Kitobni o'qish: «Ты как девочка»

Shrift:

Подруги-писательницы, жестоковыйный лауреат и знаменитая писательница для дур выдуманы и все совпадения случайны.



Думаете, только вам плохо? Как бы не так!

Андрей Мамкин


Если вам скажут, что кто-то был в школе жертвой травли или ботаником, а потом он вырос и стал звездой, – не верьте. Или, наоборот, в школе был звездой, а потом оробел – тоже не верьте. Человек всегда один и тот же, что в четырнадцать, что в пятьдесят.

Эта книга про мои отношения с Мамочкой. Меня интересуют кризисы взросления и старения. Это вообще самое главное – взросление и старение.

Если вас сильно раздражает «Мамочка», то ничего не поделаешь, я не собираюсь ради вас менять свои привычки.

А если вы удивляетесь, что я такой умный, так посмотрите на анкету Пруста, которую он заполнил мальчиком. Только я не… ну, вы понимаете.

Андрей Мамкин «Тайный Дневник Андрея Мамкина, предназначенный для печати и экранизации»

Клара у Карла украла

Я не хочу быть той, на ком никто не захотел жениться!

Давным-давно, в восьмидесятые годы прошлого века, было принято выходить замуж.

ЭТО БЫЛО ТАК ДАВНО, ТОГДА ВСЕ ПО-ДРУГОМУ БЫЛО!

Не очень давно!.. Это время даже не то чтобы приблизительно близкое к нам, это время совершенно наше: тогда родились люди, которым сейчас чуть больше тридцати, у мам, которым сейчас чуть больше пятидесяти. Это наше время. Но другое.

Ни о чем таком, вроде «искать себя», тогда не было речи. Начать учиться в университете, бросить университет и, немного поискав и не найдя себя на родине, поехать волонтером в Европу, осесть во Флоренции, придумать учиться на факультете политологии, через год передумать, вернуться в Питер, поступить в магистратуру, бросить, уехать в Батуми, открыть там бар и вдруг однажды ночью услышать стук биологических часов – и разволноваться, тик-так, тик-так, не пора ли заводить детей, – а утром подумать, что это все от «Кот дю Рон» от Домен Гран Николе из списка вин «Дерзкие и натуральные. Для винных энтузиастов» и впереди еще полно времени… Ни о чем таком в 1985 году речи не шло. Учиться там, куда довелось поступить, и замуж – это всё.

Девушке нужно было выйти замуж в институте. После окончания института незамужней мог светить только роман с женатым на работе – и тогда уже всё, при этом на бедную незамужнюю падала тень второсортности – «никто замуж не берет» или ей сразу же выносился вердикт «второй сорт». В роддоме, кстати, двадцатичетырехлетнюю роженицу называли «старородящая». Неприятное слово, как будто рожаешь в девяносто, и в нем прямо-таки физиологическая второсортность, как пересортица у фруктов или осетрина второй свежести.

Если и был на свете человек, который не собирался нести на себе даже тень второсортности, то это Клара Горячева. В детстве ее дразнили «воображала, первый сорт, куда едешь, на курорт», и она не обижалась, а, напротив, радовалась: она первый сорт!

Кларе девятнадцать лет, она неяркая одуванчиковая блондинка, студентка третьего курса технического института. Не имеет значения, где и чему Клара учится, ее путь определен – аспирантура, диссертация, преподавание в институте, два месяца отпуска. Клара мысленно скакала на одной ножке – ей всего девятнадцать, а уже свадьба, она уже замужем, ха-ха-ха!

Жених с невестой были такие «еще дети», домашние дети, что казалось, это их родители женятся друг на друге. Родители были очень разные: отец жениха с тихим ехидством называл своих новых родственников «профессора» или «наши сваты профессора», а Кларин отец, которому в голову не пришло бы фольклорное «сваты», рассказывал старым друзьям: «Кларины новые родственники – такие типичные советские начальники». Старые друзья называли профессора студенческим прозвищем Екарный Бабай за неумелые попытки ругаться или просто Бабай.

Андрей Горячев, физик (его работы были хорошо известны за границей), не принимал участия в семейной суете, но это только на первый взгляд. На самом деле он был вовсе не отстраненным от семейных проблем отшельником-шизоидом, какими любили изображать ученых, а большим жизнелюбом, любил семейную суету, любил быть главным в семье, правда, руководить женой и дочкой предпочитал дистанционно, с работы или из-за закрытой двери своего кабинета.

«Профессора», Андрей и Берта, из деликатности не признались бы новым родственникам, что им стыдно за такую роскошную и шумную свадьбу. Профессору Горячеву и его жене (Берта была необыкновенно хороша собой, вылитая актриса Быстрицкая) было стыдно сидеть за столом, будто в президиуме, обвитыми кумачовыми лентами с выписанными на них золотом «тесть» и «теща», стыдно смеяться шуткам про тещу и стыдно не смеяться… стыдно, когда по команде тамады жениха и невесту обсыпали пшеном «для плодородия». При слове «плодородие» применительно к своему ребенку профессор Горячев вздрогнул и ужасно покраснел.

Когда тамада закричал: «А теперь сватам – горько!», отец жениха, обвитый красной лентой, с привычной начальственной гордостью демонстрировавший звание «свекр», встал и повернулся к матери невесты. Горячев сделал страдальческое лицо «ну, уж это нет, это перебор», но его жена встала и подставила щеку своему новому родственнику Кузьмичу.

Кузьмич – не отчество, как могло показаться, а фамилия. Кларин жених Стасик имел типичную белорусскую фамилию Кузьмич. Кузьмичи оба были начальниками, она, Кузьмич Т. П., главней. По утрам от их подъезда расползались в разные стороны две черные «Волги» – ее везли в Смольный, а его на Исаакиевскую площадь, в исполком. Кузьмичи оба сделали прекрасную карьеру.

С точки зрения Кузьмичей этот брак был мезальянсом: всем понятно, что детям начальников лучше было бы жениться на детях начальников, а не тащить в семью чужеродных интеллигентов. Когда Стасик сделал Кларе предложение, первое, что Кузьмич спросил у будущей невестки: «А твой папа водочку пьет?» Он сам не то чтобы напивался вдрызг, пил слишком уж сверх меры, просто проверял совместимость. Клара сказала «нет». Кузьмич вздохнул: эти люди чужие и никогда своими не станут.

Смешно, что с точки зрения Горячевых все обстояло точно так же: это был нежелательный союз, уступка единственному ребенку, мезальянс. По совершенно симметричным причинам: Кузьмичи были чужими, из другой среды, другого культурного уровня, не понимали шуток, не читали книг. «Мы ваших книг не читаем», – коротко выдохнул Кузьмич при первом знакомстве, показав брезгливо на томик Кортасара, чем-то Кортасар ему особенно не понравился.

– Только Чуковский, – серьезно сказала Клара.

Родители на нее шикнули: назвалась груздем – полезай в кузов да и сиди там, не иронизируй.

В генеральном различии семей имелись и свои преимущества. Кузьмичам этот союз льстил: среди их родни ученых не было, у них самих в смысле образования было негусто, училище плюс партийные курсы, далеко не уедешь. Горячев был настоящий ученый, профессор в очках. Кузьмичи говорили: «Наш сват – ученый международного уровня, автор книг и теорий». Кузьмичи, в свою очередь, своим положением вызывали у Горячевых робость и уважение: ведь они были совершенные маги и волшебники. Все время предсвадебной суеты Горячев со смешанными чувствами протеста и робости наблюдал, как живут в другом мире, где все решалось одним звонком (икра, колбаса, дубленка, больница), где водитель привозил домой пайки с невиданными деликатесами, лучших врачей… Профессор называл Кузьмичей «хозяева жизни».

Конечно, они были разных взглядов, разных убеждений. У Горячевых дома хранили Солженицына, могли рассказать антисоветский анекдот, любили посмеяться над советским официозом, пусть и за закрытой дверью. Убеждения же Кузьмичей были таковы: официальная линия партии – это и есть их убеждения, и откуда же взяться другим?..

Но Горячевы без всякого напряжения понимали, что убеждения – это последнее, что характеризует новых родственников, тем более и убеждений-то никаких нет, а в самом главном человеческом смысле они хорошие, очень хорошие люди. За месяц до свадьбы у профессора случился сердечный приступ – новые родственники прислали бригаду кардиологов, целую клинику на дом. И ведь их никто не просил, они сами, сами. Да и жених был неглуп и почтителен.

А Кузьмичам нравилась невестка, девочка с мягким треугольным лицом. Рядом с их огромным красавцем Стасиком тоненькая до хрустальной хрупкости Клара в облаке светлых кудрей выглядела застенчивым одуванчиком, нежно улыбалась, скромно себя вела – такая хорошая девочка, без недостатков! Кроме того, Кузьмичам, с их природной живучестью, было ясно: в этом конкретном случае у них будут красивые внуки.

Итак, для обеих семей это шаг наверх и вбок, и хотя в объединении Кузьмичей и Горячевых были некоторые подводные камни, в главном имелся полный консенсус: на вопиющую разность семей закрыть глаза, всем дружить и прекрасным двадцатилетним детям дать все самое лучшее.

Всем было понятно, что у молодой семьи исключительно радужные перспективы: родители жениха имеют организационные возможности, родители невесты – научные, они возьмут своих детей и вместе понесут их в будущее: Кузьмичи поспособствуют, чтобы детей взяли в аспирантуру, Горячев напишет детям диссертации, затем в игру опять вступят Кузьмичи: Клару устроят преподавать, Стасику будут делать карьеру. Карьера Стасика будет не научная, а настоящая, партийная. Клара будет ученым, как папа, Стасик будет начальником, как мама с папой, возможно, станет первым человеком в городе, ну не прелесть ли?.. Золотая парочка.

Квартирный вопрос у золотой парочки не стоял, им было где жить – у Таврического сада. В доме на Таврической улице у Горячевых было две квартиры: в большой квартире на пятом этаже останутся родители, а в маленькой квартирке на третьем этаже будут жить дети, Клара с мужем.

В середине свадьбы, когда все уже выпили, оба клана перезнакомились, Клара несколько раз сбегала с девочками покурить (она не курила, просто за компанию глотала дым), тамада велел жениху произнести тост. Стасик пихнул Клару локтем – «давай ты».

Кларин тост на свадьбе произвел на гостей впечатление разорвавшейся бомбы, обсуждать его не перестали и через день после свадьбы, и через год. Берта, вспоминая, говорила: «Одного не понимаю – что вдруг?..» Кларина свекровь называла этот тост «вот тогда-то я сразу и поняла» (вранье, ничего она не поняла, просто чуть не умерла от ужаса).

Клара начала свой тост от стеснения косноязычно:

– Спасибо папе… и маме… маме и папе, и родителям Стасика, и всем гостям… Я очень хотела выйти замуж, и тут встретила Стасика, и… и… и… – В полной тишине Клара несколько повторила «и», как будто на нее нашел приступ икоты, и замолчала.

Берта покраснела (Кларины слова звучали так, будто она хотела устроить свою судьбу, и тут ей подвернулся Стасик).

Тут какой-то нетрезвый гость захлопал в ладони и закричал: «За новобрачную Кузьмич!» Гости Кузьмичей разделились на две группы: такие же, как Кузьмичи, начальники (белоснежные рубашки, пиджаки, животы, важные лица) и деревенская родня (к чести Кузьмичей они от своих корней не отказывались, и родня из Витебска была представлена полно). Обе группы рассматривали гостей со стороны невесты настороженно – что за люди эти профессора, пьют мало, песен не поют. Главный кузьмичевский гость, свадебный генерал, первый секретарь то ли обкома, то ли горкома, смотрел неодобрительно – культурные, конечно, люди, научная элита, но вот что сидят с кислыми рожами, как на симпозиуме, здесь ведь не симпозиум, а свадьба.

– За новобрачную Кузьмич! – не унимался пьяный гость.

– Нет, я оставила свою фамилию, Горячева. У нас с папой в детстве был конфликт, ужа-асный… – Клара засмеялась, как артистка на сцене, ощутила уверенность от звука собственного смеха и принялась рассказывать историю в лицах.

За себя, капризным голосом: «Папа! Я ненавижу фамилию Горячева! Папа, я не хочу быть Горячевой, я поменяю эту дурацкую фамилию на мамину, красивую! Папа-папа, папа-папа…»

Так смела и хороша собой была Клара, что все слушали завороженно, и Клара поймала реакцию зала, и ее понесло:

– И вот так я его мучала: Горячева, Горячева, хуже Горячевой только Иванов-Петров-Сидоров! И вот теперь я всегда буду Горячевой в знак моей любви к папе. Папочка, ты лучше всех, я горжусь, что ты мой папа… и даже твоя фамилия этого не испортит.

Свадебный стол грохнул смехом и аплодисментами.

– Не поменяла фамилию, как это не поменяла? – растерянно-оскорбленно переспросила Кларина свекровь.

Когда все отсмеялись, кто-то из начальников, гостей Кузьмичей, спросил на весь стол: «Какую же ты хотела фамилию?» В те времена никому и в голову бы не пришло обратиться к юной невесте на «вы».

– Я хотела быть Гольдштейн. Клара Гольдштейн – очень красиво, правда? Меня назвали в честь маминой мамы, Клары Гольдштейн. Ее семью фашисты расстреляли в Одессе. Если бы моя бабушка с маленькой мамой перед войной не оказались в Ленинграде, их расстреляли бы, как всех евреев в Одессе… и меня бы не было. Что вы так смотрите? Я еврейка. Вы разве не знаете, что я еврейка?

При слове «еврейка» все замерли. Шокированы были все, и гости-начальники, и гости-ученые: есть вещи, о которых не говорят вслух. Первый секретарь обкома побагровел, и остальные начальники тоже изменили цвет, кто-то побагровел, а кто-то, наоборот, побледнел. Девочка нарушила правила.

Тогда о многом не принято было говорить. Да что там не принято, нельзя говорить. Почему нельзя? Евреи есть, а слова такого нет? И среди коллег профессора Горячева немало евреев, вот они, смущенные, сидят за свадебным столом… Кто запретил произносить «еврейка», каким указом? Никто, никаким, но все это знают. Особенно сами евреи. Клара тоже знает – она же не дура.

Клара на этом не остановилась, в полной тишине продолжала:

– А мой дед Гольдштейн – раввин в нашей петербургской синагоге.

«Синагога» – нельзя говорить! Синагога всю жизнь стоит на Лермонтовском проспекте, напротив химчистки, но говорить нельзя! Пусть бы Клара, белоснежная невеста, тоненьким голосом вдруг сказала матом «…!» и еще «…!» – и то было бы лучше.

Если бы гости могли встать и уйти, как уходят с провалившегося спектакля, целыми рядами под стук откидных сидений, то половина гостей резко шаркнула бы стульями по полу и покинула свадьбу. Но чтобы демонстративно уйти, нужно иметь смелость, и решился лишь свадебный генерал, первый секретарь, – медленно и весомо двинулся к выходу, толстоватым боком сметая со стола бокалы. А бедные Кузьмичи привстали и простерли руки вперед, словно обреченно моля: «куда же вы, куда?..» Возможно, они были на «ты», тогда они молили «куда же ты?..».

Профессор Горячев встал с выражением лица, которое Берта обычно называла «вот только не надо мне делать профессорский вид», – как будто одна часть его отсутствовала по важным научным делам, а другая здесь и хоть рассеяна, но строга. Мягко надавил Кларе на плечо – садись, детка.

– Похвально, что мою дочь, как и всю советскую молодежь, занимает тема Великой Отечественной войны. И в скорби, и в радости – тем более в радости, на свадьбе – мы, советские люди, чтим память жертв нацизма. Родные Клариной бабушки погибли в Одессе, дед погиб на Ленинградском фронте, защищая Ленинград, моя жена Берта ребенком пережила блокаду…

В зале повисла тяжелая тишина. Кузьмичи нерешительно приходили в себя, восхищаясь тем, как умно их сват перевел разговор в другую плоскость: о евреях говорить нельзя, а о жертвах нацизма можно и нужно. И если что, нечего предъявить – мы говорили о святом. Друзья Горячевых мысленно подмигивали: молодец Ёкарный Бабай, ловко изменил акценты.

– Спасибо Кларе за прекрасный искренний тост – за мир во всем мире!

Первый секретарь приостановился, кивнул и схватил первую же попавшуюся рюмку, за ним все гости-начальники старательно закивали и выпили.

Первый секретарь был человек, конечно же, умный и весь вечер посматривал на Клару с любопытством, а на Кузьмичей сочувственно – как это вас угораздило?.. Он понимал, что причины, по которым эта хорошенькая невеста попыталась устроить скандал, были совершенно не мировоззренческого свойства и все евреи на свете были здесь ни при чем. Может быть, кто-то не разглядел, как у нее блестят глаза, но он-то догадался: этот невинный голос, эта наигранная наивность – девчонке вожжа под хвост попала, она шалила, трогала ногой лед, – она еще им покажет, всегда будет поступать как хочет. Кузьмичи в ответ поглядывали будто из-за полуоткрытой двери: наш сын женился на… ох, господи, на еврейке… но мы ничего, не против, мы коммунисты, ленинские принципы интернациональности никто не отменял. Кузьмичи были тоже люди вполне крепкие и держались прекрасно. Удивлялись себе: ребенок выбрал в жены девочку полуеврейку, а они-то как не проверили анкету невесты?! Сокрушенно поглядывали друг на друга: «Да мне и в голову не пришло! А ты что думал?!» – «Да мне и в голову не пришло… А ты что думала?..»

Оба понимали, что на самом деле это не имело значения – знали, не знали… Запретили бы они ребенку жениться, если бы знали? Пожурили бы, предупредили, что карьере помеха, но не стали бы воевать с ребенком – ребенок был прекрасен, ни в чем не знал отказа, и не устраивать же тут Шекспира, отказывая ему в первой любви!.. Тем более времена были незлые, иметь родственников-евреев было нежелательно, но не страшно. Гораздо хуже то, что Клара оказалась такой своевольной. Почему хорошая девочка вдруг нарушила все мыслимые табу?! Тамара Петровна Кузьмич смертельно обиделась на девчонку: кто тянул за язык?! Да и на сына, любимого птенчика, за то, что выбрал в жены змею подколодную. Впрочем, обе мамы хотели одного – как следует невесту отшлепать.

– А что это ты наплела насчет фамилии? Ты что, правда, не поменяла? Как ты вот это самое – не поменяла? Как это вот понимать «не поменяла»? – напряженно спросила свекровь.

– Клара, зачем ты это устроила? Тебе же плевать на все это, национальное, ты же из озорства… Тебя что, давно не били шваброй? – сказал Горячев, как будто он когда-нибудь бил Клару шваброй или чем-то другим. Схватил ее за пышную юбку и усадил между собой и Кузьмичем, поместив между двумя отцами, как в капкан.

– Детский сад, штаны на лямках! Ты вообще понимаешь, что наделала?! – рявкнул Кузьмич. – Кстати, могла бы нам и раньше сказать, что дед раввин… Нам за такую вот родню вплоть до строгого с занесением, а тебя из института вон. Будешь вот в ресторане лестницу мести.

– Не будет. У нее нет деда раввина. Ее дед, отец Берты, был инженер, погиб в сорок первом на Ленинградском фронте.

– Уфф… ну, хотя бы погиб… – облегченно вздохнул Кузьмич. – А наврала-то зачем про раввина? Чтобы страшней было? А фамилию нашу почему не взяла? Стала бы Кузьмичем, как все люди. Заодно запрятала бы своих еврейских раввинов подальше… Да понял я, понял, что нет никаких раввинов… Вот пусть теперь родители думают, что с тобой делать, как тебя наказать!

– Тихо! Слушать меня! Смотреть на меня! – вмешалась Берта, и все посмотрели.

На свадьбе Берта была красивее невесты. Она и в обычной жизни была красивее дочери, они с Кларой были как будто оригинал и неяркая копия. Кроме яркой красоты, Берта, как говорили, обладала стилем, Кларины подружки всегда спрашивали: «Откуда тряпки?», не понимая, что дело не в одежде, а в том, что по утрам из своей спальни она выходила накрашенная, в украшениях, а халата и бигуди на ней в жизни никто не видел.

Родных у Берты никого, она никогда не говорит ни о семье, ни о том, как пережила блокаду. При Кларе об этом никогда ни слова, словно Берта куплена в магазине.

Возможно, из-за пережитой блокады Берте все в мире представляется опасностью. Возможно, она и выглядит всегда прекрасно, потому что ждет катастроф и хочет встретить их во всеоружии, а не в бигуди.

Когда Берте казалось, что ее ребенок в опасности, она становилась львом.

– Слушать меня! Смотреть на меня! Ребенок пошутил. Ребенок остроумный, разве это плохо? Она совсем еще птенец, отстаньте от нее.

Клара улыбнулась и упорхнула танцевать с женихом, чужим птенцом.

Я не хочу быть старородящей!

Через год родилась Мурочка.

А ЧТО, ПРОТИВОЗАЧАТОЧНЫХ СРЕДСТВ ТОГДА НЕ БЫЛО? СРАЗУ РОЖАТЬ РЕБЕНКА НЕ ПРИКОЛЬНО.

Почему у двадцатилетних детей через год после свадьбы рождается ребенок? Почему, вместо того чтобы отправиться на Эльбрус или заняться чем-то интересным, они уже через три месяца после свадьбы сидят в очереди в женской консультации, чтобы встать на учет?

Может быть, дело в отсутствии контрацепции?

Но какая-то контрацепция имелась: худо-бедно резиновые изделия Баковского завода (все состоящие в законном браке относились к ним презрительно), таблетки (замужние девочки их высокомерно не принимали, считая, что это вредно и годится только для случайных связей), аптечные шарики (фу, какие противные).

Дело было в другом: так было принято – выйти замуж и сразу родить. Даже, пожалуй, другое показалось бы странным. Если бы через год после свадьбы не было бы беременности, молодых заподозрили бы в том, что они друг друга не любят, или у них какие-то проблемы со здоровьем, или они эгоисты. Не заводить мгновенно ребенка считалось эгоистично.

Клару с Мурочкой забирали из лучшего в городе роддома на двух черных «Волгах» Кузьмичей.

Всех детей выносила медсестра, а Мурочку вынес главный врач, потому что Мурочка – принцесса. «Эта девочка, как там ее, Мария, 2 килограмма 800 граммов, 49 сантиметров – потомственная начальница», – улыбнулся про себя врач. Кое-что его настораживало, но он промолчал – «отдадим им внучку в лучшем виде, пусть забирают домой и наслаждаются, а там уж как хотят, с нас спросу нет».

Сверток с принцессой ничем не отличался от других свертков, классическое ватное одеяло, перевязанное розовой капроновой лентой. Все уже знали, что это Мурочка, Мария. У новоиспеченного деда Кузьмича маму звали Марусей, она в Белоруссии в войну от голода умерла, у другого, профессора Горячева, маму звали Марией, Машенькой, она в блокаду умерла. Так что в смысле имени был полный консенсус.

Когда главный врач вынес Мурочку, из строя уверенно выступил Кузьмич, чтобы принять ребенка. Вслед раздалось шипение Берты «иди ты, иди!», обращенное к мужу.

– Ах, как ты поправилась! – этими словами встретила Клару Берта. Это было от любви, но разве кто поправился может понять, что это от любви?

Клара подумала: «Мама – это, конечно, кошмар».

– Как я могла поправиться?! Я просто еще не похудела.

– У тебя стали толстые руки… Ладно, покажи ребенка. В кого у нее такие маленькие глазки? А носик, наоборот, великоват…

– Ну, мама…

– Что мама? Я же переживаю… – объяснила Берта.

Клара заплакала, слезы лились, будто открылся кран. К этой манере она привыкла с детства: Берта вдруг с тревожным видом всматривалась в нее и говорила: «У тебя кривой нос!» (маленькая голова, высокий лоб, большие уши). Клара обижалась, Берта говорила: «Что ты обижаешься, я же переживаю».

В следующий раз Клара заплакала дома, когда развернули ребенка и Берта грудным масляным голосом, растопленным от нежности, запела: «О-о, моя маленькая, моя золотая девочка». Клара не могла закричать «а я, я чья золотая девочка?!» (неприлично ревновать маму к своему младенцу), но ведь это невозможный ужас, что мама больше ей не принадлежит.

В следующий раз Клара заплакала оттого, что нужно было кормить, а вдруг она не сможет, и тогда… что тогда?.. Слезы лились, будто открылся кран.

Кормить ребенка оказалось не как в книгах, совсем не как Китти кормит ребенка, а Левин стоит и смотрит на нее с умилением. Во всех книгах было написано, каким счастьем наполняется мать, когда кормит младенца, но Клара наполнялась только злостью. К черту, к черту! Это было ужасное ощущение – что от тебя зависит чья-то настоящая жизнь. Быть не самой собой, а источником жизни для беспомощного существа – слишком большая ответственность, от которой хотелось убежать, спрятаться под одеяло и хихикать, будто все это неправда. В первую ночь дома Кларе приснилось, что она умерла и пропустила кормление. А если она и правда умрет или проспит кормление?

В следующий раз она заплакала вечером, когда ей позвонила подружка, и оказалось, что все – все! – идут на день рождения, и как только Клара всполошилась и начала прикидывать, что надеть, так поняла, что ей нельзя в гости, ей нужно кормить… Она как-то этого не ожидала.

В следующий раз она заплакала, когда по радио читали «Тараканище»: на словах «приводите ко мне ваших детушек, я сегодня их за ужином скушаю» слезы полились, как будто открылся кран, а когда прозвучало «бедные, бедные звери, воют, рыдают, ревут», Клара заплакала с подвыванием.

ТОГДА ЧТО, НЕ ЗНАЛИ, ЧТО БЫВАЕТ ПОСЛЕРОДОВАЯ ДЕПРЕССИЯ?

Тогда не модно было иметь послеродовую депрессию. К ночи Клара наплакала себе температуру, каменную грудь (ее грудь вдруг стала предметом всеобщего обсуждения, что уже окончательно показало ей – она больше не человек, а Грудь для вскармливания младенца).

Но где же двадцатилетний отец ребенка? Где? Нигде. То есть он дома, конечно, но его нет. Как будто Клара родителям родила.

И все изменилось, и все изменились в первые же дни.

Профессор Горячев страдал оттого, что потерял и не мог отыскать Клару. Это чувство возникло, когда Клара вышла замуж, когда стала беременна. Он старался не думать о том, что привело к беременности, это удавалось, но, перестав быть образом, Клара навсегда приобрела телесность, и это высветилось еще ярче, невыносимей, когда она вернулась из роддома с ребенком: неужели его прелестная Клара, надменно желающая другую фамилию, часами крутящая Окуджаву, неужели она случилась в мире лишь для того, чтобы стать звеном цепочки, еще одной мамашей, обустраивающей свое гнездо?.. Он все ждал, когда вернется прежняя Клара, но рядом была невыспавшаяся, озабоченная, взрослая женщина, и… как там написал Лев Толстой? Прежняя, поэтичная Наташа была лишь началом этой, настоящей, с пеленкой с желтым вместо зеленого пятном? И его нежная детка, его Клара тоже была лишь началом?..

Берта неустанно, днем и ночью, ссорилась с Кларой:

– Ты не так кормишь! В первый же день, придя из роддома, ты сказала: «А можно мне уйти?» Твой материнский инстинкт до сих пор не проснулся!

Берта непрерывно беспокоилась о двух своих детях: как бы получше накормить Мурочку, ведь она весит три с половиной килограмма, и не истощит ли кормление Клару, ведь она весит сорок восемь килограммов. Проснулись ли материнские чувства у Клары, думала Берта, и все получалось одно и то же – не проснулись.

Каждое кормление превращалось в экзамен, в жить или не жить. Клара начинала трястись от беспокойства и злости при виде Берты, которая подходила к ней с ребенком наперевес. Берта с трагическим лицом взвешивала ребенка до кормления и после. Результат был всегда неудовлетворителен, от трагического «она ничего не съела!» до унылого «она плохо поела».

Немного лучше дело пошло, когда Клара научилась кидать себе психологический спасательный круг – наливала в рожок детскую молочную смесь «Малыш» и ставила рожок на письменный стол перед собой: кормила, не сводя глаз с рожка, – если опять неудача, то ребенок не умрет на месте от голода, вот рожок, на столе.

Горячев не понимал, почему в его доме все продезинфицировано и покрыто марлей, почему нельзя громко смотреть телевизор.

– Ты что, с ума сошел?.. Неужели я должна тебе объяснять?! Ребенок спит!

– Но ребенок спит на третьем этаже, а я нахожусь у себя дома на пятом.

– Если ты не понимаешь, значит, ты плохой отец Мурочке!

– Это ты сошла с ума! Я не отец! А ты не мать! Ты бабушка! Бывает гипертрофированное материнство, а у тебя гипертрофированное бабушинство!

– Вот как ты ко мне относишься, теперь я для тебя бабушка… – плакала Берта.

Клара плакала, хотела к подружкам, и Берта все время плакала: у нее, как у Клары, была послеродовая депрессия. Берта как будто сама все пережила: и роды, и перемену своего статуса с девочкиного на бабушкин, и Мурочкины жалкие при рождении 2 килограмма 800 граммов. В первые же дни у нее появились черные круги под глазами, хотя это Клара не спала ночами на третьем этаже, а она на пятом – спала. Спала и во сне нервничала, как там ее дети, Мурочка и Клара, на третьем этаже…

Горячев подумал: может быть, у нее развился невроз и гипертрофированная любовь к внучке оттого, что она была блокадный ребенок без мамы?.. Подумал, пожалел ее и опять начал раздражаться.

Прошло чуть больше месяца после выписки из роддома, и вот уже праздновали Мурочкино рождение, – тогда в глазах Клары уже проступило отчаяние зверя, попавшего в ловушку, – она поняла, что свобода потеряна, уйти к подружкам нельзя, в кино нельзя, погулять нельзя, никогда она не будет прежней, свободной, как шмель, не будет жужжать сама по себе, одинокая и независимая. Этот жуткий, не оставляющий ее ни на минуту страх за младенца – навсегда. И как бы страстно ей ни хотелось уйти, убежать, скрыться, спрятаться, стать прежней не получится. Клара уже почти привыкла к напряжению: она чувствовала такую страшную ответственность, в которой не было места больше ничему – ни радости, ни свободе.

На праздновании рождения Мурочки вышел скандал.

Кузьмич выпил и сказал:

– Я своей внучке весь Ленинград подарю!

– А мой муж уже присмотрел ей тему диссертации. – Берта тактично перевела разговор на любовь мужа писать всем детям, взрослым и новорожденным, диссертации.

Скандал был опять связан с фамилией. На этот раз Клара не желала, чтобы ее дочь Мурочка носила фамилию Кузьмич. Клара заикалась и ревела, сквозь слезы бормотала: «Представьте, она будет Мура Кузьмич, над ней будут смеяться, пожалейте ребенка, ну пожа-алуйста…» И вдруг мудрым насмешливым взглядом львицы поглядела на пирующих родственников и сказала: «Не дам». И даже как-то лязгнула зубами.

Все сошлись на том, что Клара сама не понимает, о чем рыдает, но если начать ей противоречить, то у нее немедленно пропадет молоко. Клара, мгновенно перестав рыдать и трястись, подмигнула Берте, и та вдруг поняла, что дело с материнским инстинктом обстоит не так плохо, кое-какой материнский инстинкт у Клары все же проснулся. Потом в суете дней все как-то забылось, Мурочка осталась Горячевой, а Кузьмич к тому времени так полюбил Мурочку, что даже не обиделся.

Оба деда, Кузьмич и Горячев, в порыве любви к общему младенцу отставили настороженную вежливость, перешли на «ты» и, при всей иронии, испытывали друг к другу привязанность. А вот женщины – наоборот. До рождения Мурочки у них были вежливо-отстраненные отношения – что им было делить?

Теперь нашлось много чего делить: время, любовь и кто главный в доме у детей. Кто Мурочку растит, тот и главный! У Берты порошки и таблетки, она каждую таблетку на восемь частей делила, в порошок толкла, в кальку заворачивала и подписывала «12.00», «12.30», «13.00». Вся ее жизнь подчинена была порошкам и таблеткам. А у Тамары Петровны ничего не изменилось: Смольный стоял на месте, черная «Волга» за ней приезжала. Берта вообще подозревала страшное: Тамара Петровна не полюбила Мурочку больше жизни.

34 936,14 s`om