bepul

Отец и сын

Matn
O`qilgan deb belgilash
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

И не только никто не хотел, чтобы смута, хотя бы частью своей, явилась сызнова, но все радовались, что теперь-то ее точно, вдругорядь не будет.

В этом – тогда, в феврале, – все были заодно. Все. И те, кто любил молодого царя Петра Алексеевича, и те, кто его ненавидел. И вторых тогда было едва ли не больше.

Первые не без основания полагали, что наследник придаст Петру уверенности в действиях. Вторые же – рассчитывали, что с рождением сына царь остепенится, больше времени будет в семье, и потому – новые, чужеземные химеры, к коим нынче он так прилежен, и посему так напугал радетелей старины, мало-помалу из его головы повыветрятся.

10

Картина пьяной Москвы тогдашней нам сегодня, наверное, показалась бы интересной. Но молодому Петру она была вовсе не по сердцу, т.е. прямо скажем, изрядно надоела. Иначе – чем объяснить, что уже на следующий день царь уехал из Москвы в Фили, к дяде Льву Кирилловичу Нарышкину? У него там имелся загородный дом. В том-то доме и сидели за столом, угощались пивом и разговаривали племянник и дядя. Пётр чувствовал себя здесь как дома, совершенно без опаски, потому что доверял дядюшке безгранично.

11

– Слава Богу, все закончилось!

– Да, Петруша, большое дело ты сделал!

– Я?

– Ну, а кто же еще?

– Теперь все притихнут – и Милославские, и Салтыковы, и прочие!

– Притихнут-то притихнут, да не успокоятся. Смотреть за ними надо во все глаза…

– Нет-нет, теперь все!

– Воля твоя Государь, я тебе не судья, а все же – побыл бы ты в Москве еще…

– Чего ради?

– Слышал, стрельцы зело просились тебя поздравить…

– Ну их к чертям!

– Уважить бы надо…

– Или ты боишься, дядя?

– Боюсь…

– А я – не боюсь! Я теперича никого не боюсь! И Патрика к столу позову! Царь я или не царь?

– Царь, царь… И воля – твоя. А вот хорошо ли будет?

– Хорошо, хорошо все будет. А то, видано ли дело – я, царь, а не могу, кого хочу к столу своему пригласить!

– Он католик, Петруша…

– И что с того, что католик? Он – добрый католик! И мне служит – не за страх, а за совесть! Побольше своих так бы служили, как этот чужой!

– Ох, берегись, берегись, их, Петруша. Католики добрыми не бывают. Одни ляхи, вон, чего стоили нам!

– На Смуту новую намекаешь? Так не будет её больше! А коли на Августа – так ведь он – не поляк, а немец природный, саксонский, лютеранин.

– Ладно, ладно… А вот – покушай курятинки, знатная курятинка… У меня повар Герасим – сам знаешь, каков повар – кудесник, ей Богу!

– Дядюшка, не хитри! Лучше ответь: потребны нам нынче иноземцы, ай нет? По правде полной ответствуй!

– Потребны, потребны, Петруша. Ты – кушай курятинку-то, кушай!

– Нас еще многому учить надобно! – распаляясь не на шутку и размахивая куриной косточкой, витийствовал Петр. – И ты мне, должен в этом всем первым помощником быть! Я думаю тебя головой Посольского приказу поставить… Что ты на сие скажешь?

– Уж и не знаю, как ответить… Служить тебе рад. За честь великую почту. Однако, смогу ли, не знаю. Чтобы в Посольском приказе дела вершить, надобно иноземные дела – как они суть – ведать доподлинно. А я – что? Иноземных дел не ведаю, языков – тоже… разве… разве что по-польску, але добже не вем. Одно обещаю: дело свое править стану по совести.

– Что только от тебя и надобно! В самом-то приказе у нас людей, кои добре иноземные дела ведают, хотя и нехватка, но имеются. А на голову – свой человек нужен. Разумеешь?

– Вестимо, разумею.

– Я чаю, иноземцы честные нам ныне потребны, как николи еще не бывали. Все будем менять. И не мы – так дети наши вкусят от перемен полной мерою. И сын мой, который вечор только народился и свет Божий увидал, – лучше отца своего , – меня, то есть, будет. За границу его отправлю. Тамошнюю науку превзойдет. Языки будет ведать. И не токмо латынь или твой польский, но германский и французский… Веришь ли сему? – весело спросил дядю Петр. – Дядюшка от души рассмеялся.

– Что? Что? – наседал племянник, немедленно начиная обижаться.

Лев Кириллович отлично знал неровный нрав любимого племянника и поэтому постарался ответить так, чтобы не дать особенно распуститься гневу Петра.

– Воля твоя, Государь, воля царская… Она много чего может. А только хватит ли проку с того, что наследник твой станет по-французски лучше, чем по-русски говорить, а другие –на него как на чудо заморское глазеть?

– Других тоже выучим… Дел немало предстоит. Я… Да я жизнь свою до последнего денька положу, не пожалею, а… государство Наше возвышу! Перестанут нас с татарами-то путать! Будут еще и нимало заискивать пред нами!..

Петр вдруг остановился, как на бегу, и подозрительно глянул на улыбающегося Льва Кирилловича.

– Да ты, что, не веришь что ли мне? Улыбаешься, вон… Как же ты станешь в Посольском-то приказе государское дело вершить, коли Государю своему не веришь?

Лев Кириллович поспешил тотчас согнать улыбку с лица.

– Верю, верю. Верю, что жизнь свою положишь. Только ведь это дело – неподъемное. Хошь ты и царь. Помощников надобно иметь. И немало. На кого облокотишься? На бояр? Эти скопом за тобою не побегут. Артачиться станут, непокорствовать. Скажут: «Чего это он нас от старины-то прочь тащит? Мы, мол, и сами с усами. Мы, мол, тоже – Рюриковичи, да Гедиминовичи! Не дурее его! Тыщу лет так-то жили и еще тыщу проживем!» А? Что ты на такие слова ответишь? Похоже на правду? Что молчишь?

Петр молчал, только сосредоточенно рассматривал тонкую, в два цвета, вышивку на утиральнике.

12

Однако на следующее утро племянник рано-рано все-таки отъехал из дядиных Филей в Москву. Сказал тому, почти добродушно, садясь в возок.

– Прав ты, Лев Кириллович. Хоть не за что мне любить стрельцов, одначе, съезжу. Не стану сих гусей дразнить. Посмотрю – как и чем это воинство меня славить станет. – Засмеялся сам словам своим и уехал.

Примерно в полдень он и его охрана уже проезжали в Спасские ворота Кремля.

Когда царский поезд очутился на Ивановской площади, узрел Петр в окошко слюдяное две примерно сотни стрельцов, разодетых с наивысшим приличным случаю шиком и стоявших в том строевом порядке, который был только посилен в то время для русских, но которому было еще очень далеко до немецкого.

Как только возок с Петром остановился, стрельцы дружно грянули «ура» во все свои стрелецкие глотки. И вышло это у них до того громко, что немалое число голубей и галок, бывших в то время на жительстве в Кремле, с превеликим шумом поднялись в воздух.

«Ура» – кричали выборные от шести стрелецких полков, которые дислоцированы были тогда в Подмосковье. Выборные должны были полною мерою донести до Монарха свидетельства того, как стрельцы нынче любят молодого Государя. Ну, а кто старое помянет…

Когда же Петр вышел из возка и взошел на паперть Успенского Собора, – стрелецкое «ура» достигло такой силы, что казалось, – еще чуть-чуть, и, ошалевшие от человеческого крика, ни в чем не виноватые пернатые кремлевские обитатели станут просто падать с высоты замертво.

Из строя вышел, – Петр его узнал, – полусотенный Акинфий Ладогин и приготовился орать стрелецкое приветствие царю, которое было сочинено стрелецкими грамотеями и которое сам оратель предварительно выучил назубок. Акинфию такая честь оказана не случайно. Он был среди тех смельчаков, которые упредили Петра о том, что сестра Софья готовила убийство его. Потому-то царь и знал Акинфия «лично», потому-то он, Акинфий, и стал, хотя и небольшим, но начальником, получил под руку пятьдесят стрельцов, что называется, выдвинулся.

Акинфий был одет очень чисто. Но ни ружья, ни сабли, ни пистолета при нем не было. Он остановился шагах в трех от первой ступеньки соборной паперти, истово поклонился Петру – снявши шапку поясным поклоном, коснувшись, по обычаю, правой рукою земли, затем спрямил стан ровно и сказал, вернее, спросил у Петра:

– Дозволь, Великий Государь, стрелецкое поздравное слово тебе молвить!

13

Петр, как бы ища помощи, оглянулся. И убедился, что сзади и по обе руки уже стоят стражные люди, коим велено неотступно охранять его царскую персону.

Безотчетное тревожное ощущение, которое у него всегда появлялось при виде стрельцов , – и понятно, почему, – прошло. Царь успокоился. И от-ветил приветливо:

– Говори, говори , Акинфий, свое слово!

Акинфий заулыбался. Ему было лестно, что царь его помнит. Он начал говорить, помогая себе руками. Голос его, сочный и сильный, с басинкою, лился легко и свободно.

– Царь и Великий Государь Московский, Петр Алексеевич!

Стрелецкое твое войско порешило выслать к тебе поздравителями по двадцати пяти выборных от каждого из полков– поздоровить тебя, Государь истинно по рождению в семействе твоем от тебя, Государя честною и благоверною супругою твоею Евдокиею Федоровною первенца-сына, и, навить, наследника стола Великого Московского. Пусть сын твой сей будет здрав и молим Бога Вышнего, чтобы дал Отец Наш Небесный оному сыну твоему жизнь долгую и счастливую, а Тебе, Государь, чтобы дал Он много радости, дабы радовался ты всегда на сына своего глядючи: и коли он первые шаги сделает, и коли первое слово молвит, и коли первые литеры сложит и прочтет, и коли на коня впервой сядет да саблю в руки возьмет. Пусть он, сын твой, почитает тебя, Государя и Отца своего как должно, служит тебе не за страх, а за совесть, и гневить Тебя, Государя, не изволит ни в малом ни в большом пригрешениями своими.

Позволь, Государь, на радостях твоих, а тако же и наших, сей же час палить из ружей. И да ведомо Тебе станет, что огневого припаса у нас от пальбы сей не убудет!

Засим Акинфий снову поклонился Царю в пояс, но шапку красную надел только отойдя от соборной паперти шагов на десять, а может, и чуть поболе – кто считал?

Когда же Акинфий место свое в строю стрелецких выборных занял, снова наступила тишина. И снова Петром овладело ненавидимое им беспокойство.

 

На выручку пришел нивесть откуду взявшийся, Патрик, друг любезный. Он и сказал Петру тихонько, но так, что тот услышал:

– Ожидают позволения Вашего Величества стрелять.

– У них разве и ружья заряжены? – не скрывая перед Гордоном своего страха, шепотом спросил Петр.

– Ружья заряжены, Государь. Но Вы не извольте тревожиться. Люди получили приказ палить в небо.

– А пули?

– Пуль в стволах нет. Заряды холостые. И пороху указана малая мера.

– А вдруг кто тайным порядком взял да и загнал пульку. А? Проверяли?

– Ружья проверили с отщанием немалым и не раз. Не беспокойтесь, Ваше Величество. Все идет так, как следует быть.

– Ну, тогда это… Стало быть, позволяю я им палить. А как знак подать?

– Платком махните, Государь мой. Только и всего.

Но платка у Петра не было.

И тогда Патрик Гордон подал царю свой – ослепительно белый, надушенный и накрахмаленный, обшитый тончайшим кружевом в далеком Генте.

Петр взял платок и махнул рукой.

14

Тотчас же из стрелецкой шеренги выступили первые десять стрелков с ружьями, изготовились и выстрелили ладно, – т.е. одновременно, залпом.

Как и вообразил себе уже, наверное, читатель, галки и голуби снова поднялись с великим шумом. Но для полноты картины – этого мало. Для полноты картины следует сказать, что с каждым ружейным залпом Ивановская площадь заволакивалась густым дымом с тошнотворным тухлым запахом сгоревшего тогдашнего пороха. Но когда грянул последний, двадцатый залп, и дым, от которого хотелось бежать сломя голову, стал, наконец, расходиться, оказалось, что соборная паперть уже пуста: царь уехал, не дождавшись окончания салюта.

Но стрельбою торжества не закончились. На следующий день наступило 23 февраля – мясопустное воскресенье во Великом Посту. В тот день были назначены крестины младенца-царевича, причем, по поводу того, как назвать царева первенца – споров вовсе не было. Матушка Наталья Кирилловна первая указала, что назвать его надобно Алексеем – в честь деда его, благоверного, благочестивого и благополучного царя и Великого Государя Московского, Алексея Михайловича. И никто не возразил. Никто! Даже, наверное, и Софья Алексеевна из-за прочных стен Новодевичьего монастыря не захотела бы ничего возражать.

15

Петр Первый был вполне верующим православным человеком. Представлять сегодня дело таким образом, что великий наш реформатор был религиозным рационалистом и постепенно склонялся к лютеранству – неверно. Но что верно – так это то, что царь был противником православной чрезмер-ности. То есть не любил, когда люди демонстрировали свою религиозность или ханжили, как он часто сам говаривал.

Но крещение… Крещение это такой обряд, который ханжество в себе не содержал и самой возможности демонстрировать показную религиозность не давал. Петр отнесся к крещению сына так, как и должен был отнестись к крещению сына верующий отец, т.е. как к большому событию, как к празднику.

Для самой церемонии крещения был определен Чудов монастырь. Крестить царственного младенца должен был сам Патриарх, а восприемницею была определена царевна Татьяна Михайловна, младшая дочь царя Михаила Федоровича.

Церемония крещения! Кто же её не знает!? В Чудовом это таинство случилось, может быть, даже более праздничным и торжественным, чем обыкновенно. Ведь кого крестили-то! И Петр важность текущего момента понимал вполне. Настроение у него было приподнятое, что там говорить! И он чистосердечно обрадовался, когда увидел, что прядочка Алексеевых волосиков не утонула в купели, а поплыла. Это был добрый знак! А когда он, отец, принял на руки влажное, трепещущее тельце сына, что, надо сказать, было противу правил, то даже умилился настолько, что обронил несколько непрошенных слезинок радости, чему и сам удивился. Однако, и на крещении торжества не закончились.

16

На пятый день после Крещения патриарх Иоаким и другие высокие персоны церкви, самые родовитые бояре и большие чины приказов снова явились, чтобы поздравить царя. И, ясное дело, явились не с пустыми руками. Подарено было многое число святых икон и крестов с мощами, немало кубков для питья из золота и серебра; и соболей были поднесены многие сорока, и разных роскошных материй заморского тканья, из чего можно сделать заключение, что среди дарителей было немало именитых гостей; был и самый именитый и богатый среди всех – Григорий Дмитриевич Строганов.

Тут-то, между прочим, и разразились события, связанные с попыткой приглашения шотландца и католика Патрика Гордона к царскому праздничному столу. Каким-то образом об этой петровой затеи некие доброхоты известили патриарха. Тот воспротивился приглашению весьма рьяно. Заявил, что того-де отродясь в его жизни не бывало, что б ему сидеть за одним столом с католиком. Не было, дескать, этого, и не будет!

Петр, скорее всего, все же пригласил бы шотландца, как и хотел, но вмешалась матушка Наталья Кирилловна. Испугавшись патриаршего неудовольствия, она стала слезно уговаривать сына уступить предстоятелю. Петр озлился, конечно, но матери перечить не посмел.

Зато и сделал так, что добрый католик не обиделся: на следующий день, буквально после главного торжества – повез шотландского своего друга в знакомые читателю уже Фили к дядюшке Льву Кирилловичу, где и были надлежащим образом крестины отпразднованы еще раз.

Но ведь и недругам своим молодой царь отомстил: на главное застолье – брата своего, царя Ивана, не позвал! Впрочем, скорее всего, тот и сам на торжество не вельми рвался – по причинам, о которых уже говорилось.

17

А в Филях – праздник вышел на славу! Главных фигурантов его было немного: всего-то трое. Стол был накрыт на немецкий манер. И даже играли на своих скрыпелках музыканты из Кукуйской – (немецкой) слободы.

Петр был очень весел и все пытался танцевать по-немецки. Гордон ему показывал. А потом и вовсе появилась партнерша. Спустя какой-то час. Дочка золотых дел мастера и отчасти книготорговца Иоганна Монса – Анна. Петр ее уже немного знал и откровенно заглядывался на стройненькую голубоглазую и веселенькую девушку. Это Гордон, зная о петровой слабости, распорядился привезти ее к столу – на удовольствие «герру Питеру».

Помимо Анхен Патрик Гордон преподнес Петру и еще подарочек – прямо скажем – необычный: шотландец, католик, он подарил Петру немецкую лютеранскую Библию и сказал при этом улыбаясь, но в высшей степени почтительно:

– Я, как Вам известно, Ваше Величество, католик. И не желал бы делать из Вас лютеранина. Но надеюсь, что Библия эта поможет Вам быстрее научиться столь необходимой Вам скоро германской речи, на которой ныне от Кенигсберга до Рейна говорят очень многие.

18

Минул год.

Младенец Алексей рос, находясь почти все время при матери Евдокии Федоровне. Так тогда было принято. Однако, заметим, что между родителями уже начался процесс, как бы мы сейчас сказали – эррозии чувств. Справедливости ради следует заметить, что процесс этот шел единственно усилиями Петра. Тому имеется проверенный свидетель – известный человек того времени, князь Федор Васильевич Куракин, оставивший преинтересные воспоминания, из которых следует, что «изрядная любовь» Петра к жене продолжалась «разве только год».

Почему?

Кроме тех соблазнов, которые прямо вытекали из общения Петра с иностранцами и иностранками, есть еще причина: Евдокия родилась в 1669, а Петр – в 1672 году. То есть, в год рождения первенца Алексея, матери его был уже двадцать один год, а отцу – только восемнадцать. Разница в три года не могла не вызывать у Петра досады.

Но отец тогда полагал, что в том, что сын «при матери» пока вреда нет: Так малышу было «лучшее».

Сама же царица и пока еще жена, хотя и была ума невеликого, но женским своим чутьем главное, конечно, хорошо понимала. И это главное состояло в том, что муж уходил. Разумеется, она не была в силах все для себя прояснить. Но в числе вещей для неё вполне ясных был еще способ, которым она, опираясь на нашептывание своих «ближних» – Лопухиных да Стрешневых, надеялась удержать царя: бросилась рожать, рассчитывая детьми связать мужа, оставить его подле себя. В 1691 и 1692 годах она родила еще двоих сыновей – Александра и Павла, но, во-первых, оба мальчика скоро умерли, а во-вторых, выяснилось, что детьми Петра было уже никак не образумить.

Петр уходил. Уходил совсем в другую жизнь, которая ничего общего не имела с традиционною жизнью московских царей – с долгими церковными службами, утомительными выходами и приемами иностранных послов, а также частыми поездками по монастырям.

Кстати, здесь также не лишне заметить, что свекровь Наталья Кирилловна, хотя и относилась к снохе, в целом, прохладно, пока была жива, все же ревностно стремилась сохранить семью сына в целости.

19

В новой своей жизни, куда неотвратимо уходил Петр, он обнаруживал свое внимание к Алексею главным образом тогда, когда этого требовал календарь и не только церковный. К примеру, через год, 19 февраля 1691 года он отпраздновал День рождения наследника Алексея. Не день ангела, а именно День рождения – как это принято в Европе. И заметим, что хотя религиозный момент в том празднике был минимально обозначен – главным образом, стараниями матушки Натальи Кирилловны, – основное его содержание было вполне светским: отец и его гости активнейшим образом угощались вином.

Очевидно, что Петр о сыне не забывал. Но внимание его с точки зрения тогдашнего московского обывателя было явно недостаточным: отец стремился уменьшить масштабность, помпезность празднований.

16 марта 1692 года тезоименитство наследника царевича ограничилось только тем, что оба государя были у обедни в Московском Алексеевском монастыре.

Минул еще год.

19 февраля 1693 года, в день, когда сыну исполнилось три, Петр тоже был у обедни, но только в своей дворцовой церкви. Примечательно и то, что массового угощения вином, такого традиционного для того дня, не было. А вот заморская забава – фейерверк – был. В тот год и тезоименитство наследника торжественным выходом в Алексееский монастырь царь тоже не отметил. Хотя его ждало там множество народа. Заметим: и здесь отчетливо видно нежелание Петра часто фигурировать в утомительных православных церемониях.

20

Наступил 1694 год – год во многом ставший в жизни Петра переломным. Умерла мать. И сын с этого времени практически совершенно, даже символически, прекращает бывать с женой. Вихрь новой жизни окончательно захватил, увлек, завертел молодого монарха – прочь из теплого терема, от жаркого жениного бока в, покуда еще только потешную военную жизнь; повлек Петра на Плещеево озеро, где он впервые увидал корабельное строение; потянул и на Белое море, и на Соловки, и в Архангельск-город, заразив морем до того прочно, что уже всю жизнь уже с этой морской болезнью не расставался. От полуграмотных записок каракулями, присылавшихся время от времени Евдокиею, с робкими просьбами «пожаловать» приехать в Москву, где его с нетерпением ждут жена и сын, Петр отмахивался, словно от назойливой мухи: «Баба – она и есть только баба и больше ничего. Что она может понимать в моих делах!» – сердился Петр. И если бы в такой момент кто-нибудь из ближнего окружения, ну, скажем, тот же Лев Кириллович, спросил бы полушутя: «Да люба ли тебе ныне Дуня-то?» – Петр, наверняка, только плечами пожал бы в ответ, ибо точно не нашелся, что сказать словами, чтобы поняли.

Все это, однако, не означало, что Петр домой дорогу забыл совершенно. Приезжал. Приезжал, но всегда неожиданно и всегда на очень краткое время. Приедет, торопясь, чуть ли не на ходу, взглянет на сына, погладит по головке, пробурчит что-нибудь вроде: «Не забалуйте мне его»… А на причитание обрадовавшейся и вместе взволнованной жены скажет недовольно: «Ну, опять слезы лить начала… Некогда мне, некогда оставаться, дела надо делать». И прочь, прочь из Москвы, опять к своим потешным да к корабликам своим…

21

Заметим опять-таки: практически порвав с женою, сына царь не забывал. В декабре 1693 года по поручению отца у иноземного купца Бастинса, были, например, приобретены некоторые товары, в том числе и для Алексея Петровича, а именно: «птичка попугай в клетке ценою в три алтына и две деньги», три птички ценою в шесть алтын, а также «гремушечка серебряная и две куклы».

Но вот наступает 1696 год – приходит к царевичу возраст, с которого по традиции начиналось обучение русской грамоте. Когда мы несколько раньше заметили, что царевич первые годы своей жизни рос при матери, то так оно, конечно, и было, хотя только отчасти. До 1694 года, пока жива была бабушка Наталья Кирилловна, ее влияние на внука оставалось немалым. Да и Алексей очень бабушку любил.

Полное засилье матери началось после смерти свекрови. И это очень хорошо было видно на примере того, кто и как обучал царевича русской грамоте.

Первичное обучение царевича Алексея отец поручил Никифору Вяземскому, «человеку простому и не очень образованному» – как писали о нем некоторые иностранцы, жившие тогда в России. Такой взгляд на первого учителя царевича в нашей литературе весьма распространен и, как мы полагаем, ошибочен. Никифор был вовсе не так прост. Во-первых, он все-таки был хотя и дальним, но отпрыском знатнейшего рода князей Вяземских, которые вели свое происхождение от Рюрика. Можно только представить, как чувствовал себя Рюрикович в роли учителя! Самолюбие Никифора Вяземского было ранено и, притом, жестоко. Во-вторых, вследствие более чем недовольства Петром, причем недовольства, которые ни в коем случае нельзя было показывать, Никифор стал полной креатурой царицы Евдокии. Причем, царь Петр об этой роли Вяземского долгое время ничего не знал, а узнал слишком поздно.

 

Очевидная же заурядность самой личности Никифора Кондратьевича Вяземского говорит нам только об одном, а именно о том, что сам Петр считал обучение сына русской грамоте не столь важным делом в сравнении с образованием по западному образцу; что обучение сына русской грамоте традиционным образом не содержит еще опасности – ни для сына, ни для Петра самого. Царь полагал такое обучение нормой. Ведь и его учил грамоте Никита Зотов давно известным способом – то есть по азбуке и Часослову.

Какими же были результаты обучения наследника престола?

В середине марта 1696 года, за несколько дней до капитуляции турок в Азове, Петр посылает Н.Вяземскому письмо, в котором требует от учителя отчитаться об учебных успехах сына.

И получает ответ. Ответ позволяющий судить о том, что учебные успехи у царевича были. Он «в немногое время» постиг «совершение литер и слогов по обычаю азбуки учит Часослов». Можно также с большой вероятностью предположить, что царевич занимался и по «Грамматике» Кариона Истомина – как тогда говаривали – «естеством письмен, ударением гласа и препинанием словес».

22

Отчуждение Петра от жены имело конкретную причину, а у причины имелись и имя и фамилия: Анна Монс. Связь эта началась, по всей видимости, после 1691 года и продолжалась до 1704-го. И по мере упрочения этой связи росло стремление Петра реально удалить Евдокию из своей жизни – способом, очень известным в те времена: склонивши её к добровольному пострижению в монахини. Фарисейства в этой затее Петра было более чем достаточно. Потому что Евдокия ни в какую не хотела соглашаться на пострижение, и одновременно не давала никакого повода в чем-либо себя заподозрить или уличить. Оставался только один способ – уговоры.

Уговаривать Евдокию Петр начал по всей вероятности после смерти матери, в 1694 году. Петр разговаривал на эту тему с женой многажды и подолгу. Но во время Великого Посольства в Англии стремление заставить Евдокию уйти в монастырь стало очень чем-то похожим на идею-фикс. Из Лондона он приказывал давить на Евдокию и Л.К. Нарышкину и Т.Н. Стрешневу, и другим. Но все напрасно. Евдокия не подавалась. После возвращения в Москву за дело снова взялся Петр сам. И был более успешен.

Одним из последних, или правильнее сказать, возможно последних таких разговоров супругов имел место в августе 1698 года. Потерявший терпение Петр прекратил уговаривать.

23

Царь прискакал тогда в Москву из Преображенского верхом в сопровождении только одного стражника-кроата. Бросив тому повод у дворцового крыльца, царь бегом кинулся по комнатам, дабы не дать жене времени запереться и сказаться больной, что уже не един раз бывало.

Ему повезло. Как снег на голову он явился в светелке, где сенная девушка спокойно причесывала царицу. Завидев царя, девушка с испуганным криком кинулась из комнаты прочь. Евдокия вслед за нею побежать не смогла. Пораженная страхом, она не нашла сил даже встать на ноги.

Это-то Петру и нужно было.

– Ну, здравствуй Евдокия! – громко сказал царь, очень довольный тем, что той никуда не скрыться, и разговор, к которому он был готов явно лучше жены – состоится.

– Чего молчишь? Или я тебе уже не люб? Так ты скажи!

– Люб. – едва слышно прошептала жена в ответ.

– Что же так тихо ответствуешь? Голос что ли пропал?

– Не пропал…

– А чего же?

– Боюсь я…

– Чего же боишься? Скажи!

– Тебя, Государя, мужа своего боюсь…

– Что же так? – веселился Петр. – Али я страшен больно?

– Боюсь, что опять сомлею со страху… Ведь ты, Государь мой, снову уговаривать явился… больше я не на что тебе и не потребна стала…

– Ну и что же ты надумала? Ведь я тебе в прошлый раз месяц еще сроку дал. Надумала чего?

– Надумала…

– Ну! – И Петр, сидя напротив жены, даже явно вперед подался – от нетерпения.

– Не хочу я…

– Не хо-о-чешь? – протянул Петр, – А ведь это я, я тебе велю, Государь и Господин твой. А ты должна волю мою государскую, как есть, исполнить. Поняла?

– Поняла…

– Ну, а коли поняла, то и слава Богу. – обрадовался Петр.

– Поняла, а не хочу…

– Уф! Опять двадцать пять… А чего ж ты поняла?

– Что ты мне указуешь…

– А что указую?

– Постричься…

– Ну и постригись!..

– С чего это? Я – честно живу. И полюбовников у меня нету. И не будет… И люб ты мне…

– Ой, ли? А хоть и так. А ты – все одно постригись. Я ведь Господин твой. Говорится же в Священном писании – «жена да убоится мужа своего». Коли я приказываю – чужие люди по слову моему в огонь и в воду идут. А ты – жена моя, а волю мою исполнить не хочешь …

– Не хочу…С какой такой стати мне себя заживо хоронить-то? Я хочу дитя наше рóстить, Алешеньку…

– Так-то? – Петр очевидно терял последнее терпение. – Так-то?!

Евдокия ясно видела, как глаза Петра зажглись желтым гневным огнем. Она трусила отчаянно. Плеть конская была у царя в руках. И все же ответила, как хотела:

– Так…

– Это – твое последнее слово? – Голос Петра уже звенел зловещими струнами.

– Последнее…

Тогда Петр встал, набрал воздуху и вдруг зашипел то, о чем думал, готовясь к этому разговору. Как бы мы сейчас сказали – озвучил домашнюю заготовку. – Так вот, что я тебе, Дунюшка, на это скажу. Коли ты не пострижешься, я всею твою родню лопухинскую, – по миру пущу! Поняла, нет?

– Как это?

– А так это: коли мне донесут тайным делом, что родня твоя – все как один – предались султану, что ты тогда скажешь?

– Правда, что ли? – в замешательстве спросила Евдокия.

– Правда.

– Уж ли сделаешь сие?

– Сделаю и не дрогну!

– Так ведь грех…

– А не исполнять царскую и мужнину волю – разве не грех?

– Напраслина всё.

– Как знать, как знать… Может, и не напраслина. А буде и напраслина, дак у меня люди такие имеются, что любую напраслину истиной представят. Знаешь ли сие?

– Ох, знаю…

Евдокия замолчала. Долго молчала. В продолжении этого молчания жены Петр сначала тоже сидел спокойно. Но когда молчание стало явно затягиваться, он встревожился: подошел к ней, спросил почти участливо: «Что с тобой?»

– Ничего. Со мною – ничего. Только и всего, что опять ты напужал меня до смерти. Боюсь я за своих. Ведь на тебя управы по всей земле нету… Сказал – по миру пустишь – и ведь пустишь… Ведь пустишь?

– Как есть пущу… А кого-то и в тюрьму. Детишек – по дальним монастырям разошлю. А землю и мужичков – на себя описать велю… Ну!

– То-то и оно… Выходит, спасения родни ради – не миновать мне идти в монастырь. Злодей ты…

– Ну, вот, хоть и так. Хорошо, уже, что согласилась ты. Помни, что скажу: уйдешь в монастырь, пострижешься по доброй воле – никого из твоих не трону. Волос не упадет. Будут себе жить как и жили. Вот. Ну, а коли забудешь это слово свое, заартачишься снова – пеняй на себя… Уразумела?

– Уразумела. Это-то я уразумела. Другого уразуметь не могу. Кого ради ты меня в монастырь гонишь? Ради какой-то немки бесстыжей!

– Молчать! – яростно рыкнул Петр. – Это – мое дело! Мое только, а не твое!

– И сына свово кровного, наследника престола, – от живой-то матери силком отымаешь… И это грех… А…А Бога, нашего Отца небесного, ты не боишься?

Петр от души рассмеялся. Он, когда надо было, умел быстро взять себя в руки:

– До Бога высоко…

– А до царя? – сделала попытку съязвить Евдокия.

Петр иронию понял, но продолжал от души веселиться. Дело было сделано…