Kitobni o'qish: «Свобода – здоровье души. Как не стать идиотической нацией»
© Перевод с французского Н. Болдырева (под редакцией), А. Хаютина, В. Алексеева-Попова и др., 2022
© ООО «Издательство Родина», 2022
* * *
Свобода – здоровье души
Вольтер
Свободен ли человек?
(из «Метафизического трактата»)
Свобода воли
Быть может, не существует вопроса более простого, чем вопрос о свободе воли; но нет и вопроса, по поводу которого люди бы больше путались. Затруднения, которыми философы усеяли эту почву, и дерзость, с которой они постоянно стремились вырвать у Бога его секрет и примирить его провидение со свободой воли, стали причиной того, что идея этой свободы была затемнена именно в силу стараний ее разъяснить. Люди настолько привыкли не произносить это слово без того, чтобы тотчас же не вспомнить обо всех сопровождающих его затруднениях, что теперь почти не понимают друг друга, когда поднимают вопрос, свободен ли человек.
Здесь более не стоит прятаться за маску одаренного разумом существа, не являющегося человеком, которое непредвзято исследует, что представляет собой этот последний; напротив, здесь необходимо, чтобы каждый человек заглянул в самого себя и отдал себе отчет в своем собственном чувстве.
Прежде всего, очистим вопрос от всех химер, которыми привыкли его засорять, и определим, что мы понимаем под словом свобода. Свобода – это исключительная возможность действовать. Если бы камень передвигался по собственному произволу, он был бы свободен; животные и люди обладают этой возможностью, значит, они свободны. Я могу сколько угодно оспаривать эту способность у животных; я могу вообразить, если пожелаю злоупотребить своим разумом, будто животные, во всем остальном похожие на меня, отличаются от меня в одном только этом пункте. Я могу воспринимать их как механизмы, не имеющие ни ощущений, ни желаний, ни воли, хотя, по всей видимости, они их имеют. Я могу измыслить системы, или, иначе, иллюзии, чтобы объяснить их природу; но в конце концов, когда речь пойдет о том, чтобы вопросить самого себя, для меня станет совершенно необходимым признать: я обладаю волей, мне присуща способность действовать, передвигать мое тело, прилагать усилия моей мысли к тому или иному соображению и т. д. Изъявлять свою волю и действовать – это именно и означает иметь свободу.
На каком основании люди могли вообразить, будто не существует свободы? Вот причины этого заблуждения: сначала было замечено, что мы часто бываем охвачены неистовыми страстями, увлекающими нас вопреки нам самим. Человек хотел бы не любить свою неверную возлюбленную, но его вожделения, более сильные, чем его разум, приводят его обратно к ней; порывы неудержимого гнева увлекают его к насильственным действиям; мы стремимся к спокойному образу жизни, но честолюбие швыряет нас в сумятицу дел.
Эти зримые кандалы, которыми мы скованы почти всю нашу жизнь, заставляют нас думать, будто мы таким же образом скованы во всем остальном; из этого был сделан вывод: человек бывает стремительно увлекаем жестокими и волнующими его потрясениями; в иное время им руководит поступательное движение, над которым он больше не властен; он раб, не всегда ощущающий тяжесть и позор своих цепей, и все же он всегда раб.
Рассуждение это, представляющее собой не что иное, как логику человеческой слабости, полностью напоминает следующее: люди иногда болеют, значит, они никогда не бывают здоровы.
Однако кому не бросится в глаза грубость этого вывода? Кто не заметит, наоборот, что чувство нездоровья является несомненным свидетельством того, что ранее человек был здоров, точно так же как ощущение рабской зависимости и собственной немощи неопровержимо доказывает, что раньше этот человек имел и свободу и силу?
* * *
Свобода – здоровье души; мало кто обладает этим здоровьем в полной и неизменной мере. Свобода наша слаба и ограниченна, как и все наши остальные способности. Мы укрепляем ее, приучая себя к размышлениям, и это упражнение души делает ее несколько более сильной. Но какие бы мы ни совершали усилия, мы никогда не добьемся того, чтобы наш разум стал хозяином всех наших желаний; у нашей души, как и у нашего тела, всегда будут непроизвольные побуждения. Мы свободны, мудры, сильны, здоровы и остроумны лишь в очень небольшой степени. Удовольствуемся же долей, соответствующей месту, занимаемому нами в природе. Но не будем воображать, будто нам недостает именно вещей, приносящих нам наслаждение, и не станем из-за этого отрекаться от способностей человека.
В разгар бала или оживленной беседы или же в печальное время болезни, отягчающей мою голову, я могу как угодно изыскивать, сколько составит одна тридцать пятая часть от девяносто пяти третей с половиной, умноженных на двадцать пять девятнадцатых и три четверти: я не располагаю свободой, необходимой мне для подобного подсчета. Но немножко сосредоточенности вернет мне эту способность, утраченную в суматохе. Таким образом, даже самые решительные противники свободы вынуждены бывают признать, что мы обладаем волей, подчиняющей себе иногда наши чувства.
Однако эта воля, говорят они, необходимо предопределена, подобно чаше весов, всегда опускающейся под воздействием большей тяжести; человек стремится лишь к наилучшему суждению; его сознание не вольно считать нехорошим то, что ему представляется хорошим. Разум действует в силу необходимости, воля же детерминирована разумом; таким образом, воля детерминирована абсолютной волей и человек не свободен.
Аргумент этот, кажущийся совершенно неотразимым, однако по сути своей являющийся софизмом, ввел в заблуждение большинство людей, ибо люди почти всегда лишь смутно представляют себе предмет своих исследований.
Ошибка данного рассуждения состоит в следующем. Человек, разумеется, может желать лишь тех вещей, идеи которых у него есть. Он не мог бы иметь желания пойти в оперу, если бы не имел об опере представления; и он не стремился бы туда пойти и не принимал бы такого решения, если бы его сознание не являло ему данный спектакль как нечто приятное. Но именно в этом-то и состоит его свобода: она заключена в том, что он может сам по себе принять решение поступить так, как ему кажется хорошим; желать же того, что не доставляет ему удовольствия, было бы форменным противоречием, и потому это невозможно.
Человек определяет себя к поступку, кажущемуся ему наилучшим, и это неопровержимо; суть вопроса, однако, заключается в том, чтобы понять, присуща ли ему такая движущая сила, такая первичная способность решать за себя или не принимать решения. Те, кто утверждает: одобрение разума необходимо, и оно необходимо детерминирует волю, предполагают, что ум физически воздействует на волю. Они говорят очевидный вздор: ведь они допускают, что мысль – крохотное реальное существо, реально воздействующее на другое существо, именуемое волей; при этом они не думают о том, что слова эти – воля, сознание и т. д. – суть не что иное, как отвлеченные идеи, изобретенные для внесения ясности и порядка в наши рассуждения и означающие всего только мыслящего и валящего человека. Таким образом, сознание и воля не существуют реально в качестве различных сущностей, и грубо ошибочно говорить, будто одна из них воздействует на другую.
Если эти люди не предполагают, что ум физически воздействует на волю, они вынуждены говорить либо что человек свободен, либо что за человека действует Бог, его детерминирующий и постоянно занятый тем, чтобы его обмануть; в этом случае они, по крайней мере, признают свободу за Богом. Если Бог свободен, то свобода возможна и человек может ее иметь. Таким образом, у них нет никаких оснований утверждать, будто человек не свободен.
Они могут сколько угодно твердить, будто человек детерминирован удовольствием; сами того не замечая, они тем самым признают его свободу: ведь делать то, что доставляет удовольствие, – значит быть свободным.
Человек как общественное существо
Великим замыслом Творца природы было, как кажется, сохранение [бытия] каждого индивида на определенный срок и непрерывное продолжение его рода. Неодолимый инстинкт увлекает любое живое существо ко всему тому, что способствует его сохранности. При этом есть моменты, когда он увлекается почти столь же сильным инстинктом к соитию и размножению, хотя мы и вовсе не знаем, каким образом все это происходит.
Самые дикие и живущие в одиночестве звери выходят из своих нор, когда их призывает любовь, и в течение нескольких месяцев ощущают себя связанными незримыми звеньями с самками и рождающимися от них детенышами, после чего они забывают об этой мимолетной семейной связи и возвращаются к своему свирепому одиночеству вплоть до того самого времени, пока жало любви не заставит их выйти из него снова. Другие виды созданы природой для постоянного совместного существования: одни, такие, как пчелы, муравьи, бобры и отдельные виды птиц, – для жизни в действительно цивилизованном сообществе, другие, такие, как стадные животные на земле и сельди в море, собираются вместе лишь в силу более слепого инстинкта, объединяющего их без видимого намерения и цели.
Разумеется, человека его инстинкт не толкает к образованию культурных сообществ, как у муравьев и пчел; но если взглянуть на его потребности, его страсти и разум, сразу становится ясным, что он не мог долго оставаться совсем в диком состоянии.
Для того чтобы вселенная стала такой, какой она является ныне, достаточно было, чтобы мужчина полюбил женщину. Их взаимная друг о друге забота и естественная любовь к своим детям должны были тотчас же разбудить их трудолюбие и дать начало примитивным росткам искусств. Две семьи, как только они образовались, должны были испытывать друг в друге потребность, а из этих потребностей рождались новые удобства.
Человек не походит на других животных, имеющих лишь инстинкт любви к себе и соития; он обладает не только такой любовью к себе, не обходимой для самосохранения, но для его вида характерна и естественная благожелательность, совсем не замеченная у животных.
Когда собака, пробегая мимо, видит щенка той же матери разодранным на кусочки и истекающим кровью, она может сожрать один из этих кусков, не испытывая притом ни малейшего сострадания, и затем продолжать свой путь; но та же самая собака будет защищать своего щенка и скорее умрет в этой борьбе, чем потерпит, чтобы его у нее отняли.
Наоборот, когда самый дикий человек видит, что прелестного ребенка вот-вот сожрет какой-то зверь, он наперекор самому себе испытывает некое беспокойство, тревогу, порождаемую состраданием, желание прийти ребенку на помощь. Правда, это чувство сострадания и доброжелательства бывает часто задушено в нем неистовой любовью к себе; итак, мудрая природа не должна была дать нам большую любовь к другим людям, чем к самим себе; достаточно уже и того, что нам свойственна та доброжелательность, которая настраивает нас на единение с другими людьми.
Однако доброжелательность эта довольно слабо содействовала бы тому, чтобы заставить людей жить в обществе; она никогда не смогла бы послужить основанию великих империй и процветающих городов, если бы нам вдобавок не были свойственны великие страсти.
Страсти эти, злоупотребление которыми приносит поистине столько зла, в действительности являются первопричиной порядка, наблюдаемого нами сейчас на Земле. В особенности гордыня – главное орудие, с помощью которого было воздвигнуто прекрасное здание общества. Едва лишь настоятельные потребности объединили между собой несколько человек, как наиболее ловкие среди них поняли, что всем этим людям от рождения присуща непомерная гордость, равно как и непобедимая склонность к благополучию.
Нетрудно было убедить их в том, что, если они совершат для блага всего общества нечто стоившее бы им небольшой потери благополучия, гордость их была бы за это с избытком вознаграждена.
* * *
Итак, в добрый час люди были разделены на два класса: первый – люди божественные, жертвующие своим себялюбием благу общества; второй – подлый сброд, влюбленный лишь в самого себя; весь свет хотел и хочет в наше время принадлежать к первому классу, хотя весь свет в глубине души принадлежит ко второму; самые трусливые люди, наиболее приверженные своим собственным вожделениям, громче других вопили, что надо жертвовать всем во имя благополучия общества.
Страсть повелевать, являющаяся одним из ответвлений гордыни и столь же явно заметная в ученом педанте и в деревенском бальи, сколь в папе и в императоре, еще более мощно возбудила людскую изобретательность, направленную на то, чтобы подчинить людей другим людям; оставалось лишь ясно показать им, что другие люди лучше умеют повелевать, чем они, и могут им быть полезны.
Особенно нужно было пользоваться их алчностью, дабы купить их повиновение. Им нельзя было много дать, не беря от них многого взамен, и это неистовое приобретательство земных благ с каждым днем добавляло новые успехи к процветанию всех видов искусств.
Механизм этот не получил бы столь сильного развития без содействия зависти, весьма естественной страсти, всегда маскируемой людьми именем «соревнование». Зависть эта разбудила от лени и возбудила дух каждого, кто видел, что его сосед могуществен и счастлив. Так, мало-помалу одни лишь страсти объединили людей и извлекли из недр земных все искусства и удовольствия.
Итак, совершенно ясно, что мы обязаны нашим страстям и потребностям этим порядком и всеми полезными изобретениями, которыми мы обогатили вселенную. Если же многие люди ими злоупотребляют, то нам не следует сетовать на добро, которое люди обращают во зло. Бог удостоил одарить Землю и человека тысячами отменных деликатесов; и чревоугодие тех, кто превратил эту пищу в смертельный для себя яд, не может служить основанием для упреков по адресу провидения.
О добродетели и пороке
Для того чтобы общество существовало, нужны были законы, подобно тому как любая игра нуждается в правилах. Большинство законов имеет видимость произвольных: они зависят от интересов, страстей и мнений тех, кто их придумал, и от характера климата местностей, где люди объединились в общество. В жаркой части света, где вино вызывало горячку, сочли за лучшее вменять привычку к нему в преступление; в других, более суровых климатах опьянение считается почетным. Здесь мужчина должен довольствоваться одной женщиной, там ему разрешено иметь их столько, скольких он может прокормить. А еще в других странах отцы и матери умоляют иностранцев снизойти до того, чтобы переспать с их дочерьми; впрочем, всюду девушка, отдавшаяся мужчине, считается обесчещенной. В Спарте поощрялось прелюбодеяние, в Афинах оно каралось смертью. В Риме отцы обладали правом распоряжаться жизнью и смертью своих детей. В Нормандии отец не имеет права лишить ни гроша своего самого непокорного из сыновей. Имя короля священно для большинства народов и омерзительно для остальных.
Но все эти народы, чье поведение столь различно, бывают единодушны в одном: они называют добродетельным то, что соответствует учрежденным ими законам, и преступным то, что их нарушает. Так, в Голландии человек, восставший против самоуправства властей, будет весьма добродетельным человеком; а тот, кто пожелает учредить во Франции республиканское правление, будет присужден к высшей мере наказания. Один и тот же еврей, который в Меце был бы отправлен на галеры за двоеженство, в Константинополе мог бы иметь четырех жен и был бы за это высоко чтим мусульманами.
Большинство законов так явно себе противоречат, что мало имеет значения, какими именно законами управляется государство; но действительно большое значение имеет выполнение раз принятых законов. Подобным же образом не существует никакой последовательности в тех или иных правилах игры в кости или карты; но нельзя ни минуты участвовать в этих играх, если не соблюдать самым суровым образом те произвольные правила, о которых условились.
* * *
Добродетель и порок, моральные добро и зло во всех странах являются тем, что полезно либо вредно обществу; во всех местностях в любые времена именно тот, кто более всего жертвовал в пользу общества, считался наиболее добродетельным. Таким образом, представляется, что добрые дела – не что иное, как дела, из которых мы извлекаем для себя преимущество, преступления же – дела, нам противопоказанные. Добродетель – привычка совершать дела, угодные людям; порок – привычка делать то, что им неприятно.
Хотя именуемое добродетелью в одном климате бывает именно тем, что называют пороком в другом, и большинство правил о добре и зле различаются между собой так же, как языки и одежда, тем не менее мне представляется несомненным, что существуют естественные законы, с которыми люди всего мира должны быть согласны, вопреки тем законам, что у них есть. К примеру, доброжелательность по отношению к себе подобным родилась вместе с нами и продолжает всегда в нас действовать, по крайней мере, до тех пор, пока ее не побеждает любовь человека к себе, которой всегда дано ее одолеть. Таким образом, человек всегда склонен помочь другому человеку, когда это ему ничего не стоит. Самый грубый дикарь, возвращающийся с резни и пресыщенный кровью съеденных им врагов, будет тронут при виде страданий своего сотоварища и окажет ему всю зависящую от него помощь.
Прелюбодеяние и педерастия разрешены среди многих наций, но вы не найдете ни одной, где было бы дозволено нарушать свое слово, ибо общество может существовать при супружеских изменах и любви между мальчиками, но оно немыслимо среди людей, похваляющихся тем, что они друг друга обманывают.
В Спарте мелкая кража была в чести, потому что все богатство было общественным, но с того момента, как вы устанавливаете твое и мое, для вас становится невозможным рассматривать воровство иначе, как антиобщественное деяние, а следовательно, и как несправедливое.
Благо общества столь несомненно является единственной мерой нравственного добра и зла, что мы вынуждены бываем в случае нужды изменять все наши идеи, созданные нами себе относительно справедливого и несправедливого.
Мы испытываем отвращение к отцу, живущему как мужчина со своей собственной дочерью, и оскорбляем кличкой кровосмесителя брата, насилующего свою сестру, но, когда речь идет о молодой колонии, где не остается никого, кроме отца, имеющего сына и двух дочерей, мы считаем весьма достойным делом заботу, которую берет на себя эта семья, чтобы не дать погибнуть роду.
Брат, убивающий брата, – чудовище; однако брат, не имеющий иного средства спасти свою родину, как принести в жертву другого брата, считался бы человеком божественным.
Все мы любим истину и делаем из этой любви добродетель, ибо в наших собственных интересах – не подвергаться обману. Мы связываем тем большее бесчестье с ложью, что из всех скверных поступков ее легче всего скрыть и наименьших усилий стоит ее предпринять; однако в сколь многих случаях ложь оказывается героической! Например, если речь идет о спасении друга, тот, кто в этом случае скажет правду, покроет себя позором; при этом мы не делаем никакого различия между человеком, оклеветавшим невинного, и братом, имеющим возможность спасти жизнь своему брату при помощи лжи, но предпочитающим его предать, говоря правду.
Однако, скажут мне, ведь преступление и добродетель, нравственные благо и зло существуют только по отношению к нам; значит, не бывает блага самого по себе, независимого от человека? Я же спрошу у тех, кто задает этот вопрос, существуют ли холод и жара, сладость и горечь, хороший и скверный запахи иначе, чем по отношению к нам? Не правда ли, человек, который утверждал бы, будто жара существует сама по себе, явил бы себя весьма комичным мыслителем? И почему те, кто утверждает, будто нравственное добро существует независимо от нас, рассуждают лучше? Наше физическое благо и зло не имеют иного существования, как по отношению к нам; почему же наше моральное благо и зло должны представлять собой иной случай?
* * *
Многие здесь готовы мне возразить: а если я решу, что благополучие мое состоит в том, чтобы расстроить ваше общество, убить, украсть, оклеветать, меня ведь ничто от этого не удержит и я смогу без зазрения совести предаться своим страстям! Для подобных людей у меня нет иного ответа, кроме того, что они будут повешены, точно так же как я велел бы убить волков, которые вздумали бы украсть моих овец; именно для таких людей и устанавливаются законы, подобно тому как черепичные кровли были изобретены против града и дождя.
Что касается государей, в руках у которых сосредоточена сила и которые злоупотребляют ею, чтобы опустошать мир, которые посылают на смерть одну часть людей и ввергают в нищету другую, то это вина самих людей, терпящих подобные свирепые расправы, часто почитаемые ими даже под именем доблести; они должны упрекать во всем этом одних лишь себя и негодные законы, учрежденные ими, либо недостаток у себя смелости, мешающий им заставить других исполнять законы хорошие.
Все эти государи, причинившие столько зла людям, первые кричат о том, что Бог дал нам правила добра и зла. Среди этих бичей земных нет ни одного, кто не свершал бы самые торжественные религиозные обряды; поэтому я не вижу большого выигрыша для людей от наличия таких правил.
С человеческой природой сопряжено то несчастье, что вопреки нашему большому желанию себя сохранить мы неистово и безумно взаимно уничтожаем друг друга. Почти все животные пожирают друг друга, в человеческом же роде самцы истребляют друг друга в войне. Правда, кажется, Бог предвидел это бедствие и потому сделал так, что среди нас рождается больше мужчин, чем женщин: в самом деле, народы, более пристально заботившиеся об интересах нашего рода и составлявшие точные реестры рождений и смертей, сделали наблюдение, что, поскольку одно вызывает другое, мужчин ежегодно рождается на двенадцатую часть больше, чем женщин.
Из всего этого легко усмотреть большую вероятность того, что все эти убийства и грабежи пагубны для общества, но совершенно безразличны для божества. Бог послал на Землю людей и зверей, а уж от них самих зависит вести себя там наилучшим образом. Горе мухе, попавшей в паутину, раскинутую пауком! Горе волу, на которого нападает лев, и баранам, повстречавшим на своем пути волка! Но если бы баран вздумал сказать волку: тебе недостает нравственного блага, и Бог тебя покарает! – волк бы ему ответил: я пекусь о своем физическом благе, и, по всей видимости, Бога не слишком заботит, съем я тебя или нет. И самое лучшее, что остается делать барану, – это не удаляться от пастуха и собаки, которые могут его защитить.
Если бы небу было угодно, чтобы высшее бытие действительно дало нам законы и предназначило кары и воздаяния! Чтобы оно нам рекло: вот это – порок сам по себе, а это – сама по себе добродетель. Но мы столь далеки от обладания правилами добра и зла, что из всех тех, кто осмелился дать людям законы от имени Бога, нет ни одного, кто бы дал нам десятитысячную долю правил, в которых мы нуждаемся для нашего поведения в жизни.
Если кто-либо из всего этого заключит, будто не остается ничего иного, как безоглядно предаться всей исступленности своих необузданных вожделений, и будто, не имея в себе ни добродетели, ни порока, можно безнаказанно вершить что угодно, такому человеку надо сначала подумать, есть ли у него армия из ста тысяч солдат, вполне готовых к его услугам; хотя и в этом случае он очень рискует, объявляя себя, таким образом, врагом человечества.
Когда же этот человек – просто частное лицо, то, если у него есть хоть чуть-чуть разума, он поймет, что избрал весьма злую долю, и неминуемо будет наказан, будь то при помощи кар, мудро изобретенных людьми для врагов общества, или одним только страхом пред этими карами, каковой сам по себе есть достаточно жестокое наказание. Он увидит, что жизнь людей, бросающих вызов законам, обычно самая жалкая. Морально немыслимо, чтобы злодей не был узнан; с того самого момента, как на него падает лишь тень подозрения, он неминуемо замечает, что стал объектом презрения и отвращения. Но ведь Бог мудро одарил нас гордостью, для которой невыносимо, когда другие люди нас ненавидят и презирают; быть презираемым теми, вместе с кем мы живем, – этого никогда никто не мог и не сможет вынести. Быть может, это и есть самая сильная узда, накинутая природой на человеческие не справедливости; Бог счел уместным связать людей этим взаимным страхом.
* * *
Итак, любой из людей разумно заключит, что явно в его интересах быть порядочным человеком. Знание человеческого сердца, которым он будет обладать, и убежденность, что ему не присущи сами по себе ни добродетель, ни порок, никогда не помешают ему быть добрым гражданином и выполнять свои жизненные обязанности.
Так, можно заметить, что философы (которых окрестили атеистами и вольнодумцами) во все времена были самыми порядочными людьми на свете. Не говоря здесь обо всех великих людях античности, известно, что Ламот Левайе, наставник брата Людовика XIII, Бейль, Локк, Спиноза, милорд Шефтсбери, Коллинз и т. д. были людьми суровейшей добродетели; при этом не один только страх перед людским презрением сделал их добродетельными, но и вкус к добродетели как таковой.

Вольтер. Портрет работы Николя де Ларжильера, 1724 год
Настоящее имя Франсуа-Мари Аруэ. Точное происхождение псевдонима «Вольтер» («Voltaire») неизвестно. Это может быть анаграмма «Arouet le j(eune)» – «Аруэ младший», или он поменял местами слоги в названии своего родного города Эрво: Airvault → vault-air → Voltaire. Псевдоним может происходить также от его детского прозвища «le petit volontaire».
Франсуа Мари Аруэ родился в семье чиновника, учился на юриста в колледже, однако предпочёл праву литературу. За сатирические стихи в адрес властей попал в Бастилию. Астрологи предсказали Вольтеру всего тридцать три года жизни: об этом в свои шестьдесят три года Вольтер записал: «Я назло обманул астрологов уже тридцатью годами, за что прошу покорно извинить меня».
Правильный ум бывает честным по той самой причине, по какой тот, чей вкус не извращен, предпочитает превосходное вино из Нюиза вину из Бри и куропаток из Мана конине.
Разумное воспитание укрепляет подобные чувства в людях, и отсюда возникло всеобщее чувство, именуемое чувством чести, от которого не могут отделаться самые развращенные люди и которое является стержнем общества. А те, кто нуждается в поддержке религии для того, чтобы быть порядочными людьми, достойны всяческого сожаления; надо быть изгоями общества, чтобы не находить в самих себе чувств, необходимых для этого общества, и быть вынужденными заимствовать извне то, что должно быть присуще нам по природе.
О государстве
(из «Философских писем»)
Об английском парламенте
Члены английского парламента любят сопоставлять себя при каждой возможности с древними римлянами.
Совсем недавно г-н Шиппинг начал свою речь в палате общин следующими словами: «Величие английского народа были бы попрано и т. д.». Необычность такого способа выражения вызвала громовой хохот; однако Шиппинг, ничуть не смутившись, твердо повторил те же слова, и смеха уже не последовало.
Признаюсь, я не усматриваю ничего общего между тем и другим правлением; правда, в Лондоне существует сенат, членов которого подозревают (несомненно, ошибочно) в том, что они при случае продают свои голоса точно так же, как это делалось и Риме. Вот и все сходство, во всем же остальном два этих народа представляются мне в корне различными, будь то в хорошем или дурном.
Риму была совершенно неведома ужасающая нелепость религиозных войн, гнусность эта была сохранена для благочестивых проповедников самоуничижения и терпения. Марий и Сулла, Помпей и Цезарь, Антоний и Август сражались вовсе не из-за спора о том, должны ли фламины носить свое облачение поверх тоги или под ней, а священные цыплята, для того чтобы предзнаменования были верны, есть и пить или же только есть. Англичане, наоборот, готовы повесить друг друга во имя своих устоев и истребляли друг друга в боевом строю из-за споров подобного рода. Епископальная церковь и пресвитерианство на определенный период заставили этих серьезных людей потерять головы. Я представляю себе, что подобных глупостей более там не случится; горький опыт, кажется мне, их умудрил, и я не замечаю у них больше ни малейшего желания лезть на рожон из-за силлогизмов.
А вот и еще более существенное различие между Римом и Англией, полностью говорящее в пользу этой последней, а именно, плодом гражданских войн в Риме было рабство, плодом английских смут – свобода. Английская нация – единственная на Земле, добившаяся ограничения королевской власти путем сопротивления, а также установившая с помощью последовательных усилий то мудрое правление, при котором государь, всемогущий, когда речь идет о благих делах, оказывается связанным по рукам и ногам, если он намеревается совершить зло; при котором вельможи являются грандами без надменности и вассалов, а народ без смут принимает участие в управлении.
Палата лордов и палата общин являются посредниками нации, король верховным посредником. Этого равновесия недоставало римлянам, вельможи и народ постоянно были там между собой разделены, причем отсутствовала посредническая власть, которая могла бы устанавливать между ними согласие.
Римский сенат, исполненный неправедного и достойного кары чванства, мешавшего ему хоть чем-нибудь поступиться в пользу плебеев, владел единственным в своем роде секретом, помогавшим ему отстранять их от правления, а именно: он постоянно занимал плебеев внешними войнами. Сенаторы смотрели на народ как на дикого зверя, которого необходимо было натравливать на соседей, дабы он не пожрал своих господ; так величайший порок правления римлян сделал из них завоевателей: поскольку они были неудачливы у себя дома, они стали господами мира, пока в конце концов их раздоры не сделали их рабами.
Правление Англии не создано ни для столь величавого блеска, ни для столь мрачного конца; цель его вовсе не в блистательной глупости завоеваний, наоборот, цель эта состоит в том, чтобы такое завоевание не совершили ее соседи; народ этот ревниво блюдет не только свою свободу, но и свободу других народов. Англичане ожесточились против Людовика XIV единственно потому, что они приписывали ему честолюбивые чаяния. Они пошли на него войной просто так, без какой бы то ни было особой заинтересованности.
* * *
Без сомнения, установить свободу в Англии стоило недешево. Идол деспотической власти был потоплен в морях крови: однако англичане вовсе не считали, что они слишком дорого заплатили за достойное законодательство. Другие нации пережили не меньше смут и пролили не меньшее количество крови; но кровь эта, которую они проливали за дело своей свободы, только крепче сцементировала их рабство.
То, что стало в Англии революцией, в других странах было не более как мятежом: какой-нибудь город – будь то в Испании. Берберии или Турции становится под ружье во имя защиты своих привилегий, и тотчас же его подавляют наемные солдаты, палачи вершат казни, а оставшейся в живых части нации остается лишь целовать свои цепи. Французы считают, что правление на этом острове более бурно, чем море, омывающее его берега, и это верно; но происходит это лишь тогда, когда король сам вздымает бурю, когда он хочет стать хозяином судна, на котором он всего только главный кормчий. Гражданские войны во Франции были продолжительнее, ожесточеннее и изобильнее преступлениями, чем такие же войны в Англии; но ни одна из этих гражданских войн не имела своей целью мудрую свободу.
Более всего во Франции ставят в упрек англичанам казнь Карла I, хотя его победители поступили с ним так, как поступил бы с ними он сам, если бы был удачлив.
Наконец, взгляните, с одной стороны, на Карла I, побежденного в честном бою, взятого в плен, судимого и осужденного в Вестминстере, а с другой – на императора Генриха VII, отравленного своим капелланом во время причастия, на Генриха III, убитого монахом – орудием ярости целой партии, а также на тридцать убийств, замышлявшихся против Генриха IV, причем несколько покушений было осуществлено, и последнее из них лишило, наконец, Францию этого великого короля. Взвесьте все эти преступления и судите сами.
О правительстве
Счастливое это сочетание в правлении Англии, это согласие, существующее между общинами, лордами и королем, было не всегда. Английская земля долго оставалась рабыней – римлян, саксов, датчан, французов. Особенно Вильгельм Завоеватель правил железной рукой, он распоряжался жизнью и состоянием своих новых подданных, словно восточный монарх. Он запретил под страхом смерти всем без исключения англичанам разжигать огонь и освещать свои дома после восьми часов вечера, и они не смели этого делать, хотя оставалось непонятным, стремился ли он таким образом предупредить возможность ночных сборищ или же решил при помощи столь нелепого запрета доказать, как велика может быть власть одного человека над другими.
Правда, до и после Вильгельма Завоевателя англичане имели парламенты, и они этим похваляются, словно сборища эти, именовавшиеся и тогда парламентами и состоявшие из церковных тиранов и мародеров, называвших себя баронами, были стражами свободы и общественного благополучия.
Варвары, хлынувшие с берегов Балтийского моря на прочую часть Европы, принесли с собой обычай этих генеральных штатов, или парламентов, по поводу которого бывает столько шума, но который очень мало известен. Правда, короли в те времена вовсе не были деспотами, но народ не меньше от этого изнывал в жалком рабстве. Главари этих дикарей, опустошивших Францию, Италию, Испанию, Англию, провозгласили себя монархами; их предводители разделили между собой земли побежденных, откуда и возникли маркграфы, лорды, бароны – все эти маленькие тираны, зачастую оспаривавшие у своих королей шкуру, сдиравшуюся ими со своих народов. Это были хищные ястребы, сражавшиеся с орлом за право пить кровь голубок; таким образом, каждый народ имел сто тиранов вместо одного господина.
Священники тотчас же вошли в долю. Во все времена уделом галлов, германцев, островитян Англии было подчиняться власти своих друидов и сельских старост – старинной разновидности баронов, однако с менее тираническими наклонностями, чем их наследники. Упомянутые друиды называли себя посредниками между божеством и людьми, они издавали законы, отлучали от культа, осуждали на казнь. Постепенно в правление готов и вандалов их власть сменилась властью епископов. Во главе епископов встали папы и с помощью своих бреве, булл и монахов заставили трепетать королей; они их низлагали, подсылали к ним убийц и вытягивали из них все деньги, которые можно было получить от Европы. Слабоумный Инас, один из тиранов английской гептархии, был первым, кто во время паломничества в Рим обязался платить динарий святого Петра (в переводе на нашу монету это было примерно одно экю) за каждый дом на своей территории. Весь остров тотчас же последовал этому примеру; Англия мало-помалу превратилась в провинцию папы, святой отец посылал туда время от времени своих легатов, чтобы взимать там непомерные подати. Иоанн Безземельный в конце концов в приличной форме уступил свое королевство его святейшеству, который отлучил его от церкви; бароны же, не усмотрев в этом для себя выгоды, изгнали этого жалкого короля и посадили на его место Людовика VIII, отца Людовика Святого, короля Франции; однако очень скоро они разочаровались в этом новоявленном короле и заставили его уплыть восвояси.
* * *
В то время как бароны, епископы, папы раздирали таким образом на части английскую землю, на которой все они хотели повелевать, народ – самая многочисленная, более того, самая добродетельная, а следовательно, и самая достойная часть человечества, – народ, состоящий из правоведов и ученых, негоциантов и ремесленников, одним словом, из всех тех, в ком нет ни капли тиранических устремлений, рассматривался всеми этими господами как стадо животных, подчиненное человеку.
Менее всего тогда общины могли участвовать в управлении, они считались презренной чернью: их труд, их кровь принадлежали их господам, именовавшим себя знатью. Самая многочисленная часть человечества была тогда в Европе тем, чем она и посейчас является во многих северных странах, – крепостными сеньора, неким родом скотины, продаваемой и покупаемой вместе с землей.
Понадобились столетия, чтобы человечеству была отдана дань справедливости, чтобы был прочувствован весь ужас того, что малое число людей пожинает посев большинства, и не явилось ли счастьем для рода человеческого то, что власть этих мелких грабителей была подавлена во Франции легитимным владычеством наших королей, а в Англии – легитимным господством королей и народа?
Счастливым образом в потрясениях, вызванных в империях спорами королей и вельмож, оружие народов до некоторой степени притупилось; свобода родилась в Англии из споров тиранов, бароны вынудили Иоанна Безземельного и Генриха III даровать знаменитую Хартию вольностей, непосредственной целью которой было на самом деле поставить королей в зависимость от лордов, но согласно которой остальная часть нации получила некоторые поблажки, с тем чтобы при случае она приняла сторону своих так называемых покровителей.
Эта великая Хартия, рассматриваемая как священный принцип английских свобод, сама позволяет понять, сколь мало тогда была знакома свобода. Одно только ее заглавие доказывает, что король приписывал себе абсолютные правомочия, а бароны и духовенство даже не пытались заставить его отречься от этого пресловутого «права», поскольку высшее могущество принадлежало им.
Вот как начинается великая Хартия: «Мы жалуем по нашей свободной воле следующие привилегии архиепископам, епископам, аббатам, приорам и баронам нашего королевства» и т. д.
В параграфах этой Хартии не сказано ни единого слова о палате общин доказательство того, что ее не было еще и в помине или же что она существовала, не обладая никакими полномочиями. Здесь содержатся оговорки в отношении свободных людей Англии – печальное указание на то, что были среди них и другие. Из параграфа 32 видно, что эти так называемые «свободные» были обязаны работать на своих господ. Подобная свобода еще сильно попахивала рабством.
Согласно параграфу 21, король повелевает, чтобы его служащие впредь не смели насильно и бесплатно отнимать лошадей и повозки у свободных людей, и это предписание показалось народу воистину свободой, ибо оно избавляло его от более тяжкого произвола.
Генрих VII, удачливый узурпатор и великий политик, делавший вид, что он любит баронов, на самом же деле ненавидевший их и боявшийся, решил позаботиться об отчуждении их земель. С этого момента чернь, постепенно составлявшая себе своими трудами состояния, стала покупать замки знаменитых пэров, разорившихся из-за своих безумств. Мало-помалу все земли сменили своих хозяев.
Палата общин становилась со дня на день все более могущественной, древние семьи пэров со временем вымерли, и, поскольку в соответствии с буквой закона знатью в Англии считаются только пэры, в этой стране совсем не осталось бы аристократии, если бы короли время от времени не создавали новых баронов, сохраняя таким образом, сословие пэров, которого они некогда так страшились, дабы противопоставить его сословию общинников, ставшему весьма ненадежным.
Все эти новые пэры, составляющие верховную палату, получают от короля свои титулы и ничего больше: почти ни один из них не владеет землей, имя которой он носит. Кто-то из них может именоваться герцогом Дорсетским, но не иметь ни пяди земли в Дорсетшире.
Другой является графом какого-либо села, но едва ли даже знает, где это село расположено. Власть их сильна в парламенте и нигде больше.
Вы не услышите здесь разговоров о верховном, среднем и низшем суде, ни равным образом о праве охотиться на своих землях, ибо гражданин не волен ни в едином выстреле на своем собственном поле.
Человек в силу своей принадлежности к знати или к духовному сословию не освобождается от уплаты определенных налогов, причем все обложения регулируются палатой общин, которая по своему рангу стоит на втором месте, но по своему влиянию занимает первое.
Правда, вельможи и епископы могут отклонить билль общин о налогах, но им не дозволено ничего в нем менять: они должны либо принять его, либо безоговорочно отклонить. Когда билль подписан лордами и получил одобрение короля, все без исключения обязаны платить, причем каждый вносит налог не согласно своему титулу (это было бы нелепо), но в соответствии со своим доходом. В Англии не существует никаких видов произвольной подушной подати, но только реальный поземельный налог. При превосходном короле Вильгельме III была произведена денежная оценка всех земель и таким образом установлена их твердая стоимость.
Налог и теперь остается таким же, хотя доходы с земель возросли, поэтому никто не чувствует себя угнетенным и обиженным. Ноги крестьянина не стирают деревянные башмаки, он ест белый хлеб, хорошо одевается, не боится увеличить поголовье своего стада или покрыть свою крышу черепицей под угрозой повышения налога в следующем году. Здесь много крестьян, владеющих состоянием, равным примерно двумстам тысячам франков, и при этом они вовсе не считают чем-то зазорным для себя продолжать обрабатывать землю, которая принесла им богатство и на которой они живут свободными людьми.
Об уважении к образованным людям
Уважение, питаемое народом Англии к талантам, столь велико, что человек заслуженный всегда завоевывает себе там положение. Г-н Ньютон был интендантом королевского Монетного двора; г-н Конгрив занимал важную должность; г-н Приор был полномочным послом; доктор Свифт является ирландским деканом и почитаем там выше примаса. И если религия г-на Попа не позволяла ему служить, то, по крайней мере, она не помешала ему получить за свой перевод Гомера двести тысяч франков.
Больше всего поддерживает искусства в Англии то уважение, коим они пользуются: портрет премьер-министра стоит обычно на камине в его кабинете, но я видел портрет г-на Попа в двадцати домах. Ньютон пользовался почестями при жизни, а после смерти ему также было воздано по заслугам. Лучшие люди нации спорили между собой о чести нести балдахин в его похоронной процессии.
Если вы войдете в Вестминстер, то увидите, что там поклоняются не усыпальницам королей, но памятникам, которые благодарная нация воздвигала величайшим людям, содействовавшим ее прославлению; вы заметите там их статуи, подобно тому как в Афинах можно было видеть статуи Софокла и Платона, и я убежден, что один только вид этих славных монументов взволновал множество умов и создал целый ряд великих людей.
Англичан даже упрекали в том, что они слишком усердствуют и воздавании почестей за скромные заслуги; поводом к порицанию послужило, например, погребение в Вестминстере знаменитой комедийной актрисы мадемуазель Олдфилд, совершенное почти с теми же почестями, какие был оказаны сэру Ньютону; нашлись люди, утверждавшие, будто англичане притворно оказали столь высокие почести этой актрисе, дабы посильнее дать нам почувствовать их упрек в варварской и трусливой несправедливости, с какой мы выбросили на свалку тело мадемуазель Лекуврер.
Но смею вас заверить, что англичане, совершая торжественное погребение мадемуазель Олдфилд, захороненной в их Сен-Дени, совещались лишь со своим собственным вкусом; они далеки от того, чтобы клеймить бесчестием искусство софоклов и еврипидов и изничтожать тела своих сограждан – тех, кто посвятил себя чтению со сцены творений, которыми гордится их нация.
О веротерпимости
(из одноименного трактата)
Введение
Смеем думать, что, к чести нашего столетия, в Европе не найдется ни одного просвещенного человека, который не считал бы веротерпимость долгом правосудия, долгом, который предписывают нам человечность, совесть, религия; законом, необходимым для сохранения мира и для процветания государств.
Каждый законодатель, исповедующий какую-либо религию и признающий права совести, должен быть веротерпим: он должен сознавать, как несправедливо и как жестоко принуждать человека выбирать между казнью и действиями, которые он считает преступными. Он видит, что все религии опираются на факты, утвержденные на известном роде доказательств, на истолковании известных книг, на одной общей идее беспомощности человеческого разума; он видит, что ко всем религиям принадлежали просвещенные и добродетельные люди; что противоположные мнения поддерживались людьми добросовестными, которые всю жизнь размышляли об этих вопросах. Неужели же законодатель будет настолько твердо убежден в своем веровании, чтобы считать врагами Бога тех, кто думает иначе, нежели он? Будет ли он рассматривать свое внутреннее руководящее им убеждение как юридическое доказательство, дающее ему право на жизнь или на свободу людей, думающих иначе, нежели он? Неужели он не будет сознавать, что те, кто исповедует иное учение, имеют по отношению к нему такое же законное право, как и то, которым он вооружился против них?
Теперь представим себе человека, который не имеет никакой религии, считает их все нелепыми баснями. Будет ли этот человек нетерпимым? Разумеется – нет. Так как его доказательства совершенно иного рода, и основы его убеждений опираются на совершенно иные принципы, то и обязанность быть веротерпимым основывается для него на других мотивах.
Если он смотрит на приверженцев различных религий, как на безумцев, то может ли он считать себя вправе рассматривать религию как преступление, безумие, не нарушающее общественного порядка, и лишать прав людей, которых это безумие не делает неспособными к пользованию своими правами? Может ли он, по совести, не терпеть их, когда терпит существование обманщиков, исповедующих верования, которые им чужды, верования обманутых ими людей, на счет которых они живут и обогащаются? Следовало бы иметь средство доказать юридически, что какой-либо человек, исповедующий известное нелепое мнение, не верит ему, но понятно, что такого средства быть не может. Даже идея, что такое мнение может быть опасным по своим последствиям, не оправдывает подобного закона нетерпимости. Только мнение, прямо провозглашающее смуту или убийство как долг, могло бы рассматриваться как преступление; но в этом случае это будет уже не религиозная нетерпимость, а охранение порядка и спокойствия общества.
Если же мы будем теперь рассматривать правосудие и охрану прав людей, то мы найдем, что свобода убеждений, свобода исповедовать их публично и сообразоваться с ними в своем поведении во всем, что не наносит ущерба правам другого человека, есть столь же реальное право, как и право личной свободы и собственности. Таким образом, всякое ограничение в пользовании этим правом противоречит справедливости и всякий закон против веротерпимости есть закон несправедливый.
Конечно, законом следует считать в этом случае лишь закон постоянный, так как возможно, что род лихорадочного возбуждения, вызываемый ревностью к религии, требует на известное время, в известной стране иного режима, чем при здоровом состоянии, но в таком случае подобные законы оправдываются единственно безопасностью и спокойствием тех, которых лишают прав. Общее благо человечества, составляющее главное стремление всех добродетельных сердец, требует свободы убеждений, совести, культа прежде всего потому, что эта свобода представляет собой единственное средство установить между людьми истинное братство, так как если невозможно соединить их в общем религиозном веровании, то надо научить их смотреть на всех людей с иными, чем у них, убеждениями как на братьев, и относиться к ним как к братьям. Эта свобода есть также и самое верное средство дать умам возможность проявить всю свойственную человеческой природе деятельность, узнать истину относительно всех вопросов, тесно связанных с моралью, и заставить всех признать эту истину; а отрицать то, что знание истины составляет высшее благо для людей – невозможно.
Действительно, невозможно, чтобы в какой-либо стране утвердился или продолжал существовать закон, противный тому, что общее мнение людей, получивших либеральное развитие, будет считать несоответствующим ни праву граждан, ни общему благу. Такая общепризнанная истина не может изгладиться из памяти, и заблуждение не может восторжествовать над ней. Во всех политических устройствах это есть единственная преграда, которую можно противопоставить произвольному насилию, злоупотреблению силой. Может ли политика иметь иные цели? Разве реальная сила, богатство, а в особенности счастье страны, не зависят от мира, царствующего внутри государства?
Все эти вещи, связанные между собой, связаны и с терпимостью в области мнений, а в особенности, мнений религиозных, единственно волнующих народ. Веротерпимость в больших государствах необходима для устойчивости правительства. И действительно, правительству, имеющему в своем распоряжении средства общественного принуждения, нечего опасаться отдельных личностей, пока последние не могут собрать вокруг себя достаточного числа людей, чтобы оказать сопротивление, равное правительственной полиции и войскам, или же пока они не будут в состоянии лишить правительство той силы, которой оно располагает. Нетрудно убедиться в том, что религиозные мнения, которые, вследствие отсутствия веротерпимости, соединяют людей в меньшее число групп, одни только способны дать отдельным личностям эту опасную власть.
Веротерпимость же, напротив, не может производить никаких смут и отнимает всякий предлог к волнениям. Она естественным образом разъединяет мнения: в стране, разделенной на множество сект, ни одна не может претендовать на господство, и потому все они остаются спокойными.
* * *
Некоторые уверяют, что так как свобода мысли является естественным следствием терпимости и ведет к уничтожению морали, то нетерпимость необходима для счастья людей. Но это клевета на человеческую природу. Неужели же люди, как только начнут рассуждать, сделаются подлецами? Неужели же добродетель, честность основываются только на софизмах, которые исчезнут, как только люди получат свободу критиковать их?
Мнение это опровергается фактами. Среди людей, совершающих преступления, встречается гораздо более людей верующих, нежели свободомыслящих, и мы отнюдь не должны смешивать свободное мышление – результат работы ума, с безнравственными правилами, проповедуемыми подонками общества во всех странах. Эти правила – плоды грубых инстинктов, а не разума, с ними можно бороться и уничтожить их только разумом.
Если вы хотите, чтобы люди любили добродетель и были добродетельными, так предпочитайте людей, желающих сделать своих ближних разумными, лицам, старающимся прибавить новые заблуждения к заблуждениям, в которые люди могут быть вовлечены их инстинктами. Люди, верующие, что религия, исповедуемая ими, истинна, должны стремиться к веротерпимости: во-первых, чтобы иметь право на терпимость по отношению к себе в странах, где религия их не имеет преобладающего значения, а затем для того, чтобы их религия могла подчинить себе все умы. Каждый раз, как люди пользуются свободой защищать свои идеи, истина всегда торжествует. Смотрите, что с того недавнего времени, как позволено рассуждать о колдовстве, это столь распространенное с древнейших времен заблуждение почти совершенно исчезло. Неужели вы думаете, что необходимы палачи, убийцы для того, чтобы люди перестали верить в ложных богов и духов?
Но вот, хотя природа, разум, политика, истинное благочестие побуждают к веротерпимости, все же есть люди, которые стремятся к преследованию, и если более просвещенные, более гуманные правительства и не отдают им на жертву людей, то в их распоряжение предоставляют книги и, под страхом тяжкого наказания, стесняют свободу печатного слова.
Что же из этого получается? В тайных изданиях свобода доходит до разнузданности, и если в этих книгах провозглашаются опасные принципы, то ни один нравственный и честный человек не захочет, – если только имя автора пользуется дурной славой, – опровергать их, чтобы не скомпрометировать этим самого себя. Следовательно, мерами подавления достигается только то, что защитниками этих книг являются люди презираемые.
Иногда также весьма почтенные корпорации громко требуют, чтобы не допускались в государство книги, в которых опровергаются их мнения. Они, вероятно, не знают, что две эти фразы: «Прошу вас воспользоваться вашим влиянием, чтобы помешать моему противнику оспаривать мои идеи» и «Я не верю в то, что проповедую», – совершенно тождественны.
Что сказали бы вы о человеке, который не хотел бы, чтобы судья выслушал обе стороны? А какую бы вы религию ни проповедовали, вы – когда дело касается истины – представляете собой лишь одну из спорящих сторон. Ваши судьи – разум и совесть каждого человека. Какое право имеете вы помешать человеку узнать истину? Какое право имеете вы запретить ему просвещать своих ближних? Если ваша вера имеет доказательства, то почему вы боитесь, чтобы ее рассматривали? Если же ее доказать нельзя, если она может быть внушена лишь особенной милостью Божьей, то зачем же вы хотите присоединить человеческое насилие к этой благодатной силе? Во Франции существует книга, которая содержит в себе наисильнейшее возражение против религии: это реестр доходов духовенства, реестр слишком хорошо известный всем, хотя епископы и отказались представить его экземпляр королю.
Это одно из тех возражений, которые одинаково поражают и народ, и философа, и на которое может быть лишь один ответ: отдать государству то, что получило от него духовенство, и установить религию на тех началах жизни, на которых, как говорят, была основана жизнь общин, впервые устанавливавших христианство? Стали бы вы слушать профессора физики, который получал бы плату за преподавание одной системы и потерял бы свое состояние, преподавая другую систему? Стали бы вы слушать человека, проповедующего смирение и заставляющего называть себя «ваша светлость», провозглашающего принцип нестяжания и накопляющего богатства?
Спрашивается также, почему духовенство, пользующееся приблизительно пятой частью государственных имуществ, хочет вести войну за счет народа? Если оно находит некоторые книги опасными для себя, пусть оно заставит написать их опровержение и подороже заплатит авторам. Впрочем, для того, чтобы скупить все антирелигиозные книги, печатающиеся в Европе, потребовалось бы не более двух миллионов в год, а этот расход не составил бы налога и в одну пятидесятую часть на духовные имущества: ни одной нации война не обходится так дешево.
* * *
В какой-то брошюре было сказано, что свободные мыслители нетерпимы. Это не имеет смысла, так как свободомыслие и веротерпимость – синонимы. Приводимое тому доказательство было очень забавно: философы, – говорилось в брошюре, – подымают своих противников на смех и жалуются на вредные или отвратительные преимущества духовенства. Насмешка над нелепыми рассуждениями не есть отсутствие веротерпимости. Если бы эти плохо рассуждающие люди были честны и веротерпимы, то нападать на них было бы нехорошо, но они нахальны и придирчивы, а потому это только акт справедливости, услуга, оказываемая человечеству. Да, наконец, это ни в каком случае нельзя назвать нетерпимостью: смеяться над человеком или преследовать его – две вещи разные.
Если подвергающиеся нападению преимущества плохо обоснованы, то протестующий против них требует только восстановления отнятых у него прав. Разве это значит быть нетерпимым, если мы затеваем процесс против того, кто отнял у нас имущество? Процесс может быть неправильный, но нетерпимости тут нет.
Говорили также, что свободные мыслители были опасны потому, что составляли секту, – это опять-таки абсурд. Они не могут составлять секты, так как их главный принцип гласит: каждый должен пользоваться свободой думать и провозглашать то, что он думает. Но они соединяются против преследователей, а согласиться в том, чтобы защищать самое благородное и самое священное право, которое получил человек от природы, – не значит составлять секту.
О терпимости у греков и римлян
Естественным правом называется то, что природа указывает всем людям. Вы воспитали вашего ребенка – он обязан оказывать вам уважение, как отцу, и благодарность, как благодетелю. Вы имеете право на продукты земли, возделанной вашими руками. Вы дали и получили обещание – оно должно быть выполнено. Человеческое право не может быть основано ни на чем ином, как на этом естественном праве, а великое всемирное начало того и другого на всей земле заключается в следующем: «Не делай другому того, что ты не желаешь, чтобы делали тебе». Мы не понимаем, как, следуя этому принципу, один человек мог бы сказать другому: «Верь в то, во что я верю, и во что ты не можешь верить – иначе ты умрешь». Так говорят в Португалии, в Испании, в Гоа. В некоторых других странах теперь говорят уже только: «Верь, или я тебя возненавижу; верь – или я тебе буду делать все зло, какое могу; чудовище, ты не исповедуешь мою религию, значит, у тебя нет религии; ты должен быть ненавистен твоим соседям, твоему городу, твоей провинции».
Если бы человеческое право допускало подобный образ действий, то японец должен бы был ненавидеть китайца, китаец сиамца, последние преследовали бы обитателей страны Ганга, которые напали бы на жителей берегов Инда; монгол вырвал бы сердце первому попавшемуся уроженцу Малабара, малабарец зарезал бы перса, перс – турка, и все вместе набросились бы на христиан, которые давно уже грызут друг друга.
Следовательно, право нетерпимости – нелепо и жестоко: это право тигров и даже еще хуже того: тигры раздирают жертву, чтобы насытиться, а мы истребляем друг друга из-за параграфов.

Вольтер в Поммерне (Мозель). Иллюстрация Роберта Мюллера для журнала «Die Gartenlaube», 1881 год
Постоянно находясь под угрозой ареста, Вольтер должен был часто покидать Францию: он жил в Англии, Голландии, Швейцарии, Пруссии, германских землях. Тем не менее, ему не удалось избежать вторичного заключения в Бастилию, куда он попал за публикацию своих «Философских писем» в 1734 году. В конце концов, он поселился во французском местечке Ферне вблизи швейцарской границы.
Между тем, сочинения Вольтера, его выступления против деспотии и произвола власти, нетерпимости и фанатизма стали уже настолько популярны, что его имя было известно всей Европе. Ферне сделался местом паломничества образованных людей, желающих увидеться и поговорить с Вольтером; во время его поездок около кареты Вольтера собирались толпы людей, желающих послушать, что он скажет.
Все народы, о которых история дает нам кое-какие сведения, всегда рассматривали различные религии, как связующие их всех вместе элементы: это была ассоциация человеческого рода. Между богами, как и между людьми, существовало как бы правило гостеприимства. Если иностранец приезжал в чужой город, он начинал с того, что поклонялся богам этого города. Почтение оказывали даже богам своих врагов. Троянцы обращались с молитвами к богам, принимавшим сторону греков. Александр отправился в Ливийскую пустыню, чтобы испросить совета бога Аммона, которого греки называли Зевсом, а римляне Юпитером, хотя и те, и другие имели своего Зевса и Юпитера у себя дома. Когда осаждали какой-нибудь город, то приносили жертвы богам того города, чтобы склонить их на свою сторону. Таким образом, и во время войны религия соединяла людей и иногда смягчала их ярость, хотя порою и внушала им жестокие и бесчеловечные действия.
Может быть, я и ошибаюсь; но мне кажется, что ни один из цивилизованных народов древности не стеснял свободу мысли. У всех была какая-нибудь религия, но мне кажется, что они поступали относительно людей так же, как относительно богов: все они признавали высшее божество, но присоединяли к нему множество низших божеств. Культ у них был один, но они допускали множество особых систем поклонения.
Греки, например, как бы они ни были религиозны, допускали, чтобы эпикурейцы отрицали провидение и существование души. Я не говорю уже о других сектах, которые все оскорбляли здравое понятие о высшем существе и, тем не менее, были терпимы. Сократ, ближе всего подошедший к познанию Бога, один только понес за это наказание и умер мучеником за Божество, – это единственный человек, которого греки умертвили за убеждения. Если это действительно было мотивом его осуждения, это говорит не в пользу нетерпимости, так как наказание пало на долю того, кто один только прославлял Бога, а почет оказан был тем, которые давали о Божестве самые возмутительные понятия. Поэтому враги веротерпимости не могут, по моему мнению, ссылаться на отвратительный пример судей Сократа. – Очевидно, кроме того, что он был жертвой разъяренной против него партии. Он восстановил против себя софистов, ораторов, поэтов, преподававших в школах, и даже воспитателей знатных детей. Он сам сознается в речи, передаваемой Платоном, что он ходил из дома в дом и доказывал учителям, что они – невежды.
Такой образ действий был недостоин того, кого оракул объявил мудрейшим из людей. На него напустили жреца и члена Совета пятисот, которые и составили против него обвинение. В чем? – Сознаюсь, что не совсем это понимаю, так как в его «Апологии» это выражено весьма смутно. Его вообще обвинили будто бы в том, что он внушал юношам идеи против религии и правительства. Так поступают всегда и во всем свете все клеветники; но на суде требуются достоверные факты, определенные и обстоятельные пункты обвинения. А этого-то и не дает нам процесс Сократа; мы знаем только, что вначале за него было двести двадцать голосов. Итак, мы видим, что в Суде пятисот было двести двадцать философов. Эта большая цифра, и я сомневаюсь, чтобы она нашлась где бы то ни было в другом судилище. Наконец, большинство высказалось за цикуту.
Но вспомним при этом, что афиняне, опомнившись, возненавидели обвинителей и судей; что Мелит, главный инициатор приговора, сам был приговорен к смерти за эту несправедливость, что другие были изгнаны, и Сократу возведен был храм. Никогда оскорбление философии не было лучше отомщено, никогда не было ей оказано большого почета. В сущности, пример Сократа может служить самым страшным аргументом, какой только можно выставить против нетерпимости. У афинян был алтарь, посвященный чужеземным богам, богам, которых они не знали. Может ли быть более высокое доказательство не только религиозной терпимости по отношению ко всем народам, но еще и уважения к их верованиям?
* * *
У древних римлян со времен Ромула и до тех пор, когда христиане стали спорить с римскими жрецами, вы не видите ни одного человека, преследуемого за убеждения. Цицерон сомневался во всем, Лукреций отрицал все – и его за это никто даже не упрекнул. Вольнодумство зашло так далеко, что натуралист Плиний начинает свою книгу с отрицания Бога и говорит: если и есть какой-либо Бог, то этот Бог – солнце. Цицерон говорит об аде так: «Нет даже достаточно глупой старой бабы, чтобы верить в него». Ювенал сказал: «И дети в него не верят». Главным принципом сената и народа в Риме было: «Пусть боги сами справляются с обидами, нанесенными богам».
Этот царственный народ думал лишь о том, чтобы завоевать мир, управлять им и цивилизовать его. Римляне, покорив нас, сделались нашими законодателями; но никогда Цезарь, наложивший на нас цепи, давший нам свои законы и свои игры, не подумал заставить нас отказаться от ваших друидов ради него, хотя он сам был верховным жрецом господствовавшего народа. Римляне не придерживались всех культов, они не давали им всем общественной санкции; но они допускали их все. В царствование Нумы у них не было никакого материального предмета культа, не было ни изображений, ни статуй. Вскоре они воздвигли алтари богам, с которыми их познакомили греки.
Закон двенадцати таблиц сводился к тому, чтобы общественный культ совершался лишь в честь высших богов, признанных сенатом. Исида имела в Риме храм до тех пор, пока Тиберий не разрушил его, когда жрецы этого храма, подкупленные серебром Мунда, позволили ему сидеть в храме под именем бога Анубиса, с женщиной, называвшейся Паулиной. Правда, что эту историю рассказывает один только Иосиф, который не был современником события, был легковерен и склонен к преувеличению. Вряд ли в такое просвещенное время, как царствование Тиберия, женщина высшего сословия была настолько глупа, чтобы поверить, будто пользовалась ласками бога Анубиса. – Но правда это или неправда, несомненно, однако, то, что египетское суеверие воздвигло в Риме храм с согласия римлян. Евреи вели в Риме торговлю со времени пунических войн; у них были синагоги в царствование Августа, и они удержали их почти все время так же, как в современном Риме. Можно ли представить лучший пример того, что римляне считали веротерпимость самым священным законом человеческого права?
Нам возражают, что христиане, как только появились, стали терпеть преследования от римлян, которые не преследовали никого. Для меня очевидно, что факт этот неверен. Прибегаю к свидетельству самого апостола Павла. Из «Деяний апостолов» мы видим, как Павел был обвинен евреями в том, что хочет разрушить закон Моисея посредством учения Иисуса Христа. Апостол Иаков предложил апостолу Павлу обрить себе голову и пойти с четырьмя евреями в храм для очищения, «дабы все знали, что распространяемое о тебе есть ложь и что ты продолжаешь сохранять закон Моисея».
Христианин Павел ходил совершать все церемонии иудейской веры в течение семи дней, – но эти семь дней еще не прошли, как азиатские евреи его узнали и, видя, что он вошел в храм не только с евреями, но и с язычниками, подняли крик об осквернении святыни. Ап. Павла схватили и повели к губернатору Феликсу, а затем обратились к суду Феста. Евреи толпой потребовали его смерти, Фест отвечал им: «У римлян нет обычая казнить человека раньше, чем обвиняемый не будет поставлен лицом к лицу с обвинителями и не получит возможности защищать себя».
Слова эти особенно замечательны, так как их произнес римский судья, который, по-видимому, не питал никакого уважения к ап. Павлу и не чувствовал к нему ничего, кроме презрения; он счел его за помешанного и самому ему сказал, что он сумасшедший. Итак, Фест соблюдал лишь справедливость римского закона, оказывая покровительство незнакомому человеку, которого не мог уважать.
И вот, следовательно, римляне никого не преследовали и были справедливы. Не римляне восстали против Павла, а евреи. Иаков, брат Иисуса, был побит каменьями по приказанию еврея-саддукея, а не римлянина. Одни только евреи побили каменьями св. Стефана, и если апостол Павел хранил одежды избивавших, то, конечно, действовал не как римский гражданин.
Первым христианам не из-за чего было ссориться с римлянами: врагами их были только иудеи, от которых они начинали отделяться. Все знают, с какой беспощадной ненавистью преследуют все сектанты тех, которые отделились от их секты. По всей вероятности, в синагогах Рима происходили беспорядки. Светоний, упоминая об этих беспорядках в «Жизни Клавдия», ошибался, говоря, что они происходили по наущению Христа; он не мог знать подробностей жизни столь презираемого римлянами народа, как евреи; но он не ошибался относительно мотивов этих ссор.
Светоний писал в царствование Адриана во II веке, когда римляне еще не делали различия между христианами и иудеями. Из слов Светония видно, что римляне не только не угнетали первых христиан, но запрещали иудеем преследовать их. Они хотели, чтобы римская синагога относилась к своим отделившимся братьям с той же снисходительностью, с какой относился к ней самой Римский сенат. Изгнанные иудеи вскоре вернулись и даже заняли почетные должности, вопреки законам, исключавшим их из этих должностей; это сообщают Дион Кассий и Ульпиан. Возможно ли было, что, после разрушения Иерусалима, императоры раздавали почетные места иудеям и, вместе с тем преследовали, предавали палачам и диким зверям христиан, считавшихся иудейской сектой? Говорят, что Нерон начал на них гонение. Тацит говорит, что их обвинили в поджоге Рима и предоставили их в жертву народной ярости. Играло ли при этом обвинении какую-нибудь роль их верование? Конечно, нет. При всей охоте ошибиться, невозможно приписать нетерпимости гибель при Нероне кучки несчастных полуиудеев, полухристиан.
* * *
Впоследствии появились христианские мученики. Трудно узнать точную причину, по которой эти мученики были осуждены, но, мне кажется, можно смело утверждать, что при первых цезарях ни один не был приговорен только за свою религию: религии все были терпимы. Каким же образом могли преследовать и судить темных людей за их особый культ в такое время, когда допускались все культы? Тит, Траян, Антонин и Деций не были варварами: можно ли себе представить, что они одних христиан лишили бы свободы, которой пользовались все на земле? Разве осмелились бы даже обвинить их в каких-то тайных мистериях, когда мистерии Исиды, Митры, сирийской богини – все, чуждые римскому культу, были дозволены? Очевидно, что преследование происходило по иным мотивам и что особенного рода ненависть, основанная на государственных соображениях, заставила проливать христианскую кровь.
Так, например, когда св. Лаврентий отказывает римскому префекту Корнелию Секуларию в находящихся у него на хранении деньгах христиан, то само собой разумеется, это раздражает императора и префекта. Они не знали, что св. Лаврентий роздал эти деньги бедным и совершил доброе, святое дело. Они сочли его бунтовщиком и умертвили.
Рассмотрим мученическую смерть св. Полиевкта. Разве его осудили за одну только его веру? Он идет в храм, где совершается благодарственное жертвоприношение за победу императора Деция. Полиевкт оскорбляет приносящих жертву, опрокидывает алтари и разбивает статуи – в какой же стране в мире прошло бы безнаказанным подобное бесчинство? Христианин, публично разорвавший указ императора Диоклетиана и навлекший на своих собратьев великое гонение последних лет жизни этого императора, выказал много религиозного рвения, но мало ума, и потом жестоко каялся в том, что был причиной несчастия своих единоверцев. Это неразумное рвение, не раз даже осуждавшееся отцами Церкви, и было, по всей вероятности, причиной гонений.
Я, конечно, не могу сравнивать первых реформаторов с первыми христианами; я не ставлю рядом заблуждения и истину; но я напомню, что предшественник Кальвина Фарель, сделал в Арле то же, что Полиевкт сделал в Армении. По улицам носили статую св. Антония-отшельника; Фарель набрасывается на монахов, несущих статую, бьет их, разгоняет и бросает св. Антония в реку. Он заслуживал смерти, от которой избавился бегством. Если бы он только закричал монахам, что не верит, будто ворон приносил св. Антонию полхлеба в пустыню, будто св. Антоний беседовал с кентаврами и сатирами, он заслужил бы строгий выговор за нарушение порядка; но если бы он просто вечером после процессии спокойно обсуждал историю о вороне, кентаврах и сатирах, ему бы, конечно, ничего не сделали.
Неужели римляне, потерпевшие, чтобы нечестивый Антиной был причтен к второстепенным богам, – предали бы на растерзание диким зверям всех виновных только в мирном поклонении праведнику! Неужели они, признавая Высшее Божество, господствующее над всеми второстепенными богами, и выражая это верование формулой Deus optimus maximus, стали бы преследовать тех, которые поклоняются единому Богу.
Нельзя поверить тому, что при императорах христиане подвергались какому-либо испытанию веры, т. е. что к ним приходили расспрашивать их об их верованиях. С этой стороны никогда не тревожили ни еврея, ни сирийца, ни египтянина, ни бардов, ни друидов, ни философов. Мучениками становились те, которые возмущались против ложных богов. Не веря им, они поступали мудро и благочестиво; но если они, не довольствуясь поклонением Богу в духе и истине, открыто восставали против установленного культа, как бы он ни был нелеп, то приходится признать, что нетерпимость проявляли они. Тертуллиан в своей «Апологетике» признается, что на христиан смотрели как на бунтовщиков: обвинение было несправедливо; но оно доказывало, что судей восстанавливала против христиан не одна только религия. Он признается, что христиане отказывались украшать свои двери лавровыми ветвями во время публичных торжеств по поводу побед императоров: это предосудительное воздержание легко было принять за оскорбление величества. – Впервые юридическая строгость была применена к христианам при Домициане; но наказание ограничилось ссылкой, продолжавшейся менее года. Лактанций, пишущий вообще необузданно, сознается, что от Домициана до Деция Церковь пользовалась спокойствием и процветала. «Этот продолжительный мир, – говорит он, – был прерван, когда отвратительное животное Деций стал угнетать Церковь».
Я не хочу приводить здесь мнение ученого Додвеля о малом числе мучеников; но если римляне так ужасно преследовали христианскую веру, если сенат умертвил в неслыханных мучениях столько невинных, если римляне бросали христиан в кипящее масло, если они выводили девушек нагими на растерзание зверям в цирке, – почему они не трогали главных епископов Рима? Св. Ириней между этими епископами считает мучеником одного лишь Телесфора в 169 году, и то еще нет доказательства тому, что Телесфор был казнен смертью. Зефирин управлял римской паствой в течение 18 лет и мирно почил в 219 году. Правда, в древних мартирологах записаны почти все первые папы; но слово masterium (которое мы переводим: мученичество) принималось тогда в своем настоящем значении: оно означало свидетельство, а не мученичество.
Трудно согласовать ярость преследования с свободой, которой пользовались христиане, чтобы созывать соборы; а этих соборов церковные писатели насчитывают 56 в течение трех первых веков христианства. Гонения были, но если бы они были так сильны, как говорят, то Тертуллиан, писавший столь энергично против установленного культа, по всей вероятности, не умер бы своею смертью. Мы знаем, что императоры не читали его «Апологетики», что писание неизвестного автора в Африке могло не дойти до тех, которые управляли судьбами мира; но оно не должно было оставаться неизвестным для лиц, имевших доступ к проконсулу Африки. Это писание должно было навлечь много ненависти на его автора, и однако он не испытал мученичества.
* * *
Ложь слишком долго властвовала над людьми; пора узнать те отрывки истины, которые можно разобрать среди тумана басен, покрывающего историю Рима от времен Тацита и Светония и почти всегда окутывающего летописи других народов древности. Можно ли поверить, например, что римляне, этот серьезный и строгий народ, у которого мы заимствовали наши законы, принуждали христианских девственниц, дочерей высших классов, к проституции? Как это мало похоже на этих суровых законодателей, которые так строго наказывали проступки весталок.
Заметьте также, что в рассказах о мучениках, составленных исключительно христианами же, везде говорится, что христиане толпами приходили в тюрьму, где был заключенный, сопровождали его на место казни, собирали его кровь, погребали тело, творили чудеса с его останками.
Если бы преследовалась одна только религия, то почему же не убивали этих явных христиан, ухаживавших за своими осужденными братьями и обвинявшихся в волхвовании с их останками? Разве с ними не поступили бы так же, как мы поступали с вальденцами, альбигойцами, гусситами и различными протестантскими сектами? Мы их резали, жгли толпами, не разбирая пола и возраста. Разве в достоверных рассказах о древних гонениях встречается что-либо хотя бы мало-мальски похожее на Варфоломеевскую ночь?..
Если бы встретился достаточно недобросовестный человек или фанатик, который сказал бы мне: «Зачем вы объясняете нам наши заблуждения и наши ошибки? Зачем опровергаете наши ложные чудеса и наши лживые легенды? Они питают набожность некоторых людей; есть и необходимые заблуждения; не удаляйте из тела застарелый нарыв, так как это удаление поведет за собой разрушение всего тела». Вот что я бы ответил ему:
«Все эти ложные чудеса, которыми вы только колеблете веру в настоящие, все эти нелепые рассказы, которые вы приплетаете к правдивым сказаниям Евангелия, гасят веру в сердцах. Многие люди, желающие просветиться и не имеющие на то времени, говорят: «Учителя моей религии обманули меня, – значит, религии нет, и лучше предаться влечениям природы, нежели сделаться жертвой заблуждения; я предпочитаю зависеть от естественного закона, а не от людских выдумок». Другие, к сожалению, идут еще дальше; они видят, что обман наложил на них узду и сбрасывают с себя за одно и узду истины: люди делаются дурными из-за того, что другие были жестокими и лукавыми».
Bepul matn qismi tugad.