальной утопии «Окаянные дни» предвосхитили антиутопические произведения Джорджа Оруэлла и Олдоса Хаксли. Бунин и Замятин правильно поняли, что советский эксперимент обречен на самоуничтожение.

ЧТО ОЗНАЧАЕТ НАЗВАНИЕ «ОКАЯННЫЕ ДНИ»?

Впервые в русской истории (и литературе) слово «окаянный» начало использоваться по отношению к князю Святополку, сыну Владимира Святого, который, согласно «Повести временных лет», стоял за убийством своих единокровных братьев Бориса и Глеба (1015). В восприятии летописца конфликт в семье князя-крестителя типологически воспроизводил убийство Каином Авеля, Святополк становился проклятым, а Борис и Глеб, соответственно, первыми русскими святыми. Разумеется, эпитет «окаянный» чаще всего применялся к людям. Необычное использование его Буниным по отношению к событиям Гражданской войны подчеркивает таким образом прежде всего ее братоубийственность. Кроме того, «Окаянные дни» начинаются с 1 января 1918 года, когда революция формально уже произошла (правда, до относительно полного установления советской власти оставалось еще больше месяца), а Гражданская война еще не началась.

О ЧЕМ ГОВОРЯТ И НЕ ГОВОРЯТ СЛУХИ И ТОЛКИ В «ОКАЯННЫХ ДНЯХ»?

Пожалуй, самое главное, что отмечает Бунин с редким упорством (поистине желая схватить ускользающее), – это слухи и толки, которые не только служат приметами времени. Иногда кажется, что они создают новую действительность, а к настоящей пробиться сквозь них уже нельзя.

Возможно, не будет преувеличением сказать, что в «Окаянных днях» не так важно то, что происходит на самом деле (или то, что сам автор считает произошедшим), как то, что кажется действительным. Сам Иван Алексеевич не берет на себя труд по фильтрации этой самой реальности и превращается – можно воспользоваться термином генетической критики (влиятельная школа во французских гуманитарных науках, пользующаяся методами постструктурализма) – в пишущую инстанцию, которая фиксирует (правда, в данном случае с однозначно отрицательным знаком) распадающуюся реальность.

Иногда и сам Бунин не стремится проверять слухи. Самый яркий пример – сообщение о том, что в «Экономическое Общество Офицеров на Воздвиженке пьяные солдаты бросили бомбу. Убито, говорят, не то шестьдесят, не то восемьдесят человек». Однако, несмотря ни на что, он не идет узнавать, правда ли это, – хотя, как известно, был человеком мужественным. Повторимся: в какой-то момент для него словно теряется возможность условного измерения «правды» (разумеется, кроме той, что осталась у него, – в противоположность новой власти).

По странной иронии Бунин иногда сам заключает в кавычки выражения вроде «самые верные сведения» – очевидно, он сам не доверяет им, но все-таки считает необходимым вставить в свой текст почти цитатой. Это приводит к совершенно удивительному эффекту: в «Окаянных днях», кроме впечатлений самого автора, нет фокуса реальности («И записываю я, в сущности, черт знает что, что попало, как сумасшедший… Да, впрочем, не все ли равно!»). Почти по принципу коллажа друг рядом с другом соседствуют самые невероятные новости, и впечатление только усиливается потому, что Бунин не прописывает, какие из них хотя бы в какой-то мере отражают действительность, а какие – совсем нет: они равны, так как прежней реальности не существует, а новая, советская, слишком сложна для своего описания. Разумеется, передают их живые люди, и «Окаянные дни» перенасыщены человеческими голосами революции – пожалуй, такой документальной полифонии не сохранил ни один исторический источник. Услышанные (или подслушанные) реплики Бунин передает не закавычивая, а в виде диалога, что только усиливает впечатление присутствия – вполне возможно, что многие из них он записывал дословно.

Антон Деникин7


Однако слухи и толки – не просто информационный фон, сквозь который иногда пробиваются какие-то «настоящие» новости. Иногда они оказываются самоценны, в них кроются сведения, которые порой могут помочь спасти жизнь. Яркий пример – запись 28 апреля из «одесской части»: «Да, еще, – “из местной жизни”: “Вчера по постановлению военно-революционного трибунала расстреляно 18 контрреволюционеров”. Паника и отчаянные зверства. “Вся буржуазия берется на учет”. Как это понимать?» Немногим выше Бунин приводит дословно «воззвание членов военно-революционного совета» (реввоенсовета?), но последняя цитата указана без источника и переходит уже в тревожное сомнение о собственной безопасности.

Другая особенность слухов и толков в том, что этот информационный поток позволяет хотя бы немного обойти формирующуюся уже в 1918 году цензуру. (Ключевой метафорой нарождающейся цензуры служат газеты с белыми колонками, где ничего не напечатано, – они представляются пустым пространством, которое каждый может заполнить как захочет). Таким образом, складывается своеобразный эпистемологический парадокс: слухи и толки, которые в обычное время не вызывают доверия, вдруг становятся гораздо более адекватным источником информации, чем, к примеру, газеты (чьим крайне внимательным читателем был Бунин). Новые горизонтальные связи не образуются, и слухи-толки принадлежат одновременно всем и никому, найти их источник невозможно (да и не нужно искать). И эту атмосферу – опять же мы здесь имеем дело с нарушением привычных границ и рамок – «Окаянные дни» передают в полной мере. Кроме того, Бунин предугадывал и сущностные черты грядущего советского общества, также во многом основанного на слухах и толках, и его не могло не страшить, что новая власть несла с собой жаргон неподлинности, постоянно врала и обманывала, отбивая любое желание узнать, «что там на самом деле».

В конце апреля 1919 года Бунин вновь не проверяет слухи о взрывах – на этот раз на Соборной площади в Одессе. Здесь кажется, что ему в каком-то смысле не надо ни доказывать, ни опровергать сам факт взрыва, так как он уже успел стать событием для множества людей и в этом смысле неотменим (даже если его и не было). Как уже не раз происходило во время революции, сама история создается из глухих слухов и непроверенных известий, и Бунин уравнивает их в правах с условным «на самом деле».

В начале мая начинается Григорьевское восстание (самый масштабный мятеж против советской власти в Украине, начатый частями Красной армии), совпадающее по времени с одним из крупных еврейских погромов в Одессе. Бунин вновь отказывается от позиции свидетеля: известия о наступлении Григорьева на Одессу все время предстают опосредованными – то это слухи и толки, то бесконечные воззвания советского правительства, над которыми Бунин не устает зло иронизировать; наконец, какие-то обрывки того, что можно назвать новостями, но к ним-то и прислушиваются меньше всего: «Только тем и живем, что тайком собираем и передаем друг другу вести. Для нас главный притон этой контрразведки на Херсонской улице, у Ш. Туда приносят сообщения, получаемые Бупом (бюро украинской печати)». Здесь Бунин – редкий для него случай – прямо указывает источник: сообщение пришло в будто бы шифрованной телеграмме. Такие проговорки проясняют своего рода политическую теорию Бунина – добраться до (условной) правды и так не получается, можно только снимать один за другим пласты слухов и толков. Бунин сохранил в Одессе большое количество газет или вырезок с высказываниями знакомых людей. Если ему доводилось вновь встречаться с ними, он отмечал, как изменились (или нет) их взгляды. Это своего рода «личные истории» многих людей, которые – в отличие от «большой» – Бунин все-таки считал возможным понять.

В Одессе Бунин дает себе окончательный отчет в природе слухов: «Для слухов выработались уже трафаретные приемы: “Приехал один знакомый моего знакомого…”», от которых у него наконец появляется какая-то дистанция.

ЧТО БУНИН ГОВОРИТ О СЕБЕ И О ДРУГИХ?

В силу самого жанра (или его отсутствия) «Окаянные дни» – произведение автобиографическое, и автора на их страницах очень много, но и здесь есть свои особенности. Бунин не стесняется в выражениях, дает всему и всем такую оценку, которую считает нужной, но при этом остается «включенным наблюдателем» и никогда не занимает положения человека, судящего свысока. Несмотря на эмиграцию и разрыв многих прежних связей (самый важный – с Максимом Горьким, ему посвящено в «Окаянных днях» внимания больше, чем любому другому знакомому), Бунин не стал переписывать, а тем паче вымарывать многие строки своих записей. В итоге из автора-повествователя он сам становится участником своих записей.


Максим Горький8


Нигде Бунин не пытается выставить себя в выгодном свете (хотя дневник, как никакой другой источник личного происхождения, позволяет это сделать: достаточно приписать себе задним числом предвидение, которого, кстати, Бунин был не лишен). Практически на первой же странице встречаются стишки с антисемитским душком, которые при желании ничего не стоило опустить, однако Бунин не стал убирать их. Но и «Окаянные дни» он воспринимал как законченный, а главное, завершенный памятник двух лет, в который уже не мог внести правку.

Ни в одной сцене ни одной из записей Бунин себе не врал и не приукрашивал действительность. Отсюда знаменитые образы «Окаянных дней», которые он опять-таки не стал изменять (даже рискуя представить себя далеко не с лучшей стороны), вроде «намазанной сучки», встреченной в Москве, или такого портрета Маяковского: «…в мягкой рубахе без галстука и почему-то с поднятым воротником пиджака, как ходят плохо бритые личности, живущие в скверных номерах, по утрам в нужник». Здесь мы встречаемся с важной для Бунина установкой: предмет и язык его описания влияют друг на друга. Будучи общепризнанным мастером стиля, Бунин вовсе не стремится расцветить свой рассказ, даже наоборот: во многих фразах проступают очертания нарождавшегося «телеграфного стиля», до появления которого оставались считаные годы. Язык описания событий 1918–1919 годов не возвышается над ними, а, наоборот, уподобляется им. Здесь много уличной речи и ругательств, без которых невозможно было бы ухватить самую суть происходящего, так что кажется, что Бунин использует первое попавшееся под руку слово – и в этом контексте самое верное.

ОБЪЯСНЯЕТ ЛИ БУНИН ПРИРОДУ РЕВОЛЮЦИИ?

И да и нет. Как уже было отмечено, «Окаянные дни» делятся на две неравные части – московскую и одесскую, и только в последней есть место для исторических размышлений (возможно, это связано с изменением ритма жизни, а главное, с примерно годовым промежутком молчания, когда Бунин не вел записей).

Именно в одесской части «Окаянных дней» Бунин находит время и силы, чтобы подумать об истоках русской революции как о событии исключительном. Крайне интересно его обращение к тому, что сегодня можно было бы назвать интеллектуальной историей:

Боже мой, что это вообще было! Какое страшное противоестественное дело делалось над целыми поколениями мальчиков и девочек, долбивших Иванюкова и Маркса, возившихся с тайными типографиями, со сборами на «красный крест» и с «литературой», бесстыдно притворявшихся, что они умирают от любви к Пахомам и к Сидорам, и поминутно разжигавших в себе ненависть к помещику, к фабриканту, к обывателю, ко всем этим «кровопийцам, паукам, угнетателям, деспотам, сатрапам, мещанам, обскурантам, рыцарям тьмы и насилия»!

Конечно, Бунин пишет о влиянии литературы со знаком, прямо противоположным тому, с которым об этом будет говорить, в частности, советская историография. Но само совпадение кажется неслучайным. Бунин все равно расходится с литературой, породившей революцию, именно как писатель, прежде всего исповедующий совсем другие эстетические и ценностные установки: «Распад, разрушение слова, его сокровенного смысла, звука и веса идет в литературе уже давно». Революция подготовлялась не столько историей (немного модернизируя, можно сказать, что Бунин стоит на точке зрения тех, кто считал революцию все-таки случайностью), сколько литературой, то есть произошла сначала в умах.

Разумеется, Бунин был слишком писателем, чтобы так просто «разделаться» с литературой: «Перечитываю “Обрыв”. Длинно, но как умно, крепко. Все-таки делаю усилие, чтобы читать – так противны теперь эти Марки Волоховы. Сколько хамов пошло от этого Марка!.. Марк истинно гениальное создание, и вот оно, изумительное дело художников: так чудесно схватывает, концентрирует и воплощает человек типическое, рассеянное в воздухе, что во сто крат усиливает его существование и влияние – и часто совершенно наперекор своей задаче… Хотел казнить марковщину – и наплодил тысячи Марков, которые плодились уже не от жизни, а от книги». Впоследствии чтение вслух «Обрыва» станет ключевым сюжетным ходом для рассказа «Натали» из сборника «Темные аллеи».

КАК ВЛИЯЕТ ФИЗИОГНОМИКА НА «ПОРТРЕТ РЕВОЛЮЦИОНЕРА»?

Бунин был сторонником «физиологического» подхода в описании своих персонажей. Корни этого необычного увлечения физиогномикой двояки – с одной стороны, квазинаучные теории о «характерных чертах» «прирожденных преступников», с другой – натурализм в литературе. Это может показаться немного наивным, но в такой логике условный положительный герой должен быть красив, а отрицательный – уродлив. В чистом виде таких персонажей у Бунина уже нет, и соотнесенность внешнего облика и внутреннего образа предстает у него, вероятно, уже литературной традицией (если не игрой). Тем интереснее оказалась для Бунина возможность спроецировать свой «физиологический» метод описания на реальных людей, которым он отказывал в какой-либо сложности, – революционеров: «современная уголовная антропология установила: у огромного количества так называемых “прирожденных преступников” – бледные лица, большие скулы, грубая нижняя челюсть, глубоко сидящие глаза. Как не вспомнить после этого Ленина и тысячи прочих? (Впрочем, уголовная антропология отмечает среди прирожденных преступников и особенно преступниц и резко противоположный тип: кукольное, “ангельское” лицо, вроде того, что было, например, когда-то у Коллонтай)».

Но если революционеры просты до примитивности, то почему же Бунин фактически признаёт в «Окаянных днях» невозможность понять революцию (повторимся, ему приходится создавать для этого собственную эпистемологию)? Здесь писатель развивает целую теорию: «Уголовная антропология выделяет преступников случайных: это случайно совершившие преступление, “люди, чуждые антисоциальных инстинктов”. Но совершенно другое, говорит она, преступники “инстинктивные”. Эти всегда как дети, как животные, и главнейший их признак, коренная черта – жажда разрушения, антисоциальность». Последних он и считал революционерами по преимуществу, красными в собственном смысле – большевиками. Эта идея парадоксально усматривает противоречие в самой логике большевизма: объявляя себя социалистическим учением, он опирается на антисоциальность, на недопустимый для Бунина индивидуализм и эгоизм. Удивительным образом писатель предсказал, что большевики не будут иметь с настоящим социализмом почти ничего общего.

КАК, ПО БУНИНУ, СООТНОСЯТСЯ ИСТОРИЯ И ЛИТЕРАТУРА?

В своем размышлении Бунин соединяет историографию (что позволяет нам хотя бы мельком взглянуть на круг его чтения) и литературу – и неожиданно делает странную похвалу Ленину:

Ключевский отмечает чрезвычайную «повторяемость» русской истории. К великому несчастию, на эту «повторяемость» никто и ухом не вел… «Ведь что ж было? – говорит Достоевский. – Была самая невинная, милая либеральная болтовня… Нас пленял не социализм, а чувствительная сторона социализма…» Но ведь было и подполье, а в этом подполье кое-кто отлично знал, к чему именно он направляет свои стопы, и некоторые, весьма для него удобные, свойства русского народа.

«Подполье», из которого выйдут большевики, описано, конечно, с оглядкой на «Бесов», но здесь же есть очень интересное наблюдение: «Не верится, чтобы Ленины не знали и не учитывали всего этого!» – причем иногда гораздо лучше, чем люди из других слоев населения:

Те, которым, в сущности, было совершенно наплевать на народ, – если только он не был поводом для проявления их прекрасных чувств, – и которого они не только не знали и не желали знать, но даже просто не замечали, как не замечали лиц извозчиков, на которых ездили в какое-нибудь Вольно- Экономическое общество. Мне Скабичевский признался однажды: «Я никогда в жизни не видал, как растет рожь. То есть, может, и видел, да не обратил внимания». А мужика, как отдельного человека, он видел? Он знал только «народ», «человечество». Даже знаменитая «помощь голодающим» происходила у нас как-то литературно, только из жажды лишний раз лягнуть правительство, подвести под него лишний подкоп.

Для Бунина это особенно важно, так как о нем «говорили, что я только ненавижу» – и эту критику в своей адрес он связывает с феноменом создающей «вторую реальность» литературы. «Повторяемость» русской истории, отмеченную Ключевским, он видит в восстаниях Разина и Пугачева – а до них в Смуте, о которой приводит крайне интересную цитату из «Истории России» Сергея Михайловича Соловьева, источник которой найти не удалось: «Среди духовной тьмы молодого, неуравновешенного народа, как всюду недовольного, особенно легко возникали смуты, колебания, шаткость… И вот они опять возникли в огромном размере… Дух материальности, неосмысленной воли, грубого своекорыстия повеял гибелью на Русь… У добрых отнялись руки, у злых развязались на всякое зло… Толпы отверженников, подонков общества потянулись на опустошение своего же дома под знаменами разноплеменных вожаков, самозванцев, лжецарей, атаманов из вырожденцев, преступников, честолюбцев…» Революция в исторических взглядах Бунина является только финалом бунта, его конечной целью. Другой ряд для сравнения русской революции уже гораздо привычнее: «Сен- Жюст, Робеспьер, Кутон… Ленин, Троцкий, Дзержинский… Кто подлее, кровожаднее, гаже? Конечно, все-таки московские. Но и парижские были неплохи». Бунин, кажется, провел эту льстившую большевикам историческую параллель первым из их оппонентов.

РЕВОЛЮЦИЯ – ЭТО НАСИЛИЕ?

Бунин был одним из тех авторов, кто не видел будущего после 1917 года – по крайней мере в каком-то созидательном ключе. История для Бунина во многом кончилась в этом году, после этого эмигранты живут только по инерции – или же происходит жутковатый эксперимент, выпада ющий из привычных координат: «Что до нас, то мы должны унести с собой в могилу разочарование величайшее в мире». (Парадоксальным образом – и совсем с другой точки зрения – с Буниным смыкается современный философ Артемий Магун, интерпретирующий революцию всегда как Трагедию). Причем эта ломка происходила для Бунина сразу на нескольких уровнях. Возможно, самые яркие примеры – читатель найдет их без труда – связаны с возросшим хамством, которое в новой советской действительности подавалось как бытовое освобождение. Разумеется, для Бунина ни о каком «освобождении» речи не идет, и сейчас канализация агрессии в хамство, которую он так блестяще описал, может прочитываться как одна из самых характерных черт революции.

Насилие, воссозданное на страницах «Окаянных дней», трогает не только человека, но и его язык, его отношения, его присутствие в мире. Бунин был далеко не из тех, кто идеализировал дореволюционное прошлое, однако, разумеется, для него существовала огромная разница между количеством и качеством насилия до и после 1917 года. Разрушение привычных рамок и переход границ тоже связаны с насилием, но Бунин отмечает одну из его главных особенностей – бесцельность.

КАК «ОКАЯННЫЕ ДНИ» СООТНОСЯТСЯ С ВРЕМЕНАМИ ГОДА?

Почти общим местом в источниках личного происхождения о русской революции стал акцент на различиях в описании погоды в феврале и октябре. Февральскую революцию сопровождает весенняя, предвещающая свободу и Пасху – и это тот редкий случай, когда в «Окаянных днях» находится место лирическому описанию:

В мире была тогда Пасха, весна, и удивительная весна, даже в Петербурге стояли такие прекрасные дни, каких не запомнишь. А надо всеми моими тогдашними чувствами преобладала безмерная печаль. Перед отъездом был я в Петропавловском соборе. Все было настежь – и крепостные ворота, и соборные двери. И всюду бродил праздный народ, посматривая и поплевывая семечками. Походил и я по собору, посмотрел на царские гробницы, земным поклоном простился с ними, а выйдя на паперть, долго стоял в оцепенении: вся безграничная весенняя Россия развернулась перед моим умственным взглядом. Весна, пасхальные колокола звали к чувствам радостным, воскресным. Но зияла в мире необъятная могила. Смерть была в этой весне, последнее целование…

Здесь главный праздник православия целиком остается в церкви, пространство же вне церковных стен связывается с могилой, и ему отказано в Пасхальном Воскресении.

Бунин также уделяет внимание погоде, но год спустя после революции она уже совсем не праздничная (да и толком не весенняя – зима долго не уходит), так что и первая революционная годовщина в Москве приедается, даже не начавшись: «Опять праздник – годовщина революции. Но народу нигде нет, и вовсе не потому, что опять нынче зима и метель. Просто уже надоедает». Год спустя, уже в Одессе, весна тоже приходит не сразу: «И весна-то какая-то окаянная! Главное – совсем нет чувства весны. Да и на что весна теперь?» Опаздывает и лето: «Да я и про себя скажу: все чего-то ждешь, никакого дела делать не хочется. Даже и лето как будто еще не наступало».

Однако в общей композиции «Окаянных дней» погода играет важную роль: начинаются они с зимы, а заканчиваются летом, причем разрыв и продолжение записей приходятся на весну – это создает впечатление непрерывности, несмотря на почти годовой промежуток (который, напомню, так и не заполняется). Столь же важно, что по сезонам года теперь не удается измерить время: в восприятии Бунина большевики совершили насилие над самой природой – их смена не несет ничего нового. Изменен даже счет времени по часам: «Сейчас (8 часов вечера, а по-“советскому” уже половина одиннадцатого)…»

Бунин особо отметил только один церковный праздник, также связанный с Пасхой, – Духов день, наступление лета, но не фиксирует по нему время: даты в «Окаянных днях» проставлены и так. Упоминание это связано с долгой пешей прогулкой:

Духов день. Тяжелое путешествие в Сергиевское училище, почти всю дорогу под дождевой мглой, в разбитых промокающих ботинках. Слабы и от недоедания, – шли медленно, почти два часа. И, конечно, как я и ожидал, того, кого нам было надо видеть, – приехавшего из Москвы, – не застали дома. И такой же тяжкий путь и назад. Мертвый вокзал с перебитыми стеклами, рельсы уже рыжие от ржавчины, огромный грязный пустырь возле вокзала, где народ, визг, гогот, качели и карусели… И все время страх, что кто-нибудь остановит, даст по физиономии или облапит В. Шел, стиснув зубы, с твердым намерением, если это случится, схватить камень поувесистей и ахнуть по товарищескому черепу. Тащи потом куда хочешь!

Кого «было надо видеть, – приехавшего из Москвы», мы также пока не знаем, это одна из многих тайн «Окаянных дней». Но здесь важен религиозный контекст: в Духов день во многих губерниях совершались крестные ходы вокруг полей, Бунин прекрасно знал эту традицию и в определенном смысле последовал ей, уйдя в этот день в путешествие.

И, наконец, последнее: сама форма дневника подразумевает календарность и цикличность, установку на то, что его можно будет перечитывать (советская власть воплотила это качество в многочисленных и разнообразных «календарях революции»). Начинаются «Окаянные дни» хронологически, а не тематически: 1 января, с первого полного года новой власти, «наплывая» на уже упомянутый «Дневник» 1917–1918 годов. Ощущение революции, которая не кончается, «Окаянные дни» передают в полной мере.

КАК БУНИН СЛУШАЛ «МАРСЕЛЬЕЗУ» И ДРУГИЕ РЕВОЛЮЦИОННЫЕ ПЕСНИ?

Известно, что Бунин обладал крайне обостренным зрительным и слуховым восприятием – и, конечно, не мог обойти стороной революционные песни: «И при чем тут Марсельеза, гимн тех самых французов, которым только что изменили самым подлым образом!» Речь идет о «рабочей» «Марсельезе», которая была условно классовым гимном и не имела специфически национального характера – но для Бунина она прежде всего связана с Францией и с «изменой» России союзническим обязательствам после подписания Брестского мира. Когда он слышит эту песню, она как будто меняет для него свой опознавательный знак (как и многое другое в новой реальности). Такой сдвиг значений и смыслов служит для него одним из главных проявлений революции.

«Возвратясь домой, пересмотрел давно валяющуюся у меня лубочную книжечку: “Библиотека трудового народа. Песни народного гнева. Одесса, 1917 г.”…Есть “Рабочая Марсельеза”, “Варшавянка”, “Интернационал”, “Народовольческий гимн”, “Красное знамя”… И все злобно, кроваво донельзя, лживо до тошноты, плоско, убого до невероятия». Вновь перед нами один из немногих еще сохранившихся привычных ходов бунинской мысли: давая чему-то эстетическую оценку, он чувствует себя гораздо увереннее.

ПОЧЕМУ В «ОКАЯННЫХ ДНЯХ» ПОЧТИ НИЧЕГО НЕТ О БЕЛЫХ?

Это одна из тайн текста – и самого Бунина. Критика в адрес красных, иногда доходящая до брани, встречается почти в каждой записи, как и свидетельства о том, что в очередной раз плохо сделали большевики. Бунин отмечает то, что на странном языке того времени называлось «отрицательными явлениями революции», но условная «позитивная» повестка у него отсутствует. Белые («наши»), как и немцы, связываются у него даже не с фигурой носителя порядка, а с представлением о том, что хуже большевиков уж точно быть не может. Собственная оптика в определенном смысле переворачивается: для него уже принципиально не важно, от кого может прийти спасение, – от белых, немцев или союзников – те и другие все равно выступают носителями порядка. При этом он ничего не пишет о целях и задачах Белого движения, а главное – совершенно умалчивает о многочисленных связях с ним, о своей работе в ОСВАГе (Осведомительное агентство – сначала Добровольческой армии, потом – Вооруженных сил юга России).

И дело здесь вовсе не в том, что Бунин боится – того, что уже было написано в «Окаянных днях», с лихвой хватало на расстрел. Возможно, один из нехитрых ответов на это важное авторское умолчание кроется в том, что Бунин просто не ставит никого рядом с большевиками и красным террором: для него это до такой степени воплощение зла, что любое сравнение (и особенно в положительном ключе) лишается смысла. Точно так же он не пишет ничего и о важной теме своих разговоров в Одессе – о желании вступить в ряды Добровольческой армии. Это был важный образ, мечта, которую он оставлял для себя и не желал погружать ее в пучину «Окаянных дней».

Удивительным образом Бунин не всегда совпадал с Белым движением в идеологии – возможно, даже не пытаясь представить себе его логику. Самый яркий пример такого расхождения – желание Бунина, чтобы немцы вступили в Петроград или Москву: разумеется, белые никогда бы не смирились с этим. Между тем именно немцы предстают коллективной фигурой носителя порядка, который должен обуздать революцию. Для Бунина здесь важнее дихотомия «революция – порядок», чем «революция – несвобода». Однако он предчувствует, что немцы так и не появятся, хотя они все время маячат где-то рядом. В итоге на страницах «Окаянных дней» они так и не возникают, и он сам не идет к зданию посольства Германии даже во время самых упорных слухов о приближении немцев к Петрограду или Москве – хотя бы чтобы их проверить. (Вообще очень многое Бунин предпочитает домысливать, чем проверять, – это по крайней мере дополняет наше представление о писателе, который хочет «фиксировать» разные детали.) Фигура порядка (повторимся еще раз: не власти, не контрреволюции) оказывается не просто значимым, но и важнейшим отсутствующим.

Революционная Москва. Свердлов обращается к толпе на Красной площади 1 мая 1918 года. Фотография А. Дорна9

؂

ЧЕМ ЗАНИМАЛСЯ БУНИН В ОСВОБОДИТЕЛЬНОМ АГЕНТСТВЕ?

О работе Бунина в ОСВАГе стоит рассказать отдельно. ОСВАГ было ключевым (и осталось во многом неизученным) органом агитации и пропаганды Белого движения. При этом оно занималось разработкой политических программ белого дела, в том числе и национальных. Сегодня, к сожалению, мы все еще не знаем многих обстоятельств сотрудничества Бунина с ОСВАГом. Можно только с осторожностью предположить, что Бунин принимал участие в создании коллективных текстов ОСВАГа – и в какой-то момент в этой своей деятельности разочаровался. В «Воспоминаниях» он с неодобрением цитировал письмо Максимилиана Волошина («Ни революционером, ни большевиком он, конечно, не был, но, повторяю, вел себя все же очень странно»): «Первое издание “Демонов глухонeмых” распространялось в Харьковe большевицким “Центрагом”, а теперь ростовский (добровольческий) “Осваг” взял у меня нeсколько стихотворений из той же книги для распространений на летучках». «Наладить» культурную жизнь на территории, контролируемой белыми на Юге, не удалось, хотя Бунин и прочитал несколько лекций. Он прекрасно знал, что ОСВАГ занималось среди прочего и попытками оправдать белый террор. В ОСВАГе же Бунин вновь встретил уже хорошо известное ему пространство непроверенной информации, слухов и толков. Главное же, видимо, в том, что именно с работой в ОСВАГе связано «художественное» молчание Бунина в 1918–1919 годах: слишком много времени и сил отнимали тексты для Белого движения. В ОСВАГе Бунин получал небольшие, но важные деньги; кроме того, как пишет буниновед Антон Бакунцев, «в ноябре 1919 года в одесском “филиале” Отдела пропаганды Особого совещания при Главнокомандующем Вооруженными силами юга России Бунину было выдано удостоверение для работы в Париже в качестве корреспондента газеты “Южное слово”, которую он редактировал совместно с академиком Н. П. Кондаковым». По воспоминаниям же Веры Муромцевой- Буниной, «в Осваге ему обещали дать солдата, чтобы тот помог нам перевезти вещи на пароход», то есть ОСВАГ сыграл важную роль в подготовке эмиграции писателя.

КАКОЕ МЕСТО УДЕЛЕНО В «ОКАЯННЫХ ДНЯХ» ВОСПОМИНАНИЯМ?

Написанные в годы революции и Гражданской войны воспоминания обычно строятся по модели сравнения: сейчас хуже, чем было. Бунин от этого старается уходить – уже хотя бы потому, что предпочитает ничего не сравнивать с «несравнимым» красным террором. Одно из самых важных – и прекрасно рассказанных – воспоминаний посвящено эпизоду, когда, по его собственным словам, Бунин чуть не погиб (но сообщает он об этом только в конце своего изложения: очевидно, что сейчас это не самое для него важное – сам рассказ важнее): «А в мае, в июне по улицам было страшно пройти, каждую ночь то там, то здесь красное зарево пожара на черном горизонте. У нас зажгли однажды на рассвете гумно и, сбежавшись всей деревней, орали, что это мы сами зажгли, чтобы сжечь деревню. А в полдень в тот же день запылал скотный двор соседа, и опять сбежались со всего села, и хотели меня бросить в огонь, крича, что это я поджег, и меня спасло только бешенство, с которым я кинулся на орущую толпу». Воспоминания о дореволюционной России остаются местом для позитивных эмоций. Они очень редко просачиваются на страницы «Окаянных дней» в виде буквально нескольких слов или одного предложения – опять же Бунин предпочитает держать их при себе, не растрачивая на бессмысленные сравнения.

ПОЧЕМУ «БОЛЬШЕВИКИ ВСЕХ ДУРАЧАТ»?

Это один из лейтмотивов «Окаянных дней», но в нем с самого начала есть двойственность: «дурачащая» власть как будто не так опасна, между тем от большевиков постоянно исходит угроза. При этом необходимо отметить, что собственно с большевиками Бунин сталкивался не так часто, как с «красными» в широком смысле – с революционерами вообще. Ощущение Бунина от неумной власти, которая при этом сама всех дурачит, повторяется в самых разных контекстах – но прежде всего в сообщениях о том, что большевистское правительство вот-вот падет под ударами то ли немцев, то ли бывших союзников России по Антанте. Бунин до такой степени не доверяет большевикам, что считает возможными с их стороны любые провокации (или, на его языке, то самое «одурачивание»). Опыт отношений с такой властью был для Бунина первым: все-таки прежним властям – при всей сложности отношения к ним – он доверял. Но теперь он даже не пытается такой опыт осмыслить – отчасти это связано с жанровой спецификой дневника, который не всегда предполагает развернутое размышление, но отчасти и с тем, что новая власть, от которой можно ожидать даже одурачивания собственного народа, для Бунина неосмысляема в принципе. Эту «нечестность» и «нечистоплотность» большевиков Бунин подчеркивает часто. Аргумент о власти, основанной на лжи и обмане, является для Бунина главным в споре о легитимности советского правительства. Доискаться до истинных намерений такой власти – за исключением массового террора – практически невозможно (да и, кажется, не нужно). Это то самое новое измерение политического, которого Бунин не приемлет.

КАК НОВАЯ ВЛАСТЬ ПРОНИКАЕТ В ЧАСТНУЮ ЖИЗНЬ?

Мышление автора «Окаянных дней» метонимично. Он наблюдает частные проявления общего; как писателю ему важна деталь, через которую раскрывается целое, – и таких подробностей становится пугающе много. Авторы многих других эгодокументов эпохи отмечали фрагментацию самой реальности (не служило ли это ключевой метафорой революции?), Бунин же не устает видеть перед собой не только «осколки» прежнего (их у него предостаточно), но и постоянно угрожающие проявления чего-то нового.

Самое страшное для Бунина – вторжение революционной власти в частную жизнь. В одной из записей рассказывается о расселении частного дома на Поварской (по соседству с которым и жил Бунин): «Из них вывозят и вывозят куда-то мебель, ковры, картины, цветы, растения – нынче весь день стояла на возу возле подъезда большая пальма, вся мокрая от дождя и снега, глубоко несчастная. И все привозят, внедряют в эти дома, долженствующие быть какими-то “правительственными” учреждениями, мебель новую, конторскую…» Новая власть не просто подчиняет себе очередное пространство, но и пересобирает его даже на уровне мебели, которая становится служебно безликой. Бунин за этим наблюдает, опять-таки, не задавая вопросов: правительственных учреждений и так хватает, для чего же еще расширяться и на частные дома?

ЧЕМ ЗАКАНЧИВАЮТСЯ «ОКАЯННЫЕ ДНИ» (КАКИМИ МЫ ИХ ЗНАЕМ)?

Несмотря на то что Бунин вроде бы уже дистанцировался от слухов и толков, он все равно не может не придавать им значения, тем паче когда речь идет о победе «наших» (белых) и о возможном освобождении Одессы от красных. Скептик, ко всему относящийся настороженно, позволяет себе на последних страницах мечтать о поражении советской власти – и предаться воспоминаниям о том, что было год или два назад. Возможно, не будет преувеличением сказать, что здесь в ткань бунинских записей вторгается художественное начало, которому он сам не мог (или не хотел) противостоять: «Окаянные дни» оканчиваются робкой надеждой.

Окаянные дни

Москва,
1918 г

1 января (старого стиля)

Кончился этот проклятый год. Но что дальше? Может, нечто еще более ужасное. Даже наверное так.

А кругом нечто поразительное: почти все почему-то необыкновенно веселы, – кого ни встретишь на улице, просто сияние от лица исходит:

– Да полно вам, батенька! Через две-три недели самому же совестно будет…

Бодро с веселой нежностью (от сожаления ко мне, глупому) тиснет руку и бежит дальше.

Нынче опять такая же встреча, – Сперанский из «Русских Ведомостей». А после него встретил в Мерзляковском старуху. Остановилась, оперлась на костыль дрожащими руками и заплакала:

– Батюшка, возьми ты меня на воспитание! Куда ж нам теперь деваться? Пропала Россия, на тринадцать лет, говорят, пропала!

7 января

Был на заседании «Книгоиздательства писателей», – огромная новость: «Учредительное Собрание» разогнали!

О Брюсове: все левеет, «почти уже форменный большевик». Не удивительно. В 1904 году превозносил самодержавие, требовал (совсем Тютчев!) немедленного взятия Константинополя. В 1905 появился с «Кинжалом» в «Борьбе» Горького. С начала войны с немцами стал ура-патриотом. Теперь большевик.

5 февраля

С первого февраля приказали быть новому стилю. Так что по-ихнему нынче уже восемнадцатое.

Вчера был на собрании «Среды». Много было «молодых». Маяковский, державшийся, в общем, довольно пристойно, хотя все время с какой-то хамской независимостью, щеголявший стоеросовой прямотой суждений, был в мягкой рубахе без галстука и почему-то с поднятым воротником пиджака, как ходят плохо бритые личности, живущие в скверных номерах, по утрам в нужник.

Читали Эренбург, Вера Инбер. Саша Койранский сказал про них:

 
Завывает Эренбург,
Жадно ловит Инбер клич его, –
Ни Москва, ни Петербург
Не заменят им Бердичева.
 

6 февраля

В газетах – о начавшемся наступлении на нас немцев. Все говорят: «Ах, если бы»

Ходили на Лубянку. Местами «митинги». Рыжий, в пальто с каракулевым круглым воротником, с рыжими кудрявыми бровями, с свежевыбритым лицом в пудре и с золотыми пломбами во рту, однообразно, точно читая, говорит о несправедливостях старого режима. Ему злобно возражает курносый господин с выпуклыми глазами. Женщины горячо и невпопад вмешиваются, перебивают спор (принципиальный, по выражению рыжего) частностями, торопливыми рассказами из своей личной жизни, долженствующими доказать, что творится черт знает что. Несколько солдат, видимо, ничего не понимают, но, как всегда, в чем-то (вернее, во всем) сомневаются, подозрительно покачивают головами.

Подошел мужик, старик с бледными вздутыми щеками и седой бородой клином, которую он, подойдя, любопытно всунул в толпу, воткнул между рукавов двух каких-то все время молчавших, только слушавших господ: стал внимательно слушать, но тоже, видимо, ничего не понимая, ничему и никому не веря. Подошел высокий синеглазый рабочий и еще два солдата с подсолнухами в кулаках. Солдаты оба коротконоги, жуют и смотрят недоверчиво и мрачно. На лице рабочего играет злая и веселая улыбка, пренебрежение, стал возле толпы боком, делая вид, что он приостановился только на минуту, для забавы: мол, заранее знаю, что все несут чепуху.

Дама поспешно жалуется, что она теперь без куска хлеба, имела раньше школу, а теперь всех учениц распустила, так как их нечем кормить:

– Кому же от большевиков стало лучше? Всем стало хуже и первым делом нам же, народу!

Перебивая ее, наивно вмешалась какая-то намазанная сучка, стала говорить, что вот-вот немцы придут и всем придется расплачиваться за то, что натворили.

– Раньше, чем немцы придут, мы вас всех перережем, – холодно сказал рабочий и пошел прочь.

Солдаты подтвердили: «вот это верно!» – и тоже отошли.

О том же говорили и в другой толпе, где спорили другой рабочий и прапорщик. Прапорщик старался говорить как можно мягче, подбирая самые безобидные выражения, стараясь воздействовать логикой. Он почти заискивал, и все-таки рабочий кричал на него:

– Молчать побольше вашему брату надо, вот что! Нечего пропаганду по народу распускать!

К. говорит, что у них вчера опять был Р. Сидел четыре часа и все время бессмысленно читал чью-то валявшуюся на столе книжку о магнитных волнах, потом пил чай и съел весь хлеб, который им выдали. Он по натуре кроткий, тихий и уж совсем не нахальный, а теперь приходит и сидит без всякой совести, поедает весь хлеб с полным невниманием к хозяевам. Быстро падают люди!

Блок открыто присоединился к большевикам. Напечатал статью, которой восхищается Коган (П.С.). Я еще не читал, но предположительно рассказал ее содержание Эренбургу – и, оказалось, очень верно. Песенка-то вообще не хитрая, а Блок человек глупый.

Из горьковской «Новой Жизни»:

«С сегодняшнего дня даже для самого наивного простеца становится ясно, что не только о каком-нибудь мужестве и революционном достоинстве, но даже о самой элементарной честности применительно к политике народных комиссаров говорить не приходится. Перед нами компания авантюристов, которые ради собственных интересов, ради промедления еще на несколько недель агонии своего гибнущего самодержавия, готовы на самое постыдное предательство интересов родины и революции, интересов российского пролетариата, именем которого они бесчинствуют на вакантном троне Романовых».

Из «Власти Народа»:

«Ввиду неоднократно наблюдающихся и каждую ночь повторяющихся случаев избиения арестованных при допросе в Совете Рабочих Депутатов, просим Совет Народных Комиссаров оградить от подобных хулиганских выходок и действий…»

Это жалоба из Боровичей.

Из «Русского Слова»:

Тамбовские мужики, села Покровского, составили протокол:

«30-го января мы, общество, преследовали двух хищников, наших граждан Никиту Александровича Булкина и Адриана Александровича Кудинова.

По соглашению нашего общества, они были преследованы и в тот же момент убиты».

Тут же выработано было этим «обществом» и своеобразное уложение о наказаниях за преступления:

– Если кто кого ударит, то потерпевший должен ударить обидчика десять раз.

– Если кто кого ударит с поранением или со сломом кости, то обидчика лишить жизни.

– Если кто совершит кражу или кто примет краденое, то лишить жизни.

– Если кто совершит поджог и будет обнаружен, то лишить того жизни.

Вскоре были захвачены с поличным два вора. Их немедленно «судили» и приговорили к смертной казни. Сначала убили одного: разбили голову безменом, пропороли вилами бок и мертвого, раздев догола, выбросили на проезжую дорогу. Потом принялись за другого…

Подобное читаешь теперь каждый день.

На Петровке монахи колют лед. Прохожие торжествуют, злорадствуют:

– Ага! Выгнали! Теперь, брат, заставят!

Во дворе одного дома на Поварской солдат в кожаной куртке рубит дрова. Прохожий мужик долго стоял и смотрел, потом покачал головой и горестно сказал:

– Ах, так твою так! Ах, дезелтир, так твою так! Пропала Россия!

7 февраля

Во «Власти Народа» передовая: «Настал грозный час – гибнет Россия и Революция. Все на защиту революции, так еще недавно лучезарно сиявшей миру!»

Когда она сияла, глаза ваши бесстыжие?

В «Русском Слове»: «Убит бывший начальник штаба генерал Янушкевич. Он был арестован в Чернигове и, по распоряжению местного революционного трибунала, препровождался в Петроград в Петропавловскую крепость. В пути генерала сопровождали два красногвардейца. Один из них ночью четырьмя выстрелами убил его, когда поезд подходил к станции Оребеж».

Еще по-зимнему блестящий снег, но небо синеет ярко, по-весеннему, сквозь облачные сияющие пары.

На Страстной наклеивают афишу о бенефисе Яворской. Толстая розово-рыжая баба, злая и нахальная, сказала:

– Ишь, расклеивают! А кто будет стены мыть? А буржуи будут ходить по театрам! Им запретить надо ходить по театрам. Мы вот не ходим. Все немцами пугают, – придут, придут, а вот что-й-то не приходят!

По Тверской идет дама в пенсне, в солдатской бараньей шапке, в рыжей плюшевой жакетке, в изорванной юбке и в совершенно ужасных калошах.

Много дам, курсисток и офицеров стоят на углах улиц, продают что-то.

В вагон трамвая вошел молодой офицер и, покраснев, сказал, что он «не может, к сожалению, заплатить за билет».

Перед вечером. На Красной площади слепит низкое солнце, зеркальный наезженный снег. Морозит. Зашли в Кремль. В небе месяц и розовые облака. Тишина, огромные сугробы снега. Около артиллерийского склада скрипит валенками солдат в тулупе, с лицом точно вырубленным из дерева. Какой ненужной кажется теперь эта стража!

Вышли из Кремля – бегут и с восторгом, с неестественными ударениями кричат мальчишки:

– Взятие Могилева германскими войсками!

8 февраля

Андрей (слуга брата Юлия) все больше шалеет, даже страшно.

Служит чуть не двадцать лет и всегда был неизменно прост, мил, разумен, вежлив, сердечен к нам. Теперь точно с ума спятил. Служит еще аккуратно, но, видно, уже через силу, не может глядеть на нас, уклоняется от разговоров с нами, весь внутренно дрожит от злобы, когда же не выдерживает молчанья, отрывисто несет какую-то загадочную чепуху.

Нынче утром, когда мы были у Юлия, Н. Н. говорил, как всегда, о том, что все пропало, что Россия летит в пропасть. У Андрея, ставившего на стол чайный прибор, вдруг запрыгали руки, лицо залилось огнем:

– Да, да, летит, летит! А кто виноват, кто? Буржуазия! И вот увидите, как ее будут резать, увидите! Вспомните тогда вашего генерала Алексеева!

Юлий спросил:

– Да вы, Андрей, хоть раз объясните толком, почему вы больше всего ненавидите именно его?

Андрей, не глядя на нас, прошептал:

– Мне нечего объяснять… Вы сами должны понять…

– Но ведь неделю тому назад вы горой стояли за него. Что же случилось?

– Что случилось? А вот погодите, поймете…

Приехал Дерман, критик, – бежал из Симферополя. Там, говорит, «неописуемый ужас», солдаты и рабочие «ходят прямо по колено в крови». Какого-то старика-полковника живьем зажарили в паровозной топке.

9 февраля

Вчера были у Б. Собралось порядочно народу – и все в один голос: немцы, слава Богу, продвигаются, взяли Смоленск и Бологое.

Утром ездил в город.

На Страстной толпа.

Подошел, послушал. Дама с муфтой на руке, баба со вздернутым носом. Дама говорит поспешно, от волнения краснеет, путается.

– Это для меня вовсе не камень, – поспешно говорит дама, – этот монастырь для меня священный храм, а вы стараетесь доказать…

– Мне нечего стараться, – перебивает баба нагло, – для тебя он освящен, а для нас камень и камень! Знаем! Видали во Владимире! Взял маляр доску, намазал на ней, вот тебе и Бог. Ну и молись ему сама.

– После этого я с вами и говорить не желаю.

– И не говори!

Желтозубый старик с седой щетиной на щеках спорит с рабочим.

– У вас, конечно, ничего теперь не осталось, ни Бога, ни совести, – говорит старик.

– Да, не осталось.

– Вы вон пятого мирных людей расстреливали.

– Ишь ты! А как вы триста лет расстреливали?

На Тверской бледный старик-генерал в серебряных очках и в черной папахе что-то продает, стоит робко, скромно, как нищий…

Как потрясающе быстро все сдались, пали духом!

Слухи о каких-то польских легионах, которые тоже будто бы идут спасать нас. Кстати, – почему именно «легион»? Какое обилие новых и все высокопарных слов! Во всем игра, балаган, «высокий» стиль, напыщенная ложь.

Жены всех этих с. с., засевших в Кремле, разговаривают теперь по разным прямым проводам совершенно как по своим домашним телефонам.

19 февраля10

«Мир, мир, а мира нет. Между народом Моим находятся нечестивые; сторожат, как птицеловы, припадают к земле, ставят ловушки и уловляют людей. И народ Мой любит это. Слушай, земля: вот Я приведу на народ сей пагубу, плод помыслов их».

Это из Иеремии, – все утро читал Библию. Изумительно. И особенно слова: «И народ Мой любит это… вот Я приведу на народ сей пагубу, плод помыслов их».

Потом читал корректуру своей «Деревни» для горьковского книгоиздательства «Парус». Вот связал меня черт с этим заведением! А «Деревня» вещь все-таки необыкновенная. Но доступна только знающим Россию. А кто ее знает?

Потом просматривал (тоже для «Паруса») свои стихи за 16 год.

 
Хозяин умер, дом забит,
Цветет на стеклах купорос,
Сарай крапивою зарос,
Варок, давно пустой, раскрыт
И по хлевам чадит навоз…
Жара, страда… Куда летит
Через усадьбу шалый пес?
 

Это я писал летом 16 года, сидя в Васильевском, предчувствуя то, что в те дни предчувствовалось, вероятно, многими, жившими в деревне, в близости с народом.

Летом прошлого года это осуществилось полностью:

 
Вот рожь горит, зерно течет,
А кто же будет жать, вязать?
Вот дым валит, набат гудет,
Да кто ж решится заливать?
Вот встанет бесноватых рать
И, как Мамай, всю Русь пройдет…
 

До сих пор не понимаю, как решились мы просидеть все лето 17 года в деревне и как, почему уцелели наши головы!

«Еще не настало время разбираться в русской революции беспристрастно, объективно…» Это слышишь теперь поминутно. Беспристрастно! Но настоящей беспристрастности все равно никогда не будет. А главное: наша «пристрастность» будет ведь очень и очень дорога для будущего историка. Разве важна «страсть» только «революционного народа»? А мы-то что ж, не люди, что ли?

Вечером на «Среде». Читал Ауслендер – что-то крайне убогое, под Оскара Уайльда. Весь какой-то дохлый, с высохшими темными глазами, на которых золотой отблеск, как на засохших лиловых чернилах.

Немцы будто бы не идут, как обычно идут на войне, сражаясь, завоевывая, а «просто едут по железной дороге» – занимать Петербург. И совершится это будто бы через 48 часов, ни более ни менее.

В «Известиях» статья, где «Советы» сравниваются с Кутузовым. Более наглых жуликов мир не видел.

14 февраля

Несет теплым снегом.

В трамвае ад, тучи солдат с мешками – бегут из Москвы, боясь, что их пошлют защищать Петербург от немцев.

Все уверены, что занятие России немцами уже началось. Говорит об этом и народ: «Ну, вот, немец придет, наведет порядок».

Как всегда, страшное количество народа возле кинематографов, жадно рассматривают афиши. По вечерам кинематографы просто ломятся. И так всю зиму.

У Никитских Ворот извозчик столкнулся с автомобилем, помял ему крыло. Извозчик, рыжебородый великан, совершенно растерялся:

– Простите, ради Бога, в ноги поклонюсь!

Шофер, рябой, землистый, строг, но милостив:

– Зачем в ноги? Ты такой же рабочий человек, как и я. Только в другой раз смотри не попадайся мне!

Чувствует себя начальником, и недаром. Новые господа.

Газеты с белыми колонками – цензура. Муралов «выбыл» из Москвы.

Извозчик возле «Праги» с радостью и смехом:

– Что ж, пусть приходит. Он, немец-то, и прежде все равно нами владел. Он уж там, говорят, тридцать главных евреев арестовал. А нам что? Мы народ темный. Скажи одному «трогай», а за ним и все.

1.Иван Бунин. 1910-е годы. Государственный литературный музей имени В. И. Даля.
2.Необходимое предуведомление: «Окаянные дни» прочитаны здесь с точки зрения историка – со всеми недостатками и достоинствами такого подхода. Благодарю редакцию «Полки» и лично Льва Оборина за возможность написать об этой великой книге, протоиерея Петра Иванова – за то, что он впервые обратил мое внимание на нее, Юрия Троицкого – за уникальный метод анализа исторических источников личного происхождения (в том числе и дневников), Анатолия Корчинского – за разговоры, которые прояснили многие смыслы.
3.Манифест об отречении Николая II. Государственный архив Российской Федерации.
4.Александр Герцен. Фотография Сергея Левицкого. Дом-музей А. И. Герцена.
5.Василий Шульгин. 1913 год. Государственный музей истории Санкт-Петербурга.
6.Вера Бунина-Муромцева. 1920-е годы. Музей-заповедник «Царицыно».
7.Антон Деникин. 1920 год.
8.Максим Горький. Библиотека Конгресса США.
9.Революционная Москва. Яков Свердлов обращается к толпе на Красной площади 1 мая 1918 года. Фотография А. Дорна.
10.Очевидно, опечатка. – Прим. ред.

Bepul matn qismi tugad.

26 366,18 s`om