Kitobni o'qish: «Главный финансист Третьего рейха. Признания старого лиса. 1923-1948»

Shrift:

Не насилие или сила денег

Формируют мир.

Нравственное воздействие, сила духа

Могут его изменить.

Ялъмар Шахт

Серия «За линией фронта. Мемуары» выпускается с 2002 года

Hjalmar Schacht

CONFESSIONS OF «THE OLD WIZARD»

THE AUTOBIOGRAPHY OF HJALMAR SCHACHT


© Перевод, ЗАО «Центрполиграф», 2011

© Художественное оформление серии, ЗАО Центрполиграф», 2011

Введение

День 2 сентября 1948 года был особенно душным. Чувствуя неудобство в меховой шубе, я стоял у выхода из лагеря для интернированных в Людвигсбурге, ожидая, когда придет надзиратель и откроет мне дверь. Жена с моим адвокатом ожидали снаружи. Моя отважная Манси, которая в течение нескольких лет вела отчаянную борьбу за мое освобождение. И вот наконец это случилось. Она приехала за мной на машине доктора Швамбергера. Снова и снова она поднимала руку, подавая неприметно сигнал, который означал: еще несколько минут – и ты будешь на свободе!

Текли мгновения. У ворот появились два молодых фоторепортера, готовые запечатлеть на пленке мой первый шаг на свободе. Я ждал. Фоторепортеры ухмылялись. Они явно сочинили заранее заголовок: «В шубе при температуре воздуха в 25 градусов по Цельсию бывший председатель Имперского банка выходит на свободу из лагеря в Людвигсбурге». Не было никакой возможности дать им пояснения относительно шубы. Что они знали о моем четырехлетием заключении в застенках гестапо, об американских и немецких судах по денацификации? Могли они знать что-нибудь о состоянии моей одежды под этой шубой?

Мимо прошли двое рабочих и, заинтересовавшись происходящей драмой, остановились, закурив сигареты. Я слышал их разговор.

– Это Шахт, – сказал один из них. – Его вчера оправдали.

– Думаешь, ему позволят выйти? – спросил другой. Он носил голубые брюки из грубой хлопчатобумажной ткани, а от пояса доверху его прикрывала лишь собственная загорелая кожа.

– Нет, – отвечал медленно первый. – Не думаю, что его выпустят. Найдут ту или иную причину, чтобы снова запихнуть его в тюрягу!

Они поплевали на ладони, подхватили свои инструменты и удалились. Их беседу нельзя было назвать ободряющей. «Глас народа», – подумал я.

Подошел надзиратель, звеня связкой ключей, и торжественно открыл большие ворота. Защелкали фотоаппараты. Кто-то задал мне вопрос. Манси резко оборвала его и повела меня к машине. Я опустился на заднее сиденье рядом с человеком, который несколько месяцев назад был моим защитником в суде.

– Поехали, – сказала Манси, – подальше отсюда…


Не помню, когда я взялся писать свои мемуары, в тот самый вечер или в один из последующих вечеров. Впервые за четыре года, месяц и десять дней я был свободным человеком. С тех пор, как в семь часов утра 23 июля 1944 года за мной пришли агенты секретной полиции, меня швыряли из одного места в другое, как почтовую посылку. Моей судьбой распоряжались какие-то незнакомые мне люди, меня перевозили из одной тюрьмы в другую в легковой машине, самолете и грузовике. Они доставляли меня из камеры на судебные заседания и обратно, кричали на меня, угрожали, говорили мне любезности. Тюремная обстановка везде одинакова. Меня сажали в камеру по обвинению в заговоре против Гитлера. После смерти Гитлера заточили в тюрьму за содействие ему. Люди, ничего не знавшие о моей стране или обстоятельствах моей личной жизни, позволяли себе бездоказательно обвинять меня и мою страну. Они бросали свои избитые обвинения мне прямо в лицо.

Мне стукнул семьдесят один год, и вдруг я снова свободный человек. Жена и дети жили в какой-то хижине в Люнебургской пустоши. Я потерял все, что имел, – деньги, дом, землю, даже лес, который сам когда-то посадил.

Подобная ситуация заставляет человека размышлять. Он начинает думать о будущем, так же как и о прошлой жизни. Будущее меня крайне беспокоило. В молодости я сумел пробиться наверх. Мог совершить это и во второй раз. В своем семействе мы взрослели поздно и сохраняли активность по достижении библейского возраста. Так было с моим дедом, приходским врачом в небольшом северогерманском городке. То же можно сказать о моем отце, который эмигрировал молодым человеком в Америку, через шесть лет вернулся в Германию и стал заново строить свою жизнь. Я не мог поступить иначе. Нет, у меня нет страха перед будущим. Буду работать, не подведу трех родных людей, которые зависят от меня.

Прошлое – несколько другое дело. Могут, конечно, возразить, что четырех лет тюрьмы, концентрационных лагерей, международных трибуналов и судов по денацификации более чем достаточно, чтобы свести счеты с прошлым. Это ошибочное предположение. В ходе расследования у подследственного нет времени для того, чтобы прийти к согласию с самим собой. Беззащитного, его отдают в руки властей, которые – от тюремного надзирателя до выдающегося государственного обвинителя – ни на мгновение не ослабляют своей хватки. Неуклонно и неослабно они стремятся поймать вас на чем-то, загнать в угол, найти улики против вас. Необходимо сохранять присутствие духа, постоянно быть настороже, чтобы не поддаться на уловки. Постоянно сталкиваясь с разного рода ухищрениями, запугиваниями, уговорами, которые меняются каждый день, вы перестаете быть свободным индивидом, но становитесь мишенью для закона. В этом все дело, и не важно, попадете ли вы в нацистские концентрационные лагеря, в американскую тюрьму как «военный преступник» или в лагеря по приговорам судов по денацификации. В нашей действительности политические трибуналы имеют своей целью захватить свои жертвы врасплох. Глубоко осмыслить свое положение способен только свободный человек.

Через несколько дней после освобождения я прогуливался в лесу у речки. Люблю лес и воду. В моем бывшем поместье (сейчас попавшем в руки русских) были леса, озера с водоплавающими птицами – цаплями, крохалями, нырками, дикими утками…

Солнце село среди буйства красок. На зеркальной поверхности воды отражались рваные облака – красные, оранжевые, желтые. На некоторое время я застыл, наблюдая эту картину, затем сел на скамью.

– Вы не доктор Шахт? – прозвучал рядом голос.

Вздрогнув, я повернул голову. Какой-то человек – явно незнакомый, – бесшумно приблизившись, теперь сидел рядом со мной.

– Да, – ответил я.

Он протянул руку.

– Весьма рад встретиться с вами, доктор Шахт, – сказал он. – Всегда хотел обменяться с вами рукопожатием.

Мы пожали друг другу руки.

– Чем могу быть вам полезен? – спросил я.

– Ничем, – сказал незнакомец. – Просто хотел воспользоваться случаем поговорить с вами. Вы ведь сейчас свободный человек, не так ли?

– Похоже на то, – молвил я.

Он устроился поудобнее, вынул коробку с сигарами и предложил закурить.

– Это не будет для вас накладно?

– Ничуть, – последовал великодушный ответ. – Сигары – мой бизнес, занимаюсь этим тридцать пять лет. Вы меня не помните?

– Не имею ни малейшего…

– Я видел вас как-то раз… В то время я ездил по делам фабрики, производившей сигары. Сейчас, слава богу, езжу по собственной инициативе. Дела идут неплохо. С введением немецкой марки люди снова покупают…

– Вам приходилось меня видеть?

– Я как раз собирался рассказать вам об этом. – Он передал мне спички. – Это случилось во время посещения мною Имперского банка. Моя фирма пожелала назвать новый сорт сигар вашим именем. Сигары «Яльмар Шахт», председательский сорт, ха-ха-ха!

Его смех расшевелил мою память.

– Вспомнил, – сказал я, – но не помню вашего лица. Вы приходили и предлагали деньги за использование моего имени?

– Совершенно верно, – сказал он. – Это и вам принесло бы большую пользу Каждую неделю вы получали бы коробку сигар на протяжении всей своей жизни.

– Эта фирма все еще работает?

– Еще как! Дела идут как нельзя лучше! – воскликнул бодро торговец сигарами.

– Жаль, что я отклонил предложение, – произнес я просто для того, чтобы сказать что-нибудь.

– Да, разве не так? – парировал он.

Мы покурили, сидя рядом, еще четверть часа, затем он поднялся, долго и сердечно жал мне руку, потом удалился. Бедняга, говорило выражение его лица, с чем ты остался теперь? Имперскому банку – конец, рейху – конец, председатель банка смещен. Сейчас им не нужен председатель Имперского банка. Взгляни на меня – я всего лишь торговец сигарами, но у меня свое дело, и это лучше, чем председательствовать в Имперском банке. Если бы ты согласился, чтобы эти сигары назвали твоим именем, то получал бы сейчас даром коробку каждую неделю.

Именно это он хотел мне сказать. Я отбросил окурок его сигары и закрыл глаза. Неожиданная встреча вырвала меня из настоящего – погнала меня в прошлое, вспоминать о котором снова было нелегко.

Правда, мое прошлое довольно часто связывали с Нюрнбергом, Штутгартом и Людвигсбургом. Люди стремились обеспечить документальным подтверждением, так сказать, каждый шаг в моей жизни. Но было ли прошлым то, что отражено в этих документах, было ли это на самом деле подлинным живым прошлым? В Нюрнберге и на судах по денацификации мои обвинители представляли документы, которые, как им казалось, раскрывали мою прошлую жизнь до мельчайших подробностей. Со своей стороны защита и свидетели представляли другие документы, содержавшие информацию совершенно противоположного характера. Люди, с которыми я во время государственной службы вел резкие, но объективные споры, теперь являлись в суды и свидетельствовали в мою пользу. Такие друзья, как, например, епископ Вурм, старались больше всего. Он вникал в любое выдвинутое против меня дело и демонстративно жал руки свидетелям, которые выступали в мою защиту. Однако эти свидетельства становились мертвой вещью, большей частью юридическим материалом. Ни одна из страниц документа – используемого в мою защиту или против меня – не представляла собой реального прошлого, но была лишь частью его, вырванной из контекста, а следовательно, нереальной.

Я пробежал мыслями почти семьдесят лет своей сознательной жизни. Сколько всего произошло за эти семьдесят лет!

Во время моего рождения новой Германской империи исполнилось семь лет. Ее канцлером был Бисмарк. Ганзейский город Гамбург еще не входил в Германский таможенный союз. Когда мне было одиннадцать лет, в Германии сменили друг друга в течение года три императора: Вильгельм I, Фридрих III и Вильгельм II. Германия была страной, устремленной в будущее, год за годом ее мощь возрастала. Студентом в Киле я наблюдал строительство нашего флота и грозные стальные формы броненосных крейсеров и линкоров. Когда я женился, через три года после начала XX века, Германия была в зените своего могущества. Еще сохранялась старая система альянсов Бисмарка. Никто не думал, что за непрерывным, устойчивым подъемом Германии в качестве новой колониальной державы таилась скрытая опасность мировой войны. Разве не было бы самонадеянным помышлять о нападении на эту новую Германию? Разве не было справедливым для нас – отставших от народов Европы – сравняться с остальными?

Так это представлялось в то время. Будущее никого не беспокоило. Однако моя мирная супружеская жизнь продолжалась только одиннадцать лет. Затем разразилась война, и через четыре года произошел первый коллапс. Мне исполнился сорок один год, и я занимал должность управляющего банка, когда в рейх вернулись массы немцев, озлобленных, голодных, созревших для революции. Но революция не состоялась или состоялась в бессвязном виде. Император бежал, армию разоружили. Вместо императора Германия получила имперского президента и кабинет партийных министров. Но политические перемены не заслонили от нас того факта, что страна разорена. Обнищание народа, падение курса марки продолжались с неумолимой силой. Путь, который мы прошли после Первой мировой войны, был отмечен такими реалиями, как блокада голодом, продиктованный мир, инфляция. Ровно через пять лет после краха Германии я вовлекся в политику, от которой с тех пор не мог отделаться.

Мне было сорок шесть лет, когда правительство предложило мне пост уполномоченного по национальной валюте, за которым вскоре последовала должность председателя Имперского банка. Это назначение было пожаловано мне президентом Эбертом. Я принял его и стабилизировал марку.

Моя первая жена Луиза подарила мне двух детей – дочь, которой исполнилось двадцать лет во время назначения меня председателем Имперского банка, и сына, на семь лет моложе. Через три года я отмечал с семьей Рождество в Лозанне. Как обычно, мы украшали рождественскую елку и зажигали свечи. Ребят позвали в комнату, поставили рядом, Луиза прочла им рождественскую историю из Нового Завета. Я возвращался мыслями в Германию. Там впервые за несколько лет тысячи семей наслаждались миром и безопасностью, так же как мы. Работавшие люди получали зарплату, на которую могли приобретать товары. Ее составляли деньги, стоимость которых будет завтра такой же, как и сегодня. В моем кармане хранилось письмо, написанное не особо грамотным проводником спального вагона: «Дорогой доктор Шахт, впервые за несколько лет мы смогли положить под рождественскую елку подарки и должны благодарить за это только вас. Когда моя дочь Мика пришла вчера домой, она напевала: «Кто обеспечил устойчивость марки, не кто иной, как доктор Шахт». Я решил дать вам знать об этом и надеюсь, мое сообщение доставит вам радость. Искренне ваш…» Я получал много таких писем. Люди часто заговаривали со мной на улице и пожимали мне руку. Это были лично незнакомые мне люди, которые выражали благодарность и надежду на будущее с устойчивой денежной единицей…

Все это снова всплыло в моей памяти, когда я сидел на скамье тем вечером. Я пытался представить подлинное прошлое. Кто-нибудь спрашивал меня об этом во время допросов в гестапо? Или напомнил об этом в Нюрнберге и Людвигсбурге? Да, это случалось. Но у меня сложилось впечатление, что ни один из моих обвинителей не имел представления об обстановке в Германии того времени. Они заранее решили искать худшее во мне.

В моей голове вновь отражаются эхом шум от тюремной суеты, вопросы, адресованные мне судьями, адвокатами, прокурорами: что и почему, как это случилось в такое-то время? Вопросы беспрерывные и несмолкаемые!

Жизнь не остановилась, когда стабилизировалась германская марка. Всего лишь через несколько лет я стал в глазах многих своих бывших друзей самым ненавидимым в стране человеком, который заслуживал немедленного расстрела. Разрушитель немецкой экономики. Капиталист в сюртуке. Мерзкий друг евреев. Коррумпированный нацист. Так, без разбора, меня часто называли многие.

Я поднялся и пошел к жене в наше временное пристанище. Манси (на которой я женился в 1941 году) вопросительно взглянула на меня.

– Что ты делал? – спросила она.

– Сидел на скамейке, думал.

– О чем?

– О прошлом. Сами по себе явились воспоминания.

– Что за воспоминания?

– Воспоминания о прошлом. Крах Веймарской республики, Гитлер, мое второе председательство в Имперском банке, работа министром экономики.

– И что же заставило тебя думать обо всем этом?

– Неудовлетворенность. У меня такое чувство, будто вся юридическая процедура, которой я подвергался в последние четыре года, способствовала лишь сокрытию действительных фактов. Разве это не странно? Четыре года велись одни разговоры, изучались документы, снимались показания, заслушивались свидетели, оспаривались решения, запрашивалось мнение Совета – и каков результат?

– Тебя оправдали, – сказала она.

– Это один аспект дела, – согласился я. – Меня оправдали. Я никогда не сомневался, что меня придется оправдать. Но когда я раздумываю обо всем, что было выдвинуто ради моей защиты или обвинения в эти годы, то…

– То что? – спросила жена.

– То мне хочется сесть за стол и изложить на бумаге подлинную историю этой эпохи. Историю эпохи, которую пережил я. Не ту, какой ее видит американский или русский обвинитель, не ту, какой ее видят мои защитники. У них лишь одна цель: они хотят, чтобы подсудимого либо осудили, либо оправдали. Я не хочу быть ни тем ни другим. Хочу свободно высказаться о тех вещах, которые люди замалчивают даже сегодня.

– Хорошо, – сказала она, – почему бы и нет?


Все это происходило в начале сентября 1948 года, сразу после моего освобождения решением суда по денацификации, который сначала приговорил меня к восьми годам каторжных работ. С этого вечера я занялся обдумыванием прошлых событий, насколько позволяло время. Моей первой заботой было, конечно, найти средства обеспечения моей семьи – жены и двух маленьких дочерей, которые постепенно привыкали к своему отцу. Дочь от первого брака жила самостоятельно, но сын Йенс был убит русскими в возрасте тридцати пяти лет потому, что (как рассказал мне один из его товарищей) он свалился от слабости во время гибельного шествия в направлении тюрьмы.

Между тем я написал две книги – «Расплата с Гитлером» (Abrechnung mit Hitler) и «Золото для Европы» (Mehr Geld, mehr Kapital, mehr Arbeit!). Обе они выражают определенную позицию в отношении определенных проблем или касаются определенных периодов моей жизни.

Настоящая книга – нечто иное. Она содержит мысли старика в 76-летнем возрасте об особенностях его эпохи. Я сам сыграл в этой эпохе определенную роль и пытался влиять на нее. Меня часто называли чудотворцем – пусть эта книга станет мемуарами чудотворца. В моем прошлом нет ничего постыдного. Каждое человеческое существо обладает определенными врожденными чертами. Оно может, как говорит нам Писание, употребить свой талант в пользу или зарыть его. Я старался предоставить свои способности в распоряжение страны, которой принадлежу.

Кроме того, я движим стремлением, которое, насколько я помню, было всегда неотъемлемой частью всех моих поступков. Мне хотелось присоединить свой голос к тем, кто стремится развеять ядовитые миазмы, застилающие нашу эру. В ходе моей жизни случались ужасные вещи – завтра могут произойти вещи еще ужаснее, если мы откажемся извлечь уроки из прошлого.

Но, чтобы сделать это, следует ознакомиться с прошлым, следует знать, как произошли эти явления, как они вызревали тайком. С ноября 1923 года я постоянно возвышал голос протеста против излишней роскоши, против оболванивания всей нации, против деспотического партийного влияния, против военного безумия. Из-за моих выступлений, печатных и устных, у меня появилось много врагов. Моя жизнь подвергалась угрозам, на меня нападали с разных сторон. Но в итоге я оказался прав в своих пророчествах и предостережениях. Те же, кто совершали на меня нападки, как оказалось, ошибались.

Вот почему я снова листаю страницы своей жизни с самого начала.

Часть первая
Юность

Глава 1
Семьи Шахтов и Эггерсов

Банкир, бытует мнение, ведет легкую жизнь. Сидит в банке и ожидает, когда к нему придут люди и принесут деньги. Затем он вкладывает деньги в прибыльные предприятия, присваивает прибыль в конце года и выплачивает клиентам какие-нибудь мизерные дивиденды. Это самая легкая профессия в мире. Легкая и, следовательно, антиобщественная. Врач, доказывают сторонники этого мнения, кузнец или дорожный рабочий по-настоящему работают. Банкир же бездельничает.

В свое время я знал многих банкиров. Некоторые из них были ленивы, большинство же отличались трудолюбием, были высокообразованными людьми, неутомимо работавшими над расширением своего поля деятельности. Это приходилось делать, иначе их банки не смогли бы в конце года выплачивать дивиденды.

Недоброжелатели забывают кое-что другое. Ни одному из них не приходит в голову спросить, откуда берутся банкиры! Вырастают ли они на деревьях, или обучаются в учебных заведениях, или принадлежат к мистическим династиям банкиров? И да и нет. Конечно, существовали и имеются до сих пор семейные династии банкиров – например, Мендельсоны, которые, помимо финансистов, произвели на свет поэтов, музыкантов, художников и ученых. Другие вышли из мелких слоев нашего общества благодаря своему трудолюбию, как директор немецкого Имперского банка, отец которого был посыльным в этом учреждении.

Словом, глупо говорить о банкирах отвлеченно. Всякий человек, так рассуждающий, ставит себя на один уровень с теми, которые судят-рядят о евреях, неграх, железнодорожниках. В любой профессии есть белые и черные овцы, и мне еще придется сказать кое-что о них.

Мою семью ни в коем случае нельзя считать зажиточной. Когда я родился, мои родители пребывали в бедности. Должны были пройти многие десятилетия, прежде чем отец почувствовал, что стоит на твердой почве. Насколько я помню, моим родителям приходилось сражаться с тяжелыми финансовыми проблемами, которые омрачали всю мою юность.

Долгое время я не знал, кем хочу быть. Начал с изучения медицины, переключился на германистику и закончил политической экономией. Добился степени доктора на факультете философии. Никакая фея не пророчила у моей колыбели, что однажды я стану председателем Имперского банка.

В любом случае этого не могло случиться, поскольку в доме Шахтов не было такой вещи, как колыбель. Наоборот, когда акушерка приняла меня, шлепнула по заднице, обмыла и завернула в заранее приготовленные пеленки, я был помещен в «ослика», поставленного в спальне моих родителей. «Ослик» представлял собой деревянную раму на опорах с куском парусины, растянутым между двумя длинными перекладинами. Именно в такую шаткую штуковину меня положила акушерка из Тинглефа в Северном Шлезвиге 22 января 1877 года. Ночью был сильный снегопад, и отцу пришлось подняться на рассвете, чтобы расчистить дорожку в дом для нее и врача.

Отец женился пятью годами раньше. Брачная церемония проходила в Епископальной церкви в Нью-Йорке, на углу Мэдисон-стрит и Пятой авеню. Это был брак по любви. Родители впервые встретились в небольшом городке Тондерн. В то время он был студентом – не слишком обнадеживающий кандидат на женитьбу для представителей среднего класса. Но когда он сдал экзамены, то взял быка за рога. Он сделал то, что делали многие немцы в то время: эмигрировал в Америку и получил 11 декабря 1872 года американское гражданство.

Однако отец не забыл девушку в Тондерне. Найдя работу в немецкой пивоварне в Нью-Йорке, он написал ей письмо с предложением приехать к нему.

Матери был двадцать один год, отцу исполнилось двадцать шесть лет, когда они поженились. Это был типичный брак представителей среднего класса, хотя и состоявшийся в несколько драматичных условиях.

Мать пересекла океан на пути в Нью-Йорк в одном из тех устаревших пароходов, которые еще можно увидеть на старинных гравюрах. У него в середине высится дымовая труба, впереди и позади – мачты, верхняя палуба завалена тюками товаров, ниже – обширная палуба третьего класса, на которой размещались несчастные путешественники, не имевшие достаточных средств для поездки в каюте.

В возрасте семидесяти четырех лет моя мать описала свою рискованную поездку. Ничто не отражает яснее огромные перемены, происшедшие в мире, чем сравнение между рейсами в Америку тогда и сейчас.

Мать, младшая дочь моих дедушки и бабушки, только что отметила свой двадцать первый день рождения, когда получила вызов в Америку. Ее собственная мать дала согласие на воссоединение с женихом только при условии ее сопровождения старшим братом. К счастью, у нее было несколько старших братьев. Ей добавили также верную служанку из земли Шлезвиг-Гольштейн. В дорожном сундуке с ее приданым и бельем было также муслиновое свадебное платье с настоящим кружевом. Кроме того, она взяла с собой небольшое миртовое дерево, с которого намеревалась собрать ветки для свадебного венка.

С такой экипировкой три пассажира, ищущих приключений, сели на пароход «Франклин» в Копенгагене. Судно принадлежало не так давно образовавшейся судоходной фирме в Штеттине, вознамерившейся учредить судоходную линию из Европы в Америку. Но еще в Копенгагене пароход задержался на две недели из-за шторма на Балтике. Когда спешно завершили погрузку провизии и угля, какой-то кочегар упал с борта в пространство между пароходом и пирсом. Спасти его было невозможно. Ко всему прочему, они вышли в море 13 октября. (Это первое из несчастливых чисел «тринадцать», которые позднее сыграли определенную роль в моей жизни.)

Шторм в проливе Ла-Манш вынудил капитана идти вокруг Северной Шотландии, где пароход попал в туман и оставался несколько дней в Атлантике, почти без движения, с жалобно гудевшим гудком. Мать и брат располагались в единственной каюте первого класса вместе с девятью другими пассажирами, включая учителя и жену торговца, с которой она подружилась. Кают второго и третьего классов на пароходе не было. Зато палубу третьего класса занимали три сотни пассажиров.

Во время всего путешествия миртовое деревце сохранялось в целости и безопасности под открытым небом. Оно расцвело и благоухало в морском воздухе – добрый знак для счастливого окончания опасного путешествия.

Очень скоро пассажиры на борту парохода заметили, что груз уложен плохо. Корабль непомерно кренило и качало могучими волнами Северной Атлантики. На вторую неделю выяснилось, что на борт было взято недостаточное количество питьевой воды. По приказу капитана палубным пассажирам выдавали дистиллированную морскую воду вместо хотя бы малого количества свежей воды. Вероятно, из-за ненормальных санитарных условий на борту вспыхнула эпидемия холеры. Она распространялась с пугающей быстротой и унесла жизни тридцати пяти палубных пассажиров. По ночам обитатели каюты первого класса дрожали от ужаса, когда слышали, как сбрасывают в море тела покойников, завернутые в парусину. В это время мать пережила страшные душевные муки, поскольку ее служанка находилась среди палубных пассажиров.

Во время кульминации трагедии в каюту вошел помощник капитана и попросил оказать помощь шестилетнему мальчику, входившему в семью эмигрантов из Ютландии. Его отец, мать, три брата и сестры умерли от холеры, а одежду мальчика сожгли в целях предупреждения инфекции. Моя мать передала ему белье и шерстяные вещи из своего сундука с приданым. Женщины из каюты сшили для мальчугана новую одежду и взяли его в каюту, где его веселый нрав весьма забавлял ее обитателей.

Но бедствия на этом не закончились. «Франклин» «экономил» не только питьевую воду, заканчивалось также топливо. Возникла необходимость пустить на топливо деревянные сиденья на палубе. В последние недели перед прибытием в Новый Свет все пассажиры довольствовались стаканом воды в день. Когда наконец стали давать сбой двигатели и вышел из строя компас, гордое судно «Франклин» из Штеттина двинулось наугад в западном направлении, как это сделал старина Колумб, пустившийся в плавание с целью открытия нового континента.

Так продолжалось до 2 декабря 1871 года, однако название порта, в который они вошли, было не Нью-Йорк Соединенных Штатов, но канадский Галифакс. Надежды пассажиров разбили портовые власти, не пожелавшие распространения холеры в Канаде. После этого был совершен мятежный акт. Когда к берегу отправилась лодка, чтобы запастись топливом и провизией, один из пассажиров перепрыгнул через борт, поплыл за лодкой и благополучно достиг берега, где рассказал репортерам обо всех подробностях кошмарного путешествия. В результате мой отец впервые узнал о суровых испытаниях своей невесты из прессы.

Но даже тогда, когда «Франклин» наконец подошел к Нью-Йорку, отправившись из Галифакса, отец не смог встретить мать. Наоборот, власти Нью-Йорка были так напуганы кораблем с холерой на борту, что пригрозили обстрелять его, если он не удалится как можно дальше, на рейде. Старый военный корабль «Хартфорд» принял пассажиров «Франклина» и содержал их в карантине в течение трех недель. Лишь благодаря добрым услугам портового врача, который отнесся сочувственно к пассажирам, они могли переписываться друг с другом.

Моей матери пришлось перебираться на борт «Хартфорда» через иллюминатор каюты. Во время некомфортабельного перемещения с одного судна на другое она крепко держалась за миртовое деревце, которое пострадало меньше всех во время морского путешествия. Она провела рождественский праздник вместе с братом и служанкой из Шлезвига вдали от отца, на рейде Нью-Йорка. За день до того, как они наконец освободились от весьма приятного в других обстоятельствах заключения на «Хартфорде», кто-то случайно оставил открытым бортовой иллюминатор, и миртовое деревце замерзло. В результате моей маме пришлось, как и всем американским невестам, надеть на брачную церемонию 14 января 1872 года флердоранж.

В Штатах мои родители оставались еще пять лет. Затем тоска по Германии настолько усилилась, что мой отец решил вернуться на родину. На его возвращение домой, видимо, повлияло несколько причин. Он оставил Германию незадолго до Франко-прусской войны. К тому времени, как к нему присоединилась мать, в Германии уже произошли большие перемены. Образовалась империя, а вместе с ней в последующий период происходил экономический рост. Зачем оставаться в Америке, когда родина предков вдруг предложила так много возможностей?

Идея возвращения не давала ему покоя. Она преследовала его, когда он сидел за столом, оценивая причитающиеся платежи, когда встречался с другими немецкими эмигрантами в клубе, когда ходил в немецкую церковь по воскресеньям. Пять нескончаемых лет. Осенью 1876 года он наконец решился. Бросил работу, подав заявление о своем увольнении, купил билеты на пароход и вернулся в Германию со своей семьей – теперь втроем: он сам, моя мама и старший брат Эдди.

Нет, он уехал не потому, что сомневался в возможности добиться успеха в Америке. Его явно влекла на родину ностальгия.

Во время обратного путешествия моя мама сообщила ему, что семья вскоре увеличится до четырех человек. На это он заметил, как делают все мужья в таких случаях: «Мы выдержим! Три или четыре – какая разница? Придумаем что-нибудь…»

Таким образом, я могу по праву считать себя отпрыском двух континентов, отделенных друг от друга акваторией океана в три тысячи миль.

Мое полное имя – мэр Тинглефа в Северном Шлезвиге покачал головой, когда вносил его в свою регистрационную книгу, – Яльмар Горас Грили Шахт.

Яльмаром я обязан своей бабушке Эггерс, которая уговорила отца в последнюю минуту присоединить его к имени «Горас Грили», так чтобы у меня имелось, по крайней мере, хоть одно приличное христианское имя!

Из-за этих трех имен меня поочередно принимали за американца и шведа. В Германии меня больше знают как Яльмара, английские друзья обычно называют меня Горасом. В период Сопротивления в Берлине ближайшие друзья упоминали мое имя как Гораз. В 1920 году одна популярная газета выступила с претензией на лучшее знание моей генеалогии. Она заявила, что моим настоящим именем было не Яльмар Шахт, но Хаим Шехтель, что я являюсь евреем из Моравии, – ну что тут скажешь? Несмотря на мои иностранные христианские имена, я был и остаюсь немцем.

Расскажу, откуда мой отец взял эти три любопытных имени. Во время своего семилетнего пребывания в Штатах он не только был старшим клерком, бухгалтером и бизнесменом, но также питал острый интерес к общественной жизни Соединенных Штатов, которые в то время переживали последствия Гражданской войны. Он особенно почитал американца безупречных качеств, кандидата в президенты и друга Карла Шурца – Гораса Грили. Этот либеральный североамериканский политик, которому установлен памятник в Нью-Йорке, основал газету Tribune, позднее известную как нью-йоркская Herald Tribune. Отец, считавший Гораса Грили примером безупречной личности, решил, что следующий сын будет назван именем его кумира. Тот факт, что он уже не жил в Америке во время крещения своего сына, не беспокоил его ни в малейшей степени.

В возрасте семидесяти пяти лет я работал советником по финансовым вопросам в четырех странах Ближнего и Дальнего Востока (в Индонезии, Иране, Сирии и Египте). В этой связи американский еженедельник Time опубликовал статью, сравнивающую меня со старым провинциальным врачом, который предписывает пациентам хорошо проверенные, сильнодействующие средства – экономию и тщательное планирование. Подпись под фотографией, где я стою между генералом Нагибом и своей женой, гласила: «Ступай на Восток, старик».

Многие читатели, возможно, не совсем поняли двойной смысл этого напутствия, которое представляет собой игру слов. Семьдесят лет назад один американский политик призывал молодых людей, мающихся без дела в восточных портах Нью-Йорк и Бостон, отправиться на запад Америки, на необозримые территории, открывающие огромные возможности для смелых первопроходцев. Его лозунг, получивший широкую известность, гласил: «Ступай на Запад, молодой человек». Этого политика звали Горас Грили.

Не знаю, сколько раз встречался с этим великим политиком мой отец. Не знаю также, почему он не последовал его совету и не отправился на американский Запад вместо возвращения на родину. Определенно это не имело отношения к нехватке отваги. Скорее всего, он просто ощущал себя немцем и считал, что изменившиеся условия Германии предоставляли большие возможности, что его детей следует воспитывать в Германии.

Итак, мы вернулись. Вероятно, моя мама тоже томилась ностальгией. Когда позднее она вспоминала об этих пяти годах, то всегда добавляла, что американский климат ей не подходил. Северяне плохо переносят лето в Нью-Йорке.

Дети редко интересуются мотивами, которые побуждают их родителей совершать те или иные действия.

Когда я прочел эти слова в Time, то вдруг заинтересовался, что бы со мной стало, если бы в зиму перед моим рождением отец выбрал направление на Запад, а не на Восток? Занимался бы я банковской деятельностью? Или получил бы воспитание на какой-нибудь ферме Среднего Запада и пошел по стопам бесчисленных немецких колонистов, которые обосновались в Новом Свете как земледельцы?

Возможно, читатель громко рассмеется при мысли о том, что председатель Имперского банка мог стать фермером в Мичигане! Эта мысль, однако, отнюдь не беспочвенна. Все мои предки по отцовской линии, вплоть до последних поколений, были крестьянами. Я происхожу из крестьянской семьи района Дитмаршен земли Шлезвиг-Гольштейн.

Крестьяне Дитмаршена не совсем крестьяне. Вот что говорится в старинной хронике: «Житель Дитмаршена полагает, что он крестьянин! Он больше походит на местного помещика!»

Семья Шахтов первоначально жила в старой провинции напротив ганзейского города Гамбург. Следовательно, вначале мы обитали на левом берегу Эльбы. Затем переправились через реку и двинулись на север во Фрисландию.

Один из моих предков имел от четырех жен двадцать четыре ребенка и умер в возрасте ста двадцати четырех лет. Члены семьи отличались силой, упорством и любовью к земле…

Время от времени я достаю из своей библиотеки старую объемистую книгу, содержащую описание жизни этих крестьян, хронику постоянной борьбы человека с океаном. Обитателей Нижних болот прозвали крестьянами-«лопатниками». Они постоянно воздвигали дамбы своими длинными лопатами (специально приспособленными для работы в вязкой глине), чтобы предотвратить нашествия на их поля ненасытного бога Нептуна. Их существование отнюдь не всегда было безмятежным. Случалось, одно поколение могло собирать без помех урожай с того, что посеяло. Однако следующее поколение непременно сталкивалось с весенним наводнением или прорывом дамбы. Мыши прогрызали стены. Изменения фаз Луны и западные штормы поднимали уровень Северного моря выше отметки уровня полной воды. Вот отрывок из хроники: «Фермер с семьей спасались на крыше неделю. Две женщины, двое ребят и семнадцать голов скота утонули». Продолжалась бесконечная борьба, которая породила неразговорчивых, осторожных и суровых людей. Если им не было суждено утонуть, то они доживали до глубокой старости.

– Чего ты хочешь? – спрашивал я себя в прежние годы. – Не думаешь ли ты, что твоим предкам жилось легче? Как часто, должно быть, случалось, что семидесятилетнему земляку приходилось переносить бедствия и видеть, как тонут его дети и внуки, а поля превращаются в грязную, заиленную, бесполезную землю. Он никогда не сдавался, но преодолевал горе и начинал все сначала.

И еще одна особенность поражает меня в этом наследии: в домах северян невозможно обнаружить внешних признаков сентиментальности. Постоянная борьба с болотами требовала от их обитателей высочайшего самоконтроля. Среди них редко выражение эмоций, чувства скорее скрываются, чем проявляются. Но сокрытие чувств вовсе не означает их отсутствие.

Те, кто был поверхностно знаком со мной, как правило, характеризовали меня как упрямого и черствого человека. Они просто не могут вообразить, что такой внешне замкнутый человек, как я, может иметь такую вещь, как сердце. Я сожалею, что произвожу такое впечатление, но измениться не могу. Человек не только то, что он собой представляет, – он несет в себе невидимое наследие длинного ряда предков.

Первым нарушил традицию сельскохозяйственного труда и многочисленной семьи мой прадед. Не знаю, почему он покинул дом: во всяком случае, прадед отправился в Бюсум и открыл мелочную лавку. Он стал коупманом (мелким лавочником), как их называют в наших местах.

Бюсум лежит на равнине. Морское побережье окутывает туман. Над песчаным побережьем голосят чайки. Здешние жители – фермеры, сеющие пшеницу, угольщики, скотоводы. Крестьяне Дитмаршена, возможно, медлительны, но сообразительны, находчивы и полны здравого смысла. Они не позволят перехитрить себя.

Мой прадед вел дело так успешно, что смог послать своего единственного сына, моего деда, учиться в колледж. Дед был самым старым из Шахтов, которых я видел лично. Он был приходским врачом во Фридрихштадте. Дед был подлинным выходцем из крестьянства Дитмаршена – голубоглазый, с густыми бровями и округлой бородкой. Отличался высоким ростом, широкими плечами и уверенностью в себе. О нем ходило в округе много занимательных историй.

Каждый, кто интересовался историей Английской революции во время Кромвеля, знает, что означает понятие «нонконформист». Конформисты – люди, которые соглашаются следовать современной тенденции. Нонконформисты представляют собой полную противоположность этим людям. Они нетерпимы к власти, навязанной извне. Они признают политику, поставленную на службу не корыстных, но гражданских целей.

Все истории о моем деде Шахте связаны с его нонконформистским характером. Он изучал медицину сначала в Копенгагене, затем в Киле. Это происходило в бурные 1830-е годы, и вполне естественно, что мой дед принимал участие в студенческих политических акциях. Ему пришлось бежать из Киля, и он получил степень доктора медицины в Ростоке.

В 1850 году, когда он уже прочно утвердился на поприще практикующего врача в Зюдерштапеле, этот город стал объектом военных споров между Шлезвиг-Гольштейном и Данией. Зюдерштапель неоднократно переходил из рук в руки, и каждый раз муниципальным властям приходилось представляться в ратуше и давать клятву верности новому правителю. Дед делал это дважды. Затем он потерял терпение. В третий раз, когда прибыл посыльный, чтобы отвести его в ратушу, он обнаружил деда стоявшим перед дверью с заряженным револьвером.

Посыльный отбарабанил вызов на местном диалекте:

– Теперь, доктор, вам следует идти в ратушу и присягнуть.

Мой дед оглядел любовно свой револьвер и ответил густым басом:

– Я сыт по горло хождениями туда. Если кто-нибудь еще вступит за дверь моего дома, то получит пулю в лоб!

Посыльный запомнил эти слова, вернулся в ратушу и пересказал все, что слышал. Мэр почесал голову и освободил доктора от дальнейших церемоний присяги.

Дед не менялся до конца своих дней. Менее способный бизнесмен, чем его отец, он тем не менее сумел завоевать уважение и любовь своих ближних. Но он всегда нуждался в деньгах, за что должен винить только себя. Если пациент не настаивал на более щедрой оплате, дед посылал ему счет, в котором каждый рецепт имел одинаковую стоимость десять грошей. Я лично видел такой странный счет в 1892 году, когда навещал деда во время эпидемии холеры в Гамбурге. Мы ходили в дом зажиточного торговца, страдавшего от ревматизма. Дед осмотрел его, порекомендовал линимент, горячие компрессы и выписал рецепт на обезболивающие таблетки.

– Сколько это стоит, доктор? – спросил пациент перед нашим уходом.

– Десять грошей, – ответил дед.

– Но ведь этот тип купается в деньгах, – посетовал я ему позднее, – тебе нужно установить настоящую цену.

Дед шагал рядом, осанистый, с трубкой в зубах.

– Ты не понимаешь, – сказал он. – Врачевание не просто бизнес.

Однако «10-грошовая политика» была тем более сомнительной, что он лечил бедных пациентов без взимания даже этих денег. Поэтому дед так и не разбогател и содержал семью в весьма скромном достатке. А семья была никак не маленькой – два ребенка от первого брака и девять от второго. Но врач следовал притче о полевых лилиях. Они ведь вырастают как-то. И дети как-то выросли. Неизвестно, кем стали дети от первого брака. Из восьми же сыновей от его второй женитьбы на дочери священника пять эмигрировали в Америку и неплохо там устроились.

Главным подарком деда сыновьям стали звучные и разнообразные христианские имена, которыми он их наделил, не посоветовавшись с женой. Данное моему отцу имя при крещении дает хорошее представление об этой процедуре.

– Как назвать ребенка, доктор? – спросил деда священник Зюдерштапеля, когда они стояли у купели, в то время как моя бабушка сгорала от любопытства.

Дед прочистил горло и стал перечислять:

– Вильгельм, Людвиг, Леонард, Максимилиан…

– Ты закончил? – прервала его бабушка.

Дед, которому помешали, замолчал в обиде, и моему отцу были оставлены на выбор четыре имени.

Бабушка никогда в жизни не называла своего мужа по его христианскому имени. Просто звала его Шахт. Обычно так обращаются жены к своим мужьям. Она была добросердечной, непритязательной женщиной с уровнем образования, который в то время обнаруживался почти исключительно среди пасторских дочерей.

Я уже упоминал, что обязан своим именем Яльмар вмешательству бабушки Эггерс. Выбор ею имени не был случайным. Одним из ее сыновей был Яльмар, барон фон Эггерс.

Девичье имя моей матери было Констанца Юстина София, баронесса фон Эггерс. Она родилась 6 июня 1851 года в Дирхавегаарде близ Колдинга. Ее брак с моим отцом обеспечил семье Шахтов новое родство.

Эггерсы вели происхождение из старинного рода в Гамбурге. О них было написано четыре увесистых тома, у меня же мало желания воспроизводить бесконечные родословные деревья семьи.

 
Ганс Эггерс мое имя,
Советник Гамбурга, известный своей доблестью.
На моем щите белые розы,
На моих доспехах не может быть ни единого пятнышка.
 

Такова надпись на старогерманском языке под портретом знаменитого предка матери. На картине он изображен в кольчуге и шлеме, тунике с поясом из драгоценных камней, двуручным мечом, копьем с вымпелом и заостренным книзу щитом с теми самыми белыми розами.

Потомки Ганса Эггерса постоянно упоминаются в истории этого ганзейского города. Среди них советники, старейшины, купцы. Один из них умер во время эпидемии чумы 1695 года, другие подались на восток. В девятом поколении Хеннинг, священник в Зюдерау, дал начало семейной ветви в Шлезвиг-Гольштейне, из которой происходит моя мать.

Эти Эггерсы из Шлезвиг-Гольштейна наиболее преуспели, поскольку их возвысили сначала до обычных дворян, а затем до потомственных пэров. Однако другие ветви не оставались в долгу. Едва ли найдутся профессии и службы, от церковного советника до живописца и генерал-майора, в которых не отличились бы один или несколько родственников Эггерсов. Благодаря брачным связям семья также оставила след в физике в лице Эрстеда, в изящных искусствах – в лице Шарлотты Буфф (бессмертной Лотты в «Страданиях юного Вертера» Гете), которая, как известно, вышла замуж за Кестнера. Ее внучка вышла замуж за Эггерса в середине XIX века.

При жизни моей матери семья Эггерсов уже прошла зенит своей славы, воплощением которого стал Христиан Ульрих Детлев, потомственный барон фон Эггерс, доктор права, советник датского короля, генерал-губернатор Киля, военачальник ордена Даннброг и т. д. Но и у него следы физического вырождения были уже налицо. До пятилетнего возраста он не выучился ходить. Был одарен с детства, молчалив, задумчив, с жаждой знаний и страстью к учению и одновременно с непреодолимой тягой к военной профессии. Как не провести параллель в данном случае между этим человеком и такими историческими фигурами, как молодой Блез Паскаль или принц Евгений, которому французы отказали в военной карьере только потому, что он был слишком утонченным, и который поэтому перешел на службу к австрийцам!

Христиан фон Эггерс блистал в свое время, мировой гений, который встречался со всеми знаменитостями эпохи. Он неустанно путешествовал по всей Германии, представлял страну в зарубежных монарших дворах. И вот замечательный пример для всех тех, кто верит в историческую преемственность, – в своей родной Дании он осуществил финансовую и денежную реформу. Что и говорить, финансовая стабилизация в семейной крови.

Вместе с графом Андреасом Бернсторфом он добивался освобождения крестьян от крепостной зависимости. Несмотря на астму, головные боли и бессонницу, выработал рабочий график и неукоснительно его придерживался. Через ночь он работал ночь напролет за своим письменным столом. Лечил головные боли кровопусканием. Человек железной воли, он компенсировал недостаток физической силы неукротимой энергией. Умер за рабочим столом, занятый написанием очередного труда, в 1813 году. Дания ему многим обязана.

Он был моим прадедом, та же степень родства связывала меня с лавочником Бюсума по отцовской линии. Иногда я гадаю, что бы случилось, если бы эти два господина когда-либо встретились. Вполне можно вообразить, как мой прадед, потомственный барон, проезжает по Бюсуму в карете, которая теряет колесо как раз перед местной лавкой. Желая утолить жажду, он заходит к лавочнику Шахту, который стоит в дверях, в рубашке с длинными рукавами и фартуком, завязанным на поясе.

– Добрый день, приятель, – приветствует будущий прадед Христиан фон Эггерс прадеда Шахта. – У тебя милая лавка.

Прадед Шахт снимает свою небольшую черную шапочку и отвечает:

– Чего изволите купить?

– А что у тебя есть?

– Коробка сигар «Вирджиния», – отвечает Шахт.

– Я не курю, – замечает барон.

– Очень жаль, – огорчается торговец.

Затем они стоят и смотрят друг на друга. Потомственный барон и мелкий лавочник из Бюсума. Один вершит политику Европы, изменяет законы, правовую систему, положение крестьян, финансы. Другой заботится о том, чтобы жители Дитмаршена не испытывали недостатка в соли и табаке. На самом деле оба господина не так далеки друг от друга. Разница между ними лишь в образе жизни. Один беспокойный, его влекут повсюду многочисленные обязанности, амбиции, жажда знания. Другой спокоен – его единственная забота состоит в том, станет ли его сын первоклассным врачом. Один стоит на горной вершине, где ветер обжигает и истощает силы. Другой живет в долине, довольный своей судьбой, озабоченный будущим сына. Станут ли общаться представители низкого и благородного сословия… Нет, такая встреча маловероятна.

Как бы посмеялся мой прадед из Бюсума, если бы кто-то сказал ему:

– Твой внук будет ухаживать однажды за внучкой этого человека!

– Ха-ха-ха, – ответил бы он громовым смехом. – Неплохо! Повтори это еще.

Сын Христиана фон Эггерса, мой дед, шеф полиции в Шлезвиге, оставил девятерых детей без обеспечения. Пропал могучий импульс, который руководил семьей. Все потомственные бароны фон Эггерсы нашли свои ниши, но они больше не определяли политику Европы. А младшая дочь Констанца последовала за молодым учителем в Америку и там вышла за него замуж.

Глава 2
Три города, начинающиеся с буквы «X»

Тинглеф, где я родился, является большим селом к востоку от Тондерна, расположенного в районе смешанного немецко-датского населения. Когда я побывал там в 1920 году в связи с плебисцитом, оказалось, что Тинглеф – самый северный населенный пункт с большинством немецких жителей. После того как мы проиграли Первую мировую войну, союзники передали эту территорию за так называемой «линией Клаузена» Дании. Таким образом, сегодня мое родное село принадлежит Дании.

Мой отец учился в частной школе Тинглефа. Дом, в котором мы жили, стоит до сих пор. Неприметный дом среди точно таких же домов.

На следующий год мы оставили селение и отправились на юг, в город Хайде в Дитмаршене, таким образом вернувшись к своим истокам, ибо Шахты были дитмаршенцами и в течение всех Средних веков Хайде был в фокусе дебатов о крестьянской республике. Отец простился с профессией учителя и стал редактором газеты Heide News. Кроме того, поскольку работа журналиста не приносила достаточного дохода, он служил бухгалтером у герра Видаля, богатого торговца тканями, который владел также Heide News. И наконец, он с явной неохотой определил мою маму на работу в галантерейный магазин, где она продавала разнообразные товары – кружева, ленты, нитки. Верно, это дело не было престижным, но оно приносило доход, и мама занималась им, чтобы помочь отцу.

Это были неблагоприятные годы. И в отличие от библейского временного отрезка, наш продолжался более семи лет и заставил нас со временем поменять три города, начинавшихся с буквы «X», – Хайде (Heide), Хузум (Husum) и Гамбург (Hamburg в традиционном переводе на русский звучит как Гамбург. – Пер.).

Газета Heide News имела либеральное направление и отличалась большой оригинальностью. Трудно описать деятельность такой газеты в 80-х годах XIX столетия. Современные провинциальные газеты получают почти весь свой материал, за исключением местных новостей, в готовом виде для печати и часто в матрице от агентств и газетных концернов, готовящих передовицы и основные статьи. Они не выражают независимого мнения. И в Heide News много места отводилось городским новостям – церковным службам, ситуации на рынке, сообщениям об уровне воды и несчастных случаях, праздниках, а также некрологам. Но рядом с этими новостями публиковалось много совершенно независимых мнений о политике в целом, культуре, литературная критика. Все это выходило из-под пера редактора. Избитые, массовые идеи еще не могли задушить личную точку зрения.

Ни в какой другой период своей жизни отцу не выпадал такой же благоприятный шанс продемонстрировать свою находчивость, остроумие и знание жизни разных стран. Он обладал разносторонними способностями и имел лишь тот недостаток, что сторонился общества. Из-за склонности к уединению, возможно некоторой стеснительности, он, видимо, не вписывался в ту социальную среду, к которой привыкла моя мама. С другой стороны, в Хайде, в привычном окружении, среди людей, его понимающих, он чувствовал себя как дома.

Тупость местных обывателей, должно быть, нередко действовала отцу на нервы. Его комментарии о встречах городских чиновников часто носили едкий и саркастический характер. Итак, Heide News занимала свою независимую позицию (то есть позицию моего отца), и общественность это удовлетворяло. В конце концов, мы жили в Шлезвиг-Гольштейне, немецкой провинции, которая находилась в постоянном брожении из-за датского национализма. Кроме того, «либералы» составляли большинство. На территории, где жизнь людей зависит от кормления и разведения скота, а также торговли им, почти каждый человек целиком настроен против бюрократии и за свободную экономику.

В откликах на журналистскую деятельность моего отца недостатка не было. Ему писали районные советники, представители духовенства и литераторы. Это влекло за собой объемную переписку.

Поскольку мне было всего пять лет, когда мы покинули Хайде, мои воспоминания об этом периоде, естественно, несколько туманны. Смутно помню дом, где мы жили, – темный коридор, ведущий к черному ходу. Раз, пройдя через заднюю дверь, мы оказались в мамином саду, где всегда росли цветы, овощи и прочее. Бывало, я играл с кудрявыми сыновьями герра Видаля, пока не утомлялся, а потом бежал в галантерейный магазин к маме. Она показывала мне некоторые из своих драгоценностей, позволяла рыться в своей шкатулке и «помогать» на кухне.

Один случай в Хайде надолго остался в моей памяти. Мне было почти пять лет. В конце нашего длинного огорода стояло небольшое деревянное строение, возможно бывшая конюшня. Теперь, однако, там жила старая бездетная вдова, влача в качестве поденщицы жалкое существование, хуже нашего. Я боялся этой женщины, поскольку она по внешнему виду походила на ведьму, изображение которой я видел в книжке сказок. Но как-то раз меня разобрало любопытство. Случилось так, что однажды я увидел, как она ест толстый кусок ржаного черного хлеба. Я обратил внимание на то, что лишь небольшой уголок хлеба был намазан маслом.

– Вы едите хлеб без масла, – сказал я.

– Да, дитятко, – ответила старуха. – У меня нет денег, чтобы купить масла на весь кусок. Но, гляди, я намазала масло на уголок и теперь ем хлеб с другой стороны. Каждый раз, откусывая хлеб, я жду, когда дойду до этого уголка с маслом. Этот последний кусочек будет так вкусен.

Через несколько дней отец рассказал историю, очень похожую на случай со старухой. Чтобы вникнуть в ситуацию, нужно понять, что Хайде считался знаменитым рынком скота, самым большим во всей провинции. Небольшая церквушка, расположенная на краю рынка, на самом деле казалась заброшенной.

Весной крестьяне Дитмаршена покупали молодой тощий скот с бедных растительностью пастбищных земель. Этот скот набирал нужный вес на обильных лугах болотистого края и осенью был готов для забоя и продажи на рынке. В рыночные дни в Хайде было столпотворение людей и коров. Торговые агенты, оптовые закупщики-мясники из Гамбурга и соседних крупных городов съезжались в гостиницы, осматривали скот в загонах и заключали с фермерами сделки. В мастерстве торговаться и считать фермеры показывали себя не меньшими знатоками, чем в умении вести свое хозяйство.

После завершения сделок все устремлялись по вечерам в трактир, где от души веселились, обсуждая перипетии и события прошедшего дня. Разумеется, отец должен был отражать это в газете. Как-то раз он пришел вечером домой и рассказал о веселой пирушке фермеров и скототорговцев.

– Их карманы оттопыривались от денег. Они звенели монетами, когда пили и хвастались. И что, ты думаешь, они пили? – обратился он с вопросом к жене.

– Пиво или грог, – сказала мать.

– Ничего подобного. Этих господ устроило одно лишь шампанское.

Но не просто шампанское вызвало его негодование. Один из скототорговцев, а может, и фермер – нахальный, самодовольный парень – решил, очевидно, что не сможет лихо потратить свои деньги на одну выпивку. Опьяневший до крайней степени, но все еще желавший избавиться от наличности, он послал за батареей бутылок с шампанским. Затем он поднял свою увесистую палку и одним ударом снес горлышки всех бутылок.

Мама покачала головой в знак неодобрения. Затем она уложила нас спать. Взяла небольшой стакан с водой, в которую налила несколько капель масла. Накрыла стакан сверху пробкой с фитилем и зажгла фитиль. Это был наш ночной светильник, который горел до утра. Когда бы мы ни просыпались среди ночи, крохотное пламя всегда отбрасывало таинственный голубоватый свет на белые стены нашей спальни.

Отец, несомненно, улучшил свое положение, когда принял предложение Видаля редактировать Heide News. К сожалению, этим улучшение началось и закончилось. Он напряженно работал в газете, внося в нее живость, юмор, интеллект и сарказм. Но ни объем рекламы, ни тираж не показывали признаков роста. Когда через четыре года он понял, что рассчитывать на изменение к лучшему не приходится, то стал подыскивать себе новую работу. Нашел он ее в Хузуме у еврея по имени Голд, который нуждался в менеджере для своего мыльного завода.

Так мы переехали в Хузум – «серый город у моря», как охарактеризовал его поэт Теодор Шторм. Поэт жил в этом городе, занимая в течение нескольких десятилетий должность окружного судьи, и ушел на пенсию несколькими годами раньше. Это был величественный старец с убеленными висками, которого любили и которым восхищались во всей Германии за прелестные поэмы и тонкую, выразительную прозу.

Хузум и Шторм образовали неразрывную связь в моем сознании по многим причинам. Оба они меланхоличны, таинственны и отчасти консервативны.

Держась за мамину руку, я ходил по мостовым, гладко отполированным моросящим дождем, и с восхищением оглядывал дома с острыми крышами, возвышающиеся ступенями по обеим сторонам улиц. Особенно зачаровывала меня маленькая резная башня на ратуше.

Однажды мать привела меня в начальную школу Хузума, где я учился целый год. Я был здоровым пятилетним ребенком. Не было никаких причин медлить с изучением азбуки. Потому я каждый день надевал шапку и шел в школу с ранцем. Вместе со школьными приятелями играл у порта и зачарованно смотрел на корабли, прибывавшие из неведомых стран.

Между тем отец облачился в голубой фартук производителя мыла и занялся администрированием. Всякий раз, когда мама водила нас, детей, повидаться с ним на мыльном заводе, она возвращалась домой немного подавленной. В рабочих помещениях пахло прогорклым жиром, там было холодно и оставалась слизь от мыла. Жир в бочках вызывал отвращение, огромные емкости с едкими растворами, полопавшиеся мешки с каустической содой, чаны, в которых кипели мыльные массы вместе с глицерином, – все это выглядело чужим, необычным, опасным и несколько угнетающим. Даже склянки с духами, которые добавлялись в мыльную массу, когда процесс завершался, не могли примирить маму с мыльным заводом. Она не любила работу отца, поскольку видела, что он ее не любит.

Отец чувствовал что угодно, только не радость от работы. Долгое время он не понимал, что человек, способный написать первоклассную политическую статью, может быть никудышным производителем мыла и что одна работа ни в коей мере не является такой же, как другая. Он не понимал, что занимаемая должность хотя и по силам ему, но совершенно не отвечает его наклонностям.

Имеются разные суждения о том, что происходило в период 1882–1883 годов, но, как бы то ни было, мыльный завод обанкротился. Нанимал ли Голд моего отца только для того, чтобы иметь под рукой козла отпущения? Был ли отец виновен в плохом сбыте мыла, производимого в Хузуме? Разорилась ли фирма сама по себе, без содействия отца? Не знаю.

Мне известно только то, что в один из дней двери этого мерзкого предприятия закрылись навсегда и нам снова пришлось срываться с насиженного места. В этот раз мы отправились в ганзейский город Гамбург.

Мы въехали в Гамбург – в город, где мои предки (но не предки моего отца) занимали высокое положение, – так сказать, с черного хода. В то время мне было всего шесть лет.

Гамбург всегда был крепким орешком. Его жители знают цену деньгам. Там соседствуют миллионеры и голодный люд. В Гамбурге социальные различия были глубже, чем в других немецких городах. Судовладельцы, мелкие торговцы, главы крупных контор старого образца составляли богатые слои. Докеры, портовые грузчики, канатные мастера, поденщики, подсобные и временные рабочие входили в разряд бедных.

Мы прибыли в Гамбург без гроша, оставив позади, в Хузуме, мыльное дело. Перспективы для отца не были радужными. Он странствовал по миру тринадцать лет и уже десять лет был женат. Мой брат Олаф начал ходить, Эдди должен был пойти в среднюю школу. В 1883 году мы прибыли в Гамбург в тревожное время для нашей маленькой семьи.

Маме пришлось мобилизовать всю свою отвагу и веру, чтобы выдержать неудачи и неприятности первых лет проживания в Гамбурге и, кроме того, поддерживать морально своего мужа.

Отец крайне нуждался в такой поддержке. В молодые годы он был неутомимым странником, не способным долго оставаться на одном месте. Его прадед все еще принадлежал к фермерскому сообществу. Его дед вложил долю наследства, переданную ему братьями, в универсальный магазин, где эта доля возросла. В определенной степени дед моего отца обосновался прочно. Он смог найти достойное применение своим способностям, и, поскольку у него был лишь один сын, он отправил его в самостоятельную жизнь вполне обеспеченным. Мой дед учился в колледже, набирался опыта и тратил деньги, оставленные отцом, лавочником Бюсума, не задаваясь вопросом, откуда он их получил. Не утруждал он себя особенно и обеспечением своих сыновей. Им пришлось начинать с нуля, но в этот раз без связей среди фермеров и надежного бизнеса.

Положение моего отца и семи его братьев было, следовательно, в тысячу раз труднее, особенно когда понимаешь, что они вышли из образованной семьи. Их отец был врачом, мать – дочерью священника. Они переросли крестьянство, но у них не было связей среди образованных людей, которые могли бы помочь. Все это во многом объясняет неугомонность, которая выработала в отце привычку странствовать.

Я кое-что унаследовал от этой неугомонности. У меня тоже достаточное количество подвижности в крови, как и у Эдди, который объехал половину мира и долгое время работал врачом в Асуане, в Верхнем Египте. Но мы также обязаны отцу тем, что эта неугомонность, вместо создания препятствий, напротив, способствовала нашей карьере. Отец заложил основы новой семьи Шахт. Он преодолевал большие препятствия на жизненном пути, и никто, кроме мамы, не давал ему советов и не оказывал помощи.

Первое время пребывания в Гамбурге мы жили в задней части одного дома, расположенного на окраине. Окна выходили на площадь. Когда не учились, мы играли в заасфальтированном заднем дворе дома. Первое время соседские дети смотрели на нас косо. Мы все испытали в полной мере – насмешки, вызовы на драку и, наконец, синяки. В заключение произошла славная потасовка. Когда мы наконец вошли в состав компании, сложившейся в этом квартале, то смогли выбираться для игр на улицу в районе Хайлигенгайстфельд или играли во дворе.

В то время автомобили еще не превратили улицы в смертельные ловушки. Только отзывался эхом цокот копыт по мостовой, когда проезжала подвода пивовара, которую тащили могучие лошади с укороченными хвостами и небольшими наушниками. Или порой ехал омнибус, предшественник работающего на электричестве трамвая, которого тогда еще не было. Он представлял собой автобус на конной тяге и пяти колесах. Четыре из них катились по земле, в то время как пятое колесо двигалось по рельсу и сообщало неуклюжему сооружению устойчивое направление движения. Иногда мы, мальчишки, клали на рельс тяжелый камень. Тогда омнибусу приходилось останавливаться, водитель поднимал колесо домкратом высоко над землей, переезжал камень и снова опускал колесо.

Таковы были добродушные шалости тех дней. Надо сказать, что водитель не выглядел столь добродушным. Он ругал безвестных хулиганов, которые сыграли с ним такую подлую шутку.

Однажды отец вернулся из города в приподнятом настроении. После многих безуспешных попыток он нашел наконец работу бухгалтера в крупной компании по импорту кофе Schmidt-Pauli.

Между тем Эдди выдержал вступительные экзамены и поступил в первый класс знаменитой гамбургской классической гимназии Йоханнеум. Должно быть, отцу доставляло большое удовлетворение то, что его старший сын смог посещать это блестящее заведение. Остается тайной, как он умудрялся ежемесячно вносить плату за учебу сына в школе. Но он умудрялся, и каждое утро Эдди уходил из дома за пятнадцать минут до начала занятий и проходил пол-Гамбурга, чтобы приобрести новые знания.

Вечером отец полностью посвящал себя нам. Он рассказывал о технических изобретениях, великих ученых, истории, коммерции и мировой экономике. Отец говорил, например:

– Появились поезда с небольшими зубчатыми колесами. Зубчатое колесо катится по третьему рельсу между двумя другими. Для чего ты думаешь, мать, это делают?

Мама пожимает плечами.

– Может, для того, чтобы колеса лучше тормозили, – отвечает она. – Поезда мчатся так быстро!

– Вздор! – восклицает отец. – Это делается для того, чтобы поезда поднимались в гору.

– Зачем поездам подниматься в гору? – интересуется Эдди.

– Они хотят ездить везде, – объясняет отец. – Техническая мысль не останавливается ни перед чем, стремится распространиться повсюду. Такова человеческая природа. Когда-нибудь мы сможем даже летать.

– Летать! – восклицали мы.

– Люди уже летают на воздушных шарах, – продолжал отец. – Они делают огромную оболочку, заполняемую водородом, который легче воздуха. Таким способом человек может подняться прямо к облакам. Если к этому приспособить мотор с управляющим рычагом, то можно лететь куда угодно…

Однако полосы неудач для отца не кончились. Да, он получал приемлемую зарплату в компании Schmidt-Pauli, но это зависело от успеха дела. К несчастью, его-то как раз и недоставало.

В 1885 или 1886 году в Гамбурге завершилась сенсационным провалом крупномасштабная игра на поставках кофе.

Потребление этого популярного напитка устойчиво росло с войны 1870 года, и фирма Schmidt-Pauli стала играть на рынке на повышение цен. Но тенденция на повышение не удержалась, и компания оказалась неспособной выполнить свои обязательства. Она была вынуждена уволить почти весь свой персонал, включая моего отца.

Нам снова пришлось затянуть пояса. Месяцами отец ходил то в одну фирму, то в другую в поисках подходящей работы. Он перебивался случайными заработками, но они составляли лишь капли в море. Наш доход никак нельзя было назвать достаточным. Мы жили буквально впроголодь.

Хорошо помню свой восьмой день рождения в этот период. В доме поддерживался обычай дарить ребенку на день рождения столько апельсинов, сколько ему лет. Однако этот год, должно быть, оказался для нас особенно трудным, во всяком случае, наутро своего дня рождения я получил только два апельсина и монету достоинством в пятьдесят пфеннигов.

– Сбегай купи уголь по пять пфеннигов, – сказала мама и положила деньги на стол.

Молча я взял ведро и монеты, потащился к продавцу угля, который обосновался в подвале. В сумрачном помещении он разговаривал с двумя женщинами. На перевернутом вверх дном ящике горела свеча. У стены были свалены связки дров, а в задней части подвала помещался угольный склад.

– Привет, снова пришел за углем? – спросил торговец, прервав свой разговор. Текущие капли пота оставили широкие полосы на его черном лице. На голове он носил мешок, вроде капюшона.

– По пять пфеннигов, – сказал я.

Он убрал в карман мелочь, которой хватило бы на два стакана вина, и наполнил ведро колотым углем.

– Кто это? – спросила одна из женщин, когда я уходил.

– Один из детей Шахта. Его отец работал в Schmidt-Pauli. Они закупили так много кофе, что не могут от него избавиться.

Да, это были трудные времена.

Однажды вечером отец вернулся после продолжительных блужданий по Гамбургу в приподнятом настроении. Он ворвался в гостиную, швырнул пальто на кресло, схватил в охапку маму и поцеловал ее. Это само по себе было редким случаем в нашей несколько сдержанной семье, где обычно не целовались.

– Мать, – сказал он с явным воодушевлением, – я кое-что нашел!

Мама прижала руки к груди и воскликнула:

– Что ты нашел?

– Должность, где найду применение своему американскому опыту. Должность с невысокой оплатой, но хорошими перспективами.

– Как называется фирма?

– Буду работать бухгалтером в страховой компании American Eguitable Life Insurance, – ответил отец.

Eguitable Life Insurance, или просто компания Life Insurance, – кто как ее называет. С этого вечера название предприятия ласкало мне слух. Потому что в этой компании мой отец обрел то, что искал и к чему стремился во время своих безнадежных хождений по Гамбургу, стучась то в одну, то в другую дверь и получая отказ. Именно в этой компании он нашел должность на всю жизнь, нашел свою нишу.

Он поступил на службу в компанию, где с ним достойно обращались, согласно обещанию, выраженному в названии фирмы (equitable значит «справедливый». – Пер.). Он работал здесь тридцать лет, продвигаясь шаг за шагом по карьерной лестнице и зарабатывая больше денег, пока в преклонном возрасте не стал генеральным секретарем берлинского офиса компании… Примерно в это время он построил небольшой дом в Шлахтензее, и разве не естественно, что его назвали «вилла Эквитэбл»?

Конечно, сообщение отца не потрясало основы мира. Но я был достаточно проницательным, чтобы понять, что оно значило для семьи.

Эдди смог продолжать учебу в Йоханнеуме, и там, конечно, нашлось бы место для меня. Теперь семья была надежно обеспечена, мы могли рассчитывать на ежемесячную зарплату. Можно было даже позволить себе копить деньги. Великолепное сообщение!

19 августа 1887 года умерла в гамбургском доме моих родителей бабушка Эггерс. Я отчетливо помню траурную церемонию, катафалк в зале прощания, темный гроб, родственников, которые пришли отдать последний долг своей матери.

Бабушка родилась в Итцехо, к северу от Гамбурга. Ее отец был обычным зажиточным торговцем из среднего класса, его звали Эверс. Она встретилась с Фридрихом фон Эггерсом в доме родителей. Единственный сын знаменитого Христиана Ульриха Детлева, он был ей хорошей парой. В годы совместной жизни с ним она родила девять выживших детей, среди них – шесть сыновей. Но когда бабушке перевалило за семьдесят, она стала жить не у богатых сыновей, а у младшей дочери Констанцы, хотя та была явно менее обеспечена и в ее доме было меньше удобств для старушки, чем в любом доме братьев и сестер дочери. Полагаю, что Констанца была любимицей матери. Возможно также, что моя бабушка стремилась вернуться в привычную мелкобуржуазную среду, из которой вышла. Каковы бы ни были мотивы, она однажды явилась к нам в Гамбурге, когда мне было девять лет, и оставалась с нами до самой смерти.

К этому времени мечты отца осуществились: мы жили в прекрасных комнатах и считались квартиросъемщиками из состоятельных слоев. Дни проживания на задворках дома кончились. Это не означало, однако, что мы могли купаться в роскоши. Зарплата отца оставалась еще невысокой. Eguitable Life Insurance давала надежную работу, но она отнюдь не представляла собой золотую жилу.

В своем воображении я могу воссоздать ясную картину нашего дома того времени. Он был обставлен весьма просто: половицы на крашеном полу, один-два цветных эстампа на стенах, застекленный книжный шкаф с любимыми книгами отца (конечно, классика) в переплетах с золотым тиснением. Мне запомнились, в частности, произведения Шекспира, стоявшие вслед за томами поэзии Гете, Шиллера, Гейне, пара романов Диккенса, который в то время еще не считался классиком, но был чрезвычайно популярным, и несколько книг издательства Таухница. Вечерами отец брал книгу с полки шкафа, читал нам вслух поэмы, отрывки из пьес и обсуждал с нами прочитанное. Потребность в хороших книгах он испытывал всю жизнь. Музыка его интересовала меньше, ею больше увлекались Эггерсы.

Ушло время, когда мы покупали уголь по пять пфеннигов. По крайней мере, в гостиной, где мы с Эдди жили и готовили свои домашние задания, было всегда тепло. Малютка Олаф дремал в углу комнаты.

Служанки у нас все еще не было. Всю работу приходилось делать маме. Она готовила пищу, штопала одежду, стирала, убирала комнаты. Даже сейчас я не могу представить, как ей удавалось справляться с этим и сохранять бодрое и добродушное настроение. Тогда мы воспринимали это как само собой разумеющееся. Она вставала утром раньше всех, готовила кофе для отца и двух школьников. Когда мы возвращались домой, комнаты были прибраны, кровати застелены, в гостиной горел яркий свет, обед приготовлен. Что мы ели? Тогда мы питались просто: лепешки из гречихи, большие клецки и кровяная колбаса, грубый черный хлеб, не очень отличающийся от того, что ели спартанцы. Простая пища полезна и питательна, она была у нас в изобилии.

Мы даже не знали, что представляет собой изысканная еда, пока на нас, детей, не произвел сильное впечатление один случай. Речь идет о семейном сборе Эггерсов, который произошел весной 1887 года, примерно за шесть месяцев до смерти бабушки. Наша семья, вероятно, не особенно заинтересовалась бы этим торжеством, если бы с нами не жила бабушка. Тот факт, однако, что она происходила из баронской семьи, послужил косвенной причиной организации в Гамбурге торжества в ее честь.

Сорок с лишним человек сидели за столом в ресторане гамбургского отеля, пируя, выпивая и слушая тосты. Время от времени в зал пускали детей. Помнится, мужчины курили очень много.

Та семейная встреча привлекла большое внимание общественности. Мне кажется, что гамбургцы считали ее довольно нелепой. В конце концов, мы жили в ганзейском городе, который с XIII века был известен своим буржуазным сословием и аристократия которого избегала кичиться титулами. Злые языки не замедлили посудачить насчет баронов, выставляющих себя напоказ. Позднее в Гамбурге распространилось присловье об «этих Эггерсах и их заносчивости».

Во всяком случае, в памяти осталось грандиозное торжество, модно одетые люди и в моей памяти, в частности, сцена с моей мамой среди родственников. В то время ей было тридцать семь лет, и, разумеется, она выглядела прекраснее всех присутствовавших женщин. У нее были красивые, точеные черты лица, темные волосы, в которых уже виднелись седые пряди, большие выразительные черные глаза. Она выглядела среди родственников красивой и доброй, временами вступая в оживленный разговор, но большей частью слушая. Ее все любили, и я ужасно гордился ею.

Голос у мамы был тихий, но очень красивый и певучий. Когда ей казалось, что повседневные обязанности ее придавили, она пела свою любимую песню: «Уповай на Господа, душа моя, не падай духом; вверяй все Ему, Он придет к тебе на помощь…» Но она пела не только религиозные песни.

– Спой нам, мама, – просили мы, когда опускалась темнота и мы заканчивали домашнюю работу.

Ее не надо было долго упрашивать. В то время каждый, кто любил музыку, обеспечивал себя ею сам. Мама была музыкальной по природе. Пение являлось для нас одновременно отдыхом. Пели немецкие, диалектные, датские песни. Когда пела мама, мы молча слушали. И несколько часов спустя, лежа в постели, мы иногда мычали: «Маленький Оле со своим зонтиком…» (одна из датских песен).

Мама одинаково хорошо говорила на двух языках. Датский она выучила раньше немецкого, что неудивительно, учитывая ее происхождение как внучки датского советника. Но лишь спустя полвека я узнал, как глубоко в ней укоренилась датская природа. В 1935 году на смертном одре в берлинском Шлахтензее она стала что-то бормотать. Врач и медсестра клиники уставились друг на друга в недоумении. Она повторяла молитву по-датски.

В то время мне было почти шестьдесят. Всю жизнь я говорил со своей мамой по-немецки. Но память о датском доме оказалась сильнее привычки всей ее жизни. Ее последние слова говорили о том, что она снова вернулась туда, где родилась.

Глава 3
Три императора в один год

В возрасте от шести до девяти лет я посещал подготовительную школу при педагогическом колледже. Приходилось преодолевать долгий путь до школы, который не стал меньше, когда в девятилетием возрасте я выдержал вступительные экзамены в классическую гимназию Йоханнеум, славившуюся по всей Германии. Она была основана в 1529 году, когда классическое образование в стране достигло зенита.

Вступительные экзамены в Йоханнеуме проходили в пост 1886 года, как раз после моего девятого дня рождения. Разумеется, родители отвели меня в это старинное здание в сопровождении брата Эдди, гордо демонстрирующего свою школьную кепку и переполненного добрыми советами. В большом вестибюле мы увидели других родителей со своими детьми. Все они выглядели очень серьезными и тихо перешептывались, словно присутствовали на похоронах или смертной казни.

Наконец вышел директор и повел нас – без родителей – в большое помещение, где нас экзаменовали в течение четырех часов по всевозможным темам. Поступление в Йоханнеум было непростой задачей.

Мой биограф доктор Франц Ройтер описывает итог моей сдачи экзаменов таким образом: «На экзамене по арифметике в шестой (самый младший) класс Шахт отличился в худшую сторону от всех претендентов на поступление в гимназию…» А Норберт Мюлен (о котором пойдет речь позже) в своей книге «Волшебник Шахт» пишет: «По арифметике он получил низкую отметку. Необычный случай для будущего корифея финансовых расчетов…»

К счастью, я поднялся над средним уровнем при сдаче других предметов, поэтому все равно поступил в гимназию.

Если бы позже я занялся правом или теологией, никто бы и не вспомнил об этом экзамене 1886 года. Но в нынешнем положении меня до сих пор попрекают им. «Банкир, который путается в цифрах, – говорят они. – Как это возможно?» В таких случаях я рассказываю анекдот о знаменитом математике, который был вынужден пользоваться логарифмической линейкой. «Девять разделить на три, господа, – говорил он, – это будет – секундочку – два, запятая, девять, девять, девять… Скажем, приблизительно три!» И несмотря на это, он действительно был исключительно хорошим математиком.

Несмотря на низкие оценки по математике, меня нельзя назвать совершенным неудачником в карьере банкира или председателя Имперского банка. Контроль и управление банком – это не то что бухгалтерская работа. Первая работа предполагает профессиональные знания совсем другого рода: знание психологии и экономики, здравый смысл, способность принимать решения, а больше всего – умение постигать сложности и природу кредита.

Когда в школе узнали мой адрес, я очень быстро понял, что богатые жители Гамбурга в районе Санкт-Паули не живут.

– Аймсбюттельское шоссе? Что это за район? – спрашивали мои одноклассники из более состоятельных семей.

Я не знал, как ответить, и тот факт, что наш адрес не соответствовал ожиданиям, вызывал во мне неловкое чувство. Хотя я входил в число отличников, это не избавляло меня от пренебрежительного отношения, и лишь после перехода в старшие классы мне удавалось производить на других какое-то впечатление.

Отец напрягал все силы, чтобы мы с Эдди учились в Йоханнеуме. Мы знали, что из-за нас он не ходил в театр, не пил вино и позволял себе лишь одну сигару в день, да и то самых дешевых сортов. Наша домашняя жизнь отличалась спартанской простотой. У нас, детей, не было карманных денег на развлечения, что же касается одежды, то она, конечно, не соответствовала последней моде.

– Тот, кто хочет чего-нибудь добиться в жизни, должен научиться пренебрегать неважными вещами, – говорил порой отец.

Вряд ли мы понимали в то время, как огорчала его эта сентенция. В конце концов, он мог бы легко следовать примеру своего собственного отца и особо не утруждать себя заботами о будущем сыновей.

Возможно, постоянный отказ от удовольствий и развлечений подействовал на его характер и ожесточил его. Если дело обстояло так, то он страдал от этого больше, чем мы. Во всяком случае, его никогда не покидала страсть к литературным беседам, разговорам о политике, торговле и технике. Как обычно, он беседовал с нами по вечерам и внимательно следил за нашими успехами в школе.

Для каждого мальчишки приходит время, когда он хочет носить брюки. У него ломается голос, он начинает быстро расти, и его длинные ноги смущают его. Где-то внутри его существует объект его обожания – идеальный образ молодого господина. И этот его герой носит модную прическу, облегающие брюки, иными словами, ведет себя как взрослый.

Так я начал приставать к родителям, говоря им, что являюсь одним из лучших учеников в классе, где другие мальчики уже постоянно ходят в брюках-дудочках! Настало время надеть брюки и младшему Шахту!

Первая пара брюк стала жестоким ударом по моему самолюбию. Отец пошел со мной в магазин одежды и после долгих поисков выбрал брюки из добротной, не имевшей сносу дешевой ткани. Вы знаете, что это за ткань? Да, это английское изделие, но, конечно, не самый лучший образец английской ткани. Она груба, ворсиста и похожа на войлок. «Гладких» мест на ней не предполагалось, пока они не появятся после носки на коленях или ягодицах.

Я надел брюки и отправился в школу. Результат оказался не тем, на который я рассчитывал. Одноклассники увидели меня и принялись хохотать – Шахт носит дешевые брюки!

Вся моя радость от обладания брюками улетучилась. С тем большим упорством я учил неправильные глаголы, сферическую тригонометрию и странствия Одиссея.

Возможно, мои учителя чувствовали это рвение. Они были великолепными наставниками. Вовсе не пустомели, но добросердечные человеческие существа.

В то время в Йоханнеуме работал человек, пользовавшийся большим уважением среди учителей и учеников. Это был профессор Герман Шуберт, примерно лет сорока, математик, уроженец Потсдама. В возрасте двадцати семи лет он был удостоен большой золотой медали датской Академии наук за работу «Характеристики пространственных кривых третьего измерения». Позднее он был редактором «Сборника Шуберта», серии публикаций учебников по математике и математической физике для студентов.

Шуберт был одним из последних математиков гуманитарного направления: следующее поколение математиков уже включало такие имена, как Планк и Эйнштейн, после которых универсальную концепцию гуманитарных математиков заменили практические математики, технические специалисты и ученые в области естественных наук.

Но мы, конечно, не могли предвидеть этого. Гимназия была автономным заведением. В центре внимания находились такие дисциплины, как иностранные языки, история, религия, литература. Математика, физика, химия, естественные науки составляли, так сказать, внешний круг обучения. Меня интересовали, главным образом, гуманитарные науки, другие дисциплины – меньше. В этом направлении я и двигался, учась в старших классах, так же как и Эдди.

Но я не стремился выдвинуться. Такие замечания в моей школьной характеристике, как «сообразительный ученик, но не выше среднего уровня даже среди одноклассников», возможно, имеют отношение к тому случаю с брюками из дешевой ткани. Полагаю, мое уединение было реакцией на социальные различия.

Сыновья из семей «высшего сословия» состояли в закрытых яхт-клубах, разбросанных по берегам Альстера (приток Эльбы). У них были собственные лодки, они посещали танцевальные классы, носили с ранних лет модные сюртуки, а летом ездили с родителями в Швейцарию, Италию и Норвегию.

Другие гимназисты были далеки от такого рода образа жизни. Если нам было летом слишком жарко, то мы покупали за пять пфеннигов билет на пароход или нанимали за десять пфеннигов отдельную кабину с ванной в государственных банях. Это доставляло нам большое удовольствие и укрепляло здоровье, но все же отличалось от отдыха сверстников из высших слоев!

Социальный контраст более всего проявился во время моих выпускных экзаменов. В то время было принято, чтобы гимназист приходил на экзамен в сюртуке и сорочке, поэтому мне пришлось искать способ приобретения этих необходимых аксессуаров. Проблема разрешилась благодаря тому, что экзамены проводились два дня подряд. Я должен был сдавать их на второй день. Один сверстник моей комплекции сдавал в первый день. Когда он выдержал свое испытание, я облачился в его одежду и пришел на экзамены в свою очередь.

Не могу выразить то, до какой степени я обязан классическому гуманитарному образованию в Йоханнеуме. Оно позволило мне не только ознакомиться с основными событиями истории Древнего мира, эпохи Возрождения, классицизма и романтизма, но, сверх того, постигнуть дух и характер этих эпох. Оно наполнило мою жизнь чувством гармонии, подлинной терпимостью и способностью понимать события своего времени. Оно научило меня встречать успехи и неудачи с позиции здравого смысла, выработало во мне стойкость и непоколебимую веру.

По случаю празднования 400-летия основания Йоханнеума в 1929 году я смог выразить ему благодарность, учредив фонд, доход от которого позволял двум выпускникам провести некоторое время за границей. К сожалению, этот фонд стал жертвой инфляции.

Решающие годы моей жизни выпали на период между 1888 и 1892 годами, между одиннадцатым и пятнадцатым годами моей жизни.

В 1888 году в Германии правили три императора, один за другим. В октябре того же года Гамбург включили в Германский таможенный союз.

В 1892 году Гамбург поразила страшная эпидемия холеры – последняя эпидемия такого размаха в империи. Несколькими месяцами ранее мои родители переехали в Берлин.

До этого времени у меня не было реального представления о власти и значении императора Германии. Вильгельм I, седой патриарх, пребывал в Берлине. Я смутно помнил, что императора тяжело ранили в 1876 году, когда кто-то покушался на его жизнь, что его сын Фридрих взял на шесть месяцев бразды правления страной. Тот самый Фридрих воплощал надежды на расширение свобод средних классов. Вильгельм I и его канцлер Бисмарк, возможно, были выдающимися, мудрыми, но в то же время умеренными во внешней политике государственными деятелями. Какая польза от внешней политики, говорили многие немцы, когда оставались нерешенными внутренние проблемы?

Ожидалось, что преемник Вильгельма I предоставит средним классам большую долю в управлении страной, обеспечит более либеральный курс во внешней политике и заменит наследственные привилегии знати буржуазными учреждениями.

То, что эти ожидания не основывались на коренных различиях в мировоззрении, или «философии жизни», между населением и властями, несомненно. Возможно, в Германии вообще не возникло бы понятия «философия жизни», если бы история развивалась в ином направлении. Но неблагоприятные события «года трех императоров» повлекли за собой то, что распространилось на целое поколение. Германия шагнула из эпохи консерватизма прямо в эпоху социализма. Либерализм, который Бисмарк однажды назвал «ранним посевом социализма», вовсе не выступал на политическую арену. Либеральный период последовал бы за достижением необходимого компромисса, как, например, в Англии. Новые политические тенденции развивались постепенно. Обнаружилось связующее звено между правящей аристократической династией и марксистскими массами.

Либералы надеялись, что все это постепенно уйдет во время правления кронпринца Фридриха, который неоднократно заявлял, что он прогрессивный мыслитель, готовый преодолеть узкий кругозор старого императора. Тридцать лет либерального развития избавили бы Германию от внутренней политической напряженности (в результате ускоренной индустриализации) и вывели бы из среды средних классов плеяду политических лидеров.

Именно в 1888 году я впервые услышал слово «рак». Говорили, что император Фридрих страдает раком горла, но мы не имели представления, чем это чревато.

Сегодня значение слова «рак» понимает каждый ребенок. Мне же помнится, что страшное, зловещее слово засело в моем мозгу на долгое время. Хотелось узнать, как выглядит «рак» в горле императора.

Год начался с публикации в газетах ежедневных бюллетеней, касающихся плохого состояния здоровья его величества императора Вильгельма. Взрослые мрачнели, когда читали эти бюллетени. Вильгельму был почти девяносто один год, когда он умер. Когда десятью годами раньше не удалось покушение анархиста Шиллинга, восьмидесятилетний правитель завоевал любовь нации. Его военное прошлое (заноза в теле для многих демократов) было забыто, так же как его меры против немецких революционеров 1848 года. Народ увидел его таким, каким он был на самом деле, – не гений, но патриарх на имперском троне, спокойный, мудрый старик, который хорошо знал, как реализовывать советы людей, которым он доверял. Когда он умер в марте 1888 года, был приспущен наш школьный флаг, его оплакивала вся страна. Трон отца унаследовал император Фридрих III. Мой отец возлагал на него большие надежды.

В то время я ничего не смыслил в политике. Все мне казалось идеально устроенным. Когда умер один император, его сменил другой. Очевидно, императоры никогда не вымрут.

Но я помнил разговор с отцом одним летним вечером в этом году. Как обычно, мы все сидели за столом. Небо за окном пылало яркими красками заката. Мы слышали, как мама на кухне звенит посудой, которую только что вымыла.

– Из Берлина плохие вести, – сказал вдруг отец Эдди и мне. – Рак горла императора ухудшается – говорят, болезнь неизлечима…

– Кто займет трон после него? – спросил я.

Отец воспользовался возможностью прочесть нам небольшую лекцию о законах престолонаследия Гогенцоллернов с переходом на законы престолонаследия европейских династий. Внезапно он замолк и выглянул из окна. Он явно забыл о том, что говорил мгновением раньше.

– Слишком поздно, – вдруг молвил он, – слишком поздно.

– Что поздно? – спросили мы.

– Слишком поздно взошел на трон император Фридрих, – сказал отец. – Старому императору было девяносто лет. Если бы он оставил трон пятнадцать лет назад… Тогда императору Фридриху было чуть больше сорока лет – самый подходящий возраст для правителя.

Через несколько дней снова были приспущены флаги: император Фридрих тоже скончался. В этом же году трон занял третий император – Вильгельм II.

Событие вызвало много откликов. «Три императора, – говорили оптимисты. – Подумать только, на что мы способны. Если нужно, мы можем произвести три императора в один год…» Пессимисты не считали, что этот роковой год является подтверждением германской мощи. Их реплики в основном были сродни замечанию моего отца.

На этот раз оснований для беспокойства за здоровье нового монарха не было. Правда, некоторые мои одноклассники заметили, что одна рука императора короче другой, но картины, которые теперь развесили во всех книжных магазинах, изображали его пропорционально сложенным, представительным молодым человеком, рыцарем без страха и упрека, с сияющими глазами и прекрасными темными усами. Он обладал типичным для Гогенцоллернов высоким, чуть покатым лбом, а на шее носил золотую цепочку с крестом и короной. Я рассмотрел его беспристрастным взглядом юноши и решил, что он выглядит лучше, чем его отец и дед. Об этом я сказал отцу во время обеда. Тот поднял голову и окинул меня несколько насмешливым взглядом.

– Итак, он тебе нравится! – воскликнул отец. – Ну-ну. Он мог бы быть твоим старшим братом!

Это было преувеличением. Когда Вильгельм И взошел на трон, ему исполнилось двадцать девять лет. Только гораздо позже я понял, что двадцать девять лет слишком мало для такого ответственного поста, который был занят накануне вечером человеком с молодецкими усами.

Одним из начальных государственных актов молодого императора по восшествии на престол стала закладка первого камня в фундамент свободного порта, благодаря которому Гамбург был включен в Северогерманский таможенный союз.

Вплоть до 1888 года Гамбург оставался с точки зрения таможенных сборов зарубежной территорией. Это давало его жителям то преимущество, что все продовольствие из-за рубежа поступало в город по международным, дешевым, конкурентным ценам. Однако это вредило торговле, потому что трудно было мобилизовать покупательную способность Германской империи из-за тарифных барьеров. Огромная масса населения, занятая в коммерции, промышленности или транзитной торговле, не могла воспользоваться низкими ценами на продовольствие, если не могла заработать необходимые деньги посредством соответствующего уровня производства и продаж.

Разумеется, каждый, включая соседей Пруссии, использовал по мере возможности налоговые льготы. Небольшое количество товаров разрешалось ввозить беспошлинно из свободной зоны в рамках так называемой приграничной торговли, и граничившие с Пруссией города, такие как Алтона и Оттенсен, получали выгоду от этого. Когда бы мы, дети, ни посещали тетю в Оттенсене, нам приходилось идти вместе с соседскими детьми за покупками в ближайший бакалейный магазин Гамбурга. Затем, сделав покупки, мы гордо шествовали обратно через разграничительную линию к служащим таможни, показывая четверть фунта кофе, сахара, чая и прочего, что разрешалось пронести без пошлины. Мы не находили в этом ничего странного и не имели никакого представления о существе столь широко обсуждаемой таможенной проблемы.

Дядя Видинг, однако, имел весьма четкое представление о ней. (Это был старый друг семьи, которого мы «приняли» как дядю.) Он хотел как-то жениться на девушке из семьи Эггерс – сестре моей мамы Антуанетте. Но та отвергла его предложение и вышла замуж за датского государственного советника Эрстеда, племянника знаменитого профессора физики. Дядя Видинг никогда особо не расстраивался. Простодушный и добрый, он согласился с ролью обожаемого дяди детей сестры своего кумира. Он часто навещал нас, проявлял живой интерес к нашим успехам в учебе и дарил нам яблоки и печенье, которые извлекал из кармана пальто, как только входил в дом. Он называл маму «малышкой» и вел длинные беседы с отцом. Их любимыми темами были литература и так называемое «благополучие города», местное выражение, использовавшееся в то время жителями Гамбурга для характеристики того, что мы, более умудренные, называем сейчас «городской политикой».

Дядя Видинг был владельцем магазина и имел дело с английскими чулками и трикотажем. Он отличался честностью, был хорошо образованным и душевным человеком, но также принадлежал к когорте тех весьма искушенных в логике лиц, которым трудно понять, что люди не всегда поступают согласно велению разума. Он состоял в либеральной партии. То есть присоединился к тем людям, которые достаточно сильны в теории, но на практике редко имеют много последователей, потому что массы воспринимают вещи не так, как они выглядят в теории, а так, как они действуют на них в реальности. Теоретически правильная вещь, однако, редко впечатляет. Впечатляющая вещь – крайность, экстравагантность. Она лежит за пределами логики, разума и обыкновенности.

Включение Гамбурга в Германский таможенный союз было первым важным политическим событием в моей жизни. Однако для дяди Видинга оно явилось финансовым ударом. Его английские чулки подорожали из-за пошлины. Им пришлось конкурировать с изделиями Саксонии. Тем не менее Видинг безгранично верил в свой британский трикотаж. Он считал трикотажные изделия из Хемница низкокачественной подделкой, но не мог помешать их улучшению с каждым годом и достижению ими в конце концов превосходства в качестве и внешнем виде над английскими товарами. Бизнес Видинга неудержимо катился к разорению. Наконец он решился и уведомил клиентов, что магазин Юлиуса Видинга навсегда закрывается. Он не пожелал приноравливаться к новым методам ведения дела. С этих пор он перебивался своим доходом и принципами – скромное, но спокойное существование.

Мне посчастливилось занять удобное место во время церемонии закладки первого камня в строительство нового порта. Отец одного из моих сверстников был оптовым торговцем мясными изделиями и жил у дороги между внутренней бухтой и таможней канала. С площадки над ступенчатым входом в дом открывался прекрасный вид на сцену действий. Магазин торговца постоянно посещали докеры. Каждый день после полудня, между четырьмя и пятью часами, мясник повязывал вокруг пояса чистый бело-голубой фартук, брал большой поднос с сосисками и нес его клиентам в магазине. Из гостиной мы видели и слышали, как он продает горячие сосиски и шутит на местном наречии с рабочими.

Это был романтический уголок старого Гамбурга, где сходились море и суша. Повсюду причалы, молы, швартовые тумбы, баржи, лодки, корпуса старых кораблей и маленьких колесных пароходов.

15 октября 1888 года император Вильгельм II должен был заложить знаменитый первый камень в угловую башню моста через Зандторкай. Можно представить себе возбуждение четвероклассника в связи со всеми приготовлениями к этому событию. Меня ни в малейшей степени не интересовали постоянные предостережения взрослых относительно гавани. Главным было то, что приезжает настоящий император и я увижу его совсем близко собственными глазами!

За несколько часов до церемонии жители Гамбурга потянулись в направлении Маттентвите и улочек Старого города, чтобы посмотреть, как проедет мимо германский император. Буржуа в темных костюмах вели за руку детей. За ними шли жены с зонтиками.

Наконец мы увидели почетных гостей во фраках и цилиндрах. Издалека слышались приветствия, цокот копыт по Маттентвите. Затем появилась карета с упряжкой из четырех лошадей, в которой сидел 29-летний император в парадной форме. Он кланялся с серьезным видом направо и налево.

Не помню содержания речей в этот полдень. Мое внимание поглотил император, стоящий перед мостом через Зандторкай, выпрямившийся и серьезный. Видимо, его удивили странные названия улиц и причудливый, грубый выговор немецкого языка, которым отличались представители местных властей. На меня произвели сильное впечатление его великолепный мундир и весь внешний вид.

Наконец ораторы стали выражать добрые пожелания. Они подчеркивали важность данного исторического события, не забыли почтить правящую династию, упомянуть старый ганзейский город и многое другое. Кто-то вручил императору молоток. Он взял его, поднял и трижды ударил по камням, которые мастера предварительно установили в башне на мосту.

Эти три удара сохранились в моей памяти на долгие годы. С момента, когда они прозвучали, Гамбург лишился своего права беспошлинной торговли и был включен в более крупный таможенный союз – через восемнадцать лет после войны с Францией, из которой выросла империя.

С этого дня я смотрел на мир другими глазами. Существует большая разница между слухами об императоре и непосредственным лицезрением его во плоти. Власть – пустое слово, пока не увидишь ее конкретное проявление. Таким проявлением был первый камень, заложенный в строительство свободного порта Гамбург. Неожиданно мне открылось значение слова «политика». Я понял, почему люди вроде дяди Видинга волновались, когда обсуждали политику. Я впервые прикоснулся к более широкому миру.

Чтобы понять последующее влияние на Гамбург этого торжества, достаточно лишь проследить историю одной-единственной судоходной компании.

Hamburg-Americanische Paketfahrt AG (для краткости HAPAG), основанной в 1847 году, пришлось уменьшить свой капитал в 1877 году с 22 миллионов 500 тысяч марок до 15 миллионов, перегрузив себя обязательствами в ходе конкуренции с Adler Line. В 1886 году, за два года до торжеств, связанных со свободным портом, пассажирскими перевозками занялся Альберт Баллин. Это был весьма способный человек, сын еврея, агента судоходной компании, занимавшегося заказами на рейсы для эмигрантов. Но даже сам Баллин не смог в одиночку восстановить могущество HAPAG, которого компания достигла в течение предыдущих двадцати четырех лет.

В 1891 году были организованы еженедельные скоростные рейсы HAPAG в Нью-Йорк и введены зимние круизы для туристов. В 1894 году введены в эксплуатацию крупные лайнеры ряда П (все названия этих судов начинались с буквы «П» – «Пруссия», «Персия», «Патриа», «Финикия» (по-немецки Phoenicia), «Палатия»). Эти пароходы строились для перевозки как грузов, так и пассажиров.

В период между 1897 и 1900 годами HAPAG купила линии Гамбург – Калькутта и Гамбург – Кингсин, а также судоходную компанию De Freitas с бразильской линией. В 1900 году был сдан в эксплуатацию новый скоростной лайнер «Дойчланд», развивавший скорость 23,5 узла. К этому добавились в 1905 году грузовые и пассажирские суда класса «Императрица Августа Виктория» (водоизмещением 25 тысяч тонн).

В последние несколько лет перед Первой мировой войной сошли со стапелей один за другим три гиганта класса «Император»: сам «Император», «Фатерланд» и «Бисмарк», каждый водоизмещением более 50 тысяч регистровых тонн.

Число океанских судов одного этого типа возросло с 26 до 194 с ростом общего тоннажа с 71 тысячи до 1 миллиона 370 тысяч. С 500 тысяч кубических метров товаров ежегодные закупки теперь возросли до 8 миллионов 300 тысяч, и вместо 48 тысяч пассажиров в год лайнеры перевозили теперь в целом 463 тысячи. Десятикратный рост.

Я поддерживал знакомство с Альбертом Баллином, который был председателем HAPAG, с 1899 года до конца Первой мировой войны. Через два года после краха Германии он покончил жизнь самоубийством.

Громадный прогресс и рост Гамбурга благодаря включению в рейх вскоре стали очевидны для всех. Внешняя торговля, промышленное развитие и самоуправление стали теперь триединым лозунгом, который превратил ганзейский город на северном берегу Эльбы во второй крупнейший город Германии и один из крупнейших портов мира.

Когда через четыре года фирма Eguitable решила перевести свой офис из ганзейского Гамбурга в имперскую столицу Берлин, мой отец тоже переехал туда.

Это открыло новую главу в нашей жизни. Отцу с матерью пришлось привыкать к совершенно новому образу жизни. Я же решил остаться в Йоханнеуме Гамбурга и с этой целью договориться о питании и проживании в семье одного врача в Веделе, в окрестностях Гамбурга.

Глава 4
Холера в Гамбурге

Грузовой фургон с мебелью, кухонными принадлежностями и прочим двинулся с места. Его тащили дюжие першероны серо-стальной масти с забавными пучками волос на копытах и брюхе. Отец, мать и Олаф отбыли поездом Гамбург – Берлин. Брат Эдди изучал медицину в Киле и полностью предался анатомии, веселым компаниям и привлекательным блондинкам. Я остался в Веделе близ Гамбурга.

Каждое утро я ездил поездом в Гамбург – поездка на час с четвертью – и возвращался вечером. Из окон своего купе я видел великолепные виллы в Бланкензее, принадлежавшие разным судовладельцам, и белые паруса яхт, курсирующих по нижней Эльбе.

Эти живописные картины не вызывали у меня восторга из-за хозяйки дома, которую подыскали для меня родители. Она была скрягой, мачехой двум дочерям одного несколько тучного врача, друга моего отца в студенческие годы, жена которого умерла несколько лет назад.

Когда родители переехали в Берлин, они взяли с собой старшую дочь врача, а я остался на попечении его семьи в Веделе, чтобы продолжать учебу в Йоханнеуме. В результате такого обмена отпрысками я подружился с «неродной сестрой», и эта дружба продолжается по сей день.

Врач мне не мешал. Это был добродушный человек, которому не было нужно ничего, кроме прогулок в своей двуколке, запряженной пони. Когда я был дома, он спрашивал:

– Яльмар, как насчет того, чтобы прокатиться?

Я всегда соглашался, и мы вдвоем объездили всю округу.

– Дома не очень весело, – вздыхал он, когда мы подъезжали к заманчиво выглядевшему трактиру. – Давай зайдем, выпьем пунша.

Мы выпивали одну или несколько чашек в зависимости от самочувствия и ехали дальше.

Жена врача не утруждала себя заботой обо мне, но я с этим смирился. Я уже учился в старших классах гимназии, преподаватели обращались ко мне в третьем лице, как было принято в Германии среди взрослых. В дополнение к обязательным латинскому и греческому языкам я выбрал иврит в качестве факультативной дисциплины. Я не знал, займусь ли когда-либо теологией, но изучение этой дисциплины явно было нелишним. Позднее мы часто повторяли шутливо, что иврит ни в коем случае не является лишним в банковской карьере.

Верно, что иногда условия жизни в доме врача казались мне невыносимыми. Но с другой стороны, в нем был магнит, который удерживал меня, – младшая дочь.

Она не была моей первой любовью. Я пережил это чувство еще в пятом классе гимназии. Моей первой любовью была кузина из Нижней Саксонии, которую я увидел в возрасте пятнадцати лет во время свадебного торжества. Она так мне понравилась, что через шесть месяцев я отправился пешком за пятьдесят километров, чтобы увидеть ее снова.

Дочь врача вызывала несколько иное чувство. Его можно было бы определить как платоническое. Я писал ей стихи, но скрывал свои чувства. Мои мысли разрывались между ней и велосипедом, который я надеялся купить на деньги, заработанные частными уроками. Но прежде чем я мог совладать со своими чувствами, ужасная эпидемия холеры в Гамбурге опрокинула все мои планы.

Десятью годами раньше Роберт Кох, которого Германия в то время чествовала как своего героя, обнаружил холерный вибрион.

Видеть изображение холерного вибриона в газетах и наблюдать, как целый город становится его жертвой, – большая разница. Тем летом никто в Гамбурге и подумать не мог, что обстановка в городе настолько ухудшится. Однако, очевидно, какой-то путешественник из Индии занес бациллу холеры, и она распространилась в городе. В вопросах санитарии Гамбург в то время сильно отставал. В то время Старый город был перенаселенным. Старые жилые здания, часто с одним-двумя туалетами на нижнем этаже и неудовлетворительной дренажной системой – стоки часто попадали прямо в Эльбу без всякой канализации, – представляли идеальную возможность для эпидемии. Более 10 тысяч жителей Гамбурга стали жертвами неудовлетворительного, одностороннего администрирования властей, которые уделяли слишком много внимания бизнесу и слишком мало – коммунальным услугам. В период между огромным пожаром 1842 года и бомбардировками союзной авиацией 1943 года в городе не случалось такой же ужасной катастрофы.

Особенно пугало внезапное распространение эпидемии, подобное взрыву. Только вчера я ездил в город из Веделя, писал на греческом языке сочинение и вернулся после полудня в дом врача без малейшего представления о грозной опасности, которой в тот момент уже подверглись тысячи людей. На следующее утро я набил свой школьный ранец, натянул на голову голубую шапку и отправился по неровной мостовой к железнодорожной станции. Увидев меня, начальник станции сделал знак подойти ближе.

– Так, Шахт, полагаю, ты хочешь ехать в Гамбург?

– Да, – ответил я.

– Этого не нужно делать, – сказал он.

– Почему?

Начальник станции чуть подался вперед с помрачневшим выражением лица.

– В Гамбурге холера, – прошептал он. – Все школы закрыты до дальнейшего уведомления. Нам велели возвращать назад учащихся, едущих в город.

Я подобрал свой ранец и быстро вернулся домой.

– Что теперь делать? – спросил врача.

Он взглянул сначала на жену, потом на меня. Я понял намек. Пошел в свою комнату и собрал свои вещи в узел, не более объемистый, чем сумка гамбургского плотника. Затем спустился по лестнице, попрощался с семейством врача и сказал, что вернусь, когда откроют школы. Мой адрес: доктор Шахт, Фридрихштадт. Попросил их о любезности написать мне, если они услышат об открытии школы.

Вскоре я шагал в направлении Утерсена. Минуя Гамбург и холеру, я брел по сельской местности мимо тучных пастбищ и жалко выглядевших полей, мимо болот и холмов. Сознание того, что мне не придется посещать гимназию в течение нескольких недель, превалировало над страхом перед бедствием, постигшим город. Юность эгоистична.

По существу, это была ужасная беда. Больницы и срочно развернутые военные госпитали очень скоро переполнились умирающими людьми. В консультационные центры непрерывными потоками шли матери с детьми, дочери с отцами, мужья и жены с просьбами о помощи, которую не могли оказать власть имущие. Поражались болезнью жители целых улиц, где инфицированная вода проникала сквозь прохудившиеся трубы, в то время как на соседних улицах не заболевал ни единый человек. Возможно, какие-то неизвестные переносчики беды были причиной того, что улицы и кварталы, до сих пор не затронутые эпидемией, вдруг становились новыми очагами болезни, распространявшейся, как лесной пожар. Мобилизовали и направили в город санитарные поезда со всей Германии. Молодые врачи со всего рейха устремились в Гамбург и с беспримерным мужеством отдались борьбе с азиатским злом. Свои услуги предложили медсестры из крупных благотворительных организаций. Многие из них заразились болезнью, немало умерло.

Эпидемия продолжалась три месяца. Понадобилось шесть недель, чтобы взять ситуацию под контроль и вновь открыть школы. Между тем 10 тысяч жителей Гамбурга умерли от холеры. В течение шести недель я проживал во Фридрихштадте у своего деда.

Я прибыл в Фридрихштадт-на-Эйдере поздним вечером. Это напоминало возвращение домой. Я уже дважды проживал у деда: один раз, когда мы еще жили в Хузуме, а второй – когда мне было двенадцать лет. Я знал, что в этот промежуток умерла моя бабушка, которая вызывала у меня обожание. Дед же еще был жив. Несмотря на свои семьдесят девять лет, он почти не изменился и сохранял активность.

– Ах, это ты, паренек, – единственное, что он вымолвил в знак приветствия.

Такая манера разговора была типичной для нашей семьи. Фризы – люди спокойные, полностью погруженные в реальную жизнь. Если родственник появлялся в доме, значит, у него были для этого основания. Не допускалось никаких длинных расспросов.

Экономка, готовившая для меня комнату, с подозрением оглядела небольшое количество нижнего белья, которое я привез. Я умылся и побежал вниз по лестнице к деду, который ждал меня за столом для ужина. Разумеется, я сразу же сообщил ему о холере. Он воспринял эту весть с огорчением. Ведь дед был врачом, и ему не надо было иметь богатое воображение, чтобы представить, чем стала эпидемия холеры для узких, грязных кварталов старого Гамбурга. Кроме того, он опасался, что страх перед болезнью доставит ему много дополнительной работы. И он был прав.

Город Фридрихштадт расположен всего лишь на три метра выше уровня моря. Король Дании Фредерик III позволил датским арминианам селиться здесь, когда те отреклись от учения Кальвина о предопределении. Позднее к ним присоединились последователи других церквей – реформаторы, меннониты, ремонстранты. Даже католики, преследовавшиеся в протестантских странах, нашли здесь убежище. Не могу забыть воскресные утра, когда воздух наполнялся звоном различных колоколов, звавших верующих на молитву. Не важно, насколько расходились проповеди в церквях, колокола говорили на одном языке и гармонировали друг с другом.

Гуманность Фредерика III хорошо окупилась. Фридрихштадт обязан арминианам своим датским обликом, который сохранился до сих пор: идеально прямые каналы с берегами, аккуратно выложенными камнями или торфом, небольшими мостиками, цветниками и оградами. Кроме того, город Фридрихштадт расположен посреди настоящих фризских болот.

Никогда я не ценил так свой северогерманский дом, как в эти шесть недель, проведенных на реке Эйдер.

Несмотря на преклонный возраст, дед оставался практикующим врачом церковного прихода. Годом раньше его назначили инспектором здравоохранения, но он не знал, что делать с этим званием. Что, вообще, значит «инспектор здравоохранения»? Для пациентов он до самой смерти в возрасте восьмидесяти пяти лет оставался врачом церковного прихода.

Юноша в шестнадцать лет смотрит на мир другими глазами. То, что я не понимал во время посещения этого дома четыре года назад, теперь ощущал вполне отчетливо. Это был мой настоящий дом, а дед был связующим звеном между прошлым и настоящим. Он родился в год Лейпцигской битвы, и перед его глазами прошел почти целый век. Благодаря своей крепкой породе он, невзирая на возраст, продолжал лечить своих пациентов, а закончив трудовой день, облачался в грубый твидовый костюм и ходил целый час в роще, которая росла вокруг рынка, попыхивая своей длинной курительной трубкой и отвечая добродушным ворчанием на приветствия горожан. Мне кажется иногда, что я унаследовал свою силу духа от этого деда, хотя в моем случае прибавилась изрядная доза темперамента Эггерсов, отсутствовавшая у деда. Во всех своих делах он сохранял спокойствие и осмотрительность, никогда не волновался и не впадал в панику.

Я, конечно, помогал ему в его работе. Это было гораздо интереснее, чем сидеть на занятиях в Йоханнеуме и чертить графики тригонометрических функций. Кроме того, здесь было больше гуманизма.

Часть его обязанностей как приходского врача состояла в том, чтобы уберечь территорию устья Эйдера от проникновения лиц, которые могли в определенных обстоятельствах занести холеру из Гамбурга. Я уже не помню, какие меры он для этого принимал. Существенным фактором, однако, был его огромный опыт работы в медицине. Несмотря на то что он не мог действовать в соответствии с самыми современными методами санитарии, в его район тем не менее холера занесена не была.

Помню, как однажды в его кабинет вошел тяжелой поступью круглолицый и рыжеволосый скототорговец из Гамбурга. Его осмотрели и выдали справку об отсутствии болезни. Расслабившись, он глубоко вздохнул, склонился над письменным столом деда и доверительно пояснил, почему боялся этого визита.

– Понимаете, доктор, – сказал он, – я приехал сюда по делам.

Дед слегка прищурился.

– Прекрасно, занимайтесь своим делом, – напутствовал он скототорговца. – Но помните то, о чем я вас предупреждал. Заключать сделки с фермерами Эйдерштедта – нелегкое дело. Здесь побывали многие скототорговцы, но через некоторое время упаковывались и уезжали. Фермеры приобретали их наличность, а они – горький опыт.

Во время прежних визитов я узнал от деда некоторые подробности нашей семейной истории. В этот раз мне показалось, что ему захочется рассказать что-то о районе и людях, которые здесь поселились. На протяжении шести недель я получил все сведения о семье, которыми располагаю. Кроме того, дед интересовался моими успехами в учебе и спросил, чем я хочу заниматься. Я откровенно признался, что пока не знаю. Возможно, займусь медициной, как Эдди, может, найду что-нибудь еще.

Дед не стал расстраиваться.

– Мы, Шахты, созреваем поздно и потом долго живем, – сказал он. – Вскоре ты найдешь то, чего хочешь. Умному человеку нужно поразмыслить!

Меня очень манил большой книжный шкаф деда, где я обнаружил полное собрание пьес Геббеля. Некоторые из них мы изучали в гимназии. И неудивительно, ведь первая пьеса драматурга, «Юдифь», была написана в Гамбурге. Дед заметил, что я держу эту книгу в руках, взглянул через мое плечо и потыкал ее страницы длинным мундштуком своей трубки.

– Я хорошо знал его, – сказал он.

– Кого? Геббеля? – недоверчиво спросил я.

Он кивнул:

– Именно. Он был сыном каменщика из Вессельбурена – того, что между Бюсумом и Хайде. В то время я практиковался в фармакологии в аптеке Вессельбурена и случайно посетил его дом воскресным днем. Тогда и познакомился с ним. Бедняга писал церковные пьесы в Вессельбурене. Он очень хотел выучить латинский язык, чтобы читать римских писателей. Я почти год занимался с ним.

– Ты занимался с Геббелем латинским языком?

Дед снова кивнул.

– В то время его имя не упоминали так часто, – продолжил он, – и никто не предполагал, каким он станет в будущем. Бедняга был самолюбив и выражался высокопарно. Но умен, очень умен. Позднее писательница из Гамбурга, Амалия Шоппе, взяла его с собой, чтобы он занялся реальным делом. И он занялся, но не думаю, что почувствовал себя счастливым. Он был из тех людей, которые полагают, что все могут. Но это не так. Посмотри на нашу семью – понадобилось два поколения, чтобы я стал обычным семейным врачом. Так все происходит в этом мире. Но Геббель хотел получить все сразу. Он часто писал мне. Письма были очень высокопарными, как и он сам. Но очень, очень умный. И великий драматург…

Я никогда не думал, что мой старый, суховатый на вид дед мог быть тесно связанным с поэзией. Где те письма от Геббеля? Сохранил ли он их?

– Они где-то среди хлама на чердаке. Можешь поискать, если хочешь. Я не выбрасывал их.

Я взобрался на чердак и стал просматривать старые коробки и сундуки. Там должны быть связки писем с теперь уже выцветшими чернилами. Наконец я нашел то, что искал. Это были письма Фридриха Геббеля моему деду, написанные, когда он учился в Копенгагене. Они были ровесниками.

Письма великого драматурга глубоко тронули меня. Следует помнить, что, когда Геббель писал их, он был совершенно неизвестен публике, был молодым человеком, перед которым открывался большой мир, но без перспектив. Тем не менее его письма содержат высказывания, подобные следующему, которое стало моей путеводной звездой:

«Если нам нельзя быть вместе, если меня поглотили широчайшие круги, а ты вращаешься в узком кругу, я все-таки выражу верность и преданность своего существа в произведениях души и интеллекта. Ты же всегда будешь желанным гостем на этом пиршестве – возможно, не слишком для тебя обременительном, – тем более что ты видел дерево, когда оно было еще почкой, и обонял его резкий (хотя и чистейший) аромат».

Дед, должно быть, заметил мой особый интерес к письмам, а также к экземпляру Dithmarehen Messenger, опубликовавшей первые опыты пера Геббеля. Этот экземпляр я тоже разыскал на чердаке. Поэтому, когда я однажды получил письмо из Йоханнеума, уведомляющее о возобновлении занятий в гимназии, дед подарил мне все, что мне удалось найти на чердаке. Я поблагодарил его, упаковал свои вещи, простился и отправился назад в Гамбург. Старик остался стоять в дверях в своем твидовом пальто, держа в руке длинный мундштук своей трубки. Больше я его не видел. Через шесть лет он умер в своей постели. Трубка, еще не потухшая, выпала из его руки.

Я вернулся в Гамбург, где многие мужчины носили траурные повязки на руках, а женщины – черные вуали. В городе велись оживленные дискуссии. Сенат винили в том, что он проявил недостаточную заботу о благосостоянии горожан.

В доме врача в Веделе я увиделся с хорошенькой дочерью, тучным папой и сухопарой мачехой. Снова вернулся бедный рацион питания. Я с тоской вспоминал обильный стол деда, большие куски жареного мяса с хрустящей корочкой, горячие плоские лепешки на завтрак, морской язык, камбалу и палтуса, которых жарила в масле экономка.

Я возобновил посещение занятий и частные уроки. Наконец скопил достаточно, чтобы заказать велосипед. Он обошелся мне в 250 марок, огромную сумму на то время. Не так давно моя мама содержала дом на такую сумму более месяца. Но мир переживал экономический подъем, повсюду крутилось много денег. Прогресс был паролем, заработки увеличивались день ото дня. Менеджер велосипедного магазина записал в книге заказов: «Яльмар Шахт, студент, скопил деньги на велосипед частным репетиторством». Я не мог и вообразить, что фирма «Опель» однажды раскопает эту книгу и опубликует эту запись в целях рекламы. Но это произошло не раньше 1936 года…

Всякий любитель природы поймет, что значил велосипед для шестнадцатилетнего подростка. Я совершал поездки на большие расстояния в Нижнюю Саксонию и Мекленбург, вверх и вниз по Эльбе. Затем наступила зима. Теперь мой велосипед не мог облегчить тяжесть моего существования в доме врача в Веделе. Моя комната не отапливалась, в питании не хватало калорий. Мое раздражение нарастало из-за того, что каждое утро вода для умывания покрывалась толстым слоем льда. Поездки за город с врачом становились все более частыми, и многие из них сопровождались долгими посиделками в трактире и интересными разговорами за бокалами пышущего паром пунша.

Моя любовь к пуншу восходит к тому времени, и серая кобыла врача не меньше ценила передышки, которые давали ей наши посещения трактира. Если во время поездки врач пытался проехать мимо деревенского трактира, доброе животное не позволяло ему это сделать. Кобыла игнорировала поводья, останавливалась у входа в заведение, и нам ничего не оставалось, как войти внутрь и выпить порцию пунша. Врач был умным человеком, не лишенным интересных мыслей. Во время наших совместных поездок он всегда сохранял хорошее настроение.

– Какая разница между возвышенностью и болотами? – как-то спросил его я.

Он подмигнул:

– Скажу тебе, мой дорогой студент, вот что. Если я еду по Гетлингену и моя серая кобыла что-нибудь уронит, ни одна душа не обратит на это внимания. Но если это случится в Хольме, из домов с обеих сторон улицы выбегут фермеры с метлами и совками и будут кричать: «Это мой навоз!»

Зимними вечерами я исписывал страницы стихами, посвященными своей возлюбленной, дочери врача. Но тщетно. Бессердечная девушка отказывалась воспринимать меня всерьез и смеялась над моими поэмами. Однажды она, воспользовавшись случаем, заперла меня в одной из комнат. Это уже было слишком. У меня больше не было причин оставаться в этом доме. Я уведомил о своем уходе под предлогом того, что моя хозяйка дала мне для школьного завтрака бутерброд с коркой заплесневевшего сыра, и покинул дом. От своего знакомого я узнал, что часовщик с женой, проживавшие на улице Святого Георга, желают взять на проживание гимназиста.

Глава 5
Встреча с Бисмарком

Хотя теперь гимназистам старших классов приходится заниматься дифференциальным исчислением и органической химией, мне кажется, что нам, шестиклассникам, жилось не легче. В мое время школа вела специальный журнал, регистрирующий поведение старших подростков. Они были уже не маленькими и должны были вести себя как взрослые.

Серьезные, подтянутые, одетые в темные костюмы и белые шелковые шапки, мы ежедневно приходили в большое здание на улице Шпеерсорт. Но наша серьезность была порой обманчива. Это стало очевидным, когда нашего прежнего директора Гоша сменил новый человек, на которого, должно быть, оказали воздействие свежие влияния в консервативной педагогике. Новый директор, Шультес, был прекрасным педагогом, только чуть более энергичным, чем следует. Гимназистов старших классов, ранее воспитывавшихся под руководством Гоша, сильно раздражала его энергия, и они решили проучить его. Должна была состояться вечеринка в честь старшеклассников 1893 года, сдавших выпускные экзамены. На этой вечеринке зачитали юмористическую газету Bierzeitung, специально подготовленную по случаю торжества. В газете Muly (прозвище выпускников гимназии, сдавших заключительные экзамены перед поступлением в университет) едко высмеяли гимназию и ее директора. Новый глава гимназии не принял сатиру и покинул вечеринку явно с глубокой обидой.

Лично мне нравилась учеба под руководством профессора Шультеса. У меня были многочисленные и разнообразные интересы в области отвлеченных наук, а также любовь к новейшей истории, географии, иностранным языкам и литературе. Шультес знал об этом. Он поощрял интерес гимназистов ко всему необычному. Бывало, задавая вопрос, не относящийся к данному предмету, он смотрел на меня сквозь очки и говорил: «Ну, Шахт, ты знаешь это!» Иногда я знал ответ, и тогда он удовлетворенно улыбался. Мы хорошо ладили друг с другом.

В эти годы я многое узнал также от дяди Видинга, которого часто навещал по воскресеньям. Мы прогуливались вдоль реки или выезжали на прогулку за город.

Юношей дядя Видинг – уроженец Гамбурга – участвовал в сражении под Идштедтом. Сегодня немногие знают об этой битве. Она решила исход распрей между Шлезвиг-Гольштейном и Данией. Прусский генерал Виллизен был разбит превосходящими силами датчан и был вынужден отступить. Все это происходило у небольшой деревушки Идштедт на большой дороге между Шлезвигом и Фленсбургом.

Дядя Видинг сражался на стороне проигравших. Но прежде чем битва была окончательно проиграна, он совершил то, что делали до него миллионы других: он убил датчанина.

Он воспринял этот трагический инцидент близко к сердцу. Дядя Видинг был гражданским человеком до мозга костей и не задумывался над тем, что может случиться, если он наденет военный мундир. Это случилось в битве под Идштедтом. Дядя сражался, как и другие, одержимые боевым ражем, отчаянно, целился и стрелял из ружья.

«Я увидел в прицеле датчанина. Видел, как моя пуля попала в него, видел, как он падает замертво. В тот же момент я осознал: ты убил человека, другое человеческое существо, созданное по образу и подобию Божьему, – по твоему подобию…»

Дядя Видинг никогда бы не убил человека по собственной воле. Он был спокойным, добродушным, всегда готовым прийти на помощь человеку и животному. Какого рода противоестественное смятение ума должно было произойти, чтобы заставить такого человека убить другого в пылу сражения? Что это было вообще за сражение?

Несмотря на меткий выстрел дяди Видинга, кампания была проиграна. Но даже после этой кровавой жертвы граница между Германией и Данией фактически не была установлена. Она постоянно передвигалась политиками и, возможно, будет передвинута даже в наше время.

Не думаю, что многие люди смотрят на международную историю так, как дядя Видинг. Несомненно, дядя Герман Эггерс, лейтенант, не испытывал никаких угрызений совести в отношении неприятелей, которых уничтожил в войне 1870 года. Люди стали принимать во внимание многие вещи – технический прогресс, международные рынки, чудовищной мощи флоты и огромные запасы сырья.

Со времени этих прогулок с дядей Видингом я, со своей стороны, отвергал мысль о том, что мировые проблемы можно решить при помощи насилия.

То время часто называют временем «потерянных поколений». Первым потерянным поколением нового времени были, без сомнения, либералы, которые лишились всех своих возможностей из-за событий рокового 1888 года. К числу этих либералов я отношу дядю Видинга.

На время моей учебы в шестом классе приходится еще одна встреча – на этот раз с человеком, который во всех отношениях являлся антиподом моего доброго дяди. Я вспоминаю о факельном шествии, устроенном в 1893 году старшеклассниками в честь почетного князя Отто фон Бисмарка.

Поскольку строительство свободного порта и таможенный союз с империей принесли Гамбургу большую выгоду, горожане питали искреннее и глубокое уважение к канцлеру, которое еще больше усилилось, когда Вильгельм II бестактно отправил Бисмарка в отставку в 1890 году.

1 апреля 1893 года Бисмарку исполнилось семьдесят восемь лет. В течение почти пятидесяти лет он оставался гениальным политиком, какого с тех пор больше не было. Он создал империю, частью которой мы стали, – при помощи императора, который никогда его не подводил.

Ученики классов, которые должны были принять участие в церемонии, уже отправились после полудня пароходом в Фридрихсру. Каждого снабдили факелом на сосновой смоле. Когда наступили вечерние весенние сумерки, они сформировали колонну по четыре и приготовились идти маршем. В это время я был дежурным по классу и в качестве такового нес ответственность за прохождение своего отделения. Думаю, это был единственный случай в моей жизни, когда я имел полувоенное звание. Первоначально планировалось выдать старшим отделений магниевые факелы, но затем от этой идеи отказались, поскольку яркий белый свет этих факелов мог ослепить старого господина и испортить общее впечатление от шествия. Поэтому мне, помимо факела на сосновой смоле, пришлось нести неиспользуемый магниевый факел.

Наконец стало достаточно темно, и огромная процессия гимназистов, подобно гигантской змее, двинулась в направлении входных ворот Фридрихсру. Горели факелы, и колонна, похожая на многоножку, топала по гравию.

Я оглянулся назад и увидел лица одноклассников, окутанные дымом, подсвеченные мелькающими красными бликами от горящих сосновых факелов. Затем посмотрел вперед и увидел канцлера.

Он был одет в мундир хальберштадтских кирасиров и стоял прямо под аркой. Левая рука покоилась на эфесе сабли. Временами он поднимал правую руку в знак приветствия. Слева на его груди сиял Железный крест 1-го класса. Пуговицы его мундира отражали свет факелов, а темная ткань почти полностью растворялась в окружающей тьме.

«Железный канцлер», – произнес кто-то сзади, и я навсегда запомнил это определение. Он стоял, вытянувшись во весь рост, втиснутый в мундир, с глубокой бороздой между густыми бровями. Его асимметрично расположенные глаза под тяжелыми веками глядели на гимназистов зорко и строго.

В дальнейшем мне приходилось видеть много картин с его изображением, но ни одна из них не могла сравниться с той картиной, что врезалась мне в память.

От старика исходила невероятная серьезность, словно он предвидел, каким обременительным и темным будет будущее, как мало оснований связывать надежды с наступающим веком. Через несколько десятилетий, когда значение этой эпохи прояснилось четче, я снова и снова вспоминал пронзительное, мрачное выражение зорких глаз канцлера. Что мог сказать нам его взгляд? Напомнить о долге, предостеречь, призвать к тому, чтобы мы не позволили безалаберно погубить его дело?

В тот же вечер я вернулся в Ведель из Бланкензее. Последний пригородный поезд ушел задолго до того, как мы вернулись в Гамбург, – мне предстояло еще топать ногами полтора часа.

Я поплелся вдоль Эльбы, погрузившись в воспоминания. Они не были связаны с императором Вильгельмом II, который поразил меня своим внешним видом всего несколько лет назад. Не думал я и о веселом, добродушном дяде Видинге. Я не мог думать ни о ком другом, кроме как о князе Бисмарке.

На одно мгновение мне, старшему по отделению, показалось, что старик смотрел на меня одного, что мы с ним наедине. Только на мгновение. Затем я прошел мимо, и другие участники шествия глядели на князя, думая, без сомнения, что он смотрит лично на каждого из них.

Я отчаянно стремился что-то сделать, чтобы выразить свое восхищение канцлером. Внезапно ощутил твердый предмет в руке. Взглянул и увидел незажженный магниевый факел. Повинуясь импульсу, нащупал спички, зажег факел и поднял его высоко над головой, шагая вдоль высокого берега Эльбы.

Подо мной гудели сирены кораблей, мелькали зеленые и белые огни, лопасти били по воде, которая шипела и пенилась. Я шел своим путем, отдавая светом факела личную дань восхищения князем Отто фон Бисмарком, о чем он никогда не будет иметь ни малейшего представления.

Матросы на Эльбе подумали, вероятно, что выпустили какого-то лунатика, который намеревается дезорганизовать речное судоходство своим идиотским факелом. Ну и пусть так думают! Они и представить не могли, как воспламенилось сердце шестнадцатилетнего гимназиста обожанием старого полубога – действительно великого старика.

Через два года мой класс готовился к выпускным экзаменам. Поскольку администрация гимназии не желала никаких провалов, всех учеников, внушавших сомнения, предупредили о необходимости записаться на экзамены заблаговременно в шестимесячный срок. Таким образом, все девятнадцать из нас сдали экзамены.

Как уже упоминалось, мы сдавали экзамены группами в течение двух дней. Кому удавалось сдать письменный экзамен, тот освобождался от устного. К счастью, так случилось с моим экзаменом по математике, который я успешно сдал в письменном виде, что доставило мне большое удовлетворение. Я был также освобожден от устного экзамена по ивриту.

Наконец наступил день, когда я оказался за стенами гимназии с аттестатом в руках. Я пошел в ближайшее отделение телеграфа и послал домой телеграмму: «ВЫПУСКНЫЕ ЭКЗАМЕНЫ СДАЛ УСПЕШНО. ЯЛЬМАР». Затем занялся упаковкой вещей и отсылкой коробок и чемоданов на станцию. Моя чудная чета часовщиков всплакнула и сердечно меня поздравила. Они сказали, что через несколько лет я обязательно буду зваться доктором наук. В этом, по их мнению, заключалась суть получения образования.

У меня не было никакого представления о том, что случится в ближайшие несколько лет. Мой классный учитель Фрич спросил меня за несколько дней до экзаменов, кем я собираюсь стать. Я ответил шутливо:

– Профессором, как вы, профессор.

Фрич понимал шутки. Он посмотрел на меня и покачал головой, улыбаясь:

– Не думаю, что ты стремишься к этому…

Он был прав. Я не стремился стать профессором. По-прежнему я не знал, кем хочу быть. Но я сдал экзамены и ехал поступать в университет. Уехав поездом в Берлин в вагоне четвертого класса, я был исполнен уверенности и оптимизма.

По прибытии отец несколько умерил мой энтузиазм. Он поздравил меня с успешным окончанием гимназии и добавил сухо:

– Тебе не нужно было посылать телеграмму. Открытки за два пфеннига было бы достаточно!

– Вильгельм, это же были выпускные экзамены, – напомнила мама.

Но отец думал по-другому.

– Вздор! Мне с самого начала было ясно, что сын сдаст экзамены. Не было нужды нестись к телеграфу так, словно рухнули небеса…

Глава 6
В университете

Приехав впервые в 1892 году в Берлин, мои родители арендовали дом в Шарлоттенбурге. В двух шагах от дома расстилалось поле, где щипали траву коровы. За пять пфеннигов здесь можно было купить стакан парного молока. Теперь место, которое прежде было обычной сельской местностью, занял Зоологический сад.

Отец, когда смог себе это позволить, купил небольшую виллу под Берлином, в Шлахтензее, которая уже давно вошла в черту города. Я еще помню флагшток перед домом со звездно-полосатым американским флагом. Отец приобрел американское гражданство, когда был в Нью-Йорке, и был настроен либерально, поэтому ему нравился флаг.

Здесь я провел пасхальные каникулы в 1895 году и обсуждал с родителями и Эдди, какую мне выбрать специальность. Маме хотелось, чтобы я стал теологом, но у меня не было склонности к этой профессии.

Эдди, студент-медик пятого курса университета, уговаривал меня последовать по его стопам. Я не был вполне уверен, что это действительно моя стезя, но решил попробовать пойти по ней.

В течение трех лет я жил в Гамбурге самостоятельно (вплоть до окончания гимназии), и у меня выработалась тяга к независимости. К этому имело некоторое отношение суровое воспитание в Йоханнеуме. Отец был очень доволен. Он положил мне скромное месячное денежное содержание и, в отличие от многих других отцов, не пытался вмешиваться в мои планы на будущее. Впоследствии также, когда я часто менял один факультет на другой и выбирал предметы, полярно противоположные друг другу, он неизменно проявлял глубокое понимание моих мотивов и позволял мне идти своим путем.

«Осматриваться и выбирать то, к чему тебя влечет, позиция правильная», – говорил он мне.

Поэтому, когда закончились пасхальные каникулы, я оседлал свой велосипед и отправился вместе с Эдди в Киль, где зарегистрировался в качестве студента-медика. Киль, столица земли Шлезвиг-Гольштейн, фактически был нашим родным университетом.

Родители оставались в Берлине с двумя младшими детьми. Олаф был неугомонным юнцом, немного упрямым и не всегда честным. Вильгельм, самый младший сын, был маминым любимчиком. Он был самым привлекательным и наиболее душевным из всех ее детей.

Моя университетская жизнь началась не так, как я ожидал. Эдди был беззаботным малым, весьма образованным и нечувствительным к «переживаниям» по поводу экзаменов, но крайне охочим до женщин. Время от времени одна из чаровниц заигрывала с ним, и он оказывался в трудном положении. Но это длилось недолго. Эдди шел по жизни легко.

Внешне мы были очень похожи, и Эдди пользовался этим. Когда, например, Эдди назначал свидания одновременно двум девушкам, то посылал меня на встречу с одной из них, а сам встречался с той, которую находил, видимо, более привлекательной.

Я изучал гистологию и остеологию (науки, изучающие ткани и кости) и начал знакомиться со строением человеческого тела. Но, как я ни старался, мне не удавалось выработать в себе интерес к этому предмету. Пока мы довольствовались в гистологической лаборатории помещением частиц ткани в парафин и разрезанием их на тончайшие слои, это я еще мог выносить. Когда же наступила пора исследовать приготовленные нами образцы под микроскопом и определять, имеем ли мы дело с продольной или поперечной системой, со слизистой оболочкой или подслизистой основой, я не выдержал. Как бы я ни исследовал образцы ткани, один казался мне таким же, как другой.

У меня появились другие увлечения. Проснулся прежний энтузиазм, который поддерживал меня еще в Веделе. Я начал писать стихи и, вкупе с изучением медицины, стал углубляться в историю литературы.

Все это звучит довольно нелепо. Но в первые годы учебы в университете я практиковался во многих дисциплинах, пока наконец не остановился на политической экономии. Мои шестимесячные семестры можно представить таким образом.

Лето 1895 года: Киль – медицина, немецкая филология, история литературы. Зима 1895/96 года: Берлин – немецкая филология, теория литературы, журналистика. Лето 1896 года: Мюнхен – политическая экономия и немецкая филология. Зима 1896/97 года: Лейпциг – журналистика, политическая экономия. Лето 1897 года: Берлин – политическая экономия, риторика. Зима 1897/98 года: Париж, Франция, – социология. Лето 1898 года: Киль – политическая экономия. Зима 1898/99 года: Киль – политическая экономия. Лето 1899 года: Киль – подготовка к соисканию степени доктора политической экономии, доктора философии (магистра гуманитарных наук).

За четыре с половиной года я учился в пяти различных университетах. В течение первых семи семестров я менял университет каждый семестр (каждые шесть месяцев) и изучал дисциплины, почти не связанные друг с другом.

Я всегда завидовал тем молодым людям, которые из школы поступали прямо в университет, изучали полдюжины дисциплин и сдавали один или два экзамена с молниеносной быстротой. Однако обычно после такого убедительного проявления своих способностей они теряли энергию, исчерпывали себя. Удовлетворив свои амбиции, они довольствовались тем, что погружались в комфортное буржуазное существование. Они доказали, что отвечают требованиям нашей цивилизации. Мы узнаем о них потом лишь тогда, когда в газетах появляются посвященные им некрологи.

Знать, что хочешь, и уметь стремиться к своей цели необходимо даже при наличии многих возможностей, предоставляемых современным университетом в плане советов первоклассных специалистов, старых друзей и полезных связей. Всего этого мне недоставало. Я стоял один в большом холле и всматривался в объявления на черной доске: одни из них что-то значили для меня, другие не значили ничего. Мне потребовалось много времени, чтобы обнаружить факультет, аудиторию и профессора, которых я искал. Я не знал даже, что ищу, лишь нащупывал свой путь. Были ошибки и просчеты. На это ушло много времени, но оно не пропало зря.

Первый семестр был очень веселым. Один из моих друзей происходил из семьи виноторговца. Отец прислал ему бочонок мозельского. Мы взяли с собой бочонок, корзинку клубники, сахар, бокалы и отправились паромом в Хейкендорф на побережье Кильского залива. Там мы поплавали и приготовили замечательный клубничный пунш. Когда мы сели на последний пароход, отходивший из Хейкендорфа в 8 часов, ни один из нас не мог идти прямо. По какой-то непонятной причине я нес пустой бочонок вина под мышкой и старался его не уронить. Первое, что мы сделали по прибытии в Киль, – это довели до дома мертвецки пьяного компаньона. Я стоял с бочонком под мышкой, прислонившись к садовому забору. Внезапно откуда-то появилась ватага ребят, которые окружили меня и стали хохотать. Стоя у забора, я тоже стал смеяться и совершенно не понимал, над чем мы смеемся. Только на следующее утро хозяйка съемной квартиры просветила меня – оказывается, забор был только что выкрашен в ярко-зеленый цвет! Хозяйке пришлось сводить зеленые полосы с моего пиджака бензином, сопровождая свою работу крепкими выражениями!

Не менее памятной была другая поездка, которую совершили мы с Эдди где-то в конце первого месяца нашей учебы. Мы оба совершенно поиздержались и решили повидать нашего дядю Яльмара фон Эггерса, владевшего сахарным заводом в Нюкебинге на острове Фальстер. Мы поехали на велосипедах в Любек, сели на пароход, совершавший рейс на Фальстер, и там удобно устроились, имея при себе сумму денег, едва хватавшую на проездные билеты.

Однако рейс продолжался всю ночь, и мы проголодались. Эдди пошел на разведку в направлении салона и вернулся с вестью о том, что за разумную цену можно было купить знаменитый датский шмеребред (бутерброд).

– Но у нас деньги только на проезд, – возразил я.

Эдди пожал плечами.

– Давай все-таки поедим, – сказал он беспечно. – Капитан наверняка знает дядю Яльмара, он подождет с оплатой, пока мы доедем до Фальстера.

В конце концов, это звучало достаточно разумно, капитан не мог просто выбросить нас за борт.

Мы прошли в салон, ели шмеребреды и пили пиво. В конце концов мы наелись и наши кошельки опустели. Мы пошли к капитану, представились как племянники герра фон Эггерса и заверили его, что дядя Яльмар оплатит стоимость проезда. Капитан, знавший дядю, не возражал.

По прибытии мы обнаружили, что дядя Яльмар собирается на скачки. Он пригласил нас сопровождать его, и мы с удовольствием приняли приглашение. К несчастью, о капитане, ожидавшем оплаты нами своего долга, мы забыли.

Когда дядя Яльмар узнал о том, что мы сделали, то весьма расстроился. Он передал капитану плату за нашу поездку на Фальстер, дал нам ровно столько денег, сколько хватило на обратный проезд в Киль, и холодно с нами попрощался.

В лучах утреннего солнца мы стояли и безмолвно смотрели друг на друга. Затем зашагали к гавани, сели на пароход и вернулись в Киль, весьма обескураженные холодным приемом дяди.

– Я полагал, что наш аристократический родственник примет нас теплее, – глухо молвил Эдди.

– Если бы ты не трескал все эти бутерброды и пиво, дядя отнесся бы к нам дружелюбнее, – заметил я. – Но не начинать же по прибытии выпрашивать деньги – это выглядело бы неприлично.

– Ладно, не стоит сокрушаться, – проворчал Эдди. – Эти бутерброды и пиво составили лучшую часть нашей поездки.

Сказать по правде, он был недалек от истины!

В июле 1895 года в Киле произошло событие, едва ли менее памятное, чем закладка первого камня в строительство нового порта в Гамбурге. Речь идет об открытии канала Балтика – Северное море имени не менее авторитетной персоны, чем Вильгельм II. Его назвали каналом кайзера Вильгельма в честь деда императора, который, перед тем как умер годом раньше, санкционировал строительство шлюза в Киль-Холтенау. Отсюда канал пересекает всю страну, заканчиваясь в Брунсбюттельког на Эльбе.

На открытии присутствовали военные корабли десятков стран. Германский флот был при полном параде, экипажи кораблей в парадной форме. Весь Киль пламенел флагами. По бухте сновали катера с именитыми гостями на борту, одетыми в морскую, с золотыми аксельбантами форму, на пирсе выстроился почетный караул из военных моряков. Германия, озаботившаяся в последние годы строительством военно-морского флота, праздновала в Киле событие, имевшее далеко идущие политические последствия. Для самих немцев открытие канала означало прежде всего то, что отныне Киль был непосредственно связан с эскадрами кораблей, которые действовали в оперативном треугольнике Северного моря. Немецким судам больше не нужно было пробираться через Скагеррак и Каттегат. Они больше не зависели от благожелательного нейтралитета Скандинавских стран. Порт Киль стал, таким образом, второй базой германского военно-морского флота.

Новый канал имел также огромное торгово-политическое значение. В 1913 году, через восемнадцать лет после открытия, в последнем мирном году, за двенадцать месяцев через канал имени кайзера Вильгельма прошли грузы весом в 10 миллионов чистых регистровых тонн. В 1929 году их общий вес составил более 21 миллиона тонн. В том же году (1929) общий вес грузов, прошедших через Панамский канал, составлял в среднем 30 миллионов тонн, а через Суэцкий канал – 28 миллионов тонн. Канал имени кайзера Вильгельма отставал от них, таким образом, не слишком сильно…

Естественно, мы бродили всю неделю вокруг бухты, удивляясь необычному виду иностранных моряков, стараясь определить, каким странам принадлежат различные военно-морские флаги, пытаясь разгадать с растущим любопытством странные сигналы, подаваемые зарубежными кораблями, днем – сигнальными флажками, ночью – сигнальными лампами по азбуке Морзе. Это были славные мирные годы. О войне никто не думал. Мы спотыкались о железные заклепки на корабельной палубе и слушали разъяснения наших гидов (которые, подозреваю, пичкали нас всякой ерундой, сохраняя серьезные лица). Мы с изумлением глазели на стволы орудий большого калибра, торчавшие из громоздких башен новых дредноутов. Но мы не предполагали ни на мгновение, что они будут использоваться всерьез. Сама мысль об этом казалась нелепой. Мир быстро развивался. Каждый год был свидетелем нашего продвижения на шаг вперед. Уже использовались двигатели внутреннего сгорания, первые лампы накаливания. Люди вели разговоры о дирижаблях – воздушных судах, появление которых предсказывал мой отец при свете парафиновой лампы в нашем гамбургском доме. Казалось, мир был озабочен исключительно производством чудесных вещей, которые изобретались год за годом технической и научной мыслью.

Но мыслей о войне не было…

Тем же летом я пустился в далекую велосипедную поездку в Ютландию и посетил сестру моей матери – ту самую, которая когда-то отказалась выйти замуж за дядю Видинга. Тетя Тони вышла замуж за датчанина по фамилии Эрстедт, государственного советника и городского главу. На обратном пути я проехал по всем тем местам, где жили и отражали набеги с Северного моря мои крестьянские предки Шахты.

Надо сказать, что это была не праздная прогулка. По пути я принял решение относительно своих планов на будущее. По возвращении в Киль попрощался с медициной, изучил список лекций и стал посещать курсы по общей истории литературы. Чтобы заняться делом в оставшиеся дни этого лета, я извлек письма, которые имел при себе с того времени, как был гостем деда во Фридрихштадте, – переписку между Геббелем и будущим врачом Шахтом.

Я просмотрел все эти бесценные бумаги и упорядочил их, написал соответствующий комментарий и послал в Magazin für Literature – в то время ведущее издание, – который вскоре опубликовал мою работу.

Подлинные письма Геббеля получили широкое распространение и нашли свое место в архиве Гете – Шиллера в Веймаре. Работа для журнала пробудила во мне энтузиазм. Разумеется, не приходилось ожидать, что я буду публиковать письма знаменитого немецкого поэта каждый день. Но я увлекся этой работой настолько, что на некоторое время погрузился в нее целиком.

В конце своего первого семестра я вернулся в Берлин и прослушал полный курс лекций по немецкой филологии.

В то же время я вступил в студенческое литературное общество – Литературно-академический союз. Пока общество не перессорилось, оно было очень интересным. Его членами были доктор Франц Ульштейн, а также Артур Дикс, будущий редактор National Zeitung.

Дикс воодушевил меня на следование еще одной стезе. Это случилось в мой третий семестр, когда я проживал в Мюнхене. Он предложил мне посещать лекции по политической экономии известного экономиста Луиджи Брентано. Я последовал совету и нашел лекции настолько увлекательными, что немедленно бросил немецкую филологию и посвятил себя исключительно политической экономии.

В то время на политическую экономию смотрели как на вспомогательную дисциплину. «Все глупцы и неудачники занимаются экономикой», – считали адвокаты, теологи, медики и филологи, исконные обитатели своей альма-матер, и они подразумевали под этим политическую экономию.

Из Мюнхена я уехал на один семестр в Лейпциг к профессору Карлу Бюхеру изучать журналистику – профессию, которая привлекала мое внимание некоторое время и о которой писал профессор Бюхер (бывший редактор Frankfurter Zeitung).

Сейчас в таком увлечении нет ничего необычного. Но в годы моей учебы газеты рассматривались еще как неизбежное зло, а журналист, по словам Бисмарка, как «человек, который не угадал свое призвание».

К сожалению, вскоре выяснилось, что Карл Бюхер придавал значение только тем студентам, которые хотели добиваться докторской степени и были готовы посвятить учебе под его руководством несколько семестров. Поскольку это не отвечало моим интересам, я вернулся в Берлин. Но я не порвал активные контакты с прессой из-за этого. За год до приезда в Лейпциг я уже испытывал сильное желание заняться журналистикой. Как делается газета? Что это за люди, которые день за днем добывают и препарируют информацию, заполняющую страницы утренних газет?

Во время моего второго семестра мне пришла в голову мысль, что надо быть идиотом, чтобы писать в газету, не владея практическими знаниями о том, как она создается. Я обсудил эту мысль с отцом, который проявил к ней большой интерес. В конце концов, он назвал меня по имени одного из самых знаменитых газетчиков Соединенных Штатов. Да и сам был журналистом.

– Что ты имеешь в виду, когда говоришь о практической работе в газете? – спросил отец.

– Хотелось бы поработать хотя бы несколько месяцев в редакции газеты, – ответил я.

Отец задумался.

– Я поговорю с доктором Лейпцигером, – сказал он. – Лейпцигер возглавляет газету Kleines Journal – понятно, что это не ведущее издание! Все-таки мы вели с ним совместное дело. Посмотрю, что можно сделать, если ты действительно хочешь работать в газете.

Это происходило в январе 1896 года, когда мне было только девятнадцать лет. По пути на работу на следующий день отец зашел к герру Лейпцигеру и сообщил ему о моем желании. Герр Лейпцигер, весьма уважавший отца, сказал, что я могу выходить на работу в редакцию 1 февраля в качестве «неоплачиваемого помощника».

– Скажи ему – в качестве неоплачиваемого помощника, – напомнил Лейпцигер. – Мы на студентов особого внимания не обращаем…

Глава 7
Неоплачиваемый помощник Kleines Journal

– Вы раньше что-нибудь писали? – поинтересовался глава отдела новостей герр Фюрстенхайм, когда я появился в редакции утром 1 февраля. Он говорил громким, саркастичным и несколько снисходительным голосом.

Меня словно обожгли крапивой. Писал ли я раньше что-нибудь – конечно, писал! Целые тома!

– Что именно? – коротко спросил Фюрстенхайм.

– Поэмы, – ответил я.

У меня были даже опубликованные поэмы – если быть точным, то одна. И чтобы напечатать эти вирши в Weiner Dichterheim, мне пришлось заплатить пять марок. Weiner Dichterheim существовал за счет поэтов, которые платили за публикацию своих стихов.

– Ах! Поэзия! – воскликнул Фюрстенхайм. Он пошарил в немаленькой кипе бумаг на столе, вытащил чистый листок бумаги и сказал: – Ступайте на строительство Видендаммского моста. Оно наполовину закончено. Напишите корреспонденцию в двенадцать строк – понимаете? Не больше.

Ничего не может быть проще, подумал я, взял листок и отправился к мосту.

Я мог написать тысячу строк об этом великолепном мосте. Мог описать чаек, любующихся собственным отражением на мутной поверхности Шпрее, румяных детишек, стоящих на берегу и глазеющих на строителей моста, самих строителей с их инструментами. Но ведь герр Фюрстенхайм не просил ни двух тысяч, ни даже двух сотен строк – нет, ему нужны были всего двенадцать строк.

Поспешил в редакцию и стал думать, как написать эти двенадцать строк. Вычеркивал одно предложение здесь, другое – там. Вдруг в кабинет ворвался редактор и громко спросил:

– Герр Шахт, где ваши двенадцать строк? Неужели вы полагаете, что берлинцы будут дожидаться газеты до завтрашнего утра только потому, что вы здесь сидите и пишете стихи?

Он заметил исписанные листы бумаги и выдернул их из-под моей руки.

– Погодите, стойте! – воскликнул я. – Моя корреспонденция еще не закончена.

– Нет времени! – бросил он через плечо и поспешил выйти из кабинета, помахивая моими страницами, словно захваченными у противника знаменами. – Верстка не может ждать.

Я последовал за ним и оглядел наборный цех. Там повсюду стояли люди с отрезками странно выглядевшего рифленого железа, в которые они бросали проворными пальцами буквы. Буквы они брали из небольших коробок, стоящих на столе. Наборщики, кажется, даже не обращали внимания на то, что делают. Их пальцы бегали между коробками и наборной рамой – один-два пробела между буквами, и они уже вытягивали ряды шрифта из рамы и помещали их на большую металлическую наборную доску, где были уже уложены другие ряды. Из соседнего помещения доносился приглушенный грохот линотипных машин.

Завороженный этим зрелищем, я совсем забыл про свою корреспонденцию. У меня из рук вырвали полуготовый экземпляр. Где он? Я огляделся и увидел человека, который бежал с моими листками. В тот же момент он увидел меня, подмигнул, слегка кивнул и принялся снова за ручную верстку. Затем этот человек взял со стола одну из наборных досок, закрепленную угольниками, и перенес ее на низкую подставку. Здесь на нее нанесли валиком типографскую краску, сверху положили лист бумаги и с нажимом провели поверх него щеткой. Когда сотрудник типографии отрывал этот лист от доски, раздавался странный шипящий звук.

– Гм! – произнес Фюрстенхайм и соскреб что-то зеленое с полей страницы, оставленное щеткой. – Совсем неплохо для начинающего – очень милая заметка.

Я заглянул через его плечо и увидел свою заметку о Видендаммском мосте. Лицо мое вспыхнуло. В ней не было ни одного моего слова. Редактор написал ее сам, бегло прочитав мои записи. И пришлось признать, что написал очень хорошо.

– Расквитаешься кружкой пива, – шепнул мне верстальщик. – Потом, когда уйдет начальник!

Я кивнул в знак согласия и быстро огляделся. Показалось, что все наборщики и верстальщики тихо посмеиваются. Один лишь герр Фюрстенхайм не обращал никакого внимания на то, что происходило.

Во время работы неоплачиваемым помощником в Берлине я многому удивлялся, когда узнавал, как делается газета. Это была поучительная практика, весьма отличная от той, какую я себе воображал. Все, что относилось к изданию Kleines Journal, выглядело для меня сначала происходящим стихийно: каким-то образом это собиралось и комбинировалось в соответствии со схемами, которые казались мне совершенно бессмысленными. Понадобилось немало времени для осознания того, что газета рождается не стихийно, но, наоборот, в соответствии с ясным представлением редакторов того, что они хотят.

Газету возглавлял Лейпцигер, крепкий старик Лейпцигер, который по праздничным дням красовался с орденом Красного орла 4-й степени в петлице. Полагают, что газета, которой он руководил, придерживалась радикального направления. Но нет – Лейпцигер был монархистом и не позволил бы клевету на своего обожаемого Гогенцоллерна. Он не допускал критики дворцовой жизни. На страницах его газеты никогда не появлялось сплетен, враждебных двору. Орден Красного орла на ленте, возможно, был получен именно за это, потому что герр Лейпцигер гордился им так же, как французский министр гордился бы орденом Почетного легиона. Монархи, в конце концов, были неглупыми людьми!

Поскольку двор был выше сплетен, не было никаких ограничений для выражения Лейпцигером своего восторга. Содержание газеты представляло собой смесь общественных скандалов и американской «желтой прессы» – вещь того сорта, которую в наше время презрительно называют халтурой. Тираж был небольшим: газета печаталась в типографии Бюхсенштейна и редактировалась на Фридрихштрассе в доме, расположенном рядом с театром «Аполлон», где мы собирались каждый день со свежими силами.

По поручению Фюрстенхайма я каждый день выходил на улицы Берлина и за пределы города и возвращался с небольшими заметками. Я ходил в общества защиты животных, пивные бары, на ежегодные собрания арендаторов и гильдий парикмахеров, представления варьете и цирка. Не всегда легко следовать журналистской музе, когда привык к несколько высокому, серьезному стилю университета. Иногда мне удавалось взять верный тон. Тогда Фюрстенхайм был доволен и хвалил меня. Чаще, однако, я готовил заметки, которые выходили за рамки стандартов газеты.

– Слишком напыщенно, – говорил Фюрстенхайм на своем берлинском диалекте. – Вам нужно учиться писать простым языком, герр Шахт.

Или:

– Кого, по-вашему, заинтересует этот вздор, герр Шахт? Неужели на танцах не случилось чего-нибудь еще?

– Председатель произнес речь, – сказал я снисходительно.

– Ну, и она была неинтересна?

– Фактически, герр Фюрстенхайм, не думаю, чтобы она могла заинтересовать кого-нибудь.

Он скосил на меня глаза, мигая, как сова при дневном свете. В его голосе появились саркастические нотки.

– Вот как! Вы не можете говорить обо всем на свете, но должны говорить о частностях, герр Шахт, или вы никогда не станете журналистом. Читателей не интересует ваше мнение, но есть то, что они любят в газете. Вот об этом вам и придется писать.

Лучшего совета мне не давали. Каждый – включая меня – ожидает увидеть в газете публикации, которые ему интересно читать.

Через несколько месяцев практики в газете редактор отдела фельетонов дал мне задание написать рецензию на одну театральную пьесу. Мне причиталось три марки «командировочных» и бесплатный билет. Так я бесплатно попал в театр, и, поскольку в студенческую пору я не пропускал ни одного спектакля, задание редактора пришлось мне по душе. В это время в театрах Берлина играли два выдающихся актера – Отто Брам и чуть позже Макс Рейнхардт. Разумеется, в Литературно-академическом союзе мы обсуждали театральную жизнь ночи напролет. Новаторское сценическое мастерство Рейнхардта вошло в историю, искусство же Брама известно лишь посвященным. Благодаря этим двум актерам Берлин выдвинулся на передовые позиции и прославился своим театром среди других городов Европы. Своим новым реалистичным стилем Берлин превзошел напыщенную манеру игры венской школы Бургтеатра.

В то время в Берлинском театре блистали такие актеры и актрисы, как Матковски, Кайнц, Агнес Сорма, театральные критики масштаба Теодора Фонтэна и Пауля Шлентера, драматурги уровня Хауптманна и Судермана.

Не менее ярко выступали представители легкого жанра в театральном искусстве. Ставились новые оперетты по образцам французских водевилей или английских музыкальных комедий. Это были постановки Пауля Линке в театре «Аполлон» и Виктора Холлендера в «Метрополе». В боковых улочках и других местах, там, где слышны берлинский диалект и идиш, играли непритязательные еврейские комедии. Демонстрировали свое искусство и юмористы типа Бендикса, короля клоунов, и знаменитого Томаса, чьи каламбуры вызывали массовый восторг горожан, вышедших развлечься. Весь день Берлин хохотал над этими шутками – на следующий день его потчевали свежей порцией юмора. И весь город напевал мелодии Линке и Холлендера.

Многое из того, что я узнал, будучи неоплачиваемым помощником в Берлине, позднее весьма пригодилось мне.

Разумеется, я жаждал, чтобы мой материал поместили когда-нибудь на первой странице газеты. Истинный журналист упорно и неотступно гоняется за тем, что американцы называют сегодня сенсацией. Мне выпал шанс найти ее, когда я почти закончил свою практику.

К этому времени я уже понял, что моя работа сводится в первую очередь к тому, что французы называют мизансценой, – к постановке. Журналист может «осуществить постановку сцены» любого события таким образом, чтобы создать атмосферу сенсационности.

Одна конкурирующая газета опубликовала короткую заметку о трагическом случае на государственном заводе в Шпандау. Фюрстенхайм ознакомился с ней и отправил помощника Шахта в Шпандау написать авторский материал для газеты. Я приехал туда поездом, просадил свои «командировочные» на первоклассный обед в ресторане по соседству с заводом, а затем приступил к сбору данных. Он прошел весьма успешно. У меня не возникло трудностей в получении полной информации. Потом я снова сел на поезд и вернулся в Берлин.

В редакции было тихо. Редакторы отправились домой, наборщики занимались набором шрифта для первой страницы газеты. Я воспользовался шансом. В этот раз я был умнее, чем тогда, когда принес первую заметку о Видендаммском мосте. Я сел за стол, сказал верстальщику оставить место на первой странице и начал писать. Время от времени приходил работник типографии, брал у меня законченную страницу и спешил с ней в наборную комнату. К моменту окончания работы я понял, что написал великолепную заметку.

На следующее утро, когда берлинцы открыли Kleines Journal, то первое, что им попалось на глаза, был крупный заголовок на первой странице:

УЖАСНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ В ШПАНДАУ!

Под ним рассказывалось о роковом случае, происшедшем на заводе в Шпандау, – о событии, которое можно было не заметить в шести строках под рубрикой «Местные новости».

В тот вечер мне пришлось угощать пивом отдел подготовки передовиц. Я был произведен из помощника в журналиста, работающего по найму. Вскоре я оставил практику в Kleines Journal и уехал в Мюнхен. Годом позже вернулся в Берлин учиться риторике под руководством профессора Дессуа. С тех пор я больше не занимался активно журналистикой.

Через несколько лет, закончив обстоятельное исследование выпусков некоторых газет, я написал очерк о прессе в Conrad’s Yearbooks. Этот материал под заголовком «Статистика немецкой прессы» с тех пор часто цитировали. Кроме того, я воспользовался приобретенными знаниями для подготовки нескольких статей по истории печати, частично опубликованных в Grenz bote. В то время он пользовался солидной репутацией. Остальные статьи напечатали другие периодические издания.

Я никогда не сожалел о тех днях. Наоборот, был рад тому, что в подходящий момент осваивал важную сферу общественной жизни. И немало гордился тем, что сделал это, так сказать, по собственному побуждению.

Глава 8
Париж на рубеже веков

Герр Дессуа, профессор риторики, знал, как готовить публичных ораторов. Впервые придя к нему, я ничего не смыслил в ораторском искусстве. Конечно, мне приходилось слушать ораторов, например учителей в Йоханнеуме, профессоров, кандидатов от политических партий. Как мне казалось, они говорили все, что им приходило на ум в данный момент. Дессуа дал нам понять, что публичная речь – это искусство.

Он начал с посвящения нас в тайны логической речи, предостерегал против таких выражений, как «дряхлый старик», «темная, черная, как уголь, лошадь», которые могли возбудить неожиданный смех. И после снабжения своих подающих надежды ораторов солидной теоретической базой он давал нам возможность выступить перед остальными студентами, а в ходе этих выступлений часто перебивал нас, делая своим мягким, интеллигентным голосом такие замечания:

– Ваши слова должны скользить шелковой нитью. Сейчас ваша речь звучит так, словно скребется медная проволока.

Профессору Дессуа удавалось привить своим студентам красноречие, умение использовать в нужный момент соответствующий образ, способность прибегать, если необходимо, к недосказанности с тем, чтобы слушатели сами постигали дальнейший смысл высказывания.

У меня никогда не было желания прибегать к тому, что называют «цветистым языком». Фризы – народ остроумный. Они получают большое удовлетворение от острых словесных состязаний – даже тогда, когда те протекают в спокойной манере. Меня никогда не покидало желание участвовать в дебатах и дискуссиях, требующих порой быстрого находчивого ответа. Мои друзья часто повторяли, что, если кто-либо хочет оказать мне добрую услугу, он должен энергично меня оспаривать.

Зиму 1897/98 года я провел в Париже. Формально я числился в Берлинском университете. Но мне хотелось выучить французский язык, и я чувствовал, что самый быстрый способ это сделать заключается в поездке во Францию. Поэтому я обеспечил себя деньгами, отправился на вокзал Анхальт в Берлине и сел на поезд, шедший в Кельн.

Как изменились времена! В то время единственный вопрос, стоявший перед студентом, который желал учиться во Франции, заключался в том, добьется он аккредитива от своего отца или нет. «Проблему перемещения» еще не придумали, не существовало трудностей с обменом валюты. Не было даже необходимости обеспечивать себя визой во французском консульстве… Немецкие деньги, которые путешественник брал с собой, обменивались в любом банке без малейших препятствий. Во Франции имели хождение золотые франки, в Германии – золотые марки. Обе валюты были весьма устойчивы. 100 марок равнялись 125 франкам. Имея при себе такую сумму, можно было прилично существовать целый месяц при экономном расходовании.

Я занял свое место в вагоне поезда, почитал немного газету, затем отложил ее в сторону и дал волю своим мыслям. Оставалось решить один-два вопроса – самый важный из них имел имя Луиза Сова.

Я встретил ее во время летних каникул прошлого года по возвращении из Мюнхена. Она была дочерью полицейского инспектора, жившего по соседству с моими родителями.

Луиза была темноволосой, веселой девушкой с очень привлекательной – особенно для меня – фигурой. Мы встретились на теннисном корте, где она играла в длинной юбке по фасону того времени. Мы вместе играли в смешанных парах. Я проводил ее домой и вскоре снова увиделся с ней.

Постепенно мы узнали друг друга ближе и совершали все более продолжительные прогулки по берегам Шлахтензее. Наконец я пригласил ее к себе домой. После этого Луиза получила приглашение посетить наш дом от моих родителей. Маме девушка очень понравилась, и она не скрывала этого.

Мы с Луизой участвовали в любительском спектакле в Шлахтензее и собрали 120 марок в фонд Красного Креста. Мои родители присутствовали на спектакле. Они вместе с инспектором Совой входили в число тех, кто аплодировал нам особенно горячо.

Но осенью 1897 года вопрос о браке еще не стоял. Мы с Луизой уже знали друг друга целый год. Все это время мне казалось, что наши отношения не зайдут далеко. Я находился в середине срока университетского обучения и все еще нащупывал свой путь, принимаясь за новые дела в университетской жизни. Мне просто некогда было думать о семье.

Луиза внесла в мою жизнь нерешенную проблему. На примере своих родителей я видел, что может значить ранний брак без достаточных средств.

Я размышлял все время, пока поезд громыхал среди унылых, засаженных репой полей плодородной Магдебургской равнины. Постепенно стемнело. Прошел проводник с вощеным фитилем, зажег газовый свет, задернул занавески на окнах и продолжил свой путь. Я взялся за французскую грамматику и стал учить неправильные глаголы. Сидя в своем углу, наблюдая одним глазом за чемоданом на багажной сетке вверху, я изучал учебник до тех пор, пока не устали глаза. Наконец мы прибыли в Кельн. Я подхватил багаж, вышел из вагона и поискал купе третьего класса в ночном поезде Кельн – Париж.

Никогда не забуду поездку по Бельгии. Когда поезд тронулся, в купе находился лишь еще один пассажир, который спал так же крепко, как и я. Но эта благоприятная обстановка изменилась на границе. Здесь в вагон ввалилась компания пассажиров, оккупировала места возле окна и стала играть в карты.

Еще полусонный, поглядывая время от времени на свой багаж, я сидел в своем углу, закутанный в пальто, и наблюдал за игроками. Видимо, игра доставляла им несказанное удовольствие, хотя она была проста до примитива. Один из игроков был держателем банка. Он вытаскивал три карты и помещал их на стол лицевой стороной вверх, так чтобы другие игроки видели их масть и достоинство. Затем он переворачивал карты и тщательно их перетасовывал. Потом убирал руки и предлагал назвать одну из трех карт. Его партнер указывал на одну из карт, и она переворачивалась лицевой стороной. Если партнер угадывал, он получал удвоенную сумму денег, поставленных им на банк вначале. Если ошибался, его доля уходила в банк. Я счел игру простой, как азбука. Поставил свои деньги – и потерял свое месячное денежное содержание, за исключением двадцати марок.

Это был мой первый и последний опыт игры на деньги. Впоследствии, занимая должность директора Данат-банка, я видел, как мои коллеги-директора беспрерывно играли на фондовой бирже. Я этим никогда не увлекался. В то время как выписки из счетов моих коллег были столь многочисленны, что составляли толстые подшивки размером с солидный роман, моих выписок было гораздо меньше.

Я приехал в Париж для поступления в Свободный колледж социальных наук и посещения лекций по социологии. Никогда в жизни я не ценил так высоко социальные науки, как в первый месяц жизни во французской столице.

Позднее я посмеялся над инцидентом в ночном экспрессе, но тогда мне было не до смеха. В течение целого месяца у меня не было никакого желания смеяться. Когда я читал роман Виктора Гюго «Отверженные» для совершенствования своего знания французского языка, то полностью ощутил обстоятельства, в которых бедняки перебивались там с хлеба на воду, поскольку тоже был вынужден как-то существовать на 25 франков при ограниченном кредите.

Когда голодный месяц закончился и из Германии поступила новая денежная наличность, я приступил к изучению великого города. В то время я смотрел на Париж не так, как позднее, во время осуществления плана Янга. Город сохранял еще некоторое великолепие Третьей империи. В него стекались люди со всех стран – частью для того, чтобы полакомиться хорошей пищей и выпить доброго вина, частью в погоне за модой и привлекательными женщинами. В Париж – центр фешенебельного мира – устремлялись бразильцы и китайцы, американцы и голландцы, австралийские фермеры-овцеводы и индийские махараджи. Здесь ставились оперетты Жака Оффенбаха, платья женщин выглядели по-настоящему женственными, знаменитый кюль-де-пари только входил в моду. По сравнению с Берлином Париж представлял собой город изобилия. Берлин был рассудительным, работящим, основательным, мелкобуржуазным, слегка многонациональным и очень «прусским» городом. Почти тридцать лет – целое поколение – прошло со времени войны 1870 года и крупного коммунистического восстания. Никто не говорил об этой войне. Это были годы процветания как раз перед началом нового века. Идея реванша, казалось, умерла навеки.

Хотя в эти годы я совершенно не интересовался высокой политикой, одну тему невозможно было игнорировать – тему, которая занимала мысли тогдашних французов и расколола страну на два противоположных лагеря, – дело Дрейфуса.

Весь мир знает об этом процессе. Дрейфуса, капитана-артиллериста еврейского происхождения и уроженца Эльзаса, за три года до этого бросили в тюрьму, а в 1894 году приговорили к пожизненному заключению на Чертовом острове. Даже в то время находилось немало людей, которые считали, что капитан стал невинной жертвой политических интриг и был осужден несправедливо. Его сделали козлом отпущения в тщательно спланированной кампании с целью усилить антисемитские настроения французов. В то время во Франции, после провала генерала-националиста Буланже в 1889 году, вели борьбу за власть клерикалы, националисты и антисемиты. Когда я учился в Париже, Дрейфус уже три года сидел в тюрьме. Самый знаменитый романист Франции Эмиль Золя требовал пересмотра приговора Дрейфусу. Он написал открытое письмо президенту республики под заголовком «Я обвиняю!», которое опубликовала газета L’Aurore 13 января 1898 года. Письмо Золя произвело эффект разорвавшейся бомбы. Небезынтересно узнать, что в то время Жорж Клемансо оказывал сильное давление на эту газету. Как и ожидалось, националистические круги противились публикации «Я обвиняю!». В Париже произошел социальный взрыв местного масштаба, когда стало известно, что из-за письма президенту Золя приговорили к году заключения и штрафу в 3 тысячи франков. Парижане организовали марши протеста, частью против врагов Золя, частью против инициаторов дела Дрейфуса. Золя был вынужден бежать в Англию, но восемнадцать месяцев спустя получил разрешение вернуться в Париж. Однако посредством своего письма ему удалось по крайней мере побудить французские суды вновь заняться делом Дрейфуса, хотя прошло много лет, прежде чем капитан-артиллерист еврейского происхождения был наконец оправдан. Лишь в 1906 году кассационный суд вынес ему оправдательный приговор. Его вернули в армию в звании майора, но вскоре после этого отправили в отставку по собственной просьбе.

Приятно было бы заявить, что дело Дрейфуса вызывало у меня напряженный интерес и что я следил за каждой фазой этой драмы, развертывавшейся у меня на глазах. К сожалению, это было не так. Я не проявлял ни малейшего интереса к политике и стремился лишь провести время в Париже с наибольшей пользой для себя.

Тем не менее сейчас я могу сказать, что на самой ранней стадии моего жизненного пути мне встретились две проблемы, с которыми мне пришлось сталкиваться много лет спустя в качестве министра и члена правительства. Это проблема антисемитизма, которая перед началом нового века играла столь значительную роль во Франции, что поставила ее жителей по разные стороны баррикад, а также вызвала уличные демонстрации. И проблема франко-германских отношений, ярким воплощением которой стал человек, чье имя я впервые услышал в связи с делом Дрейфуса, – Жорж Клемансо.

На Пасху 1898 года я вернулся в Берлин, обогащенный некоторым опытом. Прежде всего, я получил знания о французах и социологии, однако испытал также вещи, которые приобретают иногда огромное значение в молодые годы. В Берлине меня ждала Луиза Сова. Мы возобновили свои прогулки по берегам Шлахтензее. Я рассказывал ей о Париже, об элегантной моде и изысканных ресторанах. Ближе к концу пасхальных каникул я отправился в Киль заслуживать степень доктора философии. Мое отношение к Луизе стало менее пылким. Я был по горло занят работой и не мог тратить время на общение с женщинами. Кажется, она это поняла. Когда после продолжительной разлуки мы встретились снова, то решили расторгнуть нашу несколько преждевременную помолвку. Видимо, она осознала, что в данное время я не мог думать о чем-либо другом, кроме будущей карьеры. Мы расстались по-дружески, без упреков, но также без обещаний. В следующий раз я увидел ее только через пять лет.

Глава 9
Доктор философии

Я отправился в Киль, решив сделать газеты темой своей диссертации на докторскую степень. Сегодня в этом нет ничего особо революционного. Журналистика преподается в нескольких колледжах Германии.

Но тогда все было по-другому. Профессор обычной и политической экономии в Кильском университете Вильгельм Хасбах не использовал газеты ни в каком виде. Мою первую встречу с ним нельзя назвать ободряющей.

Хасбах представлял собой крупного рыжеволосого мужчину с глазами стального цвета, которые вспыхивали под очками, подобно молнии, с бородкой, тронутой сединой. В свои сорок девять лет он пользовался репутацией эксцентричного человека.

– Для чего вы приехали в Киль? – спросил он с вызовом, когда я представился. – Полагаю, вы думаете, что здесь получить докторскую степень легче?

Я ответил, что университет Киля был, так сказать, более близким мне, кроме того, мой брат защитился здесь на степень доктора медицины. Он не проявил к этому ни малейшего интереса.

– Не считая политической экономии, – произнес он мрачно, – в моем университете есть только два кандидата на степень доктора социальной философии. Вы – третий. Какую тему вы придумали для своей диссертации? – задал далее Хасбах решающий вопрос.

Я прочистил горло и сказал:

– Мм, герр профессор, меня интересует журналистика. Моя тема – «Значение газет для экономики».

Хасбах отнеся к этой идее без особого энтузиазма.

– Газеты? – нахмурился он. – Вздор! Эта не та тема, за которую получают докторскую степень. Мне кажется, что вы приехали сюда в надежде легко защититься!

Я начал беспокоиться.

– Нет, если вы предложите лучшую тему, я, естественно, готов работать над ней…

– В самом деле?! – воскликнул профессор, не отрывая от меня сердитого взгляда.

Он подошел к письменному столу и стал рыться в бумагах. У меня душа ушла в пятки. Студент седьмого семестра вознамерился заранее ознакомиться с работами ординарного профессора. Я знал, что Хасбах опубликовал две работы под названиями «Система страхования английских трудящихся в 1883 году» и «Сельскохозяйственные рабочие Англии в последнее столетие и Закон об огораживании общинных земель (1894)». Ни одна из этих тем меня не интересовала ни в малейшей степени. Неужели мне придется ими заниматься?

К счастью, все обернулось не так плохо. Я не знал, что в данное время профессор Вильгельм Хасбах был на ножах с политэкономом из Гейдельберга. Предмет их спора заключался в том, можно ли классифицировать в теоретическом плане английскую коммерческую систему как относящуюся к политической экономии или нет. Экономист из Гейдельберга говорил: да. Хасбах возражал ему. В данный момент он был крайне озабочен этим спором. Кильский профессор, разумеется, понимал, что для обоснованного опровержения необходимо было добыть доказательства, которые с большим трудом могли быть извлечены из оригинальных источников. Должно быть, ему пришло в голову, когда он рылся в бумагах на столе, что я именно тот человек, который подберет материал для опровержения гейдельбергского экономиста. Как бы то ни было, он повернулся ко мне с дружелюбным видом, предложил мне сесть и сказал:

– Послушайте, герр Шахт, я мог бы предложить вам прекрасную тему для докторской диссертации, но она связана с с необходимостью для вас съездить в Англию. Вы сможете это сделать?

Я вспомнил о своем пребывании в Париже и ответил, что смогу. Почему бы и нет? В Англии жизнь совсем недорогая.

– Прочтите это, – сказал Хасбах и вручил мне том своего оппонента из Гейдельберга. – Думаю, можно найти много аргументов против него, если исследовать работы по торговле на месте, так сказать, в Британском музее Лондона…

Подобно многим профессорам, Хасбах эксплуатировал порой студентов тем, что заставлял их заниматься проблемами своего наставника. Поскольку так было принято, мне нечего было сказать. Я принял тему, предложенную профессором Хасбахом для моей диссертации, и засел за чтение книги его оппонента.

Моей темой было «Теоретическое обоснование особенностей английской торговли». Как и предсказывал Хасбах, для этого потребовалась поездка в Англию. Я совершил ее в январе 1899 года, через год после этих беспокойных дней в Париже. Денег потратил на транспортные расходы как можно меньше, проехав на грузовом корабле в Халл за 20 марок. Прожил в Лондоне две недели и вернулся в Киль по тому же маршруту. Несмотря на экономию, мне потребовалось больше денег, чем обычно. К счастью, я нашел финансовую поддержку в лице главного редактора газеты Kieler Neueste Nachrichten, который доверил мне рецензирование произведений искусства и театра.

Я был членом Литературно-академического союза Берлина, изучал немецкую филологию и историю литературы в течение нескольких семестров и уже работал в редакции газеты. Главному редактору нравился мой стиль и подход к рецензированию произведений искусства. Мы познакомились во время моей учебы на последнем семестре, и это знакомство обеспечило меня постоянным дополнительным заработком в первоклассной газете. Ведь под энергичным руководством моего приятеля эта газета выпускалась в стиле респектабельных органов печати.

К несчастью, как это часто случается, взгляды издателя газеты отличались от взглядов редактора. Издателю моя критика не нравилась, и он спорил по этому поводу с редактором, поддерживавшим меня. Мой недоброжелатель упорно держался мнения, что я слишком молод и неопытен для такой важной работы.

Дело однажды дошло до критической стадии из-за выставки, когда я похвалил в своей рецензии очень молодого художника. Издатель, которому его работа не понравилась, сказал, что моя статья пристрастна и предвзята. Редактор сообщил мне об этом.

– Что мне делать? – спросил он.

– Почему бы не узнать мнение специалистов из Кольского клуба живописи? – предложил я. – Если они скажут, что я слишком молод для такой работы, то я уйду с готовностью…

Редактор согласился с моим предложением и послал запрос в Кильский клуб живописи, не ставя в известность издателя. Через два дня мы получили из клуба ответ. Там сочли, что эта и другие рецензии герра Шахта были объективны, беспристрастны и написаны со знанием предмета. Они не имели ничего против моих статей.

С письмом клуба редактор пошел к издателю, который с тех пор прекратил придирки.

Может, стоит упомянуть имя художника, который чуть не стал причиной моего ухода из газеты. В то время он был очень молод, всего восемнадцати лет от роду, и звали его Макс Пехштейн.

Иногда, разрываясь в своих интересах между английской торговлей и местным театром, я не мог не вспоминать свой первый семестр в Киле. Это было всего четыре года назад, но часто казалось, будто я повзрослел на двадцать лет с того времени. В тот первый семестр, когда я занимался изучением костей и живых тканей, а также писал массу стихов, мне и не мечталось, что через несколько лет я буду писать серьезный труд об английской торговле. Наоборот, я искренне верил в свое предназначение поэта. Одним из моих приятелей был музыкант, который обладал даром записывать мелодии на нотную бумагу с необыкновенной легкостью. Мы вместе мечтали о сотрудничестве в сочинении какой-нибудь оперы или как минимум оперетты. Он так настойчиво уговаривал меня, что я отложил свои задания по анатомии и набросал либретто на сказку братьев Гримм про принцессу, которая танцевала до износа своих башмачков. К сожалению, в нем было очень мало действия и лишь несколько лирических сцен, произвольно связанных друг с другом. Мой приятель-композитор положил лирику на музыку, и на этом наши мечтания закончились, – шедевр так и не получил сценической жизни. Но я, по крайней мере, мог хвастаться, что в моей жизни был период, когда я сочинил оперетту! Через несколько десятилетий мне напомнили об этой юношеской нескромности крайне забавным способом. Но об этом позже.

Итак, я периодически вспоминал первый семестр. Помню, как Wiener Dichterheim опубликовал мою первую поэму, за которую я должен был внести пять марок в счет расходов на печатание. Как же я гордился, когда увидел напечатанное под стихами в двенадцать строк свое полное имя. Разослал несколько экземпляров маленького журнала своим друзьям и тешил себя мыслью, что стал теперь поэтом с опубликованным произведением.

Нет, я не был каким-нибудь стоящим лириком – даже в возрасте неоперившегося птенца. Морализаторский, дидактический элемент неизменно выходил на поверхность в моем творчестве. И фактически я заработал свой первый гонорар как журналист, и не поэмой, а афоризмом: «Еда скрепляет тело и душу, питье разрывает их…» Конечно, этот афоризм родился не как проблеск ума гения, воодушевленного свыше! Но редактор Jugend, которому я послал эту жемчужину мудрости, выплатил мне за нее две полноценные марки!

Рецензии на произведения искусства мне удавались лучше. Они требовали специальных знаний и приносили более щедрые гонорары.

Поездка в Лондон была коротка и бедна событиями. С тех пор я посещал британскую столицу много раз, порой при очень драматичных обстоятельствах.

В тот раз я остановился в пансионе на улице Тоттнем-Корт-Роуд. Выбрал его потому, что пансион располагался близ Британского музея. Надо было только пересечь площадь Бедфорд, чтобы добраться до входа в это просторное здание, с полок которого я брал работы старых и современных авторов по торговле. Это были труды Джона Хейли и Джона Стюарта Милля, Локка, Хьюма и неподражаемого Даниеля Дефо, известного детям всего мира в качестве автора «Робинзона Крузо». Для детей эта книга всего лишь приключенческая повесть, хотя фактически она вычерчивает контуры начал экономики – абрис, так сказать, политической экономии.

Так как в моем распоряжении было всего две недели, я был очень занят, и в результате ознакомился с городом поверхностно. Позавтракав молоком и хлебом с маслом, шел прямо в музей, чтобы занять свое место в огромном читальном зале, сделать выписки из старых книг, покинуть музей на время ланча и немедленно вернуться назад, чтобы работать вплоть до закрытия учреждения. Затем ужинал, совершал короткую прогулку – и в постель. Один-два раза ходил в филармонию, любимое развлечение англичан. По воскресеньям совершал продолжительные прогулки в Гайд-парк. Английское воскресенье – очень скучное, неинтересное время.

В январе Лондон безотраден. Обычно улицы закутаны в плотный туман, через который редко проникают солнечные лучи. Удушливый воздух насыщен сыростью, холодом, сажей. На рубеже веков жизнь в викторианском Лондоне, особенно зимой, не шла ни в какое сравнение с жизнью в Париже. Теперь я понимал, почему богатые англичане покупали виллы на средиземноморском побережье, в Амальфи, на Лазурном Берегу. Лондон – самое неподходящее место для двухнедельного пребывания зимой.

Моя докторская диссертация приобрела наконец вид сотни густо исписанных страниц, обильно пересыпанных сносками. Чтобы усилить и оправдать отрицание профессором теории меркантилистской системы, я снабдил почти каждое предложение цитатами из английских источников. Только половина работы, следовательно, выполнялась на немецком языке, другая половина – на английском.

Переписав работу набело, я передал ее профессору Хасбаху и вписал свое имя для коллоквиума. Мне казалось, что эта работа ему понравится.

Коллоквиум состоялся в августе 1899 года. Я хорошо помню его, поскольку там состоялась весьма любопытная беседа.

Надо заметить, что формально я получал степень не доктора политической экономии, но доктора философии. Следовательно, мне требовалось, хотя бы ради формы, быть проэкзаменованным философом. Философия была обязательной дисциплиной.

Я сдавал экзамены по другим предметам без особых затруднений, но ожидал экзамена по философии с некоторым волнением. Мне не нравились спекулятивные рассуждения. Я любил решать проблемы. Мне доставляло удовольствие разгрызать крепкие орешки. Но это должны быть практические проблемы, подлежащие разрешению практическими средствами.

Профессор, представлявший эту наиболее отвлеченную из всех наук, встретил меня дружелюбно и пригласил сесть. Он спрашивал меня о разных философах; я их плохо знал. В ряде случаев я вспомнил фрагменты теорий, связанных с определенными именами. Промямлил немного и замолк. Профессор что-то черкнул в своем блокноте и нахмурился. Вдруг он резко поднял голову, устремил взгляд слева от моего уха и спросил:

– Что это?

Я быстро обернулся в направлении его взгляда. Меня бы не удивило, если бы сквозь стену прошел призрак основателя университета. Однако это был не призрак, но обыкновенный коричневый шкаф в углу комнаты. Профессор повторил вопрос:

– Что это?

– Шкаф, – сказал я.

– Правильно, – произнес профессор философии с облегчением. Я знал, что такое шкаф. Но тут последовал главный вопрос: – Что такое этот шкаф?

Вы знаете, что такое шкаф? Прежде я никогда не думал об этом. Я пользовался шкафом для хранения одежды, но это все, для чего он мне служил. Мне не приходило в голову использовать его как-то иначе.

– Итак! – повторил вопрос профессор, теряя терпение. – Что такое этот шкаф?

В нем чувствовалось раздражение – мне нужно было дать какой-то ответ.

– Коричневый, – сказал я.

– Что еще? – продолжил он. – Вы заметили в нем что-нибудь еще?

– Квадратный, то есть кубический, – промолвил я.

– Что еще?

– Деревянный, – предположил я.

Он фыркнул.

– Боже мой! – воскликнул он раздраженно. – Шкаф еще занимает пространство!

Я смотрел на него, не понимая. Он разразился хохотом, который звучал все громче и громче. Вынул из кармана платок, протер глаза, вынул карандаш и перечеркнул все свои записи.

– Ох эта политическая экономия, – сказал он более дружелюбно. – Что вы знаете о философии реально?

Я знал немного, назвал Локка и Гоббса, привел две-три цитаты из своей диссертации.

– Достаточно, благодарю вас.

Несколько подавленный, я побрел домой, весьма неуверенный в положительном исходе экзамена. Неужели профессор философии разрушит в решающий момент все мои планы? Неужели скажет, что человек, не знающий элементарных принципов, не может претендовать на степень доктора философии?

Неопределенность длилась два дня. Затем прибыл почтальон с письмом из университета.

Мне присудили степень доктора философии.

В этот раз я не совершил такой ошибки, как посылка отцу хвастливой телеграммы. Упаковал свои вещи, отправил их в Берлин и последовал за ними через несколько дней.

Всю зиму я жил с родителями и посещал институт Шмоллера, где продолжал изучение политической экономии, по вечерам ходил в драматический театр или оперетту.

К этому времени мы действительно достигли рубежа веков. Старый век приблизился к концу, новый стоял на пороге. К этому времени я уже привык считать Берлин своим домом. Берлин не кичился богатством, не обладал исключительностью Гамбурга. Город был удобным, остроумным, блестящим, озорным – и человечным. Терпимость, проявленная королем Пруссии, придала городу своеобразный характер. Злые языки иногда утверждали, что Берлин фактически был не немецким городом, но колонией иностранцев – французских гугенотов, голландских ремонстрантов, восточных евреев, польских заговорщиков и итальянских карбонариев.

Во всяком случае, никого не спрашивали, является ли он берлинцем по рождению. Если он находился в Берлине, значит, он берлинец.

В канун Нового, 1900 года мы сидели на вилле в Шлахтензее, попивая горячий пунш, приготовленный отцом. Сидели так, как бывало в прежние времена, и все же многое изменилось.

– Допивайте напитки, чтобы я снова мог наполнить бокалы, – сказал отец. – Через двадцать минут наступит 1900 год…

– Боже мой! – воскликнула мама и поставила бокал на стол. – Тысяча девятисотый! Помнишь, Вилли, как мы поженились? Это было двадцать семь лет назад! Сколько пережито с тех пор…

Я перевел на нее взгляд. Ее волосы поседели. Это произошло за двадцать семь лет непрерывного труда ради семьи. Она мыла полы и стирала белье, готовила еду и воспитывала детей. При этом она всегда заботилась о будущем своих четырех сыновей.

Отец думал, должно быть, о том же. Он вынул сигару изо рта, взглянул на мать, прочистил горло, поместил сигару на прежнее место и стал наполнять бокалы. Закончив, он вынул изо рта сигару во второй раз и сделал то, что делал очень редко. С того вечера, когда он вернулся домой с известием о найденной работе в компании Eguitable Life Insurance, он никогда больше не целовал маму в присутствии детей. Теперь он наклонился, поцеловал и погладил ее руку.

– Да, мать, – сказал он, – двадцать семь лет. И теперь у нас взрослые сыновья. Один – врач, другой – философ. Мы не думали, что это станет возможным…

Олаф и Вильгельм смотрели широко раскрытыми глазами.

Снаружи вдруг прозвучал грохот артиллерийского салюта. Откуда-то послышался бой часов. Зазвенели колокола, перекликались друг с другом люди на аллее, протянувшейся в сосновом бору. Мы подняли бокалы и молча выпили друг за друга.

Часть вторая
Путь наверх

Глава 10
Торговые договоры

Казалось, что в новую эпоху будут преобладать внутренние дела. Экономические проблемы выдвигались на передний край все больше.

Я изучал политическую экономию в институте Шмоллера, и человеком, который оказал в то время на меня серьезное влияние, был сам профессор Шмоллер. Густав фон Шмоллер (его удостоили дворянского титула в 1908 году) принадлежал еще к поколению XIX века. Он был одним из тех великих либералов, которым в политическом смысле не удавалось снискать лавров, но работа которых тем не менее принесла весомые плоды.

Шмоллер был социалистическим доктринером. Он родился через шесть лет после смерти Гете и, естественно, не наблюдал лично классовую борьбу промышленных рабочих или мигрантов из провинции в большие города. Именно недостаток личного опыта придавал его словам теоретическое своеобразие, которое исчерпывающим образом выражалось в понятии социалистический доктринер. Трудящиеся классы в процессе самоорганизации в социал-демократическую партию предпочитали функционеров, вышедших из их же рядов. Они не желали никакого «буржуазного социализма».

Но подлинный период политического индустриализма закончился на рубеже веков, как и период монополистического капитализма. Исходный пункт этого развития восходит ко времени Бисмарка, когда канцлеру удалось осуществить правовое обеспечение программы социального страхования в период между 1881 и 1889 годами, представленной рейхстагу в императорском послании. Социалистические доктринеры внесли большой вклад в это социальное достижение.

В то время это вызвало гротесковую ситуацию, когда лидеры социал-демократов выступили против этих законов только потому, что они исходили не из рабочей среды, но из дворянских и буржуазных кругов.

Однако результаты принятия законодательства вскоре стали очевидными. Они способствовали снижению напряженности в обществе, поскольку в 1908 году в Германии было уже 13 миллионов человек, застрахованных против болезней, и 24 миллиона – против несчастных случаев. И эти люди, получившие социальные гарантии, происходили из бедных масс нашего народа.

Заявления буржуазных реформаторов приобретали вес по мере того, как преодолевались трудности этого первого периода индустриализации. Среди них был Шмоллер. В то время как рабочие лидеры стремились обеспечить власть своего класса организационными методами, буржуазные реформаторы искали новую социальную этику. Их первой заповедью была моральная ответственность человека за ближнего.

От доброжелательного старика, который в течение своей жизни внимательно следил за изменением в социальной структуре своего времени, я узнал, что все подлинные реформы должны осуществляться путем эволюции, путем естественного, ненасильственного развития на основе понимания и доброй воли.

В дополнение к своим «Ежегодникам», в составление которых я часто вносил свой вклад, Шмоллер опубликовал серию статей по политической экономии. Однажды он позвал меня.

– Я прочел диссертацию, которую вы написали на докторскую степень, – сказал он, – и хочу опубликовать ее в книжном формате. Но вам придется для этого перевести английские цитаты на немецкий язык.

Он сделал это предложение как раз тогда, когда я находился в процессе упрочения своего положения. Мне больше не хотелось быть бременем для своего отца. Кроме того, мне нужно было заработать на оплату расходов на публикацию. Мое месячное жалованье студента всегда было скудным, но я укладывался в него и смог начать свою карьеру, не обремененный долгами. В последующие годы у меня тоже не было долгов, даже в период инфляции, когда заимствование денег давало большую выгоду.

Перспективы приобретения работы были обнадеживающими. Это было как раз в то время, когда начали оформляться и стремились заинтересовать своей деятельностью общество и власти многочисленные экономические организации. Множились возможности для секретарей и уполномоченных лиц.

Я сделал запрос по объявлению в специализированную газету и получил в ответ приглашение на вечерний диспут, спонсировавшийся доктором Фосбергом-Рековом. Этот господин был директором Центра подготовки торговых соглашений, учреждения, в котором состояло несколько оптовых производителей, заинтересованных в экспорте. Фосберг-Реков ловко вовлекал членов центра в щедрое финансирование фондов, за счет которых существовал центр, не говоря уже о его главе. Это был высокообразованный человек, обладавший необыкновенным даром манипулировать коллегами, хотя его специальные знания не достигали их уровня. Но способность убеждать скрывала его дилетантство.

Я принял участие в диспуте и, поскольку абсолютно не имел опыта, сделал все возможное, чтобы выставить недавно приобретенные в университете знания в выгодном свете. Я задался целью превзойти присутствовавших соискателей места работы в центре. Фактически я приобрел работу в тот самый вечер, но на основании несколько другом, чем я предполагал. Фосберг-Реков подошел ко мне и сказал:

– Если вас устроит, я приму вас с начальным окладом в сто марок в месяц. Вы здесь единственный, кто одет в смокинг. Мне нравится видеть, что мои сотрудники заботятся о своем внешнем виде.

Работа клерком в Центре подготовки торговых соглашений явилась единственной в моей жизни, на которую я устраивался по собственному заявлению. Занятие мной всех последующих должностей было неизменно инициировано другими людьми, которые ходатайствовали за меня, мотивируя это моими квалификацией и опытом. В последующие годы я всегда отвергал жалобы о том, как тяжело молодым людям устроиться на работу, как много препятствий чинят на их пути. Спрос на квалифицированные кадры всегда больше, чем предложение. Работодатель более всего ищет трудолюбивого, надежного работника, который, подобно посыльному к генералу Гарсиа, доведет дело до конца.

Шмоллер был разочарован, когда я сообщил, что не располагаю временем переводить свою диссертацию на немецкий язык. У меня не было ни машинистки, ни стенографистки. Половина диссертации состояла из цитат на английском. Невозможно было заново переписывать эту работу и переводить их все. Новая работа не оставляла мне времени для этого. В итоге были напечатаны лишь обычные три сотни экземпляров диссертации. Сейчас они хранятся в библиотеках, куда были отправлены.

1880-е годы стали свидетелями начала большого экономического смятения. Оно началось с осознания того, что одна лишь земля Германии больше не сможет обеспечить производство сельскохозяйственной продукции, способной прокормить растущее население. Германии следовало импортировать зерно и добыть необходимую валюту для этого посредством экспорта промышленных товаров.

Это стало поводом для политического противодействия части фермерских кругов, которые требовали введения протекционистских пошлин в отношении дешевого иностранного зерна. Это стало началом соперничества в экспортной торговле между Германией и конкурирующими иностранными промышленными державами за обладание мировыми рынками.

Генерал фон Каприви, сменивший Бисмарка на посту канцлера, резюмировал положение Германии в следующем впечатляющем заявлении: «Нам нужно экспортировать либо людей, либо товары». Всю Центральную Европу от мыса Нордкап до залива Таранто постигло то же бедствие: не хватало земли для прокормления увеличившегося населения. Даже непомерно высокие пошлины оказались бессильными изменить сложившиеся условия. Эмиграция или экспорт – этот вопрос приобрел решающее значение. Германия выбрала второй путь: ценой за увеличение ее населения был риск конфликта с другими странами. Она вышла победителем из экономической борьбы за соответствующую долю мировых рынков, но не смогла отвратить сопутствующую политическую угрозу.

То, что эта борьба не всегда велась Германией верным политическим оружием, было доведено до нашего сознания последствиями двух мировых войн.

Когда я еще посещал институт Шмоллера, другой авторитет – профессор Ганс Дельбрюк, редактор «Прусского ежегодника», – попросил меня писать для его издания. В течение десяти лет я посылал в этот солидный ежемесячник рецензии на книги и статьи. Вслед за Шмоллером Ганс Дельбрюк стал моим бесценным учителем, ему я обязан также отдать долг признательности за ценный опыт в период моего становления. Дельбрюк был не социалистическим доктринером, но политиком, живо заинтересованным в политическом развитии Германии. Он считал себя представителем одной из либерально-консервативных группировок, хотя придерживался по многим вопросам совершенно независимых, непартийных взглядов.

Работа в «Ежегодниках» дала мне возможность определить свою позицию по текущим вопросам торговой политики. В своей первой статье (февраль 1901 года) я уже сформулировал две идеи в отношении споров вокруг «хлебного рэкета» и «протекционистских пошлин». Первая идея заключалась в том, что потребитель смирится с высокими пошлинами на зерно, на чем настаивают фермеры, и может позволить себе это только при условии, что эти пошлины будут уравновешены гарантиями расширения экспорта и постепенного, ожидаемого повышения заработной платы. Суть второй идеи состояла в том, что даже более значительный, чем действующий, тарифный уровень повлечет за собой ответное закрепление тарифов на продолжительный период, которое сделает возможной устойчивую стабилизацию условий существования различных экономических кругов. «Существенный вопрос заключается в том, – утверждал я, – что мы сможем заключать новые соглашения, несмотря на высокую пошлину на зерно и независимо от того, поднимет ли пошлина цену на хлеб и до какой степени. Если мы заключим новые торговые соглашения независимо от пошлины, то сможем уверенно полагать, что будем ожидать дальнейшего периода экономического процветания, который также даст нам возможность есть хлеб за высокую цену».

Статьи, которые я публиковал в эти годы, не оставляют сомнений в моей приверженности фундаментальной концепции экономической политики – концепции, которой я следовал всю свою жизнь.

Развитие высокой и чрезвычайно эффективно организованной производительности казалось мне тогда, как и теперь, лучшим – и в самом деле единственным – средством улучшения благосостояния масс. Для достижения этого необходимо, чтобы экономика была свободна от политических передряг. Внешнее принуждение в вопросах торговой политики и понижения курса валюты столь же губительно, сколь внутренние забастовки и локауты. Война и классовая ненависть всегда казались мне бедствиями для экономической жизни.

Улучшение условий существования масс всегда было для меня приоритетом. Я доказывал это в статье, посланной в «Прусский ежегодник» в декабре того же года. В этой статье я горячо поддержал принцип внешней торговли, поощрявший перерабатывающие отрасли промышленности и производство готовых изделий, так как это дает больше работы немецкому интеллекту и трудовым рукам, чем производство сырья и полуфабрикатов. Например, экспортируемый за рубеж чугун менее желателен, чем экспорт качественных текстильных изделий той же стоимости. В первом случае большая часть обработки уходит в дивиденды, во втором – на зарплату. Тяжелая промышленность олицетворяет капитал, легкая – труд.

К той же категории принадлежит статья, опубликованная в октябре 1902 года, в которой я впервые выдвинул идею промышленных трестов в противовес обычным картелям. Картель является набором промышленных концернов, производящих одинаковые товары и согласных в поддержании максимально высоких цен. С другой стороны, трест объединяет предприятия, заинтересованные в процессе производства одинаковой продукции – от сырья до готового изделия. Я доказывал, что первоочередной целью этой вертикальной организации производства является уменьшение издержек производства и увеличение потребления. Снижение издержек предполагает снижение цен, ведущее к росту потребления по меньшим ценам. В этом цель любой промышленности.

«Картель – наркотик, трест – эликсир», – категорически провозглашал я.

Важно то, что экономическая проблема сегодняшней Германии точно такая же, какой она была, когда я характеризовал ее на ранних стадиях более пятидесяти лет назад. Я писал: «Вопрос торговой политики, который надлежит решить, коренится в проблеме демографической политики. Нам нужно обеспечить работой миллионы немецких рабочих, которые живут на немецкой земле и непрерывно рождаются из чрева матери-родины. Сегодня эти массы людей больше нельзя содержать выращиванием зерна или производством полуфабрикатов. Единственный способ обеспечить их работой заключается в вовлечении их в мелкие предприятия интенсивного сельскохозяйственного производства, с одной стороны, и в перерабатывающие отрасли промышленности – с другой. В нашем распоряжении лишь один безграничный ресурс: интеллектуальный и ручной труд людей. Следует стремиться развивать этот ресурс таким образом, чтобы опередить другие страны, которые не способны конкурировать с нами ни в чем, кроме дешевого сырья».

В октябре 1908 года моя статья начиналась так: «Проведение экономической политики зиждется на двух фундаментальных требованиях: на производительности возможно более высокого уровня и на справедливом распределении продуктов производства». Статья была посвящена выставке, демонстрировавшей достижения электротехники. В данном случае я не обращался к официальной статистике, но был вынужден полагаться лишь на частную информацию, поскольку еще не существовало такой вещи, как официальная статистика по электротехнике. В статье я указывал на колоссальное расточительство концернов по производству электроэнергии, где бесчисленные мелкие, местные электрические мастерские играли решающую роль. Я смог доказать, что цены не только на свет, но также на электроэнергию, колебавшиеся между 60 и 70 пфеннигами за киловатт, и, кроме того, содержание мелких коммунальных станций, были чрезвычайно высоки. И не только из-за ограниченной мощности станций, но также из-за того, что они являлись благодатным источником налогообложения для коммунальных властей. В противовес я выступал за концентрацию производства электричества в больших генераторных станциях с целью удешевления потребления, за государственный контроль экономической политики в области энергоснабжения и сопутствующий общественный контроль частных предприятий. Меня порадовало, что дальнейшее развитие производства электроэнергии проходило в соответствии с вышеприведенными установками.

В 1901 году я перенес свою деятельность из центра во вновь учрежденную более крупную Ассоциацию торговых договоров (Handelsvertragsverein). В ее административное правление входили директора большинства основных банков. Они представляли в основном экспортные торговые и судоходные компании, с которыми я поддерживал личные контакты. Это были торговые магнаты из ганзейских городов, такие как Айхелис из Бремена, председатель компании Norddeutscher Lloyd, и Адольф Верман из Гамбурга, один из пионеров освоения германских колоний. Я контактировал практически со всеми торговыми палатами и экономическими ассоциациями и еще ближе с экономическими печатными органами. Так как я сам нес ответственность за выпуск «Бюллетеня» ассоциации, то вступил в Союз берлинской прессы и оставался его членом до его роспуска при Гитлере.

Ассоциацию возглавлял Георг фон Сименс, основатель и первый директор Немецкого банка, с которым мы вместе работали по нескольку часов в день до его смерти в 1901 году.

Разъяснение и представление в прессе своих идей доставляло мне большое удовольствие. Менее приятным был, однако, тот факт, что пропагандистская работа ассоциации осуществлялась на менее рациональных основаниях и что борьба за торговые договоры велась, по необходимости, на массовых митингах при помощи политических лозунгов.

В течение этих двух лет мне пришлось выступать на многочисленных собраниях экономических группировок и профсоюзных ассамблеях. Поэтому я приобрел опыт не только в публичных выступлениях, но и в дискуссии. Однако я находил эксплуатацию такой деятельности в политических партийных целях нежелательной.

Когда в 1901 году меня попросили баллотироваться в рейхстаг на всеобщих выборах, я отказался в пользу своего коллеги, который в конце концов был успешно избран. Я стал интересоваться чисто экономическими вопросами все более и более глубоко. Сохранял этот интерес всю свою жизнь и постоянно избегал заниматься односторонней партийной политикой. Это не значит, однако, что я уклонялся от участия в общественной жизни. В течение многих лет я входил в комитет Ассоциации молодых либералов, где имели обыкновение собираться молодые последователи Национально-либеральной партии. Эта организация представляла в рамках Национально-либеральной партии отчетливо прогрессивное течение, что нередко раздражало старых партийных боссов.

Глава 11
Встречи с крупными банкирами

Ассоциация торговых договоров стала весьма важным фактором в моей карьере. Я не только познакомился с выдающимися экономистами того времени, но они, со своей стороны, смогли увидеть меня за работой, а мой метод уже в то время, должно быть, приобрел весьма определенный характер.

Помню разговор с Георгом фон Сименсом по поводу коллеги, чья беспорядочная манера работы, очевидно, действовала ему на нервы.

– Посмотрите, герр Шахт, как работает ваш коллега, – сказал он, и его указательный палец стал барабанить по столу в разных направлениях. Затем он резко отдернул руку и взглянул на меня. – А вот как работаете вы. – На этот раз его палец прочертил на поверхности прямую энергичную линию.

Поскольку я явно не производил плохого впечатления, то заранее предполагал, что в свое время разные члены совета управляющих сделают мне предложения о трудоустройстве, не все из которых будут привлекательными, но некоторые из этих предложений, во всяком случае, меня очень заинтересуют.

Случилось так, что принц Эрнст Гюнтер из Шлезвиг-Гольштейна, шурин императора Вильгельма II, поручил своему адъютанту повидаться со мной и пригласить на собеседование.

Принц принял меня в своей берлинской резиденции и полчаса стоя разговаривал со мной с сигарой во рту, произведя на меня впечатление спокойного, почти застенчивого человека. Его замысел состоял в том, чтобы назначить меня управляющим его имуществом и финансами, – несомненно, должность почетная, но не вполне меня удовлетворившая.

В начале 1903 года появилась возможность моего устройства в Южногерманской торговой палате в качестве уполномоченного палаты. Вскоре после этого старый Эмиль Ратенау пригласил меня поступить вместе с ним на работу в компанию Allgemeine Ellektrizitatsgesellschaft. Я собрался было согласиться. Но третье предложение привлекло меня еще больше. Вальдемар Мюллер, тайный советник и член правления Дрезднер-банка, предложил мне должность в этом учреждении.

Мне казалось, что работа в одном из крупных немецких банков откроет для меня широчайшие возможности для глубокого постижения экономики. Главные немецкие банки занимались не только депозитными и текущими счетами, как в случае с банками Англии. Их деятельность охватывала огромный ряд операций, включая финансирование промышленных предприятий, учет и распределение акций и бонов заводов, транспортных фирм, приходов и общин, провинций и целых земель.

Мое фактическое назначение не обошлось без забавной сцены. Я сидел напротив Мюллера, который задал мне роковой вопрос:

– Сколько вы зарабатывали до сих пор, доктор Шахт?

– Восемь тысяч восемьсот марок в год, – ответил я не без некоторой гордости. Тремя годами раньше я начал с месячной зарплаты в сто марок.

– Сколько? – недоверчиво переспросил Мюллер.

Я пояснил:

– Шесть тысяч марок как уполномоченный ассоциации, две тысячи восемьсот от журналистской деятельности.

Мюллер покачал головой.

– Даже наши старшие служащие не зарабатывают столько, – сказал он. – Я не могу платить вам больше, чем руководящему работнику банка!

– Платите мне столько, сколько считаете справедливым, герр, и не волнуйтесь. Уверен, что через год вы будете платить мне столько же, сколько я зарабатывал до работы в банке.

Он согласился. Мое пророчество также осуществилось.

Работа в Дрезднер-банке обеспечила, более чем когда-либо, мое личное знакомство с порядочным числом влиятельных банкиров того времени. Первые такие знакомства начались благодаря моему сотрудничеству с Георгом фон Сименсом. Он был одним из крупных зачинателей взаимодействия между банками и промышленностью. В 1868 году, еще молодым человеком, он отправился в Тегеран по просьбе своего знаменитого кузена Вернера фон Сименса участвовать в сооружении большой сухопутной телеграфной системы Индоевропейской телеграфной компании. Несомненно, именно благодаря этому первому опыту строительства на Востоке Георг фон Сименс обратил внимание на турецко-арабские дела, добившись здесь большого успеха. Всякий, кто хоть однажды попадал под обаяние Востока, никогда не мог от него оторваться.

По возвращении Сименс вместе с Бамбергером и Штайнталем основал Немецкий банк. Однажды при случае он заметил с юмором, что, когда был основан банк, его первым желанием было найти в словаре разницу между «бумагой» (то есть дисконтными счетами) и «деньгами». Эти два понятия известны теперь каждому банковскому служащему. Однако его невежество не нанесло банку вреда, ибо в течение следующих тридцати лет он стал крупнейшим предприятием подобного рода в Германии.

Банк стал главным соперником фирмы Diskontegesellschaft, которая в силу своей приверженности историческим традициям, вероятно, была несколько менее поворотлива. В то время, когда я уже стал председателем Имперского банка, Немецкий банк ее поглотил. Кроме них имелся Дрезднер-банк под импульсивным руководством Евгения Гутмана, которому при всей его дерзновенности всегда удавалась безопасная проводка своего корабля сквозь бури деловой жизни, так что сегодня банк держится, как всегда, устойчиво. Между тем банк «Дармштадт» объединился с Национальным банком под названием Данат-банк, который испустил дух во время кризиса 1931 года, поглощенный Дрезднер-банком.

Многие меткие замечания ведущих берлинских банкиров, вошедшие в экономическую историю, следует считать не только остроумными выражениями, но и наблюдениями, которые часто содержали долю правды. Один из хорошо известных метких ответов принадлежит Георгу фон Сименсу. Некто однажды спросил его, что он будет делать, если все клиенты банка разом снимут свои вклады с его счетов. Сименс со своей неизменной сигарой во рту холодно ответил:

– Я выйду на балкон, повернусь и покажу людям спину. Язвительный ответ на нелепый вопрос. Весьма маловероятно, чтобы кто-нибудь пожелал забрать все свои деньги из совершенно здорового банка. Что он будет делать со своими деньгами? В лучшем случае положит их в другой банк, и оттуда они снова будут перераспределены. Накопленные деньги не приносят пользы кому-либо, если не участвуют в деловом обороте. Именно для него в конечном счете и существуют деньги.

Мой шеф Евгений Гутман был не просто очень умным и находчивым банкиром, он был человеком, чье великодушие дарило блага не только клиентам банка, но и его сотрудникам. После того как я успешно завершил свою первую трудную деловую операцию – переговоры о предоставлении крупного иностранного кредита Берлинской фондовой бирже, – он вручил мне в качестве премии банкноту в тысячу марок. Это была моя первая тысяча одной банкнотой.

Одним из ведущих банкиров, оказавших неоценимую услугу немецкой промышленности, был Карл Фюрстенберг, владелец компании Berliner Handelsgesellschaft Эта компания никогда не заводила филиалов: ее раз и навсегда учрежденный офис в Берлине осуществлял контакты с большим числом немецких промышленных предприятий и участвовал в финансовых операциях с несколькими зарубежными странами. Например, привлечение сербских кредитов на Берлинскую фондовую биржу является заслугой Фюрстенберга. Его компания была связана со всеми крупными сделками с иностранцами, среди которых, между прочим, было предоставление кредитов России берлинским банкирским домом «Мендельсон и К°». Фюрстенберг владел компанией с ограниченной ответственностью, в которой партнеры несли ответственность в той мере, в какой им позволяли это собственные средства. Вот почему Фюрстенберг ответил человеку, который обратился нему как «герр директор»:

– Я не директор. Я лишь несу ответственность за управление.

Фюрстенберг не любил титулы и внешний блеск. Вероятно, самую лучшую свою остроту он произнес в связи с делом Hibernia, о котором еще пойдет речь. Эмиссар Имперского суда пришел к нему справиться, учредил ли Карл Фюрстенберг более крупный магазин по предписанию или праву собственности.

– По праву собственности, – сказал банкир.

– Какое право вы имеете в виду?

– Существует только одно право, которое вы можете и не можете мне дать.

– Что же это? – допытывался эмиссар.

– Советник консистории! – ответил Карл Фюрстенберг. Он был евреем и никогда не скрывал этого.

Другим весьма уважаемым банкиром того времени был Франц Урбиг из Diskontegesellschaft. Он начинал карьеру судебным исполнителем и благодаря своим исключительным способностям пробился в управляющие. Продолжительное время работал в Германо-Азиатском банке в Китае. Финансирование китайской Шанхайской железной дороги, главным образом, дело его рук.

В моем собственном Дрезднер-банке отличался эффективностью работы Генри Натан. Он принадлежал к категории банкиров, которые выдвинулись в своей профессии без посторонней поддержки. Никогда не встречал другого управляющего банка, который был бы так хорошо осведомлен по множеству разных вопросов, как Генри Натан. В то время как большинство управляющих имели обыкновение специализироваться в той или иной области, не было ни одной банковской операции, которой Генри Натан не владел бы практически во всех деталях.

Вышеупомянутые деятели представляют существенный сегмент старого поколения ведущих банкиров, работавших в годы моей молодости. Именно им принадлежит заслуга того, что Берлин занял такую же позицию в мире финансов и банков, как Лондон, Нью-Йорк и Париж. Именно их заслугой является то, что Берлинская фондовая биржа приобрела международную известность, а ее котировки и оборот воспринимаются так же, как и на других ведущих биржах.

Сегодня люди склонны преуменьшать значение биржи в экономических делах. Конечно, на бирже неизбежно широко ведется спекулятивная игра. Но это не должно побуждать к недооценке значения фондового рынка, организованного по правилам фондовой биржи, для финансирования всей экономической системы страны.

Глава 12
Дрезднер-банк

Мое назначение в Дрезднер-банк пришлось на период испытаний этого финансового института во время кризиса 1901 года. В тот период рухнул из-за выдачи чрезмерных кредитов авантюрным промышленным предприятиям Лейпцигер-банк, старое, высокоуважаемое учреждение Саксонии.

Это был типичный банковский крах, вызванный неосмотрительным расширением кредитных операций. Предприятием, которому удалось фактически разрушить такое финансовое учреждение, как Лейпцигер-банк, явился винокуренный завод в Касселе, а ответственность за это несут, конечно, безрассудные спекулянты, а не инженеры. Замысел состоял в том, чтобы использовать установки для производства вина и бренди. С этой целью руководство завода заняло в банке значительные суммы денег. Когда позднее выяснилось, что этого недостаточно, директора банка выдали дополнительные кредиты, чтобы наладить производство. В результате произошел полный коллапс, наплыв требований клиентов банка на депозитные счета и в конечном счете объявление банком своей несостоятельности.

Как раз в это время на арену вышел предприимчивый Георг фон Сименс. Вместе с Немецким банком он выкупил Лейпцигер-банк на льготных условиях и в течение суток открыл новое отделение своего банка в офисах обанкротившегося учреждения. Клиенты, получившие свои деньги, успокоились, наплыв на счета прекратился. Таков был конец Лейпцигер-банка.

Дрезднер-банк, официально утвердившийся в Саксонии, сильно пострадал из-за этого краха. Доверие саксонских предприятий внезапно улетучилось. Газеты сосредоточили свое внимание на третьем из крупнейших банков Германии и подвергали его жесточайшей критике. Но управляющему банком Евгению Гутману удалось благополучно провести свой корабль сквозь бурю. В итоге возникла потребность укрепить контакты с обществом.

В наше время важность таких контактов признается и положение о связях с общественностью предусматривается во всех крупных предприятиях. Однако в тот период это легло в Дрезднер-банке на мои плечи, и я охотно этим занялся.

Среди газет, особенно критиковавших Дрезднер-банк, и не всегда объективно, была Berliner Morgenpost. Стоило Дрезднер-банку предложить какие-нибудь акции или облигации, как можно было быть уверенным, что в Morgenpost появился какой-нибудь уничижительный комментарий. Впрочем, издатели охотно принимали заказы на размещение рекламы таких акций и облигаций от разных банков на страницах газеты. Критическое отношение Morgenpost к Дрезднер-банку, следовательно, не мешало газете постоянно помещать его рекламу. Поняв это, я решил взять быка за рога и полностью прекратил размещение рекламы банковских операций в Morgenpost. Поскольку мое положение в учреждении представлялось мне довольно независимым, я пошел на этот шаг без уведомления начальства. Результатов не пришлось долго ждать. Правление банка получило письмо с жалобой от главы издательской фирмы Луиса Улыытайна. Меня вызвали для дачи объяснений к Евгению Гутману. Я попросил его оставить ведение дела на мою ответственность, и он согласился. После этого я немедленно сообщил о своем намерении посетить герра Ульштайна.

В то время издательство Ульштайна представляло собой влиятельную силу, а имя его главы имело значительный вес. Но я все равно не собирался уступать шантажу.

Сначала пришлось выслушать назидательную речь герра Ульштайна, который разъяснял, что нельзя отказываться от помещения рекламы в такой солидной газете, как Morgenpost, и продолжать делать это в других газетах. Я прервал эту проповедь замечанием, что другие газеты гораздо менее предубеждены против Дрезднер-банка.

– Свобода прессы включает право критики по усмотрению редакторов, – веско ответил Ульштайн. – Кроме того, доктор Шахт, вам следует знать, что реклама и редакционные полосы газеты готовятся в совершенно разных отделах газеты и не имеют ничего общего друг с другом.

Если он полагал, что загнал таким образом меня в угол, то ошибался. Я привел в ответ аргумент, в обоснованности которого убежден по сей день.

– Что бы вы сказали, герр Ульштайн, если бы вы размещали в Берлине рекламу «Покупайте Morgenpost!», а чуть ниже кто-нибудь постоянно приписывал бы: «Худшая газета в Берлине!»? Стали бы вы продолжать тратить немалые деньги на такую рекламу?

– Это не одно и то же, – возразил он, несколько пораженный.

– Как же вы можете ожидать, герр Ульштайн, моего согласия на то, чтобы на третьей странице Morgenpost рекламировался выпуск акций и облигаций, когда на четвертой странице ваш финансовый редактор ссылается на эти же акции и облигации как на малоценные бумаги?

Моя позиция была сильнее, и он признал это. Конечно, я понимал не хуже его, что реклама и редакционные материалы газеты – вещи разные, как различные пары туфель. Многие годы я напряженно изучал журналистику и знал, что зависимость от рекламы – источник разложения свободной прессы. Но входить во все детали проблемы было бы очень сложно. Я предпочел держаться более простых и эффективных методов.

И я достиг цели. Мир между издателями Morgenpost и Дрезднер-банком был восстановлен и упрочен. Позднее у нас с Ульштайном сложились прекрасные отношения. Помимо прочего, Франц Ульштайн, брат Луиса, был членом моего клуба в студенческие годы. Неоспоримо то, что Ульштайны проделали огромную работу для повышения репутации и значения немецкой прессы. Я искренне обрадовался, когда пришли вести о том, что они возобновили свою работу в 1951 году.

Второй круг обязанностей, которые выпали на мою долю в Дрезднер-банке, заключался в подготовке проспектов по выпуску ценных бумаг, предлагавшихся фондовой бирже. Все, желавшие того, чтобы их акции и боны котировались на Берлинской фондовой бирже, то есть находились под государственным наблюдением присяжного маклера, были обязаны зарегистрировать свои ценные бумаги в управлении сдачи-приемки Берлинской фондовой биржи. С этой целью представители банка выпускали проспект, который должен был содержать точное описание вида и характера ценных бумаг, так же как и эмитентов, то есть промышленных, транспортных или коммерческих предприятий, провинциальных и иных государственных корпораций, ипотечных банков.

Эти проспекты часто содержали полдюжины страниц, и особое внимание уделялось тому, чтобы в них были включены все детали, необходимые для определения стоимости ценных бумаг. Они составлялись, следовательно, в тесном контакте с эмитентами или перспективными корпорациями.

Из-за этого мне приходилось связываться с большим числом подобных учреждений. Я научился читать и оценивать балансовые счета и устранять двусмысленности. Узнавал, как различные предприятия вели свои дела. Погружался в муниципальный и государственный бюджет, приобретал способность проникать в суть управления государственными финансами. За тринадцать лет работы в Дрезднер-банке не было издано ни одного проспекта без моего участия.

Вскоре я настолько поднаторел в своей сфере, что представители малых банков временами приходили в мой отдел и просили подготовить проспекты для них. В результате этой деятельности меня избрали через несколько лет в управление сдачи-приемки биржи.

В дополнение к своим функциям в области общественных связей и подготовки проспектов я выбрал третью сферу деятельности, в которой мог найти практическое применение своим прежним знаниям. Каждый большой банк в то время располагал так называемым «архивом», где хранились деловые отчеты большинства акционерных обществ с ограниченной ответственностью, информация о бюджетах государственных корпораций и тому подобный материал.

Со времени жизни в Париже я знал, что некоторые из главных французских банков в дополнение к такому специальному материалу собирали и использовали общие экономические данные. В определенной степени к этому стали прибегать и архивисты немецких банков. Я стремился обеспечить Дрезднер-банк собранием литературы по политической экономии и использовать ее в интересах нашей клиентуры. Начал с публикации ежемесячных обзоров развития немецкой и ряда зарубежных экономик, которые объединял в виде кратких статистических подборок. Эти обзоры регулярно прилагались к письмам для наших клиентов и вскоре стали объектами оживленной дискуссии. В наше время такого рода экономическая информация публикуется всеми крупными банками в обязательном порядке. Кроме статистических обзоров выпускались бюллетени о состоянии рынков, информация о других странах, касающаяся экономических условий, рекомендации по экспорту и другие данные подобного характера.

Но, как бы ни было это все интересно, всепоглощающей страстью для меня стала текущая практическая сторона банковского дела, и через несколько лет после моего поступления на работу в банк правление удовлетворило мое стремление. В течение целого года мне позволили работать поочередно в каждом отделе банка, чтобы освоиться в текущей банковской деятельности. Не бросал я и свою обычную работу. Просто пришлось удвоить свое рабочее время, приходя в банк в ранние утренние часы перед его открытием, исключив полуденный перерыв и оставаясь вечером, чтобы заняться вопросами, которые решались обычно в течение рабочего дня. Я почти не виделся с семьей и мало спал в этот год, но к концу его я освоил работу всех отделов банка. В тот период я не только работал с корреспонденцией и бухгалтерским учетом и учился, как защищать облигации и акции, а также управлять ими, но и выполнял, кроме этого, функции кассира и обслуживал клиентуру за стойкой, учитывал векселя и подсчитывал зарубежную наличность. Короче говоря, в банке не осталось ни одного сектора, с работой которого я не был бы знаком.

Гвоздем программы этого учебного года было посещение фондовой биржи. Мне пришлось учиться пробивать себе путь в этом дьявольском котле! Конечно, биржевые залы и процедуры не были для меня тайной за семью печатями: работа над проспектами уже приводила меня на фондовую биржу. Теперь же я учился покупке и продаже ценных бумаг, общению с брокерами и клиентами.

Берлинская биржа располагалась в прекрасном здании. В полдень сотни дилеров, занимавшихся ценными бумагами и товарами, собирались в трех огромных залах. В центре были установлены ограждения, за которыми присяжные брокеры определяли цены в соответствии со спросом и предложением покупателей. Вдоль стен стояли столы банкирских домов и покупателей товаров. В горячие дни здесь царило столпотворение. В период безделья мы коротали время в разговорах и шутках.

Я всегда подчеркивал безусловную необходимость существования фондовой биржи. Это организованный рынок, который обеспечивает циркуляцию денег и дает возможность финансирования национальных предприятий путем продажи ценных бумаг. Там, где отсутствует эффективная фондовая биржа, экономика в целом страдает от нехватки финансовых возможностей. А это влияет не только на торговлю и промышленность, но также на государственные предприятия, которые зависят от договорных кредитов. Я не видел пользы от спекулятивных сделок тех людей, единственным стремлением которых было дешево купить ценные бумаги и затем побыстрее продать их как можно дороже. Всю свою жизнь я избегал любого рода биржевых спекуляций.

Наиболее популярными средствами спекуляции были временные сделки, которые не должны были заключаться до конца месяца и, соответственно, давали возможность получать прибыль от сделки – по купле или продаже – посредством второй покупки или продажи. Оглядываясь сегодня на свою пятидесятилетнюю банковскую деятельность, могу с удовлетворением утверждать, что я никогда не заключал таких сделок от своего имени.

К огромным потерям, которые мы понесли в результате коллапса 1945 года, следует отнести уничтожение германской – в частности, Берлинской – фондовой биржи. От потери этого организованного рынка капиталов пострадала не только вся германская экономика, но и общины Федеративной Республики, а также немецкие государственные корпорации. На каждом шагу мы ощущаем недостаток денег для большинства крайне необходимых инвестиций, а любые наличные фонды или те, которые могли быть собраны, рассеиваются и дробятся из-за отсутствия централизованной рыночной организации. Возможно, даже большей потерей является утрата международного влияния и престижа, которыми германские биржи пользовались до катастрофы во Второй мировой войне.

Именно году ученичества банковскому делу я обязан тем, что в тридцать два года стал уже номинальным управляющим Дрезднер-банка и был повышен в должности до директора филиала.

Особенным успехом для меня было заключение в 1905 году сделки между Дрезднер-банком и нью-йоркской банковской фирмой «Морган и К°». С немецкой стороны переговоры вел племянник Евгения Гутмана, член нашего правления. Его звали Ганс Шустер, он был швейцарцем по национальности. Его отец – знаменитый строитель железной дороги через Сен-Готард. Вероятно, он занял свою должность в Дрезднер-банке благодаря женитьбе на дочери Гутмана, которая отличалась не только красотой, но и чрезвычайной одаренностью.

Однажды Шустер позвал меня.

– Доктор Шахт, – бросил он отрывисто, – я намерен ехать в Нью-Йорк по делам банка и нуждаюсь в секретаре. Не хотите ли поехать со мной?

Трудно выразить, как обрадовало меня это предложение. Я даже не смутился, когда Шустер поинтересовался уровнем моего знания английского языка. Ответил скорее самоуверенно, чем точно. Желание ознакомиться с еще одним сектором политэкономии мира смешалось с интересом к стране, которой я обязан своими христианскими именами Горас Грили.

Среди пассажиров трансатлантической поездки были известные артисты, из которых достаточно упомянуть, наверное, одного Карузо.

Я, должно быть, один из немногих сохранившихся немцев, которые могут похвастаться, что играли с Карузо в шаффл-борд. Я проиграл человеку с феноменальным голосом.

Шустер был в Соединенных Штатах далеко не в первый раз и поэтому не имел желания продлевать свое пребывание в Нью-Йорке. Однако он был достаточно любезным, чтобы освободить меня от дел в воскресенье, дабы я мог посмотреть Ниагарский водопад, который в то время составлял одну из немногих достопримечательностей Америки, действительно заслуживавших внимания. С тех пор к ним прибавилось много других. Однажды Шустер собрался ехать в Вашингтон засвидетельствовать уважение президенту Теодору Рузвельту. Я был приглашен сопровождать его. Потом, во время своей поездки в Вашингтон в 1933 году, я мог сообщить президенту Франклину Рузвельту, что видел его дядю в этих самых комнатах двадцать восемь лет назад.

Но еще большее впечатление, чем индейские «громовые воды» и «громовержец» в Белом доме, произвело на меня семидневное пребывание в офисах «Морган и К°». В то время фирма размещалась еще в старом угловом здании на Уоллстрит. Весь офис помещался в единственной комнате на первом этаже. Там за дюжиной столов работали сотрудники фирмы. Стеклянные перегородки отгораживали часть пространства комнаты для заведующих отделами. Вопрос о предварительном уведомлении о приходе посетителей не стоял, в ожидании необходимости не было, отсутствовали приемные. Увидев, что заведующий свободен, можно было подойти прямо к его столу. Отношения между начальниками и сотрудниками были неформальные и непринужденные, не теряя при этом уважительности.

Заведующие вместе обедали в маленькой комнате, когда мы с Шустером пришли и присоединились к ним. В ходе близкого общения я мог познакомиться сразу со всеми. Насколько мне известно, сейчас все они уже умерли. В последний раз я видел сына Моргана, Джека, в 1930 году в Гааге, а его замечательного коллегу Томаса Лэмонта – в Гейдельберге в 1934 году. Четыре месяца мы поработали вместе с Джеком весной 1929 года на парижской конференции, обсуждавшей план Янга. Несмотря на его доброту и обаяние, он не мог сравниться со своим великим отцом.

В 1905 году, когда мы с Шустером были в Нью-Йорке, старый Джон Пирпонт Морган находился в зените своей славы. Благодаря своей беспрецедентной дальновидности он вывел свою фирму на уровень колоссального богатства и влияния. Однажды я спросил его, чем он объясняет поразительный взлет своей фирмы. Ответ был характерным для этого человека, и в последующие годы работы я неизменно руководствовался им.

– Я всегда, – сказал Морган, – верил в экономическое будущее своей страны.

По внешнему виду это был широкоплечий великан геркулесовского сложения. Сын Джек унаследовал его фигуру. На его грубоватом лице особенно выделялся крупный, мясистый нос. Я видел другой такой нос лишь однажды. Им обладал Август Тиссен перед тем, как сделал пластическую операцию. Контраст между этим носом Джека, как у Сирано, и добрыми, умными глазами поражал тем более. Все, кто общался с Морганом, попадали под его обаяние.

Одним из самых любопытных примеров делового предприятия, осуществлявшегося в то время в Германии, была попытка властей Пруссии приобрести контрольный пакет акций в компании Hibernia Coal Mines. Причиной этого было, видимо, желание обеспечить железные дороги углем на условиях, исключающих колебания цен. Мюллер-Бракведе, тогдашний министр торговли Пруссии, доверительно поручил Дрезднер-банку скупить для прусской казны на фондовой бирже акции Hibernia.

Хотя поручение выполнялось в величайшем секрете и по возможности ненавязчиво, невозможно было скрыть тот факт, что имелся постоянный покупатель акций Hibernia. Цены акций постепенно росли, но без скачков. Фирма Berliner Напdelsgesellschaft, которая вела все финансовые дела Hibernia, почуяла что-то неладное. Карл Фюрстенберг был не настолько предан властям и инертен, чтобы стоять пассивно в сторонке, позволив коллеге увести компанию Hibernia. Дело было слишком важным, чтобы потворствовать в этом Евгению Гутману с его Дрезднер-банком. Поэтому Фюрстенберг вместе с другими заинтересованными банками начал скупать акции компании. Вскоре началось состязание, и нельзя было сказать, который из двух банков приобретет со временем контрольный пакет. Финансирование закупок породило затруднения, но не для Дрезднер-банка, который пользовался государственными фондами, а для Handelsgesellschaft и ассоциированных с ней банков.

Тогда Карл Фюрстенберг прибегнул к спасительной идее, которую можно счесть гениальной. Акции холдинга Hibernia его группы были обращены в ценные бумаги компании с ограниченной ответственностью Herne G.m.b.H. С помощью этих акций выпускаются облигации 4-процентного государственного займа под обеспечение Herne G.m.b.H. На выручку от займа банки Фюрстенберга смогли возобновить свои закупки.

В конечном итоге Фюрстенберг оказался победителем. Контрольный пакет акций оказался в его распоряжении. Власти смирились с провалом и закрыли дело тем, что наградили Карла Фюрстенберга орденом Красного орла 3-й степени, а герра Евгения Гутмана – тем же орденом 4-й степени.

Другая финансовая операция, в которой я принимал участие, работая в Дрезднер-банке, особенно типична. Она показывает, как в Германии того времени сотрудничали банки и промышленность для продвижения экспортной торговли.

Вопрос касался сооружения первой крупной электростанции в районе Витватерсранда в Южной Африке. В Англии создали компанию с целью эксплуатации гигантских энергетических возможностей водопада Виктория на реке Замбези и попросили Генеральную электрическую компанию (AEG) со штаб-квартирой в Берлине дать экспертную оценку проекта. Оказалось, что ставить турбины у водопада Виктория и вести линии электропередачи в район шахт близ Йоханнесбурга просто невыгодно. С другой стороны, использование больших угольных запасов Витватерсранда посредством паровых установок обещало экономические преимущества. Поэтому компания Victoria Falls заключила соглашение с берлинской компанией по сооружению электростанции, работающей на угле Витватерсранда; между тем британская компания сохранила свое привлекательное название в качестве приманки для будущих акционеров. Необходимый капитал был собран в Германии посредством займа, выпущенного Дрезднер-банком, а заказ AEG был оплачен из ее выручки. Компания сильно выросла в размерах и все еще действует как явно платежеспособное предприятие, в то время как огромные водные массы водопада Виктория обрушиваются стремглав вниз без всяких препятствий.

Глава 13
Ближний Восток

Несмотря на то что я, будучи пятиклассником гимназии, потратил в 1893 году непропорционально большую сумму на велосипед, моим любимым увлечением всю жизнь была ходьба. Именно благодаря таким пешим прогулкам я могу в возрасте семидесяти шести лет ежедневно курить безнаказанно свои сигары и оставаться не подверженным болезням цивилизации, порождаемым сидячим времяпрепровождением.

В третий семестр студенческой учебы я закончил свое пребывание в Мюнхене продолжительным путешествием через Альпы до Милана. Каким бы значительным мне ни казалось это героическое предприятие в девятнадцатилетнем возрасте, оно выглядит легкой прогулкой по сравнению с другим путешествием 1902 года из Владикавказа через Кавказский хребет в Тифлис, и далее в Эчмиадзин, резиденцию патриарха Армении, и снова через холодный Кавказ по горному перевалу Бечо к черноморскому порту Новороссийск.

Из трех поездок на Восток, которые я совершил в период между 1902 и 1909 годами, эта была наиболее трудной и вместе с тем наиболее прекрасной. Ее организовал Пауль Рорбах. Он собрал для нее группу из девяти молодых людей. Одним из них был Хело фон Герлах, единственный депутат рейхстага в 1896 году от Национал-социального союза Фридриха Наумана. Остальные шесть путешественников также входили в организацию Наумана. В старых номерах Die Zeit, первого журнала, опубликованного Науманом между 1901 и 1903 годами, содержится живописный словесный и графический отчет о нашей экспедиции, написанный рукой самого Рорбаха.

Паулю Рорбаху, хорошо известному журналисту и политику, было в то время тридцать три года. Он дружил с Науманом, которого я тоже знал. Фридрих Науман и его учитель Штокер были реформаторами евангелического толка, но если Штокер был консерватором, то Науман посвятил себя и свои идеи либерально мыслящим группам. После Первой мировой войны Науман оказывал значительное влияние на разработку конституции Веймарской республики. Он умер в 1919 году. Одним из переживших его учеников является Теодор Хейс, ныне президент Федеративной Республики Западной Германии (1949–1959).

Я не принадлежал к кругу соратников Наумана, хотя и был близким другом одного-двух из них. Группа, которая ставит себе целью сплотить такие разные слои общества, как промышленные рабочие и представители консервативных кругов, должна ясно себе представлять, что подобная цель несовместима с политикой «нежелания нанести обиду».

С точки зрения партийной политики трудно примирить такие конфликтующие идеи, как консервативное христианство, монархическая традиция, национальное самоутверждение, терпимость, прогресс либерального толка и социальная справедливость. Поэтому было неизбежно, что последователи Наумана очень скоро разделились на различные политические партии. Его собственные ученики распределились частью среди социал-демократов, частью среди свободно мыслящих или других более правых группировок. Лица, входившие в круг сторонников Наумана, были порядочными, благонамеренными людьми, которых было бы приятно числить среди своих друзей, но их менталитет не вызывал горячего энтузиазма.

Описание наших путешествий Рорбахом начинается так.

«Между Берлином и Кавказом цивилизация теперь не кончается. Верно, что ее нить все истончается и истончается… но она еще держится – поскольку тянется между ними железная дорога». Эти строки, написанные в 1902 году, содержат мысли, которые сегодня нам кажутся весьма пророческими.

Во время путешествия Хело фон Герлах был душой компании. Хотя он был старше любого из нас, но при всей разнице в возрасте легко переносил холод, голод и ужасные ливни, из-за которых мы неоднократно промокали до нитки. Даже утраты рюкзака, украденного каким-то ушлым негодяем, не было достаточно, чтобы омрачить его добродушный нрав более чем на мгновение. Встретившись с ним снова через много лет, я был поражен изменениями, которые произвела в нем война. Старый, озлобленный и одинокий, он занимался разработкой странных радикальных программ социального переустройства и совершенно утратил связь с внешним миром. Он был замечательным компаньоном, прочно стоявшим на ногах, в мирные годы перед войной…

Рорбах начинал карьеру с изучения теологии. Широко образованный, он глубоко проникал в действительность. На полпути между Россией и Турцией, этими двумя великими по философским воззрениям на мир антагонистами в Средневековье, он с живым интересом наблюдал за всеми военными сооружениями и привлек мое внимание к жалкому состоянию артиллерийских батарей вдоль побережья Турции, что я и сам отмечал позднее. Меня поражала проницательность, с которой он оценивал шансы этих двух противников на берегах Черного моря.

– В наши дни (1902 года) русский флот может оккупировать Босфор и захватить Константинополь, прежде чем западные державы даже заподозрят, что императорский флот вышел из Одессы, – заметил он однажды. Три жалких суденышка, которые составляли в то время весь флот султана, имели бы мало шансов отразить нападение.

Это происходило до Турецкой революции, благодаря которой обстановка на Босфоре радикально изменилась. Когда, шесть лет спустя, я посетил Турцию, то обнаружил, что в стране началась новая, энергичная политика под властью лидеров младотурок. «Больной человек Европы» стал выздоравливать.

Поездка на Кавказ надолго запечатлелась в моей памяти. Когда годом позже я женился, моя супруга захотела, чтобы я рассказал ей о некоторых подробностях путешествия. Не сталкивались ли мы с забавными приключениями?

– О да, – отвечал я. – Самым забавным происшествием, случившимся во время путешествия, была встреча с русским геологом, искавшим серебро. Он присоединился к нашей пирушке и пел русские песни. Затем настоял на том, чтобы и мы пели вместе с ним немецкие песни. К сожалению, он знал только одну песню, поэтому мы пели ее снова и снова.

– И что это была за песня?

– «Стража на Рейне». Представь себе – в центре холодного Кавказа!..

Сегодня это звучит как глубокомысленная притча…

После этой трудной поездки мое следующее путешествие – на Балканы – в 1906 году было обычной прогулкой. Я попросил отца поехать со мной. Мы проследовали через Черногорию, Боснию и Герцеговину. В то время мне было двадцать девять лет, и я успешно завершил свои первые банковские операции. Когда мы бродили по этим странам, казавшимся нам, западным «прогрессистам», сильно отставшими от современности, я размышлял над их экономическими проблемами.

– По сути, они те же, что и наши, – заметил наконец я.

– Ты так думаешь? – сказал отец. – У меня впечатление, что они живут в старой золотой эпохе. Много ремесел, мало заводов, плохие дороги, почти нет железных дорог и никаких банков.

– Да, – согласился я, – верно. Внешне все отличается от того, что у нас дома. Но возьми фундаментальные проблемы. Они здесь более очевидны, потому что проще. У народа меньше роскоши, меньше излишеств. Но, по существу, они такие же люди, как ты и я! То, чем не могут себя обеспечить, они вынуждены покупать. Поэтому стремятся зарабатывать деньги. Горец продает свой сыр, чтобы купить зерна на хлеб. Овцеводы продают шерсть и на выручку покупают еду. Их пища явно дешевле, чем наша, потребности скромнее, поэтому им нужно меньше денег. Но они действительно нуждаются в некотором количестве денег. То же самое с транспортом. Им нужно доставлять свои товары из одного места в другое, поэтому они строят дороги. Товарооборот не такой, как в нашей промышленно развитой Германии, поэтому они могут оставлять свои дороги в худшем состоянии. Но обойтись без них они не могут. У них свои праздники, свои неблагоприятные сезоны, поэтому они должны запастись какой-то провизией… точно так же, как мы. Все так же, как у нас дома, различается лишь уровень жизни.

– Если рассуждать таким образом, – возразил отец, – то можно найти фундаментальные экономические проблемы даже среди бушменов.

– Убежден, – сказал я, – что найду их и среди бушменов. Цивилизация не создает новых проблем, просто она активизирует старые проблемы, вечные проблемы человечества…

Когда в дальнейшем я сталкивался с экономическими задачами, казавшимися очень сложными и запутанными, то представлял себе, как те же самые проблемы возникают у первобытных народов. Я вспоминал свои наблюдения жизни балканских народов и кавказских племен и через некоторое время неизменно подходил к тому, что мог бы назвать фундаментальными факторами политической экономии. Тогда прояснялась структура проблемы, а вместе с этим и возможность ее решения.

Постоянным напоминанием о той летней поездке в Боснию стал боснийский костюм, который я сделал на заказ и надел на Берлинский колониальный бал. Он произвел большое впечатление своей оригинальностью. Боснийские штаны по колено тесно облегают бедра, но скроены очень широкими книзу, так что там они чрезвычайно просторны. Ни один берлинский портной не выполнял такой искусной работы. Едва ли я нашел бы себе по фигуре боснийский костюм в театральной костюмерной. Я ходил по различным базарам в Сараеве, заглядывал в маленькие магазинчики с крышей, но без передней стенки. Когда проходил мимо палатки портного, меня внезапно осенила мысль спросить его, сколько времени потребуется ему для пошивки костюма.

– Когда вы уезжаете? – спросил портной.

– Послезавтра, – ответил я.

– Я успею к этому времени, – сказал портной и взял свой сантиметр. – Входите, господин, я сниму с вас мерку. Снимите, пожалуйста, брюки.

Я снял брюки, и он обмерил меня. Весть о том, что в мастерской портного стоит без штанов клиент из далекой Германии, промчалась словно молния. Жители Сараева не могли пропустить такого зрелища.

То ли боснийские портные слишком долго снимают мерки, то ли именно этот портной не хотел лишать своих соотечественников уникального зрелища, не могу сказать определенно. Во всяком случае, я долго стоял в неглиже перед большой толпой, которая не упускала возможности дать совет. Но костюм заслуживал продолжительной мерки. Он подходил мне идеально. Мне не пришлось стыдиться своего появления на колониальном балу с чубуком и в феске…

В 1908 году я вступил в масонскую ложу. Масонство было традиционным в нашей семье. Мой отец входил в американскую ложу. Прадед Христиан Ульрих Детлев фон Эггерс был одним из выдающихся масонов эпохи Просвещения.

Ни церемония вступления в старую прусскую ложу «Урания к бессмертию» (Urania zur Unsterblichkite) в Берлине, ни мой дальнейший опыт в масонстве не убедили меня в том, что моя немецкая ложа была опасной международной организацией, которая заставляла своих членов подчиняться какому-то сатанинскому ритуалу. Подобные утверждения являются частью грязных сплетен, сочиняемых определенными людьми, которые спекулируют на невежестве обывательских масс и их любви к жутким историям. Масоны были некогда общиной, которая решительно противилась любой религиозной нетерпимости. Воинственные акции масонов восходят к эпохе Просвещения. Когда эта борьба была закончена, значение масонов уменьшилось. Сохранившиеся ложи служат лишь гуманному праву и социальной активности в целях укрепления дружеских связей.

В том, что масоны в других странах действительно принимали иногда активное участие в политике, я убедился во время поездки в Турцию вместе с Рорбахом и Эрнстом Йеком в 1909 году. Моя берлинская ложа дала мне адрес аптекаря, который был масоном и жил в Салониках. Поскольку я плохо ориентировался, то зашел в магазин на главной улице и справился, как пройти к дому аптекаря. Не прошло и десяти минут, как магазин заполнился десятками людей, всеми как один масонами. Они спрашивали, что могут сделать для меня. Разом я установил контакты с многочисленными жителями иностранного города. Это оказалось весьма полезным. Мои новые друзья посвятили меня в подоплеку младотурецкого движения и его борьбы против абсолютистской султанской власти Порты.

Так я узнал, что все лидеры младотурок были масонами и их тайные встречи происходили под покровом ложи – единственного места, свободного от шпионов.

Этот случай заставил меня задуматься. Я осознал, что масонство – конечно, не в Германии, но в других странах – иногда используется в политических целях, и понял причину неприязни к масонству в определенных кругах. Тем не менее должен еще раз подчеркнуть, что условия в Германии другие. Масоны старых прусских лож поддерживали идею сохранения государства посредством монархии.

Из Салоник наш путь лежал в Константинополь, где мы встретили большинство младотурецких лидеров.

Что я действительно привез с собой из этой поездки – в дополнение к турецкой награде и обилию впечатлений, – так это крайне опасную форму малярии, которая, что любопытно, не беспокоила меня до моего возвращения на родину, когда она мне отомстила. Так как доктора затруднялись определить, что со мной делать, мое состояние здоровья ухудшалось с каждым днем и я еле избежал «лихорадки черной воды». К счастью, прибыл мой брат Эдди, взял на себя заботу обо мне и отстранил трех известных в Берлине специалистов, которые меня лечили. Вместе с Филалетесом Куном, знаменитым авторитетом по тропическим болезням, которого прислал Рорбах, Эдди удалось снова поставить меня на ноги. Эта болезнь больше никогда меня не беспокоила.

Глава 14
Моя семья

10 января 1903 года я женился на Луизе Сова, которую встретил семь лет назад в теннисном клубе. Мы обручились, когда мне было девятнадцать лет, а ей двадцать один. Затем, когда я вернулся годом позже с учебного семестра в Париже, мы расстроили помолвку. Мы поняли, что я слишком юн, чтобы брать на себя семейные обязательства. Наши отношения походили на те, что пережили мои мать и отец, – наша встреча состоялась после долгой разлуки.

Когда после перерыва в пять лет я увидел осенью 1902 года Луизу снова, то уже занимал блестящее положение. Я зарабатывал больше своего отца, и ничто не могло помешать мне завести семью. Луиза привлекала меня не меньше, чем в первый день нашей встречи. Мы возобновили прогулки по берегам Шлахтензее, катались вместе на коньках и вскоре были официально помолвлены.

К тому времени умер отец Луизы. Инспектор Сова в течение многих лет был непосредственным воплощением имперской власти в Потсдаме и, очевидно, в это время приобрел почти патологическое недоверие ко всему человечеству. Во всяком случае, он ревниво следил за своими двумя дочерьми. При его жизни мы с Луизой были вынуждены искать любое убежище для того, чтобы встретиться. Временами непоколебимое чувство приличия прусского инспектора уголовной полиции представляло для любящей пары трудное испытание.

Когда мы встретились снова, препятствий к быстрой помолвке больше не было. Практичная Луиза стала подыскивать квартиру, где мы могли бы жить. Когда она нашла в Берлин-Фриденау квартиру, которая мне понравилась, мы назначили дату свадьбы и поженились за двенадцать дней до моего двадцать шестого дня рождения.

Первый год нашей совместной жизни оказался богатым событиями. Я сменил политическую экономию на банковское дело, и в ноябре родился наш первенец – Инга.

Занявшись банковской деятельностью, я был вынужден много работать и уделял мало внимания своей первой семье. По утрам я ездил омнибусом – затем электрическим трамваем – в Дрезднер-банк, а вечером приходил домой и садился за письменный стол, чтобы писать обзоры книг и статьи в два «Ежегодника».

Не думаю, что я был покладистым мужем. Не в моем характере было вести комфортное буржуазное существование. Даже сегодня я честолюбив. В то же время я постоянно находился в поисках новых рубежей или был погружен в обдумывание собственных идей.

Луиза проявляла большое понимание значения моей работы. Она обладала даром легкой адаптации к любым обстоятельствам, была прекрасной домашней хозяйкой, глубоко заинтересованной в успехе моих дел. Когда позднее я вырвался из частной жизни в сферу политики и государственной службы, она приняла эти перемены как должное. В прежние годы стройная, темноволосая теннисистка и любительница катания на коньках, она стала с течением времени очень заметной и остроумной дамой общества. Она рано поседела – серебристобелые волосы составляли разительный контраст ее темным глазам и бровям.

Мы не были склонны к уединению. Мы навещали друзей или приглашали их к себе. Временами устраивали танцевальные вечера, ходили на вечеринки, регулярно посещали Бал прессы, являвшийся одним из крупнейших общественных мероприятий года. Летом мы выезжали на отдых за город, а во время моего отпуска путешествовали по Франции, Бельгии, Голландии, странам Средиземноморья и даже как-то раз съездили в Соединенные Штаты.

Однако, несмотря на приятные интервалы, основой нашей семейной жизни была работа. Я уже упоминал, что через шесть лет после поступления на работу в Дрезднер-банк стал номинальным управляющим и по совместительству управляющим филиала банка, получив в то же время дополнительное назначение в экономическом отделе. Годом раньше родился наш сын Йенс. Эти два события побудили нас построить свой дом – небольшую виллу с широким садом в Целендорфе, – где мы прожили пятнадцать лет.

После Первой мировой войны наш семейный круг увеличился в связи с женитьбами моих двух братьев. Эдди, доктор, женился на девушке-шведке, с которой впоследствии развелся, я помогал в воспитании его детей. Эдди несколько напоминал нашего деда, который тоже не особо заботился об обучении своих сыновей.

Примерно в то же время мой младший брат Олаф вернулся из Африки. Он следовал по стопам Эггерсов, аналогичным образом женился и до начала войны работал инженером в Камеруне и Южной Африке. Долгое пребывание в тропиках вкупе с военной службой подорвали его здоровье. Я подыскал ему работу в Берлине, но он недолго ею занимался. Однажды он сел в машину и выехал из Берлина вместе со своим старшим сыном. За городом неожиданно остановился, вышел из машины, сел у канавы и через несколько минут умер от сердечного удара.

Поскольку Олаф был далек от достатка, забота о его детях выпала на мою долю.

Когда я ездил в 1939 году в Индию, то взял с собой старшего сына Эдди, Свена. Он обладал литературными способностями, писал хорошие стихи, романы и короткие рассказы. Позднее он подверг критике нацистские законы, был арестован и брошен в концентрационный лагерь Маутхаузен, где умер в 1944 году. Тот факт, что его дядя занимал в это время пост министра, не помог – совсем наоборот. В то время на меня смотрели с большим подозрением партийные функционеры и гестапо.

Наш брак с Луизой, хотя и успешный, не обходился без разногласий, хотя поначалу они не воспринимались нами всерьез. Луиза унаследовала от отца тот узколобый прусский взгляд, который доходил иногда до фанатизма. Мое же воспитание приучило меня прибегать к дипломатии, учитывать мнения других людей, пока это не затрагивало твердых принципов.

Эти разногласия не отразились бы на нашем семейном благополучии, если бы не вмешалась политика. Моя крайне праворадикальная жена порицала меня уже тогда, когда я поставил свою подпись под первым проектом плана Янга. Позже, когда к власти пришел Гитлер, она стала одной из самых горячих и преданных его сторонниц. С самого начала я относился к его движению весьма критически, но она и слышать не хотела хотя бы одного критического замечания в адрес Гитлера. В конце концов дело дошло до того, что она стала разглашать в обществе любую недоброжелательную реплику против режима, которую я произносил дома. Даже тогда, когда я предостерегал, что ее поступки могут поставить под угрозу мою жизнь, она не изменила своего поведения. Наконец я сделал решительный шаг и добился постановления суда о раздельном проживании супругов.

Это произошло в 1938 году, когда я стал объектом подозрительности в партии из-за своих оппозиционных высказываний. В эти месяцы я действовал как лидер государственного переворота, который провалила Мюнхенская конференция. Я вступил в сговор с генералами фон Вицлебеном и Гальдером в попытке покончить с катастрофической политикой властей решительным ударом. В этот период следовало взвешивать каждое слово. Любое неосторожное заявление моей жены могло привести меня на каторгу.

Таким образом, в последние годы я жил со своей женой раздельно, хотя мы часто встречались и беседовали. Затем она серьезно заболела. Я заехал проведать ее за неделю до ее смерти, и между нами состоялась сердечная беседа. В это время уже шла война. Доктора не знали причины ее болезни. Она лежала в госпитале Южной Германии и казалась вполне здоровой. Едва я вернулся в Берлин, как получил телеграмму о ее смерти. Мы прожили в браке тридцать семь лет.

Мои дети от первого брака пошли разными путями. Инга училась в женской гимназии и после сдачи экзаменов продолжила учебу в Гейдельбергском университете, где изучала политическую экономию. Она была типичной представительницей Шахтов. Это имя, как известно, идет из нижненемецкого диалекта, на котором слово «шахт» означает людей высоких и худых. В двадцать шесть лет она вышла замуж за доктора Хильгера фон Шерпенберга из министерства иностранных дел, который работает сейчас постоянным секретарем федерального правительства.

Мой сын Йенс, младше Инги на семь лет, сдал выпускные экзамены в гимназии Арндт в Дахлеме и проучился несколько месяцев в университете, но переключился на работу в сфере бизнеса. Он начал с работы в банковской фирме «Мендельсон и К°» в Берлине, затем год трудился в Штатах, в Первом национальном банке Чикаго, потом в концерне Флика и, наконец, в концерне Gutehoffnimgshiitte.

В годы войны он служил офицером. В течение нескольких дней перед капитуляцией побывал в коротком отпуске. Несколько старых друзей, которые предвидели неизбежный конец, попытались удержать его в Берлине, но чувство ответственности и честь мундира не позволили ему остаться. Он вернулся в свою роту и попал в плен вместе со своими солдатами. Друзья-офицеры, которым удалось спастись, рассказывали, что Йенс делил свою мизерную прибавку к еде как офицеру с солдатами своей роты, пропихивая ее через проволочное заграждение. Когда русские вывели пленников из лагеря и погнали долгим маршем на восток, он, должно быть, умер от истощения. Я больше ничего не слышал о нем. Он был спокойным, сдержанным, очень сообразительным человеком, из него мог бы получиться выдающийся экономист.

Семейная жизнь общественного деятеля не должна, по своей сути, описываться в мемуарах. Всегда возникает несоответствие между тем, что описывается как простое семейное счастье, и высоким служением в жизни любого человека, который за пределами своего семейного круга озабочен благосостоянием всей страны.

Только под властью императоров римляне, для которых публичная жизнь значила все, а семейная очень мало, начали изучать обстоятельства семейной жизни государственных деятелей – и наступил период упадка.

Доказательство того, что на ранней стадии моей семейной жизни мои помыслы не ограничивались деятельностью управляющего банком, представил много лет назад один мой друг. Он вспомнил, что однажды мы рассуждали о будущем и я определил свои цели следующим образом:

– Мне хотелось бы начать в один из этих дней государственную службу при условии, что я буду совершенно независим в материальном отношении. Не хочу быть одним из тех чиновников, которые вечно угнетены сознанием того, что их дело зависит от строгого подчинения приказам начальства. Как чиновник я хочу иметь возможность в любое время снова уйти в частную жизнь, если в ходе исполнения моих обязанностей встанет вопрос об их совместимости с совестью…

Упомянутый разговор имел место во время поездки в Турцию, в одну из чудных восточных ночей, когда вас, к несчастью, окружает много насекомых. Всю свою жизнь я боялся любого вида кровососов. На Кавказе, на Черноморском побережье, в Турции – где бы то ни было – я предпочитал спать на палубе или под деревьями даже в самые холодные ночи, только бы ложе не делили со мной вши и блохи. Воспоминания об этих впечатлениях полностью вытеснили из моей головы упомянутый разговор с приятелем. Но я вполне готов поверить, что говорил нечто подобное. Материальная зависимость предполагает интеллектуальное порабощение. Человек, просто подчиняющийся приказам, теряет удовольствие от самостоятельной работы, свою творческую способность, свой энтузиазм, свои лучшие качества.

Меня часто упрекали в честолюбии, словно это какой-то недостаток. Я всегда очень стремился делать что-то полезное не для себя лично, но для общего блага. Я не делал из этого секрета. Это можно было заметить на ранней стадии моей жизни, ибо в табеле успеваемости по окончании мною гимназии было записано: «Чувствует, что призван к великим делам». Верно и то, что погоне за этими «великими делами» мало способствуют семья и друзья.

Bepul matn qismi tugad.

Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
29 noyabr 2022
Tarjima qilingan sana:
2011
Hajm:
651 Sahifa 2 illyustratsiayalar
ISBN:
978-5-9524-4975-6
Mualliflik huquqi egasi:
Центрполиграф
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar