Kitobni o'qish: «Философия субъективности»
© Розин В.М., 2011
© Московский педагогический государственный университет, 2011
© Межрегиональная тьюторская ассоциация, 2011
* * *
Введение
На третьей конференции по схематизации, которую проводил «Научный Фонд "Институт развития им. Г.П. Щедровицкого"» ко мне подошла Татьяна Ковалева, президент Тьюторской Ассоциации. Она сказала, что добилась открытия магистратуры по подготовке исследователей-тьюторов и просит меня прочесть для первого набора слушателей магистратуры курс по философии субъективности. «А затем уж по вашим следам, – добавила Татьяна, – я начну читать собственно теорию и практику тьюторской деятельности». Мне это предложение показалось интересным, и я согласился. Согласился легко, еще не понимая, какую сложную задачу взялся решать. Проблематичность построения подобного курса я уяснил довольно быстро, начав продумывать его смысл, цели и содержание. Дело в том, что никакой «философии субъективности» (лучше говорить не о субъективности, а индивидуальности, поправляла меня Ковалева; но с этим еще стоит разобраться) не было. Такую философию нужно построить впервые. В философии, конечно, много пишут и размышляют о субъекте, это можно сказать, традиционная, классическая тема, меньше говорят о субъективности, но специальной философской дисциплины «философии субъективности», насколько я знаю, не существует. Поэтому первой проблемой для меня было понять, может ли существовать такая дисциплина, и если да, то, что она собой должна представлять.
Глава первая. Предмет философии субъективности
1. Проблематизация
В качестве первой проблемы обсудим сдвиг в терминологии: от «субъекта» к «субъективности»; известно, что все чаще исследователи там, где раньше говорили о субъекте, используют термин субъективность. Что это, просто стилевая трансформация или за этим скрывается более сложный процесс? Думаю, второе. Чтобы понять, в чем тут дело, рассмотрим аналогичный сдвиг в этнологии – от «этноса» к «этничности». В этой дисциплине наряду с понятием «этнос» тоже все чаще используется понятие «этничность» (как правило, сопровождаемое понятием «идентичность»), которое, похоже, начинает вытеснять первое. В. Тишков в статье «Этнос или этничность?» пишет следующее:
«Этничность – широко используемая в науке категория, обозначающая существование культурно отличительных (этнических) групп и форм идентичности. В отечественном обществознании более широко употребляется термин этнос во всех случаях, когда речь идет об этнических общностях (народах) различного историко-эволюционного типа. Понятие этнос предполагает существование гомогенных, функциональных и статичных характеристик, которые отличают группу от других, обладающих иным набором подобных характеристик….
Современная концепция этничности подвергает сомнению подобный взгляд на культурную отличительность и обращает внимание прежде всего на ее процессуальную (социально конструируемую) природу, подвижный и многокультурный характер современных обществ, на практическое отсутствие культурных изолятов… Этничность формируется и существует в контексте того социального опыта, с которым связаны люди или с которым они идентифицируются другими как члены определенной этнической группы… Интеллектуальная история термина этничность начинается с 1960-х годов, когда этот концепт стал ответом на изменения в постколониальной геополитике и на движения меньшинств во многих промышленно развитых странах. Появление интерпретаций этничности касалось таких разных явлений, как социальные и политические изменения, формирование идентичности, социальный конфликт, расовые отношения, нациестроительство, ассимиляция, и прочих»1.
Существенным для различения этноса и этничности являются следующие моменты: новые проблемы и задачи (например, разрешение мультикультурных конфликтов, самоопределение диаспор, выстраивание новой этнокультурной политики государства)2, другое целое (не народ или сообщество в рамках государственности, а группа, сообщество, самостоятельно себя определяющие); не статические, сложившиеся отношения, а динамические; смещение критериев целостности к таким «маркерам», как «идентичность», «границы», «контекст», «определение» и «самоопределение», «репрезентация».
«В современной социальной теории этническая группа рассматривается не столько как заранее установленная и хорошо обоснованная общность, сколько как «сообщество», складывание которого отражает не наличие, а осознанную людьми потребность в принадлежности к коллективу, представленному (в индивидуальном или социальном воображении) как устойчивый и надежный «дом»… Этнические группы, находящиеся в современном контексте, отличаются изменчивостью их основных признаков, а также подвижностью их границ, что позволяет исследователям проявлять особый интерес к происходящим в них этническим процессам, подчиняющимся комбинации действия социальных и культурных причин… Как отмечает Е.Н. Шапинская, «проблема этничности обладает своей собственной дискурсивной территорией, ставя под вопрос официальные версии культуры». Культура предстает как ряд динамических полей, где постоянно идет работа кодирования, перекодирования и ретерриторизации, чем подчеркивается подвижность границ в культуре и социуме3.
Понятие “этничности” используется для обозначения современных процессов объединения и разделения людей в этнических группах в результате действия механизмов идентичности: идеального отождествления с определенной социальной общностью, разделяющей культуру и регулирующейся системой ценностей, отражающей понимание ее места в обществе. Этничность, определяющая принадлежность к этнической группе, осуществляется через систему этнических признаков: языка, комплекса бытовой культуры, общего представления об историческом прошлом и происхождении, разделяемых условий существования, символики и мифологии… Этнические границы носят концептуальный характер, т. е. проходят не на географической карте, а в сознании людей. Они являются свое-образным “пространством для борьбы и переговоров” между различными группами и внутри их»…
В целом, быстрота изменений в современном мире, включенность всех этнических групп в процессы глобальной коммуникации позволяет рассматривать этничность как процесс, анализ которого может иметь исключительно контекстуальный или ситуационный характер…
По мнению Е.Н. Шапинской, «там, где этничность становится предметом репрезентации, она конструируется как набор значений, который затем входит в культурное и экономическое обращение. Сам акт репрезентации становится продуктивным и конституирующим, хотя он не всегда связан с позитивным проявлением на социальном уровне. Репрезентация становится процессом конституирования субъективности, но она также показывает роль Другого в медиации культурного текста»4.
Стоит обратить внимание, что смещение в концепции этничности критериев целого не означает отказа от, так сказать, старых «маркеров» (общности языка, истории, культуры, образа жизни и прочее); они продолжают использоваться, но переосмысляются. Переосмысляются и основные категории теории этноса. Например, нация в концепции этничности трактуется как этническое сообщество и организация, характеризующиеся признаками «гражданственности», «культурной идентичности», наличием общего языка и истории5.
Но почему идентичность? А потому, что в некотором смысле в концепциях этничности именно через процедуру идентичности задается целое. Действительно, в теории этноса предполагалось, что и человек, и этнос обладают константными характеристиками. Если, скажем, речь идет о русском этносе, то исследователи пытаются задать характеристики этой самой «русскости» как на индивидуальном, так и социальном уровнях. Еще Карамзин в «Истории государства Российского» обсуждал (пытаясь осмыслить феномен Ивана Грозного), чем русский народ отличается от немцев, французов и англичан, и пришел к странному выводу, что отличительная черта русского народа – безропотно терпеть от царей, как помазанников божьих, все, что они с ним творят. К этому же роду исследований относится, например, и известная книга Ксении Касьяновой «О русском национальном характере», один раздел которой называется «Этнический характер как тип личности».
В отличие от такого подхода в концепциях идентичности реализуется совершенно другая стратегия исследования. Анализируется процесс установления («определения»), как отдельным человеком, так и этнической группой, своей идентичности, то есть сложный процесс, в ходе которого устанавливается и индивид, и этническая группа (сообщество), и сама процедура установления. В этом процессе, предполагающим общение и диалог, индивиды уясняют, «кто они и что хотят», а этнические группы – «какими особенностями обладают и чем отличаются от других групп и сообществ». Но если это так, если заранее до процесса идентификации и общения ни индивид, ни этническая группа не конституированы, то понятны указанные выше маркеры: «идентичность», «границы», «контекст», «определение» и «самоопределение», «репрезентация». Все эти маркеры лучше понимать как инструменты, а категориально характеризовать как процессы и работу личности. Перейдем теперь от этничности к субъективности.
Можно предположить, что условия современности, а именно, кризис традиционных представлений о субъекте как целостном образовании, разнообразие условий, позволяющих и заставляющих индивида вести себя как разные субъекты, неоднократная смена форм идентичности, осознание роли работы личности и искусственных составляющих субъективного поведения («определений», «самоопределений», «репрезентаций»), и ряда других, которые мы будем анализировать дальше, заставили философов и антропологов развести понятия «субъект» и «субъективность». С последним связана новая методология изучения человека, акцентирующая не константность субъекта и противопоставленность его другим субъектам, а процессы построения себя, смену форм идентичности, трансформации сознания и ряд других. Понятие субъективность отражает современную эпистемологическую и социальную (в смысле становления новых социальных практик) ситуацию в отношении субъекта.
Вторую проблему можно назвать демаркационной. Существует трудность, которую я отмечал в книге «Личность и ее изучение» (2004) и в ряде статей, а именно: пересечение смыслов и значений понятий «человек», «субъект», «индивид», «личность».
Еще в средние века Александр из Гэльса писал, что «каждая личность есть индивид и субъект, но только обладание особым достоинством делает субъект личностью»6. Но возможно, кому-то больше известна другая формула – «Индивидом рождаются. Личностью становятся. Индивидуальность отстаивают»7. Фома Аквинский: «Индивидуация, соответствующая человеческой природе, – это персональность»8. Отталкиваясь от Канта, Фихте наделяет признаком “конституирования себя” индивида, а не личность. «Кто же я, собственно, такой, – спрашивает Фихте, – т. е. что за индивид? И каково основание того, что я – «вот этот»? Я отвечаю: с момента, когда я обрел сознание, я есмь тот, кем я делаю себя по свободе, и есмь именно потому, что я себя таким делаю». «Индивид возможен лишь благодаря тому, что он отличается от другого индивида… Я не могу мыслить себя как индивида, не противопоставляя себе другого индивида»9.
Анализ философской и научной литературы позволяет выделить три основные трактовки субъекта, которые назову: «эпистемологической», когда субъект понимается как необходимое условие познания и мышления (например, трансцендентальный субъект И. Канта), «натуралистической» – субъект в схеме «субъект-объект», и «расширительной». Примеры второй и третьей трактовки можно найти в статьях В.А. Лекторского в “Новой философской энциклопедии”.
«Активность субъекта, – пишет он, – предполагает внеположенный ей объект. В противном случае она невозможна, как невозможным становится и сам субъект»10. «Для современной философии субъект – это прежде всего конкретный телесный индивид, существующий в пространстве и времени, включенный в определенную культуру, имеющий биографию, находящийся в коммуникативных и иных отношениях с другими людьми. Непосредственно внутренне по отношению к индивиду субъект выступает как Я. По отношению к иным людям выступает как “другой”. По отношению к физическим вещам и предметам культуры субъект выступает как источник познания и преобразования»11.
Нетрудно заметить, что эта последняя «расширительная» трактовка субъекта, составлена из представлений, принадлежащих разным предметам, причем субъект характеризуется как индивид.
Если иметь в виду обычную (обыденную) практику мышления и говорения, то неразумно требовать строгого определения и употребления указанных терминов. Но в рамках науки и философии подобное требование, конечно, осмысленно. Однако даже в трудах отдельных философов и ученых мы наблюдаем другую картину: во-первых, эти понятия довольно часто строго не определяются, во-вторых, они смешиваются, пересекаются, употребляются и понимаются в разных смыслах. С одной стороны, это понятно, поскольку представления о субъекте (личности, индивидуальности) являются базисными, а часто и непосредственными, поэтому и не определяемыми. С другой стороны, цель рационального мышления – постоянно прояснять смысл таких понятий, добиваться ясности и определенности их истолкования.
Стоит рассмотреть и то, как в философии понимается личность, прежде всего, потому что субъективность в расширительном понимании судя по определениям, сближается с личностью.
В XX столетии в ряде направлений философии, а также эзотерических практик личность подвергалась достаточно острой критике. Индивидуализм, считал, например, Н. Бердяев, изжил в новой истории все свои возможности, в нем нет уже никакой энергии, он не может уже патетически переживаться. По сути, для Бердяева речь идет о новом христианстве.
«Мы, – пишет Н. Бердяев, – живем в эпоху, аналогичную эпохе гибели античного мира. Тогда был закат культуры несоизмеримо более высокой, чем культура нового времени, чем цивилизация XIX века». Бердяев убежден, что на смену новой истории идет новое средневековье (отсюда название его статьи – "Новое средневековье"), для которой будет характерно «подлинное бытие Церкви Христовой», «что не может быть сам человек целью человека… Индивидуализм не имеет бытийственной основы, он менее всего укрепляет личность, образ человека. Личность человека может быть вкоренена лишь в универсум, лишь в космос. Личность есть лишь в том случае, если есть Бог и божественное…»12.
Критикуя представление об индивидуальности, Н. Бердяев имеет в виду свои эсхатологические идеи о метаистории, а также несотворенной свободе. Личность для него – это не психологический феномен, а метаисторический и религиозный, это примерно то же самое, что о Христе говорил Ф.М. Достоевский. На следующий день после смерти своей первой жены, он писал следующее:
«Маша лежит на столе. Увижусь ли с Машей? Возлюбить человека как самого себя, по заповеди Христовой невозможно. Закон личности на Земле связывает. Я препятствует. Один Христос мог, но Христос был вековечный, от века идеал, к которому стремится и по закону природы должен стремиться человек. Между тем, после появления Христа как идеала человека во плоти, стало ясно, как день, что высочайшее, последнее развитие личности именно и должно дойти до того (в самом конце развития, в самом пункте достижения цели), чтоб человек нашел, сознал и всей силой своей природы убедился, что высочайшее употребление, которое может сделать человек из своей личности, из полноты развития своего я – это как бы уничтожить это я, отдать его целиком всем и каждому безраздельно и беззаветно. И это величайшее счастье»13.
Интересно, что дзенбуддисты, да и многие другие эзотерики, но совсем с другой стороны, пришли к тому же отрицанию новоевропейской психологической личности. Джидду Кришнамурти в книге «Единственная революция» писал, что все движение сознания, самоощуществления приводит к изоляции, страху и непрекращающейся борьбе за то, чтобы отличиться от других; что «Я» всегда стремится отождествить себя с чем-либо (Богом, обществом, семьей, любимой), но это всего фантастическое построение ума. Получается, что или христианская личность, или дзенская, или же никакой. На самом деле, какая же это личность, у которой "уничтожено я", или личность, вообще отрицающая я, как у дзенббудистов.
Европейские мыслители критикуют новоевропейскую личность с иной позиции, обращая внимание на то, что ее фундаментальные установки на творчество (творения нового), безграничную свободу и реализацию собственных желаний («машины желаний»), вносят существенный вклад в кризис современной цивилизации, разрушая ее. Здесь можно привести два ярких примера: критика личности (кстати, она здесь понимается как субъективность), частично ответственной, как считает М. Хайдеггер, за кризис современности, и критика “человека желающего”, ответственного, как показывает М. Фуко, за раздувание значения в нашей культуре феномена сексуальности.
«Человеческий субъективизм, – пишет Хайдеггер в докладе “Время картины мира”, – достигает в планетарном империализме технически организованного человека своего высшего пика, с которого опускается в плоскость организованного однообразия… Не пресловутая атомная бомба есть как особая машинерия умерщвления, смертоносное. То, что давно уже угрожает смертью человеку и притом смертью его сущности, – это абсолютный характер чистого воления в смысле преднамеренного стремления утвердить себя во всем»14. А вот высказывание Фуко о связи сексуальности и установки на реализацию своих желание, идущей еще от гуманистов Возрождения.
«Создав такой воображаемый элемент, каковым является “секс”, -разъясняет Фуко, – диспозитив сексуальности породил один из главнейших принципов своего функционирования: желание секса – желание его иметь, желание получить к нему доступ, его открывать, его освобождать, артикулировать его в дискурсе, формулировать его в виде истины»15. Самый “секс” он конституировал как нечто желаемое. И именно эта желаемость секса и связывает каждого из нас с предписанием его познавать, раскрывать его закон… Пусть как особая историческая фигура опыт сексуальности и отличается от христианского опыта “плоти”, все же, кажется, оба они подчинены принципу: “человек желающий”. Во всяком случае, трудно было анализировать образование и развитие опыта сексуальности начиная с XVIII века, не проделывая по отношению к желанию и желающему субъекту исторической и критической работы… чтобы понять, как современный индивид мог получать опыт самого себя как субъекта «сексуальности», необходимо было выявить сначала, каким образом западный человек в течение веков приводился к тому, чтобы признавать себя как субъект желания»16.
Общим местом стали споры относительно судьбы личности в ближайшей и более отдаленной перспективе. Если одни мыслители утверждают, что в будущем личность уступит место другому типу человека, более интегрированному в социум, преодолевшему свой эгоизм и эгоцентризм, то другие, напротив, предсказывают безграничный расцвет личности и ее творчества.
Несмотря на обилие различных характеристик и определений понятий «личность», для наших целей можно указать на несколько главных, отфильтрованных временем. Прежде всего, под личностью и индивидом понимают уникальную, неповторимую сторону человека. Однако можно заметить, что хотя объективно каждый человек, действительно, уникален и неповторим, в культурном и социальном отношении он может не проявлять этой своей неповторимости, сливаясь с миллионами себе подобных. Собственно, так и происходило до античной культуры. На одной из глиняных табличек в Шумере написано:
«Идешь на поле сражения, не размахивай руками.
Герой один – единственный, а людей (обычных) тьма»17
Причем здесь “герой” – это не личность в нашем понимании, а человек, в которого по какой-либо причине вселился бог, поэтому-то он и стал сильным, а не потому, что ему это свойственно от природы. Человек древнего мира, отмечает Курт Хюбнер, находит корни своей жизни только в совместном бытии.
«Как единичное, как индивид и Я он ничего собой не представляет… Не иметь рода значит быть лишенным нуминозного Kydos и Olbos (то есть имущества, богатства, благополучия), в которых содержится даваемая богами идентичность рода, то есть вообще не иметь своего лица… Человеку мифической эпохи абсолютна неизвестна область внутренне идеального в качестве Я. Он есть тот, кто он есть, занимая при этом место во всеобщей мифически-нуминозной субстанции, которая существует во многом, будь то люди, живые существа или “материальные” предметы, поэтому и человек живет во многом, и оно живет в нем»18.
Если с Хюбнером соглашаться, а я склонен это сделать, поскольку мои собственные исследования дают сходную картину, то не означает ли сказанное, что личность и индивидуальность как культурные реалии возникают не раньше античности?
Вторая характеристика личности задается ее социально-культурным измерением, преломленным в различных конкретных манифестациях, а именно, личность в античном мире понималась как “маска” в театральном действии, как “юридическое лицо” в рамках римской и средневековой юриспруденции, как “самостоятельный голос” (тоже средние века), уже в новое время, как то, что может проявиться и реализоваться только в коммуникации, только через Другого (Фихте, Гегель, Маркс, Гуссерль, Бахтин, Шебутани и т. д.). Известно, что слово “личность” происходит от латинского persona, что значило театральная «маска». Цицерон считает, что персоной в правовом смысле может считаться любое юридическое лицо. В средние века это слово входит в конструкцию «per se sonare», буквально – «звучать через себя»; одновременно, Тертуллиан заимствует из юридической практики и «правовое» значение этого слова. А вот пример из Бахтина – понимания личности в контексте коммуникации.
«Всякий творческий текст всегда есть в какой-то мере откровение личности… Само бытие человека (и внешнее и внутреннее) есть глубочайшее общение. Быть – значит общаться. Абсолютная смерть (небытие) есть неуслышанность, непризнанность, невспомянутость (Ипполит). Быть – значит быть для другого и через него – для себя. У человека нет внутренней суверенной территории, он весь и всегда на границе, смотря внутрь себя, он смотрит в глаза другому и глазами другого… Жить – значит участвовать в диалоге: вопрошать, внимать, ответствовать, соглашаться и т. п. В этом диалоге человек участвует весь и всею жизнью: глазами, губами, руками, душой, духом, всем телом, поступками. Он вкладывает себя всего в слово, и это слово входит в диалогическую ткань человеческой жизни, в мировой симпосиум»19.
Наиболее специфичной можно считать третью характеристику личности. Личность – это то, что предполагает самосознание, самоопределение, конституирование собственной жизни и Я. Уже в средних веках Ришар Сен-Викторский писал, что персона – это «разумное существо, существующее только посредством себя самого, согласно некоему своеобразному способу»20. Фома Аквинский считал «существенным для личности быть господином своих действий», «действовать, а не приводиться в действие»21. Для Канта личность «основана на идее морального закона (и даже тождественна ему), что дает ей свободу по отношению к механизму природы»22. Однако наиболее точно, на мой взгляд, третья характеристика личности и отношение личности к индивидуальности выражены в интересной работе В.С. Библера «Образ простеца и идея личности в культуре средних веков».
«Сопряжение Простеца и Схоласта (с включением Мастера как медиатора этих полюсов) есть решающее – для идеи личности – несовпадение индивида с самом собой в контексте средневековой культуры. – То несовпадение и та возможность самоотстранения и самоостранения, что позволяет индивиду этой эпохи вырываться за пределы внешней социальной и идеологической детерминации и самодетерминировать свою судьбу, свое сознание, т. е. жить в горизонте личности. То есть быть индивидом, а не социальной ролью. Здесь необходимое взаимоопределение между регулятивной идеей личности (в реальной жизни – средневековой, античной или нововременной – личность всегда только регулятивна и никогда не налична) и актуальным бытием индивида. Нет индивида вне идеи личности; нет личностного горизонта вне самообособления индивида (вне одиночества)»23.
Другими словами, по Библеру, если человек всего лишь исполняет социальную роль, то он и не личность и не индивид. Когда же человек начинает себя самодетерминировать (Фихте бы сказал – “делать себя как свободное существо”), возникает пара – личность и индивид; личность как самообособляющееся индивидуальное начало, индивид как наличное условие этого обособления. Последнее вполне коррелирует с характеристикой индивида, которую предложил Николай Кузанский, говоривший, что после Бога неповторима единственность мира, потом единственность видов, потом единственность индивидов, причем каждый из последних радуется этой своей единственности, которой в нем столько, насколько он неповторим.
Но как, спрашивается, человек может «не совпадать с самим собой», а «также вырываться за пределы внешней социальной и идеологической детерминации», вырываться куда, за культуру, ведь не в пустоту же? Все эти вопросы мне еще раз пришли на ум, когда я недавно прочел лекции методолога и политтехнолога Сергея Валентиновича Попова «По книге жизни», где он рассказывает слушателям своего семинара, что нашу жизнь полностью определяет социальная МАТРИЦА, но задача свободного и мыслящего человека научиться жить по-новому24. В будущем, говорил Попов жизнь будут определять люди двух типов. Первые – те, которые осуществляют деконструкцию и построение мини-матриц, то есть таких отдельных миров, которые еще должны друг с другом коммуницировать. И люди, которые могут проектировать, инициировать, создавать появление вот этих новых социальных миров.
С точки зрения Попова, такие новые передовые субъекты должны обладать и новыми способностями. Способностью к ориентации (не ум, а изобретение разных умов, по-разному устроенных, не расчет, а возможность разных расчетов и их пробы). Способностью к имитации будущего, (то есть, используя воображение, новый человек будет представлять, что может сложиться и выбирать из этого то, куда ему идти). Наконец, способностью к сборке и схематизации, которая позволяет жить в новом мире. Если мы, говорил Попов, строим ту или иную картину или множество таких картин, что более правильно, и в них ориентируемся, то мы можем имитировать себя и жизнь в возможных мирах, а не в актуально существующих. Так вот мы можем взять и самого себя построить и собрать в этом будущем мире, и тем самым стать реальными и сделать свой собственный мир. Это и есть способность к сборке и схематизации.
Интересно, что в новую жизнь человек, по Попову, вовсе не обязан брать такие качества, как любовь к людям. Отвечая на вопрос одного из участников семинара, Попов сказал: «это, видимо, у вас гуманистическая традиция говорит, что к людям надо хорошо относиться. Это не факт». Как симптоматично и как много людей сегодня уверены, что любовь к людям мешает жить, делать карьеру, зарабатывать большие деньги.
Несмотря на точность и тонкость приведенных характеристик личности, с ними трудно работать в теоретическом плане, всегда возникают вопросы: почему именно данные характеристики являются главными, как их понимать, что делать с другими многочисленными определениями личности и индивидуальности, нельзя ли одни характеристики свести к другим и т. д. и т. п. Думаю, понятно, к чему я веду: выделение и систематизация характеристик какого-либо сложного объекта изучения, в данном случае феномена личности, совершенно недостаточны для философского и научного осмысления, эта работа может выступать только как первый необходимый этап эмпирического анализа.
Еще одной проблемой является осмысление утверждений о «смерти субъекта».
«Если классическая культура, – пишет М.А. Можейко, – задает образец экстремального объективизма, то максимальный субъективистский акцент падает на традицию художественного модернизма с его пафосом личного начала: от экспрессионистской программы выражения в художественном произведении внутреннего состояния автора – до эстетики так называемого "ультра-язычества": "Я сам, Ты сам, Он сам. Так, отринув множественное число, станем читать молитву Ячества. Единственные. Невписанные. Неповторимые. А главное – упорно держащиеся за свое Я, которому нет и не будет равных… Я Сам себе причина. Сам себе критик. Сам себе предел… Я утверждаю высоту и незаменимость Ячества, которое было и будет первой из духовных добродетелей новатора и бунтаря" ("Ультраманифесты" Г. де Торре).
В противоположность этому, в рамках постмодернистской философской парадигмы феномен субъекта артикулируется в качестве проблематичного: Кристева полагает допустимым говорить лишь о "проблематичном процессуальном субъекте языка". Фуко в "Герменевтике субъекта" формулирует два основополагающих вопроса соответствующего проблемного поля постмодернистской философии: "вопрос об истинности субъекта" и "вопрос о структуре истинности субъекта", подвергая проблематизации и самый тот способ, посредством которого данные вопросы "встали на повестку дня". – По оценке А. Турена, если модернизм провозглашал идею ценности "Я", то постмодернизм – идею его расщепления. Согласно эксплицитно сформулированной позиции постмодернистской философии, сам феномен Я оценивается как культурно артикулированный, связанный с определенной традицией и потому исторически преходящий. Согласно выводам Фуко, "взяв сравнительно короткий хронологический отрезок и узкий географический горизонт – европейскую культуру с XVI в., можно сказать с уверенностью, что человек – это изобретение недавнее… Лишь один период, который явился полтора века назад и, быть может, уже скоро закончится, явил образ человека. И это не было избавлением от давнего непокойства, переходом от тысячелетней заботы к ослепительной ясности… – это просто было следствием изменений основных установок знания… Если эти установки исчезнут так же, как они возникли, если какое-нибудь событие (возможность которого мы можем лишь предвидеть, не зная пока ни его формы, ни облика) разрушит их, как разрушилась на исходе XVII в. почва классического мышления, тогда – в этом можно поручиться – человек изгладится, как лицо, нарисованное на прибрежном песке". Что же касается собственной версии артикуляции субъекта философией постмодернизма, то для нее характерна радикальная децентрация индивидуального (равно как и любых форм коллективного) Я»25.
Роджер Алан Дикон, с одной стороны, пишет о том же, но с другой – поясняет, что субъект у Фуко, собственно говоря, не «умирает», а теряет свою самотождественность и постоянство (сравни с понятием «этничность»).
«Идентичность и субъективность», по Фуко, не являются «глубокими и… естественными», а «определяются политическими и социальными факторами» (Foucault 1980c:4). «Суверенного и основополагающего субъекта… не существует» (Фуко 2004б: 301); скорее, индивид – это всего лишь бледная форма, которая возникает на мгновение из огромного океана возможностей… Эта бледная «форма, прежде всего, никогда не является самотождественной. Вы устанавливаете с самим собой не один и тот же тип отношений, когда вы формируетесь в качестве политического субъекта, который собирается голосовать и произносить речь на собрании, и когда вы стремитесь осуществить ваше желание в половых отношениях» (Фуко 2006: 255)…
Не обладающий фиксированной идентичностью, подвергающийся воздействию сил, формирующих его изнутри и снаружи, субъект все же не исчезает из работ Фуко: он является «неподвижным, но еще живым» (Фуко 1994: 265). Субъект не мертв; он только децентрирован. В «Словах и вещах» Фуко поставил субъекта как проблему, которую необходимо исследовать, особенно всякий подход, «который отдает абсолютный приоритет наблюдающему субъекту», но совсем «не желает отрицать обоснованность интеллектуальных биографий» (Foucault 1970)
Как отмечает Бланшо, в работе Фуко «субъект не исчезает: сомнение вызывает его слишком определенное единство, поскольку привлекает интерес и вызывает поиски исчезновение (то есть, новая манера быть, которой является исчезновение) или рассеивание, его не уничтожающее, но приносящее нам от него только множественность позиций и прерывность функций (Бланшо 20026 24)»26.
Все перечисленные характеристики субъекта – отсутствие самотождественности, суверенности, единства, постоянства, центра, зато, исчезновение, рассеяние и прочее – не только противоречат идее субъекта, сформулированной Кантом, но и нашим привычным представлениям. Размышляя, каково же последнее основание и источник познания, которое Кант понимает как связывание, синтез данных рассудка, он приходит к идее субъекта, понимаемого как одно из условий осуществления данных операций.
«Все многообразное в созерцании, – пишет Кант, – имеет… необходимое отношение к [представлению] я мыслю в том самом субъекте, в котором это многообразие находится… только в силу того, что я могу постичь многообразное представлений в одном сознании, я называю все их моими представлениями; в противном случае я имел бы столь же пестрое разнообразное Я (Selbst), сколько у меня есть сознаваемых мной представлений… синтетическое единство апперцепции есть высший пункт, с которым следует связывать все применение рассудка, даже всю логику и вслед за ней трансцендентальную философию; более того, эта способность и есть сам рассудок»27.
То есть субъект по Канту – это место, источник синтетического единства апперцепции. Правда, это «место» в «Критике чистого разума» Кант задает трансцендентально, поскольку оказывается, что другим условием синтетического единства апперцепции, действующим на уровне разума, является Бог. Истолковывая разум одновременно как разумную деятельность людей и как органическое разумное целое (существо), действующее посредством мышления людей, Кант получает предположительную возможность не только отождествить Бога с этим разумным существом, то есть с разумом, но даже приписать Творцу антропоморфные характеристики28. Понятно, что на личностном уровне (то есть вне философского дискурса, на уровне непосредственного ощущения реальности) Кант был убежден, что Бог и есть разум. Здесь он продолжает аристотелевскую традицию.
И Кант и многие последующие мыслители были уверены, что субъект представляет собой целостность и центр, выступающие условием синтеза и организации, а потому субъект самотождественен и константен. «Смерть субъекта» – это образное выражение прямо противоположных характеристик субъекта, характерных, вероятно, для субъективности. Появление указанных парадоксальных характеристик субъекта, конечно, не случайно. Дело в том, что, начиная со второй половины XIX века, в философии идет работа по преодолению естественно-научного подхода и тесно связанного с ним картезианско-кантовского мировоззрения. В XX столетии формируются гуманитарный и социальный подход и науки, существенно отличающиеся от естественных. Кроме того, становится понятным, что существуют и другие, помимо научного, формы познания – философское, религиозное, эзотерическое, художественное. Но и это не все.
В философии интенсивно разрабатываются другие концепции мышления и познания: в герменевтике, феноменологии, философии жизни, аналитической философии, в работах отдельных мыслителей (например М. Бахтина, В. Библера и др.). В этой ситуации, как позывает Л. Микешина, предпосылки картезианско-кантовского мировоззрения и понятие «субъект» лишаются своей силы, поскольку меняется понимание и познания и субъекта. Например, анализируя представления философии жизни, Микешина подводит такой итог.
«Признание значимости жизни, жизнеосуществления «исторического человека», иначе – эмпирического субъекта, предполагает пласт живой реальной субъективности, связанной с особым типом рациональности, фиксирующее проявление единично-всеобщей жизни». А вот вывод, связанный с рассмотрением “субъекта интерпретирующего”. «Такое понимание интерпретации, – пишет Микешина, – заставляет переосмыслить основное представление о познании, выявить ограниченность классической “отражательной” парадигмы. В основе этой парадигмы, как известно, лежат принятые не только наивным реализмом, но и классической наукой допущения о том, что существуют объективные факты, не зависящие от интерпретации, что “чистое”, незамутненное предрассудками и “идолами” отражение не только возможно, но и является условием истинности и адекватности знания как соответствия действительности. Однако сегодня приходится принимать как данность совсем другой “образ” познания, в чем и убеждает меня опыт описанных ранее различных когнитивных практик, включающих процедуры интерпретации»29.
Другими словами, в рамках указанных здесь новых подходов и представлений приходится отрицать как деление действительности на мир природы и мир мышления, так и представление, что человек, мышление и природа – универсумы, а познание адекватно описывает природу и мир в целом. Именно на этой картине покоится идея субъекта.
Но если традиционный образ познания уже неадекватен, то, вероятно, и понятие субъекта и схема “субъект-объект” – неадекватны? Однако и Микешина, и ряд современных философов, например В. Лекторский, продолжают пользоваться этой схемой, правда, расширяя и видоизменяя ее, например, наделяя понятие “субъект” массой новых характеристик, отвечающих новым практикам познания (см. расширительную характеристику субъекта). Микешина, заключая свою интересную книгу, делает такой вывод: «Разумеется, эта категория (субъект), как бы ни менялось представление о познании, всегда останется фундаментальной, особенно для философского и научного-теоретического знания и тем более знания символического и формализованного»30.
Очевидно, Микешина думает, что категория «субъект» еще не исчерпала своих возможностей, и если ее переосмыслить и расширить, то она еще поработает. Давно, продолжает свой вывод Микешина:
«существует и осознание того, что данный подход не исчерпывает содержания категории “субъект”. Общая теория познания, обращающаяся к любому виду знания и познавательной деятельности, с необходимостью имеет дело и с эмпирическим субъектом как наличным бытием, телесным, действительным, существующим во времени. Он представляет целостность мышления, деятельности, чувства, коррелирует, но не совпадает с психологическим субъектом, имеет индивидуальную и коллективную составляющую»31.
В отличие от этой позиции С.В. Комаров в интересной книге «Метафизика и феноменология субъективности» пишет следующее:
«Проблема социальной идентификации решается здесь за счет отождествления личности с одной из своих социальных ролей. Все это ведет к размаху субъективности и триумфу своеволия, ибо нельзя существовать в современных условиях человеку, не продуцируя все новые и новые частичные социальные роли и соответствующие им формы сознания. И одновременно это оборачивается «уничтожением» субъекта… Сознание неуклонно двигается за пределы ego cogito – в окружающую интерсубъективную предметную реальность, теряя смысл целостного «сознания»32.
2. Предмет философии субъективности
В чем назначение философии? С нашей точки зрения, в следующем. Философ занимается критикой и распредмечиванием реальности, которая, с его точки зрения, уже исчерпала себя и поэтому должна уйти со сцены истории. Философия конституирует новую реальность, но посредством нормирования новых способов получения знания о мире, другими словами, устанавливаясь по-новому в мышлении. Не менее существенно, что делая все это, философия отвечает на настоятельные вызовы времени, но отвечает, как сказать, личностным способом. Имеется в виду, что конституируя новую реальность, отвечая на вызовы времени, философ реализует себя, вступает в диалог со своими учителями и другими мыслителями, проводит собственное видение реальности и понимание проблем. Конституируя новую реальность, философ обсуждает и задает сущность интересующего его явления. Если отнести все эти требования к субъективности, то вот как может выглядеть назначение философии субъективности.
Философ субъективности должен осуществлять критику сложившихся неудовлетворительных способов изучения субъективности. В этом отношении, действительно, показательны исследования Фуко и других постмодернистов, а у нас, например, Л.А. Микешеной, П.П. Гайденко, СВ. Комарова. Последний в уже цитированной работе анализирует эволюцию философских представлений о субъективности, трактуя субъективность в рамках феноменологического подхода.
«Под субъективностью, – пишет С. Комаров, – понимается механизм и структура феноменального поля всего рационально-волевого континуума… Субъективность как таковая оказывается временностью, то есть присутствием в различении между явлением и его понятием (классическая эпистемология), между феноменом и актом его конституирования (феноменология Гуссерля и Хайдеггера), между бытием и личностным смыслом (феноменология Сартра и Мерло Понтии), между ее объективацией и ее пониманием (герменевтика Делеза)»33.
Соглашаясь с критикой С. Комаровым метафизики субъективности, а также анализом современной феноменологии субъективности, одновременно хочу сказать, что мой подход к осмыслению субъективности другой – методологический и культурологический. Как я старался показать в статье «Феноменология глазами методолога» феноменологический подход является частью и необходимым моментом нормальной философской работы, но не образует полного метода исследования, если иметь в виду вызовы времени и современные критерии научности и строгости34. Кроме того, С. Комаров ограничивает осмысление субъективности только философской рефлексией, на мой же взгляд, это более широкий феномен, включающий и другие формы рефлексии например, художественную религиозную, эзотерическую.
Конституирование сущности субъективности – второй большой блок работы в рамках философии управления. В свою очередь, здесь напрашиваются несколько направлений исследования. Во-первых, сравнительный анализ концепций субъективности, прежде всего, с точки зрения подходов и основных способов мышления. Во-вторых, генетическое исследование основных типов субъективности, имевших место в истории культуры. В-третьих, выстраивание собственных концепций субъективности, схватывающих не только сущность субъективности, но и разные его типы.
Здесь требуется пояснение. Выше отмечалось, что понятие субъективности приходит на смену понятию субъекта, что за этим стоит новая методология изучения человека, которая, судя по всему, только складывается. Тогда может показаться, что имеет смысл исследовать, прежде всего, современную ситуацию «становления субъективности», что это и образует предмет философии субъективности. Отчасти, это правильно, но только отчасти, ведь субъективность представляет собой культурно-исторический феномен. Она складывается на почве разложения реальности субъекта и обусловлена предшествующим развитием этой реальности. Но обусловленность нельзя понимать как причину. Субъективность в настоящее время именно складывается, и ее нужно понять именно в этом качестве, то есть как новообразование.
Третье направление работы – анализ более широкой реальности, обусловливающей разные типы субъективности, а также их эволюцию. Он предполагает философско-методологическое рассмотрение таких тем, как личность, язык, общество, власть, социальные институты и ряда других.
Понять сущность и эволюцию субъективности могут помочь философские системы (концепции), в которых именно субъективность их авторов является предметом философского осмысления. Это целое направление философии, идущее от Платона. Другие имена св. Августин, Декарт, Хайдеггер, Мамардашвили. Философы, принадлежащие этому направлению (были названы только главные фигуры), конечно, тоже обсуждают, как устроен мир и мышление, но принципиально в связи с задачей собственного спасения. По сути, они конституируют такой мир, в котором есть место их собственной субъективности, указаны пути спасения, способ правильной жизни (прежде всего по отношению к самому себе).
Анализ подобных философских концепций, вероятно, должен образовывать самостоятельную линию философии субъективности. Ее можно назвать «библиотекой субъективности». Цель реконструкции философии субъективности того или иного мыслителя (философа, художника, ученого и т. п.) двоякая: понять, что он пишет, и по возможности лучше понять себя посредством этой реконструкции. Попытка начать подобную библиотеку субъективности предпринята автором в нескольких его работах: в книгах «Мышление и творчество» (2006) и «Демаркация науки и религии. Анализ учения Эмануэля Сведенборга (2007), а также в романах «Беседы о реальности и сновидения Марка Вадимова» (1998, 2005) и «Проникновение в мышление» (2002, 2006). В книгах я старался понять творчество и произведения некоторых философов, ученых, эзотериков и писателей, в романах – собственный творческий путь. Чтобы хотя бы отчасти почувствовать особенности этой линии философии субъективности, приведу анализ одной из последних работ Мераба Мамардашвили – «Лекции о Прусте»35.
3. Читая и обдумывая Мераба Мамардашвили
Помню поразившую меня беседу на встрече, посвященной памяти талантливого одессита Эдика Зильбермана, с которым я немного дружил и который, уехав в США, трагически там погиб. Присутствовавший на этой встрече Мераб Константинович рассказывал о своем отношении к Александру Зиновьеву и его только что появившемуся роману "Зияющие высоты". При этом Мераб сказал, что для человека духа неважно, где жить, но важно как, а для него самого неотъемлемы частная жизнь, дружба и уважение к человеку, поэтому он не понимает Зиновьева, призывающего к «окопной войне» со всеми, считающего, что люди в России делятся на три категории: во-первых, быдло и стадо, во-вторых, элиту, которая цинично стрижет это стадо, в-третьих, немногочисленных гениев; к ним Зиновьев, естественно, причислял, прежде всего, себя. С этой встречи я стал присматриваться к Мерабу Константиновичу и читать его работы.
Если появившаяся незадолго до смерти книга "Как я понимаю философию" показалась мне прозрачной, то последняя, «Лекции о Прусте», изданная уже посмертно, поначалу выглядела не менее темной, чем "Каббала", но постепенно захватила меня полностью. Именно эту книгу, главным образом, я и буду здесь обсуждать. Действительно, давно не читал ничего столь значительного. И в то же время непонятного, хотя в философии непонимание не есть отрицательный момент, а часто – первое условие собственной работы и настоящего понимания. Весьма трудно было определить жанр "Лекций": с одной стороны, явно речь идет о философии и философской работе, причем с элементами гносеологии и теории познания в платоновском смысле, с другой – о попытке построения новой психологии, ее М. Мамардашвили называет "психологией состояний" и "психологической топологией".
Но, одновременно, в "Лекциях" отрицаются и традиционная психология, и сами традиционные членения наук и дисциплин, поскольку в нас, в индивиде, как говорит Мамардашвили, все уже есть. Кажется, что Мераб Константинович с первой страницы своей книги задался целью сбить читателя с толку и продолжает это занятие в течение всех лекций. Открывая лекции, он пишет:
«Мой курс называется "Психологическая топология Марселя Пруста". Другими словами, это попытка рассмотреть картину психологической жизни человека, которая вырисовывается в одном из гениальных литературных опытов XX века – в романе Пруста "В поисках утраченного времени". Но то, что я буду излагать, хотя и называется "психологическая топология" или «топологическая психология", в действительности – это философия». В контрапункт сказанному в восьмой лекции читаем: «Я уже говорил, что мы имеем дело с реальной психологией в отличие от психологии как науки. Печально это или радостно, я не знаю. Скорее всего, это печально. Ибо то, что называют сегодня психологической наукой, к нам, в общем-то, никакого отношения не имеет. Она изучает даже не лабораторного человека, а некоторое лабораторное представление о человеке; основные вещи, в зависимости от которых складывается или не складывается, удается или не удается наша внутренняя жизнь, вообще не фигурируют в психологической теории». В 25-й же лекции Мераб Мамардашвили замечает: «Это только в учебниках или книгах, нас описывающих, мы разделены по разным департаментам… а на самом деле в глубине всего этого действуют одни законы»36.
Не меньшие недоумения возникают при попытке понять, какую позицию Мамардашвили занимает относительно текста Пруста или его творчества и что, собственно, он делает в своих лекциях? Складывается впечатление, что Мераб Константинович принимает буквально всё у Пруста, все его понятия, даже отдельные слова, что он всего лишь рассказывает нам о том, что говорил и думал Пруст, стараясь при этом, так сказать, рабски не отступать от оригинала ни на йоту. Но, с другой стороны, постепенно за текстом и личностью Пруста, все больше их заслоняя, даже вытесняя, встают текст и фигура самого Мамардашвили – с его философией и путем, так что, в конце концов, возникает подозрение, что роман Пруста был всего лишь поводом для собственных размышлений Мераба Константиновича.
А что за чудовищные понятия создает М. Мамардашвили, описывая Пруста? "Пафосы", "божества" и "богини", "темнота", "поворот глаз души", "поворот сердца", "нулевое состояние", "ныряние в себя" и т. д. и т. п. Разве это философские или психологические понятия, скорее образы и метафоры. Да и само построение текста больше напоминает отдельные художественные эссе, чем серьезные философские размышления. Мераб Константинович все время кружит, возвращается к тем же самым темам, расцвечивает их на разные лады, и кажется, может продолжать свои рассуждения вечно или, наоборот, остановится, закончив лекции, в любой точке.
Все это свидетельствует, что книга Мамардашвили – крепкий орешек, что для ее понимания нужны особые ключи. Первая отмычка – это как Мераб Константинович понимает философию и философскую работу. Нетрадиционно с современной точки зрения, но вполне традиционно, если иметь в виду линию философии, идущую от Платона. По сути, философия Платона парадоксальна: это и философия и нефилософия, и поиск истины, то есть познание себя и мира, и жизненный путь, работа, получившие в современной литературе название «эзотерических».
«Философией в Прусте, – пишет М. Мамардашвили, – я называю некоторый духовный поиск, который проделывается Прустом – человеком на свой страх и риск как жизненная задача; не как рассуждение, не как построение эстетической или философской концепции, а как задача, которую древние называли спасением»37.
Здесь требуется пояснение. Очень рано, еще когда Мамардашвили (вместе с А. Зиновьевым, Г. Щедровицким и Б. Грушиным) самоопределялся в философии, он выбрал марксизм, но не как философскую доктрину, а как личный, почти эзотерический путь. Вспоминая об этом времени в интервью, данном М.С. Хромченко, он говорит:
«Мы были людьми лишенными информации, источников, лишенными связей и преемственности культуры, тока мирового, лишенными возможности пользоваться преимуществами кооперации, когда ты пользуешься тем, что делают другие… И для нас логическая сторона "Капитала" была просто материалом мысли, который нам не нужно было в нищете своей выдумывать, он был дан как образец интеллектуальной работы. Это не марксизм, это текст личной мысли Маркса, текст мыслителя по имени Маркс… я прошел не через марксизм, а через отпечаток, наложенный на меня личной мыслью Маркса»38.
Нужно заметить, что в те года, а речь идет о 50-х – начале 60-х, занятия философией, наукой, искусством, даже политикой часто были только формой отстаивания и сохранения человеческого начала и духа.
«То, чем мы занимались и как занимались, – говорит Мераб в том же интервью, – было способом выражения и отстаивания самоценности жизни вопреки всяким внешним смыслам. Это было восстанием, во всяком случае я его так осознавал, и так мне кажется по сей день – восстанием против всех внешних смыслов и оправданий жизни. Философией жизни как внутренне неотчуждаемым достоинством личности, самого факта, что ты – живой, поскольку жизнь не есть нечто само собой разумеющееся, продолжающееся, а есть усилие воли»39. Сходную мысль проводит в "Вечерней Москве" (октябрь, 1991) и В. Буковский: «Я политикой не занимался и не занимаюсь… скорее нравственное противостояние, внутренняя потребность души, не более. О политике как таковой, мы не думали».
Итак, философия как жизненный путь человека, как спасение души. При этом Мамардашвили прямо связывает "спасение" с тем, что Платон обозначал как возможность философу "блаженно закончить свои дни", то есть обрести бессмертие и божественное состояние души.
«Следовательно, – пишет М. Мамардашвили, – когда я говорю про универсальную душу, то вы прекрасно понимаете, что это живое существо… Это – не в вас и не во мне, а между нами. В каком-то другом измерении… Там и есть топос или универсальная душа, о которой говорит Пруст. В привилегированные моменты нашего прикосновения к когитальной материи, из которой состоит универсальная душа, мы, замечает Пруст, чувствуем, во-первых, что несомненным образом (это говорил еще Спиноза) бессмертны. Это и есть бессмертие души. Но не моей эмпирической, психологической души. Когда мистики говорили о бессмертии, они, пожалуй, единственные (в отличие от остальных религиозных людей) говорили точно, потому что говорили на эзотерическом языке… В моменты, когда мы прикоснулись к этой жизни, мы не только, по словам Пруста, знаем, что бессмертны как части универсальной души (как бессмертная половая клетка), но и, во-вторых, ощущаем себя абсолютными существами»40.
Нетрудно установить почти прямую смысловую линию от этих пояс-нений Мамардашвили к исходному замыслу великого Платона. Сценарий этого замысла был следующий. Человек может "блаженно закончить свои дни", то есть стать бессмертным, если он обратится к своей душе и создаст для нее условия, возвращающие душу к ее божественной природе. Для этого он должен осуществить познание, уяснить мир с помощью доказательства, чисел и чертежей.
«Когда же душа, – говорит Платон устами Сократа, – ведет исследование сама по себе, она направляется туда, где все чисто, вечно, бессмертно и неизменно, и так как она близка и сродни всему этому, то всегда оказывается вместе с ним, как только остается наедине с собой и не встречает препятствий. Здесь наступает конец ее блужданиям, и в непрерывном соприкосновении с постоянным и неизменным и сама обнаруживает те же свойства. Это ее состояние мы и называем размышлением»41.
В "эзотерической философии и психологии", так можно назвать платоновскую традицию, ведущей является не философское познание (рефлексия), а особая жизненная задача – спасение. Задача, которую философ как личность решает в течение всей своей сознательной жизни. Каждая познавательная или мыслительная ситуация для эзотерического философа – это еще одна возможность сделать шаг на пути спасения, реализовать себя.
Второй ключ к пониманию лекций Мамардашвили дает нам ощущение его личности. В результате чтения лекций постепенно возникает (во всяком случае, возник у меня) образ двойной личности Пруста Мамардашвили, проливающей свет на многие странности. Конечно, это не обычная личность, а личность эзотерически ориентированного художника и философа. Личность, занятая поиском истины и спасения, тонко и необычно чувствующая, живущая творчеством и вечными темами. Личность достаточно одинокая и странная. С обыденной точки зрения, даже больная, ведь эта личность каждое утро не узнает себя, каждый день теряет почву под ногами, перестает ощущать, жива она или нет. Но это не болезнь, а духовная жизнь и работа.
«Просыпающийся человек устами Пруста задает себе вопрос: почему, просыпаясь, я это я, а не другой? Об этом, – говорит Мамардашвили, – стоит подумать". И дальше: "… Мы начинаем понимать, что это мистическое ощущение есть, конечно, попытка человека вернуться и возобновить некое элементарное чувство жизни как чего-то, по определению, несделанного и незавершившегося… Так, мы считаем, что Христа распяли и его агония случилась. А мистическое ощущение – это ощущение себя присутствующим во всем мире, во всех событиях мира; они случаются тогда, когда я присутствую. И поэтому распятие Христа принадлежит человеческой истории в той мере, в какой оно есть длящееся или не случившееся событие, внутри которого мы не должны спать. Это событие длится вечно»42.
Если обычный человек живет в устойчивом, неизменном мире и себя ощущает константным, то мир (и внешний, и внутренний) Пруста-Мамардашвили постоянно распадается, истаивает в воздухе, как мираж, и поэтому требует такого же постоянного воссоздания.
«Реальность, – пишет Мамардашвили, – существует для нас лишь в той мере, говорит Пруст, в какой она воссоздана мыслью… то есть единственным видом применения энергии является применение её на расковывание, на изменение самого себя, как единственного носителя и исполнителя того, что предназначено. Ты должен на пустое место встать актом своего восприятия, своего состояния. Это то, что у Декарта называется cogito… все это нужно возрождать и воссоздавать заново, и никто и ничто не может избавить человека от этого труда или, как выражается Пруст, от fardeau – от этой ноши, тяжести. Само человеческое состояние, – а оно является человеческим в той мере, в какой человек освобождается от естественной игры страстей, – это состояние свободы. Это есть то, что каждый раз приходится возрождать»43.
Наконец, Пруст-Мамардашвили не просто эстет (хотя и эстет), а человек, живущий в искусстве и искусством, рождающийся в нем, для которого реальность искусства (более широко, реальность творчества, включая и занятие философией) – самая реальная, основная. В любой момент, пишет Пруст, художник должен слушаться и считаться лишь со своим инстинктом, почему искусство и есть то, что более всего реально, есть самая суровая школа жизни и действительный последний Суд. Мы, вторит ему Мамардашвили, «должны рассматривать искусство не как область занятия людей, которые специально для этого назначены (некоторые даже назначаются гениями), а как часть жизни, как то, что в нашей жизни необходимо делается работой мысли, которой эквивалентно создание произведения искусств". "Сам роман, – продолжает Мираб Константинович дальше, – как написанное произведение растет как то, что могло бы содержать жизнь существа по имени Пруст, но не родившегося от родителей и не того, которого мы можем встретить в светском салоне, а существа, рождающегося в пространстве самого произведения… Роман, или текст, или произведение есть машина изменения самого себя»44.
Ну и, конечно, Пруст-Мамардашвили – пленник женской красоты, любви. Поклонник "богини любви", которая являет себя или в женской красоте Альбертины, или в переживании утраченного времени, или в переживании смерти.
«Потому что когда мы стремимся к богине, – пишет Мераб Мамардашвили, – конечно же, не мы стремимся – это было бы бессмысленно и избыточно. Альбертина ничем не отличается от десятков тысяч других женщин, вполне способных заменить ее. Значит бег внутри человека и посредством человека – это поиск, и потом смерть человека в Боге»45.
Третий ключ, или, может быть, ключик – это четко прослеживаемое влияние идей западного и восточного эзотеризма, например, дзена (хотя, конечно, в принципе нельзя исключать сходного самостоятельного развития европейской мысли, см.46). Сначала о западном эзотеризме, то есть убеждении, что жизнь человека – это путь, ведущий из этого несовершенного мира в мир подлинный, путь понимаемый, с одной стороны, как творчество личности (философское, научное, художественное, духовное), с другой – как обретение Веры. Мамардашвили философ экзистенциального толка, понимающий свою жизнь как духовный путь, сознающий себя в лоне христианской культуры, продумывающий идеи Христа, Человека, Истины. Обсуждая творчество Марселя Пруста, он пишет:
«Самое главное в тексте Пруста наглядно виден путь человека. А "путь", по определению, если брать это слово с большой буквы, это путь, по которому человек выходит из какой-то темноты: из темноты своей жизни, из темноты впечатлений, из темноты существующих обычаев, из темноты существующего социального строя, из темноты существующей культуры, своего "Я", ее носителя, и должен пойти куда-то, куда светит указующая стрелка его уникального личного опыта… И вся жизнь в каком-то смысле состоит в том, способен ли человек раскрутить до конца то, что с ним на самом деле случилось, что он на самом деле испытывает и что за история вырастает из его предназначения»47.
Предназначение же человека для философа задается идеей Блага, еще Платон и Аристотель утверждали, что философия совершается ради Блага. Например, для Аристотеля Благо – это Разум и порядок в мире, предполагающие созерцание божественных вещей, "мысль о мыслях". Для Мамардашвили Благо – духовный, христианский путь, делание себя человеком (здесь его взгляды сближаются со взглядами Мишеля Фуко), самосознание и утверждение своей личности, своего "Я".
«Предназначение человека, – пишет Мераб, – состоит в том, чтобы исполниться по образу и подобию Божьему. Образ и подобие Божье – это символ, поскольку в этой сложной фразе я ввел в определение человеческого предназначения метафизический оттенок, то есть какое-то сверхопытное представление, в данном случае, Бога. Но на самом деле, я говорю о простой вещи, а именно: человек не создан природой и эволюцией. Человек создается. Непрерывно, снова и снова создается. Создается в истории, с участием его самого, его индивидуальных усилий. И вот эта его непрерывная создаваемость и задана для него в зеркальном отражении самого себя символом "образ и подобие Божье". То есть человек есть существо, возникновение которого непрерывно возобновляется. С каждым индивидуумом и в каждом индивидууме»48.
Теперь о влиянии идей восточного эзотеризма. В "Лекциях" мы постоянно наталкиваемся на мысли, созвучные дзену и другим направлениям восточного эзотеризма. Например, это критика и отрицание стандартной новоевропейской личности с ее константностью и круговой защитой.
«Существует, – пишет Мераб Константинович, – закон сознательной психологической жизни: мы живем, стараясь в каждое мгновенье жизни выполнить, удержать какое-то почти кататоническое сращение себя со своим образом… Именно это я и называю identity, или тождеством, имея ввиду тождественное пребывание индивида равным самому себе в потоке времени… То есть человеком правит образ самого себя… Человек стремится строить свою жизнь так, чтобы сохранить неизменным его отношение к самому себе. Чаще всего уважительное отношение… в нас живет чужой – образ нас самих, и мы должны с ним ладить, быть с ним в мире. Поэтому, говорит Пруст, чаще всего человек лжет самому себе. Именно актами лжи мы сохраняем равновесие в подвижной реальности»49. Вслед за отрицанием личности идет критика языка, обычного сознания, коммуникации. «Парадоксально и то, что наша психика несообщима. Когда мы разговариваем друг с другом, мы не находимся в коммуникации, считает Пруст»50. Находим мы в лекциях Мамардашвили и весьма сильную и часто повторяемую многими эзотериками идею о том, что для прохождения в подлинную реальность необходимо блокировать, прекратить обычное сознание и восприятие нашего "я". «Повторяю, – пишет Мамардашвили, – для восприятия этого описания нашей духовной жизни нужно блокировать в себе обыденные ассоциации»51. «Пруст был одним из тех, кто понял, что сознание, слепленное с конструкцией "я", "яйной" конструкцией – есть препятствие, он понял сознание как препятствие, а не как привилегию. Классический взгляд состоит в том, что привилегированным является что-либо осознавать… Оказывается, само сознание может быть препятствием, и возникает проблема расцепить его. С чем? С самым дорогим нашим объектом в мире – со своим собственным "я", как субъектом этого сознания»52. Не раз и не два, наконец, повторяет Мераб Константинович не менее распространенные в восточной эзотерике идеи о том, что не человек сознает, а через него "сознается", что истина приходит сама и мгновенно, а не тогда, когда ее ищут и что-то выбирают. «Имея в виду, что если мы делаем что-то по истине, то это делается естественным действием, не предполагающим выбора, а предполагающим лишь следование внутренней необходимости". Тогда то, что мы делаем, замечает Мамардашвили, "есть не совсем то, что мы делаем, а есть то, что делается. Не мы упаковали, а упаковалось»53.
Попробуем теперь следуя данным ключам сыграть "мелодию", то есть понять замысел и построение Мамардашвили. Очевидно, в основе всего лежит эзотерический замысел спасения. Но не классического варианта эзотеризма, когда предполагается состоявшийся эзотерик со всеми его способностями, равно как и существующий эзотерический мир с его законами. Для Мераба Константиновича и "подвизающийся" (философ или художник), как говорили в средние века, и мир не существуют до работы и творчества.
«Ведь между истиной, – и Ницше это показал, – замечает Мамардашвили, – к которой мы проходим, потому что приведены в движение, и нами всегда лежит пропасть зла и опыта. Или – ада, если пользоваться дантовским символом. И это означает, следовательно, что само действие сознания, пытающегося что-то осмыслить, должно браться нами не внутри готового свойства субъекта, а в предположении, что даже самого субъекта мы получим лишь после какого-то движения в мире. То есть мы не должны представлять себе дело так, что перед миром стоит готовый субъект, который начинает его познавать, совершает какую-то траекторию или путь в мире и выныривает в конце концов с какой-то истиной»54.
Следующий момент. Необходимое условие спасения, обретения подлинной реальности, которую Мераб Константинович иногда называет "универсальной человеческой душой" – "нырок в себя", переключение сознания с внешнего мира на свои состояния, работа с ними, уяснение своих изменений (если мы, замечает Мамардашвили, «уходим в глубинное "я", то только там и через него мы выныриваем в то, что называется универсальной человеческой душой»55). При этом "подвизающийся" должен совершать сложную работу, отделяя зерна от плевел, испытывая свои состояния на предмет их подлинности или иллюзорности. Наконец, в структуре жизнедеятельности вся эта работа представляет собой жизненный путь, творчество, создание произведений.
«Напомню вам, – пишет Мамардашвили, – что психологическая топология есть топология пути, выхождение на который зависит от психических возможностей субъекта. В этом топосе пути существует как бы другая реальность, в которой живут особые поля или органы, невидимые нами, органы нашей мысли, наших чувств – в той мере, в какой они проработаны через какие-то структуры. И прежде всего через структуру произведения»56.
В рамках данного замысла многое становится понятным. Во-первых, почему философия совпадает с психологией, во-вторых, почему и то, и другое совпадает с творчеством и искусством, в-третьих, как сливаются, отождествляются мир и состояния человека. Действительно, с точки зрения Мамардашвили обнаружение истины и познание мира возможно лишь в форме осознания и проработки своих собственных состояний, а эта работа, в свою очередь, предполагает творчество как единственный способ пройти в подлинную реальность. Анализ показывает, что особенностью эзотерического опыта является: с точки зрения эзотерика, – убеждение, что познание и освоение подлинной реальности предполагает изменение его личности, творчество в отношении себя; с внешней точки зрения, – творчество как создание подлинной реальности, представляющей собой проекцию вовне изменяющейся личности самого эзотерика. Вокруг всего этого и вертится Мамардашвили в своих лекциях.
Однако достоинство лекций не исчерпывается одним этим замыслом и его реализацией. Не менее существенно, что Мераб Константинович действительно пытается философски осмыслить целостный и живой опыт творчества большого художника, осмыслить так, чтобы не утерять ни целостности, ни витальности этого опыта. При этом он вынужден совершенно иначе использовать представления и понятия многих дисциплин – психологии, логики, искусствознания, истории. Все эти понятия берутся не в их предметной строгости и определенности, а скорее как особые интеллектуальные модели и метафоры. Объясняя подобное использование понятий, Мамардашвили подчеркивает, что традиционные гуманитарные дисциплины частичны, что они не схватывают живой и целостный человеческий опыт. Еще один важный момент мерабовского философского осмысления – прослеживание того, как все элементы рассматриваемого опыта и видения мира связаны с позицией, отношением и работой личности. Мераб Мамардашвили на самом деле строит психологию состояний, без которой невозможно объяснить научное, художественное и эзотерическое творчество. Более точно, однако, эту психологию можно назвать "эзотерической". Но, конечно, не все в лекциях понятно.
Например, есть определенное противоречие в позиции Мамардашвили. С одной стороны, он показывает, что все представления и содержания сознания, данные в опыте "подвизающегося" (философа или художника) обусловлены и конституированы его отношением, желаниями, работой, даже эволюцией его личности («Каждый человек, как бы тащит за собой некий скрытый объем психической жизни, определяющий его структуру восприятия и делающий впереди него вырезку того, что он воспримет, на что прореагирует, что увидит и что он поймет»57). В этом смысле все подобные представления и содержания сознания, во-первых, принципиально субъективны, во-вторых, если мы вспомним, что сам Мераб Константинович тоже субъект, являются всего лишь его Мамардашвили реконструкциями. Кстати, Мераб Константинович в своих лекциях неоднократно показывает, что в человеческом опыте истина и интерпретация совпадают. «Пруст, – говорит Мамардашвили, – рассматривает истину как интерпретацию. Истинным может лишь то, что требует интерпретации, возникает на ее основе… истиной нельзя обладать, она должна воссоздаваться в каждой точке и по всем частям. И это воссоздание называется интерпретацией»58.
С другой стороны, Мераб Константинович рисует перед своими слушателями картину реальности, где все определено, общезначимо, напри-мер, известно, что существует бессмертие, Боги, другая реальность, препятствие на пути к ней и т. п., причем, что важно, утверждает, что человеческий опыт подчиняется неким общим, даже метафизическим законам жизни. Как же так, или Мамардашвили развивает концепцию своеобразной познавательной относительности, когда истина – это всего лишь наша интерпретация, опыт, или, напротив, отстаивает концепцию познавательной метафизики и натурализма, в этом случае, действительно, можно установить общие метафизические законы жизни и мира.
Думаю, это противоречие не случайно, объяснить его можно отказом, не знаю уж сознательным или нет, осуществлять философскую или методологическую рефлексию. Мераб Константинович, предлагая в своих лекциях массу новых понятий и представлений, совершенно их не анализирует, не проясняет их смысла и границ. В лучшем случае он апеллирует к традиции, как, например, в использовании понятия Богинь и Богов.
«Я, – поясняет Мамардашвили, – просто пользуюсь старой символикой. Но она не случайна, она рождена человечеством на довольно высоком напряжении медитации, она что-то обозначает в нас: каковы мы в действительности, как и по какой логике или по каким законам мы живем. Вы понимаете, что смерть человека в богине, или в божестве, или в Боге – это завершенность и полнота»59.
Но разве может философ "просто пользоваться старой символикой", не анализируя ее смысла и границ? Ведь они в разных контекстах различны, в других культурах и эпохах понимались иначе, чем сейчас, их смысл мог вообще измениться или утратиться. Кроме того, содержание абсолютно всех понятий – это не вечные метафизические объекты, а наши интеллектуальные построения, и философ не может не интересоваться логикой и границами этих построений. Я думаю, что это происходит от того, что Мамардашвили отрицает методологию, противопоставляя ее философии. Объясняя свое отношение к попыткам Георгия Щедровицкого, с которым они вместе начинали сознательную жизнь и дружили, втянуть его в методологию, он говорит:
«И я ему сказал: если ты хочешь, чтобы между нами сохранялись дружеские отношения, чтобы мы могли обмениваться какими-то мыслями, которые будут взаимно интересны, то не втягивай меня, не ожидай от меня какого-либо участия в какой-либо организованной деятельности. Я не могу маршировать ни в каком ряду, ни в первом, ни в последнем, ни посередине никакого батальона, и весь этот церемониал общей организованной деятельности абсолютно противоречит моей сути, радикально противоречит тому, как я осознаю себя философом. Не мое это дело. Я философ, никакой не методолог… Я не переношу никакой дисциплины, в том числе во спасение»60.
Иначе говоря, спасение для Мамардашвили предполагает не следование порядку и строгой классической логике, а свободное эзотерически ориентированное философствование. В рамках подобного мышления, очевидно, действует какая-то другая логика, вероятно, больше выражающая интенции и чаянья личности. Вообще, сравнение жизни Щедровицкого, у которого автор учился, с жизнью и мировоззрением Мамардашвили очень интересно.
3.1. Контрапункт двух мировоззрений
В одном из своих последних выступлений на психологическом факультете МГУ, примерно года два до смерти, Щедровицкий сделал неожиданное признание. Он сказал, что давно уже исчерпал содержание своей работы, слишком отождествился со своим делом и поэтому не имеет сил и энергии для продолжения начатого. «Я, сказал Щедровицкий, считаю себя счастливившим человеком, я достиг своей цели и теперь мне надо спокойно и тихо умереть. Я устал от этой жизни». Эта странная констатация очень удивила меня: в такое признание трудно было поверить, вспоминая учителя в молодости. В те далекие мои студенческие годы молодой Щедровицкий был необычайно работоспособен и энергичен, яркий полемист, непрерывно порождавший новые мысли и идеи.
Как такое может быть? – подумал я. Исчерпанность содержания, отсутствие сил и энергии, разве это возраст, 61 год, и разве, например, Мамардашвили, который всего на два года младше Георгия не поражал в последние годы удивительной работоспособностью и творческой плодовитостью? Конечно, можно было все списать на здоровье, но я чувствовал, что возможно другое объяснение случившегося. Не являлись ли симптомы, о которых говорил Щедровицкий, скорее следствием жизненной доктрины, чем нездоровья?
Я вспомнил, как Мамардашвили на одной из лекций говорил, что всякая философия должна строиться таким образом, чтобы она оставляла место для неизвестной философии. По Мерабу, заниматься философией означало не быть завершенным, он подчеркивал, что философствуя, человек каждый раз рождается заново, что это путь человека, непрерывный процесс. А что значит заниматься философией для Щедровицкого? Насколько я знал своего учителя, для него это означало исследовать, ставить проблемы, решать задачи, строить теории, объяснять мир, предписывать другим специалистам. Но все эти действия, особенно при естественнонаучной ориентации могут стать конечными, закончиться. Действительно, к концу 60-х годов программа построения теории деятельности оказалась довольно быстро реализованной: в течение нескольких лет было построено столько схем и изображений деятельности, что их, по мнению Щедровицкого, с лихвой хватало на описание любых эмпирических случаев. В результате Георгий Петрович пришел к выводу, что теория деятельности построена (в конце 60-х годов он сказал мне в частной беседе: "Главное уже сделано, основная задача теперь – распространение теории деятельности и методологии на все другие области мышления и дисциплины").
Но этот финал можно понять иначе: исследование и мышления, и деятельности прекратились, построенные схемы и представления были объявлены онтологией, реальность была истолкована как деятельность, а методологическая работа свелась к построению на основе этих схем и представлений нормативных и организационных предписаний для себя и других специалистов. Если же описываемый материал все же сопротивлялся, схемы теории деятельности достраивались и уточнялись. Но вся эта работа уже шла в рамках закрепленной онтологии и убеждения, что ничего кроме деятельности не существует. Предписывать другим специалистам иногда только и возможно, если придерживаться ясного и простого понимания мира, например, как деятельности или мыследеятельности. Полнота таких схем и категорий, достигнутая уже в начале 70-х годов, – вероятно, естественный результат подобных методологических установок.
Но был еще один момент – ценностный. Уже Платон и Аристотель писали, что философия – это то, что совершается ради Блага. Конечно, каждый философ понимает Благо по-своему. Например, для Аристотеля Благо – это Разум, порядок в мышлении и мире, созерцание божественных вещей, мышление о мышлении. Для Мамардашвили Благо – это духовный христианский путь, делание себя человеком, самосознание и утверждение своей личности, своего Я. Вспомним, по Мерабу предназначение человека состоит в том, чтобы исполнится по образу и подобию Божьему, кроме того человек снова и снова создается в истории с участием его самого, то есть человек есть такое существо, возникновение которого непрерывно возобновляется, причем в каждом индивидууме.
Однако для Щедровицкого Благо имело совсем другое значение – это порядок в мышлении специалистов, упорядочение их деятельности через предписание и знание. Отсюда установка на логику, на методологию, понимаемую как интеллектуальное нормирование. Соединение такого понимания Блага плюс трактовка методологической работы как исследование естественнонаучного толка и вело, как уже говорилось, к минимизации (полноте) схем и категорий, к видению мира прозрачным, деятельно-упорядоченным, к отрицанию личности и культуры, как их понимают в гуманитарных науках. Для личности в теории деятельности Щедровицкого не оказалось место вообще, а культура трактовалась как один из механизмов воспроизводства структур деятельности.
«Со всех сторон, – говорил Щедровицкий в одном из последних интервью, – я слышу: человек!.. личность!.. Вранье все это: я – сосуд с живущим, саморазвивающимся мышлением, я есть мыслящее мышление, его гипостаза и материализация, организм мысли. И ничего больше… Я все время подразумеваю одно: я есть кнехт, слуга своего мышления, а дальше есть действия мышления, моего и других, которые, в частности, общаются. В какой-то момент – мне было тогда лет двадцать – я ощутил удивительное превращение, случившееся со мной: понял, что на меня село мышление и что это есть моя ценность и моя, как человека суть»61.
Меня всегда поражало отношение Георгия к людям. С одной стороны, влюбленность в своих учеников и поддержка самых разных, часто довольно мало знакомых людей, с другой – дидактичность, жесткость, даже использование людей и друзей. Щедровицкий захватывал в свою орбиту многих людей или сразу отталкивал их от себя. Создавая сильное энергетическое и экзистенциальное поле, он давал людям энергию, заставлял все видеть иначе, воодушевлял. Обратная сторона дела, на которую указал один из первых учеников Георгия Петровича, Владимир Лефевр – захваченные в орбиту Щедровицкого люди часто становились частичными, несамостоятельными в мышлении и оценках. Но, естественно, не все. Почти во всех случаях влюбленность и поддержка своих учеников, длящаяся больше или меньше, в конце концов сменялась их изгнанием из альма матер, яростным отрицанием. Участникам семинаров Щедровицкого хорошо была известна оценка, даваемая изгоняемым ученикам: «Ты перестал мыслить и больше никогда не сможешь это делать хорошо». Впрочем, оценки Георгия Петровича часто менялись на противоположные.
Щедровицкий постоянно ставил своих друзей и учеников в ситуации, чтобы проверить, на что человек способен. Мамардашвили однажды раздраженно сказал ему:
«Не надо искушать Бога, как и людей тоже не надо, нельзя искушать, не надо их специально ставить в ситуацию, чтобы посмотреть, что такое человек и как себя покажет, это грех – делать такие вещи». Но Георгий продолжал экспериментировать с людьми, иногда даже манипулировал ими. Как-то в споре со мной он сказал: «Наша интеллигенция – мягкотелая, гнилая и беспринципная, с ней кашу не сваришь. Дело можно делать только с командой пусть и не интеллигентных, но последовательных людей. Этот мир меня не устраивает, я должен его изменить».
Щедровицкий в свое время подписал письмо с протестом против дела Даниэля и Синявского и был за это исключен из партии. Опубликовав затем статью в "Литературной газете", он вынужден был также уйти с работы. Кстати, один из немногих Георгий Петрович в этой ситуации вел себя мужественно, не каялся, а напротив, еще в те застойные годы требовал гласности. Но вот вопрос, почему он подписал письмо? Большинство подписавших делали это исходя из нравственных соображений. Поступок же Щедровицкого определялся, как мне помнится, другими мотивами. Это был смелый, мужественный поступок, но диктовался он скорее ненавистью к социалистическому обществу, а также соображениями политики. Подобно тому, как Георгий советовал автору вступить в середине 60-х годов в партию, чтобы, как он говорил, «воспользоваться возможностью влиять на ход событий», он сам подписал письмо, не желая упускать возможности повлиять.
Если Мамардашвили был философ экзистенциального толка, понимающий свою жизнь как духовный путь, сознающий себя в лоне христианской культуры, то Щедровицкий – рационалист до мозга костей, человек, отрицающий духовный и трансцендентальный опыт, чуждый идей христианской культуры. Возможно поэтому он так держался за школу, полностью отождествил себя с методологией, не раз и не два подчеркивал свою значимость для истории. Когда к концу 60-х годов теория деятельности была построена, и его соратники из Московского логического кружка разошлись, Щедровицкий оказался перед выбором. Или выйти "из подполья", стать философом открытой культуры или продолжать культивировать эзотерическую методологию, но уже с другими людьми.
Он выбрал второй путь, еще энергичнее начал вносить порядок в мышление других людей, строить замкнутый микрокосм методологии, которая с этого момента стала ассоциироваться только с его именем и идеями. Вся эта титаническая работа по переделке мышления других людей и строительству методологического храма (сначала в виде семинаров, затем организации многочисленных оргдеятельностных игр) требовала от Георгия огромной энергии и усилий. Он жил и работал на износ, по сути, не получая никакой энергии извне, от своих друзей и учеников. Ведь организация, семинар, игры – это не духовная общность, в них нет любви, нет бескорыстной отдачи, зато царит дух соревнования, борьбы, смелых экспериментов над другими людьми. В такой атмосфере только берут, но известен христианский принцип – чем больше берешь от других, тем меньше получаешь, чем больше отдаешь, тем больше получишь. Может быть, поэтому, когда телесные силы Щедровицкого оказались исчерпаны, а задачи и содержание были исчерпаны еще раньше, наступил кризис личности, осознаваемый как отсутствие сил и энергии, утеря смысла работы и творчества. Но продолжим выкладывать сомнения, касающиеся «Лекций о Прусте».
3.2. Природа и смысл антропологической реальности
Мераб Константинович анализирует двойной опыт – собственный и Пруста, однако выдает его за опыт любого человека, то есть общечеловеческий опыт, на что, в частности, указывает убеждение в существовании "общих законов сознательной жизни". А ведь мы отмечали, что личность Пруста-Мамардашвили весьма своеобразная, непохожая на многие другие личности, например, Вашу или мою (хотя, естественно, какие-то общие моменты у нас у всех могут быть). На мой взгляд, сегодня постепенно вырабатывается новый подход к пониманию личности, который не учитывал или сознательно игнорировал (тогда возникает вопрос, почему?) Мераб Константинович. Поясним его подробнее.
Прежде всего, происходит отказ от субстанциального понимания личности, она перестает пониматься онтологически. Современное понимание личности включает в себя разные понимания и концепции человека. В этом плане личность – это не только то, что есть в человеке, но и знание о человеке, и рефлексия, и "сочинение себя человеком", о чем в свое время писал Ф.М. Достоевский. Другой не менее важный момент – принятие принципа, который можно назвать принципом "личностной относительности". В соответствие с ним в действительности нужно различать, по меньшей мере, два плана: социэтальный и витальный. Первый план, социэтальный – общий для всех людей, он обусловлен экономикой, производством, социальными системами, то есть реальным взаимодействием людей их взаимозависимостью друг от друга.
«Реальное столкновение между разными культурами, – утверждает С. Бенхабиб, – создает не только сообщество обсуждения, но и сообщество взаимозависимости… В моральном плане мы стали современниками, если не партнерами, захваченными в сеть взаимозависимости, причем наши действия будут иметь и вневременные последствия… не следует, что если мы уважаем людей как создателей культуры, то мы должны либо “классифицировать или упорядочить” их миры в целом, или отказать им в уважении, вообще отстранив от себя их жизненные миры. Мы может не соглашаться с каким-то из аспектов их моральных, этических или оценочных практик, при этом не отвергая их жизненные миры как таковые и не проявляя неуважения к ним»62. Разбирая точку зрения тех оппонентов, которые утверждают, что неверен сам подход, поскольку модель совещательной демократии не в состоянии примирить “несоизмеримые системы верований и мировоззрений” и предполагает от участников диалога достаточно высокую культуру мышления, Бенхабиб старается показать, что несоизмеримость нарративов преувеличена, что, напротив, в реальном публичном общении мы, как правило, «ориентируемся на один и тот же горизонт знания», что часто более важен не результат, а процессы сближения, понимания и социального обучения, что совещательные процессы не устраняют необходимости демократической борьбы всеми другими политическими средствами63.
Только в социэтальном плане явления могут быть описаны в рамках представления об одной реальности – объективной и общезначимой для всех людей. Именно в этом ключе Мамардашвили, вероятно, мог говорить об общих метафизических законах психической жизни.
Второй план, витальный – специфичный для каждого человека или "субъекта" (группы, субкультуры), он обусловлен индивидуальной культурой и опытом жизни. Хотя каждый человек ("субъект") находится в реальном взаимодействии с другими людьми, одновременно он может реализовать свой индивидуальный путь жизни. Так один человек верит в Бога, и главное, – живет в соответствии с религиозными требованиями. Другой – атеист и соответственно живет в мире рациональных отношений. Но и верующий может видеть и жить различно: христианин – одним образом, а буддист – другим. Получается, что на одном уровне (социэтальном) опыт жизни у всех людей одинаковый, и, следовательно, истина одна (американский экспериментатор-психотехник Лилли относит этот опыт, к "согласованной реальности"), а на другом, витальном, сколько разных опытов жизни, столько и существует реальных, как правило, несовпадающих между собой истин. На витальном уровне истина есть не просто принцип соответствия знания и действительности, но и способ реализации себя, способ самоорганизации своей жизни. Именно на витальном уровне, вероятно, справедлива формула, высказанная однажды Лилли: «В сфере ума то, что считаешь истинным, истинно или становится истинным в пределах, которые предстоит определить из опыта». Мераб Константинович сказал бы здесь другими словами: «у каждого свой эзотерический путь спасения, который может пройти только он сам». Наконец, почти каждый человек входит в "согласованную реальность" и одновременно в какие-нибудь личные, "несогласованные", то есть принадлежит обоим планам.
В соответствии с принципом личностной относительности наше видение и мир (реальность) – условны, но не в том смысле, что их нет. Они, конечно, существуют, однако если признаются другие реальности, не совпадающие с нашей, то необходимо признать, что наша реальность и видение (также, кстати, как и другие) существуют не в социэтальном плане, а в витальном. Существуют они и в социэтальном плане, но не как метафизические объекты и законы, а как культурные и психические феномены. Другими словами, когда кто-то утверждает, что Бог есть, и живет в соответствии с этой верой, то для него Бог действительно есть, хотя для другого, неверящего в Бога, последнего нет. Тем не менее, и первое видение (реальность Бога), и второе (реальность, где Бог отсутствует), оба существуют как культурные и психические феномены.
Но как в этом случае решается проблема свободы? В старой картине человек был абсолютно свободен именно как личность, мир или природа рассматривались только как условия, которые он должен учитывать. В конце концов, человек, как и Бог, на место которого он встал, мог сделать все: убить другого, переделать природу, возомнить себя Богом и т. д. Он мог, однако уже не как Бог, убить даже самого себя. В новой картине мира, при новом понимании человека, необходимо мыслить, что моя свобода принципиально ограничена природой иных сил, например, природой Культуры, других людей, наконец, моей собственной природой. Поэтому столь важно "выслушивать" себя, других, Время. В этом смысле человек свободен и произволен в весьма узкой области. Но в чем тогда смысл наших действий и свободы, если не в Боге и не в спасении? Думаю, что смысл и энергию человек может почерпнуть, с одной стороны, в правильном понимании времени (Культуры), его проблем, путей их разрешения, с другой – в уяснении своей природы, своих устремлений. По-другому, то же самое можно сказать иначе: необходимо совпадение личности и культуры. С этим вопросом, кстати, связана тема, которую Мамардашвили обозначает как необходимость личности постоянно воссоздавать себя.
Да, современный человек вынужден себя постоянно воссоздавать в своей константности и автономии. Но что это означает, как это возможно, на что при этом человек может опираться? Кажется, что только на самого себя и Разум, однако именно они сами в современной культуре нуждаются в опоре и воссоздании. Анализ показывает, что воссоздавая себя, мы реально опираемся на помощь других, на саму творческую работу (усилия) по воссозданию (в том смысле, что анализируем ее неудачи или же ее ограниченные возможности), что в этой работе мы изобретаем средства самой работы (знаки, приемы и т. д. – все, что Фуко называет дискурсами и практиками себя), что наши усилия являются эффективными лишь в той мере, в которой они совпадают с общим ходом нашей эволюции (развития), а также поддерживаются извне ситуацией, в которой мы находимся. Другими словами, воссоздать себя – это значит не только работать над собой, изменять, преобразовывать себя, но и выслушивать Реальность, встроиться в дискурс, высвободить место для встречи с самим собой, высшими силами, Богом; вообще, каждое свое усилие сверять с усилиями иных сил и реальностей.
Теперь несколько соображений о понимании эзотеризма. И здесь нет полной ясности: с одной стороны, Мераб Константинович говорит об эзотеризме достаточно натуралистически (что, мол, есть иная подлинная реальность, божества, бессмертие и т. д.), с другой – показывает, что подлинная реальность – это реальность наших состояний, нашего жизненного пути. Первое понимание – это традиция платоновского эзотеризма, второе – дзенская традиция, отрицающая объективацию подлинной реальности как мира вне активности и сознания человека. От Платона идет еще одно понимание эзотеризма – как культурной работы, Платон считал, что конечной прагматической целью эзотерической философии является преображение этого мира по образцу мира божественного, мира идей (об этом он четко говорит в «Государстве»). И опять неясность: в одних случаях Мамардашвили трактует эзотерический опыт, действительно, как культурную работу, например, как творчество и реальную практику жизни, а в других – придает ей самоценный и явно независимый от любых культурных значений смысл, например, утверждая, что, в конечном счете, наш опыт и мир есть реальность наших состояний.
Закончить размышления над лекциями Мамардашвили я хотел бы обозначением собственных границ. Хотя многие темы и переживания Мераба Константиновича мне понятны, тем не менее, мое мироощущение существенно отличается от мерабовского. Как методолог я не верю ни в мир, ни в свои состояния сами по себе, все это должно быть пропущено сквозь опыт моей жизни, а также методологический и философский анализ. Все должно быть распредмечено, заново осмыслено и собрано, причем только на тот срок, пока моя эволюция и опыт подтверждают данное видение и понимание. За пределами этого начинается новая работа. Означает ли сказанное, что я отрицаю общезначимость и Реальность, как данные нам всем? И да, и нет. Я имею дело со своим ощущением общезначимости и Реальности и стараюсь их провести в жизнь, но, одновременно, понимаю, что другие стяжатели истины и красоты имеют другое ощущение этих данных всем реалий. В этом смысле я отказываюсь отвечать на вопрос, как устроена общезначимость и Реальность, в чем их сущность. Лучше их определить как конечный пункт и место наших совместных усилий и путей. Кардинальный вопрос: достижимы ли сегодня совместные усилия и пути? Ответ на него может дать только жизнь и наша работа в этом направлении.
Подводя итог этой главе, к сказанному выше нужно добавить следующее. Философия субъективности, вероятно, должна включать в себя, по меньшей мере, три раздела. В первом нужно рассмотреть сущность субъективности, а также отдельные виды субъективности, сложившиеся в разных областях знания и практиках.
Во втором субъективность необходимо конституировать как «возможный феномен», то есть такой, который будет нас удовлетворять сегодня. Необходимое условие этого – разрешение намеченных выше проблем относительно субъективности (Проблематизацию субъективности мы продолжим и в других главах; стоит отметить, что проблематизация субъективности является одним из продуктов нашего исследования).
В третьем разделе должна быть создана библиотека репрезентаций и реконструкций опытов субъективности, причем, не только философов, но и других мыслителей (например, реконструкции «Исповеди» св. Августина, «Лекций о Прусте» Мамардашвили, «Самопознания» Николая Бердяева, последняя книга Карла Юнга «Воспоминания, сновидения, размышления» и другие). Причем все темы, рассматриваемые при составлении библиотеки субъективности, нужно брать и разрешать не в рамках определенной онтологии, а с точки зрения опыта субъективности. Примерно также, так Мераб Мамардашвили осмыслял опыт творчества Пруста.
Здесь, естественно, возникает вопрос, а как же общезначимость, не будет ли при таком подходе философия субъективности только субъективным знанием? Думаю, нет, хотя проблема налицо. Философия субъективности – это в широком понимании гуманитарное знание, а, следовательно, оно должно быть двухслойным. Один слой представляет собой вполне объективный план идеальных объектов, характеризующих субъективность, а другой – пласт живой жизни, в данном случае опыт субъективности автора. Поясню.
Гуманитарное познание в лучших своих образцах имеет все черты нормальной науки, а именно, опирается на факты, отображает реальность методом конструирования идеальных объектов, если нужно, оформляется в теорию. Это, так сказать, инвариантные характеристики науки, одинаковые для естествознания и гуманитарного подхода. Специфика гуманитарной науки в другом64.
Гуманитарная наука изучает не природные явления, а такие, которые имеют отношение к человеку (самого человека, произведения искусств, культуру и прочее). Гуманитарные знания используются не с целью прогнозирования и управления, а для понимания или гуманитарного воздействия, например, педагогического. Конечно, и педагог стремится управлять поведением учащегося, но, если он опытный, то понимает, что помимо его влияния на учащегося не менее сильно влияет семья, улица, окружающая культура, кроме того, учащийся сам активен, и его устремления могут не совпадать с педагогическими усилиями педагога. В результате, воздействия педагога по своей природе скорее гуманитарные, а не инженерные.
В гуманитарном познании ученый проводит свой взгляд на явление, отстаивает свои ценности; это не ценности прогнозирования и управления явлением, а ценности личности гуманитария, причем различные у разных ученых. Гуманитарное познание разворачивается в пространстве разных точек зрения и подходов, в силу чего гуманитарий вынужден позиционироваться в этом «поле», заявляя особенности своего подхода и видения. Хотя начинается гуманитарное познание с истолкования текстов и их авторского понимания, но затем гуманитарий переходит к объяснению предложенного им истолкования, что предполагает изучение самого явления.
Наконец, чуть ли не главное: гуманитарное научное познание – не только познание, но одновременно и взаимоотношение ученого и изучаемого явления. Как писал М. Бахтин: «Науки о духе, предмет – не один, а два "духа" (изучаемый и изучающий, которые не должны сливаться в один дух). Настоящим предметом является взаимоотношение и взаимодействие "духов"»65. Применительно к данному исследованию это можно интерпретировать так: познание субъективности предполагает осмысление субъективности на основе опыта субъективности познающего, который, в свою очередь, устанавливается в ходе подобного осмысления.
Поскольку реализация гуманитарного подхода предполагает обсуждение ценностей и видения, которые хочет провести исследователь при изучении интересующего его явления (в данном случае феномена субъективности), постольку исходная ценность и целое (что именно существует) автоматически задаются гуманитарным подходом. Но есть еще несколько интенций, которые автор стремится провести. Во-первых, он старается способствовать становлению субъективности; реанимацию субъекта он оставляет желающим. В свою очередь, это означает необходимость понять, каким образом современный человек строит и возобновляет свою жизнь в изменившихся условиях, засчет какой работы и представлений.
Во-вторых, субъективность как целое, с точки зрения автора, задается личностью. Именно личность, в качестве действующего самостоятельно, выстраивающего свою жизнь индивида, ответственна за основные содержания субъективности. При этом личность автор понимает как своеобразного кентавра: одна ипостась ее определяется сознанием (разумом), которое осознает и замышляет (жизнь, себя), другая представляет собой реальную жизнь индивида, осуществляющуюся, в том числе, и на основе осознаний и замышлений (но не только)66. С одной стороны, личность – это, действительно, как утверждает К. Юнг, самость и индивидуализация строительство своей жизни и себя, выбор и предпочтение. С другой стороны, личность предполагает реализацию в данном человеке деиндивидуальных структур – языка, мышления, общих социальных условий жизни. Как пишут многие поэты и философы: «мыслит, сочиняет, творит не человек, а им мыслит, сочиняет и творит нечто». За всем этим угадывается иная, чем бытие отдельного человека, жизнь – социальная, космическая, духовная.
В-третьих, субъективность как целое задается не только современной ситуацией, делающей необходимым возобновлять жизнь в принципиально новых условиях, но также историческими и культурными предпосылками субъективности (субъективность как культурно-исторический феномен).
Наконец, если философия субъективности создается, в том числе и для сферы образования (например, для тьюторов), то целое будет задаваться и позицией педагога, который старается, чтобы субъективность его подопечных развивалась в правильном направлении. Действительно, педагог хочет направить развитие молодого человека в русло, полезное для него самого, общества и других. Другое дело, что полезность в данном случае участниками педагогического процесса может пониматься по-разному.
Глава вторая. Личность, поступок, выбор
1. Кейс первый – становление личности автора
В развитии современного человека есть важный период, относящий чаще всего к подростковому возрасту и юности, когда просыпается, начинает становиться наша личность, и мы впервые совершаем настоящие поступки. Поступки разные, не всегда понятные с точки зрения дальнейшего нашего развития. Начну с себя.
Я прекрасно помню, как прорезалась моя личность, если только, конечно, это была личность. Было 1-е сентября, после летних каникул. Я пришел в четвертый класс и как будто проснулся. Именно с этого времени я себя воспринимал, к себе присматривался, наблюдал за собой. Ощущение личности было столь необычным, что я хорошо запомнил свое состояние и переживания. Мне казалось, что все, что было до этого, уходит в сплошную темноту. Лишь отдельные картины были разбросаны в этом темном прошлом. Так, например, в этом темном прошлом я запомнил следующую сцену, вероятно, это было самое первое воспоминание о самом себе.
Лежу на полу, передо мной коробка с рассыпанными шоколадными конфетами и гофрированными белыми бумажками. Я знаю, но не вижу: передо мной отец, пришедший навестить меня в детский сад; бросился к нему, но споткнулся и упал, от неожиданности отец уронил конфеты, и они оказались на полу. Вторая сцена видна очень смутно. Начало войны, мы едем в теплушке вагона. Мама дает мне бутерброд, накрытый сверху еще одним куском хлеба. С удовольствием ем, и вдруг мой брат Толя кричит удивленно: “Ма, а Вадик ест масло”. Я сразу же бросаю бутерброд на пол (дело в том, что в детстве я совершенно не ел все, что было похоже на масло и сметану, и вот, чтобы скрыть масло, мама замаскировала его куском хлеба). Третья сцена, точнее несколько, относятся к периоду эвакуации в Куйбышеве. Здесь я начал запоминать свои первые сновидения.
Мне снится, что иду по длинному темному коридору и слышу за своей спиной лай собаки. Бегу от нее изо всех сил и прячусь в какой-то низкий шкаф. Другой сон был обычный, детский. Стою на подоконнике дома и вдруг неожиданно срываюсь, и падаю вниз. Сердце замирает, сжимается, но, не долетев до земли, я в холодном поту просыпаюсь в кровати. Пожалуй, самый интересный сон мне приснился во время войны. Мне было пять или шесть лет. Мама день и ночь работала на авиационном заводе и лишь изредка урывала несколько часов, чтобы навестить меня и брата в детском саду. Почти всегда она приносила что-то вкусное: какао в термосе, шоколад или что-нибудь еще. И вот мне упорно стал сниться сон с мамой и вкусными продуктами в придачу. Понятно, как я огорчался, когда просыпался: нет ни мамы, ни какао. Наконец, чтобы не обманываться и не огорчаться понапрасну, я решил проверять себя – щипать за ухо: если больно – не сплю, если не больно – сплю. И в ту же ночь мне приснился сон: приезжает мама, я дергаю себя за ухо, убеждаюсь, что не сплю, пью какао и затем… просыпаюсь. Дальше все ясно. Сила огорчения прочно отпечатала этот сон в моей памяти.
Четвертая и остальные сцены падают на Москву после войны. Но все эти сцены никак не были связаны с моей личностью, они просто запомнились и стояли перед глазами.
Совсем другое начинается с четвертого класса. Я именно открываю себя, мне кажется, что теперь помню себя непрерывно, хотя это, конечно, что понял позднее, было иллюзией. Продумывая, почему это произошло, нашел причину, с одной стороны, в чтении книг, именно к этому времени я начал достаточно уверенно и много читать, с другой – в том, что пошел в школу, да и дома был все время один (отец находился в армии, а мама пропадала на работе). Книги дали форму осознания себя, а самостоятельная жизнь в школе и дома заставили перестроиться. Я уже не мог, как прежде рассчитывать на помощь мамы или воспитателя, пришлось опереться на самого себя. Книги подсказали, как это сделать – взглянуть на себя со стороны, увидеть себя, охарактеризовать свое Я.
Вообще к этому времени (пятый – шестой класс) я полностью жил в книгах. Художественные события интересовали меня значительно больше, чем окружающая бедная послевоенная жизнь. В те годы никаких телевизоров и плееров еще не было, игрушек практически тоже. Мы жили в огромном доме фабрики “Шерсть-сукно” с коридорной системой. В одном конце коридора находилась общественная кухня, где однажды я в течение двух минут наблюдал фантастический танец жирных крыс, в другом конце коридора располагались два общих туалета.
В доме было всего две еврейских семьи. Антисемитизм процветал как среди взрослых, так и среди их детей. Мне с братом не раз приходилось отстаивать свою независимость с помощью кулаков, помню, например, как мы стояли во дворе в окружении дружно плюющих в нас сверстников. Все это тоже не стимулировало желание жить обычными событиями, как только выдавался случай, я старался нырнуть в мир книг, где гуляли благородные дамы, джентльмены и злодеи, кипели страсти, мучались и размышляли о жизни герои. Когда случай не выдавался, я пытался его создать сам, читал даже ночью под одеялом, включая фонарик, и осторожно, чтобы не разбудить маму, переворачивал страницы.
Естественно, что при таком образе жизни уроки я готовить не успевал. Каждый день со страхом ждал, не вызовет ли учитель. Но рано или поздно моя фамилия произносилась. В результате я так запустил учебу, что уже боялся идти в школу. Где-то недели две или больше я вместо школы шел в метро. Спрашивается, это был поступок или нет? Я находил за станцией “Электрозаводская” в урнах несколько плохо оторванных билетов, и, зажав пальцами оборванный край, проходил мимо контроля. В метро находил свободную скамейку и сидел на ней, глотая очередную книгу. В положенное время, как ни в чем не бывало, я возвращался домой. Так бы и продолжалось неизвестно сколько времени, если бы кто-то из класса не увидел меня в метро и не сказал об этом классному руководителю. Я во всем повинился, обещал нагнать учебу и только просил, чтобы не рассказывали матери. Она узнала об этой истории буквально несколько лет тому назад от меня самого.
Примерно в это время я прочел “Обломова” и был потрясен. Почему-то решил, что я – точная копия Илья Ильича, в частности, так же безволен, как последний, поскольку не могу ради книги сесть за уроки или прибрать в комнате. По-настоящему испугался, гениально обрисованная Гончаровым перспектива зарастания коростой и гибели живой души ясно предстали передо мною. Я решил спасать себя, воспитывать свою волю. Начал он с простого задания – старался не говорить ни слова в течение двух дней. Следующее задание было сложнее, потом еще сложнее. Так я вступил на тропу войны с самим собой. Здесь уже, без сомнения, был поступок. На этом пути терпел больше неудач, чем побед, но все же не прекращал сражения много лет. Постепенно мои усилия, к удивлению, стали приносить плоды, и к девятому классу я стал уже вполне организованным молодым человеком. К этому времени семья переехала в город Анапу, что тоже способствовало оздоровлению моей личности.
Глядя назад издалека, я думаю, что, как ни странно, большую роль в формировании его личности сыграла не только литература XIX, XX веков, которую с любовью собирали мать и отец, но и общая неустроенность тогдашней жизни, обусловившая то обстоятельство, что я жил как бы без родителей. Я или должен был пропасть, как это произошло со многими сверстниками, или стать личностью, способной к самостоятельному поведению и осмыслению действительности. Почему-то произошло последнее.
2. Кейс второй – история, приключившаяся с юным Карлом Юнгом
Обратимся к одному подростковому воспоминанию и переживанию Юнга. Содержание этого переживания таково. Однажды в прекрасный летний день 1887 года восхищенный мирозданием Юнг подумал:
«Мир прекрасен и церковь прекрасна, и Бог, который создал все это, сидит далеко-далеко в голубом небе на золотом троне и… Здесь мысли мои оборвались и я почувствовал удушье. Я оцепенел и помнил только одно: Сейчас не думать! Наступает что-то ужасное»67.
После трех тяжелых от внутренней борьбы и переживаний дней и бессонных ночей Юнг все же позволил себе додумать начатую и такую, казалось бы, безобидную мысль.
«Я собрал, – пишет он, – всю свою храбрость, как если бы вдруг решился немедленно прыгнуть в адское пламя, и дал мысли возможность появиться. Я увидел перед собой кафедральный собор, голубое небо. Бог сидит на своем золотом троне, высоко над миром – и из-под трона кусок кала падает на сверкающую новую крышу собора, пробивает ее, все рушиться, стены собора разламываются на куски.
Вот оно что! Я почувствовал несказанное облегчение. Вместо ожидаемого проклятия благодать снизошла на меня, а с нею невыразимое блаженство, которого я никогда не знал… Я понял многое, чего не пони-мал раньше, я понял то, чего так и не понял мой отец, – волю Бога… Отец принял библейские заповеди как путеводитель, он верил в Бога, как предписывала Библия, и как его учил его отец. Но он не знал живого Бога, который стоит, свободный и всемогущий, стоит над Библией и над Церковью, который призывает людей стать столь же свободным. Бог, ради исполнения Своей Воли, может заставить отца оставить все его взгляды и убеждения. Испытывая человеческую храбрость, Бог заставляет отказываться от традиций, сколь бы священными они ни были»68.
Не правда ли, удивительный текст? Первый вопрос, который здесь возникает, почему подобное толкование мыслей является следованием воли Бога, а не, наоборот, ересью и отрицанием Бога? Ведь Юнг договорился до того, что Бог заставил его отрицать и церковь, и сами священные религиозные традиции. Второй вопрос, может быть даже еще более важный, а почему собственно Юнг дает подобную интерпретацию своим мыслям? Материал воспоминаний вполне позволяет ответить на оба вопроса.
В тот период юного Юнга занимали две проблемы. Первая. Взаимоотношения с отцом, потомственным священнослужителем. По мнению Юнга, отец догматически выполнял свой долг: имея религиозные сомнения, он не пытался их разрешить, и вообще был несвободен в отношении христианской Веры и Бога. Вторая проблема – выстраивание собственных отношений с Богом, уяснение отношения к Церкви. Чуть позднее рассматриваемого эпизода эти проблемы были разрешены Юнгом кардинально: он порывает в духовном отношении и с отцом, и с Церковью. После первого причастия Юнг приходит к решению, которое он осознает так:
«В этой религии я больше не находил Бога. Я знал, что больше никогда не смогу принимать участие в этой церемонии. Церковь – это такое место, куда я больше не пойду. Там все мертво, там нет жизни. Меня охватила жалость к отцу. Я осознал весь трагизм его профессии и жизни. Он боролся со смертью, существование, которой не мог признать. Между ним и мной открылась пропасть, она была безгранична, и я не видел возможность когда-либо преодолеть ее»69.
Вот, оказывается, в каком направлении эволюционировал Юнг. На этом пути ему нужна была поддержка и смысловая, и персональная. Но кто Юнга мог поддержать, когда он разрывает и с отцом, и с Церквью? Единственная опора для Юнга – он сам, или, как он позднее говорил, «его демон»70. Однако понимает этот процесс Юнг иначе: как уяснение истинного желания и наставления Бога. Именно подобное осознание происходящего и обуславливают особенности понимания и интерпретации Юнгом своих мыслей. Юнг, самостоятельно делая очередной шаг в своем духовном развитии, осмысляет его как указание извне, от Бога (в дальнейшем, во взрослой профессиональной жизни – как указание от бессознательного от архетипов), хотя фактически он всего лишь оправдывает и обосновывает этот свой шаг. На правильность подобного понимания указывает и юнгеанская трактовка Бога. Бог для Юнга – это его собственная свобода, а позднее, его любимая онтология (теория) – бессознательное. Этот пример позволяет понять также еще одну вещь – роль ранних форм социализации. Почему, спрашивается, Юнг придает такое значение своим фантазиям, верит им? Не потому ли, что в противоположном уже не мог разубедить его отец, ведь Юнг находился с ним в конфликте. Поэтому Юнг с удовольствием подчиняется требованиям Бога, повелевающему стать свободным, следовать своему демону, отдаться бессознательному.
Итак, приходиться признать, что Юнг приписал Богу то, что ему самому было нужно. Интерпретация мыслей Юнга, так же, как затем и других проявлений бессознательного – сновидений, фантазий, мистических видений, представляет собой своеобразную превращенную форму самосознания личности Юнга. Превращенную, потому что понимается она неадекватно: не как самообоснование очередных шагов духовной эволюции Юнга, а как воздействие на Юнга сторонних сил – Бога, бессознательного, архетипов. Есть еще одно воспоминание, подтверждающее эту мысль.
В книге Юнг приводит сон, относящийся уже к взрослому состоянию и предсказавший ему разрыв с Фрейдом. События сновидения, пишет Юнг, «происходили в горной местности на границе Австрии и Швейцарии. Были сумерки и я увидел какого-то пожилого человека в форме австрийских императорских таможенников… В нем было что-то меланхолическое, он казался расстроенным и раздраженным… кто-то сказал мне, что этот старик – лишь призрак таможенного чиновника, что на самом деле он умер много лет назад». Вот как Юнг истолковал этот сон. "Я стал анализировать, и слово "таможня" подсказало мне ассоциацию со словом "цензура". "Граница" могла означать, с одной стороны, границу между сознательным и бессознательным, с другой же – наши с Фрейдом расхождения… Что же до старого таможенника, то, очевидно, его работа приносила ему больше горечи, нежели удовлетворения – отсюда раздражение на его лице. Я не могу удержаться от аналогии с Фрейдом»71.
Интересно, что сам Юнг фактически понимает, что это не предсказание, а скорее способ, помогающий ему оправдать очередной шаг своей эволюции – разрыв с Фрейдом.
«В то время (в 1911 году), – пишет Юнг, – авторитет Фрейда в моих глазах уже сильно пошатнулся… Когда мне приснился этот сон, я все еще глубоко чтил Фрейда, но в то же время уже стал относиться к нему критически. Судя по всему, я еще не осознавал ситуации и пытался каким-то образом найти решение. Это характерно для ситуации проецирования. Сон поставил меня перед необходимостью определиться»72.
Но пожалуй, приведенный пример – это единственный случай, когда Юнг, сам того не осознавая, по сути фальсифицирует собственную квалификацию сна, как сна-предсказания. Во всех остальных случаях Юнг трактует сновидения как объективный опыт, как материал бессознательного, который приходит к нему независимо от его желаний или "давления" шагов юнгеанской эволюции.
3. Кейс третий – преступление и наказание
Речь пойдет о реальной жизненной истории, пересказанной в третьем номере газеты «Еврейское слово» Аркадием Красилыциковым.
«Из колхозу мне удалось сбечь в четырнадцать годков, – начала свой рассказ Клавдия Зотова. – Нужны были работницы на торфоразработках. В деревню нашу прислали ответственного товарища, он меня и внес без лишнего разговора в списки, не поглядев, что годков мне мало. Я росту была большого и сильная на вид.
Два года потом жила в бараке и работала формовщицей на прессе по 12–14 часов в сутки, но к пятьдесят первому году предприятие это свернули за нерентабельностью, в бараках стали селить бывших зеков, высланных на 101-й километр. Я же должна была вернуться в колхоз – с голодухи пухнуть, но тут нашелся добрый человек и устроил меня на ткацкую фабрику в город Порхов…
Теперь скажу о главном. Работал у нас на фабрике один еврей семейный по фамилии Лонж, Яков Самойлович. Фельдшером работал в здравпункте. Был женат, имел двоих детей, с большой разницей в возрасте. Старшем – сыну – Вене, как мы познакомились, было уже 17 лет, а младшенький Сашок – только народился.
У меня случилась большая любовь к этому Вене. Можно сказать, я из-за этой любви и поступила в вечернюю школу учиться, в пятый класс, а он, Венечка, как раз десятый кончал в школе обычной. Вене может поначалу тоже показалось, что мила я ему и желанна. Я у него первой женщиной стала в жизни. Наша любовь с год продолжалась, а потом его в армию забрали, и он мне оттуда письмо отписал, что просит прощения за все, но больше близость со мной соблюдать не намерен, не хочет меня обманывать и предлагает не ждать его с Дальнего Востока, а устроить свою личную жизнь с другим человеком.
Много времени прошло, но могу смело сказать, что горя сильнее не было в моей жизни. Хотела даже руки на себя наложить.
Нужно вспомнить, какое было время тогда. Все вокруг говорили, что евреев скоро высылать будут на Север, в лагеря, так как они «убийцы в белых халатах». Отца Вени с медицинской работы выгнали, но директор наш был человек добрый и умный. Он Якова Самойловича оставил при фабрике разнорабочим. Так и сказал: «до лучших времен»
Мне доброты и ума не хватило. Я страшным письмом Вене ответила. Смысл письма был такой: как он, жидовская морда, посмел меня, русскую девушку, бросить, надсмеялся над моими высокими чувствами.
Веня на это письмо не ответил, а я все горела страшным огнем. Я вдруг возненавидела не только его, но и все семейство Лонжей. Я тогда задумала страшную месть: решила украсть их недавно рожденного сыночка, отнести его в дальний лес и там бросить в снег, чтобы он умер холодной смертью. Я тогда подумала, что мне за это ничего не будет от властей, потому что все евреи в СССР будто стали вне закона, и с ними можно было делать все что угодно.
Надо сказать, что наше общежитие было близко от дома Венички моего. Вот однажды и случился подходящий момент младенца выкрасть. Маленький меня хорошо знал и улыбался, когда я его в коробку большую из фанеры посадила. Так и несла до леса. Он мне оттуда агукал из коробки, а потом даже заснул. Так я почти бежала с Сашком более часа, а потом ушла от дороги по глубокому снегу в лес, поставила коробку под ель и стала бечь от этого места.
Тут Сашок будто понял все и заплакал. Он плачет в крик, а я бегу. Потом как-то вдруг силы кончились, упала, хватаю снег губами и ясно понимаю, что не смогу бросить маленького так, на смерть.
Вернулась, взяла его на руки, а Сашок сразу плакать перестал. У него всю жизнь был такой характер. К людям с большим доверием относился. Никогда потом не верил, что человек человеку – волк, даже во взрослом возрасте не верил».
Клавдия решила выдать украденного мальчика за своего сына, прижитого от случайного человека, отвезла в деревню к матери, которая сначала его и воспитывала. Потом Зотова взяла заболевшую мать с «сыном» к себе. Судьба Саши сложилась удачно: он окончил школу с отличием, поступил на математический факультет МГУ, закончил аспирантуру и затем стал работать в «почтовом ящике».
«И тут я заболела. Тяжело заболела раковым заболеванием груди. Случайно подслушала разговор врачей о своей судьбе, что жить мне осталось совсем недолго. Тут меня совесть стала мучить, и вызвала я Сашко прямо к операции своей. Он прилетел сразу же. Сел у моей кровати в этой чертовой районной больничке, смотрит на меня и говорит всякие слова, руки мне целует. Вот оно отговорился, тогда и моя очередь пришла говорить.
Он все узнал из моего больного шепота. И про ту коробку из фанерки зимой, и про своих родителей, и про мою любовь к его брату Веничке. Шепчу и плачу, шепчу и плачу. Глаза закрыла, боюсь на Сашку смотреть. Потом открыла глаза: смотрю – по его щеке тоже слеза бежит.
– Жалко мне тебя, мама, – говорит мой сынок украденный. – Так жалко, что и сказать тебе не могу.
Надо же, такие слова мне… Что дальше? Как видите не померла я. Живу, вот уже 13 лет после того смертного приговора. А Сашка мой нашел отца, совсем старенького, и брата (мама его к тому времени померла). Он их нашел, выправил свои документы по новой, а в 1993 году подались они всей семьей в Израиль…
Семья у Вени хорошая, детей трое, уже внуки имеются. Я с ним два раза виделась. Один раз в России, другой – здесь, недавно. Все прощения просила, но он вздыхал тяжко, ничего не сказал. Думаю, не простил меня из-за матери. Та всю жизнь Сашеньку своего вспоминала…»73.
Назовем все своими словами, безусловно, Клавдия Зотова совершила преступление (украла ребенка) и многие годы не раскаивалась в этом. Ею двигали желание мести и «голые схемы» – распространенные в те годы культурные сценарии, что евреи – «убийцы в белых халатах» и «ей за это ничего не будет от властей, потому что все евреи в СССР будто стали вне закона, и с ними можно было делать все что угодно»74. В период преступления она явно была не в себе («я все горела страшным огнем»). С одной стороны, Клавдия всю жизнь любила Веничку, а с другой – ввергла в трагедию его семью и ускорила смерть его матери.
Но убить ребенка Клавдия все же не смогла, хотя хотела. Более того, она его полюбила, воспитала как своего, а на пороге смерти ее «стала мучить совесть», она два раза выпрашивала прощения у своего Венички. Зотова все же имеет совесть, она не может убить маленького ребенка, заботится о нем и любит его. У Клавдии была добрая и любящая мать, и сама Зотова способна на большую любовь (правда, как говорят в народе, любила «по-своему»). Но главное, оказалось, что для Клавдии маленький ребенок – это не орудие мести, а беззащитное дитя, нуждающееся в защите и любви. Немаловажными являются и угрызения совести75.
4. Что собой представляет личность, и как на ее развитие влияют условия модернити?
Продумаем эти три кейса. Во всех случаях речь идет о становлении личности в юном возрасте и поступках, во многом определивших жизнь человека. Автор начал работать над собой и продолжает это делать до сих пор. Юнг, порвав с отцом и церковью и приписав Богу нужные качества, и дальше в науке и жизни следовал этому образцу. Клавдия Зотова, украв ребенка, определила тем самым всю свою дальнейшую жизнь. Обсуждая, что такое личность, Александр Асмолов ссылается на Леонтьева:
«А.Н. Леонтьев писал: “Первые активные и сознательные поступки – вот начало личности. Становление ее происходит в напряженной внутренней работе, когда человек как бы постоянно решает задачу, “чему во мне быть”… Чем больше действие человека отклоняется от типичных действий большинства людей, тем вернее, что за ним стоят “внутренние” личностные факторы – внутренние “диспозиции” (предрасположенности к действиям)»76.
Во всех случаях наши герои действовали самостоятельно, что является одним из признаков становления личности. При этом они вышли на новое понимание реальности (им потребовалась такая опора). Автор увидел свою судьбу в образе Обломова. Юнг узнал «волю Бога, стоящего над Библией и Церквью, заставляющего отказываться от традиций, сколь бы священными они ни были». Клавдия Зотова убедила себя, что «евреи в СССР вне закона, и с ними можно делать все что угодно».
Итак, становление личности, поступок, новая реальность, вошедшая в сознание. Асмолов объясняет становление личности очень просто: личность исходно существует в человеке, но до поры до времени спит. Противоречия в деятельности человека пробуждают ее.
«Поиск “двигателя”, дающего начало активности личности, необходимо искать в тех рождающихся в процессе потока деятельностей противоречиях, которые и являются движущей силой развития личности”… Выступая как источник развития личности социально-исторический образ жизни как бы задает появившемуся на свет человеку сценарий, втягивая его в определенный распорядок действий. Жесткость этого распорядка действий зависит прежде всего от того, насколько варьирует в конкретном социально-историческом образе жизни свобода выбора тех или иных видов деятельности»77.
В предложенной Асмоловым схеме человек “выбирает” виды деятельности, “овладевает” собственным поведением, решает задачу “чему в нем быть” и т. п., то есть он уже сознателен и сформирован, но его личность была на заднем плане и до поры до времени не осознавалась. Однако, что тогда объясняется, ведь главное как раз понять, откуда эта личность взялась и как она сформировалась?
Подобный подход, когда вводится предпосылка о предсуществовании личности, которая затем, в процессе развития себя раскрывает (то есть полагание своеобразного гомункулуса), объясняет и важный тезис А. Асмолова о том, что личность в истории была всегда.
«Итак, – пишет он, – на самых разных этапах человеческой истории в развитии культуры ведут между собой нескончаемый диалог социотипическое и индивидуальное поведение личности. Наличие этого диалога служит доказательством того, что в истории не было безличного периода существования общества»78.
Не подтверждает ли история с Юнгом концепцию Александра Асмолова? Разве не он сам решает, «чему в нем быть». Кто в нем это решает, если не его личность? Кто решал для автора, что он будет себя переделывать и закалять свою волю? Однако не все так просто. Ведь на Юнга решительное влияние оказало его желание порвать с отцом и церковью, а на меня влияние гуманистической литературы и слезы моей матери. Может быть, поступок и новая реальность только оправдывали это давление? К тому же современные культурологические и историко-психологические исследования показывают, что личность – довольно позднее образование. В филогенезе она складывается не раньше античной культуры, а в онтогенезе только в подростковом возрасте, когда взрослые, посылая ребенка в школу, начинают склонять его к самостоятельному поведению. Подвесим пока этот вопрос, чтобы к нему вернуться потом.
Обратим внимание еще на два момента. Первый, поведение Юнга близко к асоциальному, а Клавдии Зотовой вполне асоциальное, даже криминальное. В воспоминаниях Юнга есть, в частности, такой выразительный пассаж.
«Ребенком я чувствовал себя одиноко, и я одинок до сих пор, поскольку я знаю, и я должен объяснить и напоминать людям то, что они не знают и, в большинстве случаев, не хотят знать… С некоторыми людьми я был очень близок, по крайней мере до тех пор, пока они были как-то связаны с моим внутренним миром; но затем могло случиться так, что я вдруг отстранялся, потому что не оставалось ничего, что могло меня с ними связывать. До меня с трудом доходило, что люди продолжают существовать – даже когда им уже нечего сказать мне… Я мог увлекаться многими людьми, но стоило мне проникнуть в их суть, волшебство исчезало. И я нажил себе множество врагов. Но всякий человек, если он человек творческий, не принадлежит себе. Он не свободен. Он – пленник, влекомый демоном»79.
В этом исповедальном тексте нетрудно узнать традицию Сократа, доведенную до предела, до крайности романтической эпохой мысли: подобно великому греку, Юнг говорит обществу и толпе крайне неприятные вещи и одновременно понимает, как чудовищно он сам выглядит в свете обыденной общественной морали.
Тем не менее, Юнг вполне здоровый в психическом отношении человек. А вот Клавдия Зотова, здорова ли она? Юрист и психиатр скажет, что, конечно же, да. Юрист еще добавит, что Зотова – преступница. И оба они вынуждены будут признать, что сегодня тысячи, если не многие миллионы людей похожи в своих поступках на Клавдию Зотову. С одной стороны, они вроде бы не безумны, и в обычной жизни мало чем отличаются от остальных людей, с другой – преступники (насильники, убийцы и прочее). Если они нормальные люди, то, как могли совершить такие преступления (украсть ребенка, убить, изнасиловать)? Уже два раза по ТВ был показан страшный сюжет. Вполне нормальный по обычным меркам человек, «хороший производственник и товарищ» (будем так его дальше и называть), выкопал на своем огороде глубокий погреб, замаскировал и оборудовал его по последнему слову техники, затем поймал двух девушек и много лет держал в своей тюрьме и насиловал. При этом с точки зрения психиатров, он вполне вменяем, понимал, что делает, может отвечать за свои поступки перед судом. Приведу еще один кейс, надо сказать, сильно задевший меня своей правдой – повесть Галины Щербаковой.
В издательстве «Вагриус» вышли три повести Щербаковой, которые, перефразируя классика вполне можно назвать «энциклопедией жизни российского маргинала» («Время ландшафтных дизайнов»). Особенно меня поразила «История Устиньи Собакиной». Главная героиня повести, Дита Синицина названная матерью-уборщицей в честь Эдиты Пьехи, ничем последнюю не напоминала. Дита была страшненькой, не знала своего отца, зато хорошо была знакома с бедностью, унижением, несправедливостью. В результате уже к тринадцати годам Синицина решила, «что бедна, нелюбима в классе, и что она отомстит за все это в свое время»80. Когда Дита «заходилась в мести» – а с ней такое бывало, – горели лицо, шея, хотелось рвать все ногтями, зубами, и она прежде всего видела перед собою отца, которого должна найти и убить. Отца, которого как бы не было «ваще»81.
Вот в каком нехорошем направлении стала развиваться личность юной Диты Синициной. Когда она подросла, то старалась мстить всем, до кого могла дотянуться. При этом лгала на каждом шагу, «считая, что вранье во всех случаях – удобно и выгодно. Как в сберкассе. Хотя что она знает про сберкассу? Ничего. Сроду у них там ничего не лежало. Проценты же от вранья набегали всем неустанно и без сбоев, поэтому все и врали»82.
Внешне жизнь Синициной протекала вполне благополучно – отлично, лучше всех, закончила школу, поступила в институт, затем в аспирантуру вышла на защиту – но за этой витриной во тьме клубились иные облака, прокрадывались опасные звери. Диту съедали зависть и ненависть.
«Все люди – дерьмо. Все! Ей нравится пользоваться в кругу своих (в студенческом общежитии. – В.Р.) самым что ни на есть отборным матом… Она распинает всех и вся (своих же гостей. – В.Р.), потому что так им, сволочам, и надо за все, за все – за мать – идиотку, неумеху, за преподавателя латиниста (переспавшего с Дитой один раз, просто так, из любопытства, а не любит ли страшненькая слаще и страстнее. – В.Р.), за неудобную койку, за все сразу, что было и есть… И она говорит неумным, что они кретины, неказистым – что они уроды. Она раскрывает тайные тайны и коварные замыслы. «Сволочь! – кричат ей, – Какая же ты сволочь!». Она остается одна с грязной посудой в темной комнате, как в яме»83.
В последний период жизненные перипетии разворачиваются стремительно и ужасно. Чтобы ухватить свою синюю жар-птицу – удачу, Дита пытается совратить Володю, талантливого студента первых курсов, невольно толкнув его на самоубийство; избавляется от собственной слабоумной матери, вывезя ее в заброшенную деревенскую местность и оставив в поле одну; присваивает чужую диссертацию и заметки к ней Володи и пытается защитить диссертацию как свою; а когда в последний момент плагиат становится известным, и защита срывается, крадет в общежитии первый попавшийся паспорт и, изменив имя и фамилию (вот где появляется Устинья Собакина), бежит из Москвы, мечтая стать автором дамских детективных романов.
«Она напишет роман «Время синицы». Надо писать откровенно, птицы поют открытым горлом, а собаки лают широкой пастью. Они не стыдятся своего голоса. Все это надо бросить людям в лицо – нате! Хавайте, это наше собственное дерьмо, мое и ваше! Я – Устинья Собакина – сделаю это. И пусть задохнутся жабы и прочая ползающая, не умеющая лаять тварь»84.
Такие вот тараканы и осы ползали и летали в голове Диты Синициной – Устиньи Собакиной на всех порах мчащайся в поезде для завоевания глупого мира. Но неожиданно, вдруг, все оборвалось – Диту убил другой «Собакин», Олежек Корзун. Олежек, сколько себя помнил, мечтал избавиться от своего отца, горького пьяницы-миллиционера, любимое занятие которого «было размахивать пистолетом, целиться в жену и детей, а выстреливать в посудный шкаф и заваливаться мертвой тушей до очередного звонка будильника. Олежек решил, что сегодня он отца порешит обязательно, а сам подцепится к какому-нибудь товарняку – только его и видели.
«И вот тут странно, – пишет Щербакова, – начинают сближаться два побега: побег воровки, мечтающей о писательской славе, и побег мальчика-семиклассника, мечтой которого был велосипед и бандана»85.
Прежде чем реализовать задуманное, убить отца, Олежек решил потренироваться. Вынул у спящего родителя пистолет, пошел к железной дороге, спрятался за валун, а когда пришел поезд, расстрелял его.
«Не долетела Синичка до Устиньи Собакиной. Русское пьянство – это вам не лужа поперек пути, через которую можно при желании и перепрыгнуть. Русское пьянство с его бесконечными отростками и корнями вверх – это судьба. Фатум. Рок. Пуля юного мстителя попала Дите ровнехонько в середину лба. Олежек видел перед собой отца и именно такую смерть ему намечтал. Но ведь сказано: пуля – дура, целишься в мечту, а убиваешь жизнь»86.
Символично само название повести. Кто перед нами? Кто есть, а кого нет? Синицина, ненавидящая всех, говорящая одно, но думающая всегда другое? Впрочем, как и вся Россия.
«Что живем в лучшей стране, а главная ложь – в самой справедливой. Что весь мир нам завидует и уж полмира идет нашим путем, потому как у нас человек человеку друг, товарищ и брат. Дита примеряла все на себя и чувствовала: жмет и трет. Не то. Мать проклинала дом и жителей, которые специально ей сорили. Дита проклинала мать, что та была дурой и тупицей и не сумела вывернуться из темноты и нищеты. Ненавидела школу, которая жалела ее, некрасивую отличницу, которую нельзя ставить в первый ряд. Стану! – кричала себе Дита. Стану первее всех, а будете мешать – растопчу. Вот это «растопчу» из какого-то детского стишка проросло ее особенно»87.
Кто перед нами? Подающая надежды аспирантка или бездарная, круглая отличница, готовая «съесть чужой мозг», но не имеющая подлинного таланта и интереса к науке?
Провинциалка Дита Синицина, дочь уборщицы-идиотки или молодая ученая звезда, а еще лучше модная писательница детективных романов Устинья Собакина?
Кто – законопослушный гражданин, он же господин (раз меня не поймали, я – гражданин и господин, и прошу меня не беспокоить) или убийца собственной матери и воровка?
Жалкое зрелище человеческого падения или поднимающее голову чудовище? Переспав со своим бывшим одноклассником Прохоровым ради мести латинисту и меркантильного интереса, Дита колеблется, а не перерезать ли спящему Прохору горло, так, на всякий случай, чтобы не выплыла ненужная информация.
Присвоив тетрадки покончившего жизнь Володи и диссертацию филолога Рахили Бесчастных, Дита размышляет:
«Сплошь и рядом люди поедают чужие мозги, а некоторые даже не в переносном смысле. Вот сейчас у нее в руках тетради глупого мальчишки и диссертация старой тетки. Это же ее счастье, ее удача. Ей даже не пришлось его убивать – сам ушел под воду»88.
Но вот Рахиль, задумавшую вдруг на старости лет поехать в Москву и защищать докторскую диссертацию, Синицина твердо решила убрать со своего пути.
«Нужны были деньги, и не маленькие, на поездку в Москву. Там крутятся большие деньги, там придумываются идеи, там стоят бокалы с пенящимся вином. И туда поедет эта овца Рахиль, на которую она, Дита, и пустит трамвай»89.
И пустила, следуя сценариям современных мыльных опер. Сначала Дита состряпала пасквиль на работу Рахили Бесчастных и с помощью приятеля-журналиста, заплатив в очередной раз собственной натурой, опубликовала его в печати. Потом подбросила эту статейку Рахили, только-только пришедшей в сознание после операции (приезд Рахили Москву случайно совпал с обострением ее болезни, поэтому она попадает на больничную койку).
«Две розы лежали у нее на груди в завернутой газетке. Она развернула ее, листочки розы были мокрые и прилипли к большой статье «Филологическое мародерство». Взгляда хватило, чтобы понять: это ее книг, размазывали по стенке, не оставляя ей права не только что на защиту, а на саму жизнь. Ибо она, Рахиль, была примитивна, глупа, скудоумна стара, наконец, и не современна.
Ей захотелось закричать, потому что вместе с этими словами в нее вошла боль, и Рахиль понимала, что ей эту боль не вынести, что это уже конец конца…»90.
Личность Диты двоится, ускользает как определенная реальность, Синицина-Собакина и есть, и ее нет. Но не так ли ускользает от нас и множится социальная реальность? Кто взорвал мирных граждан в Москве, Нью-Йорке и Лондоне? Мстители, сумасшедшие, борцы за социальную справедливость, купленные за деньги наемники, исламские фундаменталисты, безнравственные спецслужбы, саудовские нефтяные шейхи?
В третьей повести Щербаковой «Ангел мертвого озера», замыкающей книгу, бомбистом собирается стать спятивший почтенный отец семейства, Иван Иванович, случайно узнавший, что его единственная дочь Варя – лесбиянка. Но отцовское открытие только повод, к террору Ивана Ивановича толкает психическое заболевание. Обострение болезни (шуб) у потенциального бомбиста случайно совпадет с реальным терактом. Иван Иванович оказался на Пушкинской площади, где в этот момент гибнут невинные люди. В голове его все склеивается: Ивану Ивановичу кажется, что это именно он бросил бомбу.
«Он ходил без ума по Москве и оказался на Пушкинской. Встал у перехода. Боже, сколько их, людей, не отобранных правилами жизни, а существующих бессистемно, как рыбы в океане… А потом и его слегка тряхнуло, потому что осыпались стекла и лопались стены. Ему что-то кричали, звали помочь, но он думал, что вот он сделал то, что хотел, он их взорвал – людей. Он не помнил, как он достал бомбу, не помнил, кого хотел взорвать. Но вот взорвал же! Видимо, эту женщину, если запомнил. Да! Да! Ее. Она еще подошла и посмотрела на него. Б… ь»91.
Но вот что симптоматично. Намерения и мотивы Ивана Ивановича были вполне серьезные, они мало чем отличались от тех, которыми руководствуются настоящие террористы. Не случайно, к окончательному решению Ивана Ивановича склоняет Владимир Ильич – главный фундаменталист XX века; по сравнению с ним Усам бен Ладен выглядит всего лишь как старательный ученик.
«Слишком много народу в Москве, – думал Иван Иванович, – и слишком много бракованного… Как эти меньшинствующие… Он вспомнил свой сон и то, как маленький, но самый умный человек сказал ему глаза в глаза: «Много нас». Если б договорил, то сказал бы: «порченных». Такая мудрость простых слов, рожденных поворотом головы Ленина исключительно для Ивана Ивановича, вернула к простой мысли: если нас много, значит, надо, чтобы стало меньше. Надо помочь вождю»92.
Была Собакина или нет? Бросил Иван Иванович бомбу? И да, и нет. Многие из россиян сегодня в пути: из этого мира в тот, из одной семьи в другую, из благополучной жизни в бомжи, из криминального сообщества в Думу или банк, из России в Израиль или Америку, из этой неправильной жизни в подлинную (к Христу, Аллаху или Будде), из трезвости в алкоголь или дурь.
Итак, здоровы ли все эти люди в психическом отношении? Должны ли мы доверять психиатрам и юристам, утверждающим, что с ними все в порядке, просто они правонарушители. Здесь я не могу не вспомнить размышления любимой мною Светланы Неретиной, которая в книге «Точки на зрении» пишет:
«Процессы, ныне происходящие, можно назвать постхристианскими и потому, что мы вступили в иной мир этики, точнее не – или внеэтики, хотя бы потому, что XX век является веком, когда киллерство стало профессией»93.
Над этим, как говорил Мамардашвили, стоит задуматься. Может ли существовать мир и человек вне этики, вне нравственности, а также личность? Одна трактовка личности безотносительна к этим характеристикам (просто самостоятельное поведение и выстривание себя), другая, идущая, вероятно, от Канта, – связывает личность именно с нравственным поведением. Для Канта нравственное поведение (поступок) образует саму суть личности.
«Долг! – пишет Кант. – Ты возвышенное великое слово, в тебе нет ничего потакающего, что льстило бы людям; ты требуешь подчинения, хотя, чтобы пробудить волю, и не угрожаешь тем, что внушало бы естественное отвращение в душе или вызывало страх; ты только устанавливаешь закон, который сам проникает в душу… где же достойный тебя источник и где корни твоего благородного происхождения, гордо отвергающего всякое родство со склонностями..? Это может быть только то, что возвышает человека над самим собой (как частью чувственно, воспринимаемого мира), что связывает его с порядком вещей, который может мыслить один разум и который вместе с тем охватывает весь чувственно воспринимаемый мир, а внутри него – эмпирически определяемое существование человека во времени и совокупность всех целей (что подобает только такому безусловному практическому закону, как моральный). Это не что иное, как личность, то есть свобода и независимость от механизма всей природы, рассматриваемая вместе с тем как способность существа, которое подчинено особым, а именно данным его же собственным разумом, чистым практическим законам… Моральный закон священен (ненарушим). Человек, правда, не так уж свят, но человечество в его лице должно быть для него священно»94.
Думаю, что такая трактовка личности идет от христианства. На эту мысль меня навел Ф.М. Достоевский. На следующий день после смерти своей первой жены, Достоевский писал:
«Маша лежит на столе. Увижусь ли с Машей? Возлюбить человека как самого себя, по заповеди Христовой невозможно. Закон личности на Земле связывает. Я препятствует. Один Христос мог, но Христос был вековечный, от века идеал, к которому стремится и по закону природы дол-жен стремиться человек. Между тем, после появления Христа как идеала человека во плоти, стало ясно, как день, что высочайшее, последнее развитие личности именно и должно дойти до того (в самом конце развития, в самом пункте достижения цели), чтоб человек нашел, сознал и всей силой своей природы убедился, что высочайшее употребление, которое может сделать человек из своей личности, из полноты развития своего я – это как бы уничтожить это я, отдать его целиком всем и каждому безраздельно и беззаветно. И это величайшее счастье»95.
А вот высказывание философа К. Иванова. «Личность – очень новое хрупкое образование. Никогда прежде человек не был личность. Мы можем об этом говорить сейчас, ретроспективно глядя на историю и видя, что христианство поставило эту проблему, зачало личность»96.
Глава третья. Воздействие на становление личности времени и учителей
1. Мои учителя
На становление автора как личности большое влияние оказали два педагога с большой буквы – школьный учитель по литературе в десятом классе Валентин Станиславович Спасский, но больше всего, конечно, Георгий Петрович Щедровицкий. Небезынтересна история Валентина Станиславовича, близорукого, погруженного в себя молодого человека; таким я его увидел, прийдя в десятый класс после летних каникул. Валентина растила и воспитывала только мать, учительница местной школы. Жили они в маленьком сибирском городке. В седьмом классе Валентин бросил школу, ему было не до учебы, целыми днями он читал книги. Через два года мать со слезами на глазах сказала:
– Валентин, что будет, твои друзья в этом году кончают школу, а ты?
Валентин словно проснулся. За полгода он самостоятельно прошел весь школьный материал и экстерном с отличием сдал экзамены за десятый класс. Через год он приехал в Москву, легко поступил в педагогический институт, где блестяще учился, был сталинским стипендиатом. Но наивен он был донельзя, особенно в человеческих отношениях. Этим ловко воспользовалась его однокурсница, уложив его в свою кровать и сделав от него ребенка.
Именно с этой женой, грубой и лживой женщиной, Валентин Станиславович приехал преподавать в Анапу, где в то время автор жил со своими родителями. Однако в школе у Валентина Станиславовича не заладилось, не сложились нормальные отношения с педагогическим коллективом. Провинциальные учителя считали Валентина снобом и столичной штучкой. Единственно, с кем он сошелся, был автор, в то время его ученик. Долгими вечерами мы гуляли на берегу моря или сидели в маленькой комнате Валентина Станиславовича. Учитель рассказывал своему ученику, который был горд доверием, о своих поисках в области… теоретической физики и философии. Именно тогда я впервые услышал об этих дисциплинах.
Хотя Валентин Станиславович был блестящим преподавателем литературы, позднее я уже не встречал таких учителей, он считал, что неправильно выбрал профессию. Уже на четвертом курсе педагогического института Валентин стал самостоятельно изучать высшую математику и теоретическую физику, а затем и философию. Автор отдает себе отчет, какое влияние на него оказал его учитель. Именно с легкой руки Валентина Станиславовича в моей душе зародился интерес к высокой науке и философии.
Жена Валентина постоянно устраивала мужу скандалы, потом истерично требовала прощения; один раз из соседней комнаты автор видел, как она, всхлипывая, ползала перед Валентином на коленях.
Через год после окончания школы уже в Москве автор узнал, что Валентин Станиславович развелся с женой и тут же женился на своей выпускнице Тане Масловской. Спустя несколько месяцев он уехал на Урал с молодой женой. Масловскую я хорошо знал, она училась на класс ниже, на мой взгляд, была не на много умнее и лучше первой жены Валентина. Поэтому автор не удивился, узнав, что через год второй брак Валентина Станиславовича тоже распался. Но уже родился ребенок. Дальше пошло-поехало.
Валентин Станиславович вернулся в Анапу. Назад в школу его не взяли, исходя из моральных соображений. Он преподавал в станицах Краснодарского края, воспитывал сына, получал алименты от первой жены и платил второй. Вероятно, к этому же времени относятся первые признаки болезни Валентина. Когда после второго курса института автор заехал летом в Анапу и пришел навестить своего учителя, тот жил вместе с сыном в совершенно голой комнате. Он боялся первой жены, скрываясь от нее, а в творческом плане развивал какие-то странные идеи по поводу сущности материи. Уже тогда я заподозрил неладное и поэтому не удивился, узнав позднее, что Валентину был поставлен диагноз – вялотекущая шизофрения. Общий их друг Ростислав еще до войны с Чечней изредка навещал Валентина в Грозном и как-то рассказал Вадимову случайно услышанный им разговор. Сидя за письменным столом, Валентин глядел в зеркало и говорил:
– Я гений, гений, ах, какой я гений! Даже страшно подумать, но никто этого не понимает.
После войны в Чечне автор окончательно потерял след своего первого учителя.
С Георгием Петровичем Щедровицким (далее также Юра, так его называли близкие друзья) автор познакомился осенью 1959 г. В то время я учился на втором курсе физико-технического факультета Московского педагогического института им В.П. Потемкина и искал себя в науке. Мы сразу понравились друг другу и договорились создать на факультете кружок по философии физики; Юра брал на себя руководство, а я должен был быть старостой. На семинары кроме Юры, меня и студентов приходили Борис Сазонов, Володя Костеловский, Владимир Лефевр. Довольно скоро наши отношения с Юрой стали неформальными. Для меня он был абсолютный авторитет, учитель, друг.
Насколько я понимаю, для Юры я был одним из первых учеников, на которого он возлагал большие надежды. Поэтому Щедровицкий не жалел времени на мое образование. В течение 4–5 лет он читал все мои работы, делал по ним замечания, иногда правил. Самые первые, две-три мои научные работы я написал с его помощью: Юра показал, как строить рассуждение, сценировать сюжет и прочее. Мы много встречались, обо всем разговаривали, кроме политики. Иногда мой учитель был очень откровенным. Помню, однажды, он пришел на встречу предельно взволнованный. Я спросил, что случилось. «У меня родился сын,» – ответил Юра, и стал рассказывать о своих взаимоотношениях с женой. Можно с уверенностью утверждать, что Щедровицкий своих близких учеников (после меня был Олег Генисаретский, потом Виталий Дубровский) не просто поддерживал всеми возможными способами (даже приписывая нам несуществующие достоинства и открытия), но и нежно любил, что не мешало ему в каких-то ситуациях быть достаточно жестким. Тем не менее, своего учителя я до конца не понимал. Многие поступки Юры ставили меня в тупик.
Яркая личность, он презрительно отзывался о личности как таковой. Человек с первого дня нашего знакомства, приобщавший меня к высокой философской культуре, к Марксу и Аристотелю, нередко презрительно говорил о культуре в целом, фактически как о мертвом монстре, тормозящем наше продвижение вперед.
Мыслитель, создавший после войны одну из первых по-настоящему свободных философских школ, постоянно боровшийся против мертвящего научного официоза, отказывается в начале 70-х годов, когда это стало возможным, как это сделали многие, спокойно заниматься философией и снова набирает замкнутую эзотерическую группу.
Супруга Георгия Петровича Щедровицкого Г.А. Давыдова, его брат Л.П. Щедровицкий, а также два участника методологического движения А.А. Пископппель и В.Р. Рокитянский в 2001 г. издали удивительную книгу Г.П. Щедровицкого «Я всегда был идеалистом». Читаются эти воспоминания, надиктованные создателем Московского методологического кружка (ММК) первоначально на магнитофон больше 25 лет тому назад, на одном дыхании – интересно необыкновенно. Хотя формально – это рассказ Щедровицкого о своей семье, детстве и юности, поступлении и учебе в Московском университете, сложных взаимоотношениях с преподавателями и психологами того времени (конец 40-х, начало 50-х годов), за всем этим встает целая эпоха и масса вопросов, заставляющих продумывать и собственную жизнь.
И вот, прочтя воспоминания Щедровицкого, я понял, и почему он назвал себя идеалистом, и многое из того, чего не понимал раньше. Эти воспоминания во многом примирили меня со своим учителем. Для меня его воспоминания выглядят как история становления уникальной личности, личности крупнейшего в наше время философа. Причем сам Щедровицкий нашел правильный ракурс изложения: это рассказ о себе и одновременно о времени, в котором он жил.
Думаю, трагические события той эпохи, прежде всего строительство социализма, непрерывные посадки и война, часто способствовали формированию масштабной личности. Для Щедровицкого эта закономерность сработала с двойной силой, поскольку его семья состояла из незаурядных личностей. Например, дед по материнской линии, много возившийся с Юрой, “был удивительно интеллигентный русский крестьянин, который вырастил себя от самоощущения и представлений крепостного до ощущения себя хозяином страны, отвечающим за все, что в ней происходило”. Братья отца были крупными революционерами. Сам Петр Георгиевич “участвовал в гражданской войне – и в довольно больших чинах: к 1920–1921 г. носил уже два ромба”, а в мирное время отвечал за проектирование практически всех авиационных заводов страны. Мать Юры, Капитолина Николаевна, которую автор хорошо знал, “в общем-то, была, – как пишет Щедровицкий, – главным человеком в семье, и нравственные устои нашего дома определялись именно ею”97.
Но интересны не только влияния, так сказать, социальные, общие для времени, но и индивидуальные. Например, мне многое прояснила фраза, сказанная Щедровицким по поводу своего отца: «И при этом, как я понимаю, он удивительно соответствовал своей профессии, своему призванию, поскольку его всегда интересовала в основном технология – как все должно делаться»98. Лет десять тому назад, анализируя природу современной методологии, я обратил внимание именно на ее технологический характер, а марксистская установка на деятельность была исходной при создании и первой и второй программы ММК.
По сути, индивидуальной была и ситуация, позволившая Щедровицкому, еще будучи подростком, с одной стороны, уяснить двойственность сознания окружающих его советских людей, а с другой – фактически игнорировать эту двойственность.
«Я понимал, – рассказывает он, – что движет окружающими меня людьми, каковы их человеческие интересы, страсти, насколько слова не совпадают с тем, что происходит реально… и мне каждый раз хотелось понять, что же происходит. Это – с одной стороны, а с другой – я даже не осознавал своей социальной принадлежности к правящему слою, что во многом предопределило постоянные трудности моей социализации в предстоящей жизни. Чувствуя за собой поддержку и известную мощь семьи, я никогда не ставил перед собой проблемы “входить” во что-то – входить, приспосабливаться, пристраиваться, подстраиваться, искать какие-то формы социальной адаптации. Напротив, была голая нравственно-этическая максима, полученная от матери, ригористическая по сути своей: белое есть белое, черное – черное. И никаких компромиссов, никаких промежуточных тонов»99.
Особого разговора требует отношение Щедровицкого к литературе, характерный для него и не только для него “книжный запой”. Это была общая черта времени: одни ребята целые дни пропадали на улице и, как правило, часто пропадали вообще (когда я вернулся из армии большая часть моих сверстников сидела в тюрьме или уже отсидела), а другие, конечно, меньшая часть, жила не в этом мире, а мире книг. Читали день и ночь (под одеялом с фонариком), читали все, что попадало под руку, но у наших родителей, как правило, была огромная тяга к культуре, они собирали библиотеки, ходили в театры, думали и спорили о высоком, старались к этому приобщить детей. Это как раз то, что Щедровицкий называет полученным им в семье “идеальным содержанием”, обращенностью сознания на идеальное.
«Если родители, – пишет Щедровицкий, – не “кладут” идеальное содержание своей профессиональной деятельности в коммуникацию, если они просто мыследействуют, то ребенок фиксирует содержание совершенно другого рода – коммунальное, обыденное… в моей жизни так случилось – не знаю, может быть, отец и мать это понимали, а может быть, это происходило само собой, мне сейчас трудно сказать, – что это идеальное содержание всегда существовало как реальное и было более значимо, чем реальное. Может быть, дело в том, что еще существовала та культура старой интеллигенции, где были какие-то, может быть, неотфиксированные приемы подачи этого содержания, выкладывания его – то ли за счет покупки определенных книг, то ли за счет определенных порядков в доме»100.
Сегодня, когда восстанавливаются семейные традиции и интеллигенция, но параллельно нарастает отчуждение в семье, где дети и взрослые живут в разных, непересекающихся мирах (родители трудятся и обслуживают детей, дети занимаются своими делами, принимая обслуживание как должное), размышления Щедровицкого о семейном воспитании и выкладывании идеального содержания – актуальны как никогда.
Для понимания становления Щедровицкого как личности важно отметить, какие книги он читал и любил. Это были исторические книги.
«В определенном смысле, – пишет Юра, – я жил историей XIX века, а книги Лависса и Рамбо были очень занятной подготовкой к пониманию реальных событий… вся сложная картина исторического анализа XIX века – его уровни, планы и срезы – стояли передо мной как живые»101.
Одновременно видение практически всех людей моего поколения с самых малых лет задавалось социалистической идеологией. Родители, педагоги, радио, газеты, на демонстрациях – все в унисон говорили одно и то же: социализм есть высшая форма свободы и демократии, нас ведет к коммунизму мудрая партия и гениальный вождь Сталин, нашу свободу хочет задушить империализм, но окончательная победа будет за нами, и тогда восторжествует коммунизм. Щедровицкий четко осознавал это влияние:
«Вообще, – пишет он, – мир идеологии, марксистской идеологии, партийной идеологией – он каким-то удивительным образом целиком завладел моей душой: я буквально существовал в этой системе идеологических представлений и норм. К нравственно-этическому ригоризму, унаследованному от матери, добавлялся еще этот коммунистически-социалистический ригоризм»102.
Бытовые и социальные условия того времени весьма способствовали становлению самостоятельного поведения молодого человека, то есть личности. Наши родители строили социализм, после войны восстанавливали страну, а мы были полностью предоставлены сами себе. И как только приходило время, мы были вынуждены вырабатывать собственные представления о мире и себе. Учились сами работать, сами образовывали себя. Весь ход развития естественно подвел Щедровицкого к тому, что он становится человеком, которого сам в своих воспоминаниях идентифицирует как идеалиста, а я бы назвал эзотериком.
В свое время в “Кентавре” я писал, что Щедровицкий был эзотерической личностью. Он верил в существование двух миров, причем подлинным считал мир мышления; Щедровицкий жил мышлением и в мышлении. Читая воспоминая Щедровицкого, я нашел полное подтверждение своим мыслям, хотя, конечно, Юра осознает свое двоемирие иначе, чем я – как жизнь в истории; в конце жизни это двоемирие он осознает даже мистически (“В какой-то момент я ощутил удивительное превращение, случившееся со мной: понял, что на меня село мышление и что это есть моя ценность и моя, как человека суть”).
Но в конце 80-го – начале 81 года, когда Щедровицкий только надиктовывал свои воспоминания, он думает иначе, достаточно рационально и свою личность не забывает.
«Итак, действительность моего мышления была задана и определена чтением большого количества книг… там в действительности мышления, существовало мое представление о себе и о своей личности… моя личность мною представлялась не в реальности ситуаций, в которых я на самом деле жил – двора, семьи, класса, школы, спортивной школы, непосредственных товарищей, а в действительности истории. Вот там и должна была помещаться, наверное, моя личность; там я, наверное, представлял ее себе каким-то образом, ну, может быть, не ее, но, во всяком случае, то, что должно быть сделано и совершено мною… для себя, в своих собственных проектах, устремлениях, ориентациях, я существовал только там, и только тот мир, мир человеческой истории, был для меня не просто действительным, а реальным миром, точнее, миром, в котором надо было реализовываться»103.
Надо сказать, удивительно точная рефлексия, обнажившая главную пружину собственной личности. Щедровицкий пишет, что и для Давыдова, Ильенкова, Зиновьева, Мамардашвили “вот такой определяющей реальностью, куда они помещали себя и где они существовали, тоже была историческая действительность”, а для остальных, например, Теплова, Леонтьева, Радзиховского “главным и определяющим являлись сиюминутные ситуации”104. Здесь мы подходим к пониманию еще одной стороны становления личности Щедровицкого.
Он не просто вырабатывает собственную траекторию жизни. Обычный мир и других людей Щедровицкий оценивает как неправильно устроенные. Одни люди, убежден Щедровицкий, живут идеальным содержанием, честно пробиваются к истине, а другие идут на всяческие компромиссы и только делают вид, что занимаются наукой.
«Большой ученый, – говорит Щедровицкий, – не жертвует научной истиной (не надо бояться этих громких слов) ради каких-то там конкретных ситуаций… таких людей, повторяю еще раз, я встретил в мире психологии очень мало, мало, невероятно мало. Все остальные подчинили научный поиск, научное исследование коммунальным, социальным, политическим ситуациям и, практически, в очень многих и многих случаях только делали вид, что их интересуют научные идеи, научные истины, а на самом деле занимались мелкой политикой, политиканством»105.
Здесь не просто частное отношение Щедровицкого к ученым, здесь его личность выступает в маске Сократа. Как эзотерик Щедровицкий выбирает (его выбирает время) тот же путь, что и Сократ, который в «Апологии» говорил про себя, что если афиняне его убьют, то им нелегко будет найти еще такого человека, который, смешно сказать, приставлен к городу как овод к лошади, большой и благородной, но обленившейся от тучности и нуждающейся в том, чтобы ее подгоняли. Есть эзотерики и эзотерики. Одни, подобно Будде переделывают только самих себя, считая, что тем самым спасается и мир, поскольку они и есть мир. Другие, как Сократ или Платон уверены, что и этот неподлинный мир должен быть переделан по образу мира подлинного. Как писал Платон в “Государстве” об особо искусных философах: они, увидев благо само по себе, должны взять его за образец и упорядочить и государство, и частных лиц а также самих себя, на весь остаток жизни”.
Заметим, себя Платон предлагает переделывать вместе с другими (в отличие от «Пира», где именно эта работа ставится им на первое место), а Щедровицкий этим делом не занимался вообще. Он считал, что в переделке нуждается этот мир и другие люди, а не он сам.
В своих воспоминаниях Щедровицкий немало места посвящает обсуждению своей социальной неадаптированности и говорит о том, что он, подобно отцу, всегда попадал в конфликты. «Я постоянно, – говорит Щедровицкий, – проходил через эти конфликты – с коллективом, с администрацией школы, с преподавателями»106. Подтверждаю, конфликты сопровождали Щедровицкого всю жизнь: скандалы на научных конференциях, конфликты с партийными органами, даже конфликты с собственными учениками. Помню, отмечалась моя защита, и Юра в коридоре моей квартиры говорил с горечью: “Вы все делаете не так, я ночей не сплю”. А еще раньше его ученик Владимир Лефевр бросил ему в лицо: “Ты лев, который пожирает своих щенков”. Юра был очень расстроен. Но конфликты ли это в обычном понимании?
Думаю, нет. Сократ не имел конфликтов со своими обвинителями, взгляды Сократа для них означали смерть. Поэтому обвинители предпочли уничтожить самого Сократа. Дело не просто в социальной неадаптированности и конфликтности, а в том, что Щедровицкий формируется как сократическая личность. Что означает бескомпромиссную позицию по отношению к взглядам, противоположным тем, которые маркируются и опознаются как подлинные107.
Наконец, еще одна сторона личности. Щедровицкий формировался как человек действующий и творящий действительность и мир. Он не признавал сопротивления реальности, точнее был уверен, что всегда это сопротивление преодолеет. В этом отношении он очень напоминал известных гуманистов эпохи Возрождения, фактически считавших себя херувимами (ангелами), а следовательно, уверенных, что человек, “славный и свободный мастер”, все может.
«То чего я не мог сделать, – размышляет Щедровицкий, – не касалось меня как личности. Если я не мог чего-то сделать, то это означало только то, что я не могу сделать, а не то, что я такой-сякой и поэтому не могу этого сделать. Всегда существовала идея “покамест”: вот я покамест не могу этого сделать, но если поработаю, то смогу… Меня никогда не интересовал вопрос, как меня воспринимают другие, что другие по моему поводу думают. Я действовал, и у меня был свой мир»108.
Эта особенность личности Щедровицкого в зрелые его годы очень бросалась в глаза. Подобно Демиургу, он создавал вокруг себя целый мир, настоящее силовое поле, попадая в которое люди сразу поляризовались – одни начинали идти вслед за Щедровицким, даже влюблялись в него, другие воспринимали Щедровицкого как настоящий вызов своему бытию.
Понятно, что в те далекие 40-е и 50-е годы становление такой личности не могло происходить безболезненно, бескризисно. Тем более, что как всякий эзотерик, Щедровицкий должен был решить для себя непростую проблему, а именно: как относится к обычной действительности, как жить в миру, а не только в подлинной реальности мышления? Нужно сказать, что в силу ригористичности и идеологической нагруженности личности Щедровицкий долго не мог выработать правильного отношения к обычному миру. Был период, когда он практически погибал и был близок с самоубийству, что близко знавшим его людям представить практически невозможно.
С 1949-го и до осени 1952, вспоминает Щедровицкий, «я совершенно отчетливо, как бы воочию – уже не только формальным знанием, но эмоционально, по ощущениям, по состоянию души – осознал свою отчужденность всему тому, что происходило на философском факультете, неприятие мною всего духа и способа жизни этих людей, и осмыслил это не как свое отношение к этим конкретным людям, собравшимся здесь. В этих стенах, а как свое отношение вообще ко всему, что происходило вокруг”… я почувствовал “полную для себя невозможность существовать так, как жили и существовали люди, окружавшие меня, вступать с ними в какие-то разумные человеческие отношения. Я понял это как свою противоположность вообще всему, что происходило вокруг»109.
Две жизненные коллизии, описанные в книге, все же позволили Щедровицкому выработать трезвое, но не противоречащее установкам собственной личности отношение к жизни. Смысл его был в следующем: нужно найти нишу, где бы ты был свободен в своем творчестве, нельзя поступаться фундаментальными принципами, а тактически необходимо действовать, учитывая конкретную ситуацию.
«Я, – говорит Щедровицкий, – извлек из истории отца два принципа, которые и проверял дальше в своей жизни.
Первый принцип: нельзя быть частичным производителем, надо искать такую область деятельности, где возможно быть целостным и все, что необходимо для работы, для творчества, для деятельностного существования, всегда может быть унесено с собой. Короче говоря, я понял, что существование человека как действующей личности не должно быть связано с местом, с должностью, которую этот человек занимает. Чтобы быть личностью, надо быть свободным…
И второе, что я понял тогда: вступая в борьбу, надо всегда предельно четко и до конца рассчитывать все возможные альтернативы и четко определять те границы, до которых ты способен и хочешь идти. Я понял, что всякого рода непоследовательность сохраняет человеку жизнь, но лишает его самодостаточности и разрушает его личность. Наконец. В третьих… я никогда не буду обращаться за помощью к людям вышестоящим… здесь возможны только личные отношения и обращения к личности, но никогда не к должностному лицу»110.
Могу подтвердить, что Щедровицкий практически никогда не изменял этим принципам. В совокупности, эти принципы наряду с другими позволяли Юре проводить в жизнь эзотерические установки. Поскольку подлинный мир для Щедровицкого – это мир мышления, именно в мышлении он получает максимальные возможности, становится предельно эффективным111.
Мне трудно сказать, в какой мере политические прогнозы Щедровицкого осуществлялись, я лично слышал от него только один. Как-то (это была вторая половина 60-х годов) мы шли по Тверской и Юра сказал: “Я ненавижу весь этот социализм, он рухнет. Когда это произойдет, мы должны быть готовы управлять всеми процессами в стране”. Первая часть этого прогноза сбылась, даже раньше, чем Щедровицкий ожидал, а вторая – нет. Но дело, не в прогнозах, а в априорной уверенности в мощи собственного мышления; по сути, в такой форме мышление конституировалось для Щедровицкого как подлинная реальность.
Если судить по опыту, окончательное становление личности предполагает не только самоопределение в области своих занятий, психологи бы сказали, профессиональное самоопределение, но, что более существенно, работу, направленную на выработку понимания происходящих в мире событий и в связи с этим уяснение своих задач. Из предыдущего анализа понятно, почему Щедровицкий выбирает специализацию в логике и методологии. Характерны и понимание происходящих событий и задачи, которые Щедровицкий принимает на себя. С его точки зрения, главное препятствие на пути прогресса человечества – архаическое, неразвитое мышление, а в нашей стране – отсутствие эффективно, научно мыслящих людей интеллигенции.
В начале 1952 года, рассказывает Щедровицкий, «я твердо решил, что основной областью моих занятий – на первое десятилетие, во всяком случае, а может быть и на всю жизнь – должны стать логика и методология, образующие “горячую точку” в человеческой культуре и мышлении… я представлял себя прогрессором в этом мире. Я считал (в тогдашних терминах), что Октябрьская революция начала огромную серию социальных экспериментов по переустройству мира, экспериментов, которые влекут за собой страдания миллионов людей, может быть их гибель, вообще перестройку всех социальных структур… И определяя для себя, чем же, собственно говоря, можно здесь заниматься, я отвечал на этот вопрос – опять таки для себя – очень резко: только логикой и методологией. Сначала должны быть развиты средства человеческого мышления, а потом уже предметные, или объектные, знания, которые всегда суть следствия от метода и средств… первую фазу всего этого гигантского социального и культурного эксперимента я понимал не аспекте политических или социально-политических отношений, а прежде всего в аспекте разрушения и ломки всех традиционных форм культуры (вот почему Щедровицкий третировал традиционную культуру! – В.Р.). И я был тогда твердо убежден, что путь к дальнейшему развитию России и людей России идет прежде всего через восстановление, или воссоздание культуры – новой культуры, ибо я понимал, что восстановление прежней культуры невозможно. Именно тогда, в 1952 году, я сформулировал для себя основной принцип, который определял всю дальнейшую мою жизнь и работу: для того чтобы Россия могла занять свое место в мире, нужно восстановить интеллигенцию России… Я, действительно, до сих пор себя мыслю идеологом интеллигенции, идеологом, если можно так сказать, собственно культурной, культурологической, культуротехнической работы… Интеллигент обязан оставаться мыслителем: в этом его социокультурное назначение, его обязанность в обществе»112.
Вернусь теперь к годам своего ученичества. Они проходили параллельно с решением творческих задач. Уже в 1960 году на семинаре я выступал с какими-то самостоятельными соображениями по поводу происхождения счета. Юра дал мне из собственной библиотеки книги Аристотеля и ориентировал на серьезное изучение философии. Летом того же года большую часть лета я потратил на чтение кандидатской диссертации Александра Зиновьева. Где-то около месяца я ничего не понимал, но упорно разбирал в день по одной, две страницы текста; потом что-то произошло, и я стал понимать работу Зиновьева. Юра был поражен, вероятно, он думал, что я не справлюсь. Осенью 1960 года я стал ходить на домашние семинары Щедровицкого и в Институт психологии на комиссию по логике и педагогике мышления (помню, первый доклад на комиссии делал Вадим Садовский; когда Юра спросил, «что ты понял», я ответил: «не больше половины произнесенных слов»).
Еще раз обращу внимание: с самого начала Щедровицкий ориентировал меня одновременно на учебу и творчество. Включившись в работу семинара, я получил от Юры задание проанализировать происхождение «Начал» Евклида, чем я и занимался много лет. Параллельно делал доклады на семинаре и по другим темам, которые ставились для обсуждения, и активно участвовал в обсуждении докладов других участников семинара. Кажется, за много лет я не пропустил ни одного семинара и не отказался ни от одной из задач, поставленных передо мной Щедровицким. В частности, много лет я отвечал за перепечатку сделанных на семинаре докладов. Для этого составлялось расписание работы с машинисткой Верой Сергеевной, собирались деньги для оплаты ее труда, а главное всем нам приходилось много диктовать с магнитофона. Текст доклада должен быть аутентичным по содержанию и приемлемым по форме. Вера Сергеевна говорила, что после Юры я диктую лучше остальных. Еще, уловив мою наивность и легкую провинциальность, что, вероятно, для тех лет было верно, она как-то бросила такую фразу: «Какой Вы Вадим еврей, Вы русский лапоть».
К концу ученичества я кое-чему научился. Но пока все это полностью укладывалось в общую магистральную линию движения семинара, которую прочерчивал и конституировал Щедровицкий. И тем не менее, в начале 70-х годов я с Щедровицким расстался. И вот почему.
2. Философское и национальное самоопределение автора
В середине 60-х я заинтересовался гуманитарной проблематикой и психологией. Стимулировали этот интерес два обстоятельства. Михаил Папуш попросил меня участвовать в работе его музыковедческого семинара и помочь им. Кроме того, я заинтересовался проблемой сновидения и построил первую концепцию, объясняющую, что это такое. Музыка, искусство, сновидения – эти темы я обсуждал и на семинаре и затем спецкурсе, который несколько лет вел в Институте им. Гнесиных (этот семинар я получил, так сказать, по наследству от Леона Москоны, близкого друга и участника Папуша).
Другое обстоятельство, обусловившее трансформацию моих методологических и теоретических представлений в этот и последующий (вторая половина 60-х) период, заключалось в продумывании затруднений, возникших в ходе реконструкции происхождения «Начал» Евклида. Я все больше убеждался, что теория деятельности и концепция развития мышления как деятельности – главные идеи Щедровицкого, не способны объяснить те резкие трансформации в развитии, которые наблюдаются при переходе от древнего мира к античности. Кстати, эта теория и концепция плохо работали также в гуманитарной области познания, когда я пытался понять сущность искусства, сновидений или личности, которая все больше меня интересовала. Нужен был какой-то другой подход и методы изучения.
Все это заставило меня продумать основания и методологию работы своего учителя. Этот анализ позволил мне понять, что Щедровицкий в своей работе реализует естественнонаучный подход (одновременно, правда, критикуя его) и трактует действительность в духе марксизма (деятельность, социальная инженерия, понимание личности как субстрата мышления, а мышления как вида деятельности). Рефлексируя и конституируя свои симпатии и ценности, я постепенно (примерно к концу 70-х) пришел к другим идеям: культуры, личности, культуросообразного социального действия и значительно позднее (конец 90-х) к концепции «методологии с ограниченной ответственностью».
Впрочем, в философии расхождение во взглядах учителя и ученика – обычное дело. Аристотель 30 лет учился в Академии Платона, а потом до конца своей жизни полемизировал с его теорией идей. Короче, в начале 70-х гг. я решил расстаться с Щедровицким, в первую очередь по идейным соображениям, во вторую по этическим (меня уже не устраивала атмосфера, царившая в Московском методологическом кружке, и авторитарные методы работы учителя). Но, даже выйдя из кружка и жестко полемизируя с Щедровицким, я всегда подчеркивал, что он был моим учителем. В течение 70-х и 80-х годов я нащупывал собственный подход и методы работы. Они основываются, с одной стороны, на том, что я вынес из ММК (мое понимание методологии и мышления, методы псевдогенетической реконструкции, семиотический подход), с другой – на гуманитарной методологии, культурологии и обновленной психологии.
Но чтобы у читателя не сложилось убеждение, что автор жил одними философскими проблемами, расскажу, например, о том, как я вырабатывал отношение к своей национальности (сегодня бы сказали – идентифицировал себя в этническом отношении)
Родился в еврейской семье. Мои родители были убежденные коммунисты и поэтому воспитывали нас с братом в духе интернационализма. Конечно, знал, что я – еврей, мне об этом постоянно напоминали (бытовой антисемитизм в послевоенной Москве был достаточно сильный), но совершенно не знал ни еврейского языка, ни еврейской истории, ни культуры. До армии и института я себя идентифицировал скорее с социалистическим государством и родиной. Помню, что когда умер Сталин, персонифицировавший «социалистический этнос», то и я на короткое время почувствовал растерянность и подумал, а как будем жить?
Уже в армии и особенно в институте, когда я познакомился со своим будущим учителем, Георгием Щедровицким, начал понимать, что понятия «советский народ» и «социалистическая родина» и вся соответствующая фразеология – это идеологические конструкты и дискурс, что правящая элита, частично, осознанно, частично, бессознательно прикрывает с помощью этого дискурса истинное положение дел, характеризующееся деспотизмом, несправедливостью, нерациональным ведением хозяйства и экономики (к сожалению, хотя в настоящее время элита сменилась, почти все вернулось на «круги свое»). Социалистический этнос для меня перестал существовать. Одновременно я стал размышлять, кто я есть, читать и думать не только о русской истории, но и еврейской.
Какой-то период, достаточно значительный, я в этническом отношении ни с кем себя твердо не идентифицировал. Конечно, я считал себя россиянином и понимал, что вырос в лоне русской культуры, говорю на русском языке, не свободен от социалистических реалий. В конце 80-х, середине 90-х годов появились в России и первые мои читатели. Кстати, именно поэтому, ощущая себя человеком русской культуры, я в 70—80-е годы однозначно решил для себя вопрос эмиграции.
Но я был и еврей, причем не только по крови, но и по влиянию на меня родителей. Мой отец, Розин Мейер Абрамович, родился в еврейском местечке «Рудня», помимо обычной школы учился в хедере, умел читать и писать на древнееврейском, знал множество еврейских историй и притч, которые я от него часто слышал. Я стал приглядываться к русским евреям, читать литературу по еврейской истории и культуре. Наверное, в этот период меня можно было считать своего рода «этническим маргиналом»: и от социализма ушел и никуда еще не пришел.
В моем этническом самоопределении важную роль сыграла деловая игра, на которую меня пригласила моя приятельница, методолог Людмила Карнозова, а ее на это мероприятие подбил ее знакомый по «организационно-деятельностным играм» (ОДИ) Симха (он же А.М. Томашполький), преподававший предмет еврейская «традиция» в Московской еврейской школе. Цель ОДИ должна была заключаться в выработке новой концепции для Московской еврейской школы.
«И почему-то, – вспоминает Карнозова, – я сразу согласилась. В чем, собственно, смысл ситуации поначалу было, естественно, непонятно; ясно было одно: если Томашпольский говорит, что нужна ОДИ, значит, речь идет о проблемной ситуации. Но было в этом еще нечто. «Еврейская тема» застала меня врасплох, и я поняла, что, видимо, судьба дала мне шанс, зазвонил колокольчик: пора, мол, всерьез задуматься о своем еврействе»113.
Очевидно, и для меня это был звоночек. Моим оппонентом на игре как раз и был Симха. Он относительно недавно приобщился к иудейской вере и поэтому был вернее самого Ребе. Такой штрих. Как-то он принес на игру новые томики Торы и всем нам подарил по Книге, очевидно, в надежде, что скоро увидит нас в синагоге. Но когда Симха понял, что мы не собираемся перековываться, то потребовал все Книги назад. Естественно, мы ему Тору не отдали. Так вот, Симха понимал еврейство однозначно: евреи – избранный народ, спасение в том, чтобы вернутся в лоно иудаизма, переселиться в Израиль, выучить эврит, жить в соответствии с Торой. Теперь мое самоопределение, полученное после чтения научной литературы, а также споров и работы на самой игре.
Можно заметить, что еврейское движение в России отчасти инициируется и поддерживается Израилем, заинтересованном в выезде русских евреев на свою «историческую родину». Кто же является в данном случае инициатором этнического движения? В первую очередь религиозные или полурелигиозные еврейские сообщества (российские и израильские), во вторую – еврейская интеллигенция. Здесь обнаруживается непростая проблема. Дело в том, что российские евреи в своем большинстве нерелигиозны и не образуют, как считает Р. Рывкина, особого этнокультурного целого, «говорить о существовании в России еврейства как национально-культурной общности в строгом смысле этого понятия нет основании»114.
Р. Рывкина отмечает, что в практике, при решении конкретных вопросов, касающихся еврейской жизни, широко используется понятие "еврейская община". К ней относят евреев, которые принимают участие в работе таких организаций, как синагоги, школы, университеты, а также те, кто получает ту или иную благотворительную помощь. Что из этого следует? А то, что во-первых, евреи могут претендовать, как и любые другие «нетитульные народы» (немцы, цыгане, греки и т. д.) на «национально-культурную автономию», во-вторых, что эти претензии опираются не столько на реальную национальную жизнь, традиции и общность, сколько на умственные (идеологические) соображения, типа, «я еврей следовательно, должен знать свой язык, культуру, историю, придерживаться еврейских обычаев», в-третьих, очевидны "ножницы" между традиционно-религиозной, отчасти, произраильской ориентацией еврейского национального движения и неопределенной, или даже может быть пророссийской, ориентацией большинства евреев в России. В этом смысле интересен ответ, данный российскими евреями на вопрос "Как Вы считаете, евреи, проживающие в России, должны уехать в Израиль или должны остаться?" Значительная часть респондентов (42 %) ответили, что евреи должны жить в России, сохраняя свою национальную специфику115.
Но кто такой вообще «российский еврей»? Или это еврей, только живущий в России, а в культурном отношении «инородец», как сегодня определяют евреев «левые и националисты», или полноценный россиянин, в жилах которого течет еврейская кровь (стопроцентная или разбавленная) подобно тому, как в жилах каждого русского, «если его хорошенько поскрести» кроме русской течет и иная кровь – татарская, польская, удмуртская, еврейская и т. д. Обсуждая вопрос об еврейской идентификации, А. Штайнзальц пишет:
«У еврейского народа в его современном состоянии нет общей страны проживания; его коренной язык для значительной части народа – язык культуры, но не живой, современный язык общения; с отходом евреев от религии исчезает даже культурная общность, поскольку еврейская культура является общей для народа только благодаря выраженной в ней религиозной основе»116.
Тем не менее, Хана Ротман считает, что еврейская идентификация отличается от национальной идентификации современных западных наций.
«Их идентификация возводит индивидуума через национальную принадлежность к человеческому роду как таковому, она иерархична: "я прежде всего человек, а затем представитель своего народа". В то же время еврейская формула: "я человек в качестве еврея" – не иерархичная, не родовидовая, а сущностная. Прошлые поколения воспринимали еврейство не как "вид" человеческого рода, а как свою непосредственную человеческую сущность. Современному секулярному сознанию подобное определение идентификации может показаться чуждым, однако оно органично присуще еврейской традиции. На нем зиждиться коренная черта еврейского самосознания – ощущение своей нерядоположенности другим народам, если хотите, избранности. Поэтому надо быть осторожным, чтобы вместо еврейского самосознания не воспитать еврейский национализм, в котором за видимостью преданности своему народу скрывается полное отчуждение от его духа и ценностей»117.
Не правда ли любопытно: по мнению Х. Ротман сущность еврея в его «избранности и нерядоположенности другим народам», и это в век всеобщего культурного равенства и плюрализма. Поэтому ее предупреждение относительно еврейского национализма мало осмыслено: если «избранность и нерядоположенность», то естественно – склонность к национализму. Кстати, интересно, что русские националисты тоже говорят об избранности и миссии русского народа.
В плане идентификации евреев сегодня можно говорить о трех разных ориентациях. Первая – на традиционную еврейскую культуру, основанную на традициях и иудаизме. Р. Рывкина называет евреев с такой ориентацией «традиционными» (их оказалось примерно 2 % от числа опрошенных российских евреев).
«Они в той или иной мере религиозны и полностью или в большей степени идентифицировались с еврейской культурой, которая составляет основу их жизни.
Эти люди знают еврейскую историю и литературу, знают иврит и (или) идиш, соблюдают еврейские национальные традиции. Некоторые из них участвуют в работе еврейских общественных организаций, поддерживают связи с Израилем. Еврейство этих людей естественное, органичное. Оно не связано с какими либо внешними обстоятельствами – такими, как подготовка к выезду из страны или др. Их религиозность и еврейство имманентны им, являются результатом семейного воспитания и собственного жизненного опыта. Все это они активно передают своим детям и внукам»118.
Именно эта категория евреев, как мы видим весьма малочисленная, склонна решать вопрос идентификации в форме национально-культурной автономии.
Вторая ориентация российских евреев – на еврейство, как таковое (еврейский менталитет, мироощущение, принадлежность к еврейской истории, культуре, мировой еврейской диаспоре). Назовем эту ориентацию "персоналистической" и "рациональной", поскольку она связана прежде всего с сознательной работой индивида, осознающего себя как еврея. Подобная идентификация подключает его к источникам энергии и значениям, превосходящим индивидуальные, выявляет персонажи и образцы поведения, на которые человек начинает ориентироваться (Христос, Эйнштейн, Томас Манн и т. д.), "присоединяет" к еврейскому сообществу, "помещает" в определенное пространство еврейской истории и культуры («По сути, оказывается, – замечает Штайнзальц, – что история еврейского народа есть, фактически, его единственная общая родина»119). При этом важна не только интеллектуальная работа, но не меньше, если не больше – образ жизни. В данном случае мы имеем ввиду образ жизни и мысли, несколько напоминающие своеобразную специализацию человека в еврействе, подобно тому как специалист в каком-то деле (например, ученый или художник) специализируется в соответствующих занятиях, размышлениях, творчестве.
Как правило, рациональная (персоналистическая) идентификация российских евреев вполне органично уживается с их идентификацией как россиян (с принадлежностью к русской культуре). Здесь своя большая традиция, обусловленная тем, что российские евреи родились и живут в России, что владение русским языком предопределяет их сознание и мироощущение, наконец, нельзя не учитывать их активную роль (правда по-разному оцениваемую) в российской жизни и судьбе.
В интервью "Еврейской газете" за июнь 1994 г. писатель-еврей Александр Гельман сказал: "Я думаю по-русски, чувствую по-русски, но в самом складе, ритме, интонации мышления, наверняка сказывается еврейское начало, еврейское восприятие действительности". А вот, что там же по поводу Левитана заметил другой еврейский писатель Григорий Горин: "Исаак Левитан был великим русским художником! И сам о себе так и говорил… Когда ему говорили: но ты же еврей! Он говорил: да, я еврей. И что! И ничего. Умные люди соглашались, что он – великий русский художник и еврей!". Наконец, ответ в этом номере газеты Аркадия Ставицкого: "…"русскоязычные" всегда жили языком, мыслями и болями России и такими "ж наверняка останутся до самой смерти. За себя, по крайней мере, ручаюсь"120.
Таким образом, русский еврей – это, по меткому выражению методолога М.В. Раца, «кентавр», то есть и русский и еврей. Русский (россиянин) он исходно по рождению, владению языком, участию в российской жизни, еврей – в силу рациональной или традиционной идентификации (понятно что «кентаврами» являются и другие националы, живущие в России – ханты, манси, татары, удмурты и т. д.). В этом отношении, когда некоторые дети Московской еврейской школы говорят, что их родина – не Россия, а Израиль и что все евреи должны вернуться на свою историческую родину, они демонстрируют хотя и встречающееся, но явно неадекватное с точки зрения социального смысла и образования понимание своей родины.
Подумаем, какие цели с точки зрения выпускника, если доводить до конца замысел, имела при своем создании шесть лет назад Московская еврейская школа. Подготовить образованного, и если можно верующего, еврея для Израиля или США. Подобные цели, мягко говоря, несовместимы ни с государственным назначением общественных школ, ни со сложными проблемами, с которыми придется столкнуться выпускникам. На наш взгляд национальная школа в России должна готовить, во-первых, образованного россиянина, во-вторых, образованного национала (татарина, еврея, манси, грека, цыгана и т. д.). То есть готовить образованного молодого кентавра.
Итак, как же я вынужден был самоопределиться? Да, я еврей и россиянин одновременно. Для меня наиболее органична рациональная ориентация в еврействе. Необходимым условием моего самоопределения выступило общение на игре, полемика с Симхой, продумывание разных точек зрения, почерпнутых в научных исследованиях. Мое самоопределение шло параллельно с самоопределением участников игры, а также преподавателей и даже учеников Московской еврейской школы, которые участвовали в игре или следили за ней121. После игры вышла книга, которая тоже вызвала интерес и, отчасти, способствовала консолидации еврейской диаспоры в Москве.
3. Идеи и дискурсы образования и воспитания
Фактически речь идет о комплексе идей и представлений, образующих в целом то, что можно назвать педагогическим дискурсом в широком смысле этого слова. Схематизация педагогического дискурса позволяет выделить несколько центральных идей. Безусловно, первой по значимости среди них является идея о том, что именно образование делает человека человеком, что в культурном и социальном аспектах человек – это не природное существо, а артефакт, созданный в образовании и средствами образования. В дальнейшем эту идею мы будем называть "антрополого-педагогической".
По сути, антрополого-педагогическая идея просматривается уже в размышлениях педагогов народа "Нагуа" (племена ацтеков, тецкоконцев, иолултеков, тласкалтеков и др., населявших в XVI веке большую Мексиканскую долину; по уровню развития эти народы принадлежат к культуре древнего мира). Именно в древнем мире возникли первые школы и учителя. У ацтеков учитель, подобно вавилонскому писцу, учил детей писать, считать, вычислять площади полей, объемы земляных работ, вести наблюдения за движением планет и звезд. Учитель в те времена значил больше, чем теперь. Это был не только преподаватель предмета, но и человек "мудрый", "знающий", прежде всего в делах божественных; ведь то, что мы называем математикой и астрономией, понималось как дело божественное. Вот, например, как об учителе (его называют "ученым") свидетельствуют тексты народа Нагуа:
«Ученый это: свет, факел, большой факел, который не дымит. Он продырявленное зеркало. Ему принадлежат черные и красные чернила, принадлежат кодексы. Сам он есть письменность и знание. Он путь, верный путеводитель для других. Подлинный ученый аккуратен (как врач) и хранит традиции. Он тот, кто обучает, он следует основе. Он делает мудрыми чужие лица, заставляет других приобретать лицо и развивает его. Он открывает им уши и просвещает. От него мы зависим. Он ставит зеркало перед другими, делает их разумными, внимательными, делает так, что у них появляется лицо. Он одобряет каждого, исправляет и наставляет. Благодаря ему желания людей становятся гуманными и они получают строгие знания. Он одобряет сердце, одобряет людей, помогает, выручает всех, исцеляет»122.
"Смотреть сквозь продырявленное зеркало" (как боги на дела людей) – это значит видеть скрытое, знать все наперед, управлять. Теперь, что значит "лицо". "Лицо" у нагуа противопоставляется "сердцу". Когда обращаются к молодым супругам, говорят так:
Лицо и сердце – это две характеристики отдельного человека: лицо – то, что дается воспитанием и обучением, а сердце – стихия желаний:
Поэтому ты отдаешь свое сердце всякой вещи
И ведешь его неизвестно куда: ты разрушаешь свое сердце…
На земле разве можешь ты за чем-либо гнаться?124
Зрелый, воспитанный человек, по убеждению учителей нагуа, должен овладевать своими желаниями (сердцем) и становиться мудрым, знающим.
Зрелый человек имеет сердце,
Твердое, как камень, мудрое лицо.
Он хозяин своего лица, у него
Ловкое и понятливое сердце 125.
Здесь мы имеем максимально возможное в древнем мире приближение к пониманию того, что такое культурный человек. Но и преувеличивать это приближение нельзя. В конце концов, учат соблюдать закон, дисциплину и лишь отчасти самостоятельности, активности, обращенной на самого себя. Основной мотив учительских наставлений: "терпи, удерживай свое сердце, следуй примеру личного бога, поступай разумно, хорошо". Тогда к тебе будут хорошо относиться и боги, и люди, и все будут уважать тебя.
В античной культуре одним из первых антрополого-педагогическую идею формулирует Демокрит. Природа и воспитание, утверждал он, подобны. Именно воспитание перестраивает человека и, преобразуя, создает его природу.
Однако наиболее четкая характеристика антрополого-педагогической идее принадлежит Я. Коменскому.
«Весьма удачно, – пишет он, – поэтому кто-то определил человека как существо, способное к обучению, так как ничто не может стать человеком, если его не обучать… Итак, верно то, сказано в сочинениях Платона (кн. 6, "О законах"): "Человек есть существо самое кроткое и самое божественное, если он будет укрощен настоящим воспитанием; если же его не воспитывать или давать ему ложное воспитание, то он будет самым диким животным из всех, кого производит земля… всем рожденным людям, безусловно, необходимо воспитание для того, чтобы они были людьми"»126.
После Коменского о том же говорят Руссо и Гельвеций, а дальше антрополого-педагогическая идея становится общим местом педагогического мироощущения. «Растениям, – пишет Руссо, – дают определенный вид посредством культуры, а людям – посредством воспитания… Все, чего мы не имеем при рождении и без чего мы не можем обойтись, ставши взрослыми, дано нам воспитанием»127.
Правда, в XIX веке, да и в нашем столетии антрополого-педагогическая идея была затемнена и оттеснена на второй план психологической точкой зрения, в соответствие с которой развитие человека всего лишь поддерживается или обеспечивается образованием, а не определяется им полностью. Но в период становления классической школы (XVIII–XIX вв.) именно на основе антрополого-педагогической идеи образование осмысляло свою миссию, определяло свое место в общественном разделении труда. И место это, как мы видим, было важнейшее.
В настоящее время антрополого-педагогическую идею, очевидно, необходимо продумывать заново. Можем ли мы вслед за основоположника-ми педагогической мысли утверждать, что образование делает человека, что все естественное в нем – это всего лишь особым образом понятое нами искусственное? Размышляя на сходную тему по поводу природы психического развития, П.П. Пузырей пишет:
«Первой реальностью для исследователя в рамках культурно-исторической теории является не психика испытуемого, а само действие по перестройке его психики. Если принимать во внимание только полюс испытуемого и не учитывать факта искусственной перестройки психики с помощью специально изготовленных и особым образом употребленных знаковых средств, то будет упущено главное. Никакого естественного процесса, никакого естественного движения на полюсе испытуемого здесь нет. Есть только определенная последовательность, ряд актов реорганизации его психики, его поведения»128.
Вторая идея педагогического дискурса – это идея природосообразности образования. В соответствии с ней, педагогические усилия должны опосредоваться знанием природы учащегося и особенностей его развития. Еще Монтень писал, что «трудно преобразовать то, что вложено в человека самой природой", а также, что необходимо учитывать характер и индивидуальность учащегося129. В развернутой форме идею природосообразности образования формулирует И. Пестолоцци. Совокупность средств искусства воспитания, пишет Песталоцци, "применяемых в целях природосообразного развития сил и задатков человека, предполагает если не четкое знание, то во всяком случае живое внутреннее ощущение того пути, по которому идет сама природа, развивая и формируя наши силы. Этот ход природы покоится на вечных, неизменных законах, заложенных в каждой из человеческих сил и в каждой из них связанных с непреодолимым стремлением к собственному развитию. Весь естественный ход нашего развития в значительной мере вытекает из этих стремлений»130.
Анализ показывает, что природосообразность педагоги всегда понимали двояко: с одной стороны, как выявленные в философии, позднее психологии закономерности изменения и развития человека, с другой – как такой естественный план в человеке, который оправдывает характер и "логику" образования. Например, Я. Коменский считает, что развитие человека напоминает рост растений и животных, аналогично им, а знание закономерностей этого развития позволяет сформулировать определенные принципы (основоположения) обучения. На первый взгляд кажется, что педагогические основоположения выводятся Коменским, следуя принципу аналогии, но анализ показывает, что образ биологического развития лишь помог Коменскому схематизировать и систематизировать педагогические правила, нащупанные им в практике обучения и отвечающие его ценностям. На это указывает уже сама форма этих основоположений (требований природы): «природа тщательно приспосабливается к удобному времени", "природа подготавливает себе материал, прежде чем начинает придавать форму", "всякое свое формирование природа начинает с самого общего и кончает наиболее особенным", "природа не делает скачков, а идет вперед постепенно", "начав что-либо, природа не останавливается, пока не доведет дело до конца", "природа ничего не творит без твердого основания» 131.
Аналогично, когда Ф. Дистервег пишет, что "обучение должно быть согласовано с человеческой природой и законами ее развития", он имеет в виду не только психологические закономерности психического развития, но и возможность оправдать замечательные педагогические правила и принципы, на которые опирались многие поколения европейских педагогов. Анализ этих принципов делает очевидным, что большинство из них имеют опытное происхождение, что вовсе не исключает использование при их создании философских и психологических представлений. Например, формулируя правило наглядного обучения ("Этому правилу, – пишет Дистервег, – я отвожу, соответственно его значению в природосообразном обучении, первое место"132), великий педагог хотя и ссылается на Локка все же предпочитает окончательный выбор просто постулировать.
«Лежит ли в основе всего нашего познания чувственное восприятие – здесь мы не собираемся касаться этого старого и нового спора. Правда, некоторые ученые-исследователи не только подчиняют чувственные познания логическому мышлению, но противопоставляют последнее первому, усматривая между ними качественное различие. Но во всяком случае нельзя отрицать, что в обучении юношества всякое преподавание должно опираться на принцип наглядности. Развитие человеческого ума начинается с чувственного восприятия внешнего мира. Оно выражается в ощущениях, которые связываются в наглядные представления, а последние возводятся разумом в общие представления или понятия»133.
Дистервегу принадлежит также формулировка дополнительного к природосообразности принципа "культуросообразности". Дилемму "природа" или "культура" Дистервег решает еще в пользу первого члена оппозиции.
«Мы этим, пишет он, – устанавливаем для воспитания и обучения принцип культуросообразности вообще и ставим его рядом с природосообразностью. Первый принцип подчинен при этом второму… Более точные определения содержит принцип культуросообразности, то есть мысль, что в воспитании необходимо принимать во внимание условия места и времени, в которых родился человек или предстоит ему жить, одним словом, всю современную культуру в широком и всеобъемлющем смысле этого слова, особенно культуру страны, являющейся родиной ученика… Наш долг призывает нас противодействовать ложному воспитанию, ложной культуре, чтобы вернуть одного ученика или всех к природосообразности. В борьбе против извращенной культуры следует искать помощи у природы»134.
В какой степени эту установку Дистервега можно применить в наше время? Например, сегодня в России нужно противодействовать массовой культуре и вестернизации по-американски. На что педагог может опереться в этой борьбе, на какую природу, не задается ли эта спасительная природа как раз культурными, в частности, гуманистическими и духовными установками?
Третья идея педагогического дискурса – стимулирование в образовании активности учащегося прямо связана с признанием личности последнего. Открывает обсуждение этой идеи Монтень.
"Пусть наставник, – замечает Монтень, – заставит ученика как бы просеивать через сито все, что он ему преподносит, и пусть ничего не вдалбливает ему в голову, опираясь на свой авторитет и влияние… пусть то: что человек заимствует у других, будет преобразовано и переплавлено им самим, чтобы стать его собственным творением, то есть собственным суждением. Его воспитание, его труд, его учение служат лишь одному: образовывать его личность"135. Я. Коменский, говоря о дисциплине, подчеркивал, что ее смысл не в подавлении учащегося, а напротив, в том, чтобы создать условия для совместного действия учителя и ученика и активности последнего в учении136. Но, пожалуй, больше всего настаивает на принципе "стимулирования" Руссо, более того, он даже говорит, что часто непонятно, кто кого воспитывает. "При самом тщательном воспитании учитель приказывает и воображает, что управляет; в действительности же управляет ребенок… Нет управления столь совершенного, как то, которое сохраняет наружный вид свободы; таким путем порабощают самую волю… это его (ребенка) дело – желать, искать, находить; ваше дело – сделать учение доступным для него, искусно зародить в нем это желание и дать ему средства удовлетворить его"137. Отсюда в частности, следовало, что учитель должен не столько передавать знания, а также управлять учеником, сколько демонстрировать опыт и увлекать, заражать ученика собственным примером138.
Однако только в начале нашего столетия требование активности учащегося было поставлено как специальная цель образования. Г. Кершенштейнер спрашивал: «нельзя ли так преобразовать нашу нынешнюю школу, чтобы она не потеряла своих хороших качеств и, однако, в то же время считалась бы с природой ребенка, чтобы она развивала в нем активную сторону души, оставляемую ныне в небрежении и даже уродуемую»139. В 60-е годы, как мы знаем, на идее стимулирования активности учащегося построил свою концепцию В. Шаталов, при этом начал он с критики пассивности ученика в современной школе. Но в самом конце прошлого века Джон Дьюи писал о том же и требовал, чтобы образование создавало условия не просто для активности ученика, но и полноценной жизни.
«Я, – пишет Дьюи, – возможно, допускаю некоторое преувеличение, чтобы сделать более ясными типичные черты старого образования: его пассивность, его механическое скучивание детей, его однообразие программы и метода. Оно может быть суммировано в том положении, что центр тяжести его лежит вне ребенка. Он лежит на учителях, на учебнике, везде, где угодно, но только не в непосредственных инстинктах и активной работе самого ребенка. Много можно сказать о занятиях ребенка, но школа ни в коем случае не есть то место, где ребенок живет»140.
К числу фундаментальных педагогических идей принадлежат и идеи образования, воспитания и обучения. Еще в 20—30-х гг. А.В. Луначарский писал:
«Следует подчеркнуть разницу между обучением и образованием. Обучение есть передача готовых знаний учителем ученику. Образование есть творческий процесс. Всю жизнь "образуется" личность человека, ширится, обогащается, усиливается и совершенствуется»141.
Сложнее дело обстоит с различением образования и воспитания. Анализ литературы, посвященной этому вопросу, показывает, что хотя теоретики образования (особенно в немецкоязычной традиции) пытаются удержать и уточнить смысловое различие между образованием и воспитанием, это различие становится все более исчезающим, трудноуловимым на теоретическом уровне. Сегодня все характеристики образования можно отнести к широко понимаемому воспитанию и наоборот. Похоже, что в нашей стране различие этих понятий долго было связано с идеологизацией образования, образование в духе подключения масс к идеологии понималось как социалистическое воспитание, а образование как усвоение знаний, формирование специальных умений и способностей – как собственно образование. Деидеологизация образования будет приводить к сближению представлений об образовании и воспитании, что интуитивно ясно и без всякой науки: ведь образованный человек – это человек воспитанный и нравственный и, наоборот, воспитанный человек не может не быть образованным.
Наша позиция такова. Обучение связано с усвоением (присвоением) норм культуры и способов деятельности, за счет чего человек включается в культуру и развивается. Однако культурное становление человека происходит самодеятельным, личностным способом. Как писал Фридрих Фребель, «…в каждом человеке как члене человечества заключается все человечество, но представленное и запечатленное совершенно своеобразным, личным, оригинальным образом»142. Образование связано как раз с этим личностным аспектом культурного становления человека, но нацелено оно на согласование индивидуального, личного развития человека с надындивидуальным движением культуры. Образовываясь, человек, с одной стороны, должен делать самого себя, с другой – осознавать и делать культуру, т. е. понять зависимость своей жизни от культурных норм, других людей, природы, осознать свое предназначение в мире, смысл своей жизни.
Итак, обучение – это усвоение знаний, культурных норм, жизни в отчужденной, "предметной" форме, а образование – индивидуальная самодеятельность, развертывающаяся в культуре. Обучение – осознание структуры деятельности и ее предмета, а образование – осознание себя как субъекта деятельности и мира как окружения. С точки зрения идеи обучения индивид должен овладеть деятельностями и содержаниями, образующими культуру. Конкретно это означает, что он должен научиться социально и значимо включаться в систему общественного производства, участвовать в разделении труда, строить деятельность в соответствии с нормативными характеристиками и т. д. С точки же зрения идеи образования личность должна овладеть "высшей" реальностью – сознательно строить свою жизнь, выработать мировоззрение, понять свое назначение и т. п. Но ведь это уже результат всей жизни человека, причем жизни, понимаемой идеально! Можно ли так расширять понятие образования? Думаем, что можно и именно как идеал. В решающих, критических точках движения культуры (а наше время, безусловно, таково) идеалы образования и жизни отчасти должны совпадать. Посмотрим теперь, как эти принципы конкретно преломились у автора при осмыслении им современной ситуации в сфере образования и разработке курса преподавания философии.
4. Цели и содержание современного образования
Как правило, идеалы образованности формулировала философия, но сегодня она этого сделать не в состоянии. Философия, пишет методолог В. Марача,
«больше не воспринимается как источник «картины мира», в рамках которой разворачиваются практики – что дополнительно усиливается «неклассической ситуацией» в самой философии. А поэтому функция трансляции предельной для человека картины мира, которую философия делегировала образованию, и которая делала образование способом «подъема человека ко всеобщему», потеряла тот общекультурный смысл, который она имела до середины XX века. Если современная система образования и передает какую-то картины мира, то ее уже нельзя назвать ни философски обоснованной, ни практикосообразной»143.
На какие же требования жизни и вызовы может ориентироваться современная педагогика, если, как становится все более понятным, современность охвачена процессами изменения, причем идущими в противоположных направлениях. Может быть, стоит учесть именно этот фактор, то есть понять в каком направлении идут изменения и прогнозировать их? Легче это сказать, чем сделать. Возьмем опять пример права.
В целом, современное право охвачено кризисом и перестает работать, в частности, потому, что неясно, в каком направлении его обновлять.
«Право в XX в. как в теории, так и на практике, – пишет Г.Дж. Берман, – все меньше воспринимается как связанное целое, свод, организм, corpus juris и все больше как мешанина, каша из сиюминутных решений и противоречащих друг другу норм, соединенных только общими "приемами", "техникой". Старое метаправо разрушилось, его сменил своего рода цинизм… Мнение, что право переходит пределы политики, что в любой данный момент или, по крайней мере, в его историческом развитии право отлично от государства, видимо, все больше уступает место представлению о праве как инструменте государства, то есть средстве исполнения воли тех, у кого в руках политическая власть (наша российская действительность полностью подтверждает эту тенденцию. – В.Р.)… Поскольку нынешний кризис сравним с революционными кризисами, потрясавшими западную традицию права в прошлом, то для его преодоления можно призвать на помощь ресурсы всей этой традиции, как это случалось при прежних кризисах. Однако нынешний кризис куда глубже. Это кризис не только индивидуализма, как он развился, начиная с XVIII в., или либерализма, как он развился, начиная с XVII в., или же секуляризма, как он развился начиная с XVI в. Это и кризис всей традиции, как она существует с конца XI в… Право становится более фрагментированным, субъективным, больше настроенным на удобство, чем мораль. Оно больше заботится о сиюминутных последствиях, чем о последовательности и преемственности. Так в XX в. размывается историческая почва западной традиции права, а сама традиция грозит обрушиться". «Измениться вовремя, – замечает Берман, – вот ключ к жизнеспособности любой системы права, которая испытывает неодолимое давление меняющихся обстоятельств»144.
Но в каком направлении должно изменяться право – вот в чем вопрос? Право можно развивать, чтобы поддержать новые социальные транснациональные институты, но не ясно, чему это будет способствовать, не будет ли этот шаг только усугублять глобальные планетарные кризисы. Право еще больше можно ориентировать на личность, но последняя, как утверждают критики нашей цивилизации, уже и так предельно эгоцентрична, эгоистична и безответственна. Право, безусловно, должно работать на справедливость, однако, что является справедливым в ближайшей перспективе – дальнейшее развитие нашей техногенной цивилизации или, наоборот, ее критика и трансформация в направлении создания предпосылок новой цивилизации, свободной от существующих пороков и проблем? И подобные проблемы возникают относительно всех современных значимых систем нормирования, социальных процессов и структур. Но ведь все они к тому же взаимосвязаны. Какое уж тут прогнозирование!
Переходность эпохи ставит педагогику в чрезвычайно сложную ситуацию, поскольку становится невозможным понять, кого школа должен формировать, каковы идеалы образованного человека; как следствие, затруднения и колебания в определении целей и содержания образования. Не означает ли все сказанное, что в ближайшей перспективе мало осмысленны большие педагогические программы реформирования образования? Здесь, возможно, такая же ситуация, как в сфере социальных программ. В статье "Что такое просвещение?" Фуко пишет:
«Я хочу сказать, что эта работа, производимая с нашими собственными пределами, должна, с одной стороны, открыть область исторического исследования, а, с другой – начать изучение современной действительности, одновременно отслеживая точки, где изменения были бы возможны и желательны, и точно определяя, какую форму должны носить эти изменения. Иначе говоря, эта историческая онтология нас самих должна отказаться от всех проектов, претендующих на глобальность и радикальность. Ведь на опыте известно, что притязания вырваться из современной системы и дать программу нового общества, новой культуры, нового видения мира не приводят ни к чему, кроме возрождения наиболее опасных традиций»145
Программам реформирования педагогики в целом (если они вообще имеют смысл), вероятно, должны предшествовать локальные педагогические новшества и усилия на местах, в ходе которых будет сформирован локальный контролируемый педагогический опыт. Однако чтобы сделать его общезначимым и эффективным, необходима серьезная педагогическая критика и рефлексия (и концептуализация), то есть в современной педагогике должен более интенсивно формироваться второй слои, назовем его «рефлексивным». Задачи третьего слоя («коммуникационного») – обсуждение общих условии современного образования (экономических, социальных, культурных), анализ возможных организационных форм образования, обсуждение серьезной политики в сфере образования, назначения и особенностей разных педагогических практик и программ, наконец, реализация проектов и других усилий, направленных на обновление современного образования. Стоит отметить, что второй и третий слои являются не только сферой теоретизирования, но и сферой профессиональной практики и общения.
Но есть, как показывает литература, и другой ход – поддержание перспективной тенденции. Например, С. Смирнов считает, что, несмотря на все наблюдаемые изменения, рано или поздно победит сетевая модель образования. И я считаю, что традиционная европейская система образования (модель конвейера) себя исчерпала и в настоящее время все больше становится тормозом развития образования. Но означает ли это, что ее нужно немедленно размонтировать? Во-первых, системы образования мало похожи на здания, которые, если они завершили сроки своей эксплуатации, можно быстро разобрать. Системы образования тесно связаны с культурой и социальными институтами; не изменив последние нельзя рассчитывать и на изменение образования. Во-вторых, как я выше отметил, современные институты образования помимо своих специфических функций (создание условий для воспроизводства социальных практик и развития человека) выполняют еще и ряд других, дополнительных – социальной защиты, сферы реализации разных типов личности, автономной формы жизни подрастающего поколения. Эти институты могут не обеспечивать свои специфические функции, но еще вполне удовлетворительно работать на дополнительные функции. В-третьих, современная культура так устроена, что в ней воспроизводятся практически все исторические формы жизни, эффективны они, с точки зрения дела, или нет, всегда находятся (складываются) сетевые сообщества, живущие в рамках этих форм.
К тому же в ситуации перехода и противоположных тенденций нельзя с полной уверенностью предсказать, какая тенденция победит. Тем не менее, мы, конечно, можем предполагать, куда идут социальные изменения или, другой вариант, поддерживать определенные тенденции в силу наших предпочтений и ценностей. Иначе говоря, с одной стороны, нужно принимать многообразие педагогических практик и образовательных систем, создавая условия для их нормальной жизни и коммуникации, но, с другой стороны, каждый из нас (в качестве социального субъекта) может способствовать вполне определенной тенденции, работать не на все системы, а на определенную, блокировать одни образовательные тенденции и конституировать другие. Именно так я дальше и поступлю, сформулировав то представление об образование, которое мне ближе.
Как можно помыслить образ человека в условиях перехода? Этот человек будет жить в другом мире – новом или обновляющемся. Какой этот мир будет конкретно – неизвестно, но он родится не без наших с вами усилий (лично каждого из нас и всех нас вместе). Кроме того, этот мир, хотя и будет миром другим, предпосылками его выступит современность и наша история. Все это означает, что новый человек (не какой-то там ницшеанский сверхчеловек, а каждый из нас, если захочет пойти по этому пути), должен быть человеком конструктивным и креативным, ведь ему придется конституировать новую реальность и жизнь. И одновременно он должен быть человеком культуры и истории, поскольку новая жизнь рождается не на пустом месте, в ней воспроизводится все то, что с исторической точки зрения оказалось инвариантным (разделение труда, познание и техника, личность и прочее), что будет работать в новых условиях, что можно переосмыслить и спасти для следующих поколений. Другими словами, все основные исторические и культурные реалии должны быть переосмыслены, во всех них новый человек должен установиться заново.
Обновление жизни, вероятно, начинается не с другого человека или мира вне нас, а, прежде всего, с нас самих. Поэтому новый человек – это человек не просто конституирующий себя, то есть не только личность, а человек, вставший на путь «духовной навигации». Духовная навигация – это наблюдение за собой, продумывание своей жизни, ее смысла и назначения, это стремление реализовать намеченный сценарий жизни (скрипт), отслеживание того, что из этого получается реально, осмысление опыта своей жизни, собирание себя вновь и вновь. В рамках подобной практики человек является личностью, но не совсем обычной. Можно вспомнить и Хайдеггера, утверждавшего в статье «Вопрос о технике», что для того, чтобы человек снова стал свободным в отношении техники, он должен кардинально перемениться: «опомнившись, снова ощутить широту своего сущностного пространства"146. Общая позиция здесь такая: человек действует не функционально, следуя своей социальной роли, а реализует свое видение действительности, которое он нащупывает, выстраивая свою жизнь, постигая мир. Он, как говорит А.А. Пузырей вслед за М. Хайдеггером и М. Мамардашвили, «устанавливается в месте, которое устанавливается ходом этого установления», при этом человек «рождается заново», «вторым рождением».
Встав на путь духовной навигации, человек направляет все свои жизненные силы на изменение себя и обретение нового мира, в результате чего рано или поздно может кардинально измениться. Родится ли он заново вторым рождением зависит от того, насколько глубоко эти изменения затронут его личность. Как показывают мои исследования, ядро личности задают представления, позиционирующие человека в обществе, задающие основные детерминанты его поведения и жизненного пути. Если движение по пути духовной навигации приводит к конституированию нового ядра, то рождается новая личность.
Но человек, как подчеркивалось выше, не только личность, но и член социума, социальный индивид и в этом качестве он нуждается в поддержке общества, в трансцендентальных смыслах и деиндивидуальных источниках энергии. Все это новый человек, конечно, может найти готовыми, идентифицировав себя с какими-то социальными образованиями (это один из вариантов возможной новой жизни), но более правильный путь – конституирование собственной социальной среды, создание собственных жизненных ресурсов. Например, без других новый человек не в состоянии выстроить нужное для него сетевое сообщество, но он может выступить инициатором и активно участвовать в его формировании. Без других и общества в целом новый человек не может себя реализовать, но каким образом он входит в общество, как он организует общественную среду, какие отношения устанавливает с другими людьми, какие источники здесь находит и конституирует – все это зависит от него самого. Иначе говоря, подобно современной корпорации новый человек должен стать менеджером самого себя, создать собственный мир и траекторию жизни, способствовать становлению новых форм сообщительности, но, и это принципиально, с опорой на общие условия, на других и общество. При этом, поскольку новый человек заинтересован в качестве и характере этих общих условий, он должен активно включаться в жизнь общества, в политическую жизнь, уметь влиять на других людей, достигать компромисса или консенсуса и так далее и тому подобное.
Базовыми способностями нового человека в этом случае будут являться следующие. Способности воображения, без них трудно помыслить новые реальности и проживать их события. Способности рефлексии, позволяющие «останавливать» и артикулировать сложившиеся формы жизни, а также перестраивать их. Целый спектр способностей, дающие возможность, с одной стороны, учиться и переучиваться, с другой – заниматься самообразованием. Креативные способности (познавательные, проектные, организационные и другие), необходимые для практического воплощения новых идей и представлений. Спектр коммуникационных способностей – понимание, общение, разрешение конфликтов, достижение компромиссов, осуществление совместной деятельности, размежевание и другие. Наконец, способности к духовной навигации, включая самоопределение, осознание своей обусловленности и ценностей, преодоление себя, идентификацию и разотождествление с определенными субъектами, выстраивание собственного скрипта, сопровождение его, разрешение экзистенциальных проблем и другие.
Если иметь в виду дальнейшее ускоренное развитие процессов, характерных для техногенной цивилизации, то в плане требований к целям и содержанию образования можно указать на три основные группы: во-первых, новое понимание знаний и способов их получения, во-вторых, необходимость учитывать контексты знаний (области их употребления, социальные практики и прочее), в-третьих, формирование в науке и образовании особого слоя – методологического. Обсуждая эту ситуацию, В. Марача пишет следующее:
«– во-первых, знания стали «производиться» большими коллективами людей, нуждающихся в средствах организации как между собой, так и контекстом предполагаемого употребления результатов их труда – знаний, что выдвигает новые требования как к квалификации людей, так и характеру самих знаний;
– во-вторых, производство «всего остального» теперь тоже требует от людей новых компетенций, связанных с пониманием необходимого интеллектуального обеспечения собственной деятельности (ниже указывается, что обеспечение представляет собой методологическую организацию знаний, деятельности, практик. – В.Р.);
– набор компетенций теперь нужно обновлять несколько раз в течение жизни…
В плане содержания современное образование ориентируется на практическое знание, получающееся в результате соединения технического и методического знания, указывающего на то, что и как нужно делать для решения конкретной практической задачи, и гуманитарного знания, говорящего о социокультурном контексте предпринимаемых действий и об истоках наших собственных или чужих целей и средств»147.
Последнее соображение, на мой взгляд, выливается не только в требование прагматизма и методологического сопровождения, но и особой организации сферы образования. Практическим контекстом для всех форм учебного знания по идее должны выступать «клубная жизнь» и «образовательные практики». Содержание и организация клубной жизни учебного заведения, конечно, могут быть очень различными, но, тем не менее, здесь можно указать на известные образцы. Это, прежде всего, школьный (студенческий) театр (киностудия, ТВ студия), школьный пресс-центр, собственно школьный клуб, центр школьного самоуправления, кружки по интересам и прочее. Во всех этих клубных образованиях учащийся может получить материал для своей профессиональной деятельности (участвовать в них, почувствовать практический контекст, необходимый для правильного усвоения предлагаемых ему знаний). Различны и формы образовательных практик, но и здесь можно найти в культуре опробованные образцы. К ним, например, относятся семинары, творческие лаборатории и мастерские, мобильные группы и проекты по решению творческих или практических задач.
Таким образом, организация сферы образования (и в лучших своих образцах она уже начинает к этому тяготеть) должна состоять из двух подразделений. В одном (назовем его условно «семиотическим») предлагаются и осваиваются учащимися по-новому понимаемые знания, в другом подразделении («практическом») эти знания используются в качестве средств в различных новых «образовательных практиках» (творческих мастерских и кружках, научных семинарах, группах, решающих не учебные, а настоящие, актуальные задачи и прочее), а также в «образовательном клубе». С этой точки зрения, должны быть переосмыслены и цели образования. вымарала в своей статье пишет, что в настоящее время «основным продуктом современного образования становится не отдельный «образованный» индивид, а межпрофессиональные сети – клубы выпускников, устроенные по принципу «невидимых колледжей», или, если использовать в большей степени практик-ориентированную метафору, «виртуальных корпораций»148. Но я бы сказал иначе: образование должно быть нацелено не на формирование отдельного человека, а на создание такой полноценной жизненной среды (семиотической и практической), в которой бы происходило желательное для общества становление человека и разных типов личности.
Что значит желательное, как это понимать? С одной стороны, образование должно воспроизводить центральные особенности современности (многообразие форм жизни, возможность выстраивать индивидуальную личную траекторию, культура современного мышления и прочее). С другой стороны, образование – это жизнь определенной направленности (структурированности), то есть для меня такая, где есть место свободе, любви и помощи другим, порядку и защите, трезвому осмыслению действительности и одновременно идеальным установкам. С третьей стороны, образование – это все-таки образование, то есть жизнь в рамках особого исторически сложившегося института (школа, помощь со стороны взрослых, особые технологии и т. п.). Важно и то, что «желательное для общества» вырабатывается и устанавливается именно в обществе в ходе общения, диалога, обсуждений, общих проектов и работ. Как первое соотносится со вторым? По-разному и конкретно в каждой социокультурной и образовательной ситуации. Если речь идет не только об ускорении процессов техногенной цивилизации, содержание образования можно проблематизировать и дальше.
Прежде всего, и об этом уже много писали, наука и знания перестают выступать единственными формами постижения действительности, а учебные предметы – формами содержаний образования. Наряду с ними в современной культуре и производстве широко используются проекты и программы, языки искусства и инженерии, разные типы реконструкции и интерпретации, нарративы и произведения, игры и многое другое. Урок, лекция, семинар, учебник все больше осознаются как уходящие формы обучения и образования. Их начинают теснить метапредметные и рефлексивные знания, учебные игры и семинары, самостоятельные формы образования с использованием компьютера и Интернета. При этом происходит поляризация двух разных способов работы: усвоения определенных содержаний и конструктивного их порождения, постижения существующей реальности и творения новой. Большую роль здесь играет Интернет, выступая образцом одной из новых реальностей и форм жизни. Он одновременно публичен и персонален. Интернет – орудие и средство деятельности, например, мы можем управлять событиями, следуя ссылкам, меняя картинки и файлы, переходя из одного сайта в другой, и одновременно Интернет независимая от человека среда, в события которой пользователь невольно вовлекается; эти события обусловлены, вызваны не им, а другими. Событийность Интернета подчиняется логике программирования, ссылок, правил установленных не только разработчиками Интернета, но и провайдерами, веб-дизайнерами, модераторами. В результате в Интернете создается реальность одновременно техническая и естественная, публичная и персональная, управляемая человеком и независимая от него. Мир Интернета – это мир виртуального наблюдателя и одновременно мир, охватывающий всех пользователей Интернета. Это мир личного поля и усилий виртуального наблюдателя, так сказать, его виртуальное продолжение, и мир действия (поле) всех остальных пользователей.
На первый взгляд может показаться, что в Интернете мы имеем дело с той же самой реальностью, только схематизированной и подчиняющейся другой условности. Но обратите внимание, в компьютере и Интернете человек немного напоминает демиурга: на глазах творит, конструирует целые миры. Вот скажем, я как бог замыслил для решения определенной задачи создать массив информации и обсудить ее со своими виртуальными коллегами. Я нахожу соответствующие сайты, двигаюсь по гиперссылкам или, если эти сайты меня не удовлетворяют, обращаюсь к поисковым системам, затем организую интернет-конференцию, ставлю на обсуждение свой вопрос, предъявляю собранную информацию, формулирую проблему, формулирую свои тезисы, выдвигаю гипотезы, получаю возражения и так далее и тому подобное. Заметьте, я живу, мыслю и общаюсь в мире, который создал сам. Да, этот мир искусственный, да его события заданы текстами, программами, моим движением в Интернете. Но одновременно, этот мир естественный, на несколько порядков увеличивающий мою эффективность, предоставляющий мне необычайные возможности. В этом смысле Интернет вовсе не параллельная реальность, а порождающая – новый виртуальный и реальный мир. Собственно так было всегда: новый семиозис создает и новые возможности и, если повезет, новую социальную реальность.
Вот этот момент – самостоятельное творение виртуальных, а затем в перспективе и реальных миров является ключевым для содержания образования, приходящего на смену учебным предметам. Учащиеся, вероятно, все больше будут переходить от усвоения существующих знаний и дисциплин к выстраиванию для себя всех необходимых учебных средств, языков и форм, не исключая конституирования самой реальности. Они постепенно будут уяснять важность и логику общих социальных условий жизни, способы их использования, свою свободу в плане творчества, с одной стороны, и зависимость от людей и общих условий – с другой. Понятно, что при таком подходе почти каждое содержание образования (особенно в высшей школе) становится уникальным и требует индивидуальной методологии построения. «В идеале, – отмечает В. Марача, – теперь каждый учащийся должен получить возможность – с помощью преподавателей и тьюторов – простраивать собственный путь образования»149.
Второй ключевой момент (я его указал выше), влияющий на содержание образования, – новая организация сферы образования, ориентированная на два подразделения – семиотическое и практическое (в последнее входят образовательные практики и образовательный клуб). Третий момент – образовательные установки на контекстуальность знания и методологическую организацию мышления. Четвертый – ценностная ориентация сферы образования (смотри выше наши размышления о желательном).
Интересно, что даже сюжет мести (отнести в лес на холодную и голодную смерть) взят из культуры. Вспомним Александра Сергеевича:
«Так ли?» Зеркальце в ответ:«А царевна все же милее,Все румяней и белее».Делать нечего. Она,Черной зависти полна,Бросив зеркальце под лавку,Позвала к себе ЧернавкуИ наказывает ей,Сенной девушке своей,Весть царевну в глушь леснуюИ, связав ее, живуюПод сосной оставить тамНа съедение волкам…
[Закрыть]
Bepul matn qismi tugad.