bepul

Отец и сын

Matn
O`qilgan deb belgilash
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

Предварительный брачный договор о браке был подписан 27 января 1707 года.

11

Здесь имеет смысл сделать небольшое отступление – дабы попытаться ответить на вопрос о том, стала уже или еще не стала проявляться двойственность в поведении царевича, который должен был сторонникам старины симпатии показывать и отцовские поручения со тщанием исполнять. По крайней мере, в 1707 году и даже попозже это у него получалось в целом неплохо.

Но в народе появляются стойкие слухи о том, что царевич с отцом своим «не за одно». Говорили: «Царевич на Москве гуляет с донскими казаками и как увидит которого боярина, и мигнет казакам, и казаки, ухватя того боярина за руки и за ноги, бросят в ров. У нас государя нет; это не государь, что ныне владеет, да и царевич говорит, что мне не батюшка и не царь».

Что это? Это не что иное, как народные слухи, в которых всегда звучала не только, и даже не столько реальность, сколько желаемое, которое выдавалось за действительное. Хотя, может быть, и неполная выдумка. Наверняка от реальности что- то было.

Сам же Петр в это время относился к сыну очень хорошо. Когда в начале 1707 года царевич заболел, Петр писал А.Д.Меншикову: «Я бы вчерась в Ахтырку поехал, но остался для болезни сына моего, которому сегодня мало лучшее».

В то время и сын тоже был добросовестен по отношению к отцу, и, по крайней мере, открыто – со рвением исполнял возложенные на него отцом функции соправителя. Когда в Москве было получено сообщение «о неслыханной виктории» под Полтавой, царевич Алексей Петрович «созвал к себе на банкет всех иностранных и русских министров и знатных офицеров и трактовал их великолепно в Преображенском в апартаментах своих и в шатрах».

12

Хотя брачный договор, о котором шла речь выше, был делом тайным, московские ненавистники Петра узнали о нем практически сразу. Скорее всего потому, что среди близких к Петру людей у них имелся осведомитель, быть может, даже не один. Кто? Сию минуту у автора есть только одно предположение – Долгорукие. Один из них Василий Владимирович был сторонником царевича и его окружения; а получить сведения о договоре он мог от Василия Лукича Долгорукого. Они были в разных политических лагерях, но родственных отношений не рвали.

Получивши сведения о сделке, оппозиционеры совершенно ясно поняли, что женитьба уведет сына к отцу навсегда. И контрмера была сыскана. Решено было свозить Алексея к матери, в Суздальский Покровский монастырь, полагая, что этой акцией удастся обновить любовь Алексея к матери и ожесточить сына по отношению к отцу. Тем более, еще раз повторяем, что для противников Петра тогда было совершенно очевидно: если не удастся ожесточить сына по отношению к отцу, то все надежды и расчеты на возрождение в России любезнейшей старины придется окончательно и бесповоротно похоронить.

И потому – прежде всего – Суздаль!

Наступил Сочельник 1707 года – или, говоря по-русски – Святки. Дни эти у православных по традиции – время веселое, праздничное. Съедалось и выпивалось на Святки помногу.

13

Вечер. Тихо и покойно в комнатах царевича. Хотя, полной темноты все же нет – из-за киота со многими иконами у него в спальне: перед каждою лампадочка светится красноватым своим огоньком. Только-только отстоял Алексей в ночной своей рубашечке, вышитой тетушкой Софьей давным-давно – перед киотом, отстоял добросовестно, прочитавши – четко, вслух, не торопясь, все положенные православному вечерние молитвы.

И вдруг – стук в дверь! Боже ты мой! Только что подошел Алексей ко кровати своей чистенькой, как снова надобно идти и отворять. А ведь он уже и на засов дверь закрыл.

Вообще-то – открывать да закрывать двери дело сенного паренька – ночного, особого. Но нынче царевич в спальне один. Ведь Святки! Вот сенной паренек, и, как Алексею известно, из дальних Нарышкиных (родственник, значит) отпросился в семью. Объяснил, что у них нынче молодежь гадать будет. Ну и пусть себе позабавится. Алексей не маленький. Ничего с сыном царевым не станется. Во дворце в Преображенском всегда полно стражи. Прибегут, если что… Тем более, что стук-то был свой – три скорых и два в растяжечку. Стало быть, без опаски можно отворять. Он и отворил. Ах, батюшки-светы, радость-то, какая! Отец Яков пришел-пожаловал. Три целых денька где-то пропадал, и вот, наконец, объявился!

– Где пропадал?

– Болел я, болел, сударь мой Алексей Петрович… Не хотел тебе праздники портить своею болезнью… Зато теперя – попразднуем! Святки – время веселое! Хочешь, съездим на охоту. А? Зайчишек погоняем… А хочешь – в Троицу… Там нас с тобою всякий день ждут… Архимандрит, вон, письмо вчерась прислал, спрашивает, пошто, мол, не едешь… Хочешь?

– Хочу! отвечает Алешенька. – Он живо представляет уже себе, как резвые кони скоро несут его по зимней дороге и как летит плотною тучей снежная пыль за санями; как лихо гикают и свистят, подгоняя лошадей, ямщики.

– Хочу. – повторяет Алексей.

– А как прикатим в Троицу сведут тебя, милостивого, в вифлиофику и дадут честь Пятикнижие Моисеева на пергаменте писанное во времена Великого князя Дмитрия Ивановича… Хочешь?

– Хочу. А когда?

– Скоро…отвечает отец Яков, старательно показывая Алексею помрачение лица своего. – Вот только у смотрителей наших позволения получим – и в путь отправимся…

– А каких-таких смотрителей спрашивать? – почти шепчет Алексей, а сам-то ведь знает, знает о каких смотрительных речь идет. Но он также знает и для чего надобно тихо и тревожно спрашивать. Надобно почаще вызывать умиление у тех, кто его, Алексея, жалеет. Надо показывать наивность, показывать себя не дорослым, а отроком малым еще… Вот и отец Яков ловится в сети Алексеевы намертво:

– Каких? – тихо переспрашивает Яков, и на глаза его наворачиваются слезы:

– А таких, которые смотрят во все глаза, боятся как бы ты без их воли куда не уехал, и без ведома их кого не увидал…

– А кого?

– Ну мало ли… А все одно смотрят. Вовсю мочь поди-ко зенки-то дерут. Будто ты и не наследник трона отцовского, а затóчник опасный какой…

– А ну, как не получим позволения? – спрашивает Алексей с рассчитанным страхом в голосе. Тогда что?

– Получим-получим, не изволь беспокоиться…

– А когда?

– А сего дня и получим. А завтра с утречка, с Божьей-то помощью и в путь двинем, не замедлим нисколечки…

14

Все сталось так, как и обещал отец Яков. Позволение на поездку получили. А почему? Скорей всего, потому, что и в Преображенском, в самой прочной Петровской цитадели, у противников царя были нужные люди. И не из последних.

К поездке надо было вставать затемно. А Алексею этого очень не хотелось. Любил понежиться в постели, что там говорить… Но и ласковый, и уступчивый, и предобрый обыкновенно, отец Яков был на сей раз весьма тверд. И на хныканья Алексея (а ведь отроку шел семнадцатый год!) – не грубил, не досадовал даже; просто показал, что может быть и настойчивым, даже непреклонным. Потому и смогли выехать еще затемно.

Помчали сначала на Мытищи. А от Мытищ – на Троицу. Ехали чрезвычайно скоро. До того скоро, что Алексей Петрович отметил про себя в Троице, что лошади их были в мыле.

В Лавре остановились на очень короткое время – не более часу. Пока Алексей и отец Яков прикладывались к мощам Преподобного, и малость закусывали, – лошадей переменили. И уж на что из Преображенских-то конюшен царские лошади хороши были, – Алексей ревниво опять-таки про себя определил (а он в лошадях понимал), что монастырские-то лошадки лучше были.

– Куда едем? – весело спросил Алексей. От отца Якова, человека наиближайшего, он ни в каком случае подвоха не ожидал. Но отец Яков на вопрос царевича не ответил, а перевел разговор на другое: стал со смехом рассказывать о том, как веселился он в молодости на Святках, как старший брат напоил его однажды брагой допьяна и что потом было.

А лошадей-то почти гнали вскачь, а как они начинали уставать, в нужном месте ждала подстава со свежими. И меняли скоро, не мешкали.

Тут только до царевича самого дошло, что поездка готовилась задолго и тщательно, и что, скорее всего, и болезнь свою Яков придумал, а занимался этим Алексеевым путешествием

Досужий царевич выждал еще некоторое время и снова спросил, постаравшись, чтобы тревога в его вопросе не прозвучала:

– Куда же мы едем?

Отец Яков ответил, но ответил не сразу:

– В Александровскую слободу

Алексей в свои годы уже неплохо знал русскую историю. Он знал, что слобода тесно связана с Иваном Грозным. Но они-то зачем туда едут?

И вдруг, он вспомнил. Ведь в слободе, под надзором еще не так давно жила царевна Марфа, тетка самому Алексею и сводная сестра отцу.

Обе тетушки – и Марфа, и Софья оченно хотели стрельцов на отца поднять. Известно, чем все это закончилось… Софью отец в Девице запер, а Марфу в слободу сослал. Правда, там же и еще одна их сестрица на кладбище монастырском покоится – Феодора, – кровная, между прочим, ему Алексею. Вспомнил, понял все это Алексей и успокоился. Понял, куда везут: тетушкам на поклон.

Но опять все пошло как-то неясно. В слободе остановились, лошадей сменили, однако на поклон к Марфе и Феодоре не пошли, хотя и назад не повернули. Всю ночь опять лошадей гнали с факелами и даже в темноте, в поле чистом сызнова меняли лошадей. Промчали лихо и Кольчугино, и Небылое. Тут только отец Яков и открыл все царевичу:

– Ты, Свет-Алешенька, спрашивал давеча – куды едем. Отвечу теперя. Теперя – можно… Мы к матери твоей едем, в Суздаль… Не забыл ты её?

15

– Не забыл. – тихо ответил Алексей. Хотя всего-то у него и осталось в памяти – кроме самого факта, что мать в монастыре (об этом ему, хотя и изредка, но напоминали), только что-то невообразимо хорошее и горькое одновременно.

– Вот и хорошо! Вот и славно! – забирая в голос сколько возможно радости и даже восторга, ответил отец Яков. – Матерь свою надоть помнить завсегда, даже почившую. А ведь твоя-то матушка Евдокия – не мертвая, а живая. И постриг приняла не по своей воле.

 

– А по чьей?

Ответ Якова был такой:

– Не надо бы сказывать. Запрет на сие имеется… Но ведь и не сказать правды – тоже грех, и грех великий…

– Скажи!

– Ин, ладно. Только уговор: рот на замок. А коли откроешь – мне худо будет.

– Не скажу… Святый истинный крест – не скажу! – И царевич истово перекрестился.

– Ну ладно. Так и быть. Скажу. Слушаешь, ай нет?

– Слушаю…

Отец Яков перешёл почти на шепот – будто боялся, что кто подслушает. Кучер однако, того о чем говорили в возке слышать никак не мог. Проверяли и не раз.

– Матери постричься отец твой велел.

– А чего ради – ведаешь ли доподлинно?

– Ведаю.

– Ну?!

– Из-за бабы. Немки одной. Влюбился он в нее, видишь ли… Чары она на него немецкие напустила. И стала матушка твоя отцу ненавистна. И стал отец её изводить. И извел до того, что она против воли приняла постриг.

– Как это?

– Заставил. Он любого заставит. Царь.

В возке наступила тишина. Молчал Яков. Молчал и Алексей. Потом Алексей сказал тихо:

– Он сердиться будет…

– Кто?

– Батюшка. Как узнает, что в Суздаль меня возили.

– Не узнает. И никто не узнает. Мы ведь не скажем никому? Не скажем, верно?

– Не скажем. А коли тебя стращать начнут, скажешь. – спросил в голосе с дрожью царевич.

– Нет.

– А коли пытать станут, розыск откроют?

– Нет.

– И я тоже… никому не скажу… – тихо сказал царевич.

– Славно! Славно… – ответил отец Яков и приобнял Алексея за плечи.

Снова помолчали. После чего отец Яков спросил озабоченно:

– Что ты носом-то все дергаешь?

– Прохудился. – ответил Алексей.

– Простыл нито?

– Навить…

– Эхма! И лечить-то тебя в дороге нечем. И давно?

– С утра не было.

– Простыл. Должно, сквозняк поймал. Терпи. В Суздаль прикатим –придумаем что-нибудь.

– Течет, сил нет.

– Терпи. – повторил Яков. – И продолжил деловито: инструкцию выдавал:

– Теперь, значит, так… Скоро Суздаль. Как в город въедем – сиди как мышь тихо. В окошко не гляди. Нам надобно, чтоб тебя никто не увидал. Как въедем во двор монастырский – я тебя покрывалом покрою и сведу, куда надобно. Лица не кажи. Молчи, как рыбка. Я тебя за руку поведу, словно девицу. А ты переступай почаще, дабы аще кто увидит – подумал – девку новую привезли на послушание. Все уразумел?

– Уразумел. – ответил Алексей и взял отца Якова за руку и не выпустил уже руки его – пока тот не сказал тихо: «Пришли». И снял с Алексея покрывало.

16

Комната, в которую отец Яков привел царевича Алексея, была невелика, но чисто выбелена, а деревянный пол в ней был свеженатерт воском и просто как огонь горел, отражая, к тому же, свет от четырех новеньких свечей, стоявших в массивном бронзовом канделябре, хотя на улице было еще не темно.

Вышеназванный канделябр стоял на круглом столике, а столик был покрыт чистой парчовой скатертью. У столика друг против друга стояли два мягких удобных креслица: мебель ну никак не подходящая для монастыря.

Оглядевшись, Алексей тотчас же очень-очень хотел в креслице сесть – потому что все тело его, до последней косточки – ныло от усталости, причиненной долгой ездой.

Он оглянулся было на дверь, но Якова Игнатьевича в комнате уже не увидел и вдруг дверь открылась и вошла…ну явно, это была она – вошла его, Алексея, матушка – Евдокия, вот кто.

17

Со времени пострижения её в 1698 году прошло более восьми лет. В тот год сыночку было восемь. Нынче ему идет семнадцатый. Времени утекло много.

В первое мгновение встречи оба явно смешались, потому что сравнивая то, что в памяти обоих осталось от того (или той), кого они любили больше всего на свете, они сходства не находили. Поэтому на лицах у обоих на смену напряженному вниманию пришло почти одновременно недоумение и даже испуг.

Первой опомнилась и взяла себя в руки мать.

– Алешенька,… сыночек мой… – сказала она нежно и протянула к нему руки. Смешавшийся, было, сын тоже пришел в себя. Однако, даже поняв, что перед ним – действительно его мать, продолжал стоять в нерешительности. Перед ним стояла его мать. Это было ясно как день. Но почему тогда она не в черной монашеской одежде? Почему она – в синем шелковом сарафане? Почему на ней душегрейка с оторочкой соболями? Почему у ней на шее крупные янтарные бусы?

До матери, наконец, дошло, почему сын стоит в нерешительности. Уж больно он её рассматривал сверху вниз – смятенно, заметив, что она даже глаза сурьмою подвела…

– Ты же постриглась! – почти, что в ужасе и шепотом из-за мгновенно севшего голоса, спросил Алексей. – А будто на праздник собралась…

Мать показалась растерянной только какое-то мгновение – и тут же лицо её осветилось улыбкою…

– Как есть на праздник! – негромко воскликнула она. – Сына своего вижу живым-здоровым – чем не праздник? Еще какой праздник, Алешенька! Знай и ты теперь, что я тоже жива и здорова, что терплю смиренно и часа своего жду и дождусь…

– Ка… какого часу? – с явным удивлением спросил сын.

– Не всегда мне в монастыре-то сидеть… даст Бог – выйду на волю.

– А обет – как же? – бледнея, спросил сын.

– Меня сюды насильно привезли. Собака Языков привез. И постригли тоже насильно. Я – молчала, ни словечка не сказала. Языков за меня все слова сказывал… Отольются ему слезки мои…Еленой нарекли… Сказали, что, мол, Евдокии больше нет, забудь-де про неё… Как же! – с вызовом продолжила она, адресуясь к двери. – Забыла!… Никого я не забыла! – Ни мужа своего, Богом данного, Великого Государя, ни сына – ангела подлинного! Так что – реку тебе, Алешенька мой, все, всё еще воротится на старое. Мне ведь видение было. Да и монастырские глаголят тако же. Наш час еще пробьет! – Мать даже руку в пафосе вверх подняла, но вдруг заговорила быстро-быстро и, вроде как бы, даже испуганно:

– Ахти, сыночек, деточка моя ненаглядная… не надо бы нам с тобою лясы-то точить. Ехать вам надобно во весь дух в Москву, чтоб никто не дознался, что ты у меня был… Молчи, молчи, как под страхом гнева Божия, молчи, никому, слышишь, никому, что видел меня – не сказывай!

И спросила вдруг будним голосом, хотя и с тревогою, но и с любопытством тоже явным…

– Что это ты носом все швыркаешь?

– Должно, простудился…

– Сильно льёт?

– Изрядно…

– Ах, незадача какая, ведь лечить-то тебя – времени нет, ехать надобно. А у нас бы вылечили скоро. У нас есть старушка-травница – золото, а не старушка… Ты – провожатому-то скажи. Как вернетесь – пусть лекаря позовет… Негоже царевичу носом швыркать…

Поцеловав сына торопливо, несколько раз, для чего пришлось встать на цыпочки и наклонить несколько вниз голову сына, (он уже пугающе потянулся вверх, повторяя отца), мать перекрестила его и исчезла.

Почти потрясенный увиденным и услышанным, Алексей с минуту стоял, как потерянный. А потом…

Потом открылась дверь, в комнату вошел отец Яков; ни слова не говоря, он опять накинул на голову царевича уже знакомое покрывало, взял его за руку, быстро вывел к лошадям, посадил в возок и четверня тут же с места полетела назад в Москву, не останавливаясь нигде более, чем на полчаса, то есть на время, которого хватало только для того, чтобы переменить лошадей. Так, что разговор с матушкой стал отдаляться, а приехав уже домой, сын действительно думал о поездке в Суздаль, как о кратком и ярком видении, которое вряд ли было, а скорее всего, привиделось ему во сне.

18

А насморк царевича стали лечить немедленно. По пути болезнь несколько осложнилась и предстала уже в виде известного нам ОРЗ, а чуть раньше называлась воспалением верхних дыхательных путей. Немедленно были доставлены и заморская корица, и шиповник сушеный, и липа, и калина (в цветах и ягодах высушенных), и бузина, и брусника, и земляника, и малина, и лук с медом, и даже паутинка. Распоряжалась всем лечением тетушка Наталья Алексеевна – энергично и без паники. А немецких лекарей не звали.

Налитый питьем и намазанный, да еще с устатку, царевич хорошо выспался, а утром следующего дня проснулся почти здоровым.

19

Свидание в Суздале было организовано с точки зрения тайных дел, практически безупречно. В Москве очень долгое время никто ни сном ни духом о нем не ведал. Но не напрасно же существует поговорка «все тайное становится явным». Вот и Петр тоже узнал о свидании сына с матерью.

От кого? Сказать трудно. Скорее всего это была ему разовая информация. Потому что если бы в Покровском монастыре сидел постоянный человек Петра, то царь значительно раньше узнал бы, что инокиня Елена ведет совсем не монашеский образ жизни: мирскую одежду носит, часто больной сказывается и посты не соблюдает.

Кто мог предоставить Петру информацию о свидании царевича с матерью?

Кто-то из монастыря?

Вряд ли.

А у автора версия есть.

Читатель же знает, что в Суздале, на монастырском кладбище была похоронена единственная единокровная сестрица царевны Натальи Алексеевны – Феодора, прожившая всего четыре года. Могла ли её помнить Наталья? Вряд ли, конечно…Хотя возможно. Потому что когда Феодора умерла, Наталье было пять лет. Но Наталья – царевна, естественно, по рассказам старших, знала о своей сестрице-подружке.

Отсюда следует, что Наталья Алексеевна очень даже могла уже после свидания племянника с матерью – приехать в Суздаль на могилку своей сестрицы, скорей всего, к четвертому сентября – ко дню рождения и именинам Феодоры. Допустивши это, мы вполне могли бы допустить и возможное дальнейшее развитие событий, а именно то, что Евдокия и Наталья в монастыре увиделись…

Кто из них двоих мог быть инициатором встречи, если она была? Думается – Евдокия. Уж больно ей хотелось узнать хоть что-нибудь о сыне. Как встреча возможно произошла и о чем тогда было говорено – неизвестно. Но думается, что тема Алексея уж точно затрагивалась. Не могла не затрагиваться. Причем она, видно, была затронута так, что царевне Наталье не составило большого труда понять, что мать и сын виделись и виделись недавно.

Попробуем восстановить, или, правильнее сказать – представить версию их разговора. Каким он был? Кратким или пространным? На ходу, на ногах или под крышей, сидя за запертыми дверями?

Давайте предположим, что встреча не была случайной, произошла за закрытыми дверями, а значит, никак не могла иметь место без содействия монастырского начальства – и прежде всего – матери-игуменьи.

20

Царевна Наталья сидела в креслице за круглым столиком – в той самой светёлочке, в которой зимою повидались Евдокия и Алексей. Сидела покуда в одиночестве. Пять минут назад ее сюда привела сама мать игуменья – высокая, худая, с ясно выделяющимися на лице морщинами, располагавшимися у неё на лице вертикально. Игуменья была из молодых. Не в смысле молодых по возрасту; по возрасту она как раз была немолода. А в том смысле, что недавно пришла в монастырь – каких-то может быть, три года назад тому.

Она была из Нащокиных – из очень богатого и знатного рода. Самый знаменитый – боярин Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин приходился ей дядею. Он умер в 1618 году монахом. Племянница пошла по его стопам. Сделала карьеру. Грамотна и учена была немало. По-латыни знала и по-польски. Игуменьей стала. Именовала царскую сестру «Высочеством».

Какое-то время прошло в ожидании. Вдруг открывается дверь и появляется монахиня с немалою корзинкою в руках, покрытою беленькою чистою холстинкой. Монахиня поклонилась царевне в пояс и стала вынимать снедь, да расставлять на столике, причем Наталья Алексеевна успела заметить, что вся еда была, хотя и постная, но приготовлена великолепно. Яркий, чистый аромат жареного лука, дух ржаного свежего хлеба, узнаваемый по чесночку аромат соленых грибочков – были до того хороши, что Наталье Алексеевне сразу как-то расхотелось скоро уезжать, а захотелось – наоборот – покойно и вкусно поесть, отдохнуть за трапезою и поговорить с каким-нито хорошим человеком.

Монахиня не старалась лицо свое, сразу как явилась с корзинкою, особенно показывать. И правильно, наверное, это… Но царевна приметила и то, что уж очень неловко монахиня снедь на столике выставляла. А как выставила все, и надо было уходить, – не уходила, а будто ждала чего-то. Или, как бы с силами собиралась. И, видимо, собравшись, разом повернулась к царевне лицом. И глаза немигачие свои – не долу опустила, а смотрела на царевну, словно ждала чего-то. Или требовала. Наталье Алексеевне не по себе даже как-то стало. Она и спроси:

– Что ты так-то, на меня, сестричка, смотришь? Будто спросить чего хочешь, а языка лишилась…

И – узнала. Дошло до неё.

– Евдокия Федоровна, ты ли это?

– Я… Только не Евдокия, а Елена…

– Знаю-знаю…Ну, как ты живешь?

– Как? Как в монастыре-то живут…

 

– А как в монастыре?

– Тоска…

– Ну – тоска… Здесь ты к Богу ближе…

– Ничего не ближе…

– Или – со всеми сестрами не кормишься?

– Да нет… Окормляют меня со всеми вместе. А все одно – тоска…

– Ты – есть хочешь? Садись за стол, поедим.

– Нет. С тобою мать игуменья трапезу делить будет. Сейчас явится. А мне – нельзя. Да и сыта я.

– Ну, хоть присядь, отдохни… ведь настоялась уже поди?

– Нет. Я уже привыкла. Постоим.

– А я вот посижу. Дорога больно тяжела была. Устала. – И оправила платье привычно, улыбнулась вдруг и спросила весело…

– Поговорим?

– Да о чем говорить-то… Ваша воля.

– Чья это наша? – спокойно, отнюдь не сердясь, спросила Наталья Алексеевна.

– Нарышкиных, вот чья. – Сказала эти слова Евдокия коротко и явно злобно.

– Ну не сердись… Нехорошо сердитовать. На все воля Божья…

– Да! Божья… Знаю я, чья это воля…

– Ну-ну… Будет…– Наталья продолжала улыбаться. – Ты лучше скажи: об Алешеньке – думаешь ли?

–Думаю. День и ночь думаю – как он там…

– Ему хорошо. Не тревожься… Ну, а о Государе Петре Алексеевиче думаешь ли?

Пауза.

– И об нём думаю. И ещё много о чем думаю…

– О чем же?

– Думаю, Бог правду знает. И глаза откроет…

– Кому?

– Государю, мужу моему.

– На что?

– Не виновата я вовсе ни в чем. Вовсе.

– А он и знает сие. И знал…

– Ух, немка проклятая…

– А он и немку ныне тоже в дому запер и не велит выходить. Осерчал больно.

– На что?

– Не ведаю.

– Буду Бога денно и нощно молить, чтобы снову оборотил глаза его царские на меня, да на Алешеньку и чтобы от страху сыночка моего избавил…

– От какого еще страху? – подозрительно спросила Наталья, суживая глаза. Приятная беседа кончилась. Начался, в сущности, допрос. И повела его царевна жестко и напористо:

– От какого еще страху? – повторила царевна. Ну-ко, ну-ко…

Евдокия от этих слов заметно смутилась. Но, как могла, взяла себя в руки и ответила, правда едва слышно:

– Я сон видала…

– Давно?

– С месяц, должно…

– Что за сон?

– Будто, кто меня среди ночи будит…

– Ну!

– Открыла глаза – а рядом Алешенька стоит вроде как в саване. Стоит и слезы льет.

– Дальше!

– Слезы льет и говорит: «Добро тебе, матушка, в Суздале за стенками, покойно; а меня батюшка – как не встретит – все ругает ругмя.

– А ты?

– А я и спрашиваю, а за что, мол, батюшка ругает-то?

– А он? – нетерпеливо подгоняла Наталья.

– А за то, что учусь, говорит, плохо. Оттого и гневается, а я де, батюшкиного гнева зело боюсь. Батюшка, мол, может за ленность мою наследства меня лишить…

– А ты что же? – снова нетерпеливо спросила царевна.

– А я ему и говорю: «Учись, Алешенька, хорошенько – вот батюшка милостив к тебе и будет непременно».

– Ну?

– А он – махнул рукою, заплакал опять и… пропал.

– А больше во сне не показывался, нет?

Евдокия замолчала, долу уставя глаза свои. – и ответила снова тихонько:

– Показывался…

– Как показывался?! Речи! Говорил чего, нет?

– Нет, не говорил… Только плакал. И носом все-время дергал. И нос рукавом утирал. – И она заплакала.

Наталья всегда плачущих баб не выносила. Допрос кончился. Мгновенно повеселев, царевна заторопилась:

– Ты прости-прощай, матушка Елена, спешить, спешить тебе надобно; а то скоро мать-игуменья явится, недовольна будет, что родственницы свиделись. А то еще не ровен час братцу отпишет, как я тогда оправдываться стану?

Царевна пыталась шутить.

21

Когда Евдокия (или Елена – как кому угодно будет) вышла бесшумно за дверь, Наталья Алексеевна некоторое время просто сидела и думала. О чем думала? Ну уж во всяком случае, не о том, как бывшая царица мало изменилась и все еще хороша собой. Мина на лице у неё была серьезнейшая. Дело в том, что еще при прощании с Еленою-Евдокиею – царевну словно по затылку хряснули: яркая и ясная догадка сама собою явилась: «А ведь насморк-то у Алешеньки совсем недавно был!..».

Теперь, сидя в кресле, она сосредоточенно развивала догадку:

– Откуда мать о насморке знает? Может, сказал кто? Нет, сказать никто не мог. Из Москвы здесь давно уже никто не бывал… Я бы знала. А если кто и был, значит тайно был… И чего это мать Игуменья Евдокию направила ко мне с корзинкою… Сама Евдокия не могла бы… Надо эту мать пощупать и попугать… Она что-то знает». – И Наталья Алексеевна, почти успокоившись, принялась ждать мать-игуменью.

22

Ждать пришлось недолго. Та стремительно вошла, шумя шелковой сутаной, села напротив, и сделала приглашающий жест:

– Прошу, Ваше Высочество, отведать, что Бог послал.

Стали есть да похваливать – как водится. И вот, среди трапезы, во вполне в бестревожный момент, когда мать игуменья для себя ничего опасного не ожидала, Наталья Алексеевна вытерла ротик свой полотенчиком особым и спросила, по возможности – весело и безмятежно:

– А скажи мне, матушка, чтó – царевич Алексей Петрович у вас в гостях, часом, не был?

От неождиданного этого вопроса кусок рыбы у игуменьи из руки на скатерку выпал. Началось длительное молчание. И чем больше оно затягивалось, тем больше Наталья-царевна полнилась уверенностью: тут что-то нечисто. И она решилась атаковать в лоб:

– Что затихла, матушка? Отвечай как на духу: был или не был? Ну?

И снова молчание было ей в ответ.

– Не хочешь говорить по доброй воле мне – я вернусь домой и отпишу брату. Сюда приедут люди, которые умеют развязывать любые языки. Любые!

– Я ничего об этом не знаю… – ответила мать-игуменья. И тут же густо покраснела.

Царевна ту красноту немедленно заметила и громко расхохоталась:

– У тебя, матушка, щечки словно огнем заполыхали. Что сие значит – и думать много нечего. Рассказывай! Рассказывай, пока я добрая!

– Я ничего этого не ведаю. А врать мне… Непривычна я врать, Ваше Высочество! Нащокины всегда верой и правдой Отечеству служили, служат и будут служить. А уж, чтобы в заговоры какие влезать – такого николи вовсе не было…

– А зачем же ты Елену ко мне с корзинкою подослала? Уж ли без умысла?

– Был умысел, – тихо ответила игуменья со вздохом. – Думала… Думала я, что снохе и золовке приятно будет увидаться. Вот. А царевича – может и привозили, да только без моего ведома. Я ничего про то – ни сном, ни духом…

– И я не ведаю. – тоже со вздохом сказала царевна. Не ведаю, но проведаю. И ежели что… Ежели ясно станет, что свидание не токмо было, но и мать игуменья ко свиданию тому касательство имела,..то пускай она на себя и пеняет – зачем не донесла? А коли полагаешь, что в свидании сына с матерью никакого греха нет… То, я чаю, в Преображенском-то приказе не так думают… Чего молчишь?

– Мне кривить душой-то… не пристало, понеже сан духовный ношу. Сроду не… врала…вот как перед Богом… – негромко, но внятно, чтобы царевна эти слова надолго запомнила, отвечала игуменья и перекрестилась, глядя в передний угол, где висели иконы и теплилась лампадка. И слова эти, как видно, для царевны прозвучали правдоподобно, потому что Наталья даже немного смутилась: «А кто его знает, ведала она или нет… Может и не ведала. Ишь ты, как обиделась…Напрасно я так-то грубо… Отец её, или дядя… как бишь его…Афанасий Лаврентьевич – в самом деле, не за страх, а за совесть … хотя… кто его ведал по истине-то… Кровь ведь татарская.

23

Царевна не сразу как узнала о суздальском свидании отписала брату. Не поторопилась. Сделала это только ближе к концу 1708 года. Почему? Она объясняла это тем, что «не хотела позорить Нарышкиных»… Что имелось ввиду? Ввиду имелось следующее: Всем было известно, что в ближайшем круге царевича было немало дальних Нарышкиных. Если бы по письму сестры брат Петр начал бы розыск, то неизбежно выяснилось, что по крайней мере некоторые из этих Нарышкиных знали о свидании и даже не во всем были горячими сторонниками своего августейшего родича – царя Петра. Все это неизбежно подорвало авторитет рода. И Петр это понимал. Поэтому и не открыл тогда розыск по суздальскому свиданию. Но само известие о том, что свидание с матерью было, возвело Петра в последнюю степень озлобления. Озлобление царя против сына было тем более значительным, что до доноса сестры Петра активно убеждали, что с царевичем все обстоит совершенно благополучно. Никифор Вяземский в подробностях описывал царю, что Алексей прилежно учит немецкий язык и географию, после чего (выделена нами – Ю.В.) станет учить французский и арифметику. Сообщал, что царевич и делами государственными занимается тоже – «В канцелярию ездит и по пунктам городовые и прочие дела управляет». Казалось, что все действительно благополучно и отец может быть совершенно спокоен. И вдруг такое письмо от сестры!