bepul

Отец и сын

Matn
O`qilgan deb belgilash
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

24

Петр немедленно вызывает сына к себе. «К себе – это значит в далекую и неведомую Алексею Желкву. Там, в конце 1708 – начале 1709 года была ставка Петра; это – чуть севернее Львова.

Автор не знает, каким был разговор отца с сыном в Желкве. Скорее всего, очень жестким, но наказание за свидание Алексей не получил, а получил множество ответственных поручений и первым делом, поехал в Смоленск – контролировать заготовку провианта и набирать рекрутов для армии.

Сын принимается за дело. Он ясно понимает, что отцовские поручения – это своеобразное испытание; их надо исполнять как можно лучше, чтобы вернуть отцовское благоволение. И еще одно он понимает. Что отец за ним внимательно смотрит. Царевич мотается по подмосковным и северным уездам, собирает рекрут; следит за тем, как свозится в Смоленск провиант для армии. Он тратит в этой работе немалую долю своих сил. Считает, что уже имеет право получить отцовское одобрение, но пути Господни воистину неисповедимы, ибо получает вдруг отцовское недовольное письмо, в котором без обиняков пишется, что сын работает плохо. Упрек звучит ясно:

– Оставя дело, ходишь за безделием…

25

Сын письмом сражен. «Рука отцова… – в отчаянье размышляет Алексей. «Оставя дело, ходишь за безделием»… Что сие значит? Ведь я, все, что о н приказывает, исполняю в точности. Это на меня кто-то напраслину возвел – по злобе… А может он что еще про Суздаль прознал? Так я ему все, как на духу – тогда в Желкве выложил… Как я ему доложился по провианту – через гонца – хвалил и благодарил; а как ему нашептали в уши – всё хорошее забыл. «Ходишь за безделием»… Эх-ма, да ведь у меня редкий час проходит – чтобы без дела. С петухами встаю».

От видимой отцовской неправды Алексея в полóн взяла гнетущая обида и держала не один день. А когда полóн ослабел, Алексей стал думать обо всем прошедшем поспокойней. И даже обсуждать кое-что с тем, с кем в Суздаль гонял – с Яковым Игнатьевым. Для всех не было ничего удивительного. Набожность царского сына всем известна, что с того, что вечерами царевич зовет к себе близкого человека, и тем паче, священника? Да и сам Яков Игнатьев ходил к нему едва ли не всякий день, вовсе без тревоги. Может, Алешеньке, опять трудно спится… надобно успокоить. Он, Яков, это умел…

26

В тесноватой опочивальне Алексеевой (сын – также, как и отец, побаивался больших помещений) было уже почти темно. В сумерках царевич не велел огня зажигать. Лежал под одеялом, натянув его до подбородка. Когда Яков зашел к нему, ни слова не говоря, без суеты, уселся рядом с кроватью на скамеечку, оправил бороду свою – и спросил:

– Не спится тебе, я чаю, свет мой Алешенька?

Царевич всхлипнул. Яков знал, что такое с ним – признак растущей досады и злобы:

– Зажги огонь! – Яков моментально приказание исполнил и вернулся на скамеечку: он ясно понял, что у Алексея были новости. Не торопя событий, Яков тихо спросил:

– Что, сон нейдет?

– Заснёшь тут…

А вот тут и наступило времечко спросить прямее. И Яков не замедлил:

– Случилось что, душа моя?

– Случилось. Отец письмо прислал.

– Хорошая весть. А что пишет?

Тут Алексей выпростал правую свою руку из-под одеяла. В руке была бумага – отцовское письмо.

– Прочти!

– Позволяешь?

– Позволяю. Чти.

Яков подвинулся к огню и стал про себя честь. Читал внимательно. Закончил. Положил лист на постель рядом с длинной и бледной рукой царевича.

– Что скажешь? – спросил Алексей.

– Трудно сразу…

– Кабы легко было я бы тебя не спрашивал. Продолжил:

– У меня об одном ноне головка болит – спать не могу; знаешь?

– Ох, знаю…

– Вот-вот.. Станет батюшка розыск открывать по свиданию с матушкой или нет… Ты-то – что думаешь?

– Не ведаю…

– Ах, не ведаешь? А кто будет ведать, как не ты? Думай и проведывай! Это тебе надо – в первую голову! Ведь коли отец до чего дознается – то мне беда, а тебе, я чаю, что и похуже будет – кандалы и дыба… Так что думай, проведывай и не ошибись! Ведь это ты меня в Суздаль-то свез и до полудороги не открывал, куда везешь, все врал! А теперь что?

У Алексея хватило ума слова эти не кричать, а говорить, даже, скорее, шипеть – мерно и скушно, но в голосе его было столько тоски и страха, что Якову стало не по себе. И он спросил, изо всех сил стараясь сохранять спокойствие:

– Ты боишься батюшку?

–Боюсь, Яков… Так боюсь, что и сказать не могу. Как увижу его, так ноги – словно в землю врастают. Двинуть не могу. Во рту сразу сушит и язык к нёбу прикипает. Слова из головы все летят, ничего скрозь сказать не могу.

– Плохо дело. – ответил Яков. – И по обыкновению своему для значительности сделал паузу и лишь помолчав, как водится, стал поучать – не громко, но четко проговаривая слова, зная, что так-то, вот, куда скорее до Алексея доходит:

– Бояться тебе на виду у батюшки никак нельзя. Никак. Он ведь опаслив без меры; как увидит, что трусишь, станет доискиваться до причины, ругать да стращать. Упаси тебя Бог, хоть кого-то назвать. Хоть даже меня. Палачи в Преображенском, сам знаешь, какие – любой заговорит. А ниточка потянется, всех вытащат. Худо будет. Ты помни: покуда царь ничего знать не будет, он тебя в наследниках, как сына своего держать станет по-прежнему. А как узнает… Как узнает, не видать тебе престола, как ушей своих. И еще хорошо, как в живых оставит. А то ведь загонит куда-нибудь… в Пелым, даст на прокорм полтину на неделю – будешь Бога благодарить день и ночь, что в живых оставили. А о нас-то уже и речи не станет.

– А ты… ты, разве не по своей воле в Суздаль-то меня возил? Спросил Алексей и еще подогнал через миг. Ну!

– Как же… по своей. Есть люди… И посильнее и повыше меня, которые о тебе день и ночь пекутся, думают, как тебя оборонить надежно от отцовского гнева.

– И зачем же меня к матушке возили?

– А что б ты матерь свою родную не забыл. А то ведь, поди, забывать стал?

– Да нет…

– А лукавить не след… Сколько лет прошло… Начал, начал забывать. Точно. Вот тебе память-то и обновили!

– А для чего.

– Что для чего?

– Я говорю – для чего обновили?

– Чтобы ты не забыл матерь свою рóдную…

– Врешь ты все отец Яков. Мне – матерь свою помнить сегодня – всё одно, что во сне медовые пряники кушать. Ведь она много лет, как монахиня. Её из монастыря воротить – как с того света. Врешь ты все, пес шелудивый. Не в матушке тут дело!

– А в ком?

– В батюшке, я чаю…

– Ну-ко, ну-ко… скажи дробненько, Алешенька…

–А!.. Семь бед – один ответ. Уж ты-то точно с доносом не побежишь…Не побежишь?

– Что ты, Алешенька… Да я, коли час придет, на дыбе смерть приму лютую, а тебя, голубчик мой, не выдам. Так почему в отце дело-то?

– В нем дело-то все только и есть. Для престола меня берегут? Вестимо, для престола, так? Так! А чтобы мне его предоставить, коли час придет, надо либо дождаться пока батюшка… почиет в Бозе, либо…

– Никакого другого либа нету. Нету и нету.

– Есть! Сказать?

– Не надо, Алешенька… Не гневи Бога.

– Стало быть, смерти ждем?

– И об этом тоже ни говорить громко, ни даже думать сейчас много нельзя…

– Неужли, и ты, отец Яков, боишься?

– Боюсь… И ведь только человек, Алешенька. Кости и кожа у меня не железные. Посему надобно ждать. Затаимся так, что шевелиться вовсе не будем Но ведать надобно все. А нынче – более всего надобно ведать. Знает ли батюшка про Суздаль что новое или нет, а коли знает, т о как узнал?

– А как проведать?

– Есть у меня мыслишка…

– Какая?

–Отпиши письмецо…

– Кому?

– А вот тут – подумать надо. Я чаю – лучше всего – тетушке своей Екатерине Алексеевне. Пожалься, что, вот, мол, батюшка в письме на меня гневается сильно, а за что – понять не могу, а дознаться – не у кого. «Явите, – напиши, – божескую милость, если ведаете, отпишите мне, за что, мол, батюшка на меня сердится, а вины за собой я не знаю». Разжалобишь старушку – может, и проговорится. Остальное мы додумаем.

– Мало. – сказал Алексей.

– Чего мало?

– Мало одного письма. Надобно писать и бабушке, Анисье Кирилловне.

– Вот-вот. А она тебя любит, сказывают. Пиши обоим. И слезу, слезу дави, не скупись.

27

И Алексей написал. Одно письмо обоим. Поскольку жили обе старушки в Кремле любезными соседками.

Написал, что, мол, батюшка на меня гневается, а за что – не ведомо. «Прошу вас, пожалуйте, осведомясь отпишите, за что на меня есть государя-батюшки гнев, понеже изволит писать, что я, оставя дело, хожу за безделием, отчего я в великом сумлении и печали».

Но тетушка и бабушка – смолчали, как в рот воды набравши. И ясно, почему. Они тоже – как огня – боялись брата и племянника.

28

Безуспешно прождавши два месяца, Алексей написал еще одно письмо – новой жене Петра, которую велено было именовать Екатериною Алексеевною, но про которую многим было известно, что никакая она не Екатерина, а Марта; и роду была чуть ли не подлого.

Подробности ее жизни кого угодно могли повергнуть в изумление, и повергали. Прачка в доме лютеранского пастора, она была «взята на штык» русским солдатом во время штурма Мариенбурга в качестве трофея. Говорили, что она уже была замужем за неким шведским драгуном, но где этот ее муж-драгун, она сказать не могла или вовсе не хотела. Как видно, своим новым положением пленница русского солдата удручена особенно не была, тем более, что у солдата ее выкупил офицер. У офицера – еще один офицер, а уже у т о г о, как говорили, – сам Борис Петрович Шереметев. От Шереметева она и попала к Петру.

К ней-то и написал еще одно свое письмо Алексей-царевич. Известно, что новая жена отца обладала заметным влиянием на царя. Но царь – царем, а ей нужно было еще как-то выстраивать отношения с семьей Петра, и прежде всего – с его детьми – Алексеем и Натальей. И вот – судьба подарила ей возможность – помочь сыну мужа, у которого как видно случились с отцом какие-то размолвки.

 

29

Екатерина в то время находилась с Петром, Петр же, с армией – на Украине. До Полтавской баталии тогда, в начале 1709 года, оставалось чуть более полугода. Так что поскольку основной театр военных действий определенно переместился в Украину, то и война как бы уже и потеряла право именоваться у потомков «северной».

А на Украине… ну что на Украине?

Несмотря на многие призывы Петра к Мазепе явиться, наконец, со своими казаками к царю, тот один за другим придумывал правдоподобные и неправдоподобные поводы для того, чтобы затянуть свое явление к Петру с запорожцами. А Петр, понятное дело, ни о какой гетмановой измене пока не подозревал. Для него было совершенно ясно, что несколько тысяч хорошей, даже превосходной легкой конницы главной силой против шведов не станут; главную боевую роль выполнит армия, а участие казаков в войне на территории Украины – это… почти символическое участие! Ну как же запорожских казаков оставить в стороне от боев за родную землю? Вот так. И не более того!

Армия же находилась в то время поблизости от Сум. Стояла большим лагерем. Оттуда, из-под Сум и полетела под Смоленск к сыну строжайшая отцовская депеша, чтобы сын самым скорым образом гнал бы под Сумы всех рекрут, которых к тому часу успел собрать. И сын во главе этой почти толпы, из которой немалое число норовило удрать и удирало при первой же возможности, пошел на Сумы. Поход был нелегким. И люди бежали, и провианту не хватало – кормить новиков. И от воды гнилой многие маялись животами, хотя из больных немало было и тех, которые говорились больными, изо всех сил желая походить на лихорадочных и слабых.

Когда же после изнурительнейшего похода, потеряв немалое число людей беглыми и отставшими, царевич явился под Сумы, отца там уже не было.

30

Отца уже не было, а настоящая лихорадка у Алексея – уже началась. Он лежал в Сумах в домике о пяти окон, в котором жительствовал престарелый одинокий священник, который давно уже перестал служить и жил что называется, на покое.

Тому, что заболевшего русского положили в горнице его дома, он был немало обрадован. Теперь, слава Богу, он не один; в доме постоянно люди. Они не шумят. Говорят вполголоса. И его, старого, кормят досыта и даже лечат. Словом, хозяин дома был доволен донельзя.

Юноша заболел тяжело. Жар держался долго. Алексей часто впадал в забытье. Но вот, что удивительно: едва ему чуть полегчало, его увезли. Говорили, что царь приказал вернуть в Москву. Ну, что же… На то его, Царская воля и есть, чтобы ее исполняли без промедления. Возок с Алексеем на сменных лошадях – быстро довез его до Смоленска. А оттуда до Москвы – это все знают – рукой подать. Так, вместо того, чтобы повоевать, показать личную храбрость, на что Алексей втайне рассчитывал, он оказался в Москве – где были хорошие доктора, хотя и немцы, где были родственники и близкие, но главное – где не было войны.

31

И опять рядом Яков сидит у постели и тихонечко втолковывает:

– Батюшка велел привести тебя, голубчика, в Москву… Жалеешь? Тебе, я чаю, хотелось бы на глазах отца шпагу обнажить, да на коне скакать, да свист пуль слышать?.. Бог с ней с войною. Там, слыш-ко, стреляют и убивают. Там и до несчастья близко. А тут у нас тихо и покойно. Выздоравливай. Ты не для ратного дела рожден, а для царского. Пусть другие воюют. Пусть Меншиков шпагой машет да Шереметев. Пусть и… государь, если хочет, под пули скачет… – и, наклоняясь к самому уху царевича, зашептал: Авось какая пулька и его достанет… и тогда на Москве новый царь сядет – Алексей Петрович… шутка ли, а? – И засмеялся громко.

– Грех это… – сказал Алексей и закрылся с головой одеялом.

– Где – грех? – спокойно переспросил отец Яков. – Это я так… пошутил. Не бойся. Еще ни один русский царь, али великий князь от пули, али от сабли на поле брани не погиб. От яду, да удавки – да, бывало, а чтобы в битве – нет. Лежи спокойно.

И, потушив свечу, на цыпочках вышел.

32

А через день-два от отца пришло новое письмо. Петр написал его собственноручно, как всегда торопливо, и, не заботясь особо о красивости стиля и грамоте:

«Зоон! Спешу тебе на великих радостях доложиться, что мы здеся ломим зверя на все стороны, и Карлус получил у Полтавы такую конфузию, от которой, ей, николи не оправится. У Переволочны шведы сдалися все. Обоз наш. И пушечки тоже. Я чаю, что ты уже обо всем слышал и радуешься не меньше нашего. А я за тебя тоже рад, понеже донесли мне, что лихоманка тебя отпускает и ты уже встаешь. Солонинка твоя зело вкусна и солдатики наши едят ее и похваливают. И я отведал и едва язык не проглотил. И рекруты твои – смоляне да тверичи – тоже в аккурат поспели. Мы их развели мелочью по батальонам, где убыль в людях была более. А што зол я на тебя за тех рекрут был, што-де не токмо в гвардию, а и в обозы не годны вовсе по слабости телесной, то прости отца за горячность. И я тебя прощаю – по радости нашей общей великой». И далее отец приписал еще: «Я чаю, ты скучаешь без дела. Читай: все дело, наперед пригодится. А то – отпиши мне, какую тебе книжку прислать для переводу, дабы немецкий али французский укрепить твой. Засим желаю тебе помощи Божией и здравия и остаюсь отец твой навек».

Автор должен признаться, что большая часть письма – вымышлена, кроме того места, где речь идет о книжке для перевода. Но такое письмо царь-отец действительно мог прислать сыну. Я даже думаю, что по письму судя – отец действительно подобрел к сыну: о книжке спросил. Хотя суздальский эпизод должен был насторожить отца. И насторожил. И, наверное, имел бы для Алексея ужасные последствия, но к тому времени у отца вполне созрел план заграничного обучения и женитьбы сына. И то и другое, как наверняка, полагал Петр, смогут оторвать Алексея от старых его симпатий и ханжества. И из сына удастся еще сделать не только наследника, но и продолжателя гигантского отцовского дела.

Петр на это очень надеялся.

33

Такое письмо не могло не обрадовать сына. Но на письмо надобно отвечать. Однако, как только сын берет перо и бумагу – уверенность и радость покидают его. Ибо сам собою, без зова и спроса является батюшка – высокий круглоглазый, с властным горящим и быстрым взглядом, и уже никакого покою нет. Рука начинает дрожать, мысли спутываются в клубок и распутывать его у сына нет никаких сил. И из-под пера появляются нечто путанное, дрожащее и боязливое, чем определенно отец будет недоволен: «Любезный батюшка, получивши письмо твое, где ты пишешь про переводы, спешу отписать тебе, что учиться фортификации по указу твоему начал, также и лечиться. (А лечение – это явно на тот случай, если батюшка будет чем-то очень недоволен. – Ю.В.). И далее: «А что изволишь писать о книжке, какую мне прислать, то я прошу об истории какой, а иной не чаю себе перевести».

Какую книгу для перевода прислал отец сыну, и прислал ли вообще – автору неведомо. Да и вряд ли все это в тот момент имело значение. Ибо с конца лета 1709 года для Алексея начинается иная жизнь. Совершенно непохожая на ту, которую сын Петра вел до сих пор.

34

А раз так, то самое время подвести некоторые итоги.

Итак.

К лету 1709 года царевичу удалось полностью восстановить хорошие отношения с отцом. Туча, взошедшая на их общее небо в связи с поездкой сына в Суздаль, разошлась. Но некая особая позиция царевича уже определяется. Алексей в первой половине 1709 года конфиденциально пишет Якову Игнатьеву: «Король шведский намерен идти к Москве и от батюшки послан к вам Иван Мусин, чтоб город крепить для неприятеля, и буде, войска наши при Батюшке сущия, его не удержат, нам нечем его удержать; сие изволь при себе держать и иным не объявлять до времени и изволь смотреть места, куда выехать, когда сие будет».

Читатель может думать по поводу этого письма, что хочет, а автор думает вот что: это письмо – не что иное как поручение, данное по своей, царевичевой воле и независимо, и даже в тайне от отца. Царевич строил свою линию спасения на случай поражения, которого он, судя по тону и содержанию письма, совсем не исключал.

Хотя внешне все было отлично. На вполне безоблачные отношения отца и сына указывает красноречиво описание триумфальных ворот, воздвигнутых на купеческие деньги в Москве для встречи полтавских победителей. В числе прочих изображений на воротах имелось изображение царевича Алексея Петровича «на орле, царском знамени взлетающего… в большое мужество, имущего же молния на убиваемого льва, знаменующи, яко пресветлый государь-царевич в Отечестве своем быв, уготовлял воинство в чуждую ограду… льва шведского к побеждению посылаше». Тон описания, как мы замечаем, весьма льстивый, который только и может иметь место в отношении почитаемого наследника престола.

Так что, пока все было хорошо.

Часть третья

в ней повествуется о первой поездке царевича Алексея Петровича в Европу, его учебе и женитьбе

1

Гром грянул. Летом 1709 года. Громыхнул страшными раскатами из письма, которое отец прислал сыну. В письме значилось следующее: «Зоон! Объявляем вам, что по прибытии к вам князя Меншикова ехать в Дрезден. Меншиков вас туда отправит, и кому с вами ехать – прикажет. Между тем приказываем вам тако же, чтобы вы, будучи там, честно жили и прилежали более к учению, а именно, языкам, которые уже учились – немецкому и французскому, так и геометрии и фортификации, а также отчасти и политическим делам. А когда геометрию и фортификацию скончишь, отпиши нам. Засим управи Бог путь ваш. Vater Peter».

Такое вот письмо. Настоящий гром с молнией. Хотя и невозможно представить дело так, будто Алексей Петрович ничегошеньки о предстоящих переменах не знал. Но уж что совершенно точно – так это то, что он этих перемен не хотел, страшился их, не готовился к ним и потому-то они его так напугали, хотя виду испуганного он, конечно, на людях старался не показывать. На людях надобно было собираться в дорогу и ожидать Меншикова. Только в кругу «своих» Алексей давал себе волю: плакал, даже рыдал, хватал себя за голову, и, не скрывая ужаса своего перед неизбежной уже теперь крутой переменой в жизни, спрашивал – то ли себя, то ли других… «Что же делать? Что же делать? Боже милостивый, что же делать?».

Но вразумительного совета поначалу никто из своих дать не мог. Все дружно вздыхали только. Выхода, казалось, не было.

И вдруг…

В то время, когда приказ отца был получен, но Меншиков еще не явился, – и мелькнула эта идея. Кем она была впервые высказана, Алексей Петрович сказать не мог. Не помнил. Помнил только когда она появилась: аккурат, когда ждали Данилыча. Но раз появившись, она уже никогда, до самого действа из головы царевичевой не уходила, а только силилась, росла и крепла, пока, наконец, не разрослась и не укрепилась настолько, что уже не о чем другом, кроме неё царевич думать не мог.

Он помнил, что сидели в сумерках и огня не зажигали… Кто? Может, Яков Игнатьич был… Не мог не быть, поелику рядом был всегда; Вяземский был, Кикин… А может Кикина еще и не было… Он хорошенько не помнил.

Так, значит, сидели у царевича. Он все вскакивал да садился. Или, вскочивши бегал вокруг стола: «Что делать, да что делать?»…

И вдруг – кто-то, а кто, повторяем, царевич не упомнил, – возьми да и скажи:

– Что делать, что делать?.. А ты – как выучишься – не возвращайся вовсе!

– Как это? – не понял сначала Алексей Петрович.

– А так… Спрячься. Народу там, слава Богу, много…Уезжай куда подале. И всё. И сиди там тихонько. И жди. А как батюшка во Бозе почиет, так ты и объявишься: «Вот, мол, я!».

Наступила тишина. Довольно долгая. И только после неё Алексей тихо ответил:

– Этого не можно. Этого не можно. Это измена. Этого нельзя.

Вот что было сказано. Больше вслух этот вариант еще долго не обговаривался. Но можно с очень большой вероятностью предположить, что вариант этот, повторим, в голове у Алексея Петровича угнездился. Не мог не угнездиться. И не только в его голове. Но и у других в головах угнездился тоже.

2

Петр был постоянно и плотно занят. Так что поговорить с сыном наедине, да еще душевно, – это надо было исхитриться. Да и то – не каждый день выходило. На что уже на это Марта была мастерица – бывали и у неё неуспехи.

Придет, бывало, хотя и в сумерках уже, а царская палатка – светла, как днем. И народу в ней, и накурено – ужас как. Сунется, бывало, а он досадливо ей: «Пошла, пошла прочь, дела у меня, не видишь, что ли?». Не зло, шутливо, но отказывал. И твердо. Бывало, что и заполночь далеко ожидать приходилось, и холод ночной до костей добирался.

Хотя в этот-то раз по-другому вышло. Повезло ей. Петру показали пленного шведского офицера. Допросили при нем. И он, Петр, как видно было, немало хорошего для себя узнал, потому как развеселился, велел принести вина, выпил и шведа пленного попотчевал. К нему-то, к веселому Петру и подластилась Екатерина:

 

– Можно к тебе, мин херц?

– Можно, можно. Нынче все можно! Входи! Вчера, скажем, было нельзя, а сегодня – можно… Что у тебя, сказывай?

– За перстенечек хочу спасибо сказать…

– За какой перстенечек? А, этот…. Полюбился он тебе?

– Еще как полюбился…

– Ну и носи на радость…

– Я не могу так…

– Как «так»?

– Балуешь ты меня. А тебе… чем я тебе, Великому Государю сподобилась, всего только пасторская прачка и… и драгуниха?

– Ну… И ты меня щедро одариваешь…

– Вы все шутите, Ваше Величество! Радую я вас не часто. Я знаю. Но нынче добрую весть все же принесла. Будете рады.

– Да ну? И чему же?

– Я письмо получила.

– А от кого? От родичей твоих? Так они читать-писать, поди, не умеют… Или как?

– Не от родичей…

– А от кого?

– От сына Вашего…

– От… от кого? – чистосердечно изумился Петр.

– Вот Вы удивляетесь… А не надо бы. Он ведь мой крестный. Вот и написал… крестнице.

– И что написал?

– Вот. – И Екатерина протянула Петру листок.

Петр взял его, и, наклонившись к сильно горевшей свече, стал читать. Потом, наверное, еще раз прочел. Подумал. И сказал, вернее, спросил:

– Просит, значит, осведомиться?

– Вы на него гневаетесь?

– Еще бы!

– За что?

– Э, да что там говорить… Не такого я себе наследника желал бы…

– Чем он-то плох?

– Мамкин сыночек…

– Да ведь он, как есть, еще малый недоросль…

– Все одно плох…

– Время есть еще. Можно поправить.

– Как?

– Навали на него дел всяких-разных поболе.

– Уж наваливал.

– И как?

– Знаешь, ведь. Везти – везет, но без охоты рьяной.

– Мал еще. Слабенький. Ты сам и сказал – мамакин сыночек… А ведь мать-то его, я знаю – в монастыре.

– В монастыре. В Суздале. В Покровской обители. Уже одиннадцать лет там…

– А сколько Алексею было, когда ее постригли?

– Сколько? Пять, что ли. Не помню уже…

– А ведь он её помнит…

– Вестимо, помнит. А теперь, вот, будет помнить еще крепше. Его не так давно в Суздаль к ней возили, говорил я тебе?

– Говорил.

– Тайно от меня, отца. Оттого и гневаюсь на него, что не сказал.

– А он, я чаю, и не ведал, куда его везут.

– Не ведал. В дороге только сказали.

– Значитца, и вины на нем нету.

– Нету? А почему мне тотчас не отписал? А запирался отчего?

– А кто возил, знаешь?

– Возил-то знаю кто… Да он-то так – трус и только. Сказал, что сам по своей только воле и повез.

– Врал?

– Врал. Вестимо, врал. Да и не он мне нужен. Другие. Которые ему приказали.

– Ну и вели его свезти в Преображенское. Пусть его там тряхнут как следует.

– Вот спасибо! Надоумила… А ведь как я его возьму, другие попрячутся так, что днем с огнем не сыщешь. Нет. Надобно потихоньку. Всех прознать, а потом уже разом и брать. Однако, не беда. Возьмем, дай срок. Беда в другом.

– В чем же?

– Другого наследника у меня нет. То и горе. Кабы был у меня на замену еще сынок, по-другому все было бы. Хоть какой. Хоть даже и младенец… Тогда, может, и Алешка был бы другим. Эх!

И столько тоски было в этом царском «Эх», что Марта-Екатерина даже вздрогнула. Но скоро взяла себя в руки и, подсевши к Петру, стала гладить ему голову, перебирать волосы, успокаивать. И успокоила. Повелитель уснул. Тогда она выглянула из палатки и показала часовому-преображенцу знак: приложила указательный палец к губам – тихо, мол, царь почивает и, воротившись к Петру, легла, свернувшись калачиком на денщицком месте – у Петра в ногах. И уснула. И не стала спрашивать – куда девался денщик государев. «Коли нужно станет – разбудит, да и все»…, решила она, засыпая.

3

Между тем – Александр Данилович Меншиков находился уже совсем недалеко от Москвы. Поручений царских у него было немало. Наиглавнейшим делом считалось доставление в Москву в целости огромного обоза шведских трофеев, взятых частью под Полтавой, а большею частью – под Переволочной.

В обозе том было много всего: пушки, масса строевых и обозных лошадей, много зарядных ящиков, большое число грузовых повозок и фур, а в них: и обмундировка солдатская, и ружья, и шпаги, и пистолеты, и штандарты армейские шведские, и хоругви мазепинские… Все это тянулось нескончаемой чередой. Так что бывший в голове обоза Александр Данилович, к радости своей, как ни силился – хвоста обозного не видел. А ведь немалая часть трофеев была оставлена в наших частях и стала русским военным имуществом – к примеру – солдатская обувь или свинец оружейный.

4

Александр Данилович повсему-поэтому не просто был доволен. Его буквально, распирало от радости. Оттого-то, когда наутро, по прибытии в Москву, он завтракал вместе с Алексеем в своем московском доме, – завтракал вполне по-европейски, с салфетками и лакеями за спиной, улыбку он и за столом не унимал: она красовалась на его лице, как явное свидетельство полной и не проходящей радости. Однако, в конце уже обеда радость на лице его вдруг вспыхнула так, словно и без того яркие угли в костре полыхнули ярким пламенем.

– Имею царское для сына повеление! – сказал он громко и значительно.

– Какое? – не скрывая страха, спросил Алексей.

– Готовься, Алешенька, в дорогу!.. Да не бойся ты… Новую жизнь начинаешь, понимаешь? Надлежит тебе в скорости ехать в саксонский город Дрезден. Царь-батюшка велит тебе учиться в этом… как его… в уни… в универси… в университете – вот! Грамотеем станешь! Чего дрожишь… Радоваться надо! Ведь сие для тебя – не новость? Ведь он – тебе об сем писал? Писал, нет?

– Ну писал…

– Стало, ты об сем ведаешь?

– Ну ведаю…

– А коли ведаешь, и все это для тебя – не новость, давай тогда по-военному. Три дни тебе на сборы даю. Люди поедут с тобой – самые лучшие! Чего нюни распустил? Ты – самого-самого еще не ведаешь. – И Меншиков сделал нужную паузу. – Как узнаешь – слезы сразу высохнут… Держи нос кверху!.. Женишься ты, понял, нет? Батюшка тебе невесту сыскал! Да ты не рад, что ли? Не рад? В жизни не поверю! Чё молчишь?

– У меня своей воли нету. – Как батюшка скажет. – тихо ответил Алексей.

– Истинно так и есть! – сказал Меншиков. – Все мы суть рабы Его Величества; что он велит, то мы исполняем. Посему – ехать тебе, Алексей Петрович в Дрезден немедля. И поедешь ты не один. С тобою ближними будут двое: князь Юрий Юрьевич Трубецкой и молодой граф Александр Гаврилович Головкин. Ясно тебе? Ты, может, спросить захочешь – почему этих, а не иных господ с тобою посылают? Так отвечу. Персон сих батюшка твой одобрил вполне. Ибо считаются оне за честных и обученных и благородных, способных хранить и исполнять все то, что отношение к славе государственной и к особенному интересу его Величества имеет. Далее. Они будут с тобою неотлучно. И спать будут в одной комнате с тобою, и есть, и пить. И на учении сидеть станут, и гулять с тобою – охранять тебя. Буде же захочется тебе вина али пива выпить – выпьют с тобою и вина и пива. Но допьяна тебе набираться зельем не дадут. На то им строгий приказ даден. Внемли такоже: волю твою сполнять будут прилежно, но от негодных действ удерживать такоже всесильно, и на благую стезю направлять тебя с тщанием, елико возможным. И писать от себя им указано – хорош ты али плох там будешь…

Меншиков засмеялся вдруг весело и хлопнул Алексея по плечу легонько – меру знал…

– Чего загрустил? Печалиться тебе не след. Кажный час должон ты помнить и не забывать николи, что батюшка тебя в преемники готовит. Посему и должон ты волю отцовскую исполнять в точности. И чем прилежней ты станешь учиться, и тем самым ко венцу царскому себя готовить, тем больше от батюшки милостей иметь будешь. А ныне батюшкина к тебе милость да любовь воистину безмерны. Ведь вот он и невесту тебе сыскал высокой крови, герцогиню немецкую. Она – девица образованная, языки знает, политесу в тонкости обучена. А хорош ли ты будешь, коли на пальцах с ней объясняться станешь, да за столом сопеть, да в танцах ей на ножки наступать? Нехорошо… нехорошо будет…

– Да что ты, Александр Данилыч – все одно и то же мне долдонишь: нехорошо, да нехорошо… Я и сам знаю, что мне делать надобно! – с резкою досадой сказал Меншикову царевич. – У меня и в мыслях нет, чтобы батюшку ослушаться. Приказал он мне учиться в этот… Дрезден ехать – поеду и стану учиться. А прикажет: «женись, на ком скажу» – женюсь, на ком скажет, безропотно. Будь она хоть даже страшилище морское.