Kitobni o'qish: «Три осени Пушкина. 1830. 1833. 1834», sahifa 3

Shrift:
* * *

Восьмого сентября Пушкин написал один из шедевров своей лирики – «Элегию». Каждая строка этого стихотворения словно вырезана алмазом.

 
Безумных лет угасшее веселье
Мне тяжело, как смутное похмелье.
Но, как вино, – печаль минувших дней
В моей душе чем старе, тем сильней.
Мой путь уныл. Сулит мне труд и горе
Грядущего волнуемое море.
 

Он видел всё главное, что готовила ему судьба. Потому-то с такой верой в предназначение человека написал далее:

 
Но не хочу, о други, умирать;
Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать…
 

Улица в Болдине


«Чтобы угодить ей, я согласен принести в жертву свои вкусы, всё, чем я увлекался в жизни, моё вольное, полное случайностей существование…»

Н.И. Гончаровой, 1830


В немногих строках обозначался путь поэта, путь человека, трепетно мечтающего о счастье:

 
И ведаю, мне будут наслажденья
Меж горестей, забот и треволненья:
Порой опять гармонией упьюсь,
Над вымыслом слезами обольюсь,
И может быть – на мой закат печальный
Блеснёт любовь улыбкою прощальной.
 

Странно это признание тридцатилетнего человека о печальном закате, о прощальной улыбке любви. Но так понятна, так близка каждому из нас эта мечта о любви!

Пушкин думал и не смел думать о ней. Ещё в апрельском письме матери невесты с удивительной прямотой и невольно прорывающейся горечью признавался: «Я полюбил её, голова у меня закружилась, я сделал предложение, ваш ответ, при всей его неопределённости, на мгновение свёл меня с ума. <…> Только привычка и длительная близость могли бы помочь мне заслужить расположение вашей дочери; я могу надеяться возбудить со временем её привязанность, но ничем не могу ей понравиться; если она согласится отдать мне свою руку, я увижу в этом лишь доказательство спокойного безразличия её сердца. <…> Бог мне свидетель, что я готов умереть за неё; но умереть для того, чтобы оставить её блестящей вдовой, вольной на другой же день выбрать себе нового мужа, – эта мысль для меня – ад».

Воистину он был провидцем!

Печальный тон «Элегии» – дань прошлому, настоящему и будущему. Ничто не обещало, что горестей, забот и треволнений в будущем станет меньше.

Даже женитьба, на которую он так неожиданно получил согласие, была омрачена цепью неприятностей. Глупые ссоры, затеваемые будущей тёщей; тяжёлые хлопоты по имущественным делам Гончаровых, в которые почему-то должен был ввязаться он; даже та непонятная для него настороженность, с которой встретили его помолвку многие его приятели и знакомые. Некоторые так прямо и заявляли, что счастье женатого человека не для него, что он погубит свой талант, что только несчастья живительны для творческой натуры.

Пушкин был раздосадован.

В общем хоре скептиков неожиданно раздался негромкий, но дружественный голос. Он одобрял и ободрял Пушкина. Кто-то, пожелавший остаться неизвестным, прислал ему накануне отъезда в Болдино стихи. С трогательной простотой аноним выражал уверенность в том, что счастливый в любви, поэт будет творить по-прежнему.

Это стихотворение не выходило у Пушкина из головы. 26 сентября он написал ответные стихи. Пушкин благодарил неведомого автора и признавался: язык доброжелательства ему странен, поэт к нему не приучен. Ведь холодная светская толпа «взирает на поэта»

 
… как на заезжего фигляра: если он
Глубоко выразит сердечный, тяжкий стон,
И выстраданный стих, пронзительно-унылый,
Ударит по сердцам с неведомою силой, —
Она в ладони бьёт и хвалит, иль порой
Неблагосклонною кивает головой.
 

Если же поэта постигнет скорбная утрата, изгнанье, заточенье,

 
«Тем лучше, – говорят любители искусств, —
Тем лучше! наберёт он новых дум и чувств
И нам их передаст».
 

Горький парадокс состоял в том, что жизнь и творчество находились именно в таком соотношении. Но жестоко, помилуй бог, как жестоко с подобным бездушием и детским эгоизмом относиться к поэту! Он жив, он живёт, он мыслит и страдает. Но об этом вправе написать лишь он сам.

Впрочем, чего же ждать от толпы? «Смешон, участия кто требует у света!» Пушкин и не взывал к ней. Он обращался к неожиданному другу. Кто, кроме истинного друга, понимающего его состояние, мог обратиться к нему в нужную минуту со словами одобрения и поддержки?

30 сентября он написал невесте:

«Наша свадьба точно бежит от меня; и эта чума с её карантинами – не отвратительнейшая ли это насмешка, какую только могла придумать судьба?»

* * *

«Во имя неба, дорогая Наталья Николаевна, напишите мне, несмотря на то, что вам этого не хочется. Скажите мне, где вы? Уехали ли вы из Москвы? нет ли окольного пути, который привёл бы меня к вашим ногам? Я совершенно пал духом и, право, не знаю, что предпринять. Ясно, что в этом году (будь он неладен) нашей свадьбе не бывать».

Пушкин разворачивал географическую карту и смотрел: нельзя ли объехать карантины стороной – с севера, например, «через Кяхту или через Архангельск? – делился он этим планом с Натали и даже улыбался: – Дело в том, что для друга семь вёрст не крюк…»

От неё письмо пришло только в конце октября. Оно обрадовало: «…В чумное время… рад письму проколотому: знаешь, что по крайней мере жив, и то хорошо».

Оно огорчило: «Во-первых, потому, что оно шло ровно 25 дней; 2) что вы первого октября были ещё в Москве, давно уже зачумлённой; 3) что вы не получили моих писем; 4) что письмо ваше короче было визитной карточки; 5) что вы на меня, видимо, сердитесь, между тем как я пренесчастное животное уж без того».

Затем пришло письмо от отца: Натали и 9 октября ещё оставалась в Москве.

Пушкин бросился в Лукоянов – взять свидетельство на проезд. Ему отказали – он же выбран попечителем по надзору за карантинами по его округу.

Пушкин взорвался: какое попечительство? Он же просил, чтобы с него сняли это поручение!

Чиновник развёл руками. Пушкин послал жалобу в Нижний Новгород. Ответ на неё мог прийти и через месяц. Пушкин махнул на всё рукой и решил ехать дальше.

Из Лукоянова он, как ни странно, без препятствий доехал до границы с Владимирской губернией. Карантинов не оказалось.

Первый встретился в Севаслейке. Смотритель, к удивлению, принял его благосклонно. Заверил, что дней через шесть выпустит, – решительный вид проезжающего подействовал на него. Заглянув в подорожную, переменил тон.

В письме к невесте это изложено так:

«– Вы не по казённой надобности изволите ехать? – Нет, по собственной самонужнейшей. – Так извольте ехать назад на другой тракт. Здесь не пропускают. – Давно ли? – Да уж около 3 недель. – И эти свиньи губернаторы не дают этого знать? – Мы не виноваты-с. – Не виноваты! а мне разве от этого легче!»

От Болдина до Севаслейки было более двухсот вёрст. Чиновник карантинного надзора подсказал: если бы у Пушкина имелось свидетельство о том, что он едет не из зачумлённого места, тогда бы его пропустили.

Пушкин вернулся в Лукоянов и попросил такую бумагу. Ему отказали. Местный предводитель дворянства трусил: ведь проситель проделал путь до Лукоянова от Болдина. «Что же делать?» – спросил Пушкин. «Напишите губернатору». – «Но ведь пройдёт время!» Предводитель пожал плечами.

Тут же в Лукоянове Пушкин написал в Нижний губернатору, а сам вернулся в Болдино. Что оставалось делать?

«Я провожу время в том, что мараю бумагу и злюсь».

Он даже стал навещать соседей. В Апраксине и Чернавском, примерно в двадцати верстах от Болдина. Там жили милые люди. Впрочем, Чернавское он навещал в своих попытках вырваться из Болдина, это село было по дороге в Лукоянов. В Чернавском он навещал вдову военного Пелагею Ивановну Ермолову и её сына Валериана Гавриловича, отставного поручика.

В Апраксино приезжал нарочно. Там жила другая вдова, бригадирша Наталья Алексеевна Новосильцева, с двумя дочерьми.

Пушкина трогало то искреннее внимание, которое они к нему проявляли. Его принимали без церемоний и чопорности. Ему нравилась игра на фортепиано младшей дочери Новосильцевой Вареньки. По его просьбе она играла ему Моцарта.

Но вновь и вновь он возвращался в свой болдинский дом.

Бессонница его томила.

Однажды ночью он встал, взял перо.

«Мне не спится, нет огня, – быстро бежало перо по бумаге, – всюду мрак и сон глубокий…»

Задумался, прислушиваясь к звукам заснувшего дома, изменил последнее слово: «.. сон докучный. ⁄ Ход часов лишь однозвучный ⁄ Раздаётся близ меня…»

Стук часов усиливал тишину. Она давила, казалось, только для того, чтобы смутить душу и дать почувствовать, как безостановочно ткут нить судьбы неумолимые парки.

* * *

«Парк пророчиц частый лепет ⁄ Топ небесного огня», – ложились слова на бумагу и тут же отбрасывались: это было не совсем то, что хотелось выразить.

Может быть, так? —

 
Парк ужасных будто лепет
Топот бледного коня
Вечности бессмертный трепет
Жизни мышья беготня.
 

Нет, слишком сумрачно. Что за «бледный конь»? Его надо оставить романтикам. И парки «ужасные» тоже не годятся. С парками ещё можно поспорить! Не так уж страшны эти старухи.

«Жизни мышья беготня» – это, кажется, то, что надо.

Пушкин изменил и вторую строфу. С первой получилось так:

 
Мне не спится, нет огня;
Всюду мрак и сон докучный.
Ход часов лишь однозвучный
Раздаётся близ меня,
Парки бабье лепетанье,
Спящей ночи трепетанье,
Жизни мышья беготня…
 

Дальше зазвучали вопросы. Вечные вопросы, преследующие человека особенно неотвязно – в такую вот одинокую осеннюю ночь.

Строчки набегали, заменяя и перекрывая одна другую, пробиваясь к единственному и точному по смыслу варианту: «Что ты значишь, тайный шёпот», «Что ты значишь, вечный шёпот», «Что, упрёк иль тайный ропот ⁄ Умирающего дня», «Дай ответ мне. Что ты хочешь», «Объяснись – о чём хлопочешь?», «От меня чего ты хочешь?»

Наконец, и здесь всё стало на свои места:

 
Что тревожишь ты меня?
Что ты значишь, скучный шёпот?
Укоризна, или ропот
Мной утраченного дня?
От меня чего ты хочешь?
Ты зовёшь или пророчишь?
 

Теперь завершение. Две строчки. Не больше. К ним устремится всё стихотворение, с его ночными звуками, образами, тревожными вопросами.

Может быть, так: «В этом звуке беспрерывном ⁄ Смутно смысла я ищу». Или – «Тщетно смысла я ищу»?

Нет, не «тщетно» и не «смутно». Это у ночи язык смутен. Но в его тайну или угрозу нужно всматриваться прямо, нужно разгадывать его без ребячьей робости.

Пушкин написал:

 
Я понять тебя хочу,
Смысла я в тебе ищу…
 

Не торопясь, набело переписал стихотворение. Перечитал его и остался доволен. Ему удалось выразить и эту тревогу, рождённую ночью после утраченного навек ещё одного дня, и эту бестрепетность человека, лишённого всякой мистики, ищущего смысла в загадках бытия.

* * *

1 октября пришло известие, что холера в Москве.

Пушкин проклинал тот час, когда решил расстаться с невестой. Он поручил завершить дела своему доброму помощнику, болдинскому писарю Петру Александровичу Кирееву, быстро сложился и в тот же день выехал из села.

Мрачные мысли его одолевали. Он надеялся, что невеста уехала из Москвы. Попадёт ли он сам туда в скором времени? Говорили, что от Лукоянова до Москвы – пять карантинов. Там проезжающего обмывают хлорным раствором. Но если холера передаётся по воздуху? Тогда эти меры не столь действенны.

Его самого чуть было не назначили попечителем одного из кварталов по борьбе с холерой. Туда определяли местных дворян. Ему стоило большого труда избавиться от этого назначения.

Он медленно тащился по раскисшему тракту – в конце сентября зачастили дожди; умилялся «мудрости», с которой прокладывали здешние дороги: с двух сторон насыпи – ни канавы, ни стока для воды. Дорога превращалась в ящик с грязью. Пешеходы шли наверху по насыпям, по сухим дорожкам и с улыбкой поглядывали на увязающие в грязи экипажи.

Но и этот путь длился недолго.

Сначала Пушкин наткнулся на заставу. Несколько вооружённых дубинами мужиков охраняли переправу через речку. Зачем они стоят с повелением никого не пропускать, мужики хорошенько не понимали.

Пушкин стал доказывать, что где-нибудь впереди наверняка учреждён карантин – не сегодня, так завтра он на него наедет. Мужики не соглашались. Пушкин предложил им серебряный рубль. Они колебались недолго. Перевезли на другую сторону и пожелали ему многие лета.

Вскоре он и впрямь наехал на карантин.

Там строгости были иные. Никакие резоны не действовали. Или сиди две недели, чтобы тебя пропустили до следующего карантина, или возвращайся, откуда прибыл.

Пушкин предпочёл вернуться.

На обратном пути мужиков у безымянной речки уже не было.

Дождь лупил изо всей силы по кожаному верху кибитки, когда она вкатилась на болдинское подворье. Дом опять стоял тёмный, заброшенный. Лишь на другой стороне пруда в приказной избе слабо светился огонь.


В. Серов. Пушкин в парке, 1899


Повести Белкина

* * *

В письме к Плетнёву Пушкин признавался:

«Написал я прозою 5 повестей, от которых Баратынский ржёт и бьётся – и которые напечатаем… Anonyme. Под моим именем нельзя будет, ибо Булгарин заругает».

Пушкин шутил. Булгарина он не боялся. «Шпион, перемётчик и клеветник» (по характеристике Пушкина), Булгарин был заклеймён им в блестящих статьях, заметках и эпиграммах как раз в 1830 году. Тем не менее повести должны были появиться в свет так, словно их на самом деле написал никому доселе не ведомый Иван Петрович Белкин.

«Возник» он, очевидно, не сразу. Пушкин шёл к нему постепенно, в течение ряда лет, по мере того как проникался сознанием значительности таких людей, как Белкин, по мере того как открывался поэту смысл жизни людей простых, нечиновных, небогатых.

Их жизнь заставляла Пушкина всё чаще задумываться над тем, что о ней надо писать не стихами, а прозой.

* * *

Первой была написана повесть «Гробовщик».

Почему она? Почему именно с неё началась вся работа?

Вопрос не праздный. Ведь «Гробовщик» действительно стал началом. Началом той литературы, которая поворачивала русскую прозу к прозе жизни.

Не праздный и потому, что наталкивает на возможный ход мыслей поэта, выбравшего сюжетом для первой повести случай с гробовщиком.

Пушкин, конечно, продолжал думать о невесте и беспокоиться. Гончаровым надо было уехать из Москвы: ведь в деревне, где нет такого скопления людей, как в городе, им будет безопасней. Непростительная медлительность! Под их окнами к тому же неотвязно торчит мрачное напоминание – дом гробовщика Адрияна.



Пушкин рассказывает историю с гробовщиком так, что мы всё время улавливаем авторскую усмешку. Усмешка эта и по адресу героев, и по адресу литературных правил: «Не стану описывать ни русского кафтана Адрияна Прохорова, ни европейского наряда Акулины и Дарьи, отступая в сём случае от обычая, принятого нынешними романистами. Полагаю, однако же, не излишним заметить, что обе девицы надели жёлтые шляпки и красные башмаки, что бывало у них только в торжественные случаи».

Жёлтый цвет повторён в повести многократно и, видимо, недаром.

В начале он промелькнул в облике купленного Адрияном дома, потом – в шляпках, затем окрасил будку будочника Юрко и, наконец, дважды – в лицах покойников, которых хоронит Адриян.

Если цвет домика, будки, шляпок сам по себе может быть и случаен, то жёлтые, «как воск», «жёлтые и синие» лица мертвецов иными быть и не могут. А один и тот же цвет покойников и того, что связано с гробовщиком в его повседневной жизни, несомненно, выражает авторское отношение – иронично-снисходительное, возможно, с оттенком брезгливости.

Подобные детали лукаво вспыхивают на протяжении всей повести. В результате читатель видит живописную картину быта и нравов не очень богатых, но и не бедных горожан – сапожников, булочников, будочников, портных. В центре же – гробовщик. Его фигура придаёт всей картине законченность. В том, в частности, смысле, что жизнь каждого горожанина замыкается в конце концов на гробовщике.

На это намекает сапожник Шульц: «…конечно, мой товар не то, что ваш: живой без сапог обойдётся, а мёртвый без гроба не живёт».

Как выразительно это непроизвольное «мёртвый без гроба не живёт»\

Адриян отвечает: «Сущая правда, однако же, если живому не на что купить сапог, то, не прогневайся, ходит он и босой, а нищий мертвец и даром берёт себе гроб».

В этих словах весь Адриян: сумрачный, подозрительный и жадный. Он думает о переезде и о близкой смерти купчихи Трюхиной, на которой «надеялся выместить убыток» за испорченные дождём шляпы и мантии на похоронах отставного бригадира.

Как говорится, спит и видит кончину богатой купчихи.

Потому иное и не может ему присниться в ночь после праздничного обеда у Шульца… Хотя нет. Не так. Я нарушаю лукавый ход сюжета. Он ведётся по-иному. Читатель не замечает границы между явью и сном.

«Ей-богу, созову», – говорил обиженный будочником Адриян, пригласив к себе спьяну на новоселье тех, на которых работал, – «мертвецов православных». «Милости просим, мои благодетели, завтра вечером у меня попировать; угощу, чем Бог послал». С этими словами гробовщик завалился спать.

«На дворе было ещё темно, как Адрияна разбудили. Купчиха Трюхина скончалась в эту самую ночь, и нарочный от её приказчика прискакал к Адрияну верхом с этим известием».

С этого момента – новый, «страшный» поворот в сюжете.

Адриян хлопочет по похоронам, а вечером, всё сладив, идёт домой и застаёт там полную комнату приглашённых им мертвецов.

У ворот дома встречает его последний схороненный им покойник, отставной бригадир, а последним подходит первый его покойник – тоже отставной военный, но из чинов низших, сержант.

Так сказать, крайние «точки» восхождения гробовщика в его карьере – от «низшего» к «высшему», от бедных похорон к богатым.

Когда-то Адриян, начавший дело с небогатых клиентов, «продал первый свой гроб – и ещё сосновый за дубовый». Это слова самого сержанта. «Помнишь ли ты отставного сержанта гвардии Петра Петровича Курилкина?» – спрашивает скелет у Адрияна. А как же тому не помнить, когда память о том первом, обманном гробе никогда не стиралась.

Курилкин не мог умереть в его памяти. Он жив, жив Курилкин – как тут не уловить лукавую усмешку Пушкина, он ведь намекает на известную поговорку, пришедшую из популярной некогда игры: курилка — дымящаяся лучинка, которую передавали из рук в руки, приговаривая: «Жив, жив курилка!» Из круга выходил тот, у которого курилка гас.

Курилкин жив как раз для того, чтобы не забывал плут-гробовщик о начале своей удачливой карьеры.

Но скелет есть скелет. Его объятия устрашат кого угодно.

«…Адриян, собравшись с силами, закричал и оттолкнул его. Пётр Петрович пошатнулся, упал и весь рассыпался. Между мертвецами поднялся ропот негодования; все вступились за честь своего товарища, пристали к Адрияну с бранью и угрозами…»


Чаепитие у Адрияна.

Рисунок Пушкина


Гробовщик лишается чувств, но – утром пробуждается вполне благополучно.

Тогдашний, воспитанный на романтической литературе читатель мог почесть себя обманутым. Мало того, что все герои повести неказисты, не герои — какие-то ремесленники, но и сама захватывающая дух сердцевина повести на поверку оказалась всего лишь сном. Не посмеялся ли над нами автор?

Может быть. Но лишь отчасти. Как смеются, приглашая смеяться над очевидной нелепицей или предрассудком, с которым надо расставаться трезвому, знающему жизнь человеку.

Пора перестать верить во всю эту загробную чертовщину. Пора взрослеть – и в жизни, и в литературе. Пора в литературе изображать простые, житейские ситуации, обыкновенную жизнь с обыкновенными людьми. Эта-то обыкновенность, может быть, ярче и очевиднее проступает в сюжетах с подобной, романтической на первый взгляд «подковыркой». Она оттеняет обыденность, заземлённость человеческих поступков, взаимоотношений между людьми. Оттеняет, наконец, вполне буржуазный характер главного героя.

В ремесленнике-гробовщике, мошенничающем на похоронах, совместились две «ипостаси» – ремесленника, производителя неких материальных ценностей, человека, который должен дорожить честью своего «цеха», честностью, порядочностью и т. п., – и – буржуа, накопителя, обманщика, строящего своё благополучие на неблагополучии других людей.

То, что среди всех возможных ремесленных профессий выбран гробовщик, таким образом, не случайно, как будет неслучайным и то, что в одном из драматических произведений, написанных в ту осень, главным героем станет тоже личность, совместившая в себе, казалось бы, несовместимое – скупой рыцарь.

Но об этом герое – немного позже.

* * *

«Гробовщик» был помечен в рукописи 9 сентября.

Через пять дней, 14 сентября, была закончена вторая повесть – «Станционный смотритель».

Главный герой – Самсон Вырин, незначительный чиновник, «сущий мученик четырнадцатого класса, ограждённый своим чином токмо от побоев, и то не всегда». Коллежский регистратор – низшая ступенька тогдашней Табели о рангах.

 
Коллежский регистратор,
Почтовой станции диктатор.
 

Этот, несколько видоизменённый стих Вяземского был взят эпиграфом к повести. Он тоже ироничен. Но ирония в «Станционном смотрителе» иная, нежели в «Гробовщике». Добрее. Повесть рассказывает словно другой человек. Рассказчик словно сам, вроде Вырина, беден, незнатен. И вполне естественно, что он сочувствует своему герою, с трогательной обстоятельностью пишет об обстановке в доме смотрителя – горшках с бальзамином, кровати с пёстрой занавеской, картинках, украшающих «смиренную, но опрятную обитель».

В картинках излагалась библейская история блудного сына.

Их описание намекает на то, что произойдёт с «блудной дочерью», героиней повести. А образ «почтенного старика в колпаке и шлафроке», отпускающего в странствие сына, а потом, после всех его злоключений, принимающего обратно, напоминает о старом смотрителе. Он тоже невольно сам отпускает дочь, а потом тоже рад был бы принять её обратно…

Старая как мир история. Недаром она вошла в один из библейских рассказов-притч, а в современной Пушкину России была в назидание отцам и детям размножена в тысячах картинок.

Пушкин рассказывает свою притчу. Она как будто следует общему контуру той, которая канонизирована в Библии, но даёт иной, новый вариант, более подходящий изменившемуся более чем за два тысячелетия миру.

Не по старым шаблонам, пусть и освящённым авторитетом библейских историй, развивается жизнь. Не по «картинкам».

Кстати, и не по сюжетам хорошо известных тогдашним читателям других, литературных произведений.

Тогдашние читатели могли вспомнить повесть Карамзина «Бедная Лиза».

Печальная история продавщицы цветов Лизы, обманутой и брошенной коварным соблазнителем, словно оспоривается судьбой Дуни, героини «Станционного смотрителя». Её тоже соблазняет богатый дворянин. Но сюжет разворачивается не по-карамзински. По-пушкински. «Коварный соблазнитель» не бросает Дуню. Он, похоже, по-настоящему полюбил увезённую им девушку. Она становится настоящей барыней…

Так что же, Пушкин подслащает жизнь? Нет, разумеется. И чудесное превращение Дуни лишь усугубляет горемычную жизнь её отца. Обратите внимание: повесть названа не именем героини (как было у Карамзина). Суть в нём, в отце, в станционном смотрителе Самсоне Вырине.

Да, Дуня стала богатой и любимой. Но он-то, отец, потерял любовь навсегда, а с нею и надежду на саму жизнь. Да, Дуня стала важной барыней. Но его-то, отца, не пустили даже на порог столичного дома, куда поместил Минский Дуню.

Бедняк не просто остался бедняком – его оскорбили, его человеческое достоинство растоптали. Он по-прежнему остался за чертой, отделяющей сильных мира сего от бесправных бедняков. Любая, самая фантастическая метаморфоза с дочерью такого бедняка не способна изменить его собственное положение.

Вот в чём дьявольская суть жизни!

Повесть Пушкина, словно библейская притча, непритязательно и доступно объясняет одну из жизненных коллизий, внушает изначальные и простые понятия нравственности. Как и та, рассказанная в Библии легенда о блудном сыне, история смотрителя и его дочери перешагивает своё время, становится поучительной и для нас: и жалость к несчастному отцу, и жестокость людей друг к другу, и позднее раскаяние за содеянное.

Сгибается под его тяжестью человек, но ничего уже не изменить.

«– Вот могила старого смотрителя, – сказал мне мальчик, вспрыгнув на груду песку, в которую врыт был чёрный крест с медным образом.

– И барыня приходила сюда? – спросил я.

– Приходила, – отвечал Ванька; – я смотрел на неё издали. Она легла здесь и лежала долго».

Не забудем: «Историю села Горюхина» он ведь тоже писал, ничего сам не выдумывая.

Да, да, Иван Петрович расскажет только то, что ему в своё время поведали иные люди. Сам-то он, сидя в своей деревне, и не мог быть свидетелем ни случая с гробовщиком, ни истории станционного смотрителя. Надо все повести в этом смысле объяснить, чтобы никакой Булгарин не придрался. Публика ждёт выдумки и не очень-то склонна ей верить. А надо, чтобы она не сомневалась в истинности описываемых событий.

Это к тому же «оправдает» скрытую насмешку, которая уже промелькнула в двух повестях. Можно будет ввести интонации, свойственные самым разным рассказчикам. И поместить в предисловии, посвящённом Белкину, такое примечание: «В самом деле, в рукописи г. Белкина над каждой повестию рукою автора надписано: слышано мною от такой-то особы (чин или звание и заглавные буквы имени и фамилии)».

Сам Пушкин решил скрыться за личиной издателя.

Когда он обратился к третьей повести, то без колебаний был убеждён, что её рассказала Ивану Петровичу Белкину провинциальная барышня.

Соответственно, и весь стиль повествования, и, как говорится, взгляд на мир отвечали характеру именно такой барышни.

* * *

Барышня рассказывала о барышне.

Эти уездные барышни были отчаянные любительницы всяких романических историй. Не только романтических, но именно романических, которые они почерпали большей частью во французских романах.

Неспроста в восьмой главе «Евгения Онегина» Пушкин отождествил свою Музу с такой барышней:

 
И вот она в саду моём
Явилась барышней уездной,
С печальной думою в очах,
С французской книжкою в руках.
 

В Лизе, героине третьей повести, по-своему оживает самобытность характера, которую Пушкин так ценил в Татьяне.

Правда, Лиза, о отличие от Татьяны, шаловлива. В этом она под стать младшей сестре Татьяны. Я поэтому и пишу, что она по-своему повторила любимый пушкинский характер. Пушкин не переносит буквально, с полным совпадением черт характера героя из произведения в произведение.

Вглядимся в героиню повести.

Никакие правила, учреждённые в доме сумасбродным отцом, помещиком-англоманом, не могут сделать из дочери чопорную англичанку. Переодевание крестьянкой, затеянное как шалость, обнаруживает в этой девушке её национальную сущность. Ей, оказывается, не только весело, но и легко ощущать себя крестьянкой – пусть, правда, только внешне.

Разумеется, это всего лишь маскарад. Не надо быть особо прозорливым, чтобы почувствовать иронию, с которой сообщается о том, как Лиза с помощью своей горничной Насти «скроила себе рубашку и сарафан» и «засадила за шитьё всю девичью»; как её босые ножки не стерпели песка и камушков и пришлось ей за полтину заказывать «маленькие пёстрые лапти» у Трофима-пастуха.

Всё это так. Мы, читатели, возможно, ощущаем и некоторую деланность её «простонародной» речи во время первого разговора с Алексеем Берестовым. Но мы не можем не ощущать и того, что внушает этому Алексею Берестову его новая знакомая: я простая крестьянка, дочь Василия-кузнеца, я красива, необыкновенно мила и отнюдь не простодушна.

Я ровня тебе на том, самом главном уровне человеческих взаимоотношений, когда уходят в сторону сословные, имущественные и даже культурные признаки, а на первый план выходят иные. Те, что определяются духовной и физической природой человека; те, что подчинены закону, данному свыше, – браки совершаются на небесах.

Мы ни на минуту не забываем, что перед нами сюжет «с переодеванием» (столь любимый в мировой литературе). Но мы не должны забывать и того, что говорит этим сюжетом Пушкин: как нетрудно таким вот уездным барышням сыграть роль крестьянки и даже заставить без памяти влюблённого дворянина принять нешуточное, тоже по-своему самобытное решение.

«Романическая мысль жениться на крестьянке и жить своими трудами» приходит ему в голову, и «чем более думал он о сём решительном поступке, тем более находил в нём благоразумия».

С какой бы иронией ни характеризовался в ряде случаев Алексей Берестов, рассказчик сообщает отнюдь не о шуточном итоге, к которому приходит герой.

Можно себе представить, как бы принял решение сына жениться на крестьянке его отец! Правда, в конце концов всё разрешилось ко всеобщему удовлетворению. Ну а если бы Акулина на самом деле оказалась крестьянкой и Алексей стал бы отстаивать своё решение?

Нет, не так проста эта «пасторальная» повесть, повторяющая как бы «навыворот» один из популярнейших сюжетов мировой литературы – сюжет Ромео и Джульетты. Там тоже – любящие сердца и непримиримые семейства. Но там трагедия. У Пушкина всё наоборот. Герои не умирают. А российские Монтекки и Капулетти мирятся.

Далее.

Хотя повесть озаглавлена «Барышня-крестьянка», наиболее значительное лицо в ней, как мне представляется, всё-таки не Лиза, а Алексей.

Лиза сыграла роль крестьянки и благополучно вернулась в своё прежнее состояние. Как художественный образ она не представляет собой чего-то нового. Как я уже заметил, она – один из вариантов женского, девичьего характера, к которому Пушкин уже обращался (ив «Евгении Онегине», и в других произведениях). А вот Алексей Берестов с его отчаянным решением «жениться на крестьянке и жить своими трудами» – образ новый, необычный для тогдашней литературы.

Он был как бы наброском, эскизом. Для тех решений, которые лишь промелькнули у героя, ещё не пришла пора. В этом пушкинском образе была заявка на будущее. Пушкин словно по касательной затронул один из сложнейших вопросов русской жизни. В повести, словно в зерне, были заключены будущие «колосья» русской литературы.

«Пушкин указывает русским писателям, в чём их особо трудная задача», – писал Н. Берковский. А задача, которую ставила жизнь перед литературой, состояла в том, чтобы уметь увидеть и передать эти важные изменения, это «самодвижение» жизни, «внутренний рост её изо дня в день, обставленный бесконечным множеством мелочей и препятствий, среди которых значащие едва отделимы от незначащих»3.

Пушкин в своей повести сумел обозначить этот «внутренний рост» личности, выделил «значащую» ступень развития сознания человека, ступень, которая приподнимала вполне заурядного молодого человека над уровнем жизни, уготованной ему рождением, традициями, воспитанием и т. д. Пусть он лишь на мгновение приподнялся над ней, а затем, возможно, вернётся на исходную, привычную для себя «ступень». Но этот шаг был сделан!

Вот что важно.

Не для Алексея Берестова (его мы можем оставить теперь в покое). Для пушкинских читателей, которые могли и должны были уловить это в повести. Для русской литературы, которая училась у Пушкина (не забудем, что её создателями были тоже читатели Пушкина). Та программа, которая была заложена Пушкиным как в этой повести, так и в других повестях белкинского цикла, была затем «выполнена А. Толстым, а также Гончаровым, Тургеневым и Чеховым, мастерами “количественного анализа” явлений жизни, исследования её величин – больших, малых и малейших»4. Тому, что было лишь слегка затронуто в образе Алексея Берестова, суждено было развиться и стать главным в судьбе других литературных героев – названных писателей, которые пришли в русскую литературу после Пушкина.

Yosh cheklamasi:
0+
Litresda chiqarilgan sana:
04 yanvar 2023
Yozilgan sana:
2019
Hajm:
353 Sahifa 89 illyustratsiayalar
ISBN:
978-5-905682-57-5
Mualliflik huquqi egasi:
Детское время
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

Ushbu kitob bilan o'qiladi