Kitobni o'qish: «Идея вечного возвращения в русской поэзии XIX – начала XX веков»
© В. Т. Фаритов, 2018
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2018
* * *
Предисловие
Моей жене Наталье посвящается
Sie spielten am Meere, – da kam die Welle und riss ihnen ihr Spielwerk in die Tiefe: nun weinen sie. Aber dieselbe Welle soll ihnen neue Spielwerke bringen und neue bunte Muscheln vor sie hin ausschütten! So werden sie getröstet sein; und gleich ihnen sollt auch ihr, meine Freunde, eure Tröstungen haben – und neue bunte Muscheln! –
Nietzsche F. Also sprach Zarathustra
И там, где мирт шумит над падшей урной,
Увижу ль вновь сквозь темные леса
И своды скал, и моря блеск лазурный.
И ясные, как радость, небеса?
Утихнет ли волненье жизни бурной?
Минувших лет воскреснет ли краса?
Приду ли вновь под сладостные тени
Душой уснуть на лоне мирной лени?
А. С. Пушкин. Кто видел край, где роскошью природы…
Пушкин – не просто гениальный поэт, создавший русскую литературу и русский литературный язык. Пушкин – это судьба, путь, по которому еще предстоит долго идти вперед. Как отмечает, например, В. В. Розанов: «Путь, пройденный Пушкиным в его духовном развитии, бесконечно сложен, утомительно длинен. Наше общество – до сих пор Бог весть где бы бродило, может быть, между балладами Жуковского и абсентеизмом Герцена и Чаадаева, если бы из последующих больших русских умов каждый, проходя еще в юности школу Пушкина, не созревал к своим 20-ти годам его 36-летнею, и гениальною 36-летнею, опытностью. И так совершилось, что в его единичном, личном духе Россия созрела, как бы прожив и проработав целое поколение».1 Но путь Пушкина является судьбоносным не только для России. Пушкин – это судьба для всего человечества. Уже в конце ХХ столетия А. Шнитке скажет: «Пушкин – в центре человеческой души. Как в многомерном кресте встречаются полюса и нет замкнутости – так и в фигурах запредельных, подобных Пушкину, выражено все идущее от человека и все идущее к человеку. Конфликтующие душевные миры примиряются под лучами этого нравственного солнца, все их разногласия меркнут».2
Как и Пушкин, Ницше по своей значимости превосходит отдельную, в данном случае, европейскую культуру. Осмысление этого факта мы находим не в самой Европе, где в лице М. Хайдеггера философия Ницше была представлена как всего лишь завершение западной метафизики. Значимость Ницше была понята более глубоко как раз на родине Пушкина: «И Кант, и Гете, и Шопенгауэр, и Вагнер создали гениальные творения. Ницше воссоздал новую породу гения, которую не видывала еще европейская цивилизация. Вот почему своей личностью он открывает новую эру. Анализируя произведения Ницше, мы усматриваем в них все черты гения старого типа; но сквозь эти черты, как сквозь маску, в нем просвечивает и еще что-то, неведомое европейцам. Это «что-то» и есть загадка, которую он предлагает передовым фалангам европейской культуры. И над нашей культурой образ его растет, как образ крылатого Сфинкса. Смерть или воскресение: вот пароль Ницше. Его нельзя миновать: он – это мы в будущем, еще не осознавшие себя».3 29 июня 2017 года в Самаре на конференции «Диагностика современности: глобальные вызовы – индивидуальные ответы» профессор В. А. Конев отметил: «Ницше – первый шаг к той культуре, которая грядет в XXI веке».
Важным жизненным обстоятельством, повлиявшим на становление как русского поэта, так и немецкого мыслителя, является обучение в элитарных заведениях закрытого типа. Пушкин получил свое образование в Лицее в Царском Селе, Ницше – в знаменитой Пфорташуле. Оба заведения отличались казарменными порядками: «Лицеисты просыпались в шесть утра под звук колокола, в спешке умывались и, облачившись в учебную форму, состоявшую из синих панталон и синего же редингота с красным воротничком, спускались на общую молитву в зал. Классы начинались в семь утра и продолжались до девяти, затем лицеисты пили чай и отправлялись на прогулку. С десяти часов классы возобновлялись; в полдень лицеисты снова шли на прогулку, в час – на обед. С двух до трех давался урок либо каллиграфии, либо рисования; с трех до пяти – вновь различные занятия. В пять часов чай, в шесть – прогулка, потом – повторение уроков или вспомогательный класс».4 А вот распорядок Пфорташуле: «Учеников поднимали в четыре часа утра, к пяти им следовало привести себя в порядок; занятия начинались в шесть и продолжались в той или иной форме до полудня. Они возобновлялись в 1.15 пополудни и длились до 15.50. Вечером проводились еще какие-либо занятия; отбой давался в 21.00».5 В обоих учебных заведения приоритет отдавался гуманитарному знанию и нравственному воспитанию. В Лицее: «Образование предусматривалось общее, без специализации, но с преобладанием гуманитарных наук. «Нравственные науки» должны были стать в Лицее основными».6 В Пфорте: «Основной интерес Пфорташуле лежал в области греческого языка и латыни и несколько в меньшей степени в сфере немецкой классики. По свидетельству Рихарда Блунка, школа была поистине миром книг: ученики вдыхали воздух не современной Европы, а Древней Греции и Рима, а также Германии времен Гете и Шиллера».7
И Пушкин и Ницше будут до последних своих дней обращаться к школьным годам как истоку их жизненного пути. Дальнейшая судьба окажется не столь благоприятной для двух величайших гениев человечества. Оба будут вести жизнь «изгнанников, скитальцев и поэтов» (М. Волошин). Значительную часть жизни Пушкин проведет во всевозможных ссылках. Лишь под конец он достигнет берега: женится, получит покровительство императора и перспективы карьерного роста. Но это и будет началом конца, за которым последует гибель. Ницше двадцати четырех лет от роду получит место профессора в Базеле, но через семь лет оставит преподавание и до умопомрачения в 1889 году будет скитаться по различным городам Германии, Италии и Швейцарии – без дома, без семьи. И Пушкин и Ницше погибают трагически, не дожив до старости и не воплотив всех своих замыслов. Оба уходят, не сказав своего последнего слова, оставив множество планов, черновиков и набросков. Но и сделанного было достаточно, чтобы поставить задачу на несколько столетий вперед. Русская литература и философия будут разрабатывать и осмыслять различные грани пушкинского наследия. В европейской, а также русской философии и литературе на базе ницшевских идей будут возникать целые направления и течения. И на сегодняшний день процесс осмысления и проживания наследий Пушкина и Ницше отнюдь не приблизился к своему завершению. Скорее, напротив, мы стоим только в начале этого пути. И дело здесь не только в преждевременном обрыве творческой жизни двух гениев. Задачи, которые ставили перед собой как Пушкин, так и Ницше не могли быть решены в течение одной, хотя бы и весьма продолжительной жизни: требуется работа нескольких поколений, чтобы довести до полного воплощения начатое гениями и пророками.
Следует также напомнить, что Ницше читал Пушкина и даже написал романсы на два его стихотворения («Заклинание» и «Зимний вечер» в немецком переводе). Правда, знакомство Ницше с Пушкиным, по имеющимся сведениям, ограничивалось сборником стихов в немецком переводе.8 Ницше был знаком и, по-видимому, солидарен с оценкой поэзии Пушкина, данной П. Мериме: «О некоторых лирических стихотворениях Пушкина Мериме говорит, что они «эллинистичны благодаря правдивости и простоте, très supérieurs pour la précision et la netteté (весьма превосходны по точности и четкости)».9
Как поэт Пушкин стоит в одном ряду с Гомером, Софоклом, Данте, Шекспиром и Гете. Но Пушкин также и мыслитель, философ, причем этот титул подобает ему ничуть не в меньшей степени, чем Толстому и Достоевскому: «Пушкин – великий мыслитель, мудрец, – с этим, кажется, согласились бы немногие даже из самых пламенных и суеверных его поклонников. Все говорят о народности, о простоте и ясности Пушкина, но до сих пор никто, кроме Достоевского, не делал даже попытки найти в поэзии Пушкина стройное миросозерцание, великую мысль».10 Поэт не писал философских трактатов и не включал в свои художественные произведения длинные философские рассуждения на манер Л. Н. Толстого. Но его философское воззрение органично воплощено в стихах, поэмах, драматических и прозаических произведениях. Пушкин философствует посредством художественных образов. И причина того, что эта (собственно пушкинская) философия часто оставалась вообще не замеченной, кроется в том, что в данном случае речь идет никак не о художественном перепеве каких-либо уже известных идей. Можно, конечно, найти в пушкинских произведениях воззрения и античных скептиков, стоиков и эпикурейцев, взгляды атеистов и деистов эпохи Просвещения. Но у Пушкина есть своя философия, которая не сводится к каким-либо известным в те времена течениям и направлениям. Это философия творческого утверждения жизни во всех ее проявлениях, философия созидающей воли, воли, открывающей новые горизонты существования человека, создающая совершенно новый тип (образ) человека. Именно об этой философии уже после Пушкина заговорит на немецком языке Ницше и так же, как и Пушкин, не будет услышан современниками: «Последний [К. Шпиттелер. – В. Ф.] трактовал, например, моего Заратустру как «высшего рода упражнение в слоге» и желал, чтобы впредь я все-таки заботился и о содержании».11 Следует ли напоминать, сколь часто и в адрес Пушкина делались замечания подобного рода?
Ницше в качестве философа брался за решение наиболее «спекулятивных» проблем бытия и становления, бытия и мышления. В этом плане он стоит в одном ряду с такими мыслителями, как И. Кант и Г. В. Ф. Гегель. И одновременно Ницше – философ жизни— причем не только в узком смысле направления, возникшего, в том числе, под его влиянием. Для Ницше жизнь и философия не были разделены: его философия была не родом профессиональной деятельности, но экспериментом над самим собой и своей жизнью.
Ницше не только философ, но и поэт. Его перу принадлежат стихотворения, часть из которых издавалась в составе его философских сочинений, часть – предназначалась для печати отдельным сборником. В сохранившихся и опубликованных посмертно черновиках и набросках представлено большое количество стихотворных текстов, по-видимому, не предназначавшихся для издания или не изданных по каким-либо причинам.
Вот одно из поэтических произведений Ницше:
В юности, в светлую ночь
раз на мосту я стоял.
Издали слышалось пенье;
словно по влаге дрожащей
капли златые текли.
Гондолы, факелы, музыка —
В сумерках все расплывалось…
Звуками теми втайне задеты, струны души зазвенели, отозвалась гондольеру, дрогнув от яркого счастья, душа.
А вот стихотворение Пушкина, близкое по тематике и по духу:
Близ мест, где царствует Венеция златая,
Один, ночной гребец, гондолой управляя,
При свете Веспера по взморию плывет,
Ринальда, Годфреда, Эрминию поет.
Он любит песнь свою, поет он для забавы,
Без дальных умыслов; не ведает ни славы,
Ни страха, ни надежд, и тихой музы полн,
Умеет услаждать свой путь над бездной волн.
На море жизненном, где бури так жестоко
Преследуют во мгле мой парус одинокой,
Как он, без отзыва утешно я пою
И тайные стихи обдумывать люблю.
Но Ницше не только философ и поэт, он еще и философ-поэт. И дело не только в том, что центральное произведение философа – «Так говорил Заратустра» – представляет собой шедевр немецкой поэзии (шедевр, практически не поддающийся адекватному переводу на другие языки – подобно поэтическим текстам Пушкина). Для Ницше поэзия, как и философия, – не род занятий, но способ бытия, точнее говоря, – поэзия (как и искусство в целом) и есть воля к власти как воля к созиданию жизненных перспектив, к организации хаоса и творческому утверждению существования. «Мы же хотим быть поэтами нашей жизни, и прежде всего в самом мелком и обыденном!» – такой завет дает нам Ницше.13 И в этом плане Ницше родственен Пушкину с его пониманием значения поэзии и поэта.
Пушкину и Ницше суждено будет встретиться уже после своей физической смерти в начале XX столетия. И местом этой встречи будет Россия. Поэты Серебряного века, выросшие на Пушкине, с детских лет впитавшие его в свою плоть и кровь, прошедшие его школу, станут впоследствии одними из первых русских учеников и последователей Ницше. Их творчество положит начало длительному процессу взаимного усвоения и синтеза мудрости русского поэта и немецкого философа. Результатом этого пути станет новое Возрождение, которое состоится в русской культуре.
Пушкин и Ницше встречаются и на страницах этой книги, посвященной идее вечного возвращения в русской поэзии «золотого» и «серебряного» веков.
Вечное возвращение – не просто идея, но продукт переживания, опыта. «Я шел в этот день поверху лесом вдоль озера Сильваплана; у могучего, пирамидально нагроможденного блока камней, недалеко от Сурляя, я остановился. Там-то и пришла мне эта мысль».14 Многое в этом опыте есть игра возобновления – возобновления того, что было раньше. Установка, воля к тому, чтобы повторилось то, что было, а именно – опыт, переживание, впечатление. Повторяется уже сам опыт возобновления, воспоминания. Это уже возобновление возобновления, воспоминание воспоминания. Но сюда неизбежно добавляется и различие – новый опыт как результат (и условие) «возобновления возобновления». Повторение и различие. Или – память и воображение, творческая память. Этот опыт конституируется двойным горизонтом. С одной стороны, это горизонт воспоминания, возобновления: «снова здесь», «всё, как когда-то». С другой стороны – это ускользание, неизбежная конечность. Ощущение, что рано или поздно пребывание здесь закончится. Чтобы потом вернуться снова – и всё вспомнить, пережить то же самое, но заново, ещё раз. Оба горизонта предполагают друг друга, это двойной горизонт ускользания-возобновления. Если бы не было горизонта ускользания, не было бы возможно и возобновление, «снова». Вместо этого было бы одинаковое «теперь», которое и не ускользает и не возобновляется, но всегда длится и пребывает.
* * *
У солнца научился я этому, когда закатывается оно, богатейшее светило: золото сыплет оно в море из неистощимых сокровищниц своих, –
– так что даже беднейший рыбак гребет золотым веслом! Ибо это видел я однажды, и, пока я смотрел, слезы, не переставая, текли из моих глаз. (Ницше Ф. Так говорил Заратустра).
* * *
Часть материала, входящего в состав данного исследования, была предварительно опубликована в виде отдельных статей. Для настоящей книги все тексты исправлены, уточнены, дополнены и переработаны. Автор выражает благодарность своей жене Наталье за помощь в вычитке и корректуре работы.
Введение
Идея вечного возвращения в поэзии: от Ницше к Пушкину
Фридрих Ницше придавал чрезвычайную значимость идее вечного возвращения (die ewige Wiederkunft). Однако если посмотреть, какой объем изложение данной идеи занимает в опубликованных самим философом текстах, то можно обнаружить парадоксальную вещь. Идея вечного возвращения заявлена в одном (только в одном!) фрагменте из «Веселой науки» и представлена на нескольких страницах «Так говорил Заратустра». И больше нигде. Мысль, с помощь которой Ницше рассчитывал изменить судьбу человечества, разработана самим философом в катастрофически малом объеме (так что дошедшие до нас фрагменты сочинений Гераклита в совокупности превосходят то, что было самим Ницше опубликовано по проблеме вечного возвращения). На этом фоне разительный контраст составляет количество исследований по данной теме, принадлежащих перу наиболее авторитетных мыслителей ХХ столетия, таких как М. Хайдеггер, К. Ясперс, Ж. Делёз, А. Данто, Ф. Юнгер, К. Лёвит. Такой объем исследований и интерпретаций не может быть основан на тех нескольких страницах, которые Ницше выделил под данную идею в своих основных сочинениях. Настоящим источником рецепции учения о вечном возвращении служат материалы чернового наследия философа. Здесь этой идее посвящено большое количество фрагментов разных лет. Именно в черновиках Ницше обстоятельно разрабатывает онтологический, аксиологический, этический и эстетический аспекты названного учения.
1. Философские аспекты идеи вечного возвращения
Основная особенность идеи вечного возвращения состоит в ее амбивалентном, внутренне противоречивом характере. Эта идея содержит противоположные и взаимоисключающие установки. Причем соединение этих антиномичных аспектов не носит диалектического характера: снятия и синтеза противоречий не происходит. Для стиля философствования Ницше характерно сознательное утверждение неразрешенных противоречий. В учении о вечном возвращении эта специфическая черта ницшевского мышления проявилась в полной мере.
1) Космологический и антропологический аспекты учения
Идея вечного возвращения одновременно является попыткой осмыслить бытие мира во времени и поиском новых ориентиров существования человека в мире. Как таковое ницшевское учение относится сразу к области онтологии и этики, космологии и философии человека. Данный момент был выявлен К. Лёвитом: «притчу о вечном возвращении можно уподобить чему-то двойственному: с одной стороны, некоему «этическому центру тяжести», благодаря которому ставшее бесцельным человеческое существование снова получает цель за своими собственными пределами, а с другой – естественнонаучному «факту» в бесцельной самодостаточности мира сил».15
В одном случае речь идет о выявлении фундаментальных законов мироздания: в бесконечном времени в этом мире все повторяется бесконечное число раз. В другом случае акценты смещаются с онтологии и космологии на человеческую экзистенцию: Ницше дает человеку новый императив, который будет определять не знание о бытии мира как такового, но его способ существования в мире. К. Лёвит показал, что в каждом из этих аспектов учение о вечном возвращении приобретает противоположный смысл. Космологический аспект утверждает фундаментальную бессмысленность существования: если в конечном итоге все повторяется и не происходит никаких изменений, то бытие не имеет смысла. В существовании ничего не достигается, ничего не искупается, в вечности времени все остается так, как есть. Напротив, антропологический аспект дает человеческой экзистенции «новый центр тяжести», получающий свое выражение в императиве: поступай каждый раз так, чтобы ты мог желать бесконечного повторения каждого момента своей жизни. Если в первом случае постулируется абсолютная бессмысленность и бесцельность бытия, то здесь, наоборот, существование наделяется новым всеобъемлющим смыслом: «Ницшеанские высшие типы, как мы уже видели, должны пройти через периоды величайших личных подъемов и мучений для того, чтобы исполнить свой возвышенный потенциал. Однако решающая фаза в этих страданиях наступает только после того, как они осмеливаются встретиться лицом к лицу с устрашающим гипотетическим выбором: будь у них возможность заново прожить жизнь вновь и вновь бесконечное число раз, сделали бы они то же самое без колебаний и с радостью, зная, что все, что было в прошлом, повторится вновь и вновь в неизменности? Иными словами, хватило бы у них силы духа полюбить перспективу постоянного повторения горестей, унижений и поражений прошлого наряду с моментами радости и победы? Если они смогут вынести такую перспективу, то становятся истинно любящими судьбу – в ницшевском смысле amor fati – и обретают «высшую форму утверждения». А тем самым они присоединяются к рангу немногих, кто способен к тому, что Заратустра называет «огромное, безграничное Да и Аминь».16
Для автора приведенного выше фрагмента учение о вечном возвращении является лишь «мысленным экспериментом». Однако и онтологический аспект нельзя сбрасывать со счетов, поскольку сам Ницше разрабатывал его в черновых набросках.
Онтологический аспект идеи вечного возвращения, в свою очередь, распадается на два антиномичных момента. Ницше стремится избежать спекулятивного, метафизического истолкования данной идеи. Он пытается представить свое учение в качестве естественнонаучного факта, апеллирует к достижениям современной ему физики и математики, хочет научно доказать положение о вечном возврате то же самого. Но доказать подобное учение методами физики и математики невозможно – и Ницше в конце концов это осознал. Физика терпит поражение, и идея вечного возвращения вновь оказывается в сфере спекулятивной метафизики.
Нетрудно увидеть в этих аспектах ницшевского учения основную дилемму кантовской философии. Невозможность научного разрешения метафизических вопросов приводит к переводу онтологии в этику: «Критика чистого разума» разрешается «Критикой практического разума». Мысль Ницше проходит аналогичный путь: физика и метафизика растворяются в этике. Вместе с тем космологический аспект ницшевской идеи не нейтрализуется полностью, но сохраняет свою значимость наряду с антропологическим. Учение о вечном возвращении существует в напряжении, образуемом этими двумя полюсами философской мысли.
2) Метафизический и постметафизический характер учения
Споры о преодолении в философии Ницше метафизики не утихают до сих пор. М. Хайдеггер определяет учение Ницше в качестве сугубо метафизического: как завершение европейской метафизики.17 Вместе с тем следует признать, что, несмотря на все колоссальные усилия, направленные на преодоление метафизики, сам Хайдеггер все же остается в рамках метафизического способа философствования. По-другому не могло и быть, поскольку в своей фундаментальной онтологии он исходит из возобновления древнего вопроса о бытии. Экзистенциальную аналитику Хайдеггер разрабатывает только в качестве вспомогательного раздела для получения доступа к бытию как таковому. Бытие как таковое, бытие как «простое многообразного» всегда будет оставаться сугубо метафизическим концептом – даже при условии осуществленного Хайдеггером «понимания» бытия из горизонта временности Dasein. Само Dasein является метафизическим концептом, поскольку представляет собой способ «разомкнутости» Sein (бытия). Действительный выход за пределы метафизики возможен при условии радикальной деонтологизации Dasein и «бытия как такового». Пути подлинного преодоления метафизического способа философствования намечены Ф. Ницше, в учении которого осуществляется попытка вывода философии за пределы метафизического по существу круга вопросов о бытии как таковом.
Тем не менее, проблема отношения философии Ницше к метафизике не имеет однозначного решения. И идея вечного возвращения является одновременно метафизической и постметафизической. С одной стороны, Ницше ставит вопрос о бытии сущего в целом, он говорит о таких вещах, которые заведомо превосходят возможности человеческого опыта (в кантовском смысле данного термина). В этом отношении следует признать, по крайней мере, частичную справедливость позиции Хайдеггера и его многочисленных последователей. Но, с другой стороны, именно в идее вечного возвращения трансцендентное (как исконная и неотъемлемая сфера метафизики) терпит радикальное поражение. Именно в этом учении Ницше осуществляет перенос онтологического и экзистенциального «центра тяжести» с потустороннего и сверхчувственного на имманентное. При этом имманентное не остается в прежнем своем статусе «негатива» трансцендентного. В учении о вечном возвращении имманентное преобразуется, оно перестает мыслиться как сфера лишь конечного, ограниченного и кажущегося, неистинного бытия. Вечность начинает раскрываться в самом имманентном, которое при этом не утрачивает и своего конечного, временного характера. Поэтому в корне неверно трактовать учение Ницше как «перевернутый платонизм». У Ницше стираются границы между конечным и бесконечным, временным и вневременным, имманентным и трансцендентным.
Таким образом, выдвигая идею вечного возвращения, Ницше одновременно и остается в рамках метафизического способа постановки вопросов и совершает прорыв к постметафизической философии, открывая принципиально новые горизонты философской мысли. По этой причине философия Ницше в ХХ столетии могла привлекать сразу и остающегося верным метафизике и трансценденции К. Ясперса, и бескомпромиссного борца со всякой метафизикой Ж. Делёза.
3) Тождество и различие как двойной горизонт учения
На одном уровне идея вечного возвращения актуализирует тождество, на другом – полагает различие.
Первый уровень может быть назван экзотерическим. Большинству читателей и интерпретаторов идея ницшевская вечного возвращения известна именно как утверждение бесконечного повторения того же самого. В значительной части высказываний самого Ницше на эту тему (особенно в «Веселой науке» и «Заратустре») говорится именно о возвращении того же самого.
Однако в черновых заметках мы встречаемся и с принципиально иным понимаем учения: «Нужно хотеть исчезнуть, чтобы снова возникнуть – перейти из одного дня в другой. Превращение через тысячи душ – вот что должно быть твоей жизнью, твоей судьбой. И в конце концов – снова пожелать пройти все это!».18 Перевод последнего предложения не точен. В оригинале: «Man muß vergehen wollen, um wieder entstehen zu können – von einem Tage zum anderen. Verwandlung durch hundert Seelen – das sei dein Leben, dein Schicksal. Und dann zuletzt: diese ganze Reihe noch einmal wollen!».19 У Ницше написано не «все это», но «diese ganze Reihe» – весь этот ряд. Ряд образуется превращением через тысячи душ (Verwandlung durch hundert Seelen), представляет собой процесс саморазличения, утраты собственной идентичности, отказа от тождества и утверждения различия. Вечному возобновлению подлежит именно ряд, образованный различием, а вовсе не тождество собственной личности и породивших ее обстоятельств. Данный аспект учения о вечном возвращении является наиболее сложным и малоизвестным. Эта эзотерическая сторона ницшевской идеи получит позднее разработку в книге Ж. Делёза «Различие и повторение».
Идея прохождения сквозь тысячи душ неоднократно высказывалась Ницше и в опубликованных им работах. Однако ее связь с учением о вечном возвращении не всегда была представлена эксплицитно. Так, в «Веселой науке» говорится о тех, «чья душа жаждет пережить во всем объеме прежние ценности и устремления и обогнуть все берега этого идеального «средиземноморья», кто ищет из приключений сокровеннейшего опыта узнать, каково на душе у завоевателя и первопроходца идеала, равным образом у художника, у святого, у законодателя, у мудреца, у ученого, у благочестивого, у предсказателя, у пустынножителя старого стиля».20 Поиск и желание всего этого, стремление к утверждению ряда различных состояний и есть воля к вечному возвращению. Такая воля далека от упрямого хотения во что бы то ни стало сохранить свою ограниченную личность, которая является лишь искусственным и фиктивным образованием. Позиция Ницше ближе к евангельскому высказыванию: «Любящий душу свою погубит ее; а ненавидящий душу свою в мире сем сохранит ее в жизнь вечную» (Ин 12:25). Ницше говорит: «Man muß vergehen wollen». Тем не менее, повторение того же самого также присутствует в учении о вечном возвращении и составляет, по крайней мере, его поверхностный момент.
4) Возобновление античного учения и «новое слово» Ницше
Истоки ницшевского учения о вечном возвращении, как правило, находят в античности. На этом основании оригинальность высказываемых Ницше идей может быть подвергнута сомнению или полному отрицанию. Философ не сказал ничего нового, но лишь повторил и возобновил то, что было известно за несколько столетий до него. Существует и прямо противоположный взгляд на проблему, согласно которому идея вечного возвращения для античного мировоззрения в принципе не характерна. Грекам и римлянам была близка идея циклического устройства времени и истории, но это совсем не аналог ницшевского учения о повторении того же самого. В циклической модели времени утверждается повторение некоего универсального порядка бытия сущего, принципов его организации. Ницше же говорит о повторении не сущности, но именно сущего. Сам термин «вечное возвращение того же» принадлежит Ницше.21
Как и в рассмотренных выше случаях, вопрос о степени укорененности ницшевской идеи вечного возвращения в античных представлениях не имеет однозначного решения. Представления о повторяемости, цикличности времени и истории, безусловно, носят архетипический характер.22 Как филолог-классик Ницше был знаком со многими античными источниками, дух греческой культуры был им глубоко прочувствован и осмыслен. Опыт античности сыграл значимую роль в формировании учения Ницше. Вместе с тем не следует забывать, что для философа не менее значимым был и опыт христианского мировосприятия. Идея вечного возвращения не является в данном случае простой антитезой к христианскому эсхатологическому и линейному пониманию времени: если бы все ограничивалось только этим, Ницше действительно не сказал бы ничего нового. Но в ницшевском учении есть достаточно сильный евангельский элемент: мотив принятия судьбы, утверждение существования во всех его проявлениях, отказ от осуждения и возмездия. Подобное понимание «благой вести» было изложено Ницше в его «Антихристе», направленном, главным образом, против истолкования христианского учения апостолом Павлом.
В общем и целом, можно сказать, что в ницшевском учении о вечном возвращении мы имеем достаточно сложное переплетение древних мифических, христианских, философских и научных воззрений. Сам Ницше в своих черновиках разрабатывает различные, нередко взаимоисключающие аспекты идеи вечного возвращения. Отсюда следует, что нет возможности ни редуцировать эту идею к античным источникам, ни осуществить ее полное дистанцирование от древней мысли, не допустив при этом существенных искажений.
5) Мифический и философский аспекты учения
В учении о вечном возвращении Ницше выступает одновременно и как философ и как творец мифов. В «Так говорил Заратустра» вечное возвращение – это миф, который должен изменить сознание и экзистенцию тех, кто найдет в себе силы и решимость положить его в основу своего существования. Онтология и гносеология здесь не имеют решающего значения: вопросам бытия и познания Заратустра не уделяет особого внимания. Он не доказывает, он создает новые ценности. Однако утверждение, что идея вечного возвращения есть только миф, будет в корне ошибочным. В черновых заметках Ницше выступает именно как философ, учение о вечном возвращении он связывает с сугубо философскими проблемами бытия и становления, ценности и морали. Например, в заметках 1883–1884 годов мы читаем: «обе великие (найденные немцами) философские точки зрения становления, развития ценности бытия (однако нужно сначала преодолеть жалкую форму немецкого пессимизма!)
соединены мной решающим образом
все становится и вечно возвращается
– ускользнуть невозможно!».23
Из приведенного фрагмента видно, что Ницше мыслит идею вечного возвращения в контексте проблематики немецкой философии. Попытки резко противопоставить Ницше Канту и Гегелю и рассматривать его исключительно в качестве создателя мифов являются следствием плохого знания текстов наследия философа и отсутствия навыков внимательного чтения. Более адекватным будет положение, что в учении о вечном возвращении миф и философия переплетаются самым тесным образом.
6) Новая надежда и «величайшая тяжесть»
Идея вечного возвращения является одновременно благословением и проклятием, радостной вестью и смертоносным учением. Эта идея представляет собой высшее утверждение существования, величайшее «Да» жизни; и одновременно она содержит в себе нигилистический аспект, лишающий существование всякого смысла. Только поверхностные умы и чуждые рефлексии гедонисты могут не задумываясь «принять» идею вечного возвращения. Для них эта идея будет обеспечивать возможность предаваться своим мелким и пошлым развлечениям с чистой совестью. Но Ницше неоднократно предупреждал подобные искажения своей философии: «однако я хочу огородить свои мысли и даже свои слова, чтобы не вторглись в мои сады свиньи и гуляки!».24 Вечное возвращение означает волю к утверждению всех моментов существования: возобновлению подлежат и радость и страдание, и счастье и боль: «Говорили вы Да какой-нибудь радости? О друзья мои, тогда вы говорили Да и всякой скорби. Все сцеплено, нанизано, влюблено одно в другое».25 Но не это больше всего страшит Заратустру в вечном возвращении. «Вечно он возвращается, человек, маленький человек, от которого устал ты» – так зевала моя печаль, и волочила ноги, и не могла заснуть».26 Возвращается все, в том числе и ничтожество «последнего человека». По этой причине учение о вечном возвращении способно вызвать не только радость, но и величайшее отвращение к жизни. Вечное возвращение отрицает телеологический характер существования и утверждает игру случая.
7) Wiederkunft и Wiederkehr
Фридрих Юнгер разграничивает в качестве двух аспектов идеи вечного возвращения Wiederkunft и Wiederkehr.27 Wiederkunft представляет собой воспроизведение царящей в существовании закономерности, повторение самого существования. Возвращение здесь носит характер некой принудительной силы, фундаментального закона мироздания, которого никто и ничто не в силах избежать. Напротив, Wiederkehr есть праздник (das Fest). «Im Wesen dieses Festes liegt, daß nicht ein Geschehen gefeiert wird, sondern das Wiederkehren dieses Geschehens; die Wiederkehr selbst ist das Fest».28 («В сущности этого праздника заложено, что торжествуется не само событие, но возвращение этого события; возвращение само есть праздник».) Вечное возвращение как праздник, Wiederkehr, в отличие от Wiederkunft, избавляет существование от его принудительного характера. Праздник – это дионисийские мистерии, это карнавал, это трансгрессия. Здесь мы сталкиваемся с фундаментальным для неклассической философии различием между субстанцией и функцией. Как отмечает М. М. Бахтин: «Карнавал торжествует самую смену, самый процесс сменяемости, а не то, чту именно сменяется. Карнавал, так сказать, функционален, а не субстанционален. Он ничего не абсолютизирует, а провозглашает веселую относительность всего».29 Wiederkehr представляет собой именно утверждение возвращения и повторения в качестве функции, а не в качестве субстанции. Это также утверждение становления и понимания бытия в качестве становления. «Придать становлению характер бытия – вот в чем проявляется высочайшая воля к власти (Dem Werden den Charakter des Seins aufzuprägen – das ist der höchste Wille zur Macht).30 Что все возвращается – это наиболее тесное приближение мира становления к миру бытия: вершина созерцания».31
Таким образом, идея вечного возвращения внутренне амбивалентна: она содержит и жизнеутверждающий и отрицающий, нигилистический аспекты. Отделить одно от другого нет возможности: только тот, кто пережил весь ужас этой «бездонной мысли», тот, кто смог преодолеть отвращение, ей вызываемое, может достичь высочайшего утверждения жизни.
Учение о вечном возвращении может быть адекватно воспринято только при условии удержания противоречивого сочетания различных аспектов. Изолирование и абсолютизация одного из моментов приводит к ошибке догматизации или релятивизации. Так, сведение учения к космологическому аспекту порождает догматическую онтологию, претендующую на вынесение окончательных суждений об устройстве мироздания. Вместе с тем абсолютизация экзистенциального аспекта приводит к релятивизации учения.
Идея вечного возвращения не высказывает ничего о мире, а все содержание учения сводится к проблеме поиска ориентиров в существовании человека. В этом случае нам пришлось бы выбросить все те многочисленные фрагменты, в которых философ разрабатывает онтологические и космологические аспекты идеи. Подобное избирательное прочтение наследия Ницше не является перспективным, как показал опыт с изданием «Воли к власти».
2. Идея вечного возвращения в художественной прозе
Как было показано выше, идея, которой Ницше придавал столь большое значение, является одновременно и старой и новой. Она архетипична – и в этом плане ее следы могут быть обнаружены не только в мифах, но и в литературе. Мы приведем несколько примеров присутствия идеи вечного возвращения в художественной прозе.
1) Генрих Гейне
В. В. Петров указывает на отрывок из Дополнений к «Путевым картинам» Г. Гейне как на один из источников идеи вечного возвращения Ницше: «Ибо время бесконечно, но вещи во времени, конкретные тела, – конечны. Они, в самом деле, могут распадаться на мельчайшие частицы, но число этих частиц, атомов, ограничено, как ограничено число комбинаций, которые сами собой из них образуются. Так что, сколь бы долгое время ни минуло, согласно вечным законам, управляющим комбинациями этой вечной игры в повторение, все конфигурации уже существовавшие на этой земле должны будут снова встретить, привлечь, оттолкнуть, поцеловать и разложить друг друга… А потому настанет день, и снова родится мужчина точь-в-точь как я, и родится женщина точь-в-точь как Мария, – надеюсь, правда, что в голове у мужчины будет меньше глупостей, – они встретятся в лучшей стране и будут долго смотреть друг на друга, а женщина наконец подаст руку мужчине и нежно скажет: Так будем же добрыми друзьями».32 В. В. Петров отмечает, что соответствующая книга находилась в библиотеке Ницше. Из данного отрывка видно, что, как минимум, космологический аспект идеи вечного возвращения был известен в немецкой литературе до Ницше.
2) Ф. М. Достоевский
Космологический аспект идеи вечного возвращения представлен также в знаменитой сцене беседы Ивана Карамазова с чертом: «Да ведь теперешняя земля, может, сама-то биллион раз повторялась; ну, отживала, леденела, трескалась, рассыпалась, разлагалась на составные начала, опять вода, яже бе над твердию, потом опять комета, опять солнце, опять из солнца земля – ведь это развитие, может, уже бесконечно раз повторяется, и все в одном и том же виде, до черточки. Скучища неприличнейшая…».33 Черт Ивана Карамазова утверждает, что повторение будет точь-в-точь «до черточки». Томас Манн даже высказывал предположение, что идея вечного возвращения у Ницше есть результат чтения им Достоевского.34 Однако здесь же немецкий писатель говорит о возможной ошибочности своего предположения и настаивает только на параллелизме идей двух авторов. Ницше познакомился с творчеством Достоевского лишь в 1887 году, причем «Братьев Карамазовых» философ, скорее всего, вообще не читал. Так что в данном случае, действительно, можно говорить только о «конгениальности братьев по духу», но не о прямом влиянии Достоевского на Ницше. Анализ идеи вечного возвращения у Достоевского и Ницше представлен в работе Д. И. Чижевского, к которой мы и отсылаем читателя.35
3) Л. Н. Толстой
В «Войне и мире» идея вечного возвращения представлена уже в антропологическом, экзистенциальном аспекте: «Говорят: несчастия, страдания, – сказал Пьер. – Да ежели бы сейчас, сию минуту мне сказали: хочешь оставаться, чем ты был до плена, или сначала пережить все это? Ради бога, ещё раз плен и лошадиное мясо. Мы думаем, как нас выкинут из привычной дорожки, что все пропало; а тут только начинается новое, хорошее. Пока есть жизнь, есть и счастье. Впереди много, много. Это я вам говорю, – сказал он, обращаясь к Наташе. – Да, да, – сказала она, отвечая на совсем другое, – и я ничего бы не желала, как только пережить все сначала».36 Пьер и Наташа здесь фактически отвечают на основной экзистенциальный вопрос, сформулированный Ницше: «willst du dies noch einmal und noch unzählige Male?».37 Оба героя дают утвердительный ответ: они хотят пережить все еще раз, всю жизнь со всеми ее страданиями.
Примеры можно было бы умножить. Так, в «Книге джунглей» Каа говорит: «Что есть, уже было. Все, что будет, только возвращение забытого года».38 В «Повести о Ходже Насреддине» представлена идея вечного круговорота: «Он жил в родстве со всем огромным миром вокруг, всегда чувствуя свою с ним нераздельность, как будто бы сознавая, что эфир, из которого состоит все в мире, – един, и беспрерывно переливается, и никакая частица его не принадлежит никому постоянно: от солнца переходит она ко шмелю, от шмеля— к облаку, от облака – к ветру или воде, от воды – к птице, от птицы— к человеку, с тем чтобы от человека устремиться дальше, в свое вечное круговращение. Вот почему так легко было маленькому Насреддину понимать и шмеля, и ветер, и солнце, и ласточку: он сам был ими всеми понемногу. То великое благо слитности с миром, которое дается только мудрецам, да и то лишь под старость, как высший венец их трудов и усилий, – ему, избранному сыну Жизни, было дано от рождения».39
Идея вечного возвращения в различных своих аспектах представлена в художественной литературе. Ницше, однако, не просто воспроизводит уже существующую мысль, но осуществляет философскую разработку данной идеи. Создание философии вечного возвращения, осмысление идеи на онтологическом, этическом и экзистенциальном уровнях – заслуга Ницше, который с полным правом может быть назван философом вечного возвращения. Но Ницше не только философ, но еще и поэт. И идея вечного возвращения является не только философской и не только мифической, но также и поэтической.
3. Идея вечного возвращения в поэзии
В художественной прозе вечное возвращение представлено преимущественно в качестве темы, идеи, высказываемой персонажем или автором-повествователем. В поэзии вечное возвращение охватывает не только идейно-содержательный пласт, но распространяется на ритмический и фонический уровень организации поэтического текста. Более того: вечное возвращение составляет самый нерв поэтического. Представления о вечном возвращении первоначально возникают не в философских учениях, но в мифах. А лирическая поэзия, как отмечает Ю. М. Лотман, является «наиболее «мифологичным» из жанров современного словесного искусства».40 Поэтому наряду с мифом поэзия является одним из источников философской рефлексии идеи вечного возвращения. Перед философией поэзия имеет то преимущество, что она не ориентирована на дискурсивное мышление, не направлена на высказывание суждений, отвечающих критериям логики. Хотя Ницше и в своих философских текстах преодолевает ограничения формальной логики, тем не менее, одновременное утверждение двух и более противоположных позиций неизбежно воспринимается как противоречие, как антиномия. Поэзия освобождена от проблемы истинности и непротиворечивости суждений. Она порождает синтетические, многомерные и подвижные образы, в которых коннотация преобладает над денотативным пластом высказывания.
Фридрих Юнгер, мыслитель и поэт, на которого ницшевская идея вечного возвращения оказала неизгладимое влияние,41 пишет: «Всякая периодичность, всякий ритм, всякий метр предполагает возвращение».42 Он же указывает на закономерность и неизбежность возникновения идеи возвращения в философии Ницше: «Если утверждать волю без оговорок, ограничений и скидок, если она становится единственно действенным мировым процессом, то учение о вечном возвращении оказывается высшей формой утверждения, которую только можно придать становлению».43 Утверждение становления, стремление придать становлению характер бытия, характер вечности – вот что составляет корень ницшевского учения. И этот же мотив составляет главную тайну поэзии. В духовном становлении человечества поэзия выступает в качестве среднего термина по отношению к мифическому сознанию и философской рефлексии. Она есть ступень в переходе от одного к другому, и она есть синкретическая форма, в которой оба феномена – миф и философия – еще не расчленены, еще не противопоставлены друг другу, но пребывают в единстве.
Осознание идеи вечного возвращения вызывает у Ницше всплеск поэтического творчества. Появляется «Так говорил Заратустра», книга, в которой поэзия и философия вновь оказываются в неразрывном единстве. Появляется венок из стихотворений, обрамляющих «Веселую науку». Утверждение становления как вечности и вечности как становления представлено в «Nach neuen Meeren»:
Dorthin – will ich; und ich traue
Mir fortan und meinem Griff.
Offen liegt das Meer, ins Blaue
Treibt mein Genueser Schiff.
Alles glänzt mir neu und neuer,
Mittag schläft auf Raum und Zeit —:
Nur dein Auge – ungeheuer
Blickt michs an, Unendlichkeit!44
Вдаль – хочу я: и отныне
Только выбор мой со мной.
Мчится в пагубные сини
Генуэзский парус мой.
Все блестит мне быстротечно,
Полдень спит в объятьях дня —
Только глаз твой, бесконечность,
Жутко смотрит на меня!45
В качестве философского учения идея вечного возвращения является одной из самых сложных. М. Хайдеггер и Ж. Делёз приложили все усилия, чтобы сделать ее еще сложнее. Однако в качестве поэтического мотива эта идея проста – в том смысле, в каком простота является свойством хорошей поэзии. Квинтэссенция этой идеи представлена в стихотворении «Sils-Maria». Здесь говорится не о самом вечном возвращении, но о том состоянии, которое является одновременно и источником возникновения этой идеи и результатом ее осознания и принятия. Достигается круг: начало становится итогом, змея кусает свой собственный хвост. Вот этот текст:
Hier saß ich, wartend, wartend, – doch auf nichts,
Jenseits von Gut und Böse, bald des Lichts
Genießend, bald des Schattens, ganz nur Spiel,
Ganz See, ganz Mittag, ganz Zeit ohne Ziel.
Da, plötzlich, Freundin! wurde eins zu zwei —
– Und Zarathustra ging an mir vorbei…46
Я сидел в ожидании, и я не ждал ничего.
Я не думал ни о добре, ни о зле, но я радовался
Игре света и тени; я сидел под обаянием
Дня, озера, яркого солнца, жизни без цели.
И в этот миг внезапно нас стало двое —
Мимо меня прошел Заратустра.47
Идея вечного возвращения не просто получает свое воплощение в поэтическом творчестве Ницше. Как мы уже отмечали выше, она составляет ключевой момент структурного уровня поэтических текстов как таковых. Многочисленные указания на этот счет даны в фундаментальных трудах Ю. М. Лотмана. Так, принцип возвращения является организующим моментом такого феномена, как рифма: «Механизм воздействия рифмы можно разложить на следующие процессы. Во-первых, рифма – повтор. Как уже неоднократно отмечалось в науке, рифма возвращает читателя к предшествующему тексту. Причем надо подчеркнуть, что подобное «возвращение» оживляет в сознании не только созвучие, но и значение первого из рифмующихся слов. Происходит нечто глубоко отличное от обычного языкового процесса передачи значений: вместо последовательной во времени цепочки сигналов, служащих цели определенной информации, – сложно построенный сигнал, имеющий пространственную природу – возвращение к уже воспринятому».48 Лотман не просто показывает, что возвращение составляет базисный принцип рифмы в поэтическом тексте. Он выявляет и еще более значимый момент, а именно, что возвращение в поэзии утверждает не только повтор и тождество, но и различие: «При этом оказывается, что уже раз воспринятые по общим законам языковых значений ряды словесных сигналов и отдельные слова (в данном случае – рифмы) при втором (не линейно-речевом, а структурно-художественном восприятии) получают новый смысл».49 Это принципиально важный момент. Возвращение как структурный принцип поэтического текста не есть монотонное повторение того же самого, но способ генерации новых смыслов. Каким бы парадоксальным ни выглядело это утверждение на первый взгляд, однако, согласно Лотману, повтор в поэзии актуализирует не тождество, но различие: «Одинаковые (то есть «повторяющиеся») элементы функционально не одинаковы, если занимают различные в структурном отношении позиции. Более того: поскольку именно одинаковые элементы обнажают структурное различие частей поэтического текста, делают его более явным, постольку бесспорно, что увеличение повторов приводит к увеличению семантического разнообразия, а не однообразия текста. Чем больше сходство, тем больше и разница. Повторение одинаковых частей обнажает структуру».50
Функцию артикуляции различия через повторение в поэзии выполняет не только рифма, но и ритм. «Ритмичность стиха – цикличное повторение разных элементов в одинаковых позициях, с тем чтобы приравнять неравное и раскрыть сходство в различном, или повторение одинакового, с тем чтобы раскрыть мнимый характер этой одинаковости, установить отличие в сходном».51
Эти и другие положения позволяют Лотману сделать вывод, имеющий особую значимость для нашего исследования: «Универсальным структурным принципом поэтического произведения является принцип возвращения».52
4. Идея вечного возвращения в русской поэзии
В русской поэзии идея вечного возвращения представлена в двух вариантах. Во-первых, в качестве универсального и сквозного мотива, связанного с феноменами памяти и воспоминания, времени и становления. В данном случае идея вечного возвращения может быть раскрыта в творчестве А. С. Пушкина и других поэтов XIX столетия. Философские разработки Ницше здесь могут быть использованы в качестве концептуального горизонта, необходимого для экспликации в русской лирике идеи вечного возвращения как таковой. Учение Ницше позволяет посредством философской рефлексии проникнуть внутрь «стихов российских механизма», углубить понимание ряда основных мотивов отечественной поэзии.
Во-вторых, вечное возвращение представлено в качестве непосредственной отсылки к наследию Ницше – в стихах тех поэтов, которые знали произведения немецкого философа и испытали мощное влияние его идей. Речь идет о поэзии «серебряного века», прежде всего, о русском символизме.53
Так, следующее стихотворение М. Волошина демонстрирует глубокий и нетривиальный уровень понимания и переживания ницшевской идеи вечного возвращения:
Сквозь сеть алмазную зазеленел восток.
Вдаль по земле, таинственной и строгой,
Лучатся тысячи тропинок и дорог.
О, если б нам пройти чрез мир одной дорогой!
Всё видеть, всё понять, всё знать, всё пережить,
Все формы, все цвета вобрать в себя глазами,
Пройти по всей земле горящими ступнями,
Всё воспринять – и снова воплотить!
Данное стихотворение поразительно точно передает суть императива Ницше, утверждающего волю к вечному возвращению: «Превращение через тысячи душ – вот что должно быть твоей жизнью, твоей судьбой. И в конце концов – снова пожелать пройти все это». «Verwandlung durch hundert Seelen – das sei dein Leben, dein Schicksal. Und dann zuletzt: diese ganze Reihe noch einmal wollen!».
Однако такой уровень проникновения в учение о вечном возвращении у символистов имеет место далеко не всегда. М. Волошин представляет скорее исключение, чем правило. В целом же можно указать на следующую особенность. В большинстве случаев поэты, знавшие тексты Ницше, в своих стихах реализуют только отдельные аспекты идеи вечного возвращения. Например, у А. Блока будет преобладать космологический и нигилистический аспект, связанный с мотивами декадентства: достаточно вспомнить хрестоматийное «Ночь, улица, фонарь, аптека». Утверждающий аспект данной идеи у Блока сильно приглушен и редуцирован. В симфонии А. Белого «Возврат» также доминируют декадентские мотивы. Парадоксально, но наиболее полное, всестороннее выражение идея вечного возвращения получает не у ницшеанцев-символистов, но у Пушкина. Именно поэтический гений великого русского поэта был способен воплотить эту идею за несколько десятилетий до ее провозглашения немецким философом.
Подступы к вечному возвращению в пушкинской лирике содержатся в поэтической разработке мотивов памяти и времени. Сама идея вечного возвращения представлена у Пушкина в сквозном мотиве возобновления того, что однажды было пережито. Поэт утверждает волю к вечному возвращению. Ключевым словом здесь является наречие «вновь»:
Поклонник муз, поклонник мира,
Забыв и славу и любовь,
О, скоро ль вас увижу вновь,
Брега веселые Салгира!
Приду на склон приморских гор,
Воспоминаний тайных полный,
И вновь таврические волны
Обрадуют мой жадный взор!
Поэзия есть воля к вечному возвращению.
5. Теоретические и методологические аспекты исследования
С формальной точки зрения поэт пользуется тем же самым языком, что и все остальные люди. У нас нет никакого особого сакрального языка, который мог бы служить адекватным инструментом для поэтического творчества. Вместе с тем поэзия не сводится и к простой стилистической и ритмико-интонационной отделке языкового материала. Поэзия характеризуется установкой на выведение языка из состояния фиксированной значимости и перевод его в план бытийно-смысловой неопределенности. Лексико-семантические единицы обрастают множеством дополнительных смысловых оттенков, которые присутствуют в отдельном слове в свернутом виде. Разворачивание каждого такого смыслового варианта, существующего в сжатом виде в отдельном слове, предполагает построение характеризующейся линейной последовательностью бытийно-смысловой конфигурации – самостоятельного текста, нарратива. При этом следует учитывать, что сам поэтический текст состоит не из одного многомерного слова, но из нескольких существующих в таком же режиме слов. И актуализация одного варианта бытийно-смысловой определенности должна коррелировать с актуализацией вариантов других слов так, чтобы в итоге могла получиться линейная последовательность связанного повествования. Актуализация другого варианта, в свою очередь, должна иметь корреляцию с возможностью актуализации сходных вариантов в других словах данного поэтического текста, приводящей к образованию другой линейной последовательности (другого нарратива).
То же относится и к третьему, четвертому и т. д. варианту актуализации смысла отдельного слова. Чем более многомерно отдельное поэтическое слово, тем большая многомерность требуется от других слов, связанных с ним сложными отношениями многомерной бытийно-смысловой корреляции. И тем большее число одномерных, организованных в линейную последовательность бытийно-смысловых конфигураций (нарративов) может быть построено на основе актуализации тех или иных сцепляющихся друг с другом вариантов определенности. Сама же поэзия не существует в качестве такой одномерной линейной конфигурации, но представляет собой множество наслаивающихся друг на друга смысловых перспектив, ни одна из которых не занимает приоритетного положения по отношению к другим. Поэтому разворачивание того или иного варианта определенности, поскольку оно приводит к нивелированию всех других вариантов, не может считаться целью поэзии. Бытийно-смысловая неопределенность и составляет среду или горизонт существования поэзии. В тех же случаях, когда поэтический текст производит впечатление однозначной определенности, мы имеем дело либо с отвердевшими, седиментированными интерпретациями, переставшими восприниматься нами в качестве интерпретаций, либо с текстом, не являющимся поэтическим, хотя бы в нем и присутствовали ритм, рифма и прочий «антураж».
Из всего сказанного следует, что поэзия не может выступать в качестве «дискурса». Не существует поэтического дискурса, поскольку поэзия не предполагает установления доминирующего центра, в горизонте которого все элементы будут получать соответствующую бытийно-смысловую определенность. Здесь возможно возражение, что постструктуралистские исследования (в особенности Р. Барта, Ж. Деррида, Ю. Кристевой) показали, что, в принципе, любой дискурс характеризуется множеством несводимых к единому центру бытийно-смысловых перспектив. На это мы ответим, что дискурс, хотя и не является при ближайшем рассмотрении сконституированным только на основании одной перспективы, тем не менее, определяется установкой на такую однозначную определенность. Не будучи в состоянии достигнуть подобной определенности, дискурс симулирует, разыгрывает ее. Но именно эта симуляция и определяет способ бытия дискурса, в то время как гетерогенная множественность может быть раскрыта в нем лишь путем специального анализа. В поэзии ситуация противоположная. Здесь именно несводимая к единству множественность гетерогенных смысловых перспектив выступает на передний план и составляет способ бытия поэтического текста. Привести же поэтический текст к той или иной линейной конфигурации бытийно-смысловой определенности возможно лишь посредством интерпретации. Именно интерпретация стремится осуществить перевод поэзии в план дискурса, в то время как сама поэзия характеризуется противоположной направленностью: выведением любого дискурса из состояния фиксированной определенности, нейтрализацией его притязаний на доминирование одной бытийно-смысловой перспективы. Язык в поэзии переходит в иной, недискурсивный режим существования, он ускользает от власти дискурса.
В литературоведении подход к поэтическому языку как к феномену, выходящему за пределы фиксированной определенности и плана репрезентации, представлен у Ю. Н. Тынянова, М. М. Бахтина, Ю. М. Лотмана, Б. М. Гаспарова, С. Н. Бройтмана. В настоящем исследовании мы будем следовать базовым концептуальным и методологическим установкам названных авторов.
Согласно Ю. Н. Тынянову, специфика поэтического языка заключается в деформации синтактико-семантических единств, приводящей к затемнению основного признака и выдвижению на передний план второстепенных и колеблющихся признаков значения слов. Результатом этого для поэтического слова становится неопределенность значения и отрыв от предметности.54
Исследования М. М. Бахтина важны для нас, прежде всего, раскрытием принципиально нового, неклассического подхода к анализу произведений художественной литературы. При этом основные концептуальные разработки Бахтина, такие как полифония, карнавализация, двухголосое слово, «неготовость» бытия, «отелесивание», веселая относительность, не только образуют фундаментальный литературоведческий инструментарий, но несут значительную философскую нагрузку.55
С точки зрения Ю. М. Лотмана, стихотворение – это «смысловая структура особой сложности, необходимая для выражения особо сложного содержания».56 Как и Тынянов, Лотман полагает, что главная особенность художественных текстов состоит в создании условий «для возникновения вторичных значений», для образования «новой, не существующей на уровне естественного языка семантики».57 При этом следует учитывать, что «поэзия не описывает иными средствами тот же мир, что и проза, а создает свой мир».58 Художественное произведение есть «конечная модель бесконечного мира», «отображение бесконечного в конечном».59
Б. М. Гаспаров известен как создатель мотивного анализа – теоретико-методологического подхода к исследованию художественных (прежде всего, поэтических) текстов, выделяющего в качестве основной единицы анализа не устойчивую и обладающую фиксированным смыслом структуру, но мотив – подвижный и открытый, постоянно преобразующийся компонент. Согласно Б. М. Гаспарову, анализ поэтического текста должен представлять собой уходящий в бесконечность, никогда не завершаемый открытый и нелинейный процесс, главным и единственным позитивным результатом которого становится раскрытие текста как «потенциала смысловой бесконечности»: ни читатель, ни даже автор не могут учесть все возможные смысловые оттенки и их комбинации, возникающие в результате функционирования поэтического текста.60 Подвижная и текучая поэтическая материя занимает место устойчивых субстанций, она представляет собой расплавляющую любую оформленную предметность функцию. Поэзия – это искусство материи и функций, а не субстанций и форм. Находящаяся в состоянии перманентных трансформаций «смысловая плазма» подобна квантовому полю в физике элементарных частиц или открытой неравновесной среде в синергетике. В философском плане такой подход близок к концептуальным разработкам постструктурализма. В теоретическом плане мотивный анализ имеет принципиальное значение для целей нашего исследования, поскольку выступает синтезом новейших теоретико-концептуальных разработок в различных областях знания.
У С. Н. Бройтмана для нас наиболее значимым моментом является разработка и углубление принципов исторической поэтики,61 позволяющих эксплицировать в поэтических текстах возобновление древней семантики «архаического образного языка».62 Учитывая то обстоятельство, что идея вечного возвращения восходит в том числе и к мифическому сознанию, данный подход имеет принципиальную значимость для настоящего исследования. Кроме того, Бройтман, опираясь на лучшие традиции отечественного литературоведения, воплотившиеся в наследии М. Л. Гаспарова, А. Н. Веселовского, Ю. Н. Тынянова, М. М. Бахтина, Ю. М. Лотмана и других не менее авторитетных исследователей, интегрирует в свои работы широкий спектр философских идей и подходов. Последний момент также имеет существенное значение для исследования, посвященного анализу проявления философского учения о вечном возвращении в поэзии.
Основной прием, используемый в нашей работе, заключается в контекстуальном и интертекстуальном анализе одного или нескольких стихотворений того или иного поэта. Под контекстуальным анализом мы понимаем выявление связей данного конкретного текста с другими поэтическими произведениями этого же автора. Тем самым являющаяся основным предметом нашего исследования идея вечного возвращения раскрывается в контекстуальном окружении творчества поэта. Под интертекстуальным анализом мы понимаем экспликацию связей мотивов анализируемого текста с произведениями других авторов. При этом, осуществляя интертекстуальный анализ, мы исходим не из точки зрения автора, но из точки зрения читателя.63 Такой подход позволяет нам значительно расширить интертекстуальный горизонт исследования. Например, поэтика и эстетика русского символизма, а также оказавшие на нее влияние философские идеи Ф. Ницше находятся за пределами интертекстуального горизонта Пушкина как автора. Однако они находятся в горизонте сознания современного читателя, знакомого как с русским символизмом, так и с идеями Ницше. Тем самым становится возможным включить поэтическое наследие Пушкина в сферу различных культурных эпох и направлений, что, в свою очередь, позволяет выявить «потенциально скрытые смыслы, видные лишь тому, кто смотрит в будущее».64
Поскольку исследование посвящено идее вечного возвращения, мы будем работать в основном с лексико-семантическим уровнем поэтических текстов.
В задачи нашего исследования не входит написание истории русской поэзии в целом или какого-либо ее периода под углом идеи вечного возвращения. Мы работаем с отдельными текстами отдельных поэтов, выбор которых во многом определяется предпочтениями автора данной книги. Исследуемый материал при необходимости может быть значительно расширен. Однако для целей нашего исследования такой необходимости нет: для нас важен отнюдь не исчерпывающий перечень всех случаев преломления идеи вечного возвращения в богатом и многообразном наследии отечественной поэзии. Наша задача состоит в том, чтобы показать, как эксплицированные нами выше различные аспекты данного учения актуализируются в конкретных стихотворениях различных поэтов. Мы обращаемся к представителям различных периодов и направлений русской поэзии, но в центре нашего внимания находится поэтическое наследие Пушкина. Причины именно такой фокусировки исследовательского внимания были обозначены нами выше.
В Первой главе мы осуществляем экспликацию идеи вечного возвращения в классической русской поэзии XIX века. Здесь мы проводим анализ некоторых наиболее значимых в рамках темы настоящего исследования стихотворений А. С. Пушкина, Ф. И. Тютчева и А. А. Фета.
Вторая глава посвящена исследованию мотивов времени, памяти, историчности и мифа в поэзии Пушкина. При этом ведущим направлением анализа остается идея вечного возвращения и ее связь с перечисленными мотивами.
В Третьей главе идея вечного возвращения раскрывается на материале анализа стихов представителей русского символизма: Ф. Сологуба, А. Блока, М. Волошина и А. Белого. Отдельный параграф посвящен лирике В. Набокова.
В заключительной Четвертой главе мы вновь обращаемся к русской классической поэзии и выявляем связь идеи вечного возвращения с феноменом творчества на материале стихотворений М. Ю. Лермонтова и А. С. Пушкина.
Глава 1
Идея вечного возвращения в классической русской поэзии
1. Стихотворение А. С. Пушкина «Таврида»: опыт интертекстуального прочтения
«Что, если бы днем или ночью подкрался к тебе в твое уединеннейшее одиночество некий демон и сказал бы тебе: «Эту жизнь, как ты ее теперь живешь и жил, должен будешь ты прожить еще раз и еще бесчисленное количество раз; и ничего в ней не будет нового, но каждая боль и каждое удовольствие, каждая мысль и каждый вздох и все несказанно малое и великое в твоей жизни должно будет наново вернуться к тебе, и все в том же порядке и в той же последовательности, – также и этот паук и этот лунный свет между деревьями, также и это вот мгновение и я сам. Вечные песочные часы бытия переворачиваются все снова и снова – и ты вместе с ними, песчинка из песка!» – Разве ты не бросился бы навзничь, скрежеща зубами и проклиная говорящего так демона? Или тебе довелось однажды пережить чудовищное мгновение, когда ты ответил бы ему: «Ты – Бог, и никогда не слышал я ничего более божественного!» Овладей тобою эта мысль, она бы преобразила тебя и, возможно, стерла бы в порошок; вопрос, сопровождающий все и вся: «хочешь ли ты этого еще раз, и еще бесчисленное количество раз?» – величайшей тяжестью лег бы на твои поступки! Или насколько хорошо должен был бы ты относиться к самому себе и к жизни, чтобы не жаждать больше ничего, кроме этого последнего вечного удостоверения и скрепления печатью?».65
Такова одна из главных мыслей Ф. Ницше – учение о вечном возвращении. Речь здесь идет о кардинальном перевороте в осмыслении времени, становления и существования. Многие представители современной философской мысли посвятили этой идее фундаментальные исследования, предложили ее оригинальные интерпретации. Так или иначе, разные авторы (К. Ясперс, М. Хайдеггер, Ф. Юнгер, Ж. Делёз и др.) сходятся в том, что философское значение учения о вечном возвращении заключается в стремлении сохранить вечность при условии полного отказа от метафизической перспективы трансценденции, с тем чтобы перенести вечное в имманентное, временное и становящееся, связать вечное и мимолетное. Тот миг, когда раскрывается присутствие вечности в мгновении, когда само мгновение избавляется от гнета противостояния вечности, становится равным вечности, когда потустороннее и посюстороннее, божественное и человеческое, небесное и земное празднуют свое примирение, свой брачный союз, – этот миг и есть великий полдень, вечное возвращение. Нет необходимости указывать, что эта идея проходит красной нитью сквозь знаковые философские концепции ХХ столетия. Подступы к ней в XIX веке мы находим у Ф. Гёльдерлина: «Зачем наш мир не настолько несовершенен, чтобы это давало право искать за пределами его мир иной?».66
Но и в русской литературе XIX века есть поэт, чье творчество и существование насквозь пронизаны и пропитаны волей к вечному возвращению. Пушкин является провозвестником великого полдня, по силе и глубине не уступающим своим западноевропейским собратьям. Мы попытаемся доказать это на основе контекстуального и интертекстуального анализа неоконченного стихотворения «Таврида» (1822).
Таврида
Gib meine Jugend mir zurück!
Ты, сердцу непонятный мрак,
Приют отчаянья слепого,
Ничтожество! пустой призрак,
Не жажду твоего покрова!
Мечтанья жизни разлюбя,
Счастливых дней не знав от века,
Я всё не верую в тебя,
Ты чуждо мысли человека!
Тебя страшится гордый ум!
Так путник, с вышины внимая
Ручьев альпийских вечный шум
И взоры в бездну погружая,
Невольным ужасом томим,
Дрожит, колеблется: пред ним
Предметы движутся, темнеют,
В нем чувства хладные немеют,
Кругом оплота ищет он,
Всё мчится, меркнет, исчезает…
И хладный обморока сон
На край горы его бросает…
Конечно, дух бессмертен мой,
Но, улетев в миры иные,
Ужели с ризой гробовой
Все чувства брошу я земные
И чужд мне будет мир земной?
Ужели там, где всё блистает
Нетленной славой и красой,
Где чистый пламень пожирает
Несовершенство бытия,
Минутной жизни впечатлений
Не сохранит душа моя,
Не буду ведать сожалений,
Тоску любви забуду я?..
Любви! Но что же за могилой
Переживет еще меня?
Во мне бессмертна память милой,
Что без нее душа моя?
Зачем не верить вам, поэты?
Да, тени тайною толпой
От берегов печальной Леты
Слетаются на брег земной.
Они уныло посещают
Места, где жизнь была милей,
И в сновиденьях утешают
Сердца покинутых друзей…
Они, бессмертие вкушая,
В Элизий поджидают их,
Как в праздник ждет семья родная
Замедливших гостей своих…
Мечты поэзии прелестной,
Благословенные мечты!
Люблю ваш сумрак неизвестный
И ваши тайные цветы.
Так, если удаляться можно
Оттоль, где вечный свет горит,
Где счастье вечно, непреложно,
Мой дух к Юрзуфу прилетит.
Счастливый край, где блещут воды,
Лаская пышные брега,
И светлой роскошью природы
Озарены холмы, луга,
Где скал нахмуренные своды
………………………………………….
Ты вновь со мною, наслажденье;
В душе утихло мрачных дум
Однообразное волненье!
Воскресли чувства, ясен ум.
Какой-то негой неизвестной,
Какой-то грустью полон я;
Одушевленные поля,
Холмы Тавриды, край прелестный,
Я снова посещаю вас,
Пью жадно воздух сладострастья,
Как будто слышу близкий глас
Давно затерянного счастья.
………………………………………….
За нею по наклону гор
Я шел дорогой неизвестной,
И примечал мой робкий взор
Следы ноги ее прелестной.
Зачем не смел ее следов
Коснуться жаркими устами
…………………………………………
…………………………………………
Нет, никогда средь бурных дней
Мятежной юности моей
Я не желал с таким волненьем
Лобзать уста младых Цирцей
И перси, полные томленьем.
………………………………………….
Один, один остался я.
Пиры, любовницы, друзья
Исчезли с легкими мечтами,
Померкла молодость моя
С ее неверными дарами.
Так свечи, в долгу ночь горев
Для резвых юношей и дев,
В конце безумных пирований
Бледнеют пред лучами дня.
………………………………………….
Уже эпиграф задает основную тональность произведения: Gib meine Jugend mir zurück! В переводе Б. Пастернака соответствующий фрагмент из пролога к гетевскому Фаусту выглядит так:
Тогда верни мне возраст дивный,
Когда все было впереди
И вереницей беспрерывной
Теснились песни из груди.
В тумане мир лежал впервые,
И, чуду радуясь во всем,
Срывал цветы я полевые,
Повсюду, росшие кругом.
Когда я нищ был и богат,
Жив правдой и неправде рад.
Верни мне дух неукрощенный,
Дни муки и блаженства дни,
Жар ненависти, пыл влюбленный,
Дни юности моей верни!
В оригинале первые два стиха:
Zeit и Werden, время и становление – основные философские категории, начиная с эпохи Парменида и Гераклита. На способе установления отношения между этими категориями и категориями бытия и сущего выстраиваются практически все онтологические системы, будь то учения Платона или Августина, Канта или Гегеля, Бергсона или Хайдеггера. Время и становление противополагаются вечности и бытию как некоему подлинному потустороннему миру (Парменид, Платон, Августин, Кант). Либо, наоборот, утверждается приоритет времени и становления над бытием (Гераклит, Бергсон). Либо осуществляются попытки синтеза и примирения становления и бытия, временности и вечности (Гегель, Хайдеггер).
У Пушкина вариация на тему гетевского «Пролога в театре» представлена в стихотворении «Разговор книгопродавца с поэтом»:
Я был далеко:
Я время то воспоминал,
Когда, надеждами богатый,
Поэт беспечный, я писал
Из вдохновенья, не из платы.
Я видел вновь приюты скал
И темный кров уединенья,
Где я на пир воображенья,
Бывало, музу призывал.
Там слаще голос мой звучал:
Там доле яркие виденья,
С неизъяснимою красой,
Вились, летали надо мной
В часы ночного вдохновенья!..68
Вопрос в следующем: как можно вернуть время, как можно вернуть назад молодость, прошедшие годы? Достаточно ли будет одного воспоминания, не приведет ли подобная позиция к бесплодной и всепоглощающей меланхолии, к безраздельному господству прошлого, к утрате настоящего? Безусловно, так и есть: меланхоличная погруженность в воспоминания еще не есть воля к вечному возвращению, о чем свидетельствует и финал процитированного выше стихотворения: каким бы воспоминаниям ни предавался поэт, в настоящем он вынужден признать требования железного века-торгаша: «Вы совершенно правы. Вот вам моя рукопись. Условимся». Между прошлым и настоящим, между этим мгновением и прошедшим существует разрыв, непреодолимая пропасть, и простое воспоминание не в состоянии устранить этот разрыв. Настоящее остается само по себе, прошлое – само по себе, как то, что не доступно в настоящем, что противостоит ему и обнаруживает несоответствие и непримиримость между «тогда» и «сейчас». Тогда – мечты и вдохновение, сейчас – разочарование и отрезвление. Память лишь усиливает этот печальный контраст и никакого возвращения не происходит: «Что было, то не будет вновь» («Цыгане»). Но проблема поставлена, направление указано: «Gib meine Jugend mir zurück!».
Первые стихи «Тавриды» задают тему смерти, ничтожества:
Ты, сердцу непонятный мрак, Приют отчаянья слепого, Ничтожество! пустой призрак, Не жажду твоего покрова!
Здесь представлены феномены, наиболее радикальным образом противостоящие вечному возвращению: ничтожество, полное исчезновение и уничтожение. Если все в конечном итоге умирает и поглощается мраком небытия, тогда ничто не возвращается и все тщетно.
Проблема Ничто – одна из центральных в философии и поэзии от древнейших времен до современности. Так, у Гёльдерлина мы читаем: «О мои бедные ближние, те, кому все это понятно, кому тоже не хочется говорить о назначении человека, теми тоже владеет царящее над нами Ничто; вы ведь ясно сознаете, что цель нашего рождения – Ничто, что мы любим Ничто, верим в Ничто, трудимся, не щадя себя, чтобы обратиться постепенно в Ничто… <…> Когда я обозреваю жизнь, то что есть конец всего? Ничто. Когда же я возношусь духом, то что есть вершина всего? Ничто».69
У Пушкина, однако, это Ничто представлено в модусе волевого отрицания, неприятия: «непонятный мрак», «не жажду твоего покрова». Но такое настойчивое отрицание (которое повторится еще раз в следующих стихах) свидетельствует о высокой степени затронутости поэта проблемой небытия: он погружен в Ничто, мысли о Ничто преследуют его. Однако этот путь необходимо пройти: не испытав ужас небытия, невозможно прийти к вечному возвращению, невозможно избавиться от ложных привязанностей и верований и раскрыть смысл земного существования. Необходимо погрузиться в бездну самого глубокого ужаса и отчаяния, чтобы оттуда воссиял свет новой надежды. В ХХ столетии эта мысль будет высказана М.Хайдеггером: «Разомкнутая в ужасе незначимость мира обнажает ничтожность всего могущего озаботить, т. е. невозможность бросить себя на такую способность экзистенции быть, которая первично фундирована в озаботившем. Обнажение этой невозможности означает однако высвечивание возможности собственной способности-быть».70
Следует обратить внимание на некоторые грамматические особенности рассматриваемых стихов. Речь здесь идет о ничтожестве, пустом призраке, об отсутствии бытия. Однако грамматика в данном случае вступает в конфликт с лексикой: дается личное обращение, мрак и ничтожество обозначены различными формами местоимения второго лица единственного числа: «Ты» (в самом начале, в сильной позиции, открывает стихотворение), «твоего» и далее «тебя» и снова «ты», а затем опять «тебя», причем последние два раза в начале стихов и, соответственно, с заглавной буквы:
Мечтанья жизни разлюбя,
Счастливых дней не знав от века,
Я всё не верую в тебя,
Ты чуждо мысли человека!
Тебя страшится гордый ум!
В конфликте с семантикой ключевых слов находится и стилистическая окраска выражения «не верую». В ничтожество (небытие) можно просто не верить, но веровать (или не веровать) можно только в Бога. Получается, что грамматика и стилистическая окраска первых стихов ставят мрак и ничтожество на место, которое должно было бы занимать божество.
Так, у Державина с обращения в форме местоимения второго лица единственного числа с восклицательной интонацией начинается стихотворение «Бог»:
О ты, пространством бесконечный,
Живый в движеньи вещества,
Теченьем времени превечный,
Без лиц, в трех лицах божества!
Дух всюду сущий и единый,
Кому нет места и причины,
Кого никто постичь не мог,
Кто всё собою наполняет,
Объемлет, зиждет, сохраняет,
Кого мы называем: Бог.
Характерно, что Бог у Державина превосходит пределы человеческого разума:
Измерить океан глубокий,
Сочесть пески, лучи планет
Хотя и мог бы ум высокий, —
Тебе числа и меры нет!
Не могут духи просвещенны,
От света твоего рожденны,
Исследовать судеб твоих:
Лишь мысль к тебе взнестись дерзает,
В твоем величьи исчезает,
Как в вечности прошедший миг.
У Державина «ум высокий» не в силах постичь Бога. У Пушкина не Бог, а ничтожество оказывается «чуждо мысли человека», его, а не Бога «страшится гордый ум». Противоречие отчасти снимается, если мы вспомним, что в античной мифологии мрак – это Эреб, сын Хаоса и отец ряда других божеств. Правомерность обращения к образам античной мифологии будет подтверждена наличием соответствующих лексем и образов в третьей строфе стихотворения. Соответственно, первая строфа приобретает дополнительный смысловой оттенок древних заклинаний.
В седьмом стихе в «Тавриде» впервые появляется личное местоимение в форме первого лица единственного числа (до этого в форме первого лица были только глаголы): «Я все не верую в тебя». Я, сознание, разум человека противополагаются пустому Ничто. Во тьме небытия вспыхивает человеческое Я, упорствующее в своем неприятии вечного Ничто, и в этом противостоянии, в этой борьбе поддерживающее свое существование – подобно тому, как пламя свечи ярче светится в темноте. Эта же мысль высказана Пушкиным в стихотворении 1823 года, в котором в сжатом виде воспроизводится основное содержание «Тавриды»:
Надеждой сладостной младенчески дыша,
Когда бы верил я, что некогда душа,
От тленья убежав, уносит мысли вечны,
И память, и любовь в пучины бесконечны, —
Клянусь! давно бы я оставил этот мир:
Я сокрушил бы жизнь, уродливый кумир,
И улетел в страну свободы, наслаждений,
В страну, где смерти нет, где нет предрассуждений,
Где мысль одна плывет в небесной чистоте…
Но тщетно предаюсь обманчивой мечте;
Мой ум упорствует, надежду презирает…
Ничтожество меня за гробом ожидает…
Как, ничего! Ни мысль, ни первая любовь!
Мне страшно!.. И на жизнь гляжу печален вновь,
И долго жить хочу, чтоб долго образ милый
Таился и пылал в душе моей унылой.
Обратим внимание: в приведенном выше стихотворении ум отказывается принять не только Ничто, но и надежды на потусторонний мир трансценденции. В «Тавриде» эта мысль предстанет в более развернутой форме. Пока вернемся к тому, чего уже удалось достигнуть в нашем рассмотрении. Появляется первая оппозиция: «ничтожество-Я», и обозначается напряженное противостояние между членами этой оппозиции. «Часто сдается нам, что мир – это всё, а мы – ничто, и часто также, что мы – это всё, а мир – ничто».71
Далее дается картина бушующего потока:
Так путник, с вышины внимая
Ручьев альпийских вечный шум
И взоры в бездну погружая,
Невольным ужасом томим,
Дрожит, колеблется: пред ним
Предметы движутся, темнеют,
В нем чувства хладные немеют,
Кругом оплота ищет он,
Всё мчится, меркнет, исчезает…
И хладный обморока сон
На край горы его бросает…
От риторических рассуждений автор переходит к яркому образу путника, смотрящего в бездну с горной высоты. Перед нами образ гераклитовского потока, в котором растворяется все сущее. Это уже не пустой призрак чистого Ничто, но – становление, выбрасывающее сознание человека назад к своему существованию. Сознание ищет устойчивой опоры в существующем, в сущем («Кругом оплота ищет он»).
В оде Державина «Бог», которая может быть рассмотрена в качестве претекста пушкинской «Тавриды», представлена близкая по смыслу экзистенциальная ситуация. У старшего поэта лирический герой, сопоставляя свое Я с божеством, приходит к осознанию своего полного ничтожества. Ничтожество это выражено у Державина в максимально гиперболических формах:
И что перед тобою я?
В воздушном океане оном,
Миры умножа миллионом
Стократ других миров, – и то,
Когда дерзну сравнить с тобою,
Лишь будет точкою одною;
А я перед тобой – ничто.
Однако следующая строфа дает отрицание этого тезиса:
Ничто! – Но ты во мне сияешь
Величеством твоих доброт;
Во мне себя изображаешь,
Как солнце в малой капле вод.
Ничто! – Но жизнь я ощущаю,
Несытым некаким летаю
Всегда пареньем в высоты;
Тебя душа моя быть чает,
Вникает, мыслит, рассуждает:
Я есмь – конечно, есть и ты!
Достигнув глубочайших пределов собственного ничтожества, герой сразу же восходит к утверждению максимальной полноты своего бытия:
Я связь миров, повсюду сущих,
Я крайня степень вещества;
Я средоточие живущих,
Черта начальна божества;
Я телом в прахе истлеваю,
Умом громам повелеваю,
Я царь – я раб – я червь – я Бог!
Но, будучи я столь чудесен,
Отколе происшел? – безвестен;
А сам собой я быть не мог.
«Ничто» переходит во «все». Условием этого перехода у Державина выступает осознание единства божественной и человеческой природы.
У Пушкина эта философская проблема получает иное решение. В поисках надежного и устойчивого бытия сознание склонно обращаться к трансценденции – коль скоро в этом мире оно не находит такого бытия. Так сознание бежит от этого мира в сферу потустороннего, и Пушкин сначала испытывает именно этот путь:
Конечно, дух бессмертен мой,
Но, улетев в миры иные,
Ужели с ризой гробовой
Все чувства брошу я земные
И чужд мне будет мир земной?
Ужели там, где всё блистает
Нетленной славой и красой,
Где чистый пламень пожирает
Несовершенство бытия,
Минутной жизни впечатлений
Не сохранит душа моя,
Не буду ведать сожалений,
Тоску любви забуду я?..
«Конечно, дух бессмертен мой». Под духом здесь понимается то же самое, что и сознание, душа (третий стих строфы снизу), Я (последний стих). От потока становления герой обращается к Я как к самотождественной сущности, способной дать искомую опору. Эта сущность наделяется бессмертием, вечным существованием. Однако это вечность трансценденции, вечность, противостоящая конечному земному бытию. В этом плане особую значимость приобретает вводное слово «конечно» – такая конструкция придает утверждению явно ощутимый оттенок сомнения, неуверенности. Сильнее и утвердительнее звучало бы: «Дух бессмертен мой». Испытав ужас небытия, герой пытается найти убежище в вере в трансценденцию. Но, в отличие от героя державинской оды, он скорее хочет верить, чем верит на самом деле. Любовь к земному существованию не позволяет ему принять окончательное решение в пользу потустороннего мира: «Ужели с ризой гробовой все чувства брошу я земные?».
Так в тексте появляется вторая конструктивная оппозиция: «иные миры» и «мир земной». В ином мире «все блистает нетленной славой и красой» и «чистый пламень пожирает несовершенство бытия». Но именно это требование отвратиться от всего становящегося и конечного земного мира герой Пушкина не может до конца исполнить: «минутной жизни впечатленья» он не согласен обменять на «нетленную славу и красу» потустороннего мира. Даже от сожаления и тоски он не хочет отказаться ради блеска потустороннего мира: «Не буду ведать сожалений, тоску любви забуду я?». Пушкин готов сказать «Да» этой жизни даже в ее негативных проявлениях: «Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать». Но ту же мысль позднее выскажет Ницше устами Заратустры: «Боль еще и радость, проклятие еще и благословение, ночь еще и солнце, – уходите или вы узнаете: мудрец еще и безумец. Говорили ли вы Да какой-нибудь радости? О друзья мои, тогда вы говорили Да и всякой скорби. Все сцеплено, нанизано, все влюблено одно в другое».72 Это – формула вечного возвращения, которую признает как Пушкин, так и Ницше.
В «Тавриде» эта мысль высказывается не сразу, автор движется к ней через блуждания и окольные пути. Пока лирический герой пытается найти определенный компромисс между «метафизической потребностью» и верностью земному существованию:
Любви! Но что же за могилой
Переживет еще меня?
Во мне бессмертна память милой,
Что без нее душа моя?
Бессмертием теперь наделяется не абстрактное Я, но память, сохраняющая впечатления той самой минутной жизни. Абстрактное Я без памяти – это то же самое Ничто, «пустой призрак», о котором говорилось в начале стихотворения. Такое бессмертие равнозначно небытию. Тем самым трансценденция ставится под вопрос, лишается своей полноты и самодостаточности: по крайней мере, трансценденции необходима соотнесенность с земным миром, иначе она – Ничто. Трансцендентное теперь ориентировано на имманентное, земное:
Зачем не верить вам, поэты?
Да, тени тайною толпой
От берегов печальной Леты
Слетаются на брег земной.
Они уныло посещают
Места, где жизнь была милей,
И в сновиденьях утешают
Сердца покинутых друзей…
Они, бессмертие вкушая,
В Элизий поджидают их,
Как в праздник ждет семья родная
Замедливших гостей своих…
«Зачем не верить вам, поэты?». Эта конструкция (Зачем не… Да,…) достаточно убедительно демонстрирует, что поэтам, в сущности, можно и не верить, но при желании – почему бы и нет? Речь идет о вымыслах, которые мы можем принять, не забывая о том, что это – вымыслы. Пушкин обращается к сказаниям древних поэтов.
Например, у Гомера:
Ты не умрешь и не встретишь судьбы в многоконном Аргосе;
Ты за пределы земли, на поля Елисейские будешь
Послан богами – туда, где живет Радамант златовласый
(Где пробегают светло беспечальные дни человека,
Где ни метелей, ни ливней, ни хладов зимы не бывает;
Где сладкошумно летающий веет Зефир, Океаном
С легкой прохладой туда посылаемый людям блаженным),
Ибо супруг ты Елены и зять громовержца Зевеса.
(«Одиссея», V, 560–570. Перевод В. Жуковского)
Характерно, что Пушкин берет не христианские, но языческие представления о загробном мире. Здесь еще нет жесткого разграничения имманентного и трансцендентного, и поэтому:
…тени тайною толпой
От берегов печальной Леты
Слетаются на брег земной.
Они уныло посещают
Места, где жизнь была милей,
И в сновиденьях утешают
Сердца покинутых друзей…
Тем не менее, все это – «мечты поэзии прелестной»:
Мечты поэзии прелестной,
Благословенные мечты!
Люблю ваш сумрак неизвестный
И ваши тайные цветы.
В этих стихах древняя поэзия одновременно прославляется («Благословенные мечты!») и подвергается снижению: герой искал оплота и бессмертия, а нашел «сумрак неизвестный».
Со следующих стихов начинается кульминационный поворот, который приведет от этого неизвестного сумрака к ясному полдню, к вечному возвращению:
Так, если удаляться можно
Оттоль, где вечный свет горит,
Где счастье вечно, непреложно,
Мой дух к Юрзуфу прилетит.
Счастливый край, где блещут воды,
Лаская пышные брега,
И светлой роскошью природы
Озарены холмы, луга,
Где скал нахмуренные своды
………………………………………….
От сумеречных фантазий о берегах Леты и Елисейских полях, от вечного света и непреложного счастья потустороннего поэт обращается к другим берегам и лугам, которые он некогда посещал в этой жизни. Поэтическим топонимам (Лета, Элизий) теперь противопоставляется Юрзуф с его пышными берегами (вместо берегов печальной Леты), холмами, лугами и проч. Сумраку неизвестному противополагается светлая роскошь природы. Пока это только мечты и воспоминания, но они уже получили совершенно иную направленность: от трансцендентного и мифопоэтического к земному, к тем «минутным жизни впечатлениям», с которыми поэт не согласился расстаться в обмен на нетленную славу и красу потустороннего.
Впечатления о пребывании в Юрзуфе отражены в поэтических текстах Пушкина (стихотворения, «Бахчисарайский фонтан» и «Евгений Онегин»), а также в письмах. Завершающая эту часть стихотворения разрядка отсылает ко всему корпусу этих текстов, так что пропуск в потенции оказывается максимальным заполнением. Приведем фрагмент из письма 1824 года: «Из Феодосии до самого Юрзуфа ехал я морем. Всю ночь не спал. Луны не было, звезды блистали; передо мною, в тумане, тянулись полуденные горы…. «Вот Чатырдаг», сказал мне капитан. Я не различил его, да и не любопытствовал. Перед светом я заснул. Между тем корабль остановился в виду Юрзуфа. Проснувшись, увидел я картину пленительную: разноцветные горы сияли; плоские кровли хижин татарских издали казались ульями, прилепленными к горам; тополи, как зеленые колонны, стройно возвышались между ими; справа огромный Аю-Даг…. и кругом это синее, чистое небо и светлое море, и блеск и воздух полуденный…..».73
Вот отрывок из «Гипериона», во многих пунктах перекликающийся с процитированным фрагментом письма Пушкина: «Однажды, в ясный голубой апрельский день, я собрался в путь. Море было необыкновенно прекрасным и чистым, а воздух легким, точно на горных высотах. На зыбком суденышке оставляли мы землю – так оставляют вкусное яство, когда уже подано святое вино.
Перед воздействием моря и воздуха не устоит никакой, даже мрачно настроенный человек. Я покорился им: не спрашивал ничего, ни о себе, ни о других, не искал ничего, не размышлял ни о чем и в полудреме отдался качанию лодки, воображая, будто лежу в челне Харона. Пить из чаши забвения так сладостно…
Веселый лодочник охотно поговорил бы со мною, но я был очень немногословен.
Показывая пальцем то направо, то налево на какой-нибудь синеющий вдали остров, он обращал на него мое внимание, но я бросал туда лишь беглый взгляд и вновь возвращался к своим мечтам.
Наконец, когда он указал на немые вершины вдали, объявив, что мы скоро пристанем к Калаврии, я стал внимательней и душа моя покорилась чудесной силе, игравшей мною так бережно, ласково и загадочно. Радуясь и изумляясь, я пристально вглядывался в таинственную даль; легкий трепет пронизал мое сердце, а рука сама собой торопливо и дружески коснулась плеча лодочника.
– Как, это Калаврия?
И, когда он в ответ только посмотрел на меня, я от радости просто растерялся. С необыкновенной нежностью я приветствовал встречавшего меня друга. Меня томила сладостная тревога».74
Что общего между приведенными отрывками из текстов разных авторов? Море, чистое небо, полдень. Игра света и тени. Необходимо не просто пережить нечто подобное, но и увидеть, распознать в этих мгновениях всю полноту и неисчерпаемость жизни.
Кто не испытал ничего подобного и не увидел в этом высшего момента, пика всего существования, тот никогда не будет в состоянии постичь всю глубину учения о вечном возвращении. Сколько бы ни рассуждали о возможности или невозможности повторения всего существующего, какие бы математические, физические и метафизические доказательства или опровержения ни приводили, – все это бьет мимо цели, поскольку не дает ответа на главный вопрос, поставленный Фридрихом Ницше: «вопрос, сопровождающий все и вся: “хочешь ли ты этого еще раз, и еще бесчисленное количество раз?”». Пушкину была известна эта воля к вечному возвращению: «Растолкуй мне теперь, почему полуденный берег и Бахчисарай имеют для меня прелесть неизъяснимую? Отчего так сильно во мне желание вновь посетить места, оставленные мною с таким равнодушием? или воспоминание самая сильная способность души нашей, и им очаровано всё, что подвластно ему? и проч.».75
В «Тавриде» после долгих исканий и блужданий, наконец, достигается этот момент высшего утверждения:
Ты вновь со мною, наслажденье;
В душе утихло мрачных дум
Однообразное волненье!
Воскресли чувства, ясен ум.
Какой-то негой неизвестной,
Какой-то грустью полон я;
Одушевленные поля,
Холмы Тавриды, край прелестный,
Я снова посещаю вас,
Пью жадно воздух сладострастья,
Как будто слышу близкий глас
Давно затерянного счастья.
………………………………………….
Достигнуто примирение со всем существующим, источник высшего наслаждения найден не в трансценденции, но здесь, в этом мире и в этой жизни. Однако это не позиция гедониста, растворяющегося в чувственных удовольствиях. Проблема ведь не в том, чтобы просто отвергнуть трансценденцию, религию и метафизику и отдаться на произвол текущего момента и случайных влечений. Подобное однозначное предпочтение преходящего вечному в конечном итоге должно будет отбросить нас назад к мраку Ничто, к тому состоянию, которое было представлено в начале стихотворения. Все конечное гибнет, исчезает, переходит в небытие, обращается в Ничто, следовательно, остается либо погрузиться в бездну отчаяния и ужаса, либо принять утешения потустороннего – то есть заново проделать уже пройденный путь. Настоящее освобождение предполагает способность найти вечное в преходящем, возвысить конечное, временное и становящееся до вечного, устранив тем самым разрыв между имманентным и трансцендентным.
И Пушкин приходит именно к этому решению. «Холмы Тавриды, край прелестный, // Я снова посещаю вас». О каком посещении идет речь? Происходит ли это в воображении или в реальности, мечтает ли поэт о будущем или вспоминает о прошлом? Или он говорит о том, что происходит в настоящий момент? Можно ответить так: перед нами воспоминание, обращенное в будущее и преобразующее настоящее. Настоящее теряет характер изолированного и безвозвратно исчезающего момента, оно оказывается просвечено прошлым и будущим. Прошлое, настоящее и будущее вступили в союз, и плодом этого союза стало мгновение, расширенное до прошлого, настоящего и будущего, вобравшее их в себя. Такое мгновение вечно и одновременно оно остается мгновением, временем и становлением, оно не превращается в застывшую и пустую вечность потустороннего, из которой исключается все преходящее.
«Пью жадно воздух сладострастья». Сладострастье – это чувственная любовь, о которой в «Тавриде» речь пойдет ниже. Но это и страстная любовь к жизни, жажда слияния с миром, жгучее стремление каждому мгновению придать характер вечности – воля к вечному возвращению.
«Как будто слышу близкий глас // Давно затерянного счастья». Это счастье примирения уже было, и оно возобновляется, вновь становится близким сейчас, мгновение высшего утверждения вечно возвращается. Чтобы достигнуть этого высшего примирения, необходимо научиться хотеть обратно (zurückwollen), творческой волей освобождать, преобразовывать и заново создавать прошлое:
«Всякое «это было» есть обломок, загадка, ужасная случайность, пока творящая воля не добавит: «Но так хотела я!»
Пока творящая воля не добавит: «Но так волю я! Так буду я волить!»
Но говорила ли она уже так? И когда это случается? Разве отделена уже воля от собственного безумия?
Стала ли воля сама для себя избавительницей и вестницей радости? Забыла ли она дух мщения и весь скрежет зубовный?
И кто научил ее примирению с временем и высшему, чем всякое примирение?
Высшего, чем всякое примирение, должна хотеть воля, которая есть воля к власти, – но как это может случиться с ней? Кто научит ее волить вспять?».76
Пушкин сумел найти путь избавления от отвращения ко времени и к его «было» – от отвращения, с которым он был знаком на опыте:
Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,
Теснится тяжких дум избыток;
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток;
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
(Воспоминание, 1828)
«“Это было”: так называется скрежет зубовный и сокровенная печаль воли. Бессильная против того, что сделано, – она злобный созерцатель всего минувшего.
Вспять не может волить воля; не может она победить время и стремление времени, – в этом сокровенная печаль воли».77
В «Тавриде» прошлое перестает быть тяжким грузом, оно преобразуется созидающей волей поэта в бесконечно возобновляемый, неиссякаемый источник радости, благодаря которому настоящее оказывается просвечено солнечными лучами счастья:
За нею по наклону гор
Я шел дорогой неизвестной,
И примечал мой робкий взор
Следы ноги ее прелестной.
Зачем не смел ее следов
Коснуться жаркими устами
…………………………………………
………………………………………….
Впервые в рассматриваемом стихотворении внимание обращено на реальное действие. До этого речь шла преимущественно о ментальных актах: «не верую», «зачем не верить». Теперь герой свободно идет по наклону гор, за ней. Мы окончательно возвращаемся на землю, чувствуем твердую почву под ногами. «Я заклинаю вас, мои братья, оставайтесь верны земле и не верьте тем, кто говорит вам о надземных надеждах!».78 После витания в царстве теней перед нами действительный человек, способный испытывать не только чувство любви, но и эротические желания (очевидно, не доступные бесплотному, хотя и бессмертному духу):
Нет, никогда средь бурных дней
Мятежной юности моей
Я не желал с таким волненьем
Лобзать уста младых Цирцей
И перси, полные томленьем.
………………………………………….
Прежде говорилось о душе и о бессмертной платонической любви («Во мне бессмертна память милой, // Что без нее душа моя?).
Теперь появляется телесная любовь и тело.
Восхождение на гору – очень емкий образ. Горы уже упоминались в начале стихотворения. Но там путник был в состоянии оцепенения перед открывшейся ему бездной. Здесь герой уже не смотрит вниз, но идет вверх, свободный от теснившего его страха.
В нашей памяти встает начало дантовой «Божественной комедии»:
Но к холмному приблизившись подножью,
Которым замыкался этот дол,
Мне сжавший сердце ужасом и дрожью,
Я увидал, едва глаза возвел,
Что свет планеты, всюду путеводной,
Уже на плечи горные сошел.
Тогда вздохнула более свободной
И долгий страх превозмогла душа,
Измученная ночью безысходной.
И словно тот, кто тяжело дыша,
На берег выйдя из пучины пенной,
Глядит назад, где волны бьют, страша,
Так и мой дух, бегущий и смятенный,
Вспять обернулся, озирая путь,
Всех уводящий к смерти предреченной.
Когда я телу дал передохнуть,
Я вверх пошел, и мне была опора
В стопе, давившей на земную грудь.
(Перевод М. Лозинского)
Данте, как и герой «Тавриды», в начале своего пути испытывает ужас и смятение, которые становятся источниками его духовного развития. Достигнув самого дна ада, он начинает восхождение именно из этой точки максимального отчаяния.
Во время восхождения на гору Заратустра впервые излагает свою самую бездонную мысль, несущую величайшее освобождение:
«Мрачный шел я недавно через мертвенно-бледные сумерки, – мрачно и твердо, со сжатыми губами. Не одно солнце закатилось для меня.
Тропинка, упрямо поднимающаяся между валунами, злобная, одинокая, без травы и без кустарника, – горная тропинка хрустела под упорством моей ноги.
Безмолвно ступая среди насмешливого громыхания голышей, растаптывая камень, с которого соскальзывала: так настойчиво продвигалась моя нога вверх».79
За кем идет герой пушкинского стихотворения? За возлюбленной, за Музой, за Беатриче, за Жизнью? Стих «Следы ноги ее прелестной» указывает, что речь идет о реальной женщине. Но это не исключает и все прочие коннотации. Здесь говорится о воспоминании того, что когда-то было. Однако это уже не то меланхоличное и бессильное изменить настоящее (бессильное «волить вспять») воспоминание поэта, продающего свою рукопись (а вместе с ней и душу) дьяволу («Разговор книгопродавца с поэтом»). Это творческое воспоминание, воспоминание, созидающее прошлое и преобразующее настоящее, позволяющее сотворенному прошлому присутствовать в настоящем, быть самим настоящим; воспоминание, стирающее грани между прошлым, настоящим и будущим.
И скептическое высказывание пушкинского старого цыгана («Что было, то не будет вновь») через десятилетия, весной 1907года, прозвучит рефреном у Ф. Сологуба:
Что было, будет вновь.
Что было, будет не однажды.
О воле, созидающей мир, говорится в ницшевском «Заратустре»: «Создать хотите вы мир, перед которым могли бы преклонить колена, – такова ваша последняя надежда и опьянение».80
Это происходит в пушкинской «Тавриде»: воля лирического героя создала мир, возвращения которого он желал «еще раз, и еще бесчисленное количество раз»: «Суди, был ли я счастлив: свободная, беспечная жизнь в кругу милого семейства; жизнь, которую я так люблю и которой никогда не наслаждался, – счастливое, полуденное небо; прелестный край; природа, удовлетворяющая воображение, – горы, сады, море; друг мой, любимая моя надежда – увидеть опять полуденный берег и семейство Раевского. Будешь ли ты со мной? скоро ли соединимся? Теперь я один в пустынной для меня Молдавии».81 Так достигается последнее вечное удостоверение и скрепление печатью.
Завершающая часть стихотворения:
Один, один остался я.
Пиры, любовницы, друзья
Исчезли с легкими мечтами,
Померкла молодость моя
С ее неверными дарами.
Так свечи, в долгу ночь горев
Для резвых юношей и дев,
В конце безумных пирований
Бледнеют пред лучами дня.
………………………………………….
Здесь возобновляются мотивы первой строфы: герой снова один, как и в начале пути. В первой строфе нагнетались глаголы с семантикой затухания, исчезновения: «Всё мчится, меркнет, исчезает…». В последней строфе эти глаголы появляются вновь: «Исчезли с легкими мечтами, // Померкла молодость моя». Но речь уже идет не о тотальном небытии, но о прощании с молодостью и с «ее неверными дарами». Герой стихотворения достиг зрелости, середины пути, полдня жизни:
Так, полдень мой настал, и нужно
Мне в том сознаться, вижу я.
Но так и быть: простимся дружно,
О юность легкая моя!
Благодарю за наслажденья,
За грусть, за милые мученья,
За шум, за бури, за пиры,
За все, за все твои дары;
Благодарю тебя. Тобою,
Среди тревог и в тишине,
Я насладился… и вполне;
Довольно! С ясною душою
Пускаюсь ныне в новый путь
От жизни прошлой отдохнуть.
(«Евгений Онегин», Глава шестая, XLV).
Так наступает великий полдень: «лучи дня» – последнее словосочетание, которым завершается «Таврида». Еще раз проследим динамику стихотворения. От мрака Ничто («сердцу непонятный мрак») поэт обращается к вечном свету потустороннего («там, где все блистает // Нетленной славой и красой»); от этого ослепительного и всепоглощающего света – к сумраку древней поэзии и мифологии («Люблю ваш сумрак неизвестный»); сумрак сменяется светом, земным светом, зарей («И светлой роскошью природы // Озарены холмы, луга»); и, наконец, приходит день («Бледнеют пред лучами дня»). Утверждается вечность не потустороннего, но земного и преходящего.
2. Воля к вечному возвращению в поэзии А. С. Пушкина и Ф. И. Тютчева
Существуют моменты, когда настоящее становится полновластным, а прошлое и будущее выступают лишь в качестве его фона – незначащего и исчезающего. Другие состояния предполагают приоритет будущего, в то время как прошлое и настоящее выступают лишь в качестве фона будущего. Меланхолия раскрывает настоящее в качестве фона прошлого, которое одно обладает полновластностью, а будущее полностью утрачивает свое значение. Наконец, существуют мгновения, когда прошлое, настоящее и будущее переплетаются в затейливый узор, их изолированность и отграниченность друг от друга снимается. Вечность начинает играть тысячью бликов и оттенков в каждом миге. Нужно ли говорить, что это весьма редкие мгновения… Вечное возвращение, когда вечность и мгновение становятся равны друг другу, просвечивают сквозь друг друга.
Ф. Ницше писал по этому поводу: «Первейшая проблема – вовсе не в том, довольны ли мы сами собою, а в том, довольны ли мы чем-нибудь вообще. Если, скажем, мы одобряем одно-единственное мгновение, то тем самым мы одобряем не просто себя самих, а все бытие. Ибо нет на свете ничего, что выражало бы лишь себя, – ни в нас самих, ни в вещах: и если душа наша хоть раз, словно струна, дрожала и пела от блаженства, то нужны были все эоны, чтобы вызвать один этот процесс, – и в это одно-единственное мгновение нашего приятия жизни одобрены, спасены, оправданы и утверждены все эоны».82
В настоящем параграфе мы рассмотрим, как воля к вечному возвращению, воплотившаяся в стихах Пушкина, проявляется в лирике Тютчева.
Вот один из хрестоматийных пушкинских текстов, который дает недвусмысленный ответ на основной вопрос Ницше (предвосхищая постановку самого вопроса): «хочешь ли ты этого еще раз, и еще бесчисленное количество раз?»:
Кто видел край, где роскошью природы
Оживлены дубравы и луга.
Где весело шумят и блещут воды
И мирные ласкают берега,
Где на холмы под лавровые своды
Не смеют лечь угрюмые снега?
Скажите мне: кто видел край прелестный,
Где я любил, изгнанник неизвестный?
Златой предел! любимый край Эльвины,
К тебе летят желания мои!
Я помню скал прибрежные стремнины,
Я помню вод веселые струи,
И тень, и шум – и красные долины,
Где в тишине простых татар семьи
Среди забот и с дружбою взаимной
Под кровлею живут гостеприимной.
Все живо там, все там очей отрада,
Сады татар, селенья, города:
Отражена волнами скал громада,
В морской дали теряются суда,
Янтарь висит на лозах винограда;
В лугах шумят бродящие стада…
И зрит пловец – могила Митридата
Озарена сиянием заката.
И там, где мирт шумит над падшей урной,
Увижу ль вновь сквозь темные леса
И своды скал, и моря блеск лазурный.
И ясные, как радость, небеса?
Утихнет ли волненье жизни бурной?
Минувших лет воскреснет ли краса?
Приду ли вновь под сладостные тени
Душой уснуть на лоне мирной лени?
Как известно, литературными прототипами этого стихотворения выступают «Песня Миньоны» Гете («Kennst du das Land, wo die Zitronen blüh’n») и начало «Абидосской невесты» Байрона («Know ye the land where cypress and myrtle»). В свою очередь, текст Гете восходит к монологу Оберона из шекспировской драмы «Сон в летнюю ночь»: «I know a bank where the wild thyme blows».83 Таким образом, можно дать ответ на вопрос, открывающий все три текста (Гете, Байрона и Пушкина) – «Кто видел (знает) край?». Его видел/знает Оберон, король эльфов. Только у Шекспира дана утвердительная, а не вопросительная форма: «I know». Доступен ли этот волшебный край взору смертных? Оберон знает, герои Гете и Байрона спрашивают, кто знает. В особенности у Гете этот край выступает в качестве далекой и в настоящий момент недоступной области. В «Песне Миньоны» ключевое слово – dahin (туда), повторяющееся 6 раз. Из текста стихотворения нельзя точно установить, видела ли этот край сама Миньона. Край – предмет стремлений, желаний, тоски («Dahin // Möcht ich mit dir»).
У Пушкина в последнем стихе первой строфы появляется существенная отличительная черта: «Где я любил, изгнанник неизвестный». На вопрос («Кто видел край?»), в самом тексте дан определенный ответ: его видел герой стихотворения, изгнанник неизвестный, поэт. Во второй строфе этот момент подчеркивается дважды: «Я помню скал прибрежные стремнины, // Я помню вод веселые струи». Герой уже не просто стремится уйти в некий иной край, он хочет вернуться туда, где уже был. Воспоминание обращено к прошлому, к тому, чего уже нет: глаголы прошедшего времени – «видел» и «любил» – открывают и завершают строфу. Но это воспоминание разворачивается в настоящем, оно присутствует здесь и сейчас: во второй и третьей строфе все глаголы даны только в форме настоящего времени. Наконец, в четвертой строфе появляется будущее (соответственно, глаголы в форме будущего времени). Воспоминание становится ориентированным на будущее. Ключевое слово здесь – «вновь», повторенное дважды: «Увижу ль вновь сквозь темные леса», «Приду ли вновь под сладостные тени». Это же слово дважды повторено в заключительных стихах «Бахчисарайского фонтана»:
Поклонник муз, поклонник мира,
Забыв и славу и любовь,
О, скоро ль вас увижу вновь,
Брега веселые Салгира!
Приду на склон приморских гор,
Воспоминаний тайных полный,
И вновь таврические волны
Обрадуют мой жадный взор!
Волшебный край! Очей отрада!
Все живо там: холмы, леса,
Янтарь и яхонт винограда,
Долин приютная краса,
И струй и тополей прохлада…
Картины прошлого оживают в настоящем благодаря поэтическому воспоминанию. Активное воспоминание освобождает прошлое от изолированности, переводит его в настоящее и ориентирует на будущее. Прошлое, настоящее и будущее сливаются в мгновение поэтического творчества, пронизывающее вечность. И это не просто «литература». Это акт созидания прошлого, настоящего и будущего, акт созидания вечности, присутствующей в прошлом, настоящем и будущем. Как говорит об этом Ницше устами Заратустры:
«Я научил их всем моим помыслам и желаниям: собрать воедино и вместе нести все, что есть в человеке осколок, загадка и ужасный случай, –
– как поэт, отгадчик и избавитель от случая, я научил их созидать будущее и все, что было, – спасти, созидая.
Спасти прошлое в человеке и преобразить все, что «было», пока воля не скажет: «Но так хотела я! Так захочу я». –
Это называл я избавлением, одно лишь это учил я их называть избавлением».84
Прошлое, настоящее и будущее сами по себе, не пронизанные творческим велением, – это лишь осколки, случайности, отданные на произвол случайностям. По воле случая Пушкин оказался в Юрзуфе, по воле случайных обстоятельств он туда не попал еще раз в течение своей жизни. Всего этого могло бы и не быть, могло бы быть что-то другое, и все, что было, уходит с течением времени. Но созидающая воля, воля к власти, собирает все осколки воедино, придает случайному его смысл, преходящему – характер вечного. «Вновь» Пушкина в этом плане соответствует «Еще раз» Ницше: «Так это была жизнь? Ну что ж! Еще раз!». Это высшее утверждение – воля к вечному возвращению – нашло воплощение во многих произведениях поэта, в том числе и в рассмотренном стихотворении.
Пушкин оставил подробное описание того, как происходит это творческое преобразование прошлого, избавление от случая и созидание вечного в преходящем: «Вошед во дворец, увидел я испорченный фонтан; из заржавой железной трубки по каплям падала вода. Я обошел дворец с большой досадою на небрежение, в котором он истлевает, и на полу-европейские переделки некоторых комнат. NN почти насильно повел меня по ветхой лестнице в развалины гарема и на ханское кладбище».85 Везде видна беспощадная работа времени и случая. Но созидающая воля поэта спасает прошлое, преобразуя его:
Я видел ханское кладбище,
Владык последнее жилище.
Сии надгробные столбы,
Венчанны мраморной чалмою,
Казалось мне, завет судьбы
Гласили внятною молвою.
Где скрылись ханы? Где гарем?
Кругом все тихо, все уныло,
Все изменилось… но не тем
В то время сердце полно было:
Дыханье роз, фонтанов шум
Влекли к невольному забвенью,
Невольно предавался ум
Неизъяснимому волненью,
И по дворцу летучей тенью
Мелькала дева предо мной!
Изолированное настоящее, для которого прошлое – лишь мертвый груз, подвергается творческой негации, забвению. Прошлое оживает в настоящем, пронизывает его, расширяет текущий момент до горизонта вечности, придает становлению характер вечности. Мир раскрывается как вечная игра света и тени, как бьющий через край поток жизни.
Воля к вечному возвращению, переполнявшая жизнь и творчество Пушкина, была известна и Тютчеву. Пушкинский мотив возвращения находит свое воплощение в стихотворении 1837 года:
Давно ль, давно ль, о Юг блаженный,
Я зрел тебя лицом к лицу —
И ты, как бог разоблаченный,
Доступен был мне, пришлецу?..
Давно ль – хотя без восхищенья,
Но новых чувств недаром полн —
И я заслушивался пенья
Великих Средиземных волн!
И песнь их, как во время оно,
Полна гармонии была,
Когда из их родного лона
Киприда светлая всплыла…
Они всё те же и поныне —
Всё так же блещут и звучат,
По их лазоревой равнине
Святые призраки скользят.
Но я, я с вами распростился —
Я вновь на Север увлечен…
Вновь надо мною опустился
Его свинцовый небосклон…
Здесь воздух колет. Снег обильный
На высотах и в глубине —
И холод, чародей всесильный,
Один здесь царствует вполне.
Но там, за этим царством вьюги,
Там, там, на рубеже земли,
На золотом, на светлом Юге
Еще я вижу вас вдали:
Вы блещете еще прекрасней,
Еще лазурней и свежей —
И говор ваш еще согласней
Доходит до души моей!
Стихотворение открывается временным наречием, в первом стихе повторенным дважды: «Давно ль, давно ль». Так вводится тема времени и прошлого. Как и у Гете и Пушкина, стихотворение начинается вопросом, точнее двумя вопросами, составляющими содержание всей первой строфы. Но это уже другие вопросы. Уже не спрашивается о том, кто видел край, так как сразу же говорится: «Я зрел тебя лицом к лицу». Как и Пушкин, Тютчев обладает тем поэтическим зрением, которое позволяет видеть волшебный край, изначально доступный лишь мифическому существу, Оберону. У Тютчева вопрошается о времени, о том прошлом, когда мир был доступен и открыт в своей божественной красоте: «И ты, как бог разоблаченный, // Доступен был мне, пришлецу?».
Что означает образ разоблаченного бога? Бог, который снял с себя туманный покров, отделяющий и скрывающий его от мира, который оказался самим миром, зримым и осязаемым, божественным миром. Этот образ юга и разоблаченного божества мы находим у Ницше в «Так говорил Заратустра»: «В далекое будущее, в более южные страны, о каких не мечтал еще ни один художник: туда, где боги стыдятся всяких одежд!».86 И в третьей части этот образ повторяется вновь: «прочь, в далекое будущее, которого не видела еще ни одна мечта, на юг более жаркий, чем когда-либо грезили художники: туда, где боги, танцуя, стыдятся всяких одежд».87
У Ницше говорится о будущем, у Тютчева о прошлом. Как давно это было? В прошедшие годы жизни? Если иметь в виду пребывание Тютчева в Италии, то это не так уж и давно, скорее недавно – в 1837 году, когда и было написано стихотворение. Однако нет никакой необходимости ограничиваться биографическим временем и сравнивать текст с фактами из жизни автора. Тематически стихотворение отсылает к текстам Пушкина и Гете, хотя и не повторяет языковой формулы «Кто видел край, где…». Вопрос «Давно ль» может быть отнесен и ко времени литературы, культуры: к тому времени, когда были написаны стихи Пушкина «Кто видел край, где роскошью природы» и «Кто знает край, где небо блещет». Эти стихи отсылают к еще более давнему времени, когда была написана «Песня Миньоны» Гете, перевод которой Тютчев выполнит в 1851 году. Эту отсылку подтверждают последние стихи первой строфы: «И я заслушивался пенья // Великих Средиземных волн!». «И я» – это Я и: Пушкин, Жуковский, Байрон, Гете. Эти времена, эти мгновения, возведенные в вечность в поэтическом творчестве названных авторов, повторяются вновь и вновь, проходят сквозь жизнь других поэтов, чтобы бесконечное число раз возвращаться к существованию. Пережил ли бы Тютчев подобные мгновения разоблаченности божества и наготы мира на морском берегу Генуи (позднее – одно из любимых мест Ницше), не будь он знаком с текстами Гете, Байрона, Жуковского, Пушкина? Эти мгновения можно пережить и без физического присутствия на берегу моря благодаря одной поэзии – подобно Пушкину, который был знаком с Италией по «гордой лире Альбиона».
Bepul matn qismi tugad.