Kitobni o'qish: «Метафора в лексической системе современного немецкого языка»
Введение
Со времен Аристотеля о метафоре как универсальном феномене языка и мышления, без преувеличения, написаны целые библиотеки. Даже простое перечисление авторов, занимавшихся этой проблемой, не говоря уже о систематическом изучении всех существующих метафорических концепций, не представляется возможным. Тем не менее количество научных исследований по данной теме продолжает расти в арифметической, если не в геометрической, прогрессии. О метафоре сказано уже так много, что некоторые исследователи всерьез полагают, будто ничего нового сказать о ней уже не удастся (Henle, 1983: 80). Нет необходимости доказывать, что это, мягко говоря, преувеличение либо заблуждение. Каждое новое поколение вносит и, несомненно, будет вносить нечто новое в осмысление и систематизацию метафорических процессов языка, в выявление основных закономерностей и, возможно, новых тенденций функционирования метафор в языке и речи.
В этом смысле данное исследование можно рассматривать как определенный вклад в разработку общей теории образных средств языка и в отечественную метафорологию на рубеже ХХ–ХХI вв. В нем содержатся наиболее показательные, иногда противоречивые и даже спорные высказывания о метафоре отечественных и зарубежных исследователей (в основном немецко-и англоязычных), которые могут в той или иной степени способствовать формированию объективного мнения об этом столь же интересном, сколь и сложном явлении, составляющем если не основу, то во всяком случае фон любого естественного языка.
Своеобразный циркулярный парадокс данного исследования заключается в том, что точно так же как о языке мы говорим на языке, о метафоре мы вынуждены в рамках металингвистического дискурса также часто говорить при помощи метафор, постичь которые можно не иначе, как активно употребляя их в своей речи. Действительно, многое из того, что мы говорим о метафоре, само по себе метафорично и не может быть эксплицировано «обычным» образом. Более того, даже объяснение вполне буквальных высказываний часто включает в себя метафорические элементы. На это в свое время указывал А. Ричардс, который называл исследование метафоры посредством метафоры одной из главных задач в изучении языка (Richards, 1955: 41).
Любой естественный язык – это «сложная, многоаспектная и многослойная система» (Семенюк, 1972: 13), носящая интерактивный и открытый характер, причем эта открытость позволяет ему находиться в постоянном развитии. Метафорический способ номинации, имманентно присущий системе языка с незапамятных времен, является одним из ярких проявлений такого развития, а сами метафоры, возникающие «на руинах дескриптивного значения слов» (М. Бердслей), обогащают и расширяют не только ресурсы языка, но и наши представления о мире, в котором мы живем.
Метафорология как наука имплицирует поистине необъятный круг задач, который не может быть исчерпан в рамках одного исследования. Отметим лишь, что любая адекватная теория метафоры в настоящее время мыслится исключительно как интердисциплинарная. По замечанию Хуго Майера, метафора как языковое явление представляет собой столь сложный феномен, что он не может быть встроен в тесные рамки какой-либо одной классификации (Meier, 1963: 229).
В данном исследовании будут рассмотрены некоторые наиболее значимые лингвистические аспекты метафорического способа номинации, охватывающего в той или иной степени все уровни языка и сферы коммуникации – от высокой поэзии до сленга – и являющегося сущностной характеристикой любого естественного языка.
Исходя из такого понимания проблемы, в работе предпринимается попытка рассмотреть комплексную проблему метафоры во всех ее взаимосвязях и следствиях и свести подчас разрозненные языковые факты, касающиеся метафорического способа номинации, в одну общую теоретическую картину. Этим обусловлена актуальность исследования.
Цель исследования заключается в анализе структурных особенностей различного рода метафорических обозначений, закономерностей их функционирования на разных уровнях языка и в различных сферах коммуникации, их интеракции с другими элементами языка.
Теоретическая значимость исследования определяется непреходящей важностью данной проблемы в рамках общелингвистической парадигмы; рассматривая один из важных аспектов парадигматических отношений в лексике, оно вносит определенный вклад в разработку общей теории образных средств языка. Полученные научные результаты и основные теоретические положения могут найти применение в аналогичных исследованиях по другим языкам.
Научная новизна работы, как представляется, вытекает из предлагаемой трактовки некоторых основных положений лингвистической теории метафоры, включая комплексно-систематизированное описание метафорической лексики, введение ряда новых терминов, предлагаемую в качестве гипотезы лингвоголографическую концепцию метафоры и вынесенный в Приложение краткий, постоянно пополняющийся словарь метафорических средств современного немецкого языка.
Основными методами исследования, обусловленными его целью, общей направленностью и поставленными задачами, являются семантический, структурно-функциональный, контекстуальный (дискурсивный), сопоставительный, а также элементы квантитативного анализа.
Объектом исследования является обширный, коммуникативно-релевантный метафорический пласт современной немецкоязычной лексики, оказывающий стабилизирующее влияние на вокабуляр и способствующий эволюционному прогрессу языка.
Материалом исследования послужили аутентичные немецкоязычные тексты более или менее ярко выраженной метафорической направленности, в основном из печатных и электронных средств массовой информации, а также из художественной и публицистической литературы примерно за последние 50 лет, представляющие репрезентативный срез современного немецкого языка. В общей сложности проанализировано около двух тысяч единиц метафорического словоупотребления, бо́льшая часть которых вошла в Приложение.
В соответствии с поставленной целью и конкретными задачами можно выделить следующие основные положения исследования:
• Являясь интегральной частью общего языкового континуума и охватывая так или иначе все семантическое пространство, метафора как способ номинации является одной из важнейших составляющих лексической системы языка.
• Любая полнозначная лексема, имеющая дескриптивный контент, может быть метафоризирована; в соответствии со степенью метафоризации выделяются инновативные, конвенциональные и латентные метафоры.
• Метафора рассматривается как широко разветвленная и инклюзивная система, включающая в себя такие языковые феномены, как символ, аллегория, синестезия, а также метонимия, ирония, эвфемизм, гипербола и другие, которые в совокупности составляют динамику метафорического процесса.
• Метафоры (кроме лексикализованных) могут быть адекватно идентифицированы и интерпретированы лишь в дискурсивном окружении, от которого они непосредственно зависят и который они, являясь активным агентом в общем коммуникативном процессе, метафорически модифицируют;
при этом степень метафоричности того или иного дискурса может быть различной.
• В абсолютном большинстве случаев слово немедленно и неминуемо приобретает метафористическую (либо другую образную) окраску, как только оно выходит за пределы своего «домашнего дискурса».
• Для корректной интерпретации метафоры в дискурсивном окружении, как правило, не требуется ее соотнесение с буквальным инвариантом, заложенным в подсознании; литеральное и метафорическое вписываются в одну общую парадигму восприятия, континуальность которого при этом не нарушается.
• Нецелесообразно отделять художественную и, в частности, поэтическую метафору от общеязыковой и придавать ей какой-то особый статус. Язык как многомерная и саморегулирующаяся система представляет собой единый и неделимый континуум, и его искусственная фрагментация на любом уровне может иметь контрпродуктивные последствия не только в теоретическом аспекте.
• Выдвигаемая в качестве гипотезы лингвоголографическая концепция метафоры, дополняющая аналитическую и не противоречащая ей, основывается на системе т. н. полной записи, базирующейся на феномене сосуществования и взаимодействия смыслов в рамках одной лексемы, из которой мы по оптимальной схеме, а именно смыслонаправленно, ассоциативно и с опорой на контекст извлекаем релевантную, в данном случае метафорическую, информацию.
Практическая ценность работы состоит в том, что ее отдельные положения и иллюстративный материал могут быть использованы на лекционных и семинарских занятиях по лексикологии и стилистике, а также в спецсеминарах по интерпретации текста, лексикографии и на занятиях по политлексике на старших курсах филологических факультетов университетов и педагогических вузов.
Данная монография состоит из введения, трех исследовательских глав, заключения, библиографии и списка источников языкового материала.
Ни одно серьезное исследование общих закономерностей языка и речи не может игнорировать феномен метафоры. Ныне она является объектом пристального изучения в рамках таких научных дисциплин, как лингвистика, литературоведение, философия, когнитивная психология и др. Естественно, что представители этих наук используют в своих исследованиях совершенно разные аналитические парадигмы и зачастую по-своему формулируют и реформулируют суть проблемы, внося тем самым немаловажный вклад в ее общее понимание.
В свое время немецкий филолог Г. Либ обнаружил, начиная с античности и до 1963 года, не менее 125 отличающихся друг от друга дефиниций метафоры; сейчас мы вправе исходить из гораздо более внушительной цифры. Однако, несмотря на впечатляющий плюрализм мнений и точек зрения, существует в общем не так уж много унитарных и оригинальных теорий метафоры. Среди них можно выделить прежде всего следующие: 1) орнаментально-риторическая, 2) компаративистская, 3) субституционная, 4) буквальная, 5) девиативная, или «паразитическая», 6) теория внутреннего напряжения, 7) интеракционистская, 8) контекстуальная, 9) когнитивистская.
Разумеется, эти – как, впрочем, и другие более фрагментарные – концепции и теории не существуют в чистом виде, а часто образуют сложные концептуальные блоки, с помощью которых анализируются различные аспекты данной проблемы. Некоторые из них характеризуются внутренней противоречивостью, другие, напротив, органически дополняют друг друга. Мы считаем наиболее адекватной прежде всего интеракционистскую концепцию (7) в сочетании с теорией внутреннего напряжения (6) и контекстуальной теорией (8). Напротив, теории 1–5 представляются не совсем адекватными либо малоубедительными; что касается весьма распространенной в настоящее время когнитивистской концепции метафоры, то ее новизна заключается не столько в подходе, сколько в оригинальной терминологии, кроме того, она не является по своему характеру строго лингвистической, поскольку рассматривает метафору прежде всего как феномен мышления.
Краткий исторический экскурс
Чем больше мы узнаем о метафоре, тем более интересным и загадочным представляется этот феномен языка и мышления. Несмотря на значительную разработанность темы, в ней остается целый ряд невыясненных вопросов и дискуссионных положений. Так, до настоящего времени не утихают споры о том, были ли первые древние языки метафорическими или метафорика как средство выражения появилась намного позже. По убеждению Дж. Вико, люди сначала общались между собой немыми жестами и знаками, затем при помощи метафор, и лишь много столетий спустя возник рациональный, т. е. буквальный язык. Все подобные утверждения носят в лучшем случае гипотетический характер и, естественно, не опираются ни на какие конкретные данные.
Напротив, доподлинно известно, что первое упоминание о метафоре как феномене языка содержится в «Поэтике» Аристотеля, что является косвенным доказательством ее существования и функционирования уже задолго до этого. Смысл метафоры, по Аристотелю, состоит в присвоении вещи такого имени, которое изначально принадлежит другому объекту (Aristotle, 1941: 1457b). Сама метафора рассматривается им как риторическая фигура, причем вне всякой очевидной связи с контекстом. Впервые здесь упоминается, в частности, и аналогия как одно из средств создания метафоры. Впоследствии Квинтилиан, пошедший по стопам своего учителя, выдвинул собственную версию, сводившую метафору фактически до уровня сокращенного, или эллиптического, сравнения.
Именно Квинтилиану принадлежит авторство метафорической типологии, в рамках которой выделялись четыре основных вида переносов: 1) с живого объекта на живой, 2) с неживого объекта на неживой, 3) с живого на неживой и 4) с неживого на живой. В этой классификации особый интерес представляет 3-й пункт, поскольку именно по такой модели в языке образуются различного рода олицетворения.
Цицерон, признавая метафору в качестве мощного оружия риторики, в которой он был непревзойденным мастером, призывал в то же время к сдержанности в ее употреблении, добавляя при этом, что если она все же неизбежна, ее целесообразно снабжать смягчающей формулой ut ita dicam (так сказать).
Спустя многие столетия, уже в Средние века и в последующий период, появилась целая плеяда яростных критиков метафоры, считавших ее чуть ли не одним из проявлений лжи. Так, известный философ Томас Гоббс не скрывал своего презрения к метафоре и называл ее откровенным надругательством над речью (abuse of speech). Когда люди употребляют слова в ином значении, нежели им предназначено свыше, они обманывают и себя, и других, писал он своем знаменитом опусе «Левиафан» (1651).
Вплоть до XVIII века метафора, в соответствии с аристотелевскими традициями, рассматривалась исключительно как риторическая фигура, а несколько позже как один из тропов (τρόποι = verba alia pro aliis).
В период классицизма и барокко метафорика хотя и существовала в письменной речи, но была довольно мрачной и стереотипной. Лишь в эпоху Просвещения отдельные авторы начали проявлять некоторую творческую вольность в обращении с языком, используя метафоры для усиления экспрессии. Так, Жан Пауль (Jean Paul Richter) осмелился назвать язык «собранием поблекших метафор» (Sammlung erblasseter Metaphern), высказывая одновременно нескрываемое восхищение по поводу того, что они, т. е. метафоры, способны олицетворять и одухотворять неживые предметы. В произведениях самого Жана Пауля метафора становится не только одним из главных стилистических средств, но и доминирующим мотивом, своеобразным ключом к пониманию его творчества, в котором метафорические нити образуют тонко сплетенную и неразрывную сеть (Mauch, 1974: 8–9).
Напротив, довольно скептическую позицию по отношению к метафоре занимал Фридрих Ницше, который хотя и рассматривал ее как необходимость, все же приписывал ей иррациональные качества (впрочем, такую же иррациональность он приписывал и языку в целом).
Одним из первых, кто рассматривал метафору не как изолированную риторическую фигуру, служащую для украшения, а как органическую составляющую часть поэтического целого, был Й. В. Гёте. Яркие авторские метафоры самого Гёте хорошо известны и до сих пор пользуются популярностью даже за пределами Германии. В частности, его знаменитая и ставшая уже крылатой фраза: “Grau, teurer Freund, ist alle Theorie und ewig grün des Lebens goldner Baum” часто приводится в качестве наглядного примера абсолютной неперефразируемости метафорических выражений.
То же самое можно сказать о блестящих метафорах Шекспира, причудливо разбросанных по всем его произведениям. Примечательно, что метафорическое выражение из «Ромео и Джульетты» Juliet is the sun превратилось в хрестоматийное и продолжает оживленно дискутироваться литературоведами и лингвистами по сей день как образец предикативной метафоры с далеко идущими импликациями, не поддающейся буквальному перефразированию.
И все же отношение к метафоре оставалось в течение длительного времени настороженным и крайне противоречивым. Так, Вольтер, считавшийся вольнодумцем своей эпохи, откровенно недолюбливал метафоры и старался, как он сам признавал, воздерживаться в философских диспутах от метафорических аргументов. Напротив, Жан Жак Руссо всеми силами поддерживал метафору как выражение вербального аффекта и приписывал метафорическому языку высокий ранг праязыка рода человеческого, тут же добавляя, что южные языки более аффективны и метафоричны и поэтому скорее отвечают этому почетному статусу, чем северные.
В защиту метафоры в разные годы выступали такие выдающиеся мыслители, как француз Анри Бергсон и испанец Ортега-и-Гассет, рассматривавший метафору как инструмент духовного познания, без которого на нашем ментальном горизонте образовалась бы фактически неосвоенная «вакуумная зона».
Во французской лирике XIX века (Аполлинер, Бодлер, Верлен и др.) метафора уже становится ключевым понятием. В поэтических текстах того периода начинают появляться «смелые» метафоры, элементы которых принадлежат к весьма отдаленным друг от друга и не соприкасающимся семантическим сферам. Классическое сравнение стало считаться немодным, непоэтичным и даже мелкобуржуазным (Bloch, 1960: 138f.).
Однако с момента опубликования знаменитого футуристического манифеста в начале ХХ века маятник вновь качнулся в обратную сторону, и многие писатели и поэты, включая немецких экспрессионистов (Эрнст Толлер, Вальтер Газенклевер и др.) и даже реалистов (Альфред Деблин), объявили настоящую войну метафорам. По их убеждению, литература, включая поэзию, должна быть сильной, динамичной и непосредственной, чего можно достигнуть, не прибегая к метафорике как якобы отжившему способу выражения.
Определенная настороженность по отношению к метафорам и недоверие к ним сохранились и после исчезновения с художественной авансцены футуризма и экспрессионизма. Известно, что такой тонкий знаток языка, как Франц Кафка, пытался всеми силами избегать метафор в своих произведениях, считая их «подозрительными», и тем не менее это ему не удавалось: сами названия двух его знаменитых романов – “Das Schloss” и “Der Prozess” – представляют собой не что иное, как метафоры с элементами символики.
Отметим попутно, что сходную амбивалентность по отношению к метафорическим обозначениям проявлял в первой половине XIX века известный австрийский поэт Николаус Ленау (1802– 1850), называвший метафору «продажной дочкой Мефистофеля» (bestechliches Töchterchen Mephistos). В то же время лирика самого Ленау отличалась яркой метафоричностью и романтической символикой в сочетании с пластичностью образов и колоритностью пейзажей (Краткая литературная энциклопедия, т. 4, с. 114. Москва: Изд-во «Сов. Энциклопедия», 1967).
Важную роль в прояснении метафорической сущности языка сыграла вышедшая в 1919 году монография Хайнца Вернера “Die Ursprünge der Metapher”, в которой автор впервые увязал происхождение этого языкового феномена с понятием табу, явившимся реакцией древнего человека на непостижимые силы и таинства природы: “Die Frühwurzel der Metapher jedoch liegt im tabu” (Werner, 1919: 213). Данный тезис, несомненно, заслуживает быть принятым в качестве конструктивной лингвистической гипотезы. Примечательно при этом, что, не демонизируя, но и не приукрашивая метафору, Х. Вернер одним из первых доказал не только закономерности ее появления, но и законность ее существования в языке.
Каковы бы ни были мотивы и побуждения противников метафоры, их объединяло одно: все они считали, что в языке есть и другие, более прямые пути к реальности, чем посредством метафор, которые якобы скрывают истинную сущность вещей от наших глаз. По их безапелляционным суждениям, язык должен непосредственно обозначать, а если потребуется, обнажать и обличать все аспекты окружающей реальности.
Однако, как мы знаем, несмотря на все манифесты, декреты и заклинания, язык продолжает развиваться по своим внутренним законам, которые никому не дано отменить. Метафорическая природа языка, как бы к ней ни относиться, остается незыблемой, и коль скоро даже многие научные термины являются продуктами метафорического переноса, то в литературе и, в частности, в поэзии без метафор просто не обойтись.
Новый всплеск интереса к метафоре, правда, уже на более высоком уровне, совпал с выходом в свет в 1936 году книги Айвора Ричардса “The Philosophy of Rhetoric”, в которой автор впервые высказал, а впоследствии и развил т.н. интеракционистскую концепцию метафоры, получившую, наряду с предложенными терминами tenor и vehicle, широкое распространение в англо-американской лингвистике и философии. Этот этап, бесспорно, рефлектирует вполне определенную смену парадигм в метафорологии как науке (сам термин принадлежит немецкому философу Гансу Блуменбергу и его возникновение датируется 1960 годом).
Позже к интеракционистской теории примкнул американский философ Макс Блэк, который рассматривал метафору как результат семантического изоморфизма между двумя субъектами – главным и вспомогательным, происходящего на фоне определенного контекста (frame). К концепции А. Ричардса и М. Блэка мы еще не раз вернемся, поскольку считаем ее одной из наиболее адекватных и продуктивных.
Что касается структурной лингвистики, пик популярности которой пришелся на 60-е годы прошлого века, то ее представители, пренебрегая семантикой в целом, не проявляли особого интереса к метафорическому способу выражения, а некоторые характеризовали его как девиативный или даже «паразитический» (М. Бирвиш). Сходной позиции придерживались и некоторые представители лингвистической философии, один из которых – Уильям Элстон – писал, что метафора представляет собой слово, помещенное в чуждый ему семантический ландшафт и поэтому «паразитирующее» на буквальном значении лексических единиц (Alston, 1964: 96–106). Сторонники данной точки зрения забывают, что у паразитических образований нет внутренней созидательной энергии и они неспособны координированно взаимодействовать с системой, которую они эксплуатируют – чего никак нельзя сказать о метафоре как элементе языка и о метафорическом процессе в целом.
Следует отметить, что значительный вклад в выработку общей теории метафоры внесли в свое время многие отечественные и зарубежные лингвисты – такие как Н. Д. Арутюнова, В. Н. Телия, В. Г. Гак, С. М. Мезенин, Г. Н. Скляревская, Поль Рикёр, Монро Берд-слей, Филипп Уилрайт, Хуго Майер, Харальд Вайнрих, Вернер Ингендаль и многие другие.
Приблизительно с середины 70-х годов ХХ века все большее значение начинает приобретать когнитивистский подход к изучению метафоры, который впоследствии становится едва ли не доминирующим в западной лингвистике (Lakoff & Johnson 1980, Mac-Cormac 1985, Kittay 1987, Winner 1988, Soskice 1988, Levin 1988 e.a.). Признавая данный подход в целом заслуживающим определенного внимания, мы, однако, не абсолютизируем его и не считаем когнитивистскую концепцию окончательной и единственно возможной, вследствие чего не рассматриваем ее в деталях и не берем на вооружение ее терминологию.
Когнитивистская парадигма, по существу, рассматривает язык лишь как модель, или средство моделирования реальности. Даже экспрессивная функция языка трактуется здесь как особая логическая модальность и, таким образом, также приобретает когнитивный смысл (Максимов, 2003: 54). Представляется, что чрезвычайно сложные, часто интуитивно обусловленные метафорические процессы не могут быть адекватно объяснены лишь в терминах когнитивистики, которая рассматривает любое суждение или рассуждение исключительно как «познание». Сам человек трактуется когнитивистами как субъект, а окружающий мир во всем его многообразии – лишь как объект познания. Все духовное оценивается только в терминах знания и познания – как рационального, так и сенситивного. Получается, что люди на этой Земле заняты исключительно (по)знанием, а их внутренний мир есть не что иное, как совокупность знаний в узком и широком смыслах слова. В таком случае искусство, творчество, музыка, мораль, религия и пр. оказываются как бы за скобками, а человек – этот венец творения – трактуется лишь как рационально мыслящий субъект познания.
При всем желании трудно согласиться с такой постановкой вопроса, содержащей в себе определенную методологическую ошибку, в соответствии с которой язык человека рассматривается как один из подразделов когнитивной психологии. По нашему убеждению, именно язык является той матрицей, которая накладывает отпечаток на содержание и структуру мышления и на фоне которой разворачивается человеческая мысль, детерминирующая внутреннюю и внешнюю динамику личности. В конце концов, все мы живем в том или ином языковом окружении, а сам язык – хотим мы того или нет – является главным средством и инструментом как внутренней рефлексии, так и интерпретации реально существующего мира.
В настоящей работе представлена лингвоцентрическая концепция метафоры, подкрепленная данными из других областей знания. Сама метафора рассматривается как широко разветвленная и инклюзивная система, включающая в себя такие феномены, как символ, аллегория, синестезия, метонимия, гипербола и гиподокс, эвфемизм, ирония и юмор, оксюморон и др., которые в совокупности и составляют динамику метафорического процесса.
Глава I
Основы общей теории метафоры
1.1. Принцип метафорической интеракции
Лексическая система во всем ее богатстве и многообразии не может быть сведена к какому-либо одному-единственному способу выражения. В ней сосуществуют и постоянно сталкиваются самые различные коды: буквальный, образный в широком смысле, включая метафорический, и пр. Все они так или иначе согласуются с глобальной системой языка и входят в нее, образуя некое гетерогенное многомерное единство.
Буквальный смысл – это один взгляд на реальность, некий стандартный предел, который мы сами же и устанавливаем по умолчанию, в то время как метафорический смысл – это уже несколько иной взгляд на ту же реальность, не исключающий, а часто и предполагающий реструктурирование нашей концептуальной системы. Метафорический способ выражения открывает многообразные возможности для обозначения того, что язык не в состоянии выразить прямо и буквально, поэтому его можно с полным правом охарактеризовать не как альтернативную, а как комплементарную модель коммуникации.
Как справедливо указывает Элизабет Сьюэл, отказ от метафоры был бы равносилен потере самого языка; случись это, и слова превратились бы в холодные и бессмысленные символы, а вместо живого языка мы имели бы какую-то странную математику, в то время как сам человек, очевидно, превратился бы в некое подобие машины. Это следовало бы помнить тем, кто проклинает метафору и призывает говорить «просто и ясно» (Sewell, 1964: 33, 34).
В ряде лингвистических исследований можно иногда встретить утверждение, согласно которому «весь язык метафоричен» (Arbib & Hesse, 1986: 158). Наиболее отчетливо эта точка зрения выражена в монографии Бернарда Дебатина «Рациональность метафоры»: по его убеждению, не буквальный, а именно метафорический модус является основополагающим лингвистическим принципом, вследствие чего можно с полным правом говорить о «принципиальной метафоричности языка вообще» (Debatin, 1995: 331). Мы, пожалуй, не будем заходить столь далеко; отметим лишь, что язык в значительной степени метафоричен, особенно в своем диахронном срезе. Очевидно, есть смысл говорить не столько о метафорическом характере, сколько о метафорическом фоне языка. Как справедливо отмечают Лейкофф и Джонсон, если бы язык был метафоричным целиком и полностью, то любой концепт не только понимался бы всегда в терминах другого, но и, очевидно, был бы этим другим, что значительно осложнило бы общее понимание; однако, к счастью, этого не происходит (Lakoff & Johnson, 1980: 13).
Изучение метафоры всегда отличалось разнообразием подходов, которые тем не менее укладывались в сравнительно небольшое количество основополагающих концепций. Однако практически все исследователи прошлого и современности сходятся в том, что метафора состоит из двух элементов, которые связаны определенным образом. В этом выражении «определенным образом» и кроется суть проблемы. Здесь мнения сильно расходятся: одни считают, что эта связь чисто орнаментальная и носит риторический характер, другие полагают, что она осуществляется по сходству или аналогии, третьи доказывают ее интерактивность, включающую элемент внутреннего напряжения, четвертые уверяют, что метафорика – это прежде всего психологический феномен, находящий лишь свое опосредованное выражение в языке, а кое-кто договаривается даже до утверждения, будто метафора есть не что иное, как паразитический элемент на теле языка, с которым необходимо бороться всеми доступными способами. Подобные споры ведутся уже на протяжении многих десятилетий и даже веков, однако никаких признаков концептуального консенсуса здесь пока не предвидится.
В этом смысле интеракционистская концепция А. Ричардса – М. Блэка, которую мы берем за основу в данном исследовании, не только пробудила новый интерес к метафоре, но и задала направление, по которому движется и в котором конструктивно развивается современная метафорология. Это, разумеется, отнюдь не исключает наличие и появление в будущем альтернативных концепций метафоры: главное, чтобы они «работали» и вносили свой вклад в общее понимание этого сложного и до конца еще не полностью выясненного лингвоконцептуального феномена.
В ходе экспликации и последующего уточнения своей теории А. Ричардс ввел считавшиеся на первых порах необычными, но сегодня прочно вошедшие в лингвистический узус термины tenor, vehicle, projection, interaction. Последние два термина довольно прозрачны в структурно-семантическом отношении, однако что касается первых двух, то они труднопереводимы, и поэтому мы предлагаем заменить их на более понятные и, как представляется, вполне адекватные по смыслу знак-объект и знак-носитель.
Терминология М. Блэка также достаточно интересна: в его понимании focus – это сама метафорическая лексема, в то время как frame (не путать с когнитивистской трактовкой данного термина!) – это предложение, в котором она встречается и которое детерминирует ее смысл. Некоторые возражения вызывают термины М. Блэка главный и вспомогательный субъект: известно, что, с грамматической точки зрения, в предложении может быть лишь один релевантный субъект.
Смысл интеракционистской концепции Ричардса – Блэка в общих чертах можно сформулировать следующим образом: в процессе коммуникации говорящий, не прибегая к использованию совершенно новых слов, отбирает нужные ему (как правило, маргинальные) признаки, содержащиеся в определенной лексеме, и транспортирует их в структуру другого знака, относящегося к иной понятийной сфере, в результате чего последний уплотняет свой семантический контент и приобретает новые свойства и качества, которыми он до этого не обладал. Таким образом, в контексте, т. е. в определенном дискурсивном окружении, происходит интеракция, которую можно назвать релективной (от: релевантный + селективный) и в результате которой происходит семантическое переформатирование лексемы при сохранении ее фонографической конфигурации. Данный процесс носит явно выраженный эмергентный характер, причем под эмергентностью (от англ. to emerge) понимается появление качественно новых свойств целого, отсутствовавших у его составных частей.
Необходимо помнить, что метафора по сути своей эмергентна, а ее семантические свойства не являются простой суммой составляющих ее элементов, хотя они и зависят от них. Объединенные в метафорическую систему элементы могут не только приобретать новые свойства, но и терять некоторые семантические качества, присущие им до вхождения в систему или вне ее. Эмоционально-логическая взаимосвязь и взаимозависимость конституентов метафоры выстраивается таким образом, чтобы наиболее эффективно достигать целей коммуникации.
Другими словами, беря за основу уже существующую форму слова, мы «стираем» его содержание и «вписываем» туда новое, которое – так же как и прежнее – сохраняется в семантической памяти слова. Значение метафоры даже не столько в самом слове, сколько в том, что за ним скрывается. Метафора для языка – это примерно то же, что рентгеновский луч для медицины: проецируясь на объект и сохраняя его в неприкосновенности, он обнаруживает его скрытую сущность. В конечном счете значение и функция конкретной метафоры детерминируются самим говорящим, который осознанно (либо на уровне подсознания) и целесообразно помещает ее в нужный контекст.
Обычно суть метафорической интеракции выражается с помощью довольно простой формулы: А + B = AB. Однако данное схематическое изображение представляется, с одной стороны, слишком упрощенным, а с другой стороны, не совсем корректным. Во-первых, концепты А и В находятся на слишком близком расстоянии друг от друга, в то время как подобная «контактная позиция» несвойственна метафоре, предполагающей интеракцию прежде всего достаточно удаленных друг от друга концептов. Далее в результате этой формулы мы имеем два знака (АВ), которые, несмотря на позиционную близость, все же располагаются на определенной дистанции друг от друга; в метафоре же мы имеем слияние, интеграцию, «растворение» одного в другом. Кроме того, процесс, о котором идет речь, не есть простое арифметическое сложение, а нечто большее: здесь можно проследить, говоря образно, результаты всех четырех математических действий, когда одни признаки действительно складываются, другие вычитаются, третьи умножаются, а некоторые каким-то образом даже делятся друг на друга.
Исходя из вышеперечисленных соображений, мы предлагаем другую, несколько модифицированную формулу метафорической интеграции:
А ← Е ≈ Æ,
где А – знак-реципиент (объект), Е – знак-донор (носитель), а Æ – возникающая в результате интерактивного процесса эмергентная лексема, которую на профессиональном жаргоне и по аналогии с соответствующим знаком международной фонетической транскрипции можно назвать метафорической лягушкой. В философии подобное синкретическое понятие, обладающее новым системным качеством, обычно называется кентавр (Деменский, 2000: 34).
В соответствии с принятой интегративно-эмергентной концепцией мы дефинируем метафору как комплексную лексическую структуру, в которой, исходя из прагматической установки говорящего и при контекстуальной поддержке, происходит релективная проекция значения слова-донора на семантику сохраненного в инвариантной форме слова-реципиента, в результате чего последнее конвертируется в качественно новое семантическое целое.
Очевидно, целесообразно называть результат подобной проекции метафорической лексемой (МЛ), памятуя о том, что последняя может означать не только одно слово, но целое словосочетание либо фразеологизм как самостоятельную единицу вокабуляра.
Традиционно считается, что метафорическая интеракция осуществляется посредством включения так называемого tertium comparationis (t.c.), который служит посредником и связующим звеном между двумя концептами, относящимися к различным семантическим полям, или дискурсивным зонам. Полагая, что данный термин уже выработал свой семантический ресурс и принимая во внимание, что в основе метафорического процесса далеко не всегда лежит заявленное в нем сравнение, мы предлагаем заменить его на более компактный и вполне отвечающий сути явления термин метафема, или метафорическая сема. (Сразу оговоримся, что некоторые исследователи трактуют этот термин несколько иначе; так, шведский лингвист Кьер (Kjär) понимает его как зону в предложении, непосредственно примыкающую к метафорической лексеме и оказывающую главное влияние на формирование ее переносного смысла.) В англоязычной лингвистической литературе в данном значении утвердился термин метафорический модуль, в то время как Г. Н. Скляревская в основном использует выражение метафорический символ. Существуют и другие обозначения данного понятия, например английское ground.
Если исходить из того, что метафора – это «слово с секретом», то метафема является тем ключом, c помощью которого можно открыть этот секрет. Имплицитно выраженная метафема является признаком открытой метафоры, которой свойственны, как правило, инновативность и экспрессивность. Однако метафорическая сема может быть выражена эксплицитно в самом языковом окружении МЛ, и тогда мы имеем дело с закрытой метафорой, один из примеров которой приводит в своем исследовании Х. Кубчак: “Er war ein Löwe, denn sein Mut war außerordentlich groß“ (Kubczak, 1978: 98). Представляется, что данная расшифровка является излишней, поскольку, во-первых, она тривиальна, а во-вторых, лишает слушающего или читателя возможности самому докопаться до истинного смысла лексемы, который, кстати, запрятан не так уж глубоко.
Одна из сущностных характеристик метафоры заключается в семантической энергетике и внутреннем напряжении, которые возникают и сохраняются в ходе интеракции гетерогенных элементов в одном фокусе на уровне контекстуального фрейма (по Блэку). Семантическая проницаемость и гибкость слова, допускающего метафорическую (как, впрочем, и любую другую образную) интерпретацию, рефлектирует аналогичную гибкость языка в целом и прежде всего его лексической системы.
Так называемой теории метафорического напряжения (tension theory) придерживаются два выдающихся современных исследователя метафоры – француз Поль Рикёр и немец Харальд Вайнрих. Согласно концепции П. Рикёра, напряжение возникает прежде всего между двумя конфликтующими интерпретациями – буквальной, которая бессмысленна, и фигуральной, которая нейтрализует нонсенс на уровне дискурса и создает референцию второго порядка. В результате этого процесса, который происходит не без участия продуктивного воображения субъекта, создаются новые и модифицируются уже существующие значения в языке (Ricoeur, 1977: 199).
Со своей стороны, Харальд Вайнрих, называя метафору «контрдетерминированным фрагментом контекста», различает такие понятия, как поле-донор (bildspendendes Feld) и поле-реципиент (bildemfangendes Feld). Метафора, по его мнению, возникает вследствие взаимодействия этих полей, которые находятся в состоянии напряжения друг к другу. Вопрос в том, могут ли они образовать новое поле в результате своего взаимодействия или же подобная интеракция ограничивается лишь их взаимной модификацией. Сам Х. Вайнрих не отвечает однозначно на этот вопрос.
Мы исходим из того, что лексическая система языка представляет собой некий дискурсивный континуум, элементы которого способны вступать в интерактивную связь. В процессе коммуникации происходит постоянная и многоуровневая интеракция гетерогенных дискурсов, причем концепты, заимствованные из одного дискурса, немедленно начинают функционировать на метафорическом уровне, как только они переходят в другую дискурсивную сферу. В этом, по нашему убеждению, заключается один из неписаных лексических законов любого естественного языка. Однако более подробно об этом мы поговорим в следующем разделе.
1.2. Метафора и дискурс
Начиная с последней четверти ХХ века наблюдается отчетливое смещение фокуса исследований метафоры и метафорики в сторону дискурса. В строго лингвистическом смысле дискурс – это связанная речь (как устная, так и письменная), которая существует и функционирует на супрасентенциальном уровне, т. е. на уровне, превышающем одно предложение. Н. Д. Арутюнова рассматривает дискурс как связанный текст в совокупности с различными экстралингвистическими факторами. В каком-то смысле все языковые манифестации, или специализации языка (Morris, 1946: 123), могут быть охарактеризованы как дискурс. Так, мы с полным правом можем говорить о правовом, медицинском, поэтическом и пр. дискурсах. По словам У. Урбана, все виды знаний, включая научные, также являются дискурсом, что признается всеми – эксплицитно либо по умолчанию (Urban, 1939).
Пионером дискурсивного подхода к изучению языка был в свое время З. Харрис, доказывавший, что методы лингвистики могут быть применены для того, чтобы понять, как предложения связаны между собой, а не только с целью исследования формальной структуры самих предложений (Harris, 1952).
Состоящий из взаимосвязанных высказываний, дискурс всегда целенаправлен, т. е. имеет определенную цель и направление. Говорящий и слушающий в процессе коммуникации находятся в общем дискурсивном пространстве, в котором языковые средства рефлектируют не только определенный фрагмент реальности, но и коммуникативное намерение говорящего. При этом синтаксические правила устанавливают допустимую комбинацию слов, а значение целого высказывания не является механической суммой значений входящих в него слов: оно всегда представляет собой нечто большее.
Границы между дискурсами – так же, впрочем, как и между семантическими полями – проницаемы и преодолимы. Перефразируя Ю. Д. Апресяна, можно сказать, что практически из любого дискурса, через более или менее длинную цепочку посредствующих звеньев, можно попасть в любой другой дискурс, так что семантическое пространство языка оказывается в этом случае континуальным, т. е. непрерывным (см.: Апресян, 1974: 252).
Не найдется, пожалуй, такого дискурса, который брал бы на вооружение и активно использовал лишь буквально понимаемые слова и выражения. Без всякого преувеличения можно утверждать, что метафора является не только важным, но и неизбежным, а иногда и фундаментальным условием функционирования того или иного дискурса. Буквальный и метафорический типы дискурсов активно взаимодействуют друг с другом в различных соотношениях: так, в научной и деловой сферах, естественно, превалирует буквальный способ выражения, в то время как в поэтической речи – преимущественно образный и, в частности, метафорический.
Если исходить из того, что метафорический код пронизывает весь язык как систему, то следует признать, что он охватывает так или иначе все виды дискурсов. Метафора избирательно высвечивает одни признаки и подавляет другие. Она оказывает влияние на наше восприятие и непосредственно воздействует на наш дискурс. Мы прибегаем к метафоре, чтобы сфокусировать внимание на чем-либо важном для нас, что мы хотим довести до сознания собеседника. При этом мы часто ломаем установившуюся концептуально-категориальную систему, которая сковывает наше мышление, и приводим в соприкосновение концепты, находившиеся до этого на (иногда значительном) расстоянии друг от друга (Tyler, 1978: 336).
Метафора, по Юргену Линку, есть результат пунктуальной (в данном случае точечной) интерференции двух дискурсов, т. е. перенос из одного дискурса в другой (Link, 1984: 150). По сути это интердискурсивный элемент (когнитивисты, очевидно, употребили бы в этом случае термин интерфреймовый), который несет в себе два концептуальных контента, заимствованных из разных семантических полей. (Что касается самого понятия «поле», которое со времен Майкла Фарадея активно используется в метафорическом смысле в самых различных сферах научной коммуникации (Йост Трир просто экстраполировал эту «физическую» метафору в лингвистику), то оно имеет один существенный недостаток, а именно: оно вызывает в нашем представлении некую плоскую поверхность. А между тем это не так; при всей условности данного геометрического построения следует признать, что лексическое пространство языка, скорее всего, многомерно, и на это косвенно указывают, в частности, такие структуралистские термины, как поверхностная и глубинная структура. Кроме того, на чисто субъективный взгляд автора, прилагательное «полевой» в русском языке не совсем адекватно в научном смысле, поскольку чаще всего ассоциируется с цветами, растениями и пр. Именно поэтому в дальнейшем мы вместо традиционных полей будем говорить о дискурсивных зонах как потенциальных «поставщиках» и «потребителях» метафорического смысла.)
Чтобы эффективно функционировать в качестве метафоры, знак-объект (tenor) и знак-носитель (vehicle) должны принадлежать к разным дискурсивным зонам. К примеру, они не могут быть ко-гипонимами: мы при всем желании не можем нож употребить метафорически вместо вилки, а стул использовать в качестве метафоры стола (Kittay, 1987: 292).
Напротив, концепты, заимствованные из одного дискурса (или контекста), начинают немедленно функционировать метафорически, как только они переводятся на другой концептуальный уровень, т. е. в другую дискурсивную зону. И хотя мы можем порой догадаться о смысле какой-то метафоры и вне дискурсивного контекста (особенно если это конвенциональная или тем более застывшая метафора), такое понимание может быть неполным и даже в чем-то ущербным. Следует всегда помнить, что метафора как знак функционирует не изолированно, а в общей системе знаков. Это важный и мощный инструмент дискурсивной коммуникации.
Подобно паутине, метафора может распространяться по всей вербальной поверхности текста, образуя в нем своеобразные метафорические сети. При этом невозможность или абсурдность буквального прочтения (если это, разумеется, не намеренно бессмысленный текст) является первым сигналом возможного присутствия в нем метафор(ы).
Решение о том, рассматривать ли то или иное предложение как элемент дискурса в качестве буквального, абсурдного или метафорического, не в последнюю очередь зависит от семантической структуры как предшествующих, так и последующих предложений (кон)текста. В первом случае мы имеем дело с анафорической, а во втором – с катафорической референцией. Предшествующую, т. е. левую, позицию можно условно представить как предконтекст, а последующую, правую – как постконтекст. На вертикальной оси подобной воображаемой геометрической конструкции будут представлены энциклопедические знания коммуникантов и общие знания о ситуации.
Отметим также, что метафора, возникающая в результате интеракции гетерогенных концептов и генерирующая вокруг себя семантическое поле напряжения, не только детерминирует внутреннюю динамику дискурса, но и модифицирует его таким образом, что он приобретает метафорический статус.
1.3. Контекстуальный аспект метафорики
Любое слово – это прежде всего открытая система, обменивающаяся информацией со своим окружением. Структура слова, с одной стороны, стабильна, а с другой – достаточно проницаема. Слово интегрируется в структуру предложения, которое в свою очередь интегрируется в контекст. Именно в контексте и происходит окончательная детерминация его значения. Другими словами, контекст немедленно обнаруживает смысловой ключ, в котором следует понимать данное слово.
Г. В. Колшанский определяет контекст как совокупность формально фиксированных условий, при которых однозначно выявляется содержание какой-либо языковой единицы (Колшанский, 1959: 47). Сам контекст детерминирует условия появления и накладывает жесткие ограничения на функционирование тех или иных слов в его рамках.
Контекст неизбежно присутствует в любой форме коммуникации, писал в свое время известный американский философ Джон Дьюи. Он инкорпорируется во все, что мы говорим и является арбитром ценности каждого нашего выказывания. Идеи и слова, выхваченные из контекста, звучали бы по меньшей мере экстравагантно и не имели бы смысла, поскольку именно контекст контролирует ход наших мыслей (Dewey, 1931: 206). Исследуя лишь отдельные факты языка, т. е. семантические события (events), и в то же время игнорируя общий фон, на котором разворачиваются эти события, невозможно прийти ни к какому объективному научному результату. Фон, о котором в данном случае идет речь, т. е. контекст, представляет собой каузальный фактор, детерминирующий появление интересующих нас фактов или деталей и связывающий их в единое целое (Dewey, 1931: 208).
Иными словами, рассматривая отдельные элементы или детали вне контекста, мы можем, сами того не желая, необоснованно придать им абсолютное значение, каким они на самом деле не обладают. Контекст восстанавливает утерянную перспективу и является в этом смысле важным ограничительным фактором, т. е. фреймом в трактовке Макса Блэка.
В современной философии – в русле модного ныне когнитивизма – контекст рассматривается уже как некое когнитивное поле, являющееся непременным условием познания в социокультурном аспекте (Аникушина, 1999: 1). Заметим лишь, что роль лингвистического контекста, о котором в данном случае идет речь, отнюдь не ограничивается одним лишь «познанием».
Единицей, образующей дискурс, является фраза, а не отдельное слово, указывает Поль Рикёр. Мы не можем построить теорию метафоры, основываясь лишь на слове; для того чтобы построить такую теорию, необходимо учитывать роль предиката, приписываемого субъекту, т. е. борьбу между субъектом и предикатом во фразе. Метафора рождается из конфликта, из той напряженности, которая возникает в результате соединения слов во фразе (Рикёр, 1995: 101–102).
Таким образом, носителем метафорического смысла является не только само слово (focus), но и все предложение, в которое оно вовлечено (frame), а часто и все высказывание. Именно в контексте сразу же включаются адаптивные механизмы, восстанавливающие нарушенный вследствие включения в него «чужеродной» лексемы семантический эквилибриум. Именно контекст осуществляет селекцию релевантных семантических параметров этой лексемы и актуализирут ее метафорический потенциал. Именно на уровне контекста происходит то «короткое замыкание», по Х. Вайнриху, в результате которого высекается искра нового метафорического смысла, причем функция метафоры и направлена в конечном счете на реализацию целей данного контекста.
Любая система, в том числе контекст, тяготеет к определенной внутренней упорядоченности, которая достигается посредством ее самоорганизации. Контекст не инертен, ему присуща значительная внутренняя активность, проявляющаяся как на уровне семантики и синтаксиса, так и на пересечении их.
Своеобразие метафоры как лексической единицы заключается в том, что она носит одновременно контексточувствительный и контекстоорганизующий характер. С одной стороны, это своего рода «хамелеон», способный менять свою семантическую окраску под воздействием окружающей среды, т. е. контекста (Haskell, 1987: 265). С другой стороны, сам контекст, в котором встречается метафора (кроме застывшей), становится метафорическим, что с особой наглядностью проявляется в поэзии, хотя степень метафорической концентрации всего контекста будет, разумеется, ниже аналогичной концентрации соответствующей метафорической лексемы.
Как показывает языковой опыт, метафоры с легкостью преодолевают барьер семантической несовместимости в контексте, который сужает фокус понимания; при этом основное, буквальное значение не элиминируется полностью, а лишь приобретает латентный статус.
Контекст фактически исключает все неудовлетворительные варианты интерпретации и сужает до минимума круг вариантов, подлежащих актуальному рассмотрению. Таким образом, речь идет о выстраивании множества вариантов с последующим отсечением этого множества. Все это, разумеется, происходит в нашем сознании мгновенно, молниеносно. В этом и заключается замечательное свойство человеческого разума по сравнению с любой, даже самой совершенной машиной: он способен селективно выделять важные переменные и подавлять все остальные (машина в этом случае будет «пролистывать» все страницы своей списочной памяти, составленной по алфавиту, до тех пор, пока не натолкнется на нужный, запрограммированный человеком вариант).
Схематически эту операцию можно выразить следующим образом:
ПОИСК → ВЫБОР → ПРЕЗЕНТАЦИЯ
Поиск, в ходе которого генерируется ряд взаимоисключающих вариантов, порождает перспективные зоны, т. е. зоны, представляющие интерес. Выбор отличается уже бо́льшей степенью детализации и точности; он состоит во взвешенной оценке этих зон, в результате чего отдается предпочтение одному из выбранных вариантов. Наконец, презентация – это лингвистическое воплощение выбора, сделанного говорящим Г на языке Я для слушателей С в контексте К.
Существуют, разумеется, крайне редкие случаи, когда даже контекст не в состоянии элиминировать многозначность, и тогда необходимо отыскивать предысторию данного контекста или иные релевантные прагмалингвистические параметры.
Иногда предложение может восприниматься как внешне корректное и приемлемое одновременно и в буквальном, и в переносном смыслах. Однако и в этом случае мы очень скоро почувствуем что-то не то, а именно несоответствие между данным предложением и общим контекстом. Чтобы понять истинный смысл, придется сконструировать интерпретацию, выходящую за рамки буквальной. Таким образом, мы сможем воспринять слово (или целое предложение) как метафору в результате осмысленной металингвистической рефлексии.
С точки зрения теории информации, контекст позволяет редуцировать и свести до минимума помехи в коммуникации. Как правило, даже небольшой по объему контекст способен нейтрализовать подобные помехи. Разумеется, чем больше такой контекст, тем сильнее редуцируется двусмысленность или семантическое непонимание.
Непосредственное окружение лексемы, как правило, идентифицирует, т. е. выявляет метафору, в то время как общий ситуативный контекст скорее интерпретирует (или помогает интерпретировать) ее. Привлечение наряду с языковым также и ситуативного контекста может явиться гарантией успешной интерпретации той или иной проблематичной метафоры.
Ситуативный и социокультурный контексты особенно необходимы, когда мы имеем дело с метафорами, заимствованными у других культур и народов. Так, из древнегреческой культуры возник образ льва как символ мужества и непоколебимой стойкости, в то время как, например, в Китае таким символом является тигр (ср. достаточно курьезный китайский историзм уже недавнего прошлого – бумажный тигр применительно к американскому империализму). Еще один пример: уничижительно отозваться о человеке как о корове невозможно в обществе, где это животное по-прежнему почитается как священное – например, в Индии. Все эти факторы, разумеется, следует учитывать в актуальной межкультурной коммуникации и, в частности, при переводе.
Таким образом, можно суммарно констатировать, что контекст является необходимым и достаточным, а иногда и единственным условием для идентификации метафоры, причем в данном случае имеется в виду не только лингвистический, но и общий ситуативный контекст. При этом одним из важных свойств метафоры является ее эмергентность, т. е. способность создавать новое контекстуальное значение, причем в разных контекстах один и тот же знак может коммуницировать различные смыслы.
Практически всегда метафора выполняет в предложении функцию ремы: на ней фиксируется внимание, она становится семантическим «центром притяжения», в то время как другие детали контекста могут восприниматься в меньшей степени. Напротив, метафора почти всегда обладает высокой коммуникативной динамикой и напряжением. Это напряжение возникает как следствие конфликта между словом-метафорой и контекстом (не исключено при этом, что метафорический смысл может проявиться даже не на сентенциальном, а лишь на дискурсивном уровне).
Таким образом, мы вправе говорить об импорте семантической энергии из окружающего контекста, причем данный обмен энергией носит циклический характер, поскольку сам контекст в известной степени метафоризируется под влиянием лингвистического знака. Посредством этого восстанавливается динамический эквилибриум, но не на прежнем, а уже на другом, более высоком (или глубинном) уровне. Контекст, в который включены элементы метафоры, становится семантически гетерогенным, или многомерным, ассоциативно насыщенным и парадигматически усложненным.
1.4. Инновационно-креативный аспект метафорической номинации
Несмотря на разнообразие подходов и точек зрения в лингвистике, сегодня практически ни у кого не вызывает сомнения тот факт, что метафорический способ выражения – это отнюдь не маргинальный феномен. Метафорика пронизывает в той или иной степени всю систему языка и мышления. Любая новая, яркая метафора – это одновременно уникальное использование ресурсов, предоставляемых языковой системой, и уникальное ви́дение окружающего мира, несводимое к его буквальному описанию.
Метафора, считает Поль Рикёр, представляет собой сильный тип лингвокреативности, поскольку она способна трансформировать систему значений в языке и тем самым способствовать его постоянной творческой эволюции. Уже сама предикативная идентификация, заключающаяся в презентации фактов одной категории в терминах другой, носит явно выраженный инновативный характер. В этом процессе семантической инновации важную роль играет воображение, свойственное лишь человеку. Семантика метафоры, по словам П. Рикёра, должна быть необходимым образом дополнена психологией воображения, которое возводит мосты между гетерогенными концептами, действуя инновационно и креативно одновременно (Ricoeur, 1981: 233).
В то время как окружающая нас реальность при всей ее кажущейся безбрежности все же имеет свои границы, мир воображения безграничен; поэтому можно с полным правом утверждать, что возможности метафорической комбинаторики практически неисчерпаемы. Воображение креативно по своей сути; любое творчество, включая научное, не исключает, а, наоборот, предполагает смелое воображение. В конце концов, и наука, и искусство необходимы людям для того, чтобы лучше познать реальность, в которой они существуют. Между ними нет и не должно быть никакой «китайской стены», они просто относятся к «разным объектам опыта», хотя именно опыт и является тем звеном, которое их объединяет (Nott, 1958: 314).
В нашем динамично развивающемся мире существует постоянная потребность в лингвистических инновациях. Метафора не в последнюю очередь удовлетворяет эту потребность. Она является по сути составной частью креативного процесса, свойственного так или иначе всем видам и уровням коммуникации.
Языку присуще то, что можно назвать гибкой стабильностью: с одной стороны, мы имеем строго фиксированные правила, с другой – достаточно гибкие стратегии и подходы, не влекущие за собой разрушение системы в целом. Метафора является тем средством, которое способно оживить язык; следовательно, любой язык, способный генерировать метафоры, является живым по определению (Cohen, 1976: 251).
Почти всегда или во всяком случае очень часто метафора является своеобразным новаторским вкладом в дискурс. Она не просто, как считали раньше, риторический прием, позволяющий сделать речь более яркой и красочной, но зачастую необходимое средство для коммуникации новых идей. С помощью метафоры креативный разум воспринимает окружающую его реальность. Метафора способна обнаружить потаенные, неочевидные связи или открыть такую перспективу, с которой мы можем по-другому взглянуть на мир и на самих себя. Даже застывшие метафоры, давно перешедшие в разряд прямых наименований, могут быть возрождены и интегрированы в новые контексты, где они вновь зазвучат оригинально и необычно.
Не следует забывать, что метафоры способны активизировать рецептивную деятельность слушателя или читателя; прерывая на мгновение последовательность дискурса, вводя в него свой собственный контрастирующий код, они производят эффект «короткого замыкания», вызывают моментальный шок, встряску, которая затем уже переходит в осознанное понимание. Кроме того, они могут рассматриваться в глобальном смысле как один из конструктивных и креативных аспектов личности, способствующих ее социализации.
Истинная метафора содержит в себе элемент импровизации, являющийся, в свою очередь, свидетельством метафорической креативности. Как справедливо указывает Д. Дэвидсон, понимание метафоры в сущности такой же креативный акт, как и ее создание; не существует никаких правил или инструкций относительно того, как их создавать и как распознавать (Davidson, 1980: 238).
Любая попытка жесткого размежевания неметафорического и метафорического в языке обречена на неудачу: то и другое неразделимо и является частью общеязыкового континуума. Огромное количество буквальных слов и выражений являлись в прошлом метафорами, образность которых со временем померкла (ср.: Kopf, Wand, Einfluss, Text, Motiv, Symptom, radikal, expressiv, begreifen, fadenscheinig и мн. др.). Вряд ли кто задумывается сегодня над истинным смыслом немецкой лексемы Dichtung (поэзия). Между тем буквальное ее значение – это «уплотнение» (от dicht : плотный); писать стихи означает фактически уплотнять, конденсировать языковой материал. Сохранив лексическую оболочку и семантику, но утратив со временем метафорическую образность, слово перешло в разряд прямых номинаций и обогатило словарный состав немецкого языка. Кстати, и саму метафору можно в известном смысле охарактеризовать как семантическое уплотнение, поскольку наряду с новым, метафорическим в слове сохраняется и старое, буквальное значение.
Метафорика в различных ее проявлениях, говоря образно, – это некий микроуниверсум, заключенный в макроуниверсум языка. Метафора позволяет словам свободно двигаться по необъятному пространству языка, креативность которого в целом не в последнюю очередь объяснима именно его метафоричностью.
1.5. Лингвоголографическая концепция метафоры
Мы уже высказывали свои соображения по поводу понятия «поле», предполагающего нечто плоское и одномерное, в то время как язык и любая из его подсистем, судя по всему, обнаруживают многомерную структуру, предполагающую наличие поверхностного и глубинного уровней, на что в свое время не без основания указывали еще выразители идей структурализма. Представляется, что аналогичной может быть в принципе и структура любого слова, входящего в лексическую систему естественного языка. Лексические единицы вокабуляра способны сохранять в своей структуре значительный объем информации, т. е. «помнить» прошлое и проецировать его в будущее.
Если исходить из того, что переносный смысл всегда отталкивается от прямого, то следует признать, что метафора и есть, собственно, не что иное, как фигуральная проекция буквального смысла. Прежде чем стать метафорой, слово должно сначала обрести свой контекст. Идентификация метафоры с сопутствующей ей интерпретацией – назовем условно этот процесс идентерпретация – предполагает мгновенное сканирование всего семантико-коннотативного универсума лексемы с практически одновременной селекцией свойств, черт и качеств, характерных для данного объекта в данном контексте, причем все нерелевантные значения автоматически деактивируются.
Контекст, отсекая все неприемлемые значения, столь же логично, сколь и неизбежно подводит нас к значению, единственно уместному и релевантному в данном семантическом окружении. Очевидно, в сознании человека существует некий интерактивный механизм, чувствительный одновременно к интралексемной и контекстуальной информации; при этом, так же как в математике, мы и в данном случае выводим неизвестное из уже известного.
Отсюда можно предположить, что свойственная в той или ной степени всем словам конденсация значения, выражающаяся, в частности, в полисемии и способствующая выработке и более компактному сохранению коллективной языковой памяти, оперирует на коммуникативном уровне как своеобразная лингвоголография.
Лингвоголографическая модель метафоры, о которой пойдет речь ниже, позволяет взглянуть на суть интересующей нас проблемы с несколько иной точки зрения. Представляется, что данная концепция, которая рассматривается нами исключительно как гипотеза, совместима с научным подходом и не противоречит принципам здравого смысла.
В свое время голография (греч.: полная запись) как концепция и метод анализа явилась фундаментальной научной инновацией, ознаменовавшей определенную, причем немаловажную смену парадигм в физике. Разумеется, нас в данном случае интересует не оптическая, а прежде всего семантическая голография как уникальный способ записи, сохранения и считывания информации, хотя функциональный механизм в данном случае примерно одинаков.
Напомним, что в 1947 году англичанин венгерского происхождения Денис Габор (1900–1979), используя полузабытые расчеты Лейбница почти двухсотлетней давности, обосновал метод оптической записи, воспроизводящий двумерное, а впоследствии – с появлением лазерного луча примерно в середине 60-х годов – и объемное изображение, внутренним механизмом которого является интерференция света (именно поэтому данную систему записи иногда называют интерферограммой). Голографирование объекта не требует дополнительной фокусировки, поскольку этот объект уже сфокусирован, и голограмма четко регистрирует и воспроизводит его как на поверхности, так и в глубине.
Голограмма – это своего рода визуальный парадокс, оптический эквивалент объекта. Самым интригующим аспектом голографии является получаемая благодаря ей максимально реалистическая иллюзия трехмерного пространства. Голографическое изображение может иметь несколько слоев информации; оно не только многомерно, но невесомо и «парит в воздухе», как бы преодолевая законы земного притяжения. Информация разбросана по голографической системе таким образом, что в каждом фрагменте закодирована информация о целом (почти как в молекуле ДНК), причем эта информация становится фактически нестираемой и мгновенно активируется в том случае, когда оказывается в поле действия сканирующего (лазерного) луча определенной частоты и направленности. Если фотография «спрессовывает» трехмерную реальность в двумерную (но тем не менее вполне узнаваемую), то голография возвращает изображению реальности его изначальную трехмерность.
Голография обладает удивительной способностью выхватывать из объекта те образы, которые были в него в свое время заложены, т. е. определенным образом записаны. Другими словами, она имеет большую разрешающую способность и действует по принципу человеческого глаза, способного выхватывать отдельные важные детали из окружающего пространства, не замечая при этом других, посторонних. Сохраняя всю фазовую информацию об объекте, голограмма как бы «затемняет» несущественные детали; однако любая часть в ней всегда включена в целое, отражаясь в нем и отражая его.
Часть и целое как бы включены друг в друга, причем такое включение может быть последовательным, параллельным, перекрещивающимся, взаимопроникающим и т. д. Голограмма «считывается», когда происходит взаимоувязывание двух или нескольких элементов, имеющих более или менее сходную степень импликации, причем независимо от удаленности в пространстве и времени (имеется в виду момент их первоначальной фиксации на данном отрезке). Считывание возможно лишь в случае освещения голограммы референтным лучом, или лазером, под определенным углом, в случае чего общий фон, или резонансная среда берет на себя функцию селектора.
Ряд исследователей считают, что голографическая фиксация информации по целому ряду параметров даже более оптимальна, чем дигитальная. В начале 70-х годов ХХ века Карл Прибрам в своей получившей широкий резонанс книге “Languages of the Brain” выдвинул интересную гипотезу, согласно которой глубинная структура мозга по сути своей также голографична. Следы памяти не имеют строгой локализации, а, очевидно, разбросаны по всей поверхности мозга, уходя также вглубь и образуя, таким образом, многомерную переливающуюся голограмму (Pribram, 1971: 140–166). Именно поэтому в случае повреждения или уничтожения какой-либо части головного мозга человек не теряет всей памяти. Справедливости ради следует отметить, что подобная теория продолжает сохранять статус научной гипотезы, которая, несмотря на ее смелость и даже парадоксальность, заслуживает все же пристального внимания и во всяком случае никак не может быть квалифицирована как антинаучная.
Возвращаясь к языку в целом и к метафорическому способу номинации в частности, отметим, что концептуальный и структурно-функциональный изоморфизм между оптической и семантической голограммами не может не броситься в глаза, поскольку и в том и в другом случае речь идет об информации, которая закодирована и считывается специфическим образом. За отсутствием универсально признанной терминологии прибегнем по необходимости к некоторым условным обозначениям, которые в дальнейшем могут подвергнуться уточнениям и модификациям.
Итак, находящаяся в центре нашего внимания и имеющая, согласно нашей гипотезе, голографическую структуру метафорическая лексема представляет собой фокус, на который по аналогии с референтным лучом направлено под определенным углом зрения и на определенной семантической частоте наше сознание; оно расшифровывает, т. е. считывает, данную голограмму на вполне определенном фоне, который в физике обозначается как резонансная среда, а в нашем случае фигурирует как семантическое окружение, или контекст.
Считываемая субъектом графическая информация превращается мгновенно в семантическую. В этом смысле слово можно рассматривать как своего рода голографический накопитель, оптимально кодирующий и сохраняющий семантические данные, с которого происходит затем селективное считывание информации. При этом высвечивается лишь один релевантный аспект значения (1 из “n”). Воспринимающий разум является, говоря образно, мощным, эффективным, гибким и абсолютно невидимым лазерным лучом, который иллюминирует, считывает, а также мгновенно идентифицирует и интерпретирует словесную голограмму.
Доходящий до нас от лингвоголограммы и считанный референтным лучом сознания семантический импульс корректируется и уточняется контекстуальным фоном, а затем реконструируется в общем процессе восприятия в искомый смысл. Считывание информации начинается с некоторой фиксированной точки, которая в большинстве случаев идентична буквальному значению лексемы. Существует только одно правильное считывание семантической информации и “n” неверных, т. е. бессмысленных или безнадежно ошибочных. Опыт показывает, что как только инактивируется, т. е. отбрасывается, как неправильное буквальное значение, на его место тут же встает метафорическое как наиболее вероятное и часто встречающееся из всех возможных образных значений. Буквальное и метафорическое значения не смешиваются в нашем сознании, поскольку они имеют разную семантическую частоту: когда мы настраиваемся на одну частоту, другая немедленно «исчезает» из поля зрения. Фактически мы видим уже не объект (т. е. графическое слово в его дефолтном буквальном значении), а его метафорический образ, который возникает виртуально в нашем сознании; при этом сам объект остается без изменения.
Если схематически представить буквальную информацию как «ноль», а метафорическую как «единицу», то при восприятии семантически гетерогенного текста, содержащего в себе смешанную информацию, будем иметь «нулевое пропускание» буквального смысла (т. е. голограмма «поглощает» эту информацию, которая становится нерелевантной) и «единичное пропускание» фигурального смысла, который в данном случае займет суперпозицию, т. е. станет доминирующим. Семантическое окружение при этом будет активно корректировать возможные искажения смысла и прочие интерпретационные погрешности.
Пока кто-то рассуждает, каким образом прокладывается мост из пункта (или фрейма) А в пункт В, в каждом из которых при этом открываются соответствующие импликативно коррелирующие слоты, мысль давно уже в этом пункте В, ибо она, будучи нематериальной, вездесуща, молниеносна и избирательна. Она способна быть в любой момент в любой точке (как бы далеко они ни отстояли друг от друга), схватывая и увязывая два или более концептов воедино, причем не всегда каузально, но всегда онтологически значимо и инновативно.
В отличие от оптической, в словесной голограмме записана не световая, а семантическая информация, которая может быть реконструирована без потерь и в любое время, как только на нее будет направлен луч нашего сознания, включающий целый набор параметров (лингвистическая и металингвистическая компетенция, интуиция, прагматические условия коммуникации и др.) и опирающийся в своей интерпретации на семантическое окружение, или контекст.
В каждом слове-голограмме заложена самая различная информация: концептуально-семантическая, грамматическая, коннотативная, стилистическая. Все эти элементы распределяются по всему пространству лингвоголограммы, хотя каждый из них может иметь свою четкую локализацию. Само голопространство имеет не только поверхность, но и глубину; соответственно этому голограмма фокусирует запечатленный объект как поверхностно, так и глубинно, выхватывая из него по мере необходимости те образы или элементы, которые были в него когда-то заложены.
Информационно-семантический контент голограммы может быть чрезвычайно плотным. Словесная голограмма с легкостью фиксирует, вбирает в себя и запоминает все семантические и прочие параметры, заключенные в нее, так что наше восприятие в каждый данный момент и в данном контексте будет считывать лишь одну необходимую нам интегральную часть семантического целого.
Гипотетически можно предположить, что каждое слово с его потенциальной тенденцией к полисемии – это динамичная, нестираемая голограмма и поистине уникальная система памяти; механизм записи здесь примерно такой же, как в системе памяти человека (ср. гипотезу К. Прибрама о голографичности человеческого мозга). Голограмма устанавливает своеобразные интерактивные отношения между субъектом восприятия (т. е. слушателем или читателем) и объектом рассмотрения (т. е. высказыванием или текстом). Поиск необходимого значения в данном случае не линейно-серийный или алфавитно-списочный, как в компьютере, а концептуально-импликативный, причем происходит он по диалектически-гибкой, селективной схеме и имеет оптимальный коэффициент эффективности.
Если придерживаться голографической концепции, то окажется, что такие параметры, как удаленность или приближенность буквального и метафорического концептов (т. е. tenor и vehicle в формулировке А. Ричардса), не столь уж существенны. Для сканирующего луча нашего сознания это расстояние нерелевантно, оно молниеносно выхватывает, считывает и креативно соединяет то, что имеет совместимые концептуальные или коннотативные импликации, ибо оно запрограммировано на такой поиск и считывание. При этом различные слои информации могут частично либо полностью совмещаться или накладываться друг на друга, образуя причудливые конфигурации и производя тот или иной коммуникативный эффект. Одновременно с этим сфокусированный луч сознания мгновенно ориентируется и в калейдоскопическом пространстве (кон)текста, который подпитывает метафору необходимой семантической энергией. Расшифровывая оригинальную метафорограмму, мы настраиваемся на объектную (или авторскую) волну и одновременно включаем в процессе интерпретации элементы анализа, синтеза, общих правил и ожиданий, автокоррекции, воображения, а иногда и озарения, которые в итоге должны дать позитивный результат. Если же результат негативный, то речь идет, очевидно, о деструктивной интерференции, или семантическом непонимании.
В основу лингвоголографии, как представляется, положены два фундаментальных метонимических принципа: pars pro toto и to-tum pro parte: часть в данном случае репрезентирует целое, которое берется для выражения этой части. Мы не только извлекаем релевантную для нас информацию из лексемы, в которой она уже находится в закодированном виде, но и добавляем в общую структуру значения новый семантический элемент, который также будет зафиксирован и сохранится в ней навсегда, если речь идет об инновативной метафоре (как известно, в языке ничто и никогда не может исчезнуть бесследно).
Голографическая концепция бросает определенный конструктивный вызов полю как пространственной лингвистической структуре в его традиционном понимании и может способствовать выработке нового восприятия языкового пространства, которое приобретает дополнительные релевантные измерения.
С этой точки зрения всю систему языка – опять-таки гипотетически – можно представить в качестве гигантской многомерной и нестираемой голограммы, каждая часть которой заключена в целое, а целое так или иначе – в каждую его часть. Именно поэтому нельзя изучить какой-то отдельный фрагмент языка, не овладев им полностью. В известной степени можно говорить о голографическом континууме языка, который, в свою очередь, состоит из голографически организованных субструктур. В целом такое понимание предполагает не линейную, а именно многомерную динамику языка, каждый аспект которого, являясь частью неделимого целого, несет в себе заряд информации об этом целом.
Изложенная в общих чертах концепция представляет собой модель, позволяющую несколько иначе взглянуть на то, каким образом генерируется и воспринимается информация. По сути, она является составной частью общего подхода, основанного на теории информации. Это не дань моде и не самоцель, а альтернативное средство анализа, которое может привести к расширению концептуально-исследовательского горизонта. Представляется, что данная модель дополняет общую картину метафорического процесса и вносит определенный вклад в комплексную архитектуру понимания проблемы.
Голографический, т. е. ассоциативно-интегрирующий и чрезвычайно экономный принцип построения семантической и другой релевантной информации в слове оперирует в высшей степени рационально, что говорит в пользу данной гипотезы, которая кажется концептуально приемлемой и не противоречащей здравому смыслу. Голографическая система записи дает возможность практически неограниченного хранения огромных массивов информации и отличается высокой скоростью доступа к ней, возможностью бесконтактного считывания и – в случае необходимости – корректировки либо дальнейшего гибкого уплотнения контента.
Разумеется, голографическая модель не может быть признана финальной или объясняющей сразу все: она лишь пытается объяснить целое, поняв его части. Естественно при этом, что данная концепция может вполне сочетаться и с другими, уже испробованными и зарекомендовавшими себя с позитивной стороны методами анализа. Можно лишь надеяться на то, что она явится впоследствии еще одним, пусть небольшим, шагом на пути выработки универсальной теории метафоры, которая представляется сегодня недостижимым интеллектуальным и научным идеалом.
Несмотря на то что голография не без основания рассматривается рядом исследователей как окно в будущее, приходится констатировать, что она в значительной степени остается и до настоящего времени нереализованным проектом. Инновативный потенциал голографии, нашедшей свое применение прежде всего в генетических исследованиях, в астрономии и в компьютерной томографии (различного рода голографические безделушки и сувениры не в счет), конечно, далеко еще не исчерпан. Используя метафорический вокабуляр, можно сказать, что это дремлющий проект, который дожидается своего полного пробуждения.
1.6. Метафора и сравнение: точки соприкосновения и различия
Со времен Квинтилиана, считавшегося учеником Аристотеля, в философии и лингвистике бытует мнение о метафоре как о «сокращенном сравнении» (Metaphora brevior est similitude). Согласно компаративистской теории, люди понимают метафоры лишь в результате конвертирования их в сравнения. Реконструкция имплицированного сравнения, утверждает Дж. Миллер, является «критическим шагом» в понимании метафоры; следующим шагом в этом процессе будут поиски свойств носителя, которые могли бы быть увязаны с объектом (Miller, 1979: 228). Возможно, эта дефиниция кое-кому кажется вполне приемлемой и удобной, однако, с позиции сегодняшнего дня, она представляется несколько упрощенной и потому не затрагивающей сути проблемы.
Начать хотя бы с того, что сравнение шире метафоры, поскольку оно базируется на любом сходстве, в то время как в основе метафоры лежит такое сходство между знаком-объектом и знаком-носителем (tenor и vehicle в терминологии Айвора Ричардса), которое сводится к их идентичности в определенном контексте, когда второе актуально репрезентирует первое.
Между тем сходство отнюдь не идентично репрезентации: два человека могут чем-то внешне походить друг на друга, но они не репрезентируют друг друга. Сходство не может быть абсолютным, оно всегда выражается в терминах более или менее. Ни одно из участвующих в сравнении слов не меняет своего значения, в то время как в случае с метафорой одно слово совершенно явно подразумевает не то, что оно непосредственно обозначает, на что прежде всего указывает контекст.
Сравнение не затрагивает установившийся порядок вещей и не стирает границы между ними. Другое дело метафора: она соединяет и уподобляет различные феномены, которые могут совпадать лишь в одном-единственном элементе значения. Говоря образно, вещи в данном случае как бы перетекают друг в друга, а слова за счет этого расширяют свои значения. В сравнении этого не происходит: в нем сходство заявлено эксплицитно и часто довольно поверхностно, в метафоре же оно нерасчлененно имплицируется, причем глубинно.
Как указывает В. Н. Телия, метафора – и в этом ее отличие от сравнения – создает новый и целостный информационный объект, т. е. осуществляет смысловой синтез, приводящий к образованию нового концепта (Телия, 1988: 39). Она, как правило, выражает устойчивое подобие и постоянный признак, в то время как сравнение зачеркивает значение константности признака или категоричности утверждения (Арутюнова, 1979: 155–156). Действительно, если мы скажем: Пирожок как огонь, мы не уподобляем онтологически одно другому, поскольку прекрасно знаем, что пирожок этот скоро остынет и его можно будет спокойно съесть. С другой стороны, сказав: Она/он – настоящий огонь, мы дадим глубинную (хотя, возможно, и неполную) характеристику личности, включающую определенный оценочный элемент.
Метафора, как подчеркивает Г. Херман, воздействует на нас не при помощи того, что связывает два слова, а того, что их не связывает. Если о человеке говорят, что он лев, то ясно, что общим у этих двух понятий будет «мужество»; но если бы речь шла только об этом, можно было бы просто назвать человека мужественным. Смысл метафоры в том, что она открывает дополнительную перспективу, которая, отталкиваясь от понятия «мужество», несомненно, идет дальше (Hörmann, 1971: 322). Структура, которая объединяет Mann и Löwe, является динамически направленной: тот, кто слышит, что данный человек лев, узнает нечто новое прежде всего именно об этом человеке, а не о льве. Таким образом, метафора – это не сравнение, а предикация (Hörmann, 1971: 317).
Опуская сравнительный союз wie, мы уже имеем дело с глубинной и нерасчлененной метафорической структурой. В сравнении, напротив, всегда сохраняется впечатление двойственности и неидентичности двух сравниваемых объектов. В то время как метафора представляет собой концентрированное высказывание, носящее синтетический характер, сравнение по сути своей аналитично (Meier, 1963: 174).
Однако все это не значит, что между метафорой и сравнением нет точек соприкосновения. Определенная корреляция в данном случае несомненна. Сравнение, пишет Пауль Хенле, можно воспринимать как своего рода приглашение к метафорическому мышлению, однако в нем, в отличие от истинной метафоры, все лежит на поверхности, а сходство между двумя объектами формулируется эксплицитно и прямолинейно (Henle, 1983: 90). Ср.: “Zahlreiche Jugendliche aus aller Welt pilgern nach Rom. Sie verehren den toten Papst wie einen Popstar” (Die Welt, 5. 4. 2005). В приведенном примере, разумеется, нет даже намека на глубинную, сущностную идентификацию.
В ряде случаев подобные сравнения на метафорической основе носят индивидуально-авторский характер с примесью некоторого элемента иронии. Ср.: “Katja Schnell war keine Dreißig, höchstens einen Meter sechzig groß und zerbrechlich wie Meißner Porzellan” (Suter, 2002). Cамо прилагательное zerbrechlich в данном случае уже метафорично по отношению к человеку, в то время как достаточно экзотическое сравнение (без которого, очевидно, можно было бы обойтись) определенным образом нагнетает экспрессивность, что соответствует авторскому замыслу. Без сравнительного союза wie данная номинация (Meißner Porzellan) была бы немыслимой, что свидетельствует об отсутствии глубинной идентификации между субъектом и предикатом, необходимой для метафорического обозначения.
Что касается метафоры, то она даже чаще создает новые смысловые сходства и аналогии, чем формулирует уже существующие. Иногда она действительно может основываться на реально воспринимаемом сходстве, однако это условие отнюдь не обязательное. Чаще мы имеем дело с метафорами, возникающими в результате интуитивного открытия (revelation) или прозрения (insight). Перефразируя академика А. В. Щербу, мы можем сказать, что метафорический трансфер – это «не сумма смыслов, а новый смысл» («О трояком аспекте языковых явлений и об эксперименте в языкознании», 1931).
Даже если допустить, что во многих метафорах незримо присутствует элемент сходства, сводить весь комплексный феномен метафорической идентификации лишь к «эллиптическому сравнению», как это делают сторонники компаративистской теории, было бы равнозначно рассмотрению и анализу лишь одного фрагмента широкой и многообразной картины. Такой подход при всем желании не может дать исчерпывающего объяснения метафорического процесса, в результате которого непонятное, далекое и загадочное, приобретая неожиданные контуры и глубину, становится более осязаемым, близким и понятным.
Перефразируя известное французское изречение «сравнение – не доказательство», можно смело утверждать, что метафора – это не сравнение: она больше чем сравнение. Если в сравнении две идеи располагаются рядом друг с другом, в метафоре они сливаются в единое целое и новое значение выражается нерасчлененно. Ни одно из участвующих в сравнении слов, как правило, не меняет своего значения, в то время как в метафоре, состоящей из двух элементов, один подразумевает не то, что он непосредственно выражает. Наконец, сравнение может быть и буквальным, метафора – никогда.
Таким образом, утверждение, согласно которому метафора есть не что иное, как эллиптическая версия сравнения, представляет собой симплификацию, не принимающую во внимание важные сущностные характеристики и тончайшие семантические нюансы этой комплексной языковой фигуры.
1.7. Проблема метафорического перефразирования
Было время, когда некоторые серьезные исследователи утверждали, что, поскольку метафора находится не за пределами буквального значения, а является его интегральной частью, все сказанное метафорически можно якобы без ущерба для смысла перефразировать посредством буквальных выражений. Такой позиции придерживались, в частности, У. Урбан (Urban, 1939: Chs. 9–10) и Р. Хершбергер (Herschberger, 1943: 433–443).
Однако в таком случае возникает закономерный вопрос: если что-то может быть адекватно объяснено в неметафорических терминах, какой смысл тогда вообще прибегать к метафорам?
Действительно, может показаться, что любой естественный язык достаточно богат и разнообразен, чтобы с его помощью можно было прибегнуть к буквальному перефразированию практически любой метафоры. Однако, во-первых, такой описательный оборот будет слишком громоздким, что уже само по себе противоречит универсальному принципу экономии в языке и речи; кроме того, он будет, скорее всего, несколько искусственным и «притянутым», в нем будут, возможно, расставлены неправильные эмоционально-логические акценты, не говоря уже о том, что он будет неинтересен и не даст глубинного проникновения в рассматриваемый объект. Короче, он просто не достигнет своей цели. Что касается поэзии, то любое перефразирование здесь может не только исказить, но и в конечном счете уничтожить оригинал: в лучшем случае мы получим синтаксически корректный, но семантически выхолощенный набор слов.
Любая попытка перефразирования метафоры является в сущности ее объяснением, толкованием, причем порой весьма пространным и невнятным, в котором теряется сама суть метафоры, ее квинтэссенция. В таком толковании будет отсутствовать то, что Макс Блэк в свое время называл труднопереводимым словом insight (Black, 1954–55). Кроме того, это уже будет другое логическое пространство, а именно не одно слово, а целая цепочка аргументов или даже целое высказывание.
Помимо прочего, подобная замена будет отличаться от оригинала не только коннотативно, но, возможно, и стилистически. Например, немецкое Seelenhirt отличается от Geistlicher специальной стилистической окраской, свидетельствующей о том, что это слово устаревшее и потому возвышенное в стилистическом отношении. Достаточно интересен также пример, приводимый иногда почти в качестве анекдотического, когда компьютер «перевел» знаменитое шекспировское a sea of trouble как a lot of trouble: не нужно быть большим знатоком английского языка, чтобы понять, что данный перевод явно неадекватен.
Говорящий выбирает метафору не просто так, а потому что вполне осознанно считает ее более адекватной и предпочтительной, чем буквальное слово или выражение. Динамика многообразного и непредсказуемого человеческого опыта иногда просто не укладывается в рамки «буквальности» и требует обращения к образным средствам языка. Метафора позволяет сжимать большое количество информации в одном-единственном слове, она как бы телескопирует частности. Иногда метафоры обозначают то, что вообще не может быть названо иначе (напр.: Computer-Maus). Потребовался бы целый описательный оборот, чтобы добиться идентичного значения. (Известно, что в данном случае было предложено обозначение Rollkugeleingabegerät, которое по вполне понятным причинам не нашло признания у публики; его постигла та же «несчастливая» судьба, что и композит Daten-verarbeitungsanlage, который в свое время был искусственно создан для замены в немецком языке слишком американизированной, как считали некоторые, лексемы Computer.)
Вероятно, метафору и можно было бы свести к буквальному выражению, если бы она состояла из двух элементов. Однако дело в том, что она состоит из трех элементов: знака-объекта, знака-носителя и нового, эмергентного элемента, возникающего в результате взаимодействия двух последних – того, что раньше называли tertium comparationis, а мы называем метафемой. Знак-носитель не поглощает знак-объект, а как бы «растворяется» в нем, в результате чего и возникает тот нередуцируемый эмоционально-семантический элемент, который не поддается буквальному описанию. Различного рода описательные обороты, как правило, не затрагивают глубинной семантической базы метафоры, «объяснить» которую столь же трудно, как шутку или анекдот.
Интересную точку зрения по данному вопросу высказывает С. Левин. В своей книге «Метафорические миры» он пишет, что коль скоро метафора не может быть переведена на актуальный (т. е. буквальный) язык, необходимо для ее адекватного понимания выстроить некий промежуточный метафорический мир, в который уложится метафорический язык и в котором он уже может быть понят один к одному, т. е. буквально (Levin, 1988: 2). Таким образом, чтобы понять метафорический «Х», необходимо подготовить ментальное пространство, куда этот «Х» будет помещен и где он окажется у себя дома, т. е. на своем месте. Не совсем понятно лишь, почему автор называет свою теорию метафоры «буквальной»; во всяком случае, она сильно отличается от особой концепции Д. Дэвидсона, который считает, что у метафоры нет никакого другого значения, кроме буквального, которое лишь реализуется специальным образом в соответствующем контексте.
Что касается различий между буквальным и метафорическими смыслами, то они иногда могут нейтрализовываться даже в одном контексте, хотя семантическая дифференциация в определенном окружении не составит особого труда. Так, например, в репортаже корреспондента Первого германского телевидения из одной страны промелькнула такая фраза: Zuerst war die Opposition guter Hoffnung, aber schon bald musste sie ihre Niederlage einräumen (ARD, 17. 8. 2004). Полушутливый намек на эвфемистическое выражение guter Hoffnung sein (в значении “schwanger”), отчетливо прозвучавший и в интонации журналиста, вряд ли может кого-либо ввести в заблуждение и дается скорее для внесения некоторого стилистического разнообразия в сухой политический текст.
В противовес традиционной в прошлом субституционной теории можно утверждать, что метафора не заменяет никакое «собственное» или «исконное» слово, а сама является оригинальным и инновативным семантическим фрагментом текста. Точно так же любую попытку буквально перефразировать метафору следует охарактеризовать как в принципе бесполезную и деструктивную: каждая такая попытка неминуемо закончится тем, что метафора будет уничтожена, рассыпется в прах.
1.8. Метафора и проблема девиантности в языке
Традиционное в прошлом выражение отклонение от нормы применительно к метафорам, несущее в себе отрицательный смысл, ныне почти не употребляется или употребляется крайне редко в лингвистической литературе. Автором девиационной концепции метафоры считается П. Зифф, утверждавший, что метафорическое высказывание является «лингвистически аномальным» (Ziff, 1964). Сходной позиции придерживались У. Элстон и М. Бирвиш, в унисон называвшие метафору структурой, «паразитирующей» на языке. В отличие от них Р. Мэтьюс считал метафору хотя и отклоняющейся, но в общем интерпретируемой структурой (Matthews, 1971).
Формулировка «отклоняющийся феномен» мало что проясняет сама по себе, поскольку, как мы знаем, люди обычно понимают друг друга без всякого труда, даже когда в речи встречаются метафорические выражения. Действительно, метафора может показаться отклонением от доминантного употребления слова, на которое мы ориентируемся по умолчанию, т. е. в буквальном дискурсе. Однако такое «отклонение» носит вполне приемлемый характер и сразу же создает на уровне контекста систему условий, которая отличает метафору от ошибочного употребления или явно девиантного высказывания. Так, никому сегодня не придет в голову сказать: Er frug mich, хотя известно, что еще в XIX веке глагол fragen спрягался по сильному типу.
Если рассматривать метафоризацию как одну из форм девиантного языка, то тщетной окажется любая попытка систематического изучения метафорических значений, поскольку девиация в большинстве случаев спонтанна и непредсказуема. Кроме того, мы вынуждены будем в таком случае обречь на девиантность (а это тоже своего рода приговор) значительную часть каждодневного и специализированного дискурсов, т.к. метафоры пронизывают их до самого основания (Kittay, 1987: 49–50). То, что для одного будет явной метафорой, другой, возможно, расценит как профессионализм без малейшего намека на оценочность и экспрессивность.
Тот факт, что, согласно некоторым репрезентативным исследованиям, люди зачастую не прибегают сначала к буквальной интерпретации метафор или идиом, а воспринимают их сразу в образной форме, также противоречит тезису о том, что в данном случае мы имеем дело с девиацией (Gibbs, 1985).
Кажущаяся нелогичность метафорического выражения и является как раз одним из условий его эффективного функционирования в дискурсе. С этой точки зрения, метафора не есть девиация, а широко распространенный и присущий любому естественному языку способ выражения.
Не следует также забывать, что любая девиация почти всегда автоматически инициирует коррекцию. Если даже гипотетически предположить, что метафора действительно представляет собой семантическую девиацию, то эта «девиация» будет, во-первых, осмысленной, во-вторых, приемлемой и, в-третьих, она будет немедленно скорректирована в соответствующем контекстуальном окружении.
Таким образом, вряд ли целесообразно вообще говорить о девиации метафоры, коль скоро она буквально пронизывает все уровни языка: согласно законам элементарной логики, это уже не отклонение от нормы, а альтернативная норма. В этом смысле представляется оправданным говорить о буквальном и метафорическом модусах языка, сосуществующих и активно взаимодействующих в рамках общего языкового континуума.
Подчеркнем еще раз, что метафора есть лингвистически компетентное высказывание, осмысленно воспринимаемое и принимаемое носителями языка. Это не ошибка и даже не отклонение, а скорее смелое и креативное перешагивание через норму (Strub, 1991: 95), сознательный и просчитанный способ выражения того, что не может быть выражено при помощи буквальных лексических единиц. Рефлекторно воспринимаемая на литеральном уровне аномалия мгновенно нейтрализуется и тем самым устраняется на новом, более высоком переносном уровне, становясь речевой, а впоследствии и языковой нормой. Таким образом, постулируемая иногда ошибочность метафорического выражения в значительной степени кажущаяся, о чем прежде всего свидетельствует контекст, в который оказывается вовлеченной метафора, где она не будет восприниматься как ошибка или аномалия.
Разумеется, поэтическая метафора может быть адекватно интерепретирована лишь в поэтических текстах, точно так же как, например, концептуальная метафора предполагает преимущественную локализацию в рамках научного дискурса и т. д. С другой стороны, в большинстве случаев – хотя и не всегда – перевод лексемы из своего «домашнего» дискурса в другой, не свойственный ей изначально, может быть необходимым и достаточным условием для возникновения метафорического смысла: то, что в дискурсе А воспринимается как L (literal), в дискурсе В будет восприниматься уже как М (metaphor). В данном случае можно говорить об интердискурсивном принципе формирования метафорического значения.
Bepul matn qismi tugad.