Kitobni o'qish: «Вера»
Elizabeth von Arnim
VERA
В оформлении обложки использована иллюстрация Коулза Филлипса (Coles Phillips).
© Наталия Рудницкая, перевод на русский язык, 2022
© Livebook Publishing Ltd, 2022
I
Доктор ушел, две вызванные им из деревни женщины поднялись в комнату, где лежал отец, и Люси вышла в сад. Она стояла, опершись на ворота, и смотрела на море.
Отец умер в девять утра, сейчас двенадцать. Полуденное солнце нещадно пекло, и пожелтевшая от жары трава на утесе, пыльная дорога, сверкающее море, редкие белые облака, зависшие в небе, – все плавилось в молчаливом, неподвижном мареве.
Люси глядела в пустоту, тоже неподвижная, словно окаменевшая. На глади моря не было ни паруса, ни дымка далекой пароходной трубы, в небе – ни одного птичьего росчерка. Казалось, всему, что только могло двигаться, был дан приказ замереть. Замолчать, как во сне.
Люси смотрела на море, на сверкающий пустой мир, лицо у нее тоже было пустым. Отца нет уже три часа, а она ничего не чувствует.
С того дня, как они с отцом приехали в Корнуолл, прошла всего неделя – они были полны надежд, предвкушали удовольствие от маленького меблированного домика, который сняли на август и сентябрь, верили, что здешний воздух непременно пойдет ему на пользу. Эта вера не оставляла их все годы, что он болел, не было ни мгновения, когда б они усомнились. Он был болезненным человеком, она о нем заботилась. Она заботилась о нем, сколько помнила себя, потому что болезненным он был всегда. И он был в ее жизни всем. Пока она росла, то думала только об отце – ни на кого другого мыслей у нее просто не оставалось. Он заполнял ее разум и сердце. Они шагали по жизни вдвоем – вместе убегали от зим, кочевали из одного прелестного местечка в другое, разглядывали одни и те же красивые вещицы, читали одни и те же книги, разговаривали, смеялись, заводили друзей – толпы друзей: куда б они ни приезжали, отец тут же обзаводился друзьями, вливавшимися в массу друзей старых. Она не жила без него ни дня – да у нее и желания такого не возникало. Где и с кем могла она быть так же счастлива? Все эти годы над нею сияло солнце. Зим не было – только лето, бесконечное лето, и сладкие запахи, и мягкие небеса, и терпеливое понимание ее не слишком подвижного ума – а ведь у него был очень быстрый ум, и любовь. Он был для нее самым увлекательным собеседником, самым щедрым другом, самым эрудированным наставником, самым обожающим отцом, и вот теперь он мертв, а она ничего не чувствует.
Отец. Умер. Его больше нет.
Она произнесла вслух. Слова – и только.
Теперь она одна. Без него. Навсегда.
Она снова произнесла вслух. Тоже только слова.
Наверху, в комнате с распахнутыми окнами, в обществе не допускавших к нему деревенских женщин, лежал мертвый отец. Получается, что, когда он улыбнулся, он улыбнулся ей в последний раз, в последний раз что-то сказал, в последний раз назвал очередным смешным прозвищем, которые он придумывал с таким удовольствием. Но почему? Всего несколько часов назад они завтракали и составляли план на день. Почему? Только вчера они после чая поехали посмотреть на закат, и он своим острым взглядом выхватил на обочине какую-то траву, остановился, собрал, взволнованный тем, что обнаружил редкость, а потом отнес траву к себе в кабинет и объяснил ей – и она поняла, – что такого особенного в этих ростках, которые, если б он к ним не прикоснулся, оставались бы обычной придорожной травой. И такое происходило со всем – его прикосновение дарило жизнь и радость. Он разложил травинки по промокательной бумаге на подоконнике столовой, и они лежали там, ожидая, когда он ими займется. Она видела травинки, когда шла через сад, посуда от завтрака – их последнего завтрака – все еще стояла на столе: растерявшиеся слуги забыли убрать. Он упал, когда вставал из-за стола. Умер. Мгновенно. Без вскрика, без взгляда. Ушел. Перестал быть. Исчез.
А какой чудесный день, такой жаркий. Он любит жару. С погодой им повезло…
Нет, звуки все-таки были – она вдруг услышала суетливые шаги из комнаты наверху, всплески воды, осторожный стук, когда глиняные кувшины ставили на пол. Женщины сказали, что, когда все будет готово, она сможет к нему подняться. Женщины старались ее успокоить, и слуги, и доктор. Успокоить? Она же ничего не чувствует!
Люси смотрела на море, думала, изучала то, что случилось, с любопытством, холодно, словно со стороны. Ее разум был совершенно чист. Она видела каждую мелочь, каждую подробность. Она все знала и ничего не чувствовала – как Бог, сказала она себе, да, как Бог.
С дороги, по обе стороны от ворот ярдов на пятьдесят отгороженной деревьями и кустами, послышались шаги, и между нею и морем возник человек. Она не видела его, потому что не видела ничего, кроме своих мыслей, он прошел совсем близко.
Но он-то ее видел и, идя мимо ворот, пусть и на короткое время, разглядывал в упор. Ее лицо, выражение лица удивили его. Он был не очень-то наблюдателен, а нынче еще менее наблюдателен, чем обычно, потому что был поглощен собственными заботами, и все же, когда перед ним возникла эта неподвижная фигура, когда он увидел эти широко открытые глаза, смотревшие сквозь него, явно его не видевшие, он так удивился, что даже отвлекся от мыслей о себе и чуть было не остановился, чтобы повнимательнее рассмотреть это странное создание. Но воспитание не позволило, и он продолжил путь вдоль тех пятидесяти ярдов деревьев и кустов, что отделяли от дороги вторую половину сада, однако шел все медленнее и медленнее, и в конце сада, там, где дорога начала карабкаться к вершине утеса и дальше, следуя, насколько было видно, прихотям береговой линии, приостановился, глянул назад, прошел еще пару ярдов, снова остановился, снял разогретую солнцем шляпу, вытер со лба пот, посмотрел на пустынные поля впереди, на ползущую под солнцем дорогу, очень медленно развернулся и направился вдоль кустов назад, к воротам.
Он шел и твердил про себя:
– Боже, как я одинок! Я не в состоянии это вынести. Я должен поговорить хоть с кем-то. А то совсем с ума сойду…
Потому что так уж получилось, что общественное мнение потребовало от этого человека – звали его Уимисс, – чтобы он отказался от каких-либо контактов и дел, хотя ему больше всего нужна была компания и что-то, что позволило бы отвлечься. Но ему пришлось погрузиться в одиночество по меньшей мере на неделю, отказаться от нормального образа жизни, от дома у реки, в котором он только-только успел приступить к летнему отдыху, от лондонского дома, откуда он, по крайней мере, мог бы ходить в свой клуб, а общественное мнение решило, что оплакивать утрату надлежит в одиночестве. Остаться один на один с неприятностями – да кому, скажите на милость, это может пойти на пользу?! Это жестоко, все равно что приговорить человека к одиночному заключению! Он отправился в Корнуолл, потому что Корнуолл далеко – целый день в поезде туда и целый день обратно, в оба конца получается уже два дня из недели скорби, к которой его приговорило общественное мнение, и все равно еще оставалось целых пять дней чудовищного одиночества, блуждания по береговым утесам, когда и занять себя нечем, и поговорить не с кем. Из-за общественного мнения даже в бридж не поиграешь! Все же знали, что с ним произошло. Во всех газетах написано. Стоит назвать свое имя, как сразу все поймут. Это случилось совсем недавно. Всего лишь на прошлой неделе…
Нет, это решительно невыносимо! Он должен поговорить хоть с кем-нибудь. Девушка явно странная, с таким-то взглядом. Она не станет возражать, если он с ней немного поболтает, может, посидит с ним в саду. Она поймет.
Уимисс страдал как ребенок. Чуть не разрыдался, когда подошел к воротам и снял шляпу, а девушка по-прежнему глядела на него невидящими глазами, и словно бы и не слышала, когда он сказал:
– Не будете ли вы столь любезны принести мне воды? Я… Очень жарко…
Из-за того, как она на него смотрела, он даже начал запинаться:
– Я… Ужасно хочется пить… Жара…
Он вытащил платок, вытер лоб. До чего жарко! Красный, расстроенный, лоб мокрый от пота, сморщился, как ребенок, который вот-вот заплачет. Девушка казалась такой спокойной, безжизненно спокойной. Руки ее, лежавшие на верхней перекладине ворот, выглядели не просто прохладными – они казались ледяными, словно сейчас зима. У нее была короткая стрижка, поэтому трудно понять, сколько ей лет, однако каштановые волосы так и сияли на солнце, а лицо ее было лишено красок, на нем выделялись только широко раскрытые глаза, безучастно смотревшие сквозь него, да довольно крупный рот, но даже губы у нее, казалось, замерзли.
– Не затруднит ли вас… – снова начал Уимисс, и тут на него нахлынул весь трагизм его ситуации.
– Вы даже представить не можете, какую любезность вы бы оказали, – заявил он дрожащим голосом, – если бы позволили немного отдохнуть в вашем саду.
В голосе его было столько муки, что невидящие глаза Люси ожили. До нее дошло, что этот расстроенный и пышущий жаром незнакомец о чем-то ее просит.
– Вам жарко? – спросила Люси, которая на самом деле заметила его только сейчас.
– Да, мне жарко, – ответил Уимисс. – Но не только в этом дело. У меня случилась беда… Ужасная неприятность…
Он умолк, вспомнив и о том, что случилось, и о том, до какой степени несправедливо все случившееся.
– О, простите, – произнесла Люси, еще не до конца осознавшая его присутствие, все еще погруженная в странное равнодушие. – Вы что-то потеряли?
– Слава богу, нет, не такого рода неприятность! – вскричал Уимисс. – Позвольте зайти на минуту… В ваш сад, только на минуту… Просто посидеть минутку с человеческим существом. Вы даже не представляете, как мне это нужно. Вы человек посторонний, поэтому я могу поговорить с вами, если вы, конечно, позволите. Я потому и могу с вами говорить, что мы не знакомы. С тех пор… С тех пор, как это случилось, я не разговаривал ни с кем, кроме слуг и официальных лиц. Два дня я не говорил ни с одной живой душой… Я просто с ума схожу…
И его голос снова задрожал от обиды, от осознания того, как он несчастен.
Люси вовсе не считала, что невозможность поговорить с кем-то в течение двух дней – слишком серьезное испытание, но странный человек был до такой степени удручен, что она очнулась от апатии. Не до конца – она по-прежнему словно наблюдала все происходящее откуда-то со стороны, однако он все-таки пробудил в ней легкую заинтересованность. В его напоре было нечто от первобытной силы. Что-то, присущее природным феноменам. Но она не сдвинулась с места, а ее глаза продолжали смотреть с непонятной для него прямотой и спокойствием.
– Я бы с радостью позволила вам войти, – сказала она, – если бы вы попросили об этом вчера. Но сегодня у меня умер отец.
Уимисс с недоумением уставился на нее. Она произнесла это ровным тоном, как если бы говорила о погоде.
И тут он понял. Озарение снизошло к нему из-за собственной драмы. Он, который никогда не знал боли, который никогда не позволял себе беспокоиться о чем бы то ни было, не позволял себе сомневаться в собственном образе существования, в эту неделю очутился вдруг в эпицентре волнения и боли, и если б разрешил себе думать, стать болезненно впечатлительным, волнение и боль могли бы перерасти в несправедливые, мучительные сомнения. Он понял – а всего неделю назад понять бы не мог, – о чем говорит ее странная заторможенность. Он посмотрел ей в глаза – она тоже смотрела на него, и вдруг его большие горячие руки опустились на ее ледяные руки, и, крепко удерживая ее, хотя она и не пыталась вырваться, он сказал:
– Значит, вот в чем дело. Вот почему. Теперь я понял.
И добавил с простотой, которую позволила ему его собственная ситуация:
– Тогда все сходится. Тогда нас двое, переживших удар, и нам стоит поговорить.
И все еще одной рукой придерживая ее руки, отворил створку ворот и вошел.
II
На крохотной лужайке, под шелковицей, стояла скамейка, спиной обращенная к дому и к распахнутым окнам, и Уимисс повел к ней Люси, держа ее, словно ребенка, за руку.
Она шла с ним спокойно и послушно. Какая разница – сидеть под шелковицей или стоять у ворот? Этот суетливый незнакомец – он настоящий? И все остальное – настоящее? Пусть рассказывает, что он хочет, она выслушает, подаст ему стакан воды, потом он уйдет, к этому времени женщины закончат свои дела наверху, и она снова будет рядом с отцом.
– Сейчас принесу воды, – сказала она, когда они подошли к скамейке.
– Нет. Присядьте, – попросил Уимисс.
Она села. Он тоже сел, отпустил ее руку, и рука безвольно упала на скамейку ладонью вверх.
– Странно, что мы с вами вот так встретили друг друга, – произнес он, глядя на нее, она же равнодушно смотрела на траву, блестевшую на солнце там, где ее не накрывала тень шелковицы, на усаженную фуксиями клумбу поодаль. – Я чувствую себя словно в аду, да и вы, наверняка, тоже. Господи боже, настоящий ад! Ничего, если я вам расскажу? Вы поймете, потому что сами…
Люси не возражала. Она вообще ни против чего не возражала. Единственная мысль, которая у нее мелькнула, да и то где-то на краю сознания: а почему он считает, что она чувствует себя как в аду? Ад и ее любимый отец – как чудно это звучит. Она заподозрила, что все это ей снится. Это не на самом деле. Отец не умер. Вот сейчас придет горничная с горячей водой и разбудит ее, и будет следующий чудесный день. Человек, который сидит рядом, – ну да, он какой-то слишком живой для сна, столько подробностей: красное лицо, потный лоб, а еще прикосновение большой горячей руки и волны жара, исходящие от него, когда он шевелится. Но это так неправдоподобно… Все, что происходило после завтрака, неправдоподобно. Человек тоже превратится во что-то… Ну, во что-то, что было, например, вчера, она перескажет отцу за завтраком этот сон, и они будут смеяться…
Она поежилась. Это не сон. Это все на самом деле.
– Не поверите, до чего ужасная история, – удрученно произнес Уимисс, глядя на аккуратную маленькую головку с короткими прямыми волосами, на печальный профиль.
Сколько ей? Восемнадцать? Двадцать восемь? Нет, с такой стрижкой угадать невозможно, но она явно моложе его, наверное, даже намного моложе, поскольку ему уже за сорок и он так исстрадался, так исстрадался из-за этой ужасной истории.
– Все так чудовищно, что если вы против, то я и рассказывать не стану, – продолжал он, – хотя вряд ли вы будете против, потому что вы чужой человек, а мой рассказ поможет вам пережить ваши собственные неприятности, потому что как бы вы ни страдали, ваши страдания все равно несоизмеримы с моими, вы сами увидите, что вам не так уж и плохо. К тому же я должен с кем-то поговорить, потому что иначе сойду с ума…
Определенно это сон, подумала Люси. Наяву такого, такой нелепицы случиться не может.
Она повернулась и посмотрела на него. Нет, не сон. Этот основательный господин, сидящий рядом с ней, не из сна. О чем он там говорит?
Он же страдающим голосом говорил о том, что его зовут Уимисс.
– Вы Уимисс, – серьезно повторила она.
Его имя не произвело на нее никакого впечатления. Она ничего не имела против того, что он – Уимисс.
– Я тот самый Уимисс, о котором газеты писали всю прошлую неделю, – объявил он, видя, что его имя ничего в ней не затронуло. – Господи! – продолжал он, вытирая лоб, на котором тут же снова выступал пот. – Эти рекламные листовки на газетных киосках! Как ужасно, когда отовсюду на тебя смотрит твое собственное имя!
– А почему ваше имя было на листовках? – спросила Люси.
На самом деле она ничего об этом не хотела знать, спросила механически, прислушиваясь к звукам из комнаты наверху.
– Вы здесь газет не читаете? – спросил он вместо ответа.
– Вряд ли, – сказала она, вслушиваясь. – Мы только что въехали. Не думаю, что мы вспомнили о том, что надо заказать доставку газет.
На лице Уимисса проступило облегчение.
– Тогда я могу рассказать, что случилось на самом деле, – сказал он, – раз у вас нет предубеждения, порожденного этими чудовищными предположениями, о которых говорили на дознании. Как будто я и так мало страдал! Как будто это все и так недостаточно ужасно…
– На дознании? – повторила Люси.
Она снова повернулась к нему:
– Значит, ваши проблемы связаны со смертью?
– Конечно, разве что-то иное могло бы довести меня до такого состояния?
– О, простите, – сказала она, и ее глаза и голос изменились, в них появилось что-то живое, почти ласковое. – Надеюсь, это не кто-то, кого вы… Кого вы любили?
– Моя жена, – сказал Уимисс.
Он вскочил, чуть не плача при мысли об этом, при мысли о том, что ему пришлось вынести, и, повернувшись к ней спиной, принялся обрывать листья с ветки у себя над головой.
Люси наблюдала за ним, подперев подбородок обеими руками.
– Расскажите, – сказала она спокойно и ласково.
Он снова тяжело опустился на скамейку, и постоянно восклицая, что не понимает, как такое ужасное бедствие могло произойти с ним, именно с ним, который никогда…
– Да, – серьезно ответила Люси, – да, я понимаю…
– …никогда не сталкивался с… С бедствиями! – снова заявил он и рассказал наконец свою историю.
Как всегда, двадцать пятого июля они с женой – а они всегда делали это двадцать пятого июля – перебрались на лето в свой дом у реки, где он предвкушал славное время ничегонеделанья после всех этих месяцев в Лондоне; он намеревался валяться в плоскодонке и читать, покуривать, отдыхать, ведь Лондон такое ужасное место, от него страшно устаешь, но не прошло и двадцати четырех часов, как его жена… как его жена…
Воспоминание оказалось слишком тяжелым. Он не мог говорить.
– Она была… Она была больна? – ласково спросила Люси, дав ему время успокоиться. – В таком случае, по крайней мере, можно как-то подготовиться…
– Она вовсе не болела! – вскричал Уимисс. – Просто умерла!
– О, совсем как мой отец! – разволновавшись, воскликнула Люси.
Теперь уже она сама накрыла своей рукой его руки. Уимисс схватил ее руку и принялся рассказывать.
Он писал письма в библиотеке, за столом у окна, из которого видно террасу, и сад, и реку, за час до этого они выпили чаю, с этой стороны дома мощеная плитами терраса, а задняя стена библиотеки примыкает к главным комнатам, и вдруг между ним и светом возникла какая-то тень, тень промелькнула, и он услышал глухой удар, он никогда его не забудет, этот звук, а за окном, на каменных плитах…
– О нет… О нет… – выдохнула Люси.
– Там была моя жена, – торопливо проговорил Уимисс, теперь не способный остановиться, в глазах его было удивление и ужас. – Она упала из окна своей гостиной, гостиная у нее наверху, из-за вида… Как раз над библиотекой… Она пролетела мимо моего окна, как камень… И разбилась… разбилась…
– О нет, нет!
– Теперь вы понимаете, в каком я состоянии?! – вскричал он. – Понимаете, что я просто схожу с ума? А меня обрекают на одиночество – заставили уединиться, потому что предполагается, будто я должен скорбеть в одиночестве столько времени, сколько считается приличным, а я не могу думать ни о чем, кроме этого ужасного дознания!
Он стиснул ее руку до боли.
– Если бы вы не позволили зайти и поговорить с вами, я бы наверняка бросился вон с того утеса, и положил бы всему конец!
– Но как, почему… Как получилось, что она упала? – прошептала Люси, которой рассказ о страданиях несчастного Уимисса показался самым страшным из всего, что она когда-либо слышала.
Она внимала его словам, уставившись на него, слегка приоткрыв рот, всем своим существом выражая сочувствие. Жизнь – какая она страшная, сколько в ней неожиданного! Живешь себе, живешь, не думая о том ужасном дне, когда спадут все покровы, и перед тобой предстанет смерть, которая на самом деле всегда была рядом, смерть только притворялась и ждала. Вот и отец – полный любви, любопытства, планов, – ушел, перестал быть, как какой-нибудь жучок, на которого случайно наступили на прогулке, или жена этого человека, погибшая в одно мгновение, погибшая так жестоко, так ужасно…
– Я не раз предупреждал ее об этом окне, – ответил Уимисс почти сердито, впрочем, в его голосе все время прорывались сердитые нотки на чудовищную злонамеренность судьбы. – Оно очень низкое, а пол скользкий. Дубовый. Все полы в моем доме из полированного дуба. Я сам приказал так сделать. Она, наверное, высунулась из окна, а ноги заскользили. Вот почему она упала головой вперед…
– Ох, ох… – вздрогнула Люси.
Что же ей сделать, что сказать, чтобы как-то смягчить эти ужасные воспоминания?
– А потом, – через мгновение продолжил Уимисс, как и Люси, не осознавая, что она гладит его руку своей дрожащей рукой, – на дознании, словно все это и так не было для меня ужасно, присяжные заспорили о причинах смерти.
– О причинах смерти? – переспросила Люси. – Но ведь она… упала!
– Перессорились из-за того, произошло это случайно или намеренно.
– Намеренно?
– Самоубийство.
– Ох…
Она втянула в себя воздух.
– Но… Это же не так?
– Да как это может быть? Она была моей женой, никаких забот не знала, все для нее, никаких проблем, ничего, что ее беспокоило бы, и со здоровьем все хорошо. Мы были женаты пятнадцать лет, и я всегда был ей предан… Всегда предан.
Он стукнул свободной рукой по колену. В голосе его слышались слезы негодования.
– Тогда почему присяжные?..
– Моя жена держала дуру-горничную – я эту женщину всегда терпеть не мог, – и вот на дознании она сказала кое-что, кое-что, о чем моя жена якобы ей говорила. Вы же знаете этих слуг. Ну, и это подействовало на некоторых присяжных. Вы же знаете, из кого собирают коллегию – мясник, пекарь, собачий лекарь, большинство совершенно темные люди, дикие, готовы поверить чему угодно. И вот, вместо того чтобы вынести вердикт о смерти в результате несчастного случая, они объявили, что присяжные не смогли прийти к какому-либо выводу. Открытый вердикт.
– Как это ужасно… Как ужасно для вас! – промолвила Люси дрожащим от сочувствия голосом.
– Вы бы знали об этом, если б на прошлой неделе читали газеты, – сказал Уимисс, уже спокойнее.
Он выговорился, и ему стало легче. Он глянул в ее лицо, в полные ужаса глаза, увидел дрожащие губы.
– А теперь расскажите о себе, – сказал он, почувствовав что-то вроде угрызений совести: несомненно, то, что случилось с ней, не могло идти ни в какое сравнение с тем, что произошло с ним самим, но все же и она только что перенесла удар, встреча их произошла на общей территории несчастья, познакомила их сама Смерть.
– Неужели жизнь – это только смерть? – тихо спросила она, глядя на него полными муки глазами.
Но перед тем, как он смог ответить – а как он мог бы ответить на такой вопрос, кроме как «Нет, это не так», что и он, и она просто жертвы чудовищной несправедливости – он-то точно жертва, потому что ее отец наверняка умер, как умирают все отцы, как положено, в постели, – итак, перед тем, как он смог ответить, из дома вышли две женщины и мелкими почтительными шажками проследовали к воротам. Солнце освещало их строгие фигуры и приличные черные одежды, которые специально хранятся для таких случаев.
Одна из них увидела под шелковицей Люси и, сначала замешкавшись, направилась к ней через газон медленным тактичным шагом.
– Здесь кто-то хочет с вами поговорить, – сказал Уимисс, поскольку Люси сидела спиной к дорожке.
Она вздрогнула и повернулась.
Женщина, склонив голову набок и сложив на груди руки, нерешительно приблизилась и слегка улыбнулась, выражая тем самым почтительное сочувствие.
– Джентльмен готов, мисс, – мягко произнесла она.