Kitobni o'qish: «Собрание сочинений в десяти томах. Том третий. Тайные милости»

Shrift:

© Михальский В. В., 2015

* * *

Тайные милости

I

Георгий приснился себе маленьким. Сидит в большой комнате на горшке, катает рукой по полу самоделковую автомашинку, ловко выстроганную отцом из сосновой чурки, – с нарисованными радиатором и кабиной, с перламутровыми пуговками вместо фар, с пустыми катушками из-под ниток вместо колес. В кухне отец напевает вполголоса по-итальянски свою любимую «Санта-Лючию», – значит, еще жив… Мать, собирая на стол, стукает тарелками. Солнечный зайчик горячо светит в лицо Георгия, и от этого ему особенно тепло, сладостно, весело. Пахнет кипяченым молоком. За открытым окошком чирикают воробьи. Звенят на мостовой обручи – мальчишки катают их наперегонки проволочными держаками, перекликаются друг с дружкой; хлопает о стену дома резиновый мяч – хлоп, хлоп; мяч большой и плохо надутый, потому что хлопает громко, с чмоканьем. «Санта Лючи-ия там-да-да-ра-да-да», – напевает отец; с ритмичным цокотом строчит на швейной машинке мать – скоро будет у Георгия еще одна пустая катушка! «Сан-та Лю-чи-ия…»

И вот сама святая Лючия, а попросту Люська-второгодница, спускается откуда-то к ним во двор… Кажется, она приехала из Брянска или Орла, – в общем, откуда-то из России. Ей лет пятнадцать, у нее белокурые локоны до плеч и полные нежные губы, и говорят, что она целуется лучше всех на их улице. Она целует Георгия долго-долго, так долго и так горячо, что он вмиг наливается ростом, становится большим, и уже кружится от желания голова – сладостно, жутко, как в отрочестве…

Тут-то и задребезжал всеми своими железками бездушный будильник, вырвал его из горячего омута молодого сна… Георгий приоткрыл нагретые солнцем веки, зажмурился, отвернулся от бьющего в лицо луча, потянулся всем телом, высвобождаясь из забытья. В квартире пахло чуть подгоревшим молоком. Во дворе гулко шлепал об асфальт мяч, и тем отчетливее, тем слышнее была между шлепками тишина.

– Ирина, вставай! – раздался из глубины квартиры бодро-суровый голос Надежды Михайловны. – Ты хоть когда-нибудь встанешь вовремя или нет? Как всегда! Вон Ольга уже проснулась и не спит, играет. Ты давно нас ждешь, Ольга?

– Ага, я уже жду, жду – усе жданки полопались! – радостно крикнула из детской трехлетняя Оля или, как ее зовет Георгий, Лялька.

«Усе жданки полопались – это у нее от бабы Маши. – Георгий невольно улыбнулся. – Удивительное дите – просыпается часов в шесть и полтора часа лежит в своей кроватке, ждет, пока все проснутся, занимается сама с собой и хоть бы пискнула когда!» Сейчас ему вести Ляльку к бабе Маше. Такой порядок – утром отводит он, а вечером забирает жена.

– Ирина, вставай, ты должна завтракать!

«Почему она должна завтракать? Девчонка первый день на летних каникулах, почему ей не поспать в свое удовольствие? – раздражаясь, подумал Георгий. – Почему она не дает детям никакого послабления?!»

Мимоходом встретившись с женой в широком и длинном коридоре, Георгий сказал ей в двух словах о первой части своего сна.

– К прибыли. Ты у нас везучий, – буркнула Надежда Михайловна и при этом улыбнулась так скованно, так кисло, что Георгию стало не по себе, праздничное настроение стушевалось.

Как и было положено, сели завтракать в восемь ноль-ноль.

– Правда, что Ивакина утвердили? – дрогнувшим голосом спросила Надежда Михайловна, намазывая хлеб маслом, – она все ела с маслом, даже курицу.

– Угу, – буркнул Георгий полным ртом, глядя прямо в голубые глаза жены и с тайным восторгом думая о второй части своего молодого сна, о спустившейся с небес Люське-Лючии…

– Ольга, пей молоко и не ерзай в стульчике, – сделала жена замечание младшей дочери, сидевшей вместе со всеми за кухонным столом на высоком, закрытом перекладинкой детском стульчике. – Ирина, куда ты смотришь? И не глотай, как утка. Жуй хорошенько. Пищу надо прожевывать. Не учись у отца.

«Как только с ней люди работают? – подумал Георгий. – Не дай аллах быть в ее подчинении, замучает до смерти своей правильностью».

– Значит, утвердили. Как всегда, как всегда. – Надежда Михайловна вздохнула с печальным глубокомыслием. – Растут люди… И ты голосовал «за»?

Георгий кивнул.

– М-да-а, – протянула Надежда Михайловна. – А мы этого Ивакина исключали. Он же уголовник! В кинотеатре на барабане играл!

– Ну что ты, Надя! – Георгий взглянул на жену с недоумением. – Он ведь тогда первокурсником был, мальчишкой. Сколько воды с тех пор утекло…

– Хорошенькая у тебя философия. – Надежда Михайловна презрительно хмыкнула. – Я понимаю, с такой философией легче жить. Всепрощенческая – сегодня я тебя прощу, а завтра ты с меня не взыщи, э-ха-ха… идеалы, принципы – зачем? для чего? кому это надо?! Э-ха-ха…

Георгий видел, что Надежда Михайловна рвется в бой, но не стал спорить, заставил себя замолчать. Он знал все, что она скажет – слово в слово. И не только по поводу молодого Ивакина – его вчера утвердили директором мотороремонтного завода. Да, в юности Ивакин играл на барабане в оркестрике, что заполнял паузы перед началом киносеансов. Да, когда-то он подрался из-за девушки, и за это его наказали. Но ведь ему было восемнадцать лет, и к тому же, как выяснилось при повторном разборе происшествия, Ивакин был прав – его оскорбили. Оскорбитель плюнул в лицо девушке Ивакина, а тот избил его. Может, чуть суровее, чем это укладывалось в рамки законности, но как он мог дозировать свою месть? Не подавать же ему было на оскорбителя в студком! Утереть любимую девушку и идти писать заявление: «Прошу рассмотреть…» Ивакина вышибли отовсюду, судили, дали три года и оправдали только при пересмотре дела Верховным судом. Потом, со временем, его восстановили и в комсомоле, и в институте. В общем, парень хлебнул, что называется, горячего до слез. А по Надежде Михайловне получается – закрыть Ивакину дорогу навечно. По мнению Надежды Михайловны, все, кто моложе ее, но занимают более высокие должности, – выскочки, щелкоперы, жулики, подхалимы, приспособленцы, карьеристы и т. п. А вот Ивакин, оказывается, – уголовник! В тридцать один год уже директор крупного завода – еще бы не уголовник!

«Ну, если Ивакин – уголовник, то кто же тогда, по ее мнению, я? Ведь в тридцать один я сел на свою нынешнюю должность, а она куда больше ивакинской!» Стараясь подавить улыбку, Георгий нагнулся под стол, делая вид, что у него соскочил с ноги шлепанец.

Ему не раз давали понять и прямо, и косвенно, что, по справедливости, следовало бы выдвигать ее, Надежду Михайловну, а выдвигали его, Георгия. Притом выдвигали с такой скоростью, что он даже не успевал привыкнуть к очередным своим сослуживцам. «Дуракам везет», – говаривала Надежда Михайловна вроде бы безадресно, в философском смысле, но Георгий-то точно знал, что в первую голову она имеет в виду его, собственного мужа. При очередном броске Георгия вверх по служебной лестнице она поздравляла его, так скорбно поджав губы, так отводила глаза, что было ясно: она – жертва тягот семейной жизни, жертва двух детей и мужа. Она так и говорила: «Я отдала вам все!» А что это было за все, никто не знал. Можно было только догадываться, что это нечто большое, чему и названия нет.

Лялька скорчила старшей сестре рожицу, Ирочка не осталась в долгу. Шалость прошла незамеченной. Ум и душу Надежды Михайловны всецело занимало повышение Ивакина – она его «исключала», можно сказать, секла принародно, а теперь он, видите ли, директор! Нет правды на земле!

– Но нет ее и выше, – усмехнувшись, сказал Георгий.

– Что?

– Да так… вижу, ты думаешь: «Нет правды на земле», вот и добавил.

Надежда Михайловна смотрела на него как на полоумного.

– Это из «Моцарта и Сальери», – терпеливо напомнил Георгий.

– Ты что, читаешь мысли на расстоянии? – зло спросила жена.

– Бывает, – ответил Георгий, расплываясь в улыбке, не в силах сдержать вдруг нахлынувшую на него радость при виде ясноглазой румяной Ляльки.

Была под спудом этого разговора за завтраком и всех других разговоров подобного рода одна тонкость – Надежда Михайловна считала, что Георгий обязан своей карьерой только ей, ей и никому больше. Нельзя сказать, что это вполне соответствовало действительности, но нельзя также и отрицать определенные заслуги Надежды Михайловны в этом плане. Когда они познакомились, Надежда Михайловна – а в те времена Наденька Бойцова – работала инструктором райкома комсомола в том райцентре, которому подчинялась восьмилетняя аульская школа, где учительствовал Георгий. Он попал в эту школу по распределению после окончания областного пединститута. Георгий преподавал историю в пятых-шестых классах, начинал привыкать к тому, что его называют Георгий Иванович. Ему шел двадцать четвертый год, и он не помышлял о женитьбе. Он думал отработать в ауле три положенных года и вернуться к маме – других планов у него в то время не было.

Наденька Бойцова приехала от райкома проверять школу, влюбилась в молодого историка, ее ровесника, стала поддерживать его своей властью, пропагандировать в райкоме и в районе. Она была очень хорошенькая, крепенькая, ладненькая, ее голубенькие глазки сияли живым светом нерастраченной молодости. Как и Георгий, она попала в этот нагорный район после окончания педагогического института, только другого – свердловского. Наденька была активистка с малых лет, и ее почти сразу же взяли из школы, где она преподавала математику, в райком комсомола.

Они стали встречаться с Георгием каждую неделю. Когда не было попутных машин, он ходил к ней пешком за тридцать километров. А иногда случалось так, что она выходила ему навстречу из райцентра, и они бросались в объятия друг друга на белой горной дороге, хохотали и дурачились до упаду. Вскоре умер директор той маленькой сельской школы, где работал Георгий, и тогда, не без протекции Наденьки, исполняющим обязанности директора назначили Георгия. До этого он и не помышлял об административной карьере, а тут неожиданно выяснилось, что вполне справляется с новой должностью, что у него природная организаторская жилка. Через три месяца Георгия утвердили директором, а еще через три – призвали на год в армию. К тому времени Наденька уже была беременна от него. Она сообщила об этом Георгию, приехав навестить его в армию, – он служил недалеко, в трехстах километрах. Служил инструктором по комсомолу политотдела дивизии, так что был свободнее других солдат. Здесь они и зарегистрировали свой брак.

Через год, ко времени окончания срока службы, Георгия хотели оставить в части, но он умолил своего начальника не делать этого, говоря, что по природе своей он человек штатский, что дома его ждут жена и новорожденная дочка. Показал даже фотографию Ирочки – пухленькой, с перевязками на ручках и ножках, привольно раскинувшейся на пеленке. Фотография подействовала. «Ладно, вольному воля, – сказал начальник политотдела, – а жаль, офицер получился бы из тебя хороший». Видно, такая у Георгия была планида – любили его начальники, как будто видели в нем свою молодость, свою свежесть, свои бывшие надежды.

К тому времени Наденьку уже перевели инструктором обкома комсомола, она переехала в город и, когда Георгий демобилизовался, помогла ему устроиться в областную комсомольскую газету. Через год Георгий стал заведующим отделом, а потом редактор этой молодежной газеты уехал на повышение в Москву, и Георгий оказался в его кресле. В этой должности он и отработал в газете еще несколько лет. Работал хорошо, но дело ему не нравилось, он чувствовал себя не на месте – ему по душе были действия, а не их описания. Так что когда предложили уйти на партийную работу, он принял предложение с радостью и, распрощавшись с газетой, ушел зам. зав. орготделом в горком партии. Тут-то его и приметил Калабухов и еще через два года взял к себе в замы.

А Надя как была инструктором, так и осталась. Только когда вышла из комсомольского возраста, ее перевели инструктором в областной совет профсоюзов. Наверное, так сложилось потому, что свою должность инструктора она всегда понимала в буквальном смысле. Наденька, а теперь Надежда Михайловна, инструктировала всех и вся: дома, на улице, на работе. У себя на работе Надежда Михайловна сидела, говорила и двигалась с таким значительным выражением подсохшего и увядающего лица, с таким тяжелым укором в каждом жесте, в каждой интонации, вздохе, что ее сослуживцы, в том числе и начальники, ощущали этот укор точно так, как капуста в бочке ощущает на себе гнет. Они даже киснуть не могли в свое удовольствие.

– Ма, можно я пойду с папой отводить Ляльку? – спросила Ирина.

– А кто подметет пол в коридоре? Ты уже большая девочка, десять лет, а у тебя совершенно не развито чувство долга.

– Ма, ну я потом…

– Нет. Все надо делать вовремя.

– Передай водителю, что я пойду пешком, и пусть не заезжает за мной к бабе Маше, а едет прямо на работу, – сказал Георгий жене, выходя с Лялькой на руках из дверей квартиры.

Нянька жила недалеко от их дома, примерно в полукилометре, в переулках старого, еще глинобитного города, во дворе на двенадцать хозяев, где лачуги стояли стеной к стене. Баба Маша вырастила Ирину, а теперь растила Ляльку. Она воспитывала детей до трех лет, пока их не отдавали в садик, – вот скоро и Лялька уйдет от нее к коллективной жизни. Раньше баба Маша работала мастером на мебельной фабрике, что была через дорогу от ее жилища, а когда вышла на пенсию, стала нянчить чужих детей – своих у нее с мужем не было. В мазанке бабы Маши стояла прямо-таки непостижимая чистота – можно было на спор вытереть пол белым носовым платком, и платок бы остался чистым. Летом окошки в ее лачуге всегда были занавешены темным, и от этого в комнате царила глубокая, веселящая душу тень – особенно ценная оттого, что на улице с утра до вечера жарило солнце и частенько дул горячий, наполненный песком, словно густой, южный ветер «Магомет».

Муж бабы Маши Михаил Иванович – баба Миша, как звала его Лялька, – работал бригадиром грузчиков на холодильнике. Из всех знакомых Георгия это был самый рослый, самый сильный физически и, как казалось Георгию, самый чистый душою человек. Росту в бабе Мише было два метра два сантиметра, он весил сто сорок килограммов, мог выпить за вечер пять бутылок водки и остаться в своем уме, а ел на удивление мало, как ребенок. В субботу баба Миша сам нянчил Ляльку, а баба Маша ходила по делам – в магазин, на базар или еще куда. Лялька, как и когда-то Ирина, любила его беззаветно, при виде бабы Миши она готова была бросить всех – мать, отца, бабу Машу, мать Георгия – бабу Аню, Ирину. В субботу он обычно лежал на полу, занимая едва ли не всю свободную площадь комнатки, а Лялька лазила по нему, как по горе, – это могло продолжаться, к обоюдному их удовольствию, часами. А то он сажал Ляльку к себе на ладонь и делал ей «козу», и оба хохотали и радовались жизни с одинаковым упоением.

– А я вышла вас встречать, – щурясь от солнца, сказала баба Маша, когда они подошли к мазанкам. – Где, думаю, моя Лялька!

– Вот она! – радостно крикнула Лялька и подняла ручки вверх, призывая бабу Машу взять ее к себе.

– А дед все ждет тебя, ждет… Когда же ты придешь? – принимая Ляльку на руки, с укоризной глянула она в глаза Георгию своими глубоко запавшими серыми, видно, очень красивыми в молодости глазами.

– Зайду как-нибудь. Обязательно. Я помню, что обещал, но так получилось…

Недавно у Михаила Ивановича был день рождения. Георгий обещал прийти поздравить его, как приходил, бывало, и раньше, еще с тех пор, когда они нянчили Ирину, но не пришел. Только жена передала их общий подарок – огромную синюю рубаху с воротом пятьдесят шестого размера: шея у Михаила Ивановича была, как у Ильи Муромца. Надежду Михайловну баба Миша боялся, потому что слышал, будто она считает его алкоголиком. А какой же он алкоголик, если выпивает всего два раза в месяц – с аванса и с получки? Это ведь дело законное. Перед Надеждой Михайловной баба Миша робел, не мог и слова вымолвить, а Георгия любил всей душой, поэтому и звал на свой праздник его одного – для компании, для дружеской беседы. Хотя Михаил Иванович и не мог связать вместе больше десятка слов, беседы им всегда удавались. Когда они беседовали с Георгием, всегда было ясно, кто что сказал и почему. Между ними не возникало никаких недомолвок, фальши, затаенных обид – все было чисто, как на ладони.

– В ближайшее время обязательно зайду, – твердо сказал Георгий, – так и передайте Михаилу Ивановичу. Обязательно.

– Ладно, – кивнула баба Маша, не очень уверенная в том, что Георгий сдержит свое слово.

Тут и подкатила к ним белая «Волга».

– Садитесь, Георгий Иванович, – открывая дверцу, улыбнулся шофер Искандер.

«Все-таки приехал, – подумал Георгий с неудовольствием, – до чего ты мне надоел своей услужливостью!»

– Здравствуй. – Георгий сел в машину, и они поехали по утренней улице к центру города.

– Георгий Иванович, моя жена видела вас по телевизору, – жуликовато улыбаясь и наклоняя над рулем молодую плешивую голову, чтобы видеть глаза начальника, сказал Искандер. – Очень вы ей понравились. Говорит: «Какой Георгий Иванович красивый мужчина!»

Георгий вспомнил свое недавнее выступление по местному телевидению, где он держал речь о нуждах и задачах городского хозяйства, о жилищном строительстве, и ничего не ответил на лесть шофера, только подумал, что Искандер работает у него «за квартиру», – иначе бы этот молодой хитрец давно нашел себе место позаработнее, потеплее.

«Если бы перешел ко мне Али, как было бы здорово! Но ведь не пойдет, на междугородном автобусе – он король, а здесь что? Но как было бы хорошо с Али! Шофер должен быть свой. А этот Искандер еще совсем молоденький, но до чего у него лисья улыбочка, до чего он все знает и везде был. Работает всего полгода, а уже давит на психику со своей квартирой. Квартиры, квартиры, квартиры… Всем нужны квартиры, и все атакуют беспрестанно – прямо, косвенно, через третьих, через четвертых лиц. Строят много, а все не хватает и еще долго будет не хватать. Как ни странно, некоторые семьи до сих пор живут в бараках…»

– Через тридцать минут поедем на водовод, – бросил он Искандеру, вылезая из машины у подъезда здания старой постройки, с высокими венецианскими окнами, с кариатидами под балконами.

– Есть! – обиженно козырнул Искандер, недовольный тем, что начальник пропустил мимо ушей его лесть. Выходит, он даром старался.

Потянув за львиную морду литую медную ручку, Георгий открыл высокую массивную дверь и вошел в прохладный вестибюль бывшего дворянского собрания. Сидевший за столом милиционер поднялся и отдал ему честь. Георгий кивнул в ответ, улыбнулся милиционеру своей хорошей, признанной улыбкой и стал подниматься по устеленной красной дорожкой широкой лестнице к себе на второй этаж.

– Привет начальству! – догнал его на ступеньках Толстяк – кругленький, лысенький, веселенький, сорокапятилетний, с глазками, масляно поблескивающими из-под очков. Толстяк догнал его, обогнал и тут же уступил дорогу, приоткрыв перед Георгием инкрустированную цветным деревом дверь в приемную, из которой расходились пути в кабинет Калабухова и в кабинет Георгия. Толстяк проделал свой маневр как бы нечаянно и вместе с тем услужливо, как бы глумливо и вместе с тем почтительно, как бы нагло и вместе с тем робко. Он проделал все это так, что в его жестах запечатлелась вся гамма отношений к Георгию не только самого Толстяка, но и многих других сотрудников. Приоткрыл перед Георгием дверь, дружески подмигнул ему и побежал на коротких ножках в глубину широкого коридора к своему кабинету.

Георгий посмотрел вслед Толстяку без симпатии, но и без неприязни. Он обладал великим даром относиться ровно и хорошо ко всем без исключения, и еще он умел молчать и улыбаться. Его обаятельная улыбка, доброжелательность и молчаливость делали свое дело не хуже слов и поступков. Хотя и слова и поступки Георгия тоже не были дурными – никогда никому не навязывал ошибочного решения, никто не слышал от него грубого слова, окрика, никто не видел его льстящим начальству. Но, как ни странно, все это, вместе взятое, не помешало, чтобы именно Георгию, а не кому-то другому прикрепили ярлык: «Этот пойдет по трупам, этот ни перед чем не остановится!»

Ярлык пустил в обиход Толстяк. Он сказал эту формулу несколько раз в разных компаниях, и с тех пор стали подгонять под нее Георгия, говорили о нем другим людям, плохо его знавшим: «Этот пойдет по трупам, этот ни перед чем не остановится!» А те, кто знали Георгия плохо, в свою очередь передавали тем, кто не знал его вовсе, с видом значительным и причастным: «Этот пойдет по трупам, этот ни перед чем не остановится!»

По штатному расписанию у Калабухова – шефа Георгия – было четыре заместителя; Толстяк один из них, как и Георгий. Но, в отличие от других замов, Георгий не имел определенного участка работы и считался негласно вторым человеком после шефа. Когда Калабухов уезжал или был болен, он оставлял за себя только Георгия и требовал, чтобы тот сидел не в своем, а в его огромном, представительском кабинете, чтобы все звонки, все люди выходили на Георгия, и самое главное – те люди, которые будут звонить по прямым телефонам, минуя секретаршу. Калабухов считал, что эти люди должны привыкнуть к Георгию, к его голосу, к его интонации. «Пусть он выполняет их указания, их просьбы, их требования, пусть они и Георгий взаимно адаптируются», – думал он. Были у шефа на то свои соображения.

В первый же отъезд Калабухова, когда он оставил за себя Георгия, Толстяк преподал ему урок дипломатии. Нужно было провести совещание по подготовке к зиме, но шли дни, а совещание откладывалось.

И тогда Георгий сказал Толстяку как негласному второму заму: «Слушайте, надо же провести совещание, а то шеф приедет и скажет: „Вдвоем оставались и ничего не сделали!“» – на что Толстяк ответил: «Вот и хорошо. Он приедет, а мы ничего не успели сделать. Я думаю, ему будет приятно – мы с тобой вдвоем не смогли сделать, а он сделает все в один день. Шеф будет доволен».

Логика в этом заявлении конечно же была. Еще какая! Но Георгий все-таки провел совещание до приезда шефа. По многим причинам, в том числе и потому, что побоялся – а вдруг Толстяк хочет его «подставить». Вполне возможно, что Толстяк и не руководствовался такими низменными мотивами, что он лишь хотел поделиться своей мудростью, своей высшей дипломатией. Сам Калабухов знал за Толстяком его дипломатию, его желание отсидеться за чужими спинами. Говорил о Толстяке с усмешкой: «Он всегда согласен с каждым последующим оратором». Знал, говорил и держал около себя вот уже двенадцать лет, – видно, тоже соблюдал свою дипломатию, в свои игры играл шеф.

Георгий работал с Калабуховым около двух лет, но уже поговаривали, что он целит на его место, что у него «рука наверху», что она его «тянет со страшной силой», а, как известно, «против лома нет приема».

И никто почему-то не хотел замечать, что Георгий по-настоящему хороший работник: у него ясная голова, он быстро считает в уме и предлагает единственно правильный вариант, он непредвзят в суждениях, держит слово, умеет взять на себя ответственность. Говоря языком футбола, Георгий видел в игре все поле, а не только мяч у себя под ногами. Он работал со вкусом и увлечением. Но все это почему-то никто не брал за причину его стремительного продвижения вверх по служебной лестнице. Наверное, так было удобней людям – такое толкование оправдывало их собственную немочь, разгильдяйство, лень, равнодушие к делу. Однако нельзя сказать, что все были слепы или предвзяты по отношению к Георгию, – некоторые видели в нем незаурядного работника, лидера. И главное – понимал и ценил это Калабухов.

В приемной уже поджидал Георгия дед Микроб – сидел на стуле перед самой его дверью.

– Что он вам, обязан, что ли? – сурово спрашивала деда секретарша.

– Как вы глупо говорите, вы бы лучше молчали на вашем месте! – высокомерно отвечал дед.

Как всегда в летнее время, дед Микроб был в полотняной рубашке, подпоясанной наборным кавказским ремешком, в полотняной фуражке с высокой тульей, в чесучовых штанах и в растоптанных коричневых штиблетах на босу ногу. Голые щиколотки деда отсвечивали слюдяной, ломкой кожею. Дед Микроб получил свое прозвище за навязчивую идею не подхватить микробов и не заразиться. В потертом кожаном портфелике, который он держал сейчас на своих острых коленях, всегда лежала стопка аккуратно нарезанной газеты. Всякий раз, прежде чем взяться за что-нибудь рукой, дед Микроб вытаскивал из портфелика очередной кусочек газеты и брался этим кусочком, а потом выбрасывал его.

Георгий знал деда еще со времени работы в молодежной газете. Фотокорреспондент газеты Лева приходился деду племянником. И в ту пору дед регулярно приходил к ним в газету и царапался в Левину дверь, требовал его из красного закутка фотолаборатории на божий свет, к ответственности, – вымогал у него полтинник. «Левик, – царапался дед в фанерную дверь, – Левик, у тебя что в уме, я уже не имею денег на витамины!»

В позапрошлом году Левик погиб в автомобильной катастрофе, и дед Микроб стал ходить за «витаминными» деньгами непосредственно к городским властям. Еще в первый свой приход сюда он заявил, что «видел» залп «Авроры». Именно «видел», а не слышал, из чего, по мнению деда, само собой вытекало, что власти должны подкармливать его до гробовой доски. У Левика он брал полтинник, а теперь, видимо, учитывая девальвацию или из уважения к дающим, повысил ставку до рубля. И вот так каждый день – то Калабухов, то Георгий давали ему по очереди «витаминный рубль». Дед Микроб стал у них чем-то вроде дополнительного налога, не предусмотренного в бухгалтерских графах.

Георгий покорно вынул рубль. Дед взял его заранее приготовленным куском газеты, сунул в портфелик, а бумажку выбросил в урну. Надев фуражку, дед Микроб победно взглянул на секретаршу, крутнул пальцем у седого виска – дескать, не все у тебя дома, – вынул из портфелика новую бумажку, взялся ею за ручку двери и торжественно удалился.

Едва Георгий вошел в кабинет, постучался посыльный. Вынул из тонкой кожаной папки и положил на стол перед Георгием сводку чрезвычайных происшествий за минувшую ночь.

По чину Георгию не полагалось этой сводки, но шеф сделал для него исключение, мотивируя это тем, что часто бывает болен, а нужно принимать срочные решения безотлагательно. Пока Георгий знакомился со сводкой, посыльный скромно ждал, отойдя к высокому, чисто вымытому окну, смотрел, как на улице мальчишки сшибают камнями кошку, залезшую высоко на дерево.

Сводка была рядовая.

Убийство из ревности.

Два отравления: одно пищевое – пирожками горпищеторга, второе – умышленное, уксусной эссенцией. Оба исхода, естественно, смертельные, о других бы не докладывали.

Самовозгорание электрической сети на ткацкой фабрике – пожар удалось ликвидировать без жертв и большого материального ущерба.

А вот смешное: с торговой базы угнали машину водки, по документам номер машины оказался номером молоковоза этой же базы, что стоял там же, во дворе, безвыездно двое суток. «Молодцы ребятки, – подумал Георгий, усмехаясь, – наглость хода великолепная!» Ему нравилось это выражение – «наглость хода». Он услышал его однажды по радио, в интервью одного велосипедиста. Велосипедиста спросили: «Почему ты обогнал всех?» А он ответил: «В мою силу было человек десять, но у них не было наглости хода, а у меня была». Кажется, гонка шла по улицам Мадрида.

Вернув сводку посыльному и расписавшись в ознакомлении, Георгий сел было за свой стол, но тут же решил, что следует заглянуть к шефу.

Когда Георгий вошел, Калабухов пил воду из тонкого стакана, крепко держа его отечной рукой, так крепко, что подушечки пальцев расплющились на стакане и, переломленные водой, показались зоркому Георгию огромными и нездорово белыми. За день шеф выпивал два графина воды, жажда мучила его постоянно, как и всех диабетиков. А временами на него нападал волчий голод, и тогда он через каждые полтора часа запирался у себя в задней, «хитрой», комнатке и жадно ел принесенное из дому. Шеф не выставлял свой недуг напоказ и не любил говорить на эту тему. Мало кто знал и о том, что шеф самолично «колется». Георгий знал. В самом начале своей работы у шефа он зашел однажды к нему в кабинет и, не найдя его там, заглянул в приоткрытую дверь «хитрой» комнатки. Шеф стоял со спущенными штанами и делал себе укол в бедро. Георгий хотел отойти неслышно по толстому ковру, но шеф заметил его в зеркале, заметил, но тоже не подал виду, оценив тактичность Георгия.

– Садись, – сказал шеф с привычной грубоватостью. – Если, конечно, не спешишь, – добавил он с легкой усмешкой на бескровных губах.

– Спешу, Алексей Петрович, надо ехать на водовод, хочу посидеть у них на планерке.

– Когда планерка?

– Через сорок пять минут. Если сейчас выеду, то успею. Я и зашел сказать, что еду.

– Ничего, поедешь на планерку в другой раз. Садись.

Георгий пожал плечами и подчиненно опустился в кресло перед большим, крытым зеленым сукном столом шефа, положил локти на приставной столик. Кресло было мягкое, низкое, так что шеф получался высоко вверху, а посетитель низко внизу. Георгий как-то подумал, что это старая мода и пора ее сменить, пора поставить к приставному столику стулья вровень со стулом шефа, вывести на один уровень просителя и распорядителя, – это будет современно и психологически убедительно. У себя в кабинете Георгий уже давно так сделал. Когда сидишь на одном уровне с просителем, легче отказывать, не так обидно для того, кто просит. Он-то может этого и не осознать, но подкорка ведь работает независимо от человека.

– Ты что хмурый? Небось перепил! – утвердительно спросил шеф, обнажая в улыбке бескровные десны стершихся зубов.

– Да так… – неопределенно ответил Георгий, думавший в этот момент о приснившейся ему утром матери, о том, как давно он у нее не был.

– Завидую… – истолковав неопределенность ответа так, как ему того хотелось, сказал шеф. – Завидую. Ничего, дело житейское. Главное, чтобы тихо и… как это было сказано, а? – он щелкнул пухлыми пальцами, призывая Георгия напомнить ему расхожую цитату.

– Главное – знать, где, с кем, когда и сколько, – подсказал Георгий.

– Вот-вот, золотые слова. До сорока можно, потом опасно. До сорока хороший организм держит любую нагрузку, после – опасно. Опасно… – задумчиво повторил шеф. Видно, с этим его умозаключением было связано что-то конкретное и больное, его сугубо личное, что он ценил как собственное открытие в этой жизни. – А мне нельзя… Иногда знаешь как хочется…

Георгий настороженно смотрел на Калабухова, понимая, чувствуя всем сердцем, что в его словах нет для него, Георгия, никакого подвоха, никакой опасности. Ему было странно, когда шеф говорил с ним не как с подчиненным, а как с приятелем (хотя какие в его положении могут быть приятели), а точнее – как с соседом по купе, говорил с той степенью искренности и человечности, которая необходима, когда ведут разговор к чему-то важному, значительному как для одного, так и для другого собеседника.