Kitobni o'qish: «Извинюсь. Не расстреляют. Сказать – не сказать… Комплект из 2-х книг»
© Токарева В. С., 1987, 1991, 1997
© Оформление. ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2021
Издательство АЗБУКА®
* * *
Извинюсь. Не расстреляют
Извинюсь. Не расстреляют
Однажды я написала статью «Он и Она». Статью опубликовали, я успела об этом забыть, когда в моей квартире раздался телефонный звонок и женский голос потребовал меня к телефону.
– Это я, – призналась я.
– Можно, я к вам приду?
– А зачем? – спросила я, хотя это было не очень вежливо.
– Посоветоваться о жизни.
– А почему вы хотите советоваться именно со мной? – удивилась я.
– Я прочитала вашу статью, вы мне больше всего подходите.
Я растерялась от такого наивного доверия.
– Простите, а кто вы?
– Лида, – представилась незнакомка.
Имя мало определяет человека. Его определяют возраст и профессия.
– Простите, сколько вам лет?
– Сорок.
– А где вы работаете?
– На овощной базе.
Теперь образ Лиды предстал более объемно.
– Вряд ли я смогу быть вам полезна, – честно предупредила я.
– А мне не надо пользы. Мне просто посоветоваться. И все.
– Хорошо. Я вас жду.
Я продиктовала адрес и положила трубку. Положив трубку, я пожала плечами и бровями, хотя видеть меня Лида не могла.
Отворилась дверь, и вошла моя шестилетняя дочь.
– Ты умеешь делать так? – спросила она и заскакала, заводя одну ногу за другую. Такие па в балете называются «веревочка».
– Умею, – задумчиво сказала я, продолжая думать о Лиде. Мне не жаль было своего времени, а жаль напрасных Лидиных надежд.
– Покажи.
Я хотела отказаться, но тогда дочь очень бы удивилась и спросила «почему?» и мне пришлось бы объяснять, что взрослые люди отличаются от маленьких тем, что не хотят скакать по утрам. Дочь снова бы спросила «почему?», и беседа могла затянуться.
Я покорно и хмуро проскакала «веревочкой», пятясь при этом к окну.
Дочь внимательно смотрела на мои ноги, потом удовлетворенно кивнула головой и ушла.
Я сняла трубку и позвонила любимой подруге Милке. Мы созваниваемся с ней каждое утро и проговариваем свою жизнь. Я свою, а она свою. Наша дружба – это не что иное, как потребность оформить в словах свои впечатления.
– Ко мне сейчас Лида придет, – сказала я Милке.
Милка работает врачом в районной поликлинике и, должно быть, одним ухом прослушивает больного, а у другого уха держит телефонную трубку.
– Какая Лида?
– Позвонила какая-то Лида. Хочет посоветоваться…
– Не пускай ни в коем случае! – предупредила Милка. – Ты знаешь, что сейчас в Москве творится?
– Что? – растерялась я.
– Она тебя убьет и фотокарточек наделает.
– А фотокарточки зачем?
– На память.
– А ты не можешь ко мне сейчас прийти? – испуганно спросила я.
– Как же я приду, если я на работе?
Я молчала.
– Ну ладно… – Милка вошла в мое положение. – Если она начнет тебя убивать, ты мне позвони.
Раздался звонок в дверь.
Я положила трубку и пошла навстречу своей судьбе.
Передо мной стояла женщина в синем бостоновом пальто с серым каракулевым воротником. Эту моду я застала, когда ходила в третий класс начальной школы.
Я поняла, что это Лида. Я поняла, что убивать меня она не собиралась, ей это даже в голову не приходило.
Я поняла: у Лиды тяжело на душе. Ей не к кому пойти, чтобы проговорить свою жизнь, и она пришла к совершенно постороннему человеку. Видимо, понятие «писатель» для нее синоним понятия «справедливость». Она пришла за справедливостью.
– Проходите, – пригласила я. – Раздевайтесь, пожалуйста…
Лида сняла пальто, туфли и осталась в шапке. Я достала ей тапки, она их не надела.
Мы прошли в комнату, я предложила Лиде сесть на диван. Она села на самый краешек, и я видела, что сидеть ей неудобно.
Она была смущена тем, что физически существует в моих стенах, поэтому старалась, чтобы ее было как можно меньше.
– Хотите чаю? – предложила я.
– Нет-нет… – перепугалась Лида.
Она смущалась так, что не могла поднять глаз. Ее скованность передалась мне, мы сидели в каком-то гипнотическом оцепенении, и у меня через минуту заболела голова.
– Я вас слушаю, – сказала я, с состраданием глядя на свою гостью. Я готова была помочь ей в чем угодно, чего бы она от меня ни потребовала.
– Я на базе работаю… – начала Лида. – К нам болгарские помидоры привезли.
Я задумчиво покивала головой, как слон. Пока что все мне было ясно: Лида работает на базе, и к ним привезли болгарские помидоры. Я представила себе эти помидоры – некрупные, одинаковые, безвкусные, как трава, лишенные всякой помидоровой индивидуальности.
– Я недавно иду, смотрю, из-под шатра течет. Прихожу к Потякину, говорю: «Портится товар». А он говорит: «Спишем»…
Я представила себе шатер, похожий на очень большую брезентовую плащ-палатку, и снова покивала головой, как бы осуждая беспечность Потякина.
– Я говорю: «Что значит «спишем»? Надо перебрать». А он мне: «Спишем, тогда переберем»…
Лида посмотрела на меня открытым взором, и я увидела, что она освободилась от смущения и что глаза у нее серые, а брови подтемнены карандашом.
Я попыталась разобраться в ситуации: перебрать – означало отложить все хорошие помидоры в одну сторону, а все плохие – в другую. Потом плохие выбросить, а хорошие продать как хорошие.
Потякин предлагал списать весь шатер, чтобы он нигде не числился, потом плохие выкинуть. Хорошие продать как хорошие, а деньги взять себе.
– Ворует, что ли? – догадалась я.
– Мошенничает, – поправила Лида.
Мошенник – это промежуточное состояние между честным и вором. Это еще не вор, но уже не честный человек.
– Вы хотите, чтобы я про него написала в газете? – догадалась я.
– Боже упаси! – испугалась Лида. – У него дети. Разве можно позорить отца взрослых детей?
– Но если он мошенник?
– А как вы это докажете? – спросила Лида, будто это я, а не она работала под началом Потякина. – Он так все обделывает, у него комар носа не подточит.
– А что вы хотите? – прямо спросила я.
– Мне с ним работать противно, – уклончиво ответила Лида.
– Уходите.
– Куда?
– На другую базу. Не везде же воруют.
– Значит, я права и я уйду. А он останется…
До этого решения Лида могла бы додуматься самостоятельно. Не обязательно было ехать в такую даль.
– Может быть, его можно перевоспитать? – неуверенно предложила я.
– Он что, дошкольник? – спросила меня Лида. – Не понимает?
Я смутилась и сдвинулась на краешек дивана, а Лида, наоборот, села поудобнее.
– Значит, переделать его вы не можете. Позорить не хотите. Работать вам с ним противно, а уходить обидно, – подытожила я. – Что вы хотите?
Лида молчала. Она хотела, чтобы Потякин был честным человеком и ей приятно было бы с ним работать. Но это зависело не от нее и не от меня, а от Потякина.
Я чувствовала себя виноватой.
– И еще… – сказала Лида. – Меня муж обманул…
Я обрадовалась, что Лида дала мне вторую попытку, на которой я могла бы как-то реабилитироваться.
– Мы с ним не были расписаны, но жили вместе пятнадцать лет. Детей воспитывали. Мы так хорошо жили… А потом он влюбился в одну и расписался с ней. А мне ничего не сказал. Жил то тут, то там… Я только через полгода узнала. Спрашиваю: это правда? Он говорит: правда. Я говорю: ну и иди к ней.
– А он?
– Ушел. А сейчас обратно просится.
Лида посмотрела на меня. Ее глаза были будто вымыты страданием.
– Я хочу спросить: пускать мне его обратно или нет?
– Это вы сами должны решить, – убежденно сказала я.
Лида опустила глаза в колени.
– Вы его любите? – расстроилась я.
– Я ему больше не верю.
– Тогда не пускайте.
Лида сморгнула слезу.
– А вы можете без него обойтись?
Лида потрясла головой и вытерла щеку ладонью.
– Тогда пустите.
– Я боюсь, он у меня половину площади отберет. Я ему не верю.
– Тогда не пускайте.
Лида стянула шапку и сунула в нее лицо.
Я отошла к окну и стала смотреть на улицу. За окном виднелся детский сад, похожий на оштукатуренный мавзолей. Во дворе бегали дети в цветных веселых демисезонных пальтишках. А мы с Лидой решали и не могли решить ее проблемы: мошенничество Потякина, предательство мужа.
Может быть, надо бороться с мошенничеством и предательством, и это будет правда.
А может быть, устраниться и не играть в эти игры, и это тоже правда.
А может быть, смириться и оставить все как есть: работать с Потякиным, жить с мужем. И это будет правда с учетом судьбы и диалектики.
Если бы можно было разложить правды как помидоры: здоровые – в одну сторону, а гнилые – в другую. Но, откровенно говоря, выбирать Лиде не из чего, и, если пользоваться терминологией овощной базы, весь шатер течет и его надо списать.
– А вы не могли бы написать в газету, чтобы разрешили дуэли? – спросила Лида.
– А кого бы вы убили? – обернулась я.
– Я убила бы мужа.
– Но ведь и он бы вас мог убить.
– Да. Но тогда бы он видел это. И ему потом было бы стыдно. А так он меня убил, и ему хоть бы что… И вообще, никому ничего не стыдно. Потякин всегда пообещает и не сделает. Я ему говорю: «Как же вам не совестно!» А он: «Извинюсь. Не расстреляют».
– Вы хотите, чтобы расстреляли?
– Ну, не совсем так уж… – смягчила Лида. – Чтобы все по правилам.
– По каким правилам? – заинтересовалась я.
Мне стало ясно, что дуэль – это не сиюминутный экспромт, а плод долгих Лидиных размышлений. Именно за этим она ко мне и приехала.
– Сначала заявление на дуэль, как в загс, – начала Лида. – Потом заявление должны разобрать и дать разрешение. Потом две недели на обдумывание. А уж потом дуэль.
– А стрелять где? На Лобном месте?
– Нет. На Лобном месте – это казнь. Насилие. А тут – кто кого, все по справедливости.
– Какая же справедливость в смерти? Смерть – это наивысшая несправедливость.
– Конечно, – согласилась Лида. – Умирать кому охота? Вот и будут жить внимательнее.
– Внимательнее к чему?
– К каждому дню. К каждому поступку.
Зазвонил телефон. Я сняла трубку.
– Ну что? – спросила Милка. Она проверяла, жива я или нет.
– Я не могу говорить, – строго сказала я и положила трубку с бесцеремонностью, дозволенной между близкими людьми.
– Я вас задерживаю… – Лида встала.
Я пошла ее проводить.
Лида надела пальто, туфли.
Мы стояли, оттененные какой-то покорной грустью. Я была погружена в Лидин план возмездия. Земного суда.
– Три года на обдумывание, – предложила я. – Две недели мало в таком деле…
– А как вы думаете, могу я поступить в «Аэрофлот»? – спросила вдруг Лида.
– Кем?
– Все равно. Хоть в диспетчерскую… Вы знаете, я небо люблю. Я все болезни высотой лечу.
– Как это?
– Куплю билет до Ленинграда. Самолет поднимется на восемь тысяч метров, у меня все проходит. Я, наверное, раньше птицей была.
Я внимательно-доверчиво посмотрела на Лиду, ища в ее облике приметы птицы.
– Звоните, – сказала я.
Лида улыбнулась и ушла.
Я вернулась в комнату. Моя дочь сидела за пианино и тыркала в клавиши. Она училась в подготовительном классе музыкальной школы.
– Си-бемоль, – сказала я, поморщившись.
– Где?
Я подошла к инструменту и показала. Дочь нажала черную клавишу.
Может быть, подумала я, когда человеку трудно, не стоит искать смысла сразу всей жизни. Достаточно найти смысл сегодняшнего дня. А осмысленные дни протянутся во времени и пространстве и свяжутся в осмысленную жизнь.
Смысл сегодняшнего дня в том, что я научила дочь новому знаку, поправила маленькую ошибку. А завтра поправлю еще одну и научу не повторять предыдущих.
Я подошла к окну.
Лида уже пересекла дорогу и удалялась все дальше. Сейчас она свернет за угол, и ее шерстяная розовая шапка последний раз мелькнет в моей жизни.
Очень возможно, что Лида сейчас поедет в «Аэрофлот», купит билет до Ленинграда и поднимется на восемь тысяч метров.
Если облака не закроют землю, то внизу будут видны города, четкие ремни дорог и круглые озера величиной с пятикопеечную монету.
А мужа и Потякина будет не видно совсем. Их не разглядеть, даже если очень напрячь зрение.
Потом я подумала, что, если бы мне дали разрешение на дуэль, я выбрала бы место у Красного собора, возле метро «Юго-Западная». За собором – поле, за полем – лес, над куполом – небо. Там очень красиво и возвышенно разрешать вопросы чести и не обидно приобщиться к вечности.
Между небом и землей
Наташа сидела в аэропорту, ждала сообщения о своем рейсе. Рейс все время откладывали: сначала на три часа, потом на четыре. Этим же самолетом улетал в Баку на гастроли болгарский цирк. Циркачи расположились вольно, как цыгане: на полу, на креслах. Вокруг них бегали промытые, расчесанные болонки, одного возраста и роста. Наверное, у них в программе был свой собачий кордебалет.
Мимо Наташи прошел высокий мужчина, чем-то отдаленно похожий на ее первого мужа. Времени было много, голова пустая, и от нечего делать Наташа вспомнила свое первое замужество. В другом случае она бы про него не вспомнила.
Они поженились, когда ей было восемнадцать, а ему двадцать два. И тут же разошлись. Ну, не совсем тут же. Месяцев восемь они все же прожили. Брак оказался непрочным. Как только схлынула страсть, обмелела их река, обнажилось дно, а на дне всякие банки-склянки, мура собачья. Они стали ругаться, ругались постоянно и из-за ничего. Это болела их любовь, откашливаясь несоответствиями, и наконец умерла. Но, разойдясь, еще долгое время продолжали встречаться и продолжали ругаться. Они не могли быть вместе и не умели быть врозь. Тема их ссор была примерно такова: Наташа считала мужа дураком, не способным соответствовать ее красоте. Ей казалось, что фактор красоты должен давать в жизни дополнительные преимущества, как, скажем, билет на елку или продуктовый талон к празднику. А муж говорил, что красота – явление временное и преходящее. Она обязательно уйдет лет через двадцать и помашет ручкой. А его способность к устойчивому чувству, именуемому «верность», – навсегда. Это не девальвируется временем. Так что он – муж на вырост. Сейчас немножко не годится, зато потом – в самый раз. Но в восемнадцать лет невозможно думать о потом. Жизнь представляется непомерно долгой, кажется, что всего еще будет навалом и все впереди…
Они разошлись и встретились через двадцать лет. Он был женат во второй раз, имел дочь, которую назвал ее именем. Жил в другом городе. Наташа попала в этот город по делам службы. Она знала, что экс-муж живет где-то здесь. Позвонила ноль девять, назвала его фамилию. (Она ее помнила.) Ей дали телефон. Наташа набрала номер и услышала его через двадцать лет. Голос не изменился. Голос – инструмент души, а душа – не стареет. Вечная девушка. Они разговаривали друг с другом прежними молодыми голосами.
– Здравствуй, – сказала Наташа. – Только не удивляйся.
– А кто это? – насторожился он.
– Это твоя жена за номером один.
Настала пауза – такая длинная, что Наташа подумала: телефон разъединили.
– Алло? – позвала она.
– Я сейчас приду, – сказал экс-муж. – Куда?
Она назвала гостиницу и номер.
Положив трубку, занервничала. Было непонятно: зачем позвонила? Зачем позвала?
Надела белую французскую кофточку. Потом передумала и поменяла на черную: к фигуре лучше, зато хуже к лицу. Надо было выбирать между лицом и фигурой.
В дверь постучали скорее, чем она предполагала. Она открыла и увидела своего первого мужа. Эти двадцать лет его слегка расширили, плоскости щек стали больше. Но выражение лица и вся его сущность остались прежними, и эта сущность откровенно выглядывала из окошек больших зеленовато-бежевых глаз.
– Какая ты стала… – проговорил он и покивал головой, как бы подтверждая свою правоту: красота миновала, как станция, и именно через те самые двадцать лет, о которых он честно предупреждал.
– А ты совершенно не изменился, – ответила Наташа, подтверждая, что он каким дураком был, таким и остался.
Наташа действительно изменилась за двадцать лет. Если сравнивать Наташину красоту с природой, то раньше она была луговая, а стала полевая. Но кто знает, что лучше: луг или поле.
Удивительно было другое: они начали ссориться с той самой фразы, на которой прервались двадцать лет назад. Как будто не было этих двадцати лет и они расстались только вчера с этими же претензиями.
Потом спустились в ресторан поужинать. Выпили вина. Он стал рассказывать, как долго и мучительно переживал свой разрыв с ней. Женился потому, что боялся спиться.
– Но ведь пережил, – успокоила Наташа, уходя от неприятной темы и давая понять, что все плохое уже позади. В прошлом.
– Но ведь я переживал… – Он подчеркнул слово «переживал», настаивая на длинном куске жизни, отданном страданию.
– Страдать полезно, – как бы оправдалась Наташа. – Страдания формируют душу.
– Ерунда, – не согласился он. – Не помню, кто-то сказал: «Счастье – вот университеты». Страдания иссушают душу. А из засухи ничего путного не взрастает. Всякие сорняки вроде злости.
Он действительно оказался способен к устойчивому чувству. Сначала он ее любил. Потом ненавидел. Теперь не простил. Значит, она была с ним всегда.
Выпили еще. Наташа рассказала о своей диссертации. Она изучала наследственный код маленьких мушек дрозофил. Дрозофилы – это те, что любят фрукты. И мушки дрозофилы, летающие над фруктами, больше похожи на пыль, чем на живые организмы. А она их скрещивала, изучала и делала через них серьезные выводы, касающиеся всего человечества.
Первый муж рассказал, что после своего медицинского стал специализироваться на зубном протезировании. У него прекрасные заграничные фарфоровые материалы, и спрос на него превышает его физические возможности. Подо всем этим подразумевалось, что денег – куры не клюют и Наташа поторопилась тогда, двадцать лет назад. Сейчас он был бы ей как раз впору.
– Ты замужем?
– Да, – соврала Наташа. Она была замужем, но не до конца.
– А ты изменяешь своему мужу?
Это был главный вопрос. Женская верность – вот его главное требование к женщине, и, если Наташа отвечала этим требованиям, значит, его утрата была невосполнима.
– Как тебе не стыдно? – удивилась Наташа.
– Так да или нет?
– Никогда!
Первый муж расстроился и поник. То, что в нем осело и успокоилось за прошедшую жизнь, вновь всплыло со дна души, как бывает, если в пруду поворошить палкой, и поднимаются тина и грязь, а может, даже и череп с костями.
Потом они расстались. И это еще на двадцать лет. Город, в котором он жил и работал, был маленьким, командировки туда были случайностью, да и не в этом дело. Дело было во взаимной бесполезности.
Разойдясь с мужем, Наташе казалось, что она вновь выйдет замуж очень скоро. Что стоит ей выйти на улицу и крикнуть: «Хочу замуж!» – как тут же сбегутся толпы и выстроятся в длинную очередь. Но она была наивна в своей самоуверенности. Поиском счастья занято все человечество, а находят его единицы. Ну, десятки… Ну, даже сотни. Но что такое одна сотня на все человечество… Однако Наташе удалось со временем попасть в сотню, и даже в десятку, когда она полюбила Китаева, профессора биохимии, автора четырнадцати блестящих открытий, в том числе гипотезы о возрасте Земли. Казалось, что у него в голове не мозги, а какая-то сверхмощная электростанция, которая генерирует идеи, заряжая ими окружающих. Он раздаривал идеи направо и налево, был щедр, как всякий талант, как курочка-ряба, которая несет золотые яйца и не дрожит над каждым. Она знает, что следующее – тоже будет золотым.
Внешне Китаев был лысоват, желтоват, сух, походил на камбоджийца, хотя не имел к этой стране никакого отношения. Он был похож на мать, и с возрастом это сходство увеличивалось.
Наташа не замечала его некрасоты. Красавец у нее уже был. Она видела Китаева своим собственным зрением, и все остальные мужчины рядом с ним казались бледными и невразумительными, как десятый оттиск через копирку.
Китаев долгое время не мог поверить в Наташину любовь, потом все же поверил, а за долгие годы и попривык, как к жене, хотя Наташа не была его женой. Женой считалась другая. Но эта другая ничему не мешала, а Наташа ничего не требовала, и создалась возможность ничего не менять. Постоянные перемены клубились в золотых мозгах Китаева, а к внешним переменам он был холоден.
Иногда Наташе казалось, что завтра, именно завтра, а не послезавтра, он сделает ей предложение – так глубоко было их прорастание друг в друга. А иногда ей казалось, что этого не случится никогда. Можно было бы не гадать, а прямо спросить, но в вопросах – и вообще в словах – есть конкретность. Музыка – высшее из искусств, потому что она не конкретна. Музыка и любовь должны быть вне слов. Во всяком случае – вне вопросов.
И сегодня утром, когда Китаев позвонил ей из Баку, где пребывал на симпозиуме стран Азии и Африки, и позвал Наташу приехать на последние пару дней, она не стала спрашивать: зачем? И так ясно. Соскучился. Не может дожить без нее оставшиеся дни. Но из этих двух дней десять часов уже украдено, отдано черту. Она сидит в московском аэропорту, а он в бакинском – выкинут в бездействие и ожидание и наверняка жалеет, что затеял этот марш-бросок.
Медный голос над залом объявил посадку. Циркачи задвигались, собаки дружно залаяли, как будто поняли и обрадовались.
Наташа пристегнула ремни. Ее тошнило от страха и подъема и оттого, что в ней девять часов бродило и перестаивало чувство к Китаеву.
Самолет шел толчками, а потом куда-то оседал вниз, и всякий раз, когда он оседал, сердце катило к горлу в предчувствии конца. Она не столько боялась самого конца, сколько дороги к нему. А дорога предстояла длинная, секунд в тридцать, и что самое неприятное – осмысленная. У Наташи был дальний родственник Валик, которого завалило в шахте. На него упало сорок тонн породы, и понадобилось много вагонеток, чтобы его откопать. Откопали его с седыми бровями, хотя это был молодой человек. Значит, какое-то время, может быть, секунд тридцать, а то и шестьдесят, он жил, полностью понимая, что с ним случилось. Его жена Надька падала на гроб с неподдельным безумством отчаяния, как великая итальянская актриса Анна Маньяни. В тех южных районах похороны – своего рода спектакль, катарсис, очищение, когда выдыхаешь в крике все отчаяние, несогласие с судьбой. А люди вокруг, заразившись чужим несогласием, тоже плачут и выдыхают свое собственное, чтобы облегчить душу и жить дальше. Надька падала на гроб, ее оттаскивали. Фотограф запечатлевал эти мгновения. Однако через неделю у Надьки уже ночевал некий Петько. Оказывается, он имел место еще при жизни мужа и они еле-еле переждали эту неделю. Соседи были недовольны, и в обиходе ходила фраза: «Еще пятки не успели остыть», имея в виду пятки Валика. Но больше всех убивалась Надькиной изменой ее мать, теща Валика. Она приходила к ним в дом и допрашивала Надькину дочку-подростка:
– Вин ночевав?
– Ночевав, – хмуро отвечала девочка.
– На кровати? – пугалась Надькина мать.
– А дэ ж? – удивлялась девочка. – Пид кроватью, чи шо?
Надькина мать начинала плакать, ломая руки.
– Но ведь вин же був… був… А вона – як його николы не було…
Надька вела себя так, как будто Валика никогда не было. А ведь он был… был… И вот это моментальное забвение пугало Надькину мать больше всего. Как будто Валика завалило породой два раза. Один раз – живого, а другой раз – мертвого.
Наташа боялась этого же самого. Она знала, что живой думает о живом. И если она сейчас разобьется на самолете вместе с самолетом, то Китаев, не забыв ее, но, задвинув в дальний ящик памяти, будет смотреть в другие глаза. Забвение – это еще одна, дополнительная смерть.
Самолет набрал высоту. Наташа откинула спинку кресла, закрыла глаза. Самолет больше не взмывал. Сердце не подкатывало. Она решила посмотреть, что делается внизу и вокруг.
Вокруг все спали, открыв рты, и большое количество спящих мужчин напомнило картину «Поле после битвы». Возле нее сидел молодой человек, по виду баскетболист, на полторы головы выше довольно высокой Наташи.
Она выглянула в иллюминатор, увидела космическую черноту и пламя, которое выбивалось из-под крыла самолета.
В мозгу произошло полное оцепенение, и в этом оцепенении прозвучало одно только слово: «Неприятно», – будто его записали на магнитофонную пленку и пустили в пустой голове. Как будто кто-то посторонний в ней бесстрастно произнес: «Неприятно». О Китаеве в мозгу не было сказано ни слова. Но тело среагировало по своим собственным законам, независимым от головы. Она схватила за руку сидящего рядом Баскетболиста так, что ее пальцы сошлись в его руке.
– Ой! – сказал Баскетболист. Для него были неожиданны и боль, и фактор прикосновения.
– Мы горим, – сказала Наташа относительно спокойно для такого сообщения.
Баскетболист перегнулся к иллюминатору и внимательно посмотрел за окно.
– Это сигнализация, – сказал он. – Опознавательные знаки.
– А зачем они нужны? – не поверила Наташа.
– Чтобы на нас не наскочил другой самолет.
Наташа снова припала к иллюминатору. Огни действительно вспыхивали с одинаковыми промежутками, будто пульсировали. А пожар имеет более стихийный вид и характер.
По салону прошла стюардесса – деловито и бесстрастно. Так не ведут себя при катастрофе, даже при большом мужестве.
В самолете погас свет. Видимо, пассажирам предлагалось поспать. Наташа закрыла глаза. Баскетболист тоже откинул кресло, и их головы оказались рядом. И было такое впечатление, будто они лежат в одной кровати. От него исходило тепло, тянуло как от печки. Хотелось не отодвинуться, а приблизиться, чтобы не было так одиноко и страшно между небом и землей. Он подвинул к ней локоть – чуть-чуть, на полсантиметра. Но она услышала эти полсантиметра. И не отодвинула руку. Из его локтя текла энергия молодого биополя. Эта энергия обволокла Наташу, и они полетели вместе в одном облаке. Было темно, тихо, но она слышала, как в тишине, будто молот, стучало его сердце в грудную клетку. Наташа независимо от себя самой положила голову на его плечо. Он опустил свое лицо в ее волосы. Теперь их сердца стучали вместе – и было совершенно не страшно падать. Только бы вместе.
– Ты из Баку? – спросила Наташа.
Надо же было как-то общаться. Неудобно было в этой ситуации оставаться незнакомыми.
– Из Баку. Да.
– Но ведь ты русский…
– Там и русские тоже живут.
– А чего они там забыли?
– Хороший город…
– А что ты делал в Москве?
– На сборах был.
– Ты спортсмен?
– Спортсмен. Да…
Они разговаривали шепотом, потому что страсть забила горло. И разговаривали только для того, чтобы как-то отвлечься и оттащить себя от неодолимой тяги. Именно неодолимой, ее невозможно было одолеть.
Баскетболист наклонился и поцеловал Наташу. Губы у него были осторожные, мягкие, как у лошади.
Сердце подошло к горлу – так, будто самолет упал в воздушную яму. Но это упала или, наоборот, вознеслась ее душа, а самолет шел нормально. Поцелуй был осторожный, целомудренный, как будто они касались друг друга не губами, а предчувствиями.
Наташа ни разу в своей жизни не испытывала ничего похожего. Более серьезные свершения, которые во взрослом языке именуются «любовь», не имели к этому состоянию никакого отношения. Как слова к классической музыке. Как текст ко Второму концерту Рахманинова.
– У тебя есть кто-нибудь? – спросил он.
– Жених. Я к нему лечу…
– Да… Ты еще молодая…
Он не разобрал в потемках, сколько ей лет.
– А у тебя есть девушка?
– Невеста. Снежана. Я к ней божественно отношусь.
– Она болгарка? – догадалась Наташа.
– Болгарка. Да. Я к ней божественно отношусь. Но то, что я чувствую к тебе, я не чувствовал ни к кому и никогда и даже не знал, что так бывает.
– А что ты чувствуешь?
– Не знаю. Это как солнечный удар.
Наташа отстранилась и посмотрела на него. Она ведь его еще и не видела. Молодое лицо, обтянутое кожей, тревожные глаза. Ей показалось недостаточным видеть его, она протянула руку к его лицу и обежала его пальцами, как слепая, пытаясь запомнить его черты в ощущениях. Он не удивился. Все, что происходило между ними, казалось естественным и, более того, единственно возможным. Как будто это не самолет в ночи мерцал огнями, а их души давали друг другу опознавательные знаки.
– Как ты живешь? – спросила Наташа.
– Мучительно. Я мучаюсь.
– Чем ты мучаешься?
– Я хочу воскресить свою маму. Можно воскресить человека из мертвых?
– Нет. Нельзя.
– А откуда вы знаете?
– Я биолог. Я знаю это наверняка. Это единственное, чего нельзя добиться. Все остальное можно.
– Но ведь восстановили же древних лошадей. Тарпанов. Скрещивали, подбирали и восстановили. И сейчас в Аскания-Нова ходит целое стадо тарпанов.
– Восстановили биологический вид. А индивидуальность восстановить невозможно. Личность неповторима.
– Но ведь был такой философ Федоров. Современник Льва Толстого. Он считал, что через потомков можно будет воскресить предков. Восстановить личность.
– Природа заинтересована в смене поколений. Люди рождаются, стареют и умирают, чтобы дать место молодым. Колесо жизни нельзя крутить в обратном направлении.
– Но мама не постарела. Она умерла молодой. Она не дожила.
– Надо смириться.
– Я не могу смириться. Я не могу без нее жить. Я даже хотел уйти за ней следом… Вы думаете, я сумасшедший?
– Нет. Я так не думаю.
Наташу действительно не удивило его желание: воскресить. Вернее, удивило, но она понимала, что им движет. Его двигательную пружину. Надька рассталась со своим мужем Валиком еще до того, как он погиб, и фактор гибели ничего не изменил. А Баскетболист не расстался со своей мамой и после смерти, наоборот, он слился с ней в одно, и вынужденная разлука воспринималась им как противоестественная. Вернее, не воспринималась вообще. Он искал выход: либо уйти к маме, либо вернуть ее к себе. Он остановился на последнем.
– У нас никого больше не было на свете: только она у меня, а я у нее. Нас отец бросил, когда мне был месяц, а ей девятнадцать лет. Я даже не знаю: был ли он вообще. Я никогда его не видел. Мы жили не то что бедно – в нищете. У нас иногда в день была одна тарелка пустого супа. А однажды я всю зиму просидел дома, у меня не было теплых ботинок…
Наташа легла на свое откинутое кресло, лицом к нему, вдыхая голос и слова.
Он рассказал о том, что мать закончила театральное училище, но ни один театр ею не заинтересовался. Должно быть, она была очень слабая актриса. Деньги она зарабатывала, иллюстрируя лекции от общества «Знание». Лектор читал, скажем, о творчестве Максима Горького, а она выходила в платье до пола, с длинным газовым шарфом и декламировала «Буревестник», изображая шарфом то бурю, то море. Наверное, мама могла бы выйти и в нормальном костюме – юбке и кофточке. Но она была актриса в принципе своем. В ней жила потребность лицедейства и самовыражения. Но потребность не совпадала с реальностью. Талант ее был маленького росточка, она не хотела этому верить. Редко кто из людей, зараженных микробом творчества, может сказать себе: я бездарен. Для этого нужен особый ум и особое мужество. А потом она заболела и умерла. В больнице. Это случилось год назад. Он, ее сын, находился при ней неотлучно и днем, и вечером. Его карманы были набиты мятыми рублями, нянечкам совать, но он все делал сам. Однажды лечащий врач сказал: «Потерпи, уже недолго осталось, дня два-три…» А Баскетболист смотрел и не понимал: о чем он… Он готов был жить так всю оставшуюся жизнь, не есть, не спать, не присесть даже, только бы мама дышала и моргала. А в один из дней, утром, он вышел на лестницу покурить, и когда вернулся, то в первое мгновение ничего не понял. Мама была, но ее больше не было. Она куда-то ушла, оставив свое тело, как бросают дома в деревнях.
В палате находилась еще одна женщина, мамина соседка. Она указала дрожащим пальцем и проговорила шепотом:
– Она умерла…
– Да… – так же шепотом отозвался он.
– Скажите, чтобы ее убрали.
– Это нельзя. Ее нельзя трогать.
– Почему?
– Порядок такой.
Он надеялся, что ее еще можно вернуть, отозвать оттуда, куда она только что ушла.
– Но я же не выдержу. Я с ума сойду.
– Я ничем не могу помочь.
– Но позовите кого-нибудь.
– Я позову. Но это ничего не даст.
Женщина говорила шепотом и спокойно, и он тоже отвечал ей шепотом и пытался, как ему казалось, растолковать. Но это был разговор двух обезумевших от горя людей: шепотом и очень логично.
А потом он ходил к врачу, сначала лечащему, потом к заведующему отделением, и умолял, чтобы маму воскресили, и все время извинялся за беспокойство. Ему сделали укол и отправили домой. Дома он вскрыл вены.
– А Снежана? – спросила Наташа.
– Она не имела значения. Я ее не учитывал.
Замолчали.
– Вы думаете, я ненормальный? – снова спросил Баскетболист.
– Нет. Я так не думаю. Просто вы молодой и не умеете терпеть горя. Вы еще не научились терпеть.
– Может быть, и так. Но мама не должна была умереть. Это нечестно. Она жила мало и плохо. Она знала одни унижения и как актриса, и как женщина. А где компенсация? Смерть?
– Каждый человек жнет то, что сеет. Это жестоко, но это так.
– Она сеяла нежность и наивность…
– Значит, она сеяла не на той ниве.
– Как? – не понял Баскетболист и придвинул ближе напряженное непониманием лицо.
– Не ту профессию выбрала. Не тому мужчине родила.
– Она родила не тому. Но того! Я любил и люблю ее больше всех людей.
– Судьба…
– Нет! – шепотом вскричал он. – Это нечестно!
Он сжал кулак, сунул его в зубы и затрясся в плаче.
Наташа никогда не видела плачущих мужчин. Правда, ее первый муж несколько раз принимался плакать в пьяном виде, но там были другие слезы.
Наташа отняла его кулак от зубов, разомкнула пальцы и опустила свое лицо в его руку. Она хотела, чтобы он ощущал ее рядом с собой. Чтобы они держались друг за друга между небом и землей.
– Женись на Снежане, – сказала Наташа. – Роди дочку. Назови ее именем своей мамы. Как ее звали?
– Александра.
– Вот. Назови Александра. Это замечательное имя. Его можно как угодно сокращать: Аля, Сандра, Шура, Саша… Она будет похожа на тебя, потому что девочки похожи на отцов. А мальчики на мать. Сандра через тебя будет походить на твою маму, и ты ее воскресишь…
– А тебя как зовут?
– Наташа.
– Самолет пошел на снижение, – казенно-женственно объявила стюардесса. – Приведите кресла в исходное положение, пристегните ремни.
Зажегся свет. Пассажиры задвигались, пристегивая ремни. Наташа посмотрела на Баскетболиста, давая тем самым возможность рассмотреть себя при ярком свете. Но он не видел возрастной разницы между ними. Похоже, солнечный удар произвел в его мозгу стойкие изменения.
– Мы увидимся? – спросил он.
– Нет, – сказала Наташа. – Это невозможно. Я не одна.
– Ну и что? Может, вы найдете время?
– Может, и найду. Но зачем?
Он не ответил. Что на это можно сказать?
Самолет пошел вниз, утробно воя. Садился толчками, как и взлетал. Под крылом колыхалась тошнотная неустойчивость. Видимо, командир корабля не был прирожденным летчиком. Просто научили.
Аэродром отделялся от города железной решеткой.
Китаев стоял по другую сторону решетки, напряженно, не отрываясь, смотрел на дверь, откуда Наташа должна была появиться, и в этот момент походил на благородного хищника.
Наташа пошла не в дверь, а остановилась возле железных прутьев, глядя на Китаева со стороны в прямом и переносном смысле этого слова. Потом тихо окликнула:
– Китаев…
Он быстро повернулся, подошел к решетке и, продев руки сквозь прутья, обнял ее, поцеловал крепко и взволнованно. Губы у него были узкие, жесткие. Поцелуй не дошел до сердца. Так и остался на губах.
Пока дожидались багажа, Китаев жаловался на задержку рейса. Потеряна ночь, которая потянула за собой неполноценный день. Можно было бы сказать: «А я при чем? Не надо было звать». Но Наташа помалкивала с виноватым видом. Китаев не знал ее вины. А она знала: она не вспоминала о нем в минуту смертельной опасности и провела ночь с другим. Двойное предательство.
Пришел багаж. По кругу медленно закрутилась широкая лента. На нее из темноты, как из космоса, выпадали чемоданы, баулы, сумки. Недавние пассажиры, а сейчас просто невыспавшиеся люди стояли вокруг и завороженно следили за лентой, как смотрят в руки Деда Мороза, хотя ничего, кроме собственного чемодана, они получить не могли.
И тут Наташа увидела Баскетболиста. На земле он выглядел очень убедительно: прямой, высокий, с прекрасной головой на сильной шее. Такие шеи мультипликаторы рисуют Иванам-царевичам и Иванам-дуракам. Он с открытым недоумением смотрел на Китаева и не мог взять в толк: почему Наташа уходит от него к этому усохшему пристарку? Почему нельзя достать живую воду, чтобы воскрешать из мертвых? Почему нельзя отбить у Кащея свою Царевну-лягушку?.. Его синяя, спортивная, даже на вид тяжелая сумка несколько раз проплыла мимо него, наталкиваясь и громоздясь на другие чемоданы. И так же наталкивались и громоздились в нем вопросы, и от этого его глаза становились больше и темнее.
Китаев взял с ленты знакомый рыжий Наташин чемодан, и они пошли из багажного отделения. Предъявили контролеру бирку.
Перед тем как выйти наружу, Наташа обернулась. Баскетболист вывернул голову, как птица. У него были кричащие глаза, как у цыганенка.
Был в ее жизни такой случай: как-то летом они с матерью жили на даче и к ним во двор вошла цыганка. На ее руках сидел невиданной красоты замызганный цыганенок и держал перед собой чумазую раскрытую ладошку. Цыганка потребовала еды, одежды и денег. Она требовала по максимуму, потому что знала: чтобы получить рубль, надо просить десять. Мать пошла в дом и вынесла то, что было не жалко или не очень жалко: пирог с мясом, деньги и старый халат. А в руку цыганенка положила недавно сваренную в мундире картофелину. Потом испугалась, что картофелина недостаточно остыла, и грубо сорвала ее с маленькой ручки. Глаза цыганенка мгновенно выросли от обиды и слез, и он заплакал – тихо и горько, как оскорбленный человек. Он не понимал, что картофелину отобрали для его же блага. И Баскетболист тоже не понимал, что Наташа уходит для его блага. У него были те же кричащие глаза.
Люди и обязательства соотносятся друг с другом, как Земля и Деревья. Корни деревьев, как гигантские руки, уходят глубоко в землю, держат ее и держатся сами. Земле нужны деревья, и деревьям нужна земля. Обязательства существуют не только между живыми и мертвыми, но между живыми и живыми. Надо быть хорошо уверенным, что, вырвав дерево, ты посадишь на его место новое, оно приживется и вырастет. А то ведь одно вырвешь, другое не посадишь – и будешь стоять над развороченной воронкой и смотреть на дело рук своих.
Наташа уходила за Китаевым, а в ее затылок, как затвердевший луч, упирался взгляд Баскетболиста. И долго потом, в течение почти недели, она чувствовала его взгляд болевой точкой на затылке.
Да… А при чем тут первый муж? Совершенно ни при чем. Просто тогда, в начале жизни, ничего не стоило порвать неокрепшие корни, выкрутить и выкинуть. Казалось, что все еще будет и все впереди.
Не сотвори
Жена постоянно тормозила вес, и в доме постоянно не было хлеба. Трофимов по утрам открывал деревянную хлебницу, видел там черствые заплесневевшие куски в мелких муравьях, и ему казалось, что эти куски – как вся его жизнь: безрадостная, несъедобная, в каком-то смысле оскорбительная.
Жена появлялась на кухне с виноватым видом и спрашивала:
– А сам не мог купить? Ты же знаешь, я мучное не ем.
– Но ведь ты не одна живешь, – напомнил Трофимов.
– Одна, – мягко возражала жена. – Ты меня в упор не видишь.
Это было правдой. Трофимов любил другую женщину. Ее звали Сильваной, она жила в Риме.
У них не было или почти не было перспектив. Существовало только прошлое, да и то, если честно сказать, это прошлое касалось одного Трофимова.
Трофимов увидел Сильвану в итальянском фильме «Всё о ней». Она сыграла главную роль, и больше фильмов с ее участием в Москве не появлялось. Может быть, Сильвана вообще ушла из кино, а может, продолжала работать, но эти фильмы перестали закупать. Трофимов видел ее только один раз. Ему было тогда пятнадцать лет, он учился в восьмом классе. Сильвана появилась на экране большая, роскошная и породистая, как лошадь. У нее были громадные, неестественно красивые глаза и зубы – такие белые и ровные, каких не бывает в природе, поскольку природа не ювелир, может допустить изъян. Сильвана была совершенством, торжеством природы. Она обнимала обыкновенного, ничем не примечательного типа, прижимала его к себе большими белыми руками. Потом плакала, приходила в отчаяние, и слезы – тоже крупные и сверкающие, как алмазы, – катились из ее прекрасных глаз.
Пятнадцать лет – возраст потрясений. Трофимова Сильвана потрясла в прямом и переносном смысле. Его бил озноб. Он не мог подняться с места.
– Ты что, заболел? – спросил друг и одноклассник Кирка Додолев.
Трофимов не ответил. Он не мог разговаривать. Почему-то болело горло. Сильвана вошла в него как болезнь, золотистый стафилококк, который, как утверждают врачи, очень трудно, почти невозможно выманить из организма. Он селился навсегда. Иногда помалкивает в человеке, и тогда кажется, что его нет вообще. Но он есть. И дает о себе знать в самые неподходящие минуты.
Окончив школу, Трофимов пошел в университет на журналистику с тайной надеждой, что его пошлют в Италию и он возьмет интервью у Сильваны. Все начнется с интервью. Вернее, у него все началось раньше, с его пятнадцати лет. А у нее все начнется с интервью. Трофимов учил языки: итальянский, английский, японский – вдруг Сильвана захочет поговорить с ним по-японски.
Каждый язык похож на свою национальность, и, погружаясь в звучание чужих слов, Трофимов чувствовал другой народ на слух, становился то немножко англичанином, то немножко японцем.
Для того чтобы попасть в Италию, надо быть не просто журналистом, а хорошим журналистом. Трофимов много и разносторонне учился, превращаясь на глазах у изумленных родителей из бездельника в труженика. Впоследствии потребность в труде стала привычкой, и он уже не вернулся в шкуру бездельника.
В конце третьего курса двадцатилетний Трофимов получил первый приз журнала «Смена» за лучший очерк, и его фотографию напечатали на предпоследней странице. Фотография была темная, неудачная, но все же это было его лицо, тиражированное в несколько тысяч экземпляров. Оно уже как бы отделялось от самого Трофимова и принадлежало всему человечеству. Это обстоятельство приближало его к Сильване. Они были почти на равных. Трофимов собрал весь курс, и они пошли в ресторан праздновать событие. Гуляли самозабвенно и шумно. Жизнь твердо обещала каждому славу, любовь и бессмертие. Но вдруг, в самой высокой точке праздника, Трофимов ощутил провал. Наверное, из закоулков его организма вылез золотистый стафилококк и пошел гулять по главным магистралям. Трофимов вдруг понял: какая это мелочь для Сильваны – премия журнала «Смена» и гонорар в размере сорока рублей старыми. Трофимову стало все безразлично. Он старался не показать своего настроения друзьям, чтобы не портить им веселье. Но если бы он попытался объяснить, что с ним происходит, его бы не поняли и, может, даже побили.
После первой премии Трофимов получил вторую – премию «Золотого быка» в Болгарии. Потом – премию Организации Объединенных Наций. А потом Трофимов эти премии перестал считать. Просто он стал хорошим журналистом. Как его шутя называли, «золотое перо». Но какая это была мелочь для Сильваны…
Трофимов долго не мог влюбиться и долго не мог жениться, потому что все претендентки были как лужицы и ручейки, в крайнем случае речки, в сравнении с океаном. Любовь к Сильване делала Трофимова недоступным для других женщин. А недоступность красит не только женщину, но и мужчину. Трофимов казался красивым, загадочным, разочарованным, как Лермонтов. Женщины падали к его ногам в прямом и переносном смысле этого слова. Одна из них упала к его ногам прямо на катке, рискуя получить увечья, потому что Трофимов шел по льду со скоростью шестьдесят километров в час, как машина «Победа». Сейчас эту марку уже не выпускают, а тогда она была популярна. Трофимов споткнулся о девушку и сам упал, и все это кончилось тем, что пришлось проводить ее домой. Девушку звали Галя. Тогда все были Гали, так же как теперь все Наташи. Дома Галя предложила чаю. А за чаем призналась, что упала не случайно, а намеренно. У нее больше не было сил терпеть неразделенную любовь, и она согласна была погибнуть от руки, вернее, от ноги любимого человека. Оказалось, что Галя любила Трофимова с восьмого класса по десятый, а потом с первого курса по пятый. Она училась с ним в одной школе, но в разных классах. Потом в одном вузе, но на разных факультетах, и Трофимов ее не помнил или почти не помнил. Весь женский мир был расколот для Трофимова на две половины: Сильвана и Не Сильвана. В первую половину входила только одна женщина, а во вторую все остальные. И если ему не суждено было жениться на Сильване, то в качестве жены могла быть любая из второй половины. Почему бы и не Галя, если она так этого хочет.
Свадьбу отмечали у Гали дома. Народу было – не повернуться. Все не уместились за столом, ели в две смены, как в переполненном пионерском лагере, но все равно было шумно, гамно и отчаянно весело.
Галя обалдела от счастья и от тесных туфель. У нее была большая нога, тридцать девятый размер, она стеснялась этого и надела туфли на два размера меньше, чтобы нога казалась поизящнее. В ту пору считалось красиво иметь маленькую ножку. Потом, через много лет, Галя покупала обувь на размер больше, чтобы удобно было ходить, и носила не тридцать девятый, а сороковой. И ей было безразлично мнение окружающих. Хотя окружающие, ни тогда, ни теперь, не обращали внимания – какого размера обувь на ее ногах. Все было в ней самой. Молодость отличается от немолодости – зависимостью от мнения окружающих. Вообще зависимостью.
На свадьбе тоже никто не заметил Галиной жертвы, все веселились на полную катушку, и она чувствовала себя как мачехина дочка, которая сунула ногу в хрустальный башмачок. Кончилось все тем, что она вообще сняла туфли и ходила босиком. Кто-то разбил рюмку. Галя наступила на осколок и порезала ногу. Трофимов помчался за полотенцем, стал перед ней на колени и в этот момент ощутил знакомый провал. Он стоял на коленях не перед Сильваной. Сильвана осталась в Риме со своим мужем, не Трофимовым, а каким-нибудь миллионером, владельцем завода шариковых ручек, электронных часов, экскурсионных бюро, отелей, да мало ли чего еще владелец. А у него, у Трофимова, – свадьба в коммуналке, треска в томате, винегрет и холодец, Галя в тесных туфлях и кровь на руках, как будто он собственноручно зарезал свою мечту.
Гости вокруг них взялись за руки. А Трофимов стоял на коленях в центре хоровода и летел в пропасть своего одиночества.
Потом он напился и заснул в туалете, туда никто не мог попасть. Ломали дверь.
Дальше все понеслось, поехало. На смену пятидесятым годам пришли шестидесятые, потом семидесятые. В шестидесятых годах стали осваивать целинные и залежные земли. Композиторы сочиняли песни, поэты писали стихи, журналисты статьи. «Вьется дорога длинная, здравствуй, земля целинная». В семидесятых стали строить Байкало-Амурскую магистраль. Пожилой певец с двойным подбородком пел с телевизионного экрана: «Бам, бам, бам, бам, бам – это поют миллионы».
Трофимов шагал в ногу со страной, ездил и на целину, и на БАМ, а когда в Тюмени нашли нефть, летал на озеро Самотлор, в котором не водилась рыба. Не жила там. Не хотела. Трофимов летал на вертолете, видел сверху желтые вздувшиеся болота, и ему казалось, что это нарывы на теле земли. Однако ученые утверждали, что болота нужны в природе и даже необходимы. И осушать их – значит насильственно вмешиваться в природу, и она может впоследствии отомстить. Природа лучше знает: что ей надо, а что нет. И человек – не Бог, а тоже часть природы, такая же, скажем, как болото.
Трофимов шел в ногу со временем, иногда спорил со временем, а иногда забегал вперед, что является приметой гения. Гений отличается от обычного человека тем, что забегает вперед на сто лет, а иногда и на двести.
В Италию Трофимов так и не попал. И Сильвана в Москву не приезжала. На английском и японском приходилось разговаривать с другими людьми. Однако от Сильваны, вернее, от любви к ней, остались привычки: много работать, не обращать внимания на женщин, то есть не быть бабником, не прятаться от жизни за женщинами.
У Гали были все основания считать себя счастливой женщиной. Основания были, а счастья не было. Она заполучила Трофимова территориально, но не могла заполучить его душу и не знала, что для этого надо делать. Она имела его и не имела одновременно. Противоречия распирали Галю изнутри, от этого она толстела и постоянно садилась на диету. Изнуряла себя голодом, постоянно ходила голодная и пасмурная. О каком счастье могла быть речь?
Помимо работоспособности и цельности Сильвана оставила в Трофимове чувство пропащей жизни. Золотистый стафилококк постарел вместе с Трофимовым и уже реже и не так нагло разгуливал по магистралям организма. Но все же он был. Трофимов это знал и ощущал как ущербность. Сейчас в моде термин: комплекс. У Трофимова был комплекс Сильваны. Он боялся, что это может быть заметно, и прятал комплекс за чванливостью. Многие считали Трофимова высокомерным.
На смену семидесятым годам пришли восьмидесятые. Итальянский неореализм ушел в прошлое. Умер родоначальник неореализма Чезаре Дзаваттини. Джина Лоллобриджида занялась фотографией. На смену старым звездам пришли новые: Стефания Сандрелли, потом Орнелла Мути. Но ни одна из них не могла потрясти Трофимова так, как Сильвана. Возможно, потому, что пятнадцать лет – это возраст потрясений, а сорок пять – нет. В сорок пять может потрясти только прямая и близкая угроза жизни. Например, ты открываешь дверь, а на тебя направлен пистолет, как в итальянских политических детективах последних лет. Ко всем остальным впечатлениям и эмоциям человек с годами адаптируется. Но возможна и другая причина верности. Трофимов был человеком стабильным. Стабильность – свойство натуры, одна из разновидностей порядочности. Трофимов не любил переставлять в квартире мебель, десятилетиями носил одно и то же пальто, работал на одном и том же месте. У него была одна жена Галя, одна любимая женщина Сильвана, один и тот же отпускной месяц июль, один и тот же друг Кирка Додолев, с которым он дружил с шестого класса, с которым когда-то вместе смотрел фильм: «Всё о ней». И именно Кирка, а не кто-то другой, объявил, что отпуск придется перенести с июля на август, потому что в июле будет международный кинофестиваль и в Москву среди прочих приедет итальянская актриса Сильвана.
Приезжала Сильвана. Сбывалась мечта. Мечта была постаревшей, но все же живой.
Кирка Додолев сообщил эту новость по телефону. Он ждал реакцию, но Трофимов молчал. Мгновенно и сильно заболело горло. Он не мог говорить. Трофимов положил трубку и тут же уехал домой. А дома оказалось, что в кухне испортился водопроводный кран, вода беспрестанно капала с изнуряющим щелкающим звуком. Стучала в голову, как дятел. Трофимов завязал горло и вызвал водопроводчика. Ему казалось, что между водой, Сильваной и его здоровьем – какая-то мистическая связь. Но водопроводчик Виталий, вызванный по этому случаю, все объяснил вполне материально: в кране испортилась прокладка. Ее надо поменять.
– А прокладка у вас есть? – спросил Трофимов.
– Почему нет? Есть.
Виталий открыл свой чемоданчик и достал резиновое колечко.
– Вот она, – показал Виталий и стал разбирать кран. Трофимов удивился. Он привык к другой системе взаимоотношений между водопроводчиком и квартиросъемщиком. В этой прежней системе водопроводчик должен был сказать, что прокладки исчезли из продажи уже год назад, достать их нет никакой возможности и он берется достать через знакомых водопроводчиков. Ему самому ничего не надо, но труд других людей следует оплатить. Квартиросъемщик упрашивал, дребезжал хвостом и платил пять рублей за то, что стоило одиннадцать копеек и лежало в кармане у водопроводчика.
Виталий был другим. То ли выросла новая генерация водопроводчиков, то ли Виталий был индивидуально честным человеком и к генерации это отношения не имело.
– Сколько вам лет? – спросил Трофимов.
– Сорок пять, – ответил Виталий. – А что?
Трофимов удивился. Виталий выглядел как потрепанный практикант профессионально-технического училища. Генералу Гремину, за которого вышла замуж Татьяна Ларина, было сорок пять лет, и он воспринимался Пушкиным как старик «с седою головой». То ли в двадцатом веке, в связи с техническим прогрессом, изменились условия жизни – и человек не успевает изнашиваться к пятидесяти годам. То ли поколение, родившееся перед войной и в самом начале войны, отмечено инфантильностью. То ли моложавость – индивидуальное свойство Виталия, записанное в его генетическом коде. Честность и моложавость.
Виталий, если его отмыть и одеть, обладал внешностью, которую мог иметь и член-корреспондент, и путешественник, и бандит с большой дороги.
Трофимов однажды видел телевизионную передачу, в которой перед участниками передачи ставили большой фотопортрет, говорили, что это ученый с мировым именем, и, исходя из внешних данных, просили дать характеристику этого человека. Участники отмечали ум, скромность, сосредоточенность, высокий интеллект. Тогда ведущий сознавался, что это не ученый, а уголовник, тяжелый рецидивист. И просил посмотреть повнимательнее. Участники дискуссии смотрели и дружно находили в лице наличие умственной недостаточности, тупости и жестокости. Далее ведущий извинялся и говорил, что это все-таки ученый, физик-теоретик, основатель какой-то теории, и просил всмотреться еще раз. И опять из лица проступали: ум, сила, интеллект. Самое интересное, что и Трофимов воспринимал портрет в зависимости от того, какими глазами он на него смотрел. Стало быть, все зависит от психологической установки.
На Виталия Трофимов смотрел доброжелательно. Захотелось даже рассказать ему о фестивале и о Сильване. Большое событие переполняло Трофимова через край, и было необходимо выплеснуться хотя бы немного. Выплеснуть на жену – невозможно, с женами не принято говорить о других женщинах. С сыном тоже невозможно. Сын находился в таком возрасте, когда все отношения между людьми не имеют оттенков, они конкретны и называются конкретными словами. А какие слова можно было найти для отношений Трофимова и Сильваны… Сын бы его просто не понял. Приходилось рассчитывать на совершенно постороннего человека.
– А в июле будет фестиваль, – как бы между прочим проговорил Трофимов.
Виталий отвлекся от работы, посмотрел за окно. Там шел снег. До июля было далеко. Виталий снова обернулся к раковине, молча продолжал свою работу.
– Пресс-бар будет работать всю ночь. – Трофимов подумал, что, может быть, удастся посидеть с Сильваной за одним столом.
– Где? – неожиданно спросил Виталий.
– Что «где»? – не понял Трофимов.
– Пресс-бар этот где будет размещаться?
– В гостинице «Москва». А что?
– Ничего, – ответил Виталий.
– Вы смотрели фильм «Всё о ней»? Он шел в пятидесятых годах. Вы должны помнить.
– Ну… – проговорил Виталий.
– Смотрели или нет? – переспросил Трофимов. Это была очень важная подробность.
– Не помню.
– Значит, не смотрели. А то бы запомнили. Там была актриса… Она приедет на кинофестиваль.
– Так небось старуха уже, – предположил Виталий.
– Почему? – оторопел Трофимов.
– Фильм шел в пятидесятые, а сейчас восьмидесятые. Вот и считайте. Ей сейчас пятьдесят, а то и все шестьдесят.
Трофимов впервые за все время осознал, что время – объективный фактор, оно шло не только для него, но и для Сильваны. Но не стареют две категории людей: мертвые и люди из мечты. И все же Трофимов обалдело смотрел на Виталия с ничего не выражающим лицом. А Виталий в это время спокойно окончил работу и проверил результаты своего труда. Кран заворачивался плотно и без усилий, прокладка надежно перекрывала струю.
– Готово! – сказал Виталий и стал складывать инструменты в свой чемоданчик.
Трофимов спохватился и полез за бумажником. Раньше такая работа вознаграждалась рублем, но последнее время рубль ничего не стоит. За рубль ничего не купишь. Трофимов размышлял: сколько заплатить – трешку или пятерку? Пятерка – много: можно развратить рабочего человека, и он не захочет потом работать без чаевых, потеряет человеческое достоинство. Понятие «рабочая гордость» стало чисто умозрительным. И во многом виновата интеллигенция. Прослойка должна идти в авангарде общества, а не заигрывать с классом и не совать ему трешки.
Размышляя таким образом, Трофимов достал три рубля и протянул Виталию.
– Не надо, – отказался водопроводчик.
– Почему? – искренне удивился Трофимов.
– А зачем? Я зарплату получаю.
– У вас что, жэк борется за звание? – догадался Трофимов.
– За какое звание? – не понял Виталий.
– Бригады коммунистического труда.
– Я лично ни за какое звание не борюсь. Работаю, да и все.
– А у вас таких, как вы, много? – поинтересовался Трофимов.
– Таких, как я, один. Каждый человек уникален. И что за манера обобщать…
Трофимов застеснялся трешки и сказал:
– Ну что ж, большое спасибо… Если что надо, я к вашим услугам.
– Мне хотелось бы хоть раз попасть в пресс-бар, – сознался Виталий.
За окном шел снег. До июля было далеко, а в данный момент очень хотелось угодить Виталию.
– Ну конечно! – с восторгом согласился Трофимов. – С удовольствием…
Виталий ушел. Трофимов подумал о том, что стирается грань между классами. Сегодня уже не отличишь крестьянина от рабочего, рабочего от интеллигента. Все читают книги, и смотрят телевизор, и носят джинсы, которые свободно продаются в магазинах. Хорошо это или плохо? Трофимов не мог ответить однозначно и дал себе задание: подумать. Могла возникнуть интересная тема, которая требовала отдельного исследования.
В пресс-баре разрешалось курить. Помещение было маленьким, поэтому дым висел слоями, как перистые облака. Женщины плавали в дыму с голыми спинами, в украшениях. Было не разобрать: где иностранки, где наши. Все выглядели как иностранки. Официанты, правда, научились их различать наметанным глазом.
Трофимов сквозь дымовую завесу увидел себя в зеркале. Он не только не отличался от иностранцев, но был еще иностраннее: сухой, элегантный, в белом костюме из рогожки, с малиновым платочком в кармашке и таким же малиновым галстуком, пахнущий дорогим табаком и дорогим парфюмом.
Сильвану он увидел сразу. Она сидела за столиком возле стены и была на голову выше своего окружения. Она была такая же большая, роскошная и сверкающая, как тридцать лет назад. Возле нее – Трофимов это тоже заметил сразу – сидел вездесущий человек по прозвищу Бантик. Прозвище шло от профессии: женский портной. Бантик – прохиндей и красавец – всегда находился в центре событий. Трофимов мог всю жизнь мечтать сесть возле Сильваны. А Бантик – сидел и наливал ей шампанское в тяжелый фужер. По другую сторону от Сильваны сидел иностранец, представитель какой-то торговой фирмы, работающий в Москве. Возможно, он выполнял роль переводчика. Из двенадцати месяцев в году фирмач девять проводил в Москве, а три – в самолете, перелетая из одной страны в другую. Был он маленького роста, с красивым личиком, баснословно богат по нашим понятиям. А по западным понятиям – просто богат. Он пользовался большим успехом у женщин. Может быть, последнее обстоятельство и держало фирмача так подолгу в Москве. Русские женщины высоко котируются на Западе. Они искренни, романтичны, и их легче сделать счастливыми.
Бантик увидел Трофимова и помахал ему рукой, приглашая подойти. Пока что все складывалось удачно.
Подойдя ближе, Трофимов увидел за столиком нашего известного кинорежиссера. Он заметно скучал. Его лицо было лицом человека, который пережидает вынужденное бездействие. Такие лица бывают у людей на вокзалах.
Трофимов не смотрел на Сильвану. Оттягивал этот момент. Он его боялся. Но вот оттягивать стало невозможно.
– Знакомьтесь, – бодро представил Бантик. – Это итальянская актриса…
– Я знаю, – перебил Трофимов и прямо глянул на Сильвану. Ему показалось, что он обжегся.
– А это наш журналист. Волк. Волчара, – представил Бантик Трофимова.
Фирмач перевел. Сильвана что-то спросила: видимо, не поняла, что такое «волчара».
– Хороший журналист, – объяснил Бантик. – Гранде профессоре.
Сильвана чуть кивнула, протянула свою большую белую руку. Трофимов смотрел на эту протянутую руку и не смел коснуться.
– Да садись ты. Чего стоишь? – удивился Бантик.
Столик был на шестерых, занято только четыре места. Оставалось два свободных. Бантик подбирал себе окружение. Иметь за столом Трофимова было достаточно престижно. Не Феллини, конечно, но все же… Бантик заботился об окружении, как все внешние люди.
Кинорежиссер вставил в протянутую руку Сильваны фужер с шампанским. Она не поняла, почему «гранде профессоре» не подал ей руки, но, может быть, у русских так принято. Сильвана поднесла фужер к божественным губам и какое-то время рассматривала Трофимова своими лошадиными глазами. Ему казалось, что он стоит в открытом пламени.
– Да садись же ты! – потребовал Бантик.
Трофимов отодвинул стул, чтобы сесть, но в этот момент к нему подошел человек с повязкой.
– Вас спрашивают.
– Меня? – удивился Трофимов.
– Вас, – убежденно сказал дежурный и показал на дверь.
Трофимов посмотрел в ту же сторону, но ничего не увидел за дымовой завесой.
– Сейчас. – Трофимов посмотрел на Сильвану и добавил: – Уно моменте.
Сильвана чуть заметно кивнула. Она вела себя как профессиональная красавица. Это была ее профессия: красавица. Женщина с этой профессией не будет занимать стол беседой, не возьмет собеседника за руку в знак доверия и расположения. Ей это не нужно. Разговаривать и брать за руку – это способ проявить к себе интерес. В некотором роде наступление. А красавица находится в состоянии активной обороны и как средство обороны выставляет стену между собой и окружающим миром. Стена эта прозрачная, но она есть.
И на нее наткнулся Трофимов, хотя не произнес с Сильваной и двух слов. Это наполнило его душу холодом и беспокойством.
– Сейчас, – в третий раз повторил он и пошел следом за дежурным.
Возле дверей дым был пожиже, и Трофимов увидел водопроводчика Виталия, сдерживаемого двумя дюжими молодцами. Виталий был в серой рабочей куртке и рыжей плоской кепочке из искусственной замши. Видимо, он дежурил в ночную смену, вызовов не было, ему надоело сидеть в пустом жэке – и он приехал, как договорились в феврале.
– Вот он! – завопил Виталий, узнав подходящего к дверям Трофимова. – Я ж вам говорил, а вы не верили, – упрекнул он дежурных. – Скажи им!
Трофимов растерялся. Виталий появился очень некстати, как говорится в пословице, был нужен Трофимову как рыбе зонтик. Но Виталий этого не знал. Не догадывался, что он зонтик. Его пригласили, он пришел, как договорились.
– Ну, я пошел, – сказал Виталий дежурным и протиснулся в бар. – Спасибо, что позвали.
Виталий подошел к Трофимову, огляделся по сторонам.
– Накурено тут, – заметил он. – Ну, где сядем?
Из дымных слоев возник Бантик и спросил:
– Ты не смываешься?
– Нет. Не смываюсь, – ответил Трофимов.
– А у тебя деньги есть?
– Есть.
– Ну так пойдем. А то неудобно.
Трофимов пошел следом за Бантиком. Виталий – за Трофимовым.
Все уселись за стол. Виталий оказался между Трофимовым и режиссером. Сильвана вопросительно посмотрела на Виталия, поскольку он был новым лицом и явно выбивался из общего стиля.
– Его друг, – представлял сам себя Виталий и похлопал Трофимова по плечу.
– Да, – подтвердил Трофимов и неожиданно для себя добавил: – Это наш русский Ален Бомбар.
– О! – изумилась Сильвана, забыв на мгновение, что она профессиональная красавица. – Се импосибле!
– Да, да, – подтвердил Трофимов. – Наш Ален Бомбар.
– А кто это? – тихо спросил его Виталий.
– Итальянка, – негромко ответил Трофимов.
– Да нет, тот мужик, за которого ты меня выдал.
– Потом, – сказал Трофимов.
– А разве в Союзе был этот эксперимент? – удивился фирмач.
– Конечно. Мы ни в чем не отстаем, – гордо заметил Трофимов.
– А я ничего и не говорю, – оправдался фирмач.
– Страшно было? – спросил Бантик: видимо, он для себя примеривал этот вариант.
Виталий посмотрел на Трофимова.
– Скажи, что страшно, – тихо посоветовал Трофимов.
– А ты думал… Еще как страшно, – убедительно сыграл Виталий.
– Это и ценно, – заметил кинорежиссер. – Когда не страшно, то нет и подвига.
Загрохотала музыка. Их столик стоял рядом с оркестром. Фирмач пригласил Сильвану танцевать. Она поднялась. На ней было шелковое платье цвета чайной розы. Горьковатый жасминный запах духов коснулся лица Трофимова.
Сильвана пошла с фирмачом в танцующую массу. Он был ей до локтя. Но на Западе это, наверное, не важно. Если богатый, может быть и до колена.
– Во кобыла! – отреагировал Виталий, имея в виду Сильвану.
Бантик увел маленькую блондинку, совсем хрупкую, как Дюймовочка.
– Ух ты, – восхитился Виталий. – Хоть за пазуху сажай.
Трофимов не обиделся на Виталия за Сильвану. Наоборот. Принизив «кобылой», он ее очеловечил. Как бы сократил дистанцию между недосягаемой Сильваной и обычным Трофимовым. В конце концов все люди – люди, каждый человек – человек. Не более того.
– Хоть бы переоделся, – миролюбиво заметил Трофимов.
– А зачем? – удивился Виталий. – Мне и так хорошо.
– Тебе, может, и хорошо. Ты себя не видишь. А другим плохо. Им на тебя смотреть.
– Условности, – небрежно заметил Виталий. – А кто этот мужик?
– Который? – не понял Трофимов.
– Тот, за которого ты меня выдал.
– Ален Бомбар, – раздельно произнес Трофимов.
– Татарин?
– Француз. Он переплыл океан на надувной лодке.
– А зачем?
– Чтобы проверить человеческие возможности.
– Как это?
– Чтобы понять: что может человек, оставшись один в океане.
– А что он может?
– Он может погибнуть. А может уцелеть. От него самого зависит.
– А если бы этого француза акулы сожрали?
– Могли и сожрать. Риск.
– А зачем? Во имя чего?
– Ты уже спрашивал, – напомнил Трофимов. – Он хотел доказать, что люди, попавшие в кораблекрушение, погибают от страха, и только от страха. Он доказал, что если не испугаться, то можно выжить. Есть сырую рыбу и пить морскую воду.
– А он что, попал в кораблекрушение?
– Нет. Он не попадал.
– А зачем ему это все?
– Он не для себя старался. Для других. Он хотел доказать, что из любой ситуации можно найти выход.
– Ага… – Виталий задумался. – А ему за это заплатили?
– Не знаю. Может, заплатили, а может, и нет. Не в этом же дело.
– А в чем?
– В идее.
– А что такое идея?
– А ты не знаешь?
– Знаю. Но мне интересно мнение культурного человека.
– Идея – категория абстрактная, так же как мечта, надежда.
– А любовь?
– Если неразделенная, – ответил Трофимов и сам задумался.
Разделенная любовь превращается в детей, значит, это уже материя, а не абстракция. А неразделенная сияет высоко над жизнью, как мечта. Как все и ничего.
– Мне скучно, – вдруг проговорил режиссер. – Я умею только работать, а жить я не умею. А ведь это тоже талант: жить.
Виталий ничего не понял из сказанного. Трофимов понял все, но не мог посочувствовать. Для того чтобы сочувствовать, надо погрузиться в состояние собеседника. Но Трофимов, как рыба, был на крючке у Сильваны и слушал только свое состояние.
Сильвана и фирмач вернулись. Сели за стол. Сильвана неотрывно смотрела на Виталия, как будто на лбу у него были арабские письмена и их следовало расшифровать.
– Чего это она выставилась? – удивился Виталий.
– Спроси у нее сам.
Трофимов собрал в себе готовность, как для прыжка с парашютом, и пригласил Сильвану танцевать.
Сильвана поднялась и пошла за Трофимовым. Возле оркестра колыхалась пестрая масса. Танец был медленный. Трофимов положил руку на талию Сильваны. Талия была жесткая, как в гипсе. «Наверное, корсет», – подумал Трофимов. Ее груди упирались в него и были тоже жесткие, как из пластмассы. Их лица находились вровень. «Не такая уж и высокая, – понял Трофимов. – Метр восемьдесят всего».
Под глазами у Сильваны не было ни одной морщины. Кожа натянута, как на барабане.
«Так не бывает, – подумал Трофимов. – Не могла же она ни разу не засмеяться и не заплакать за всю свою жизнь».
От Сильваны ничего не исходило, ни тепла, ни холода, и Трофимову вдруг показалось, что он танцует с большой куклой и в спине ее есть отверстие для заводного ключа.
Танец кончился. Вернулись за стол.
– Вы помните ваш фильм «Всё о ней»? – спросил Трофимов у Сильваны.
– Я такого фильма не знаю, – ответила Сильвана.
– Ну как же… – растерялся Трофимов. – Он шел у нас… давно.
Сильвана изобразила на лице легкое недоумение.
– Чего это она? – спросил Виталий, поскольку разговор шел по-итальянски.
– Говорит, что не знает фильма «Всё о ней».
– А может, это и не она вовсе, – предположил Виталий.
Трофимов растерялся. Он видел, что та Сильвана и эта – одно лицо. Но Сильвана из мечты была настоящая, а эта – искусственная, будто чучело прежней Сильваны.
– Наверное, этот фильм у них иначе назывался, – предположил фирмач. – Ваш прокат иногда предлагает свои названия, более кассовые, как им кажется.
– Странно, – проговорил Трофимов.
Он проговорил это скорее себе, чем окружению. Но странность состояла не в том, что прокатчики придумывают свои названия, а в том – как выглядело осуществление трофимовской мечты. Как материализовалась его абстракция.
Если бы золотистый стафилококк вылез и спросил, по обыкновению: «Ну и что?» – Трофимову было бы легче. Он нырнул бы в свой привычный провал и отсиделся бы в нем. Но даже стафилококк молчал и не поднимал головы. Может быть, он умер? Сильвана его внедрила тридцать лет назад – и она же его ликвидировала через тридцать лет?
Сильвана пригласила Виталия танцевать и поднялась. Виталий остался сидеть.
– Тебя приглашают, – перевел Трофимов.
– Я не умею, – испугался Виталий.
– Выкручивайся как хочешь, – сказал Трофимов.
Ему вдруг стало спокойно. Он устал от панического напряжения рыбы на крючке. Захотелось удобно сесть, расслабиться, смотреть и слушать, а можно не смотреть и не слушать, а встать и уйти, например, в зависимости от того, что больше хочется.
Виталий первый, а возможно, и последний раз в своей жизни танцевал в пресс-баре кинофестиваля с итальянской кинозвездой. Он был ниже ее на голову и видел перед собой только украшения, выставленные на ее груди, как в ювелирном магазине.
Две большие руки лежали на его плечах, и ему казалось, что на плечи опустили два утюга: так было тяжело и горячо. От итальянки исходил какой-то мандраж. Виталию казалось, будто он зашел в будку с током высокого напряжения, которая стоит возле их жэка, на ней нарисованы череп и кости. Виталий держался за Сильвану и несколько опасался за свою жизнь. Не такая уж она была значительная, эта жизнь. Но другой у Виталия не было.
Сильвана наклонилась и что-то проговорила ему в ухо.
– Не слышно ни фига! – прокричал Виталий.
Итальянка всматривалась, как глухонемая, пытаясь по движению губ понять смысл сказанного.
Виталий показал на оркестр, потом на уши, потом отрицательно помахал рукой перед лицом. Этот комплекс жестов должен был означать: не слышно ни фига.
Сильвана кивнула головой – значит, поняла – и показала на дверь. Виталий догадался: она приглашает его выйти на улицу, поговорить в тишине и на свежем воздухе.
– Давай, – согласился он. Взял Сильвану под локоть, и они пошли из бара.
Они пробирались мимо столиков, мимо Трофимова и фирмача. Режиссер куда-то исчез: видимо, ушел домой и лег спать. Бантик припарковался к другому столику, рядом с блондинкой, похожей на Дюймовочку. Он увидел Виталия и Сильвану, отвлекся от Дюймовочки и посмотрел им вслед. Хотел что-то крикнуть, но не успел.
– А, плевать на них, – решил он.
– На кого? – уточнила Дюймовочка.
– Да на них, на всех. Понтярщики.
Дюймовочка самодовольно вздернула носик. Бантик плевал на всех, кроме нее. Значит, она превосходит. Имеет преимущество надо всеми. Бантика, однако, что-то мучило. Один пересек океан на лодке, другой «гранде профессоре», третий иностранец. Все выкладывают на стол свои козыри. А Бантик мог выложить только рубли, что немало. Но все же этого мало.
– Да брось ты, – утешила Дюймовочка, уловив его настроение, но не поняв причины. – Ты молодой, а они старые.
Бантик взбодрился. Как он мог не учесть такой козырь, как молодость, перспектива жизни. Он еще не знал, что день тянется длинно, а десятилетие пролетает в мгновение. Через два мгновения он уже не будет молодым и надо добывать более стойкие козыри.
Сильвана обогнула гостиницу «Москва» и вошла в нее с парадного подъезда, мимо высокомерного швейцара, похожего на президента маленького государства. Виталий заробел под его всевидящим и одновременно отсутствующим взглядом, но Сильвана обернулась, как бы проверяя целостность и сохранность своего спутника, и Виталий отважно шагнул следом, хотя и не понимал: куда его ведут и зачем.
Они вошли в просторный лифт, и даже в лифте стало ясно, что начинается другая жизнь. Виталий возносился в другую жизнь.
Номер Сильваны был высокий, потолки метров шесть. Можно сделать второй этаж, и получится двухэтажная квартира, потолки – три метра, как в современных домах улучшенной планировки.
– Высоко, – сказал Виталий и поднял руку вверх.
Сильвана подняла голову, но ничего интересного не увидела. Для нее эта высота была привычной. Видимо, у нее дома были такие же потолки, если не выше. Она не поняла, что поразило русского Бомбара.
– Ке? – спросила Сильвана.
– Да ладно, ничего, – ответил Виталий и сел в кресло, мучаясь запахом. В номере Сильваны, несмотря на просторное помещение, стоял удушающий запах ее духов.
«Комары дохнут», – подумал Виталий, и это был единственный положительный довод. В Москве стояло жаркое лето – комариная пора. Комар пошел свирепый, распространился даже в городе. На асфальте. Сейчас и моль пошла особая, приспособилась жрать синтетику. Но с другой стороны, что ей жрать, когда натуральную нитку уже не производят. Либо чистая синтетика, либо пополам. И человека потихоньку начинают приучать к синтетике. Говорят, выпустили синтетическую черную икру. По виду не отличишь.
Но при чем тут моль и комар? Сильвана протянула в сторону Виталия две руки и заговорила по-своему. Слова стояли плотно друг к другу и на слух были круглые и гладкие, как бильярдные шары. Смысла Виталий не понимал, однако догадывался, что итальянка говорит что-то важное для себя. У нее даже слезы выступили на глазах. Одета она была чисто, лицо гладкое от хорошего питания, натуральную икру небось ложками ела.
– Жареный петух тебя не клевал, – сказал ей Виталий. – Пожила бы, как моя Надька, тогда б узнала. А то вон… потолки, бусы…
– Ке? – проговорила Сильвана.
– Да так. Ничего. С жиру, говорю, бесишься. У человека трудности должны быть. А без трудностей нельзя. Разложение. Поняла?
Сильвана заговорила еще быстрее. Слова ее так и сыпались, сшибались и разлетались. Под глазами было черно, как у клоуна. Виталию стало ее жалко.
– Да брось ты, – сказал он. – Внуки-то у тебя есть? Щас пожила, под старость с внуками посидишь. Так, глядишь, и время пройдет. Жизнь – ведь это что? Времяпрепровождение. Если весело, значит, время быстро идет. А если скучно – долго тянется. У меня вон сменщик Кузяев. Я вчера пошел, договорился в девяносто третьей квартире стиральную машину напрямую к трубе подвести – двадцать пять рублей. Каждому по двенадцать пятьдесят. Я договорился, а он Николая взял. А меня, значит, в сторону. Ну? Это честно? Нечестно. А я без внимания. Я – выше! Поняла? А ты говоришь…
Сильвана внимательно, доверчиво слушала Виталия, как девочка. Ей казалось: он говорит что-то очень существенное, разрешает все ее проблемы. Ее успокаивал звук голоса и убежденность, с которой он произносил слова на чужом языке.
Они говорили каждый свое, но Сильване казалось, этот человек понимает ее, как никто другой, и с ним можно быть откровенной до конца. Сознаться в том, что скрывала от самой себя.
– Мне пятьдесят, – проговорила Сильвана. – Но еще не сыграна моя роль, не найден мой мужчина. Ничего нет, все впереди, как в двадцать лет. Но мне – пятьдесят.
Русский что-то произнес. Ей показалось, он сказал:
– Плоть изнашивается быстрее, чем душа. Душа не стареет. Ей всегда двадцать. Как у всех, так и у тебя.
– Все равно мне себя жаль. Я всю жизнь искала Любовь и не нашла.
– Значит, сама виновата.
– Я знаю, я виновата. Моя вина – компромиссность. Я умела довольствоваться Не Тем. Я трусила, боялась остаться одна. И ждала Его с кем-то. А так не бывает. Надо уметь рисковать. Вот ты рисковал жизнью – и ты выиграл себя.
– Ты считаешь?
– Конечно. Ты – настоящий. Все, кого я знала, больше всего на свете тряслись за свою драгоценную шкуру. А ты ее не жалел. Все, кого я знала, заботились о своей внешности, украшали себя. А ты не одеваешься, не следуешь моде, даже не чистишь ногтей. Тебе это можно, потому что ты – настоящий. И как смешны возле тебя все эти в галстучках, и с платочками, и с кошельками.
– Влюбилась, что ли?
– Нет. Просто я чувствую в тебе равного. Я тоже настоящая. И я – одинока.
У Сильваны снова слезы выступили на глазах.
– Ну, чего ты? – Русский чуть коснулся ее руки.
– Мне грустно. Я не могу найти покоя. Как будто большая и настоящая Любовь прождала меня всю жизнь, а я так ее и не встретила. Я снималась в кино, чтобы стать знаменитой, расширить круг общения и найти Его. Но ни красота, ни популярность – ничего не может помочь.
Я знаю, что я талантлива, я это чувствую, но главный талант женщины – найти Его, с которым можно было бы гордо пройти всю жизнь. Но мое время уходит.
– Как у всех, так и у тебя, – бесстрастно сказал русский.
– Но я у себя – одна.
– Каждый у себя – один.
– Что ты предлагаешь?
– Смирись.
– Не могу. У меня сейчас ощущение жизненной перспективы больше, чем раньше. Мне кажется: еще все впереди и все будет.
– Это старческое. Молодым кажется, что все позади. А старым – что все впереди.
– Ты жесток с людьми.
– Я и с собой жесток. Надо уметь сказать себе правду.
– Талантливые люди старыми не бывают. Талант – это отсвет детства.
– Уговаривай себя как хочешь. Но если спрашиваешь моего совета, вот он: соответствуй своему времени года.
Сильвана напрягла брови.
– Что это значит?
– Будь как дерево. Как река.
– Но дерево облетает. А река замерзает.
– Значит, облетай и замерзай. И не бойся. Главное – достоинство. Вне достоинства человек смешон. Не унижайся, не перетягивай свое лицо на затылок. Стареть надо достойно.
Сильвана смотрела на русского во все свои большие глаза. Его выражение было немножко дураковатым, и эта дураковатость каким-то образом успокаивала, как бы говорила: а что? Человек – часть природы и должен подчиняться ее законам. Как все и как всё, кроме камней.
– Но ведь замерзать и облетать – это зимой. А я – в осени.
– Готовься к зиме. Постепенно.
– А ты?
– И я.
Он шел с ней в одной колонне. Большая колонна медленно текла в зиму. И дальше.
Сильвана вдруг почувствовала определенность, и эта определенность успокоила ее, все расставила по своим местам. Смятение осело. Душа стала прозрачной. Еще утром она недоумевала: зачем приехала сюда? А сейчас поняла: стоило ехать так далеко, чтобы узнать – больше ничего не будет. Только зима. И это, оказывается, хорошо. Можно успокоиться, оглядеться, оценить то, что есть. То, что было. Не бежать постоянно куда-то, не устремляться на скорости, когда все предметы и лица сливаются в одну сплошную полосу. Можно остановиться, оглядеться по сторонам: вот дома, вот люди, вот я.
В кране утробно загудело. Виталий на слух обнаружил дефект. Поднялся, пошел в ванную комнату. Снял крышку бачка, где надо подкрутил, где надо ослабил.
Сильвана вошла следом. Стояла и смотрела.
– Чего? – спросил Виталий.
– Ты тот человек, с которым нигде не страшно. Ни на воде, ни на суше, – по-итальянски проговорила Сильвана.
– Да не надо ничего, – отказался Виталий. – Ты все же гостья…
Было совсем рано. Швейцар еще не сменился, смотрел перед собой довольно бодро, значит, где-то выспался в закутке.
– До свидания, – сказал он Виталию.
Виталий не ответил. Ему было не до швейцара.
Он видел перед собой лицо итальянки, вернее, разные ее лица. Ее состояния менялись мгновенно, как у грудного ребенка: тут же рыдает, тут же улыбается. И его Надька такая же. И вообще все бабы одинаковые: итальянка или русская, миллионерша или бедная. И хотят все одного: любить и быть любимыми. Есть поговорка: «Любовь зла, полюбишь и козла». Но эта поговорка приблизительна. Козла, конечно, полюбить можно, но такая любовь долго не держится. Через какое-то время все же понимаешь, что объект любви – козел.
Итальянка приняла его за другого. За француза, который переплыл океан. А он, Виталий, не опроверг. Значит, наврал. Опять наврал. Только и делает, что врет и подвирает. Когда надо и когда не надо тоже. По привычке. Тот француз ради людей пил соленую воду, ел сырую рыбу, ночевал среди акул. А он, Виталий, сверх своей положенной нормы ничего ни для кого делать не будет, пусть хоть лопнут все трубы и весь микрорайон будет ходить по колено в воде.
Виталий не заметил, как спустился к Яузе. На берегу в рассветных сумерках белел Андроньевский монастырь, под его стеной чернела шина от грузовика.
Виталий скатил эту шину в воду и, не совсем отдавая себе отчет, сел на шину и поплыл по реке, работая руками как веслами.
Сняли его в Норвегии.
Трофимов возвращался из бара под утро. Он шел по ночному городу и слышал свои шаги. Дома, мимо которых он проходил, несли в себе время, и Трофимов подумал впервые: как красив его город! Раньше он просто не обращал на него внимания.
Он вообще многого не замечал раньше, как будто жил с одним глазом и дышал одним легким. А сегодня он вдыхал полной грудью и смотрел во все глаза. И это оказалось в два раза лучше, чем прежде.
Сильвана больше не вернулась, и водопроводчик куда-то затерялся. Но ничего. Не маленький. Сориентируется. Что касается Сильваны, он от нее освободился, и теперь в него, в Трофимова, больше помещалось. Больше города, больше воздуха, больше смысла.
«Не сотвори себе кумира, ни подобия его». Эта заповедь стоит в одном ряду с «не убий» и «не укради». Значит, сотворить кумира и убить живую душу – одно и то же. Убить в себе часть себя и на это место поместить кумира. Значит, в тебе половина тебя, а половина не тебя. Украдена ровно половина.
Трофимов шел по Арбату, весь из себя Трофимов, и в нем больше не было никого и ничего: ни Сильваны, ни стафилококка, ни разъедающей неудовлетворенности, ни зависти к иной, недостижимой жизни. Он ощущал себя тем, пятнадцатилетним. Впереди – вся жизнь, и можно было заново ее завоевывать и покорять, как альпинист, но не с самого подножия, а с уже взятых высот – еще выше и круче. До самого пика. Чтобы потом встать, и обозреть, и поставить свой флаг.
Трофимов не растратил себя за тридцать лет. Он как будто простоял в холодильнике и теперь вышел, пошатываясь, в лето, ощущая мощный запас жизни и доверия к миру.
Жена и сын спали, каждый в своей норке, и даже во сне чувствовали свою защищенность: никто не придет и не сожрет, потому что их охраняет хозяин. Трофимова обдало теплой волной нежности и благодарности за то, что они есть. Что ему дано защищать двоих: женщину и мальчика. Это его женщина и его мальчик. Он им нужен. И значит, не одинок, а как бы утроен.
Хлеба не было, как всегда. Те же заплесневевшие куски в муравьях. Муравчики сновали крошечные, грациозные, похожие на полосочки тире в пишущей машинке. Странно, что эти создания назывались грозным словом: «термиты» – и могли сожрать, например, деревянный дом.
Жена возникла в дверях бесшумно и внезапно, как привидение.
– Хочешь, я схожу за хлебом? – предложил Трофимов.
– Я и сама могу сходить.
– А давай вместе сходим.
– Зачем? – не поняла жена.
– Вместе, – повторил Трофимов, как бы втолковывая смысл слова «вместе».
Жена робко смотрела в его лицо, как девочка – та самая, которая кинулась ему под ноги на катке. Она стояла, держась за дверной косяк, и не смела пройти, как будто это был не ее дом.
– Заходи, – пригласил Трофимов. – Чего стоишь…
Центровка
По причине, о которой мне не хотелось бы распространяться, я решила покончить с собой.
Только не пугайтесь и не удивляйтесь. Уверяю вас, не я первая, не я последняя. У Маршака есть замечательные строчки: «Смерть пришла как дело и жизнью завладела»…
Ко мне тоже это решение пришло как дело, и я стала выбирать наиболее комфортный способ перемещения. Опыта по части самоубийства у меня не было, поэтому я обратилась к примерам художественной литературы. Эмма Бовари отравилась. Насколько я помню, у Флобера – это долго, мучительно и, учитывая состояние современной медицины, – не наверняка. Спасут, а потом напишут письмо на производство. Оказывается, жизнь каждого члена общества принадлежит обществу и я не имею права покушаться на общественную собственность. Так что травиться – не подходит. Стреляться – нереально. Пистолеты полностью вышли из обихода. Это не девятнадцатый век, когда пистолеты имелись у каждого уважающего себя человека, как сейчас зажигалка или шариковая ручка.
Что остается? Вешаться – неэстетично. Бросаться из окна – страшно. А мне бы хотелось, чтобы смерть явилась незаметно, нежно взяла меня за руку и увлекла за собой, как в счастье. Как в любимые объятия после долгой разлуки. А ведь так оно и есть. Жизнь – это разлука с вечностью. Я пришла из вечности и в нее уйду. А жизнь – пауза между двумя вечностями, и это сугубо мое личное дело, какой длины будет эта пауза.
Я задала себе вопрос: «Что я больше всего люблю?»
Больше всего я люблю радоваться. Но от радости еще никто не умирал.
А еще я люблю спать. Стало быть, я должна умереть во сне.
Можно принять снотворное, но снотворное продают только по упаковке, значит, его надо собирать в течение недели. А за неделю можно передумать или переориентироваться. Причина, о которой я не хочу распространяться, не исчезнет, но может измениться мое к ней отношение.
Есть и другой способ заснуть: это замерзнуть. Как ямщик в той степи глухой. Очевидцы говорят, что вначале бывает холодно, потом тепло, потом тебя посещают блаженные сны.
Вы только не подумайте, что я шучу или разыгрываю. Мне ничуть не весело, хотя, если честно сказать, то и не грустно. Мне себя не жаль. У меня деловое настроение. У Ахмадулиной есть строчки: «Претерпим гибель нас двоих без жалости и интереса».
Как видите, я вся начинена строчками из современной поэзии. Некоторые стихи я знаю целиком, например: «Мне совершенно все равно, где совершенно одиноко…» Но хватит о поэзии. У меня есть дела посерьезнее.
Я пошла в ванную, стала под душ, облилась водой. Потом накинула сверху махровую простыню и вышла на балкон. На тридцатиградусный мороз.
Мне показалось, что я ступила в костер, как Жанна д'Арк. Оказывается, холод обжигает. Очень высокие и очень низкие температуры производят одинаковый эффект. Стоять было невыносимо, так же, как в открытом огне, но только без дыма. До блаженных снов было далеко, да, может, это и неправда. Может, это просто художественный вымысел. Но для того чтобы проверить, надо домогаться. А чтобы домогаться, надо дотерпеть. А чтобы дотерпеть, надо настроиться. В любом деле самое главное – настроиться.
Мои волосы в мгновение сделались стеклянные, как трубки, ресницы стали белые, длинные и пушистые. Луна в черном небе висела надо мной непропеченным блином. Я уйду, а она останется. Другие будут глядеть на нее с земли, а она так же им будет врать своей многозначительностью. Город мерцал огнями окон. За каждым окном по идиоту – или по нескольку идиотов сразу.
Сбоку от меня что-то громоздко зашуршало, будто лез медведь. Может быть, это начало блаженного сна… Но ничего подобного. Все вполне реально. На мой балкон с соседнего перелез и прыгнул здоровенный мужик. Скорее всего – вор. Он грабил соседнюю квартиру, но неожиданно пришли хозяева – и ему захотелось остаться незамеченным. А может быть, это незадачливый герой-любовник. Пришел к чужой жене, и неожиданно вернулся муж. И ему было легче рисковать жизнью, чем объясняться с мужем.
А может быть, это – маньяк-убийца. Случаются и такие человеческие экземпляры. Их, как правило, отлавливает милиция, но, пока найдут, они, маньяки, кое-что успевают на своем поприще. Лично для меня появление маньяка – это подарок судьбы, ибо он сократил бы мое перемещение отсюда ТУДА, как бы поймал такси, чтобы было быстрее и удобнее. Но согласитесь: одно дело – уходить из жизни самой, а другое дело, когда тебя из нее выпихивают против твоей воли, даже на такси.
Я завизжала что было сил, хотя сил оставалось мало.
Разбойник увидел меня – босую, обледеневшую, завернутую в простыню. И офонарел. Стоял, как фонарный столб, с той же степенью деревянности и неподвижности.
– Что вы здесь делаете? – изумился он вполне интеллигентным голосом.
– А вы? – спросила я.
Мои губы не двигались, и я произносила слова как чревовещатель.
– Я хотел бы пройти через вашу квартиру на лестницу. Это возможно?
– Идите, – разрешила я.
– А вы?
– Что я?
– Вы меня не проводите? Я не знаю ваших замков.
Видимо – не вор. Иначе бы замки его не смутили.
– Пошли, – согласилась я и ступила с балкона в свою комнату.
Свет горел. Я его не погасила перед смертью. Простыня на мне замерзла и стала будто из жести.
Разбойник шел за мной следом и, видимо, ничего не мог понять.
– Что вы там делали? – не выдержал он.
– Жарко стало, – ответила я.
– Вы йог?
– Йог, – согласилась я. Так было короче.
– А вам не холодно?
– Нет. Я привыкла.
Мы подошли к двери. Я отомкнула негнущимися пальцами замок и, перед тем как выпустить разбойника, посмотрела на него. И меня снова ожгло, как холодом. Я его узнала.
– Вы Онисимов?
– Нет. Не Онисимов. А кто это?
– Да так… Один…
Онисимов – моя Первая Любовь. Я училась в седьмом классе. Наша школа стояла против студенческого общежития, и окна нашего класса были против окна двух веселых студентов. На переменах девчонки гроздьями свисали с подоконника и выкрикивали что-то веселое и дурацкое. А студенты отвечали, сильно высунувшись из окна, – тоже что-то вполне дурацкое. И всем было весело. Один из этих двоих был Онисимов. Он так и крикнул: «Я Онисимов!» У него были светлые волосы, овальное лицо и большие руки с сильными кистями. Я их запомнила.
Любовь к Онисимову вошла в мое сердце, как игла счастья, но я ни в чем ее не выражала, мою любовь. Я никогда не висела на подоконнике и не кричала. Я стояла за спинами и смотрела не отрываясь. Он меня, должно быть, не видел. И не подозревал о моей любви.
На уроках я постоянно сидела с вывернутой шеей, смотрела на окно Онисимова. Он иногда мелькал, и тогда мое сердце делало кульбит, мягко страгивалось с места, как в состоянии невесомости, и плыло в живот. Я почти теряла сознание.
Потом я перешла в восьмой класс, и наши окна стали выходить на противоположную сторону. На том все и кончилось. Мы с ним так и не познакомились, он не сумел меня разочаровать, и поэтому моя к нему Любовь осталась нетленной. Как мед в саркофаге. Недавно из глубины веков отрыли какого-то фараона. От фараона даже пуговиц не осталось, а амфора с медом как стояла, так и стоит. Хоть садись и пей чай. Вот так и моя Любовь к Онисимову.
Я не могу сказать, что я его ждала всю жизнь. Он не мог появиться, потому что он меня не знал. Тогда на подоконнике царила рыжая красавица Ритка Носикова. А я стояла за спинами, в очках и с перекрученными чулками, набитая строчками от стихов и целыми стихами. Он меня не видел и, естественно, не догадывался о моей любви. Но я его помнила, он был в моей жизни. И то, что он явился именно в эту роковую минуту, было, с одной стороны, невероятно, а с другой – совершенно естественно.
– Нет. Я не Онисимов, – повторил он. – Но меня всегда с кем-то путают. Я всегда бываю на кого-то похож.
Он действительно был похож на Онисимова, но я могла спутать. С тех пор, с седьмого класса, с моих четырнадцати лет, столько воды утекло. Да и видела я его издалека, через дорогу.
Я посмотрела на его руки. Такие руки не могут украсть или убить. А ласкать они могут.
– До свидания, – попрощался Не Онисимов. – Извините, пожалуйста.
Я закрыла за ним дверь и почувствовала, что идти обратно на балкон мне не хочется. У меня пропал настрой.
Я вошла в ванную, напустила горячей воды, легла и стала медленно оттаивать, как курица после заморозки. Тепло входило в меня постепенно, слоями, проникая все глубже. Я ощущала тепло как счастье – настолько реальное, что его можно было потрогать рукой.
Разморозившись окончательно, я достала шампунь «Зеленое яблоко», вымыла голову и высушила ее феном. Горячая струя обвевала мои волосы, и они струились вокруг моего лица.
Далее: я стерла с ногтей старый лак и сделала свежий маникюр. Надела свадебное платье: на белом батисте белое шитье, в свое время оно было сшито из югославской занавески и стоило немыслимо дорого по тем временам. А сейчас нормально. Сейчас изменилось понятие цены. Я надевала его раз в жизни, на свадьбу. С тех пор оно висит в моем шкафу, как экспонат в этнографическом музее, отражающий мою историю и мое славное прошлое.
Одевшись, как невеста, я достала из холодильника начатую бутылку шампанского, села за кухонный стол и открыла газ – все четыре конфорки и духовку. Резко запахло чесноком. Голова как будто наполнилась газом и стала легкой.
Только не подумайте, что я сумасшедшая. Просто я похожа на самолет, в котором кончилось горючее, и он начал планировать. А потом в нем нарушилась центровка – и он пошел вниз. Именно в этом состоянии вы меня и застали. В состоянии извне.
Я налила шампанское и выпила. Стены кухни вздрогнули и закружились в ритме медленного вальса с ударением на сильную долю. Мне показалось, что я даже слышу этот вальс. Мне захотелось встать и покружиться вместе со стенами. В эту минуту раздался звонок в дверь. Я решила, что звон стоит в ушах, но в ушах не может звенеть так настырно и панически. Потом звон прекратился и начался стук: колотили кулаками, ногами, а потом стали разбегаться и ударяться всем телом. Я поняла, что, если сейчас не встану и не открою, дверь вышибут.
Я подошла, отодвинула задвижку. Сняла цепочку. На пороге стоял Не Онисимов. Он увидел меня в белом платье и офонарел во второй раз.
Потом решительно отодвинул меня в сторону и пошел сразу на кухню, будто он не в гостях, а у себя дома. Не Онисимов закрыл все конфорки и распахнул окно. Из окна в кухню шагнул морозный воздух. Он был слишком тяжелым, чтобы летать.
– Зачем вы открыли газ? – строго спросил Не Онисимов.
– Грелась, – ответила я.
– То вам жарко, то вам холодно, – недовольно сказал он.
– А ваше какое дело? Что вы шастаете туда и обратно? То в окно, то в дверь?
– Потому что вы мне не нравитесь.
Он посмотрел прямо в мои глаза, я сняла очки, чтобы не видеть его так отчетливо.
– Ну почему вы так себя ведете? Вас обидели?
– Я же не задаю вам вопросов, – сказала я.
– Можете задавать.
– Почему вы удрали через балкон? Муж пришел?
– Да, – подтвердил Не Онисимов. – А вы откуда знаете?
– Из анекдотов. Типичная ситуация. Он пришел – и не вовремя.
– Да. Мы не договаривались.
– Это понятно. Это можно не объяснять.
– Я не хотел его видеть. Дело в том, что я убил его жену.
Это был неожиданный поворот типичной ситуации. Я надела очки и, прозрев, глядела на моего незваного гостя.
– Из ревности? – спросила я.
– Я врач. Хирург. Я сделал ей операцию.
– Ах, вот что… Неудачная работа. Брак. Ну что ж… Это бывает во всяком деле.
– Неудачная работа? Это операция века! Такую операцию делал только Дебейки! Вы слышали это имя?
– Нет, – созналась я.
Не Онисимов с презрением посмотрел на меня, как будто Дебейки – это Шекспир. Я, кстати, и Шекспира тоже не читаю. Я смотрю его в театрах.
– Дебейки – первый хирург в мире, который предложил вшивать в сердце клапан из тефлона. До этого были шариковые клапаны, шарик выполнял роль непосредственного клапана, но он так стучал, что человек напоминал заведенные часы. Тикал на пять метров вокруг. Потом были лепестковые клапаны, потом пытались приживить клапан от свиньи. Дебейки первый предложил тефлон. Знаете, что такое тефлон?
– Нет.
– Вы ничего не знаете. Это сверхпрочный синтетический материал, из него делают сковородки, на которых можно жарить без масла. Тефлоновый клапан практически не изнашивается.
«Как первая любовь», – подумала я. Если бы того фараона оперировал Дебейки, то сейчас нашли бы мед и клапан.
– Вы вшили такой же клапан? – догадалась я.
– Не вшил. Вклеил. Я пошел дальше Дебейки. Я пять лет вместе с учеными разрабатывал органический клей, который потом постепенно рассасывается. Клапан вживляется без единого шва, без травмы сердечной мышцы. А главное время. Раньше такая операция шла пять часов. А теперь сорок минут. Как при удалении аппендикса. Я шагнул на сто лет вперед. Я практически избавил людей от страха перед сердечными заболеваниями. Сердца можно будет ремонтировать, как моторы в ремонтных мастерских. Я звонил Дебейки. Он меня ждет вместе с моей больной. А она не выздоравливает.
– Почему?
– Не борется. Говорит, что устала. А когда человек не хочет жить – это смертельно опасно. Потому что все здесь. – Не Онисимов постучал пальцем по виску. – У меня был случай: я оперировал очень тяжелую язву, совершенно не верил в успех. Больной – шофер грузовика, обслуживал рыбный холодильник. Ел одну рыбу, как кот. И пил, по-моему… Но это не важно. Я боялся, что он умрет на столе. Но обошлось. Довел операцию до конца. Через час пошел посмотреть его в реанимации, а койка пуста. Я заглянул под койку: думал, упал. Никого нет. Побежали искать. Я захожу в туалет, смотрю – он сидит и курит. Мозг не принял тяжести агрессии. И, представляете, он выздоровел… А здесь… Такая операция в Америке стоила бы полтора миллиона долларов.
Не Онисимов налил себе шампанского и выпил.
– Хотите? – предложил он мне, хотя предлагать должна была я, а не он.
– Спасибо. – Я села к столу.
Не Онисимов тоже сел, но пить не стал, а, подперев лицо рукой, застыл в скорбной позе.
Я посмотрела на его невзрослую макушку, и в мое сердце вошла игла жалости.
– Но ведь вы ни при чем, – с убеждением сказала я. – Вы сделали все, что от вас зависело. А как она… это уж ее дело.
– Операция сама по себе, в отрыве от больного, не существует. Лучше пусть он выживет после плохой операции, чем умрет после хорошей… А тут еще муж пришел «спасибо» говорить. Коньяк принес. Французский.
– Значит, это ваша квартира? – удивилась я.
– Конечно. Я живу в соседнем подъезде.
– Я вас никогда не видела.
– И я тоже никогда вас не видел.
– А муж, значит, у вас сидит?
– Не знаю. Наверное.
– А почему нельзя было уйти через дверь?
– Неудобно уходить, когда к тебе пришел человек. А так я просто исчез. Без объяснений. Одно дело уйти, другое дело исчезнуть.
– И все-таки неудобно, – возразила я. – Вы должны вернуться.
– Я должен быть в больнице.
– А который час? – не поняла я.
– Это не важно. Я должен быть возле нее. Вернее, не должен. Я просто не могу быть ни в каком другом месте.
– Так идите…
– Я не могу вас бросить.
– Почему?
– Я уже сказал: вы мне не нравитесь.
– Но вы же не можете быть сразу в двух местах.
– Пойдемте со мной, – попросил Не Онисимов.
Я надела поверх свадебного платья дубленый халат. Сняла золотые босоножки и сунула ноги в валенки. Не Онисимов был в свитере и джинсах. В чем исчез, в том и остался.
– Дать вам что-нибудь? – спросила я.
– А что у вас есть?
– Ничего. У меня нет мужских вещей.
– Тогда одеяло, – нашелся Не Онисимов. – Одеяло у вас есть?
Одеял у меня было два. Одно пуховое. Другое ватное.
Я вынесла пуховое одеяло, поскольку оно было легче. Не Онисимов накрылся им с головой.
Одеяло ему очень шло.
Больница состояла из нескольких белых корпусов, и в темноте казалось, что корпуса в медицинских халатах.
Мы вошли в одну из дверей, стали подниматься на второй этаж.
– А почему меняют клапаны? – спросила я.
– Старый приходит в негодность. У нее был такой клапан, что я не понимал, как она вообще жила.
– А отчего они портятся?
– Не «они», а он. Митральный клапан. Между предсердием и желудочком.
– А почему он приходит в негодность? От переживаний?
– От ревматических атак.
– А что это за атака?
– Вы же не врач. Вы не поймете.
Мы вошли в кабинет. Не Онисимов сбросил одеяло на диван, достал из шкафа халат. Вышел из кабинета, но тут же вернулся.
– Идемте со мной! – велел он. Видимо, боялся оставить меня без присмотра.
В коридоре горел слабый свет. Было пустынно. Больные спали в своих палатах. «И тихо, как вода в сосуде, стояла жизнь во сне». Я пропустила «ее». «Жизнь ее во сне».
Она – не спала. Она лежала в одиночной палате. Смотрела над собой. Возраст ее не читался совершенно, что-то от двадцати до пятидесяти. Не меньше двадцати и не больше пятидесяти. Она смотрела над собой пустыми глазами и никак не отреагировала на наше появление.
– Алла! – позвал Не Онисимов.
Она продолжала смотреть над собой.
Не Онисимов приподнял ее слабую руку и стал слушать пульс. Потом вернул руку на место.
– Алла! – тихо взмолился Не Онисимов. – Ну пожалуйста…
Алла не слышала. Или не желала слышать. От нее исходил вселенский холод равнодушия.
Не Онисимов хотел что-то сказать, но не смог. Повернулся и, как слепой, вышел из палаты. Мне показалось: он пошел и заплакал. Он даже меня забыл в отчаянии.
Игла жалости пронзила меня насквозь.
– Ну пожалуйста… – тихо повторила я и села на край постели.
Я села так, чтобы попасть в направление ее взгляда. В прямом смысле слова: попасться ей на глаза. Она увидела меня в белом свадебном платье и валенках и, видимо, решила, что это явилась Смерть в таком странном обличье, но даже Смерть ее не заинтересовала.
– Я понимаю вас, – горячо зашептала я. – Понимаю… Вы так долго мучились… Непонятно, как вы вообще жили. Вы устали и хотите отдохнуть любой ценой. Пусть даже вечным сном. Вы хотите отдохнуть от боли, от людей, от всего, что есть жизнь, потому что ваша жизнь – это сплошные атаки. Невозможно так давно и так долго страдать. Вы надорвались. В вас лопнула пружина. Я понимаю. Но, Алла… Вы же не одна. За вами стоит ваш врач, который вас починил. За вами сотни, тысячи больных людей, для которых необходимо ваше выздоровление как гарантия. За вами Дебейки, который вас ждет, и вся Америка. Там ведь тоже люди болеют. Там, между прочим, такая операция стоит полтора миллиона долларов. Ее может позволить себе только миллионер, да и то не каждый. А вам сделали бесплатно. А вы еще… кочевряжитесь. Ну хорошо, вам, может быть, наплевать на человечество, и на Америку, и на Дебейки, вы их не знаете. Но ведь за вами близкие люди. Ваш муж сидит сейчас, не спит, с ума сходит. Да вы просто не имеете права… Вы меня слышите?
– Кто вы? – тихо спросила Алла.
– Никто, – сказала я.
– Вы мне не кажетесь?
– Нет. Я есть.
Я низко наклонилась над Аллой, и мои очки упали на ее лицо. Алла оторвала от груди свою руку, поднесла к моим очкам и надела их на себя.
– Действительно… – проговорила она. – Вот теперь я вас вижу.
Она меня видела и слышала, и это вдохновило меня до озноба. Я совершенно забыла о себе и о той причине, о которой я не хотела распространяться. Была только эта палата, эти проявившиеся глаза и Не Онисимов за стеной.
– Нельзя думать только о себе… Только себя любить. Только себя жалеть. Иначе нарушится центровка.
– Что нарушится? – спросила Алла.
– Все нарушится. Во всей Солнечной системе. Вы не имеете права!
– Что вы от меня хотите? – слабо спросила Алла.
– Чтобы вы пошли в туалет.
– Зачем?
– Покурить.
– Мне не хочется. И я не могу.
– А вы не знаете: можете вы или нет. Человек не знает своих возможностей.
Я обняла Аллу за плечи и стала ее приподнимать. Она ухватилась за мою шею и стала мне помогать.
– У меня клапан не оторвется? – спросила Алла. Она испугалась за свою жизнь, и это был хороший симптом.
– Не оторвется, – заверила я. – Но удивится.
Она встала. Мы обнялись и медленно вышли из палаты в коридор. На мне было белое свадебное платье, на Алле белая больничная рубаха с печатью на спине. Мы медленно продвигались, обнявшись, как привидения, и мне казалось, что если мы подпрыгнем, то взлетим и поплывем. Ее слабость перетекала в меня, а в нее – моя радость, та самая, которую я люблю больше всего на свете и от которой мне хотелось бы умереть.
Но сейчас мне не хотелось умирать. Мое деловое настроение пропало, улетучилось. Я хотела одного: идти вот так, обнявшись, и, как бабочку в ладошке, нести эту чужую хрупкую жизнь.
Коридор был по-прежнему пуст. Медсестра кемарила на диванчике. Уютно тикал будильник, и его мерное тиканье сверчка разносилось по всему коридору.
Из кабинета вышел Не Онисимов. Увидел нас.
Офонарел, вот уж действительно по-настоящему. У него сегодня был день офонаренный.
– Добрый вечер, – поздоровалась Алла, хотя было уже почти утро.
– А… что вы здесь делаете? – только и мог вымолвить Не Онисимов.
– Покурить идем, – сказала я.
Не Онисимов метнулся к нам. Взял руку Аллы, стал слушать пульс. Потом обернул ко мне потрясенное лицо и спросил:
– Слушайте, а что вы сделали?
Зазвонил будильник. Было шесть часов утра. Время первых уколов.
Медсестра поднялась с дивана. Она была широкая, в круглых очках, какая-то лесная, похожая на Ухти-Тухти. В детстве я слышала эту сказку, но кто такая Ухти-Тухти, так и не поняла до сих пор. То ли курица, то ли еж.
– Здесь, – скомандовал Не Онисимов.
Таксист остановил машину возле его подъезда.
– Спать хочу, – поделился Не Онисимов, расплачиваясь. – Пятые сутки не сплю. Сейчас приду и засну как убитый.
Мы выбрались из такси. Таксист с удивлением посмотрел на Не Онисимова в одеяле. Интересно, что он подумал…
Я направилась к своему подъезду.
– Куда? – окликнул Не Онисимов. – Ко мне…
Он подзывал меня, как собаку. И я подошла к нему, как собака, с той же степенью доверия и простодушия.
– Но вы же ляжете спать, – напомнила я.
– Ну и что? И вы ляжете спать. У вас даже одеяло с собой. Под свое одеяло и ляжете.
Не Онисимов взял меня за руку и повел за собой.
– Я не могу спать без ночной рубашки, – слабо сопротивлялась я.
– Ничем не могу помочь. У меня нет женских вещей. Ляжете в платье.
Мы вошли в лифт. Не Онисимов припал затылком к стене и закрыл глаза. Он засыпал на ходу, как лошадь. Вернее, как конь. Я нажала нужную кнопку. Этаж я знала, поскольку мы были соседи и жили на одном уровне.
Я подвела Не Онисимова прямо к его двери. Не просыпаясь окончательно, он стал отпирать, но ключ не поворачивался.
– Что за черт! – удивился Не Онисимов.
С той стороны послышался шорох. Дверь распахнулась. На пороге стоял патлатый, красноклетчатый безвозрастный человек. Я догадалась, что это муж Аллы. Ему можно было дать и тридцать лет, и пятьдесят. Либо ему было тридцать – и он плохо выглядел, что естественно в его ситуации. Либо ему уже стукнуло полтинник, но выглядел он очень хорошо.
– Вы еще здесь? – не удивился Не Онисимов.
– А где же мне быть? – в свою очередь удивился мужчина.
Мы стояли и смотрели друг на друга.
– Вы проходите, – пригласил муж. – Раздевайтесь.
Мы прошли и разделись. Не Онисимов скинул одеяло, потер задубевшие руки. Лицо его было утомленным и счастливым одновременно. И он был хорош, как Алеша Попович после сражения с татарами.
– Доставайте свой коньяк, – распорядился Не Онисимов. – Теперь можем его выпить. Имеем право. Заработали.
– Так я уже выпил, – растерялся муж. – Вы бы еще дольше гуляли.
– Весь? – удивился Не Онисимов.
– Ну весь, конечно… – виновато подтвердил муж. – Я ждал, ждал…
– Тогда идите домой, – отпустил Не Онисимов и снова потер руки, как человек, которому что-то удалось. Этим «что-то» у Не Онисимова была операция. А операция – итог всей предыдущей жизни. Не Онисимову удалась его жизнь. Не больше и не меньше. – Идите домой.
– Я? – переспросил муж и ткнул пальцем в свою красноклетчатую грудь.
– Оба. И вы тоже, – он обернулся ко мне. – Нормально разденетесь и будете спать нормально. Все-таки одетой спать неудобно.
– А почему вы меня прогоняете?
– Потому что вы мне не нравитесь.
Он подошел ко мне. Снял с меня очки. Стал рассматривать мое близорукое лицо, как будто гладил глазами.
Мое сердце сделало кульбит, мягко стронулось с места и поплыло, как в состоянии невесомости.
– По-моему, я вас уже где-то видел…
– Конечно, видели. Мы же соседи…
– Нет. Раньше.
Может быть, тогда, за спинами. За смеющимся широким лицом Ритки Носиковой.
– Мне не хочется спускаться и подниматься. Можно, я уйду через балкон?
– Можно, – разрешил Не Онисимов. – Но я вам помогу.
Мы вышли на балкон. Он подал мне свою сильную, красивую, талантливую руку. Я оперлась на нее. Уверенно встала на балконные перильца.
Город спал и смотрел предрассветные сны.
Сколько раз в своей жизни я протягивала руку помощи и скольким людям. А когда помощь понадобилась мне, их не было рядом. Рядом случился незнакомый человек, совершенно случайно свалившийся на голову. Значит, принцип «ты мне, я тебе» не срабатывает, потому что добро бескорыстно. Ты мне, я другому, другой третьему – и так далее во времени и пространстве. И чтобы цепочка не прерывалась.
Муж Аллы вышел на балкон, заботливо накрыл Не Онисимова моим одеялом. Муж опекал Не Онисимова. Не Онисимов поддерживал меня. Я – Аллу, Алла – все человечество, а человечество, даст Бог, протянет руку мужу. И тогда весь мир замкнется в едином хороводе.
Небо посветлело, из черного стало серым, и луна, потеряв шикарный выгодный фон, полиняла и уже никак не выглядела: ни хорошо, ни плохо. Дома как будто окунулись в проявитель. Стены стали светлые, а окна темные. И казалось, что за каждым окном спит по гению или даже по нескольку гениев сразу.
УПК
УПК – это учебно-производственная практика. Мы с Викой проходим практику в магазине. Мы надеваем белые халаты, белые шапочки, как пилотки у стюардесс, и начинаем продавать продукты населению.
Я продаю штучные товары: бутылки кефира, пакеты с молоком, творожные и плавленые сырки.
Моя очередь движется довольно быстро, я даже вхожу в азарт, и мне довольно интересно.
Наша руководительница практики Зинаида Степановна говорит нам, что в профессии продавца должна быть артистичность. Продавец и артист должны иметь общие профессиональные качества: а именно – обаяние.
Я довольно быстро освоила обаяние. Это нетрудно. Для того чтобы проявить обаяние, надо испытывать интерес к человеку по другую сторону прилавка. А именно – к покупателю. Надо смотреть на него так, будто ты давно его знаешь и теперь рада встрече.
Между прочим, я не притворяюсь. Мне действительно нравятся человеческие лица и интересно угадывать – что стоит за каждым лицом. Некоторые считают, что лицо – не показатель. Мало ли какое у человека лицо. Например, он некрасивый, а у него замечательная душа. Я уверена, что если замечательная душа, то человек некрасивым быть не может. Лицо похоже на самого человека. У дурака, например, не может быть умного лица.
Вот передо мной старик. У него детское, безмятежное выражение, и я догадываюсь, что он очень доверчив. И именно поэтому мне хочется обслужить его особенно хорошо, быстро и точно.
А вот женщина с пронзительными глазами. Эта своего не упустит. Если я сделаю что-нибудь не так, она меня просто изничтожит. Я ее боюсь, поэтому я делаю все так, как следует. Однако не улыбаюсь.
Рядом со мной на соседних весах – моя подруга Вика. Мы дружим с ней с первого класса. Она кажется мне самой умной и самой красивой. Дружба тоже должна включать в себя элемент восхищения. Если бы я Викой не восхищалась, то я не могла бы с ней дружить.
Вика взвешивает на весах сыр и масло. Ее очередь движется медленно, как будто застыла на одном месте.
У Вики сегодня отвратительное настроение, и она не намерена быть обаятельной. Ей не хочется быть обаятельной, а притворяться она не желает. Вообще притворяться – нехорошо. Но ведь покупатель не виноват в ее плохом настроении, и не надо втягивать его в свое настроение.
– Вовка подлец! – говорит мне Вика.
Вовкина подлость состоит в том, что он нашел себе другую девочку с немыслимой фамилией Альтер-Песоцкая. И они уже с этой Альтерой ходили на школьный огонек, и все их видели.
– А что ему еще оставалось? – вступаюсь я за Вовку.
– Девушка, кефир свежий?
– Свежий, – отвечаю я и улыбаюсь.
Я отвечаю, а сама думаю про Вовку.
Вовка был центром и душой нашей компании. А теперь компания распадается. И это очень жаль. Настолько жаль, что даже не хочется ходить больше в школу.
Вовка любил Вику, и все знали об этом. А Вика Вовку не любила. И все тоже знали об этом. Вика ужасно гордилась своей победой и всячески ее демонстрировала.
Но на прошлом сабантуе по поводу дня рождения Хали (вообще он Халимовский) Вовка выпил чуть не целую бутылку вина и сказал, что помирает. И действительно ушел в другую комнату, лег на диван и стал помирать. Губы у него посинели, ногти тоже посинели, он мелко задрожал и заклацал зубами.
На это никто не обратил никакого внимания, все веселились под маг, топали ногами, как стадо носорогов. Я сказала Вике, что Вовка помирает, но Вика решила, что он помирает из-за неразделенного чувства, и заплясала еще радостнее.
Тогда я села возле Вовки и стала плакать. Через какое-то время Вовка ожил, и я смогла спокойно уйти домой. Халя хотел меня проводить, но я не разрешила. Я хотела остаться одна.
Дома я все рассказала маме. Мама спросила:
– А ты где сидела, в голове или в ногах?
– У изголовья, – вспомнила я.
– А он видел, что ты плакала?
– Нет.
– Вот и напрасно, – сказала мама. – Надо было сесть у его ног. Тогда бы он видел.
– А зачем? – удивилась я. – Я плакала не затем, чтобы он видел. Мне просто было его жалко.
– Надо же… – сказала мама.
– Ничего не «надо же», – обиделась я. – Какие-то вы все…
– Вот чек, – напомнила женщина с челкой и подвинула мне чек.
«А почему она не на работе?» – подумала я о женщине, но спрашивать, естественно, не стала. Взяла чек и проверила сумму.
Вика рядом со мной заворачивала сыр в бумагу.
– А бумага, как картон, – сказала женщина с пронзительными глазами, та, что стояла недавно в моей очереди. Она заняла в обе сразу, для экономии времени. – Небось сто граммов весит. Только бы надуть…
Вика промолчала.
– Неужели нельзя в пергамент заворачивать? – не отставала женщина.
– А где я вам пергамент возьму? – спросила Вика. – Был бы, так и заворачивала.
Я внимательно следила за конфликтом, готовая вступиться в любую минуту.
– У меня такое чувство, как будто он плюнул мне в лицо, – сказала Вика мне, игнорируя свою недовольную покупательницу.
– И напрасно, – возразила я.
– Мне кажется, на меня все смотрят и показывают пальцем. Это ужасно.
– Что ужасно? Ты же его не любила?
– Но он был! Я ему верила! Он меня обманул!
Вика швырнула сыр, и он проехал по прилавку прямо до покупательницы с пронзительными глазами.
– Нахалка! – сказала она. – А еще молодая…
– Сами вы молодая, – ответила Вика, но это прозвучало как «сами вы нахалка».
Женщина стояла и не знала – обижаться ей или нет.
– Ну конечно, молодая, – мягко поддержала я Вику.
Женщина перевела на меня пронзительные глаза и решила, что при всех обстоятельствах, даже будучи нахалкой, лучше оставаться молодой. Она забрала свой сыр и отошла.
…Однако Вовка заметил тогда, что я плакала. Мало того, что он заметил, – это произвело на него сильное впечатление. На другой день он ходил подавленный от перевыпитого вина и от впечатления. А потом подошел ко мне и сказал:
– Нам надо поговорить.
– Давай, – согласилась я.
– Не сейчас. И не здесь.
– Почему?
– Потому, – объяснил Вовка. – Я тебе позвоню.
Я пришла домой. Села и стала ждать, глядя на телефон.
Но Вовка не позвонил.
Я подождала до одиннадцати, а потом легла спать. И вот, когда я легла, он позвонил.
– А почему так поздно? – удивилась я.
– Звезды…
Я хотела пообижаться и покочевряжиться, но передумала. Стала торопливо одеваться.
– Ты куда? – спросила мама.
– Щас… – неопределенно ответила я.
Хлопнула дверью и сбежала вниз.
В небе действительно стояли звезды, и разговаривать в такой обстановке действительно не то, что в школьном коридоре.
Вовка стоял против моего парадного, ссутулившись, сунув руки в карманы, и без шапки.
Я подошла к нему. На его волосах и ресницах лежал снег.
– Я люблю тебя, – сказал Вовка.
У меня внутри что-то перевернулось от неожиданности и от торжественности.
– Я знаю тебя с первого класса, а увидел только вчера. Я не понимаю, как можно любить кого-то еще, кроме тебя.
Я молчала. Не знала, что сказать.
– Не отвечай! – приказал Вовка. – Не говори ничего. Подумай! А завтра мы поговорим.
Я вернулась домой.
– Ну что? – спросила мама. – Влюбился?
– А как ты догадалась? – растерялась я.
– Что ты собираешься делать?
– Я не знаю. А что надо делать?
– Тебе придется выбрать, – сказала мама.
– Между Вовкой и Викой? – спросила я.
– Нет. Между собой и собой. Какую ты себя выберешь?
– В каком смысле? – не поняла я.
Мама долго ничего не отвечала. Потом сказала:
– Бывает, в детстве упадешь с крыльца и не заметишь. А потом через десять лет горб вырастет. И умереть нормально не сможешь. Гроб круглый делать придется.
Я стащила сапоги и села на диван. Снег начал течь с волос по моему лицу.
– Я не плачу, – сказала я. – Это снег.
– Можешь и поплакать, – разрешила мама. – Выбор не всегда легко дается.
Я не спала тогда всю ночь. Мне хотелось, конечно, иметь свою победу, повесить ее на грудь, как орден, и чтобы все видели. Но можно ли получать ордена такой ценой?
– Девушка, я просил молоко, а вы дали кефир.
– Извините, пожалуйста… – Я исправила ошибку.
– Хотя, знаете, дайте мне и молоко, и кефир.
Я подала еще один пакет.
– Нет. Все-таки не надо… – передумал покупатель. – Или все же дайте…
Я поставила пакет на прилавок.
– Нет. Все-таки не надо, – окончательно решил покупатель.
Очередь занервничала, а я нет. Я знаю, что для некоторых людей проблема выбора – просто мучение. Чего бы этот выбор ни касался.
– Я советую вам взять, – сказала я. Я знала, что совет со стороны в таких случаях очень помогает.
– Почему? – насторожился покупатель.
– Пусть будет. Чтобы лишний раз не ходить.
– Вы совершенно правы! – с благодарностью сказал мой покупатель, и его глаза засветились истинным счастьем – не от приобретения кефира, а оттого, что я освободила его от мучительной проблемы.
– Придурок, – тихо сказала Вика, когда он отошел к кассе.
К Вике протиснулась женщина с челкой – та самая, которая не на работе.
– Почему у вас масло крошится? – спросила она и развернула бумагу, показывая масло.
– Я не знаю, – сказала Вика.
– Оно что, мороженое?
– Нет. Оно масло.
– Я понимаю, что масло. Оно что, в морозилке у вас хранится?
– Я не знаю. Не пробовала.
– А вы попробуйте.
– Зачем?
– Чтобы знать, что вы продаете.
Челка развернула пакет и стала двигать его к Викиному лицу.
– Спасибо. – Вика отодвинула пакет. – Я масло без хлеба не ем.
– Да что вы ей суете? – возмутился мужчина в лыжной шапке. – Несите директору, пусть он пробует.
– А у директора что, корова своя? – спросила Вика.
– Это вас где так учат? В школе? – спросила Челка.
– Чему учат? – не поняла Вика.
– Где у вас жалобная книга? – потребовала Челка.
– Да что вы пристали к человеку? – спросил носатый парень из очереди. – Она-то при чем…
Вот этого не надо было делать. Если бы парень не заступился за Вику, она бы собралась с духом и справилась с Челкой. Но он ее пожалел. И Вике тоже стало себя жалко. У нее на глазах выступили слезы. Она резко повернулась и пошла от прилавка в глубину магазина.
Очередь недовольно заурчала, оставшись без продавца. Я тут же метнулась к Викиным весам и сказала Челке:
– Возьмите сметану. Сегодня очень свежая сметана. Только что привезли. И очень мало осталось.
Я точно знаю, что таким Челкам важно, что мало осталось. Что кому-то не достанется. Что у нее есть шанс «ухватить».
– Возьмите три пачки, – посоветовала я и поставила перед ней три пластмассовых пакетика. И взяла следующий чек.
Я торговала за двоих и едва успевала поворачиваться. У меня руки заболели оттого, что все время находились во взвешенном состоянии.
Челка стояла и выбирала между жалобой и сметаной. Я была уверена – она выберет сметану, потому что жалобу в борщ не положишь и не съешь. Но Челка выбрала то и другое. И сметану, и жалобу.
…Я не спала тогда всю ночь. Я думала, что если выберу Вовку, то Вика потеряет сразу все: и любовь, и дружбу. Как она дальше станет жить? То есть она, конечно, останется жить. Но как… Весь мир будет казаться ей фальшивым и непрочным, состоящим из вовок и наташек.
Прошли сутки. Настали новые одиннадцать часов вечера. И точно такие же выступили звезды. А Вовка стоял другой. Он как будто похудел, перестрадал за эти сутки. Я вдруг увидела, что он – очень красивый и сложный человек и недаром является душой общества и центром компании. Все остальные – безликие рядом с ним. Без лиц.
– Я не могу предать Викины глаза, – сказала я Вовке заранее заготовленную фразу. – Я не могу начинать свою жизнь с предательства.
Я смотрела на Вовку и хотела, чтобы он меня опроверг. Сказал что-то такое, отчего все стало возможно. Но он молчал.
– Я никому не нужен, – сказал вдруг Вовка. – Ни матери, ни отцу, ни тебе. Никому.
Я вспомнила, что родители у него разошлись и подкинули Вовку бабке. А сами завели новые семьи с новыми детьми.
Вовка повернулся и пошел. Мне захотелось крикнуть: «Не уходи!»
Но тогда первая часть моего выступления не совпадала бы со второй. Потому что смысл первой части был «уходи». А второй – «останься».
Вовка ушел.
Я вернулась домой и ждала, что он позвонит. Но он не позвонил. Он мне поверил.
– Масло хорошее? – спросила меня девушка в спортивной куртке.
– Хорошее, – грустно сказала я. – Но оно крошится.
– И что это значит?
– Ничего не значит. Просто его неудобно мазать на хлеб.
– А я и не мажу, – грустно сказала девушка, и мне показалось, что она тоже отказалась от любви во имя дружбы.
У дверей встала наша уборщица тетя Настя, чтобы никого не пропускать. Наступало время обеденного перерыва.
Я разметала остатки своей очереди, вернее, своих очередей.
Магазин опустел.
Я пошла искать Вику. Она сидела в хлебном отделе на мешке с сахаром и плакала.
– Сахар подмочишь, – сказала я, и села рядом с ней, и положила голову на ее плечо.
Мы обнялись и стали плакать вместе. И у меня были все моральные основания плакать на Викином плече.
В склад заглянула наша руководительница Зинаида Степановна. Она была красивая и румяная, как матрешка. И фигура, как у матрешки.
– А, вот вы где, – обрадовалась Зинаида Степановна. – Вас к директору.
Мы с Викой поднимаемся и идем к директору – мимо отдела заказов, где стоят блатные и инвалиды. Мимо склада, где таскают ящики рабочие и от них уже в середине дня пахнет водкой.
Поднимаемся на второй этаж к директору. Он сидит у себя в кабинете, за своим столом, – довольно молодой, худой и печальный. У него язва желудка, и он не может есть дефицитные продукты. Может быть, поэтому он и печальный. А может, потому, что его уже с утра одолели человеки. Ведь они все едят. Жуют, перетирают зубами пищу и хотят, чтобы она была хорошей.
И еще я заметила, что нам, продавцам и директору, приходится, как правило, иметь дело с людьми неважными. Хорошие, интеллигентные люди берут молча то, что им дают, и идут домой. А вступают в контакт с нами такие вот Челки, которым дома скучно и для них склоки заменяют творчество. И они творят.
Директору следует нас отчитать, но ему ругаться не хочется. Он смотрит на нас, как унылая собака, и спрашивает:
– Ну что, девочки?
Вика вдруг прыскает. Ей стало что-то смешно. Я посмотрела на директора и увидела, что «молния» у него на брюках застегнута не до конца и торчит клок розовой рубахи.
Я тоже прыскаю, и мы начинаем помирать со смеху.
Директор не понимает, в чем дело, однако смех действует на него как инфекция. Он заражается смехом, ему тоже хочется смеяться, но он не имеет права. Он должен сделать нам «втык» за жалобу в жалобной книге.
– Нехорошо, девочки… – начинает директор.
И мы прямо валимся от хохота.
«Прав не тот, кто прав, а тот, кто счастлив, – думает директор. – Просто счастлив, и все».
Северный приют
повесть в диалогах
Инженер-строитель Алексей Коржиков все время мерз и хотел есть. Жена предложила сходить к врачу: может быть, такое состояние – результат психического расстройства. Или сбой в эндокринной системе.
Врачи ничего не находили, говорили: практически здоров. Даже поразительно для своих сорока лет. Сердце как у двадцатилетнего, и все остальные системы – тоже.
Любовница Алексея Нинка посоветовала не пользоваться блатными врачами, а обратиться в районную поликлинику, поскольку блатные врачи за больного не отвечают. Их интересуют только деньги. А районная поликлиника отвечает.
Алексей пошел к своему участковому врачу Кире Владимировне. Она оказалась молодая и въедливая, исследовала Коржикова рентгеном и ультразвуком, взяла биохимический анализ крови и просидела над ним всю ночь.
В шесть утра она еще не ложилась. Вошла ее мама – низенькая и широкая, как кабинетное пианино, и сказала недовольно:
– Ну, что ты возишься с этим Коржиковым, Коврижкиным, подумаешь, инженер, кроссворды на работе решает. Работал бы в фирме «Заря», так его можно было бы позвать полы отциклевать…
– Икс, игрек, зет, один к двум… – задумчиво сказала Кира Владимировна, глядя в биохимический анализ.
– А что это такое? – спросила мама.
– Ген обреченности.
– Как? – переспросила мама.
– Это болезнь реликтового происхождения. От нее вымерли мамонты.
– А от чего вымерли мамонты?
– От несоответствия индивида и окружающей среды, – ответила Кира Владимировна.
– Это опасно?
– Это очень опасно. Ты видела хоть одного живого мамонта? Они вымерли все до одного.
– Бедный инженер, – посочувствовала мама.
– Он будет темой моей диссертации, – сказала Кира Владимировна. – Мое научное открытие.
– Лучше бы ты замуж выходила, чем диссертации писать, – посоветовала мама.
– Одно другому не мешает…
Кира Владимировна гибко потянулась, не вставая со стула. Жизнь обретала ясность и перспективу.
Алексей Коржиков, не подозревая, что является носителем редкого гена, сидел в кабинете своего Шефа по фамилии Комиссаржевский.
Перед Шефом лежал строительный проект Коржакова.
– В самолетах – это понятно, – сказал Шеф. – Не будет же говно лететь людям на головы. В самолетах нужны химические туалеты, они все растворяют. А в квартирах зачем?
– Такие дома можно ставить на пустующих землях, – объяснил Алексей. – Вода из скважины, туалеты химические. Не надо тащить коммуникации.
– Пустующие земли потому и пустуют, что там нет дорог, – сказал Шеф. – Не с вертолетов же строить твои дома.
– А вы возьмите и постройте дороги. Люди придут и будут жить. И осваивать земли.
– А вы садитесь на мое место и руководите, – предложил Шеф. – Давайте, вы на мое место, а я на ваше. Хотите?
– Нет. Не хочу, ни на свое, ни на ваше.
Зазвонил телефон. Шеф поднял трубку:
– Да. Кого? А почему вы его здесь ищете? У него свой телефон.
Видимо, там извинились.
– Подождите. Раз уж вы позвонили…
Шеф протянул трубку Алеше:
– Вас.
– Меня? – удивился Алеша и поднес трубку к уху. – Да…
– Привет! – сказала Нинка, как мяукнула.
У нее был голос капризной кошки, которую случайно и не очень больно защемили дверью.
– А я тебя ищу-ищу все утро, – сообщила Нинка.
– Да.
– Что «да»? Знаешь, зачем я тебя ищу? Чтобы сказать, что ты мне надоел.
– Да.
– Ты сегодня придешь?
Алеша молчит.
– Даже говорить не можешь. Как крепостной при барине.
– Да. – Алеша положил трубку.
Шеф внимательно на него посмотрел.
– Вы на машине? – спросил Шеф.
– Да.
– Очень хорошо. Съездите на Басманную и возьмите документацию. У нас курьер заболел.
Алеша и Нинка лежали в Нинкиной кровати. У Алексея было мало времени, следовало поторопиться с основным занятием. Но Алексей не торопился, смотрел в потолок, что совершенно не соответствовало моменту.
– Им ничего не надо, – сказал Алексей. – Знаешь почему?
– Какой ты красивый, Алеша! Как Мцыри.
Нинка не могла отвести глаз от любимого лица.
– Потому что временщики, – продолжал Алексей. – Придут, наворуют и уйдут.
– Знаешь, за что я тебя люблю? – спросила Нинка.
– Царь оставлял страну своему сыну, поэтому он заботился о том, что он оставляет. А этим плевать, после нас хоть потоп.
– А тебе-то что? – спросила Нинка.
– То, что мы – соучастники.
– Почему это? Мы – честные люди. Ты – инженер, я – актриса. Мы – интеллигенция.
– Раз молчим, значит, соучастники.
– Да ладно. – Нинка обняла всем телом, руками и ногами. – Не бери в голову.
– Жизни жалко. Еще десять лет, и жизнь прошла…
– Я всегда буду любить тебя.
– За что?
– Сказать?
– Ну, конечно.
– Если бы ты был тогда там…
– Когда? Где?
– Под горой Машук во время дуэли Лермонтова с Мартыновым, дуэли бы не было. Ты бы предотвратил.
– Ненормальная.
– Жаль, что тебя не было на той дуэли.
– Ничего, я успею на другую.
Алексей смотрит в потолок.
– Плюну на все и уеду на Северный приют.
– А что это за Северный приют? Тоже твой проект?
– Высоко в горах стоит домик с островерхой крышей. Утром выйдешь, воздух звенит от чистоты. Снеговые вершины искрятся на солнце, как сколотый сахар. Небо густо-синее, как на японских открытках. И кладбище альпинистов есть.
– Поехали…
– В этом домике останавливаются туристы, которые пешком идут на Северный перевал. Раньше в древности это была дорога к морю. Они идут маршрутом древних.
– А откуда ты все это знаешь?
– Я там инструктором работал в студенческие годы. Деньги зарабатывал, горы изучал.
– А горы изучают?
– Привет. Горы – это знаешь что? Аккумулятор влаги. Они на климат влияют и на людей.
– А почему ты там не остался?
– Из-за женщины. Женщину полюбил.
– А где она сейчас?
– Дома. Жена.
Нинка притихла.
– У меня есть мечта, – сказал Алексей. – Я хочу купить гору.
– Какую? – отозвалась Нинка.
– Казбек. Или Машук. Все равно.
– А зачем?
– Подняться выше облаков и смотреть.
– Ну, посмотрел, а дальше что?
– Ничего. Это остается в тебе навсегда. Ты потом по-другому живешь.
Нинка молчит.
– Ты думаешь, я сумасшедший? – спросил Алексей.
– Нет. Я чувствую в тебе эту высоту. Поэтому я тебя люблю.
Тянутся друг к другу.
– Ай! – вскрикивает Алеша. – Ты меня за волосы тянешь.
– Это волосы на кольцо намотались…
– Не трогай меня. У тебя вечно что-то случается: то в глаз пальцем ткнешь, то оцарапаешь.
Алексей встает и начинает одеваться.
– Ты уходишь? – упавшим голосом спрашивает Нинка.
– Не могу же я на Басманной торчать пять часов…
– Скажи, что попал в аварию.
– Дура.
– Ну хорошо, скажи своему Шефу, что ты был у любовницы. Он тебе поверит.
– Нина…
– Ну что «Нина»? Забегаешь на сорок минут, как на бензоколонку. Лучше вообще не приходи. Или приходи на неделю.
– О чем ты говоришь? Какая неделя? Ты же знаешь: днем я на работе. Вечером дома.
– А ты возьми бюллетень. На работе скажешь, что заболел, а дома скажешь, что едешь в командировку.
Алеша раздумчиво:
– Да?
– Ну, конечно! Тебя никто не хватится. Поживем спокойно. Как на Северном приюте.
Алеша стоит в нерешительности. На одной чаше весов – риск. На другой – счастье.
– У тебя ничего не болит? – спросила Нинка.
– Абсолютно. Я только все время мерзну и хочу есть.
– Это потому, что ты худой. Дефицит веса. Скажи, что у тебя радикулит. Это проверить невозможно. Скажешь: ни согнуться, ни разогнуться. Они тебе назначат уколы, форез. А ты не ходи. Проверять никто не будет. Кому мы нужны, кроме самих себя.
Чаша весов со счастьем стала медленно идти вниз.
– А ты не будешь занята эту неделю? – спросил Алеша.
– Я в простое. Наверное, в твоем строительстве, когда простаивает какой-нибудь кран, – это ЧП. Чрезвычайное происшествие. А тут простаивает целый человек. Пропадает даром моя красота. – Нинка задумчиво варит кофе. Наливает в чашку.
Алеша обнимает свою красивую Нинку. Она обливает его горячим кофе.
– Ой! – смущается Нинка. – Куртка…
– А, черт с ней…
Они стояли обнявшись, как один ствол, переплетаясь руками-ветками.
В кабинете Киры Владимировны сидел рентгенолог Николай Алексеевич, за глаза Колька. Он был молод, носат и прогрессивен.
– Подумай сама: когда жили мамонты? – спросил Колька.
– В эпоху раннего плейстоцена, – ответила Кира Владимировна и включила в розетку электрический чайник.
– Правильно. А сейчас какой год?
– Тысяча девятьсот восемьдесят второй после Рождества Христова.
– Правильно. А почему вымерли мамонты?
– Изменился климат. Изменилась флора. Им стало нечего есть. Очень просто.
– При чем тут твой инженер?
– Несоответствие индивида и окружающей среды. Ген обреченности.
– Это гипотеза, – возразил Колька.
– Ничего подобного. Недавно в Якутии в вечной мерзлоте нашли мамонтенка. Подробно обследовали и обнаружили этот ген: икс, игрек, зет, один к двум.
– Неужели ты думаешь, что от эпохи плейстоцена что-то сохранилось в наши дни?
– Папоротники, клопы и муравьи. Выжили те, кто приспособился.
– Интересно… – Колька почесал нос. – Муравьи работали, а клопы присосались.
Кира Владимировна выключила закипевший электрический чайник. Разлила чай по стаканам.
– А как ты собираешься его лечить? – спросил Колька.
– Приспособить индивид к окружающей среде.
– А если не приспособится? – спросил Колька.
– Значит, надо приспособить среду к индивиду. Пусть эмигрирует, пока не вымер.
– Он еврей?
– Нет, по-моему.
– Диссидент?
– Биологический диссидент.
В дверь постучали. Заглянул Алексей.
– Можно? – спросил он.
– Заходите, – отозвалась Кира Владимировна. – Хотите горячего чаю?
– Очень хочу, – признался Алексей. – Спасибо. У меня есть сушки. Я их все время грызу.
Алексей положил на стол пакет с сушками и сухарями.
Колька с интересом рассматривал Алексея.
– Как вы себя чувствуете? – спросила Кира Владимировна.
– У меня радикулит, – соврал Алексей. – Ни согнуться, ни разогнуться.
– Вы с кем живете? – спросил Колька.
– С женой. А что? – насторожился Алексей.
– А дети у вас есть?
– Есть. Дочь.
– Ну вот видишь, размножается, – отметил Колька, глядя на Киру Владимировну.
– Садитесь, – пригласила Кира Владимировна.
Алексей присел к столу, начал пить чай, грея руки о стакан.
– Вы где работаете? – спросил Колька.
– Мы проектируем строительство.
– А вы конкретно чем занимаетесь?
– Я придумал автономные дома, без коммуникаций. Батареи от солнца. Можно построить Белые города.
– Я это где-то читала, кажется, у Алексея Толстого: голубые города.
– Алексей Толстой, между прочим, впервые выдумал лазерный луч. В повести «Гиперболоид инженера Гарина». Это был плод его фантазии. А сейчас этот луч незаменим в науке и медицине.
– Вас поддерживают? – спросил Колька.
– Нет. Мои Белые города никому не нужны. Только мне.
– А любовница у вас есть? – вдруг спросил Колька.
Алексей покраснел и приблизил лицо к стакану.
– Не смущайтесь, – сказала Кира Владимировна. – Это мы не запишем в историю болезни.
Алексей молчал, грыз сухарь.
– А она тянет вас из семьи? – спросил Колька.
– Нет, – ответил Алексей.
– Ее устраивает статус любовницы?
– Не думаю, – ответил Алексей.
– Сколько вы зарабатываете?
– Сто восемьдесят рублей.
– Вам хватает?
– Нет.
– А как вы выкручиваетесь?
– Жена работает.
– Все ясно, – сказал Колька.
– Я попрошу вас пригласить ко мне вашу жену, – сказала Кира Владимировна.
– Зачем? – испугался Алексей.
– Небольшая формальность, – успокоила Кира Владимировна и посмотрела на часы. – Если сможет, пусть подойдет в течение часа.
– А бюллетень дадите? – настороженно поинтересовался Алексей.
– Ну конечно.
– На неделю, – уточнил Алексей и показал на пальцах семь дней.
– Можно и больше.
– Больше не надо, – благородно отказался Коржиков. – У меня дела, которые за меня никто не сделает.
– Это наше с вами заблуждение, – вставил Колька. – Все сделают и без нас. Всех нас можно заменить и подменить другими.
– Другие – это уже другие. А мы – это мы, – не согласился Алексей и поднялся.
Он попрощался и вышел за дверь.
Кира Владимировна и Колька молчали какое-то время.
– Никакой обреченности в нем нет, – заключил Колька. – Для ставосьмидесятирублевого инженера он неплохо приспособился. Жена работает. Любовница терпит. Белые города – это комплекс непонятого гения.
– Материальная неудовлетворенность. Гиперсексуальность. Отсутствие творческой реализации. Не приспособится. Вымрет.
Кира Владимировна стала молча пить чай и так же, как Коржиков, грела руки о стакан.
Лена Коржикова, жена Алексея, обожала цветы, и ее квартира была похожа на зимний сад: цветы в горшках и горшочках, фикус в кадке и даже маленькая пальма с шерстяным стволом.
Сама Лена тоже походила на нежный цветок: бледная блондинка с тонкими руками и тихим голосом.
В данную минуту она сидела за машинкой и печатала одним пальцем. Диктовала себе:
– Условия квалификационного соответствия…
Дочь Наташа, пятнадцатилетняя девушка, слушала Челентано. Наташа любила мерить купальники и ходить в них под музыку. Может быть, она готовилась к конкурсу на фотомодель.
Наташа поет вместе с Челентано. У них вместе получается просто замечательно.
– Кайф, правда?
– Поди проверь жаркое, – предложила Лена.
– Щас. Представляешь, ко мне Ленка Харлампьева подходит и говорит: «Какое ты имеешь право любить Сорокина, если я уже его первая полюбила. Я его давно люблю». Я говорю: «Когда это ты успела его полюбить, если он в третьем классе уехал с родителями в Бельгию, а вернулся только в этом году». А она мне: «Вот в третьем классе я его и полюбила». Представляешь? Идиотка.
– Все у тебя психи и идиоты, одна ты хорошая.
– Не знаю, хорошая я или нет, но все вокруг действительно психи ненормальные.
– По-моему, горит, – предположила Лена.
– А Сорокин мне сказал: «Исполнится восемнадцать лет – поженимся». Я с его родителями буду жить.
– У его мамаши шапочка из перьев. А папаша – вообще мордоворот, – прокомментировала Лена.
– Откуда ты знаешь?
– На классном собрании видела. Лысый. Нос как клубника. Сорок лет, а выглядит на шестьдесят. Вон наш папочка – как мальчик.
– Ответственная работа делает ответственную внешность, – защищает Наташа своего будущего свекра.
Появляется Алексей.
– По-моему, чем-то пахнет.
– В духовке обед пропадает, – спокойно доложила Наташа.
Алексей отвешивает дочери подзатыльник. Она живо выходит на кухню. Он неодобрительно смотрит ей вслед.
– А я третью главу окончила печатать, – доложила Лена. – С семи утра сижу. Спина затекла.
– Напрасно ты эту главу перепечатала. Шеф сегодня все зарубил.
– Боже мой… Это не кончится никогда. Это какая-то прорва!
– Значит, так… Быстро одевайся и беги в поликлинику. Кабинет двадцать четыре. На третьем этаже. Возьмешь мой бюллетень. На неделю.
– Ты болен?
– Да. Радикулит. Ни согнуться, ни разогнуться.
– По-моему, ты прекрасно сгибаешься и разгибаешься.
– Некогда. Беги быстрей. А то она уйдет.
– Ничего не понимаю: почему я должна идти к врачу, если ты болен?
– Так надо.
– Дом на мне. Студенты на мне. Твоя диссертация на мне. Так еще и твой радикулит на мне.
– Она сказала: в течение часа, а уже прошло сорок минут. Здесь еще ходу пятнадцать минут.
– Но у меня обед на огне.
– А эта корова на что?
– Это не корова, а девушка.
Лена набрасывает пальто. Уходит.
Появляется Наташа, в халате поверх купальника.
– Что ты получила по истории? – строго спросил Алексей.
– Ничего. Меня не спрашивали.
– А ну покажи дневник.
– Я его в школе забыла.
Алеша находит портфель. Достает оттуда дневник.
– Вот он.
Наташа опускает голову, нервно кусает губы. Рыдает. Входит Лена.
– Ну что, опять гражданская война?
– Заявляю официально: твоя дочь тупица и врунья!
Протягивает Лене дневник с двойкой.
– Что за манера унижать? – заступается Лена.
– Это не унижение, а объективная реальность. Чтобы выучить историю – не надо никаких специальных способностей. Надо только сесть и выучить. И больше ничего. А за вранье я не буду тебя бить. Я буду тебя убивать. Поняла?
Наташа рыдает во всю силу души и тела.
– Алексей… – пытается остановить Лена.
Коржиков всем корпусом оборачивается к жене, совершенно забыв о том, что ему ни согнуться, ни разогнуться.
– Вот к чему приводит твоя демократия! У них практика – ты освобождаешь ее от практики. Все должны таскать в библиотеке книги, а она не должна. Ей тяжело. Отдаешь ей свою дубленку, сама всю зиму ходишь в лыжной куртке. Все – пыль населения, а она звезда в тумане. Подожди, она начнет курить, а ты умиляться и говорить, что это патология одаренности.
– А ты держишь ее под плетью, как раба. Нарабатываешь в ней комплексы неполноценности.
Чувствуя поддержку одной из сторон, Наташа рыдает с упоением.
– Поди к себе в комнату, – распоряжается Лена. – Поди и подумай.
– «Поди и подумай», – передразнивает Алексей. – Английское воспитание. Англичанка. Взять бы сейчас ремень и высечь. Чтобы сесть не могла. Не хочет учиться из любви к знаниям, пусть учится из страха. Но учится! У нее же ни к чему нет никакого интереса. Никого не любит. Ничего не делает. И выражение лица как у мизантропа.
– Алеша… – тихо, вкрадчиво окликает Лена.
– Ну что «Алеша»?
– Она же в тебя, – тихо, как по секрету, говорит Лена. – Что ты от нее хочешь?
– Я не хочу, чтобы она была в меня. Я себе не нравлюсь. Я себя терпеть не могу. Поразительно. Она взяла все худшее от тебя и все худшее от меня.
– А получилось замечательно.
– Вот и говори с тобой… Зачем тебя врачиха вызывала?
– Да ну ее! И кого набирают? Кого выпускают? Врач, называется…
– А в чем дело?
– Да ну… Идиотка законченная. Представляешь, сказала, что у тебя синдром мамонта и ты должен вымереть. Не умереть, а вымереть.
– А бюллетень дала?
Лена достает и протягивает Алеше синенький листок. Тот разглядывает.
– На две недели! Здорово! Значит, сегодня вечером я выезжаю на объект!
– На какой объект? Куда? – Лена вытаращивает и без того большие глаза.
– Не могу сказать. Это секретно. Военное строительство.
– Ты же штатский.
– Но я строитель.
– Ты же болен. У тебя бюллетень.
– Это не имеет значения: болен, здоров. Приказ есть приказ.
– А почему ты мне ничего раньше не сказал?
– А я раньше и сам не знал.
– Я дам тебе с собой копченую колбасу и консервы.
Лена лезет на антресоли. Достает чемодан.
На пол падает пыльный Дед Мороз.
Алексей лежал на Нинкином диване и смотрел в потолок.
– Хочешь есть? – спросила Нинка.
– Хочу.
– А тебя что, дома не покормили?
– Покормили. Но я опять хочу.
– А что ты ел?
– Борщ, жаркое и компот.
– Вегетарианский? – уточнила Нинка.
– Компот – вегетарианский. А борщ – мясной.
– Почему же ты голодный?
– А тебе что, жалко?
– Мне не жалко, но странно… Ты ешь один раз в день: с утра до вечера. И все равно худой. Куда это все девается? Как в дырявый мешок.
– Странно, – проговорил Алексей. – Почему она так сказала?
– Кто? – не поняла Нинка.
– Врач. Она сказала, что я должен вымереть, как мамонт.
– Пошутила, наверное… А может, кадрила. Ты ей понравился.
Нинка принесла из кухни глубокую тарелку спагетти, заправленных сыром и томатным соусом.
Алексей начал есть.
– Вкусно? – спросила Нинка. – Я так люблю смотреть, как ты ешь. У тебя уши ходят. Какой ты милый…
– А жену мою зачем вызывала? Когда кадрят, жен не вызывают…
– Давай родим ребеночка. Мальчика. Я назову его Алеша и никому не отдам. Ты приходишь и уходишь, а он будет со мной всегда.
– И бюллетень дала на две недели. И какую-то бумажку с направлением. Чего она мне бюллетень на 15 дней выписала?
– Перестань анализировать. Как сказала моя подруга Мара: «Судьба – она не глупее нас». Судьба хочет, чтобы мы с тобой две недели были вместе.
Алеша встал. Ходит из угла в угол.
Нинка включила телевизор.
– Орлова… – узнала Нинка. – Посмотри, какая современная красота. Ее тип и сейчас моден. Талантливые люди старыми не становятся. Это мое единственное утешение. Если я буду добрая и не озлоблюсь на жизнь, то с возрастом буду хорошеть.
– Нина, я сейчас вернусь. Я сбегаю в поликлинику. На пятнадцать минут. Пять минут туда, пять минут там и пять обратно.
– Иди. Я хотела сама тебе предложить. Ты же больше ни о чем думать не можешь.
– Ты не будешь скучать?
– Буду. Но это ничего. Я привыкла.
Алексей уходит.
Нинка, вслед:
– Смотри! Чтобы тебя жена не засекла!
Поликлиника окончила работу. Алексей взял в регистратуре домашний адрес Киры Владимировны и поехал по адресу. Он спустился в метро, сел в вагон и все время боялся встретить кого-то из знакомых. Боялся, что его «засекут».
Алексей качался в вагоне и думал, чего бы он хотел на самом деле. Остаться у Нинки навсегда? Нет. Он любил свою жену, как это ни странно. У нее была масса достоинств, но одно труднопереносимое качество: когда плохо, она делала так, что становилось еще хуже. С ней хорошо тогда, когда все в порядке. Нинка – легкая и нежная. С ней можно обо всем забыть. Значит, ему нужны обе. Что же делать?
Белые города… Пусть их взорвут, и он готов умереть под развалинами, но пусть их сначала построят. Трехэтажные, аккуратные, как будто собранные из детского конструктора «Лего».
Коржиков ненавидел серые восемнадцатиэтажные сооружения Калининского проспекта. Это для самоубийц: выброситься с восемнадцатого этажа, долго лететь и подумать в дороге. А для жизни и счастья – максимум три этажа и широкие окна с отражающими стеклами. Автономный дом, ни от кого не зависишь, и сам остаешься невидим. Автономная жизнь.
Городок из белых домов, как разрезанный на квадратики плоский торт.
В жизни, конечно, много радостей: аромат кофе, например, хорошая музыка, интеллектуальный труд, пусть даже не востребованный. Ночь с любимой женщиной, когда не надо унизительно торопиться, а переплестись руками, ногами, дыханием и всю ночь качаться в теплых волнах мирового океана. Да мало ли чего еще есть в жизни… Однако ничего не радовало. Что-то подтаивало внутри, становилось меньше. Интересы сокращались, мерзли руки и ноги. Все время хотелось укрыться, закутаться и заснуть.
Алексей вылез на нужной станции. Заглядывая в бумажку, нашел адрес.
Из-за двери доносились оживленные голоса, сопутствующие застолью.
Алексей позвонил.
– Это Колька! – крикнула за дверью Кира Владимировна и распахнула дверь. И увидела Коржикова.
Алексей понял, что он пришел некстати. Но он уже пришел.
– Извините… – проговорил Алексей.
– Ничего, проходите, – пригласила Кира Владимировна.
В коридор вышла Кирина мама.
– Кира, кто это? – громко спросила она.
– Мама, это больной.
– Тот самый, про которого ты говорила?
– Мама, иди к себе.
– Почему ты сказала, что он хорошо выглядит? Он и выглядит ужасно.
Кира подходит к маме, нежно, но решительно задвигает ее за дверь.
– Пойдемте на кухню, – предлагает Кира. – Правда, там черт ногу сломит.
– Ничего. Я здесь постою. Я на одну минуту.
Стоят в смущении. Никто не решается начать разговор.
– Может, хотите посидеть с нами?
– Нет, нет… Я действительно на минуту. Только один вопрос.
– Да, да…
Молчат.
– Вы очень далеко живете… Вернее, далеко работаете. Я добирался до вас больше часа, – сообщил Алексей непонятно зачем.
– А она на такси ездит, – высунулась старуха. – Зарабатывает пять рублей в день, а тратит шесть.
– Я только в один конец такси беру. В обратный.
Кира снова задвигает мамашу за дверь, тем самым прекращая давний спор.
Оборачивается к Коржикову:
– Вам, видимо, жена сказала…
– Да… Она сказала, что я должен вымереть.
– Есть две точки зрения на неизлечимые болезни: говорить и не говорить. На Западе считают, что больному надо говорить. И я так считаю. Человек должен жить с открытыми глазами.
Коржиков стоит, привалившись спиной к двери.
– Но вы не отчаивайтесь. Это совсем не обязательно кончится катастрофой. Болезнь иногда принимает обратный ход. Происходит самоизлечение. Надо только мобилизовать волю. Надо себе помочь. И ни в коем случае не доверяйте шарлатанам. Сейчас столько развелось этих… которые, как навозные мухи, наживаются на чужих несчастьях. Выберите себе врача, которому вы верите, – и верьте! Это самое главное. Без веры невозможно. Без веры и здоровый может умереть.
В глубине квартиры раздается телефонный звонок.
– Одну минуточку! – Кира уходит к телефону.
Коржиков стоит, по-прежнему привалившись к двери, – не меняет ни позы, ни лица. Внешне кажется, что он совершенно спокоен.
Появляется Кирина мама, которой скучно и хочется поговорить.
– Я только вчера ковры пропылесосила, – сообщает она. – А Кира нагнала полный кагал, никто туфли не снял, прямо с грязными ногами на чистый ковер. Я ей говорила, давай на стену повесим – слушать не хочет. Говорит, не модно. Вчера посылку получила, из Грузии: так сама не может съесть. Одной, говорит, не интересно. Нагнала полный кагал. Сейчас съедят за один вечер. Она в Африке три года работала. Маски привезла из черного дерева. Рожи такие… Все раздала. Ни одной себе не оставила, даже на память… А люди, знаете, нахальные. Если дают – отчего же не брать. А ей, между прочим, никогда никто даже спичечного коробка не подарил. Даже одной спички…
Bepul matn qismi tugad.