Kitobni o'qish: «Дурак. Книга 1»
Глава
Ходит дурачок по лесу,
Ищет дурачок глупей себя…
“Про дурачка”, Гражданская Оборона
Зачин
Люди молчали.
Все те, кто собрался этой ночью под крышей амбара сельского головы Куделада, не издавали ни звука. Замерли неподвижными истуканами, широким кругом обступив кривую, видавшую виды лавку, заботливо принесенную сюда парой молодцов.
Внимали.
Застыли крепкие бородатые мужи, заложив большие пальцы за поясные верви, хмурились. В их глазах, давно подернувшихся пеленой безнадежности, нет-нет да и полыхали пожарища прошлого. Помнили, они еще многое помнили из того, что слышалось им сейчас в хриплом, давно сорванном голосе говорившего. Того, кто восседал нынче в самом центре амбара прямо на земляном полу, заваленном остатками прелой соломы, будто намеренно не обратив внимания на принесенное сиденье.
Старик.
Могло показаться, что был он такой древний, что неведомо, как все еще попирал дороги сего несчастного мира. Частая паутина морщин, изрезавших вдоль и поперек узкое, лобастое лицо сказителя, добавляла добрый десяток лет, а седые ломкие волосы, растерявшие уже всю силу, забранные двумя косами по бокам на манер северных племен, лишь подчеркивали многие лета. Но то лишь на первый взгляд. Стоило чуть подольше задержаться, всмотреться в сказителя, и вот уже закрадывались мысли, что не так он и дряхл. Вон и желваки крепкие играют, и глаза темные глядят молодо, задорно, с вызовом. Да и в целом не кажется он рохлей. Годами никак не старше того же Куделада, а тот мужик еще ого-го! Телегу на горбу пронесет. А что мартовский грязный снег голову окрасил? Так то мы ж не ведаем, какие беды да горе на долю несчастного выпали. Чай, не от хорошей жизни подался в бродяги-вещуны.
Вон как бает, аж в груди щемит.
Многие лета прошли с тех времен переломных.
Многие, кто что-то помнил уж нежитью стали –
Плотью истлевшей блуждают меж мрачных курганов.
Нет им покоя отныне, вовек и не будет.
Сказ я вам молвлю, внемлите же добрые люди.
Притчу о том, как наш мир погрузился в пучину
Страха и боли. Как Лес, как приют для покойных,
Захлопнул проходы, отринув себя от живого.
Не стало дороги для тех, кто закончил путь в мире
В тот край, где ждала его Мара, даруя забвенье,
Не вхожи они в звенья предков, чтоб встать с ними рядом
И доброму люду опорою быть и подмогой.
И ходят теперь меж живых, кто землею не принят.
Их Пагуба злая толкает, безвольных, к насилью.
Алкают они плотью, кровью людской насладиться,
Хотя бы на миг ощутить радость жизни забытой…
Он пришел в урочище к вечеру будто из ниоткуда.
Сам.
Не приехал с попутным обозом, крепко защищенным ратниками. Не прибился к охранцам-наемникам или хотя бы охотнику-провожатому.
Один. Лишь в сопровождении щуплого, худого как жердь мальчонки годков осьми от роду, похожего на изможденного кузнечика. И впору было б хвататься за копья дозорным у ворот, чтобы порадовать сулицей черного колдуна, потому как любой знает, что за пределами селений по дорогам свободно бродить может лишь нежить поганая да умруны проклятые. Да только замешкались, замялись храбрецы, а там, глядь, старик уже и по деревне идет, спутника своего подгоняет-поторапливает, вот уже и разговоры с бабьем у колодца ведет да поклоны пращурам-истуканам бьет. И будто свой, словно всегда тут обитался. Махнули рукой дозорники, поворчали для виду друг перед другом да и скатились обратно с вала ко рву доигрывать незаконченный круг в “хвата”. Пусть его, блаженного.
Обереги, опять же, над воротами не затрепетали, не забрякали, Пагубу не почуяли, значит, нет в пришлом зла темного.
Так и бродил меж изб да овинов незнакомец. Вглядывался в людей, рассматривал. Плелся за ним и малец, озирался по сторонам тусклым усталым взглядом, порой шмыгая плоским носом. Выглядел мальчишка оборванцем таким, что даже старик, его спутник, обряженный в жуткие, видавшие виды, грязные и измазанные невесть чем лохмотья, казался если не княжьим наследком, то уж никак не меньше зажиточного купчишки. Из тряпья на мальце были лишь пара намоток на чресла, срам прикрыть, да черно-бурые от засохшей грязи онучи. Хотя к чему они были неведомо, потому как лаптей юнец не носил и был бос даже несмотря на холодную уже осень. Неужто вот так по стылым дорогам и брел, бедолага? Неужто старик не мог выторговать аль наклянчить какую обувку?
И не было в мальчонке ничего приметного, если бы не тащил он с собой большую, чуть ли не с него ростом, промасленную тряпку, заботливо и тщательно перевязанную многими веревками. И так он крепко прижимал свою поклажу, так трепетно оберегал ее, что сразу было ясно – внутри спрятано самое ценное.
Когда стало смеркаться, и первые тусклые звезды рассыпались по темнеющему небу, старик и юнец незаметно куда-то пропали, да вновь так, что никто особо и не дернулся, не потревожился. Мало ли куда бродяжки прибились. Пока из амбара головы Куделада не послышался тихий переливчатый наигрыш гуслей.
Теперь-то стало разом ясно, что прятал под тряпицей мальчишка.
И народ со всей деревни как-то сам собой потянулся к широким воротам подворья деревенского головы. Шли парни и девки, старики, бабы и дети. Тихо, без спешки и гомона. Входили, вставали кто где, располагаясь в потемках амбара по углам, слушали тихий, вкрадчивый звук перебора натянутых жил.
Мальчик играл, усевшись прямо на подстеленную давешнюю тряпку, укрывавшую его драгоценные гусли. Закрыв уставшие, с бессонными синяками, глаза, мягко водил узкими грязными пальцами над инструментом, и каждый взмах рождал чудо. Его измазанные руки, порхавшие взад-вперед, казались чем-то чужим, ненастоящим по сравнению с чистой поверхностью самогудов, испещренной вязью дивных узоров, но кого это теперь могло бы потревожить.
Мальчик играл.
Рядом замер старик.
Пара молодцев по указке кого-то из старших сбегали, принесли лавку из ближайшей избы. Заботливо поставили рядом, не решаясь потревожить, нарушить льющийся перебор, робко отошли, растворились в толпе.
Отрок, слегка приоткрыв глаза, лишь коротко глянул на поднесенное сиденье и легко, почти незаметно, пересел. Его седовласый спутник же попросту плюхнулся на прежнее место мальчонки.
И заговорил.
Хриплый голос его, напевный и низкий, влился как ручеек в тихий поток мелодии гуслей, стал набирать силу, полниться.
И вот уже под сводами амбара бушевал бурный поток сказания.
Горе одно не приходит, беда любит свору.
Голову вновь поднимать стало черное племя –
Те, кто для Пагубы зло совершать были рады,
Кто ведогонь свой сменял на богатство и силу.
Воют ветра над погостами, что разорили.
Мертвые войском встают волей движимы черной.
Люд и зверье покидают родные пределы –
Место теперь там оплотам нечистым – Кощунствам.
С гибельной целью единой приходят в те стены
Пастыри мертвых, что здесь Умрунами зовутся,
Пагубыри златочахи, Ератники-воины.
Все как один обитаются в пагубных землях.
Распри князей…
Молчат крепкие юноши. Слушают.
Для них песнь старика не сказка, не байка, а жизнь. Иной и не знавали. С младых ногтей приучали отцы да деды не только к плугу и косе, но и к колу заостренному да кистеню верному, потому как верно пел седовласый, ох верно. По всем краям нет покоя мертвым, и каждый, кто усоп, может вернуться к себе в дом, дабы загрызть родных. Потому и сносят тела сразу подальше в лес, будто силясь старые обряды воскресить, да только тщетно все. Старшие говорили, что всякое пробовали супротив свежего покойника, уж и жгли, и рубили в куски и зверю дикому на съедение отдавали. Жутко ль видеть, как твоего родича, с кем ты с неделю назад на речку бегал, нынче мясницким тесаком разделывают? Да, жутко. Да только все лучше, чем потом он и тебя, и всех твоих братьев да сестер порвет. И ведь рвали, и не раз. А потому лучше покривиться, да исполнить. Пробовали, но не помогало. Все одно восставала нежить. Уж неведомо, от силы ли Пагубы или от чего еще. Уяснили с годами люди, что единственный верный способ – снести свежего мертвяка в ельник дальний да и пущай там бродит. Огородились частоколами да рвами глубокими от мира родного, что родным быть перестал.
Порой старшие баяли, что когда-то на Руси было так благостно, что любой мог и днем, и ночью по тропе-дороге идти, куда глаза глядят, и ничего б ему не было, коль в ладу с миром был бы. А еще говорили, что все меж собой так дружно да добро жили, что прийти можно было в любое урочище да там и остаться, что нечисть дикая, от которой нынче спасу нет ни в поле, ни в чаще, раньше все больше добрая была да до помощи людям охочая. Что не роща, то с попутником, что не полюшко, то с берегиней.
Брехали, небось.
Где ж то видано, чтобы вот так взять да сунуться за ворота и пойти, куда глаза глядят. Без витязей или дозора нос совать за частокол дело гиблое, не то что из края в край бродить. Или нежить, или нечисть сгубит враз.
Молчали юноши, стискивали крепко кулаки, топорщили гневно еще жидкие усы да бороды.
Старик продолжал.
Распри князей земли предков терзают нещадно.
Рвут, словно псы злые кость, друг у друга наделы.
Тяжесть венцов на челе затмевает рассудка призывы,
Что правдой зовется теперь, то давно стало кривдой.
Те, кто поставлен был предками весть род к величью
Вмиг позабыли заветы. Как будто слепые
Бьются они головами в гордыне спесивой
Словно бараны, сшибаясь на узкой дороге.
И недосуг межеумкам в роскошных палатах,
Ведать, что древние твари вернуться решили.
В самых глубоких темницах томились до срока –
Треснули стены, рассыпались прахом оковы.
То, что грядет…
Всхлипывают тихо бабы, утирают, не таясь, передниками слезы на щеках. Нелегка женская доля, хоть и трижды почетна. Немало довелось унести за частокол родных да близких и нет на душе покоя, потому как знаешь ты, что не найдут забвения усопшие, не возьмет их под руку теперь Яга, не уведет в Лес под крыло заботливой Маре. Не пополнятся ряды предков, не укрепится защита рода. Оттого, может, и чахнут, гниют истуканы пращуров в деревнях да острогах, оттого все реже молодые кланяются в избах в углы чуров да почитают обряды. Оно и понятно, они-то и не видывали заботы пращуров, не знавали действенности ритуала, не ощущали помощи от кружения домовой нечисти. Нет, сейчас, конечно, слад можно найти и с овинником, и с хлевником, да и кикимора-матушка нет-нет да и поможет, пособит, да только чуется, что год от года все меньше небыльники к людям тянутся, все больше запираются. И это ведь та нечисть, что испокон веку рядом, что пращурами ставлена да наставлена, а про тех, что за оградой, то и говорить не приходится. Даже полевички уж давно и пальцем не шевельнут, коль посреди покоса камень косу зазубрит. А уж полудницу встретить, так верная смерть.
И ведь казалось, уж без малого два десятка лет прошло с той беды великой, когда все устои порушились, пора бы обвыкнуть, смириться, а все же порой рука сама тянется погладить запечный идолок на лад в доме или пробормотать добрый шепоток в спину на путь-дорогу. Да что говорить, до сих пор так и делают. Потому как… а вдруг поможет.
Ох, бабья доля. Нелегкая.
Каждый в амбаре думал о своем. Слова старика-вещуна, единственно верные, меткие, без промаха били в цель, находили брешь в обороне слушателей, проникали в самое нутро, вонзались в сердце.
И только дети, притихшие до поры от испуга да какой-то непонятной важности момента, еле слышно копошились. Им то что, отстоять странную забаву взрослых да нестись по домам. Завтра с первыми петухами вскакивать, дел полна котомка, а еще и поозоровать надо да хворостиной получить успеть.
Дети они в любую пору дети.
Кто-то сбегал и запалил несколько лучин и, о чудо, голова Куделад, известный ворчун и огнестрашец, не сказал ни слова, не разревелся голодным медведем, что сарай спалят и вообще, что за сборище тут устроили. Нет, промолчал. Лишь кивнул коротко, ладно, мол. И тени людей, неправдоподобно длинные, ломаные, заплясали по темным стенам амбара. Казалось, что немой хоровод гигантов-волотов зашелся вкруг, повинуясь дрожанию огоньков. И вторили этому танцу перелив гуслей и хриплый голос старика, создавая ощущение жуткого, страшного обряда.
Мальчишка стал дергать струны резче, сильнее. В мелодии появился надлом. Гусли то заливались смехом безумца, то рыдали печальной девицей. Жилы резали пальцы отрока, но он не замечал этого, раз за разом щипля, дергая, врезаясь в них. Старик же уже давно закатил глаза и вещал, раскачиваясь в такт своему голосу. Он то хрипел, то разрождался трубным басом, раскатистым, словно далекий гром.
И люди внимали.
То, что грядет, не запишут ни черты, ни резы –
Скрыто грядущее в дымке несбыточной дали.
Но помни былое, как предали мир лиходеи:
Встретишь очельника – сталью пронзи негодяя!
В сговор вступили двенадцать лжецов с одноглазой,
Сбили с пути ее, благо для мира сулили.
Лихо доверилась, чада ж двенадцать забрали
Во тьме их взрастили, тайно учили дурному.
Верили люди – очельник подмога и правда.
Но как пригрета змея на груди, так предали
Мир ведуны. Одноглазой запомни посланье:
Встретишь очельника – сталью пронзи негодяя!
Расходились неспешно, чинно.
Будто после тяжелого, но хорошего труда. На душе каждого селянина в этот поздний час было отчего-то тихо и покойно. Нечастые гости в урочищах сказители да гусляры, давно не странствует подобный люд по дорогам – ратный обоз с собой вряд ли возьмет, а торговцам платить накладно. Но не в редкой радости досуга было дело, а будто тронули мальчишка и старик что-то внутри каждого. Где надо успокоили, а где и растревожили то, что гнило, вытащили наружу.
Люди шли теперь по темным улочкам к своим подворьям, редко и тихо переговариваясь и, несмотря на уже кромешную ночь, не сильно-то спеша. Даже собаки, обычно верно отрабатывающие свою кость, а потому брешущие с вечера на каждого припоздавшего прохожего, затихли. Чуяли своим песьим чутьем, что негоже сейчас лаем воздух сотрясать.
Бродягам щедро отложили хлебов, поднесли завернутый в платок горшочек, еще исходящий паром, да добрую крынку сливок. Даже голова, прижимистый дядька, а все же оторвал от сердца отщип серебра. Махонький, но на долгую дорогу хватит. Может, мальцу лаптями разживутся, а то со дня на день распутица.
В благодарность за потеху их оставили ночевать прямо здесь, в амбаре, но как только последний селянин покинул нежданное обиталище, оба засобирались. Отрок деловито и сноровисто закутывал гусли в тряпицу и перетягивал веревки. Старик же складывал свежие гостинцы в небольшую драную котомку, что-то ворча себе под нос. Загляни какой зевака сейчас в амбар, то непременно посчитал бы незнакомцев безумцами, коль решили собираться прочь из селения да еще и в ночь. Туда, за частокол, где куда ни шагни, на мертвяка нарвешься. Поднял бы шум зевака, заверещал. Да только не было посторонних глаз рядом.
– Очень, очень замечательное сказание, – раздался голос из дальнего угла амбара. Был он тихий, вкрадчивый, но при этом таящий в себе нечто опасное. Как змея в траве.
Мальчонка от неожиданности вздрогнул и чуть было не выронил свои замечательные гусли, перепугался еще больше и в страхе прижал их к себе так, что где-то под тряпицей жалобно загудели жилы струн. Старик же не дернулся, даже не замер, продолжая укладывать пожитки. Он не глянул в ту сторону, откуда раздался голос, словно и не интересовало его вовсе, кто это решил задержаться в амбаре. Лишь скупо бросил сорванным голосом:
– Благодарю, боярыня. Нашего с Кривом собственного сочинительства.
Он кивнул в сторону мальчонки и тут же пришикнул на него. Чего, мол, застыл напуганным кроликом.
– Это просто чудесно! – подхватил голос с таким воодушевлением, будто ничего в своей жизни более прекрасного не слыхивал. Спустя миг из темного угла шагнула высокая статная женщина. Была она не то, чтобы громадна, но ростом могла бы поспорить с самым высоким мужчиной деревни, если не с княжьим витязем, куда, как известно, брали только богатырской стати. Одета была ночная гостья просто, но богато. По серебряным височным кольцам, по искусно вышитому узорами да оберегами сарафану цвета мокрого сена, по роскошной двурогой кике11 никак нельзя было ожидать встретить такую особу в деревенском амбаре. Пусть даже и головы. Недалек был от истины старик, назвав незнакомку боярыней. Не из высоких, конечно, но при чине.
Мальчик, невольно спрятавшись за спину своего спутника, с испугом глянул на улыбчивое, сильно нарумяненное не по времени лицо женщины и на миг ему показалось, что вместо одного глаза проступило страшное бельмо. Отрок в ужасе весь сжался, зажмурился, часто-часто плюя себе через плечо и крутя свободным кулаком шиш, но тут же получил увесистую затрещину. Рука старика, все еще крепкая, быстро вразумила мальца, и тот открыл глаза. На него смотрело обычное лицо гостьи, не очень молодое, не очень красивое. Обычное. В голубовато-серых глазах читалась забота и легкая тревога – испугался, бедный мальчик? Узкие губы ее расплылись в широкой улыбке, от которой теперь даже вещуну стало не по себе.
– Это просто чудесно, – повторила боярыня и глянула теперь в упор на старика. – Вы ее рассказывайте почаще. Люди должны помнить!
Она вдруг ойкнула, полезла за поясок и выудила оттуда монетку, глянув на которую старик и малец ахнули. В руках женщина вертела полновесный серебрянник. Да за такое богатство можно было взять если не военного коня, то уж телегу с клячей точно. Миг, и блестящий кругляш оказался на ладони у седовласого, после чего был бережно прижат его же пальцами.
– Это вам в добрый путь, – с какой-то жуткой нежностью промурлыкала гостья. – Очень, очень замечательное сказание.
Она улыбнулась еще шире, так, что уголки рта чуть ли не разъехались за височные кольца, и быстро вышла из амбара легкой походкой.
– Благодарю… хозяйка! – только и успел крикнуть в темноту старик и еще долго крутил в пальцах дорогой подарок.
Мальчик же, словно и не было ему никакого дела до свалившегося внезапно богатства, стоял, прижимая к себе гусли и глядя на заваленный жухлым сеном пол и прислушиваясь к себе. Казалось, будто теперь внутри него что-то ворочается. Нехорошее, недоброе.
Мотнул головой, отгоняя дурнину.
Пора было в путь.
Он давно привык к тому, что нежить никогда не трогала его и старика в дороге.
1.Сказ про то, как Дурак в путь-дорогу собирался
– Чтоб вас!
Юноша кубарем вывалился из сеней, спиной выбив массивную, дивно украшенную резьбой дверь. Замечательную, надо заметить, дверь. Богатую, крепкую. Сразу видно, что пошли на нее лучшие дубы с округи, а мастера не одну седьмицу провели, выдалбливая чудные узоры в виде сказочных сюжетов да былин. Загляденье одно. А с ней вот так! Дверь жалобно загудела от молодецкой удали и обиженно распахнулась настежь, давая дорогу юноше, и тот, невнятно бранясь, съехал по ступеням вниз. Прямиком в жидкую еще осеннюю грязь.
Кряхтя и не переставая сквернословить ни на миг, парень долго поднимался из липкой холодной жижи. Перемазался он окончательно, чуть ли не по загривок, испачкав донельзя щегольские порты широкого кроя и длинную, когда-то алую рубаху. Про меховую душегрейку и говорить было нечего – шерсть на ней тут же свалялась, слиплась в черные комья и, быстро подсыхая, превратилась в вислые сосульки, отчего молодец стал походить на унылого ежа.
– Мурмолку22 верните взад, брыдлы33! – все же встав на ноги, крикнул молодчик куда-то в черноту провала сеней.
Почти сразу требование его было исполнено – наружу темной птицей выпорхнуло нечто, взметнулось к небу меховыми крыльями да не сдюжило. Призвала неведому птицу земля-матушка, и плюхнулась она вниз грузом тяжким. Прямиком в ту самую жижу под ногами молодца.
– Чтоб вас! – зло повторил тот, поднимая из грязи то, что некогда было его шапкой.
Вокруг юноши, привлеченная шумом, стала собираться дворня. Хихикали девки-пряхи, высунув носы из узких оконцев женских покоев. Зубоскалил от коновязи рябой мальчишка-пастух, то и дело ковыряя в носу большим пальцем. Гоготали стражники у ворот, бряцая от смеха доспехами и кольчугами. Даже хмыкнул из тени амбара бородатый конюх, хоть и был славен по всему Опашь-острогу своим бесстрастием. А там уж с улицы стали заглядывать зеваки и вездесущая малышня, улюлюкать да свистеть принялись.
Еще бы, ведь не каждый день творится потеха на подворье у князя Осмомысла…
Хотя, между нами, князем-то зажиточный наказной воевода, награбивший себе богатство за последнюю дюжину лет на землях добрых соседей, сам себя величать стал. Венец заказал златой, с каменьями, да только… как был Опашь острогом внутренних земель Руси, так и остался, вот и князь выходил самозваный. Навроде тех атаманов лесных, что себе чины да рода древние сочиняют, стяги цветастые рисуют, а на деле разбойники как разбойники. Но про то тс-с-с, шепотом и только по глубокому доверию. Кому ж охота в петле болтаться аль с перерезанными сухожилиями рабом с ближайшим обозом к Ржавым Степям уехать.
Лучше уж от ворот погогочем над непутевым дураком, которого, видать, из хором погнали. Отсюда и веселее, и безопаснее.
Молодец между тем, еще больше раздосадованный вниманием людей, уже горланил на весь двор, то и дело размахивая кулаком в сторону терема воеводы:
– Зря обидел ты меня, Осмомысл, зря погнал, когда добром я к тебе пришел. Понапрасну насмехался зло надо мной и слов моих на веру не принял. Говорю тебе я, Отромунд, сын купца Вала, что будет дочь твоя старшая, Избава, моей!
Затихать вдруг стал двор, смолкли хиханьки. Попрятались улыбки, устремились глаза веселые в землю раскисшую. Потому как в дверном проеме, том самом, откуда совсем недавно вылетел юноша, показался крепкий статный мужик. Был он одет богато, но без излишества, в голубом кафтане дорогой ткани, темных портках да сапогах на меху. На хмуром лице его, разъетом и широком, застыли льдистые светлые глазки, недобро щурясь на стоявшего у ступеней парня. Шагнув наружу, крепыш огладил широкой ладонью бурую, едва тронутую сединой бороду и отстранился вправо, пропуская следом… себя же.
Вышел второй, ступил влево.
То же насупленное лицо, те же злые глазки, те же одежды. Даже шрамы на лбу и виске, казалось, были одинаковые. И могло бы показаться кому, что морок то или какая волшба недобрая, если бы не знала вся округа двух однобрюшков44, самых верных наперсников55 князя. На много верст известны были братья Нравичи, скорые на расправу и лютые в ратном деле. И всякому было ведомо, что лишний раз лучше не попадать под взор двух пар холодных глаз, потому как одним пращурам было известно, что на уме у витязей двойников.
Однако ж, то ли сын купца был неимоверно храбр, то ли безумно глуп, но взгляда не отвел, смотрел в упор на замерших по обе стороны прохода бугаев.
Ждал.
И дождался.
Докричался, выходит.
Потому как ступил теперь на крыльцо сам князь Осмомысл, мужчина статный, явно битый походами и боями. Хоть и уступал он в росте своим верным охранцам, но исходило от владыки никак не меньше того чувства опасности, что ощущается всегда каким-то потаенным, данным от рождения чутьем. Властью разило от воеводы. Властью и смертью.
Презрительно глянув на перемазанного с ног до головы молодца, венценосец не спеша оправил домашнюю, расшитую мелким жемчугом опашницу66 и, шумно втянув носом, смачно сплюнул. Прямиком юноше под ноги.
Дурной жест отозвался по притихшей толпе суеверным ропотом. Оно и понятно, на землю родную плюнуть то дело не благое, ни пращурам, ни нечисти не в угоду будет. Как бы беду не накликать. Да только погудели люди и замолкли. Славился сумасбродный Осмомысл и тем, что не указ ему были ни обычаи, ни уклады. Не признавал он ни лада с Небылью, ни чуров поддержку. Не раз на пирах бражных после очередного кровавого набега горланил он, что лишь на себя надобно надеяться человеку достойному, потому как сам он хозяин себе и доле своей и дорогу к славе сам прокладывает. Топором и огнем! И вторили шумно ему родичи дружинники.
Вновь тишина.
– Голоси, малец, – голос князя был ленивый, говор неспешный, тягучий. – Голоси, пока можешь. Слово мое верное, не ровня сын купца, сопляк, ни разу ратного подвига толком не изведавший, дочке княжеской.
– Подвига хочешь от меня, воевода? – оскалился юноша, и понятно было, что после такого обращения к владыке за голову молодца не дали бы во всем Опашь-остроге теперь и ломаной полтины. Понятно, в первую очередь, самому юнцу. – Будет тебе подвиг. Да такой, какого сорок лет не видывал, не делывал никто!
Князь поджал губы, спрятав за усами звериный оскал. До поры проглотил смертельную обиду, разумно посчитав, что велеть прикончить молокососа прямо на дворе было бы даже для него слишком. В месть от нечисти за дурную смерть на пороге он давно не верил, потому как не единожды закрывали глаза небыльники на дурное. Ни когда он вырезал всю семью старосты Орлава прямо у капища предков посреди пылающего Уполья, ни когда насаживал рубленые головы всех родичей славного некогда витязя Переслава на частокол взятого Глума, ни многажды позже. Нет, не верил. Но все же лишнее роптание черни было ни к чему. Горд люд русский да волелюбив – передавишь, так не спасет ни дружина, ни кони быстрые, коль терпению предел настанет. А потому затаил до поры обиду князь, припрятал за пазуху. Провел с силой по залысине, венец поправил.
– Тебе ли, бобыня77, подвигами кичиться? За всю свою жизнешку жалкую, небось, кроме мертвяков безмозглых никого и не рубал. Да и тех уже добивал опосля других, а? – Князь гоготнул, но смешок вышел вымученным, ненастоящим. Даже крепыши-однобрюшки не поддержали, не хмыкнули. Так и стояли истуканами по обе стороны Осмомысла. Над подворьем повисло неловкое молчание, но тут в голову князя пришла чудная затея и как одним махом нахального сопляка сгубить, и пред народом кровопийцей не выглядеть лишний раз. Прищурился хитро. – Коль удаль в себе почуял, то так и быть, бери дочу любимую, Избавушку…
По толпе на этот раз прокатился выдох изумления. Неужто князь не то, что обиду лютую стерпел, так еще и дитя родное решил отдать перемазанному в грязи нахалу? Да где ж то видано! Однако почти сразу Осмомысл добавил резко, на корню пресекая домыслы и пересуды:
– Как только принесешь мне меч заветный, кладом спрятанный. Кладенец. – Выждал князь немного, оглядел собравшихся. До всех ли дошло? Продолжил, про себя усмехнувшись. – Тот, что на пути своем преград не знает, не встречает. Будет твой выкуп невесты, стало быть. Вот тогда и свадебку сыграем. Пир на весь мир, весь Опашь гулять будет!
Сын купца шагнул вперед, топнул по ступеньке измызганным сапогом, брызнув грязью. Глянул прямо в глаза стоявшему в проходе:
– Будет тебе Кладенец, воевода!
И второй раз смолчал Осмомысл. Лишь улыбнулся холодно.
Толпа, которой собралось за время свары уже немало вокруг подворья, радостно загудела, падкая на заклады да позорища88. Еще бы, други мои, часто ли бьется спором сам князь да на подвиг добра молодца отправляет? То-то же! Дивному делу очевидцами будем. Что говорите? Погибель то верная? За ворота как одному сунуться так смерть найдет, не то, что в дали неведомые топать да чудо чудное искать? А никто за язык не тянул. Сами видели, сами слышали.
– Быть посему! – неожиданно громко завопил князь, воздевая руки так, что домашняя опашница его жалобно затрещала на спине. – Вы, люд острожий, тому все порука, что я, славный владыка всех земель от Яри Перста и до Вьялища, клянусь отдать Отромунду, сыну купеческому, дочку Избаву в тот же час, как принесет он мне в дар меч Кладенец. Без утайки то, все перед вами как на ладони!
И под одобрительный гул народа, которому лестно было, что сам князь его, люд простой, в свидетели взял, Осмомысл вдруг с нажимом добавил, обращаясь теперь прямиком к молодцу:
– А чтобы не было в тебе сомнений, то срок тебе покинуть острог до заката. Коль промедлишь, то любой мой родич будет считать своим долгом прирезать тебя, как собаку. Потому как пустобрехством, бахвальством сватовста да трусостью осквернишь ты Избаву, и лишь кровь твоя поганая смоет оскорбление. Тому порукой пращуры, что незримо бдят за нами!
Теперь по толпе прокатилось с разных сторон:
– Ладно, ладно толкует князь.
– Чуров уважил, молодец. Неужто брехали про него дурное зазря?
– Все по укладу молвил!
– Как встарь, по заветам предков, да!
Смотрел на колышущийся, волнующийся кисель людской князь и прятал в усах довольную усмешку. Ладно все получалось. И народу острожному угодил знатно, и щенка приколоть теперь можно по-тихому, без помех. Слова никто не скажет. А коль решится дурак идти на подвиг, так сгинет в ближайшем овраге. Туда ему и дорога.
Решив напомнить себе при случае наказать с оказией и купца Вала, чтобы впредь уму-разуму да почтению учил своих выкормышей, Осмомысл широким жестом махнул толпе и скрылся в глубине хором. Почти сразу следом нырнули-перекатились двумя валунами братья Нравичи в голубых кафтанах. Хлопнула, закрываясь, тяжелая дверь, оскалилась на двор резными чудищами.
Народ потихоньку стал разбредаться по своим делам, бурно обсуждая свежее событие. Разошлась дворня, занявшись вновь каждый своим. Заскучали у ворот стражники, изредка прикрикивая на доставучую детвору. Стоял молодец у порога, так и не убрав грязный сапог со ступени.
Смотрел на запертую дверь.
Нет, чуть выше и правее. В резное небольшое оконце почти под самой крышей. Туда, где, казалось мелькнуло на миг девичье личико.
Ее личико.
Стиснув зубы так, что аж противно скрежетнуло во рту, юноша шепнул еле слышно:
– Принесу!
И, с силой стукнув кулаком о собственную ладонь, быстро пошел прочь с княжьего подворья. Шествовал он так гордо и уверенно, что даже грязь и подсохшая жижа теперь смотрелись на нем темной броней.
Ни дать, ни взять, богатырь!
***
Отсюда
Молва людская быстрей стрелы, а потому не перевалило еще стылое осеннее солнце за две трети дня, как уж не только Опашь-острог, но и все окрестные селения, жмущиеся низкими избушками к самому частоколу, знали про заклад между князем и купеческим сынком. Кто-то всерьез рассуждал, что, дескать, пойдет юнец в поход, потому как выбора ему не оставили. Точнее, выбор-то как раз был, да не великий и не завидный — либо от нежити лютой в диких лесах, либо от вострого ножа кого-то из родичей Осмомысла гибель найти. Вот и думай, как лучше дни свои окончить. Иные же лишь махали рукой да усмехались, пустое мол. Всяк в остроге знал Отромунда, старшего сынишку купца Вала, а кто не знал, тот слыхивал. Такого остолопа поискать надо было, потому как детинушка, вымахавший не по годам, будто притягивал к себе беду. Невезуч был сызмальства так, что не стукнуло ему годков и пяти, а с ним из ребятни никто ни на реку рыбу удить не шел, ни в играх не водился. Потому как при нем или лесу оборвешь, или свинью соседскую камнем пришибешь ненароком. Нет уж, лучше стороной. Так и рос бобылем. Тятя-то, конечно, старался по мере сил чаду помочь, в разное дело пристраивал, да только быстро оставил он эти потуги. Себе дороже. То у кожемяки избу чуть не спалит, то у конюха все сено перелопатит так, что погниет оно за ночь, то на верфях обопрется о ладью недостроенную криво, что она со стропил и скатится. Не ладились у юноши ремесла. И ведь без злого умысла случалось, добрым был парень, душевным, а вот нате. Словно недоля в темечко поцеловала. Впрочем, ратное дело кое-как давалось юнцу. Неплохо и копьецом владел, и кистенем, да опять же — слухи да пересуды не топор, щитом не укроешься, а потому не брали молодца ни в дружину, ни в ушкуйники. Кому ж охота в бою под боком беду иметь.
Что уж говорить, что купец в семейное дело сына наотрез допускать отказался. По миру ж пустит, а так… пусть его бегает, резвится. Авось найдет себя.
И теперь многие полагали, что нашел, дурачок.
Доозоровал.
Молодец бодро вышагивал по кривым улочкам Опашь-острога, нисколько не обращая внимания ни на шепотки в спину, ни на дразнилки мальчишек-задир. И если к последним он давно привык, злы дети нещадно, то пересуды были ему в новинку. Пару раз он даже краем глаза замечал, как вслед ему сердобольные бабы чертят пальцами напутку-оберег. Ну да пусть их, наседок, лишь бы не причитали.
Пропетляв порядком мимо торговых рядов и свернув за домом старого бочкаря Евжи к нижнему частоколу, юноша почти сбежал по покатой широкой дороге. Отсюда уже было рукой подать до южных ворот, ведущих к окраинам и дальше, к реке. Знакомые с босоногого детства тропки и переулки послушно ложились под ноги, подсказывая короткие пути, неприметные лазы между заборами и скрытники возле кустов. Кажется, что в остроге, откуда за всю свою жизнь юноша ни разу не выбирался дальше дальних пашен, ничего никогда не менялось. Нет, конечно, строились новые хоромы и палаты, сгорали или рушились старые, перекраивались на новый лад улицы, возводились от нежити новые частоколы и даже, по указу воеводы, с севера начали ладить дивную стену каменной кладки, но все это сразу становилось каким-то родным, своим, привычным. Будто было здесь всегда. Словно родич, которого ты видишь изо дня в день — не стареет, не меняется, оставаясь всегда одинаковым. Но стоит только расстаться на неделю…
Недобрые думы терзали Отра, пока он пробирался между развалом сушеной рыбы и застрявшей в грязи телегой корчмаря Елдыги. Только теперь начал понимать он, что придется расстаться ему впервые с привычными стенами, с домом, с тятей, с братьями и сестрами. Пусть и сторонились они непутевого своего родича, но все же кровь не водица. Нет, юноша не боялся предстоящей дороги или грядущих трудностей, ему вообще редко был ведом страх, но тревожило его то, каким изменившимся встретит его острог.
В том, что он вернется, молодец не сомневался ни мгновения.
Повернув мимо широкого, порядком покосившегося свинарника, сын купца вынырнул вновь на выходную, всю в деревянном настиле, дорогу и, приветливо помахав стражникам на дозорной башне, пробежал через ворота.
В ответ ему показали непристойный жест с заломом локтя, но это уже мало интересовало парня. Он вовсю бежал меж кривых, низких лачуг, туда, где у самой воды средь высокого камыша доживала свой век древняя чахлая избушка.
Дом дядьки [9].
– Нет, ну каков змей! — негодовал юноша, уже битый час меряя шагами небольшую полянку прямо у ворот в лачугу. Гневу его не было предела, и он из раза в раз пересказывал недавнюю свару с князем.
Дядька, кряжистый невысокий мужик в старом, видавшем виды зипуне, поверх которого всегда была натянута не менее древняя кольчужка, давняя блажь, восседал на завалинке, лениво поводя взглядом за метаниями молодца. По всему его виду можно было сказать, что очередная выходка Отера его ничуть не удивляла, да и в целом излучал он такую отрешенность от мирского, будто не было дела ни до чего в мире. Явись под стены острога орды псоглавцев во главе с нойоном Турмегбеем, ужасом Ржавых Степей, то лишь хмыкнул бы дядька и по привычке закусил длинный ус. Всенепременно правый.
Вот и сейчас мужик лишь отрешенно кивал после очередной волны ярости, что извергал юноша, и продолжал строгать охотничьим ножом деревянную фигурку. Любил это дело дядька, и купеческий сын не мог припомнить таких моментов, когда не возился бы его пестун с какой коряжкой.
– Нет, ну ты-то сам понимаешь, дядь, что кругом не прав гад подколодный этот! — потрясал кулаками парень. Был он сейчас грозен, хоть и выглядел словно заспавшийся в канаве с попойки бражник. Грязь, давно высохшая и местами потрескавшаяся, теперь покрывала его коркой почти целиком, а про загубленную душегрейку и говорить было нечего. Тятя, небось, наругает. Но это мало заботило юношу, потому как для него единственно важным была сейчас зазноба-княжна да нависший над головой заклад.
– Это да, — буркнул низким хриплым голосом дядька, пожевав ус. И парень махнул рукой, зная, что не сможет вытянуть из того больше ни слова. Да и чего тут говорить.
К Избаве парень прикипел с полгода назад, по весне. И ведь раньше не было ему дела особо до девиц аль гуляний, когда молодняк, дурной, словно лоси в гоне, ломится на любое празднество, лишь бы улизнуть от докучливых нянек и повседневных забот, а вот пришло, видать, время. Вспорел [10]. Княжна, которую помнили в родных краях лишь малюткой, на несколько лет была отправлена Осмомыслом в стольный Гавран-град. Тамошний владыка, любитель заморских таинств и наук, привечал множество мудрецов со всех концов света, а потому князь сторговался за немалую долю пушнины пристроить к палатам и дочурку. Мол, пускай ума набирается. Вот девчушка и постигала, а аккурат после прошлой зимы вернулась в родные чертоги. Да какой красой. Всем пригожа, всем мила: лицом румяна, косою черною разве что не пол метет, стать лебяжья, а глазищи серые… В них-то юнец и утонул, стоило лишь раз встретиться с ними на скоморошьих забавах, что затеяли как-то на соборной площади. С тех пор и вбил себе в голову — будет моей! И нельзя сказать, чтобы княжна не отвечала молодцу взаимностью, нет-нет да и улыбнется мимоходом или хихикнет в ладошку девичью, игриво подмигнув, но не более. Строг был суровый Осмомысл, крепко следили за девицей многочисленные мамки. А парень изнывал. Все лето пробродил шатуном вокруг хором воеводы, и так и этак норовил подступиться, да все без толку. А тут вот решился, видать. Пошел свататься.
Пришел, выходит.
Дядька еще раз хмыкнул и мотнул длинными, по плечи, волосами, такими спутанными, будто и не знали они никогда гребня. Бирюк бирюком. К нему такому, хмурому, нелюдимому, молчаливому и привык сызмальства парень. Сколько себя помнил, сколько еще мальцом бегал сюда, на окраину, встречал его мужик кивком еле заметным, выйдя из лачуги, садился на завалинку любимую и давай строгать да слушать рассказы молодца. То про беды его горькие, то про очередную кручину великую, то как тятя с досады по седалищу хворостиной отходил… Наверное, дядька был единственным, кто никогда не смеялся над юношей, никогда не попрекал за оплошность сотворенную. Так, разводил лишь руками, бывает, мол.
Хорошо было Отеру здесь, спокойно. Будто на лад приходила жизнь.
Выдохшись, юноша присел на завалинку и стянул с себя заскорузлую душегрейку и рубаху. Поежился от осенней стылости, с силой потер ладони. Гнев в нем вдруг разом сменился совсем детской растерянностью.
– С тятей что будет? — негромко сказал он, глядя себе под ноги. — Как бы псы шелудивые воеводы чего не сотворили.
Дядька молчал. Он даже не глянул на юношу, лишь пожал плечами. И показалось парню в этом несуразном, скупом жесте столько поддержки, сколько не вложить ни в одни самые красноречивые слова.
– Ты прав, — собравшись, твердо сказал Отромунд, сведя сурово брови к переносице и устремив взгляд куда-то к реке, за камыши. — Убоится полозов выкормыш подлость такую совершить, потому как не поймет народ Опашский самодурства. И приблудков своих не отправит на черное дело.
Юноша поднял очи к пасмурному тяжелому небу.
– Вечереет, — слегка отрешенно сказал он и добавил чуть погодя: — пора.
Хлопнул ладонями по грязным коленям, собираясь с духом.
Только теперь мужик оторвался от своего занятия и, как был сутулый, повернул голову, глянул на парня. Долго смотрел. И пускай лицо его, почти всегда недвижное, грубое, не выражало ничего, но в самой глубине глаз тлел теплый огонек ласки и такой привязанности к юнцу, какая может быть лишь у человека, что был рядом с самых первых робких шажков. А может и раньше. И коль окажись возле хижины те, кто крепко знавал дядьку, то без доли сомнения угадал бы в нем почти отеческую любовь к купеческому сыну. Но давно уж не топтали родную землю никто из тех, кто водил знакомство с этим хмурым человеком. Разве что нежитью неприкаянной где бродили, кто ж его ведает.
Долго смотрел дядька на юношу. То ли запомнить старался, то ли для себя вдруг что-то новое в нем разглядел. Да нет, вроде все по-прежнему — вот сидит рядом, оглобля. Перемазанный, как порось, в одних портках да сапогах. С головой непокрытой. Небось, шапку где-то уже потерял, колоброд. Волосы русые всклокочены, торчат в разные стороны копной разворошенного сена, уши топорщатся смешно в стороны, нос широкий репой. На лице, как водится, легкая растерянность, будто и не здесь он. И вроде говорит, в глаза тебе смотрит, а нет-нет да и поймаешь себя на мысли, что не весь он с тобой, не целиком. В каких далях блуждает? Неведомо. И всегда оттого чуть оттопырена верхняя губа, над которой уже пробился порядком молодой пушок. Такой же, что обрамлял уж год как всю челюсть и гордо именовался самим Отромундом бородой. Крепкий парень, всем ладный, только вот михрютка [11]. Да и пустомеля тот еще. Попался на уловку хитрого Осмомысла, наболтал лишнего. Что теперь прикажете делать?
Словно почуяв на себе пристальный тяжелый взгляд, юноша повернулся к дядьке. Долго смотрел глаза в глаза, и сказал:
– Знаю, что наворотил дел. Не кори! Но… люба мне Избавка, мочи нет. Пойми, одна мне теперь дорога. — И, словно ухнув в омут, выпалил: — Пойдешь со мной?
– А то, — коротко буркнул дядька и тут же вернулся к своей поделке.
Чирк, чирк ножичком по дереву.
Ладно выходит.
– Оружием каким разжиться надобно, — явно смущенный от случайной подмоги, пробормотал растерянно парень и стал озираться по сторонам, словно надеясь в ближайших темных зарослях камыша высмотреть годный меч или копье. – Не с голыми же руками в путь дальний идти.
Дядька хмыкнул, как показалось Отеру одобрительно, и коротко кивнул в сторону хижины. Погляди, мол, может что внутри сыщется. И тот, вскочив, нырнул вглубь лачуги. Рубаху свою, когда-то красную, он походя уронил на землю. Разиня! Ну да ей все одно хуже уже не будет.
***
Князь Осмомысл восседал на троне.
Прошло уже несколько часов, как он выпроводил всех из залы, включая даже верных братьев Нравичей, и остался в уединении. Челядь, что боялась потревожить великие думы владыки, не решилась войти, дабы запалить лучины, а потому сидел теперь князь в тягучем, густом полумраке. Крохотные оконца, забранные частой решеткой, и в солнечные дни-то не пропускали в палаты вдосталь света, что уж говорить о теперешнем вечернем осеннем часе. Так, лишь робкие серые лучи, что силились нарисовать клетчатые сети на дощатых полах, застеленных заморскими паласами. Старались, да только растворялись в давящих сумерках.
Где-то за стенами слышалась возня палатных людей, суетящихся перед вечерей. Еле различимый грохот горшков, топот множества ног, приглушенные голоса.
Отчего-то все это раздражало Осмомысла.
«Старею, – подумал он отрешенно. — Стал брюзжать».
Князь поднял перед лицом ладони, крепкие, широкие, и несколько раз с силой сжал и разжал кулаки. Будто проверял с тревогой, не ушла ли сила.
Хоть был он и не молод, но еще пребывал в той славной поре мужской крепости, когда и топор не в тягость, и младшая жена не мимо ложа. Но при этом старший сын уже был во взрослых летах, не раз участвовал и в набегах на непокорные селения окрест, и в вылазках супротив черных сил поганых да нежити, что изводят края родные.
При мысли о последних князь еле слышно застонал. За что, за что прогневались на нас предки, за что дозволили лиходеям-извергам мир на части расколоть? За какие провинности? Расплодились приспешники Пагубы, распоясались, многие лета донимают добрых людей, извести норовят. И нет полчищам нежити конца-края, потому как умирают живые, а идти им некуда более. Закрыт Лес. Намертво. Хоть и ощетинились грады да остроги частоколами высокими, да только ж сколько можно так прожить, в вечной сваре, в вечной битве. И не видно этому предела.
Да, помнил князь еще те времена, когда ладно было на землях русских, когда светло было и радостно под голубым небосводом, а на дорогах можно было повстречать разве что душегубцев. Где ж вы теперь, жадные до поживы лесные разбойнички? Будто наяву вставали перед взором Осмомысла сияющие города, зеленые леса, золотистые поля да бурные реки и лад, лад кругом. Между Былью и Небылью. И улыбались ему люди из прошлого, махали приветственно руками, звали туда, где было все как прежде, по-старому. И он, молодой еще ратник при дружине князя Ехперя, вчерашний мальчишка, бежал через рожь. Мчался, не замечая тяжести кольчуги, не поправляя сползающего на лоб шелома, еще отцовского, не закидывая назад путающийся в ногах колчан. Несся, несся вперед, окрыленный, счастливый, навстречу зовущим людям. Но чем ближе становился он к ним, тем лучше мог разглядеть, как на лицах их стирались улыбки, как прокладывали себе дорогу глубокие морщины над переносицами, как ползли вниз уголки губ. Все они, други прошлого, смотрели мрачно куда-то вдаль, за спину молодому Осмомыслу. Он остановился в растерянности. Внутри стремительно таяло весенним снегом счастье.
Он не выдержал, оглянулся.
Вдали, среди золотого, нет, теперь уже ржавого, противно рыжего поля замер человек в черных одеждах. Будущий князь не мог разглядеть его лица, но даже отсюда он сразу увидел угольную полоску, перечеркнувшую лоб незнакомца.
Очелье ведуна!
С хриплым рыком Осмомысл вскинул будто бы сам прыгнувший в руку тугой лук, легла привычно под пальцы верная стрела.
Ушла в полет.
Прямехонько между пасмурным багряным небом и ржавчиной поля.
В грудь черному человеку.
Вскинул руку таинственный ведун, и разнесся над бескрайней рожью смех, наглый, глумливый. Стал заполнять собой все, погребать, ломать. Рванулся обратно к другам молодой витязь Осмомысл, спасти, уберечь, да только не было более никого. Лишь до самого горизонта страшное колышущееся поле.
И смех.
Князь рывком вернулся в сумрак палат.
Неужто задремал, разморенный вечерними потемками.
«Старею», — еще раз подумал владыка и обхватил крепко резные костяные подлокотники трона. Сжал.
Краем уха князь вдруг уловил, что в общий приглушенный гомон вплелись новые, чуждые звуки. Частые, дробные, спешащие. Будто топот каблучков дорогих сапожек по доскам.
И не успел князь Опашь-острога ничего толком сообразить, как створчатые двери соборной залы с силой распахнулись, и внутрь влетела сама птица Обида. Заносилась, закружила по покоям, взмахивая черными длинными крыльями-рукавами, зазвенела ожерельями да лунницами, заиграла в сумраке разноцветными камнями кокошника, заголосила гневно высоким, звенящим голоском:
– Ты чего это удумал? Не смей, слышишь, не смей чинить вреда людям добрым!
– И я рад тебя видеть, лапа, – устало улыбнулся князь.
Только одному человеку на всей Руси, а может быть и за ее пределами, дозволял ярый Осмомысл позволял повышать на себя голос и говорить с таким вызовом. Любимой старшей дочке, Избаве. В ней одной не чаял он души, позволяя вертеть собой как вздумается. То ли оттого, что норовом на него самого похожа была, то ли потому, что как отражение была матерью, напоминала о ней, словно зеркальце, что в прошлое глянуть позволяет. При родах умерла жена первая, любимая, оставив заместо себя маленькую агукающую жизнь, а сама ушла…
Князь хотел было додумать, мол, в Лес ушла, да одернул себя. Помрачнел. Потому как явилась лапушка Избавушка в этот мир тогда, когда и мира-то уже не было. И долго стоял молодой князь возле полыхающего жаром погребального костра, сжирающего бренную плоть супруги и больше горя борясь внутри со страхом, лишь бы дух, покоя не обретший, дороги назад не нашел, но… она вернулась через три ночи.
Отрешенно, будто сквозь пелену слушая гневную речь дочки, Осмомысл размышлял над тем, что ни один мудрец, ни один колдун, да даже те из ведунов, кто не успел скрыться и был схвачен по всей Руси, и они под самым лютыми пытками не могли растолковать, как теперь быть. Почему плоть мертвую после смерти коль разрубить, сжечь, по ветру развеять, а все одно почти всегда упырем или умраном вернется. И ведь если потом мертвяка растерзать, утопить, ко дну болота колом прибить, то ладится дело. Нынче каждый от мала до велика умеет приспешников Пагубы изничтожить, но в первую ночь, сразу после смерти… никак. Потому и сносят покойников люди подальше за стены частоколов, не мешкая, в лесах бросают непогребенными, без обряда. Да уж какие тут обряды, коль ни Лес, ни Яги не слышат.
Отогнав от себя совсем уж дурные мысли, князь с лаской поглядел на замолчавшую и теперь выжидательно стоявшую руки-в-боки дочку. Вздохнул тяжело:
– Как я вижу и от тебя не укрылась свара утренняя с сыном купеческим. — Говорил он не спеша, все еще не в силах отойти от плохого. Будто горький привкус на губах осела кручина, как кислого меда хлебнул. — Коль за родню тревожишься, то оставь. Пустое это. Поначалу были мысли наказать, не скрою. Да и дядьки твои, Нравичи, ох не прочь были родственной кровью посчитаться, да только я не для красы венец княжий ношу, а потому крепко поразмыслил, что не повинна семья за беспутство сына своего. Не по закону это, не поймет народ. А сама понимаешь, времена и так не простые, нам лишние волнения ни к чему. Ты ж у меня умничка, сама все разумеешь…
– А молодец? — перебила было отца княжна, но тот лишь нахмурил брови и продолжил:
– А… молодец, – немалых сил стоило Осмомыслу не обозвать бранными словами наглого юнца, ох немалых. Если бы не лапушка. — Молодец при всем честном народе батюшку твоего унизил. Коль не знал бы я, что ты не спустишь мне такое, то тут же приказал бы вспороть ему брюхо. И на толпу не посмотрел. А так… Сама ты все, небось, слышала, знаю я тебя, лису. Согласился юнец на задание княжье, вызвался. Все по укладу. Вернется — сдержу слово.
Девушка блеснула недобро серыми глазами, глянула хищно в сторону все еще распахнутых дверей, не подслушивает ли кто. Шагнула чуть ближе к трону и с нажимом спросила:
– А меня? Меня ты спросил?
Князь долго смотрел прямо в красивое лицо дочери, невольно любуясь. Ну вылитая мать. Не отвел взгляда и сказал в тон:
– Только слово скажи, лапушка, и… не вернется.
Сквозь решетки окон на пол плеснули ярко-алые брызги. Красное солнце, почти упав за край, на миг разорвало густую пелену туч и послало стрелы-лучи прямиком в княжьи покои.
Миг, другой и закатилось.
Отсюда!
***
А у дядьки в хижине оружия оказалось вдосталь.
В схроне, пыльном и старом, вырытом под досками в дальнем углу, нашлось столько всякого для убийства ближнего своего, что оставалось только было диву даваться. Порой Отромунд задавался вопросом, а откуда у странного его пестуна топоров да копий на добрую дружину ватажников. Спрашивал от большого любопытства, да только всегда хмурый мужик лишь отмахивался – на всякий, мол, берегу. Что такого “всякого” может случиться, что понадобится сей немалый запас юноша пытался придумать и не мог, но знал, что пытать дядьку бесполезно – не расскажет, коль сам не захочет. Вообще, парень не особо любопытствовал, чем жил-промышлял хозяин окраинной хижины, полагая его то матерым охотником, то бывшим ратником, то ушкуйником, отошедшим от дел. Во всяком случае, умел и знал дядька многое, как человек, явно повидавший мир и попробовавший себя не только за плугом. Было в молчаливом кряжистом отшельнике такое, что веяло странствиями, подвигами, кровью и то сызмальства манило Отера, заставляло целыми днями пропадать здесь, за городским частоколом, среди кривых хижин небожков[12] и приблудных. Это, да еще и то, что погодки не водились с ним.
Часто, сиживая на родной с детства завалинке вместе с дядькой, юноша думал, что, видать, сама доля свела их вместе. Буйный, молодой и скорый на слово и дело Отромунд славился дурниной своей на весь Опашь-острог, и все, от мала до велика, знали да издали еще примечали несущегося куда-то бедоносца. Спешно убирали с дороги хрупкое, крутили шиши охранные. И также как бросался в глаза молодец, также и неприметен был дядька. В те редкие разы, когда выбирался он в город, за южные ворота, и шел по настилам к торговым рядам или причалам, то казалось, что люд простой обтекает его, в глаза не смотрит, не заговаривает. Словно и нет его вовсе. Говорят, такими повадками славились восточные душегубы-наймиты бесерменские. Ходили так, жили так, дышали и выглядели так, что после все вокруг в один голос заявляли, те, кто живы оставались, конечно, что ничего не помнят. Ни во что одет был человек, ни какое лицо имел, ни как говорил. Тень. Слыхивал про таких Отромунд из сказаний старика Гахрена, которые тот любил порой сказывать детворе на вечернем соборе. Да только не походил совсем хмурый бородатый дядька на восточного убивцу, никак не походил. А все ж умел, хороняка, быть, что называется, тише воды, ниже травы.
Копаясь в схроне и взвешивая в руке жутко неудобный бердыш, юноша усмехнулся. Вспомнил отчего-то, как пару лет назад, в очередной раз насмотревшись на дивное дядькино умение, тоже решил овладеть повадками бесерменскими. Знамо дело, не сказал тому ничего – поднимет еще на смех, но следил внимательно, стараясь примечать все до мелочи. А после, уверившись в своих силах, поставил себе задачу пройти таким манером от ворот городских хотя бы до корчмы Елдыги. И того вдосталь так-то никак не меньше трех сотен шагов. Сказано – сделано. Крутнул молодец утайкой пальцами крючок оберег, пробормотал шепоток на удачу и двинулся.
Аки тень.
Стоит ли говорить, что не миновал он и самих ворот, как угодил ногой в невесть откуда взявшуюся лужу и, оскользнувшись, перевернул ведро со скисшей ботвиньей, которое кто-то неведомый оставил здесь, видать, на выкорм свиньям. Вонючая жижа конечно же забрызгала подол дивного наряда проходившей мимо дочки зажиточного менялы Лямзи и даже попала местами на не менее дивные сапоги самого тяти, шествующего рядом. Оба подняли такой шум и визг, излупцевав горе-бесермена кто ладошками, а кто и подобранным тут же прутом, что юноша еле унес ноги. Лишь оказавшись на изрядном удалении от места расправы уяснил раз и навсегда Отромунд, что никак не выйдет из него душегуба неприметного. Не его это.
Ну и чур с ним.
После долгих раздумий юноша все же выбрал себе неплохой топорик, который хотел было заправить за кушак, да вовремя припомнил, что не имел такого, равно как и пояса с бляхами боевыми или, на худой конец, ремня наборного. Покрутил в руках топорик да и сунул за веревку, что порты держала.
И так сойдет.
Хотел еще было прихватить кистенек, да только передумал. Чай, не по подворотням идем кошели отнимать, а на подвиг. А когда уже собрался было прикрыть обратно схрон досками, то приметил на самом дне тайника рукоять меча, почти заваленного прочим барахлом. Не припомнил раньше он здесь такого. Дядька что ли притащил откуда? С него, старого плута, станется урвать где-то железяку.
Молодец ухватился за кожу рукояти, липкую, уже порядком подгнившую, и дернул раз-другой. Меч не поддавался, шел плохо и никак не хотел покидать свое укрытие. Хорошо ему было под тяжестью собратьев по ремеслу, уютно.
Выругавшись, Отромунд приподнялся, уперся одной ногой в бревенчатую стену, ухватил меч двумя руками и что было сил рванул на себя.
Кажется, лязг и грохот мог бы услышать даже воевода Осмомысл в своих покоях, потому как вместе с освобожденным клинком по всей лачуге разлетелись бердыши, копья, топоры, палицы и куча прочего ратного хлама. Конечно же, каждая из железок сочла нужным зацепить что-то из скудного, но, как оказалось, звонкого убранства хижины. А дальше уж покатились крынки, брызнули глиняными черепками, разлетаясь на куски, горшки, рухнула на пол кочерга и дальше, дальше, дальше…
Юноша стоял среди постепенно затихающего грохота, и не было ему до того никакого дела.
Он с восхищением смотрел на меч.
Ладная работа, богатая. Когда-то за такое диво можно было бы выменять избу и немного земли, а, может, и свадебку сыграть. Однако ж теперь тот был изрядно трачен ржой, лезвие все потемнело, изъязвилось, ощетинилось щербинами, в навершии в пустых гнездах вместо камней драгоценных расположились мох и какая-то вечно влажная гниль, а вместо узоров на крестовине можно было лишь кое-как различить пару завитушек. Да и те были сточены от времени.
И все же отменный был меч.
Невольно оторвавшись от своей чудесной находки, Отромунд оглядел тот бардак, что устроил в лачуге. Спешно прибрал разбросанное оружие обратно в схрон и бережно прикрыл парой досок пола. А остальное? Да пусть его, дядька точно не заругает.
Вертя в руках находку, молодец вышел наружу.
– Откуда такое рубило доброе? – протянул он, обращаясь к пестуну. - Оселком бы его пройти и загляденье.
С этими словами он сунул чуть ли не под нос мужику острие, лишь чудом не срезав тому любимый ус.
Дядька отстранился, прищурился подслеповато и, оглядев меч, лишь пожал плечами.
Завалялся, мол.
И парень радостно махнул им пару раз, рассекая воздух и воображаемых недругов. От плеча до пуза.
Выдвинулись от лачуги совсем скоро.
Собирать-то толком было и нечего. Разве что прихватил с собой юноша многострадальные свои одежды да старенькую вотолу[13], ночи уже холодные. Так и накинул ее юноша на голый торс, дав себе наказ рубаху да душегрейку отбить от грязи на первом же постое. Да еще меч, само собой.
Дядька многим оружием разживаться не стал, ограничившись лишь верным копьем, с которым почти никогда не расставался и часто пользовался как посохом. Хотел было как-то давно спросить парень, зачем ему в лачуге столько железа, коль всегда только одним пользуется, да не стал. Знал, что не ответит молчун.
Пока пробирались через трущобы до ворот, над Опашь-острогом быстро сгустились сумерки. Тяжелые, осенние.
– К тяте бы заглянуть, весточку подать, – отчего-то шепотом сказал юноша, петляя меж покосившихся плетней. – Негоже так, без наказа отцовского уходить.
И обернулся.
Шедший позади дядька лишь покачал головой, мол, сам знаешь, что опасно это. Коль обидел ты крепко князя, то его родичи-дружинники аль любая погань, что жаждет похлебнуть[14] владыке, уже ищут-рыщут тебя по всем закоулкам. А уж у дома родного и подавно.
Юноша вздохнул, но спорить не стал.
Верно мыслил дядька, верно.
Из-за черной покосившейся окраинной хибары показался провал южных ворот…
Не успел юноша сделать шага на дорогу, как что-то с силой дернуло его за плечо куда-то вбок, он и ахнуть не успел. Неведомый враг развернул его так, что Отромунда аж крутнуло вокруг себя, перед глазами все поплыло, и почти сразу он оказался увлечен в темноту ближайшей хижины. Справедливо подумав, что подлые прихвостни князя все же выследили его и, решив не дожидаться окончания срока, напали, парень стал размахивать мечом, надеясь во мраке наугад зацепить злодеев. Хотел было крикнуть дядьке становиться спиной к спине, как славные богатыри древности, что сражались так с подступающими ордами врагов, да не успел. Только раскрыл рот, в очередной раз опустив меч, и тут же получил увесистую оплеуху. До боли знакомую, надо сказать, оплеуху. Мир наполнился звоном, сквозь который еле слышно доносился чей-то голос.
Глаза, быстро после сумрака улицы привыкшие к темноте, стали различать в руинах развалюхи два силуэта. Почти рядом с ним стоял незнакомец, закутанный в тряпье по самую макушку, видимо, хозяин крепкой затрещины. А возле прохода, с ленцой прислонившись к косяку, поигрывал копьем дядька. То, что пестун не спешит нападать на схватившего юношу ворога было диковинно, однако ж Отромунда даже на миг не посетила мысль о предательстве. Не мог на такое пойти хмурый обитатель лачуги в камышах, никак не мог. А значит…
– Поори мне тут, – шикнули на него из-под темного тряпья, и парень, услышав голос, невольно расплылся в улыбке. Чтобы снова тут же зашипеть от боли, потому что вторая оплеуха, сестрица первой, вновь прилетела в гости.
– Тятя, – потирая горящее и распухающее ухо засопел Отер. – Да как же ты? Тут? А что?
– А что? – с притворной злобой передразнили из лохмотьев, и человек скинул с головы драный капюшон.
Перед юношей теперь стоял высокий человек. Был он почти лыс, лишь робкие седеющие прядки топорщились на висках, переходя в темную еще бороду. На широком лице читалась помесь тревоги и раздражения.
– Пустая твоя голова. Натворил ты дел, сынок, ох натворил. Мне уж соседи все рассказали. Я сразу смекнул, что ты первым делом в свои болота полезешь, там отсидишься, да только никак не мог раньше прийти. Псы Осмомысловы чуть ли не весь день по городу рыщут, в каждую бочку заглядывают, под каждым лопухом вынюхивают.
– Да как же? – засопел юноша, крепко сжав кулаки. – Вас? Вас-то?
– Нет, – поднял тятя руку в успокаивающем жесте. – Я все же не последний человек в торговых рядах, да и среди ремесленников уважение имею. Не посмел бы меня князь тронуть. А коль кто из горячих голов бы решил удачу попытать, так для таких Муха одноглазый, брат мамки твоей, несколько ребят прислал от ладьи, блага ему. Оружных, при щитах да копьях. Пущай подежурят на подворье. Нам так покойней. А тебе…
Тятя на миг замялся, нахмурился.
– Тебе уходить надо. Крепко владыка за тебя взялся, не спустит обиды. Ввязался ты в свару. – Он ласково, по-отечески вдруг улыбнулся, глядя прямо в глаза сыну. – Эх, непутевыш ты мой. Стоит хоть того?
Отромунд серьезно кивнул.
– Люба она мне. Жить не могу!
Тятя протянул руку и неуклюже, как могут только скупые на чувства мужчины, потрепал парня по лохматой голове.
– Добро. Хорошо хоть удалось улизнуть мне к вечеру, прикрылся задворками да сюда. Вот, – с этими словами мужчина протянул Отеру увесистую котомку, – держи, мать собрала. Да растяни на подольше, все сразу не схарчи. Знаю я тебя, проглота. А теперь пора!
Мужчина слегка покосился в сторону дверного проема, туда, где все также недвижно стоял дядька. Сказал скупо:
– У ворот хоронятся два пса князьих. Я-то через ряды миновал частокол, сюда вышел и аккурат их приметил. Хорошо, успел тебя дернуть, иначе прямо на них бы выскочил. – Он поджал пухлые губы. – Выбраться подальше от острога сможешь?
– А то, – подбоченился юноша, воодушевленный подмогой тяти. – Через мосты за речку, а там уж к Ишему путь-дорога. Коль чего, то дядька выведет, он бывалый.
Тятя посмотрел на замолкшего Отромунда, глядел долго, мягко и грустно улыбаясь, и показалось вдруг юноше, что заблестели влагой глаза отца. Или почудилось. Небось звезды в прорехи крыши искрой брызнули. Мужчина шагнул к сыну и крепко, очень крепко обнял его.
– Усмехнулись тебе в глаза чуры, ох, все никак не привыкну… Благости тебе в дороге, малыш! – прохрипел он прямо в ухо Отеру слегка дрожащим голосом. – Беги.
И молодец, не в силах больше храбриться, ткнулся лицом в пахнущее мокрым тряпьем плечо тяти.
Ночь уже давно замазала сажей все небо, когда юноша и дядька ступили с последних досок моста на раскисшую землю. Перед ними с тихим шелестом колыхалось черное поле, рассеченное дорогой.
– Что ж, – севшим голосом, но стараясь не выдать страха, пробормотал Отромунд. – Идем туда, не знаю куда. Ищем то, не знаем что.
Он изо всех сил старался удержаться, не обернуться, не бросить прощальный взгляд на родной Опашь, туда, где оставалась вся его прошлая жизнь, где оставался тятя, родня… Избава.
Потому что чувствовал, что если глянет, то может не достать ему сил шагнуть вперед. Воротится он, с позором бухнется в ноги князю, станет просить пощады. И знал, что пожалеет неразумного Осмомысл, не сгубит.
Что с дурака взять…
Он не обернулся.
Постоял, собираясь с духом, переваливаясь с пятки на носок, взвесил еще раз в руке ржавый меч-найденыш и, не глядя на дядьку, ожидавшего рядом, выдохнул:
– В путь, что ли.
– Угу, – сказал спокойно тот как ни в чем не бывало. Будто каждую ночь доводилось уходить в страшный, полный чудищ и опасности мир.
И они неспешно двинулись по дороге.
Где-то в дальних лесах завыли дикие упыри.
Лист Ведающих: Упырь дикий
Облик.
Страшен видом упырь. Ликом и телом он как умран-мертвец, с плотью гниющей, с трупным смрадом, однако ж посмертие исказило его черты – имеет он острые когти, длинные руки и пасть такую, что способен и кость, и жилы разгрызть. Бельма белые вместо очей. Быстр и ловок.
Обиталище.
В давние времена нечасто можно было встретить эту нежить. Разве что какая волшба лихая или недобрый мор вытаскивали упыря из земли, однако ж в теперешние времена вдосталь их по лесам и полям рыщет. Злая сила витает над Русью, оттого и не лежится покойникам в могилах.
Норов.
Кровожаден упырь да лют неимоверно. Движет им жажда плоти, людской ли аль звериной, не важно. Все на своем пути готов растерзать, разорвать.
Вняти.
Помнить следует, что гораздо опаснее обычного мертвяка упырь. Сильнее и ловчее он. А еще каждому наказ – коль умрет в урочище знахарь аль ворожея, то непременно нужно все обряды защитные провести, потому как по смерти обернуться может даже добрый волшбарь в тварь мертвую, дикую, потому как сила чаровная берет свое. Но самыми лютыми упырями становятся чернокнижники умершие, кто пред Пагубой свой долг не выполнил, зла недостаточно причинил – тогда-то становится он не умруном, колдуном мертвым, а беспамятной тварью кровожадной.
Раньше, говорят, упыри да прочая мертвячина хоронились днем, страшились света. Нынче бродят и нипочем им ни солнышко, ни заря утренняя.
Борение.
Как и многая нежить, боятся упыри огня и железа. Так что любому путнику наказ в дорогу без доброго оружия не идти, а по темноте костры жечь на привалах.
Лист Ведающих: Упырь-служка
Облик.
Всем обликом схож упырь с диким своим родичем, да только порой умруны, что нежить сию подняли, облачают их для большей защиты в куски доспехов. Мнят себя пастыри мертвых воеводами.
Обиталище.
В отличие от дикого, упырь-служка всегда при хозяине. Куда укажет Воля умруна, туда и идет. Но не может, как и любая другая нежить, отходить он далече – разорвется связь, и тогда рухнет грудой гнилой плоти упырь, потому как поднят он с погоста волшбой черной, и без нее существовать не способен.
Норов.
Кровожаден упырь да лют неимоверно. Верно служит он умруну или ератнику, кто разбудил его, ради него может любое зверство сотворить.
Вняти.
Гораздо опаснее упырь-служка, потому как кроме имеющихся ловкости да силы есть в нем теперь и доля Пагубы, и Воля хозяина со всеми его знаниям ратными. Но помнить следует – коль изничтожить умруна, кому подчиняется тварь, то и само чудище сгинет.
Борение.
Как и многая нежить, боятся упыри огня и железа. Труднее одолеть упыря-служку, но можно.
[12] Небожек, небога – нищий, убогий.
[13] Вотола – плащ до колен, подвязанный веревкой.
[14] Похлебнуть – угодить.
2.Сказ про умруна Паг-Яра и мертвую богатыршу
Минуло не меньше трех дней, как молодец и дядька покинули родной острог.
Шли, надо признать, наугад, не покумекав над направлением или хоть как-то обмозговав, что вообще делать дальше. На первом же привале, что перед самым рассветом устроили на кромке поля, юноша пригорюнился, только теперь со всей силой уразумев свое незавидное положение. Выходило так, что дорога ему лежит неведомо куда, даже начать не с чего, и оставалось полагаться лишь на удачу. Мелькнувшую было мыслишку, что можно плюнуть на все, осесть в какой деревеньке или городке да зажить новой жизнью он отмел сразу, потому как не мил был ему целый свет без Избавы зазнобы. Значит, оставалось путь держать хоть куда да вызнавать у людей добрых, где сыскать меч заветный.
Как-то же богатыри былинные находили потаенные сокровища.
Чем он хуже.
Пару раз путникам попадались мертвяки-умраны, коих в обилии водится по лесам да чащам. Вываливались из кустов шумными неуклюжими грудами, больше мешая друг другу и тупо мыча, а потому развалить бродячих покойников не составляло никакого труда. К делу такому был каждый селянин более-менее привычный, потому как приходилось от приблуд неживых отбиваться и на покосе, и на рыбалке. Нет-нет да и выползет такая вот пакость из высокой травы, аль из воды какой утопляк потянет вздутые лапища – тут уж без топорика или серпа не обойтись.
Свезло новоявленным бродягам и в том, что было трупарей не великое множество, так, лишь по паре-тройке за раз. Оно и понятно, знающие люди в Опаши говаривали, что в двух днях пути на юг, если брать к землям Невидали, с прошлой зимы обустроили себе умруны-колдуны на месте покинутой деревни острог свой пагубный, что в народе Кощунствами именуют. С тех пор-то и земли там дурниной пошли, все губит черная сила, и зверя, и птицу, и саму природу корежит, однако ж и для людей малая, да польза. На много верст окрест чародеи-пагубыри разорили все погосты подчистую, подчинив своей воле даже самого чахлого да завалящего покойника, угнали к себе за высокие частоколы. И потому хоть полегче можно было вздохнуть окрестным урочищам – бродячие да дикие мертвяки, что бесцельно таскаются по полям да лесам, чай не орда кладбищенская, отбиться стократ легче.
То, что умруны черные в Кощунстве собирают орду нежити не для дел добрых, о том предпочитали не думать. Может свезет, и не на нас пойдут, а еще куда. Куда, спрашиваете? Ой, не задавайте глупых вопросов, если не хотите в ладошке зубы пересчитывать. На том и порешали.
Утро, едва тронутое холодным рассветом, купалось в тяжелом бледном тумане.
Осенние погоды стояли густые, напитавшие всю округу влагой. Уже чувствовалось близкое дыхание грядущей зимы, и теперь то тут, то там с ранья можно было видеть белый бисер опоки[15] на голых ветках кустарника. Хорошо хоть, что в пути решили они уйти с торговой дороги, что проходила сплошь полями, и свернули на небольшую охотничью тропу, иначе подморозили бы их напрочь холодные ветра. Здесь же, в густом ельнике, было тихо и спокойно, а плотный покров хвои не давал земле раскиснуть. Потому шлось в охотку, добро.
В утренней свежести приятно пахло смолой и пряным, горьковатым ароматом иголок. Темные раскидистые лапы слегка царапали лицо, когда путникам приходилось пробираться через них, но в остальном тропа шла ладно. Несмотря на то, что приходилось им то карабкаться на косые холмы, то чуть ли не съезжать с них, сил это отнимало немного, а потому даже спустя пару часов, когда мутный блин солнца уже вовсю пытался пробиться сквозь оранжевое марево облаков, оба еще были полны сил и не остановились на привал.
Юноша, шествующий по обычаю первым, размахивал старым мечом. Железка, хоть и древняя, как былина о богатырях, оказалась все еще годной и сослужила в недавних стычках добрую службу. Рубила ладно, надежно. Хотя что там, трухлявые кости да гнилую плоть много ли надо, чтобы рассечь. Но все же парень чуть ли не влюбился в свою обновку, всегда была она при нем, всегда под рукой. Даже топорик больше использовался лишь, чтобы наколоть щепы для костерка или разделась выловленного зайчишку. Припасы-то матушки кончились на второй день. Ох, прав был тятя в своих тревогах, не умел еще жить походной жизнью сынок, не знал цену дорогую отложенной краюхе, а потому чуть ли не на первом привале умял добрую половину котомки.
– Добрый меч, а, дядька? – в который раз с восторгом выдыхал парень, срубив ржавой железякой очередную несчастную еловую ветку.
Мужик, тащившийся позади, лишь хмыкал, и они продолжали путь.
Тропа хитрым ужом нырнула под уклон и пошла вниз, виляя меж здоровенных, в два человеческих роста, мшелых зеленых валунов. Хвоя стала постепенно перемежаться березами и осинами, уже голыми или же из последних сил сиротливо кутающимися в остатки рыжих лиственных нарядов. Земля меж корней, что полозами выползали прямо на тропку, заблестела склизкой влагой, и то и дело можно было приметить темные озерца луж, собравшихся в прогалинах с дождя. Эти теперь до самого лета не просохнут.
Чем дальше продвигались бродяги, тем сильнее становились прорехи меж ветвей. Лес расступался, уходил в стороны, и вот уже порывы ветра, стылые и пронизывающие до самых костей, стали шарить не только по верхам зарослей, но и заглядывать на тропинку. Носились меж тяжелых, покрытых лишайником стволов, противно скрипели.
Юноша, кутаясь в вотолу и радуясь в очередной раз, что не поленился выходить от грязи не только рубаху, но и душегрейку, упрямо шел вперед и лишь иногда оглядывался, тайком завидуя своему спутнику. Дядьке, казалось, были нипочем ни холодный ветер, ни нелегкая дорога. Вон, идет себе спокойно, с привычным бесстрастием глядит вперед, мерно тычет древком любимого копьеца в землю, даже под ноги не смотрит. Словно ходил этими тропами не раз и не два, каждую кочку, каждый завиток корня знает.
“Двужильный”, – в очередной раз восхитился Отромунд и чуть не пропустил тот миг, когда тропка вдруг… кончилась. Выведя путников прямиком к обрыву.
Лес кончился так внезапно, что парень, едва не шагнув за край, лишь каким-то чудом остановился и теперь шумно сопел, переводя дыхание. Нутро от страха свело, а сердце теперь колотилось, заходилось пойманной птахой в груди.
– Да что ж это! – зло крикнул молодец, чтобы подавить испуг. Он топнул ногой, на всякий случай отступив на пару шагов от опасного оврага. – Это кто ж такие тропы-то ладит? Никак Блуд кочевряжится, аль Попутник лихачит. Надо было, дядька, гостинцев оставить на развилке, говорил я тебе, а ты… эх…
Юноша в сердцах махнул рукой.
Мужик лишь по привычке пожал плечами, мол, что-то не припомню я такого от тебя предложения, и осторожно подошел к краю, глянул вниз.
Там, под крутым земляным откосом, колыхались верхушки деревьев. Было до них не более пяти саженей, и оттого создавалось обманчивое впечатление, что овраг этот совсем не глубокий, однако ж отсюда даже невозможно было разглядеть, чем кончается он там, внизу. Дядька поводил взглядом вдаль. Бескрайнее море чащи уходило далеко-далеко, растворяясь в осенней влажной дымке, колыхалось легким волнением, шумело ветрами.
– И что теперь? – сокрушенно возопил юноша, закатывая глаза. – Уж почти день проплутали по этим зарослям, а теперь опять к полям? Назад идти?
– Спешишь куда-то? – бросил хмуро дядька, и парень замолк, не найдя, что ответить. И вправду, куда им теперь гнать, куда торопиться. Идем, ищем незнамо что, так что один крюк аль другой совсем не помеха.
Но все же не в силах скрыть досаду, парень решил хоть как-то выместить зло и с силой пнул дряхлый пенек, что кривой коряжкой торчал на самом краю обрыва.
Прелая труха разлетелась во все стороны, обдав гнилой щепой дядьку, и парень, который никак не ожидал от коварной деревяшки такой податливости, увлекаемый собственной ногой, кубарем полетел с обрыва.
Уже пересекая край, кувыркаясь и ломая спиной мелкие, сухие ветви, торчащие из земляной почти отвесной стены, Отромунд успел увидеть замершего в оцепенении дядьку, оставшегося наверху.
Тот лишь пялился во все глаза на катящегося вниз юношу и, как показалось на миг молодцу, кричал что-то. Из-за шума падающих следом комьев грязи и камней он не мог ничего различить, но отчего-то был уверен, что дядька не произнес ни одного слова, которое можно было бы говорить при детях и бабах.
А уже через миг Отеру было совсем не до того, потому как он ощутил всем телом, что под ним начался лес. Очень больный и твердый, надо сказать.
***
Колдун ждал.
Он умел это делать очень хорошо.
И дело было даже не в том, что когда срок твоим дням больше не отсчитывает невидимая старуха Яга, сердце не бьется и, значит, время больше не имеет никакого значения. Нет, он прекрасно делал это и при жизни. Такой далекой, почти забытой и кажущейся теперь чем-то нереальным, невозможным.
Но иногда, все реже и реже, но зыбкие призраки былого являлись к нему, вели неспешный хоровод, вкрадчиво нашептывали, приоткрывали костлявыми руками саван прошлых лет. Вот и сейчас, коротая время ожидания, скучая на переносном троне, услужливо расположенном верными костомахами-носильщиками на небольшом холме, он вновь погрузился в зыбкую дрему воспоминаний.
Сколько, сколько прошло лет с тех пор? Он не считал. Да и стоило ли оно того, к чему эта труха. Одно колдун знал точно, что случилось это немногим позже той злосчастной осени, когда проклятые ведуны обрушили весь мир, сломали саму суть бытия, раскололи.
Кажется, тогда ему еще что-то было тогда дорого.
Город.
Да, он помнил его. Высокие стены частоколов, крепкие ворота, выходящие во множество сторон, уводящие в дальние дороги. Широкие реки и глубокие озера, служившие и верной защитой, и удобными путями к набегам. И люди, люди, люди. Их было много. Они вечно сновали меж широких улиц и мелких, кривых закоулков, среди богатых теремов и гнилых, покосившихся хижин нижнего града, толкались среди торговых рядов, веселой гурьбой толпились на празднествах, или же чинно и скорбно шествовали на упокой старого князя, следуя за сносимой домовиной от капища предков прямиком к берегу, где уже ждала погребальная ладья…
Князь. Старый князь.
Да, он помнил этого сурового старика, которому служил верой и правдой много лет, стоял одесную[16] от резного деревянного трона владыки, добрым словом и верным делом помогая править северными землями. А когда ушел старик, то точно также остался стоять он подле молодого князя.
Справа.
Колдун пожевал сухими, потресканными губами и зло сузил темные, клубящиеся мраком глаза, обрамленные жухлой пергаментной кожей набрякших век. Скривил обезображенное морщинами и трупными пятнами узкое лицо.
Ненависть, верная и давняя подруга, клокочущей волной захлестнула мертвого чародея, заставляя истлевшее тело пройтись мелкой дрожью.
О да, он помнил юного владыку.
Именно сопляка он считал виновным во всех бедах, именно он дал добро безумцам ведунам-лиходеям на их обряд. И что толку, что он, да никто вообще, не ведал, что задумали подлые очельники. Он был защитой и опорой града, он должен был продумывать все на много ходов вперед, он…
Колдун глухо зарычал. Упыри-охранцы, замершие по обе стороны холма, тревожно заворочались, чувствуя зло хозяина, но не понимая, не чуя причины недовольства или опасности. Заозирались по сторонам, выискивая горящими огоньками глаз врага, затрясли безвольно отвисшими челюстями, забряцали ржавыми кольчугами и прогнившими щитами. На серых, землистых их мордах, навсегда искаженных мукой посмертного воскрешения, возникло нечто похожее на недоумение. Так, лишь тень эмоций. Потому что превыше всего была Воля хозяина.
Воля колдуна.
Обругав себя за слабину, чародей мысленно успокоил встревоженных слуг и глубже откинулся на спинку трона, однако дым прошлого никак не желал рассеиваться.
Да! Именно молодой князь был повинен в том, что доверился ведунам. Ведь много позже не раз думал колдун, тогда еще верный старый мудрец при владыке, что можно было обойтись без предложения очельников. Договориться с иноземцами, что войной пришли в родные земли, выиграть время, перехитрить, тем самым получив шанс подтянуть соседние княжества, послать гонцов к наемникам за Хладный Океян, да хоть… Но нет, сопляк решил пойти самым простым путем, чужими руками сделать грязное дело, авось сладилось бы. А нет, так там уже думы думать. Что, сыскал легкую тропинку, щенок?
Колдун подавил в себе новую волну гнева, и стоило ему больших сил не изломать в ярости какого из подручных костомахов или упырей, чтобы выпустить пар. Нет уж! Нельзя лихо разбрасываться мертвяками, нынче любой погост в цене, потому как с каждым днем умрунов да ератников множится по Руси, на всех уж скоро покойников хватать не будет. Ведь распоследний мертвый колдун хочет стать самым могучим, самым великим, самым… единственным. А то, что сейчас вынуждены мы объединяться, создавать Кощунства, так то лишь пока не достигнута цель, а потом…
Еле заметно усмехнувшись, так, одними уголками рта, колдун слегка расслабился. Он знал, что будет делать потом. Сил должно было достать.
И именно поэтому он сейчас здесь, в этом вонючем, еще пахнущем жизнью, осеннем лесу, проведя в носилках добрых два дня, оставив без присмотра родной оплот, Кощунство. Даже не без присмотра, а много хуже – под надзором хитрого Корзы. Подлый вурдалак всегда втирался в доверие, но чародей знал, что никому никогда нельзя открываться. Особенно тем, кто слаще всех поет тебе хвалебны.
В этом он убедился лично на опыте молодого князя.
Тогда, много лет назад, он это узнал. Когда весь привычный уклад рухнул в один миг, когда люди пытались и все не могли понять, отчего вдруг родной мир стал таким враждебным, а мертвое вдруг перестало быть мертвым, отчего вечный договор между Былью и Небылью пошел прахом, а граница Леса, пристанища усопших, вдруг оказалась заперта. И многие тянули руки в небо, вопрошали и искали ответа. Многие пытались подстроиться под новый страшный, но ставший явью мир. Многие, но не он.
Он не знал, что делать.
Колдун уже тогда был стар, очень стар. И с каждым днем все ближе были серые тропинки Пограничья, все явственнее слышался шепот Яги и, надо сказать, он был готов со спокойной душой отправиться в Лес. Он верно и честно служил роду князей, он делал все правильно и вот, когда уже заветный покой был так близко, и рассудком старик готов был уйти, встать в один ряд пращуров… Мир рухнул. И что осталось перед ним, перед дряхлым человеком? Умереть и возродиться безумной нежитью без воли, без прошлого, без памяти? Пребывать в вечной жажде теплой крови и плоти, пока случайная булава витязя не окончит круговорот алой жажды?
Он сломался. Он не знал, что делать.
И когда к нему явилась Пагуба, глянула в глаза из смоляного мрака зеркала, предложила выход, то старик не медлил ни мгновенья.
Ты немощен, ты напуган, ты страшишься неизвестности смерти? Вот тебе вечная жизнь. Ты потратил годы лишь на служение, когда твои заслуги так и не были вознаграждены? Бери великую власть.
Что взамен?
Малость, пыль, пустяк.
Жизнь молодого князя. Ты сам знаешь, что сопляк повинен в том, что тебе вместо чертогов предков уготовано в лучшем случае гниение в овраге, а что уж говорить о людях, о многих людях так любимого тобою града? Он обрек их всех. Он заслуживает наказания!
О, Пагуба была очень убедительна. И старику нечего было возразить, не находилось ни одного довода против. А князь?
Сопляк даже не понял, что случилось, когда узкое лезвие шила с силой вошло ему в ухо. Дернулся, затих. И вправду, мог ли ожидать молодой владыка подлого удара от того, кому он доверял всецело, кто воспитал его, взрастил с младых ногтей, кто всегда…
Стоял одесную от резного деревянного трона.
А Пагуба дала все, что посулила. И ушел из пустых палат с окровавленным телом на полу старый мудрец, верный наперсник, княжий пестун по прозвищу Вещий Яр. Исчез, минуя и опоздавшую стражу, и поднятое ополчение, и мечущихся по городу с факелами родичей из дружины. Ушел, неприметен, через восточные ворота под тревожные завывания рогов. Ушел, чтобы умереть.
И вскоре на дорогах Руси объявился Паг-Яр.
Мертвый колдун.
Из круговерти зыбких воспоминаний колдуна вырвал хрипловатый скрежещущий голос:
– Курган почти раскопан, – подошедший ератник Мечир едва заметно поклонился, неохотно, через силу. При этом на сером, когда-то красивом лице его промелькнула злость. Чуть различимая, так, тень, но и это не укрылось от старика. Он долго и пристально разглядывал молодого. Блуждал взглядом по богатому камзолу цвета воронова крыла, украшенному яркой вышивкой, по щегольской оторочке мехов, обрамляющих тяжелый, в пол, плащ, по длинным рукавам и множеству золотых цацек, щедро развешанных на шее. Падки, ох падки были юные умруны до таких вот побрякушек, прямо таки чахли над златом.
“Уж не от оттого ли люди дали всем нам прозвище Кощеевичи, – подумал чародей. – Будто в насмешку из детских сказок, не из-за таких вот бунь[17]?”
Колдун не любил Мерича, юного ератника, шагнувшего под длань Пагубы не более двух лет назад и еще даже не заслужившего почетной приставки Паг- к своему прозвищу. Нет, само собой старик не любил всех своих собратьев по черному ремеслу, уж таков был удел – каждого считать недругом, но к этому зазнайке Паг-Яр питал какую-то особую, глубинную неприязнь. Очень часто хотелось ему приказать Василисе и Златыгорке, верным богатыршам-гридям[18], изрубить в кашу чванливого выскочку. И ведь сладили бы мертвые поляницы[19] с ератником, запросто сладили, несмотря на всю силу Пагубы, что текла в его жилах, да силу колдовскую, но… Каждый раз одергивал себя старик, потому как, что ни говори, а могучим был чаклуном Мерич, полезным. А в деле черном в первую голову всегда надо о выгоде думать.
А там уж посмотрим.
– Курган почти раскопан… – наконец разлепил ссохшиеся губы Паг-Яр. Повторил сказанное ератником, но замолк, остановившись на высокой ноте и дав немного вопросительного оттенка.
Молодой все понял. Свел губы в полоску, выдавил нехотя:
– Курган почти раскопан, талан-паг[20].
Старик с удовлетворением отметил, как нелегко дались Меричу эти слова. Он кивнул и, благосклонно приподняв узкую, сухую ладонь, указал ей мимо ератника:
– Это хорошо. Дай команду готовиться к обряду, – он слегка пошевелил пальцами, словно пытаясь что-то вспомнить, и добавил. – Ах да, и жди девиц. Мало ли какой строптивой окажется наша новая красавица.
– Но… – начал было ератник, но старику стоило лишь нахмурить густые белесые брови, чтобы он тут же замолк.
– Жди! – с нажимом сказал Паг-Яр. – Чай не деревенского мертвяка выкапываем-поднимаем. А Василиса и Златыгорка уж найдут слад с сестрицей.
И он громко загоготал, весьма доволен своей хохмой[21]. От этого сиплого, больше похожего на задыхающийся кашель смеха по лесу прошелся тяжкий вздох. Словно сам леший недовольно заворочался, раздосадованный присутствием в своих владениях мертвых колдунов. Пусть его ворчит, коряга, потому как на большее и не способен супротив верных слуг Пагубы. А там, глядишь, и до него доберемся.
Ератник слегка скривился и, вновь через силу поклонившись, двинулся прочь, к широкому пласту раскопанной земли, что была раскидана вокруг чернеющего провала. Вокруг образовавшейся в отвесной скале пещеры копошилось с десяток упырей и костомахов, перемазанных грязью и глиной. Последние несколько часов они только тем и занимались, что копали и копали в поисках заветной гробницы. И вот теперь стояли, топчась на месте, в ожидании новой Воли хозяина.
Рабы Мерича. Натащил трупарей.
Сам Паг-Яр выступил из Кощунства на поиски заветного кургана лишь с несколькими упырями-охранцами да двумя мертвыми богатыршами. Этого хватило бы с лихвой, наткнись они на какой разъезд витязей, а Волю беречь надобно. Особенно, если впереди непростой, ох непростой ритуал.
Колдун подождал, пока молодой ератник удалится, наблюдая, как тот легко, почти играючи, сбегает по скользкому уклону, ни разу не проехавшись по раскисшей земле, и вновь внутри старика кольнула злая игла.
Зависть?
Ах, если бы Пагуба пришла к нему на пару десятков лет раньше. Чтобы навечно сохранить крепость тела, словно в янтарь облечь ее в нежизнь чародейства. Многое могла дать черная сила, кроме одного – повернуть время вспять. Да и, если быть честным, видел, давно видел колдун, что даже под волшебным даром тела умрунов дряхлели. Многажды медленнее, конечно, почти вечно в сравнении со сроком жизни человеческой, но все же… И потому у молодого Мерича было на одну вечность больше.
Выставив перед собой руку, чародей долго глядел на простой серебряный перстень, скромный и неказистый, единственное свое украшение. Последнее напоминание о жизни. Каким бедным он казался сейчас после блеска многочисленных цацек Мерича.
Недобро хмыкнув, Паг-Яр легко поднялся со своего трона. Оправил длинную, почти до колен, бороду, тщательно вычесанную и ладно уложенную верными мертвяками еще в оплоте, распахнул широкие черные полы длинного сарафана и двинулся вниз с холма. Он знал, что следом за ним, хрустнув судорожно суставами, двинулись упыри-охранцы. А еще что из тени ближайших елей шелохнулись две статные высокие фигуры. Мелькнули неслышными рысями меж стволов деревьев, следуя вровень с хозяином, и когда Паг-Яр вышел из чащи на полянку раскопок, то по обе стороны от него образовались две молчаливые статуи.
Василиса и Златыгорка. Мертвые поляницы.
Не таясь, старик какое-то время любовался девицами, справедливо считая их своим лучшим и самым сложным приобретением. Вот уж действительно не врали былины про богатырш. Были они на добрых две головы выше даже рослого колдуна, плечистые, крепкие, но без излишней грузности. Чудное сочетание человеческой девичьей стати и могучести волотов. Были они все еще пригожи лицом, несмотря на меловую бледность кожи и темные круги вокруг глаз. Милы каждая по своему, хоть и разные. Скуластая, чернявая Василиса с суровыми, слегка угловатыми чертами разительно отличалась от мягкого, почти детского образа светловолосой Златыгорки, и все же каждая обладала своей исключительной красой.
При жизни. Потому как ныне образы их, спокойные и бесстрастные, напоминали больше посмертные личины.
Драные саваны девиц, плотно облегающие крепкие тела, равно как и волосы, совсем не колыхались от налетавшего порой ветра, отчего поляницы казались чужеродными, ненастоящими в осеннем лесу, будто нарисованными. Обе они смотрели невидящими глазами куда-то вдаль, высоко и горделиво задрав подбородки. Обе не шелохнулись ни разу с тех пор, как заняли свои места подле владыки. Не качнула мечом, больше похожим на весло, Василиса, не перехватила поудобнее громадный обломок копья Златыгорка.
Идолы.
Довольный колдун еще немного поводил головой по сторонам, словно ожидая вздохов восхищения от вида своих красавиц, но вокруг него были лишь поднятые мертвецы да гнусный ератник, который при случае наверняка бы не прочь был вызнать тайну подчинения богатырш.
Паг-Яр невольно вздрогнул, припомнив первые свои затеи.
Было это еще в ту пору, когда люди восточных земель решили все же собраться в единый кулак и извести умрунов с родных земель…
Нелегко пришлось тогда умрунам-чародеям и, если признаться, то мелькала у многих из слуг Пагубы дурная мысль, а не схорониться ли вновь по темным ямам да непролазным буреломам подальше от чужих глаз… подальше от людских стрел да копий. Потому как в какой-то миг забыли живые свои распри, махнули рукой на чудищ расплодившихся да нечисть обезумевшую, да и решили выкорчевать нежить с мест русских. Ох и крепкую охоту тогда устроили на колдунов, без устали загоняли да искореняли. И немало полегло в те времена умрунов да ератников. Хоть и нетленна плоть мертвого колдуна, а все же податлива железу каленому да огню.
От тех пор, как Лес закрыт оказался, не так много годков минуло, не вошли еще в силу пагубыри, не уразумели всей своей власти да воли, а потому не могли тягаться с дружинами. Это нынче раздолье им, потому как собираться научились в единый кулак, откладывать распри да ненависть меж собой, захватывать темной силой земли да возводить на покинутых людских острогах свои Кощунства. Сумели и частоколы возвести и рожонами ощетиниться. А раньше ж что? Даже умелый умрун с поднятым погостом в одиночку не сладит с несколькими десятками ратников. Да и те смекнули быстро, что коль стоит только метко колдуну-хозяину стрелу промеж глаз пустить, то тут-то все его мертвое воинство и поляжет гнилой плотью следом за пастырем аль разбередется безвольным стадом – рубай, не хочу.
И вот в те времена, когда еще только первые Кощунства обустраивались теми, кто от гона людского уйти сумел, первые дружины мертвые собирались, тогда и пришла в голову Паг-Яра мыслишка одна чудная.
Он в ту пору еще обитался на Нечистых землях у берегов Хладного Океяна, при небольшом остроге умрунов таился, силу свою щупал. Вот и измыслил сие.
Сила колдуна-умруна в его воинстве поднятом, что Воле хозяина подчиняются. Мертвяки и руки его, и глаза, и оружие главное. Самой черной волшбе доля малая приходится, ей больше ератники промышляют, но да то другое дело. Так вот, поднять может знатный чародей и крестьянина завалящего, и витязя доблесного, а что, если сыскать древние курганы и попытаться счастья подчинить себе былинника какого, воина могучего?
Долго носился с той мыслью Паг-Яр, тогда еще просто старик Яр, немало ее и так и этак крутил. Да решился. Покинул он на свой страх и риск земли Нечистые и двинулся на поиски, по пути на погостах деревенских собрав небольшой отряд слуг. Для охранки.
От подчинения богатырей он сразу отказался, уж больно боязно было, что Воли его не хватит на укорот таких могучих мертвецов. Да и кто его знает, как поведут себя былинные воины, не разметают ли в гневе безумном и его, и всех его костомахов да упырей? Нет уж, боязно. А потому решил старик вызнать курганы поляниц. Причем из второго-третьего рода волотовичей, чтобы и кровь пожиже, и стать пониже.
На том и порешил.
Немало пожег в своих поисках Паг-Яр деревень да урочищ, немало замучил пойманных мудрецов да ведунов недобитых, выпытывая потаенные места последнего упокоения поляниц. Большой, ох большой кровью добывались те крупицы знаний, однако ж сыскал.
На курган двух дев битвы, сестер названных, что много веков назад погибли в распре какой-то супротив полканов[22], колдун вышел по указке какой-то босорки. Уж откуда двоедушница знала про потаенную могилу неведомо, однако ж вывела. Да там и осталась рядышком с перерезанной глоткой.
А Паг-Яр стоял с замиранием сердца у крутого холма, густо поросшего ковылем, и чувствовал, что пришел его час.
Предвкушал миг величия.
Как же он ошибался!
Воистину верно говорили мудрецы древности, что вершина глупости – это самонадеянность. И колдун угодил в эту ловушку с разбегу. Благо хватило старому хитрецу смекалки хоть немного оборонить себя, мало ли что, и расставить у входа над провалом свежеоткопанного кургана мертвяков-приспешников, да указать тем натащить каменьев тяжелых со всей округи.
Как чуял – пригодилось.
Насилу унес ноги из того злосчастного могильника колдун Яр, прежде срока почитавший себя всемогущим, потому как встали послушно, следуя обряду, две сестрицы-богатырши, стряхнули с каменных склепов своих плиты неподъемные, выбрались из вечного своего покоя и уставились на ликующего чародея.
Недолгим было торжество старика, потому как почти сразу ощутил он, резко и страшно, что не пробиться ему Волей своей, не подчинить себе поляниц, слишком силен даже в посмертии оказался их разум. Плоть, даже лишенная ведогня, не поддалась на зов Пагубы, не ответила, потому как не только Быль была внутри потомков волотов, но и Небыль.
Стояли девы воительницы, хмурились недобро, быстро понимая, что за пакость вернула их из сна вечного, потревожила покой заслуженный. И потянулась рука к склепу у чернявой Василисы, потянулась за мечом любимым. И взяла от подножия каменного схрона своего обломок гнилого копья Златыгорка…
Насилу унес ноги колдун Яр из проклятого склепа, только и успел, выбегая из темных сводов к серому небу, кинуть приказ упырям да мертвякам завалить вход. И пока за спиной у чародея грохотали, катясь вниз валуны да куски плит, он стоял, не в силах обернуться, и впервые за всю свою не-жизнь он ощутил внутри что-то живое, давно забытое.
Ужас.
И чудилось ему, будто там, за неподъемным завалом, в глубине кургана слышатся полные ярости и гнева крики дев воительниц.
[15] Опока – иней.
[16] Одесную – по правую руку, справа.
[17] Буня – чванливый.
[18] Гридь – телохранитель.
[19] Поляница – общее название дев воительниц, богатырш.
[20] Талан-паг – примерно: отмеченный судьбой Пагубы. Уважительное обращение к старшим из Кощеевичей. Вымышленный термин.
[21] Хохма – шутка.
[22] Полканы – мифическое племя полулюдей-полуконей. Принадлежат к Пралюдским народам (таким как Чудь, Дивьи Люди, Псоглавцы и пр.). Смысл их существования и главная цель была противостоять богатырям. По сути позиционировали себя как анти-богатыри, поскольку не уступали им ни силой, ни умением.
ОТСЮДА!
2. Сказ про умруна Паг-Яра и мертвую богатыршу
…Он вернулся сюда много позже, уже будучи Паг-Яром, уже имея немалую власть, уже отыскав ответ.
Колдун скривился от неприятного воспоминания и выудил из небольшого резного ларца, что всегда висел у него на поясе, широкое кольцо темного, едва поблескивающего в пасмурном свете, металла.
Ошейник.
Повертел в руках, осторожно, с трепетной бережностью. И вновь поглядел на неподвижных девиц подле себя.
Шею каждой из богатырш окольцовывал точно такой же черный обруч.
– Долго, очень долго пришлось мне делать третье ожерелье для моих красавиц, – негромко протянул он. Водилось за стариком порой ворчать себе под крючковатый нос. И добавил уже громче, – пора пришла, любавы, пробудить вам третью сестрицу. Вместе задорнее, вместе веселее.
И он вновь хохотнул.
День предвкушал стать добрым, если так можно было выразиться в отношении мертвого колдуна. От его смеха заворочались охранцы упыри, ожидавшие чуть поодаль, а мертвяки выскочки Мерича с тревожным мычанием замотали по сторонам головами, чуя чужую силу.
Колдун приказно махнул ератнику, застывшему изваянием почти у самого входа в пещеру, и двинулся вперед.
Внутри провала было смрадно и душно. В воздухе стояла та тяжелая влажность, какую обычно можно было встретить в старых погребах или давно покинутых, заколоченных избах, в которых даже домовой и тот превратился уже в безумное подобие существа. И эта затхлость ощущалась еще разительнее после осенней свежести, оставшейся за спиной.
Колдуну было не привыкать к темным местам и спертому воздуху, все же и сам он прошел могильный покой и не раз, и не два промышлял среди разрытой земли и гнилых домовин, но было в этом месте что-то давящее. Словно невольно ощущалась вся тяжесть земли и камня, на много саженей вверх покоящаяся до поры над головами. Ждала до поры, думала, не раздавить, не смять ли дерзких, потревоживших покой мертвецов.
Паг-Яр неспеша шел по кривым каменным ступеням, высеченным прямо в породе. С низкого свода потолка моросила вода, мелкой капелью разбиваясь под ногами, противно стукая по макушке, норовя попасть по носу, повиснуть на нем смешной, неуместной каплей.
Впереди на пару шагов первой шла Василиса, чтобы в случае чего принять на себя удар. Нет, мертвецов колдун не боялся, да и сам обряд еще не начался, однако ж мало ли какие гостинцы могли оставить те, кто хоронил много веков назад богатыршу. Порой отчаянные расхитители в жажде наживы зарились даже на такие курганы да могильники, а потому часто можно было напороться в темных коридорах или на яму с кольями или на спрятанный за углом рожон[23]. Так что лучше уж поберечься самому.
Глядя на мерно покачивающуюся при каждом шаге спину поляницы, Паг-Яр все больше погружался в средоточение. Впереди ждал непростой обряд, требующий сам по себе немало сил, но то ладно, ведь самое трудное начиналось потом. И вот тогда надо было не зевать. Дело колдуна – поднять деву воительницу, а там уже скорее уносить ноги прочь из склепа. Дальше забота его девиц, пусть ладят с сестрицей, и упаси Пагуба в этот момент оказаться в небольшой комнатушке вместе с неистовыми богатыршами. Безопаснее было бы даже в самом центре урагана или в утробе у сказочного змея трехголового. Э, нет. Пусть девки сами порешают все, а вот когда вытащат наружу Василиса с Златыгоркой мертвячку, тогда уж и придет время чародея.
Вспомнив, сколько он извел упырей да костомахов, пока удалось спеленать да хоть немного укоротить будущих своих гридей, Паг-Яр нахмурился. Немало, ох немало трупарей было порвано в клочья безумными покойницами, прежде чем удалось сомкнуть на их шеях черные ожерелья. Но теперь-то будет легче, теперь проще, потому как сила на силу пойдет.
Главное, вовремя унести ноги.
Вскоре старик в сопровождении двух верных поляниц и нескольких упырей стоял в небольшой, не более десяти шагов в поперечнике, зале. Не было здесь ни богатств, ни сундуков с тканями да шелками, ни набитых доверху серебром теремков, ни золотых блюд. Даже оружия, обязательного при погребениях воинов не нашлось. То ли за многие годы растащили все искатели богатств, то ли хоронили богатыршу скромно, утайкой, без почестей. Лишь темнота и сырость.
Паг-Яру, как любому мертвецу, не нужен был ни дневной свет, ни тем более ненавистное сияние живого огня, а потому он прекрасно видел кривые, наспех рубленые стены пещеры, мокрый каменный пол и громадную то ли домовину, то ли алтарь посредине. Был он высечен из того же гранита и также грубо, словно наспех, как и все вокруг. Не было на его краях даже намека на какие-то памятные надписи или хотя бы резные картинки, призванные запечатлеть в веках деяния и подвиги покойницы. Странно то было, потому как даже самому завалящему местечковому витязю при упокоении родичи норовили изрисовать все попавшиеся под руку поверхности фрагментами его славной жизни. Видимо, чтобы пращуры в Лесу узрели, восхитились и преисполнились.
“Хрен вам горький, а не Лес нынче”, – зло подумал Паг-Яр.
“Нам. Хрен нам”, – скривился он чуть погодя и продолжил оглядывать схрон.
Да, ничего нельзя было понять теперь о прошлом покойницы. Да и сам курган нашел старик далеко не сразу, хоть и вызнал про него давно. Пока прочесывали верные мертвяки леса да чащобы, пока лазали по осенним топям и болотам, все больше казалось колдуну, что не хотели люди, чтобы нашли могильник древний.
Обойдя кругом алтарь, Паг-Яр окончательно убедился, что пустота и скудность погребения не результат разгула расхитителей, потому как не было нигде ни монетки рубленой, ни жемчужинки, из ларца выпавшей, а обычно тати в спешке уносят добро, торопясь. Кому ж охота надолго возле мертвячки задерживаться. Да и мало ли, родичи покойной могут и кладовика заложного оставить. В охрану. Так что нипочем нельзя медлить. А тут – пусто. Будто метлой вымели.
Плохо хоронили девку, ох плохо.
Наклонившись над крышкой, колдун все же смог разглядеть какие-то зарубки, но разобрать их было решительно невозможно, да к тому же неведомый резчик в гневе потом несколько раз с силой прошелся по начертанному, поколов надписи.
Нет, ничего не понять.
Впрочем, до того старику не было никакого дела.
Жестом отдав приказ упырям открыть домовину, Паг-Яр отступил на пару шагов и приготовился к обряду. Василиса и Златыгорка, повинуясь Воле хозяина, разом запалили кривые, резаные из гнилого дерева лучины, водрузили их у подножия алтаря, и тут же пещера озарилась бледным, синеватым огнем Пагубы. По стенам запрыгали черные, дрожащие тени.
– Ох, ма, та паг, юс как эн… – мерно забормотал старик и начал постепенно раскачиваться из стороны в сторону. Глаза его закрылись, а сухие руки, увитые жгутами давно остывших жил, простерлись над домовиной.
Упыри с силой стягивали крышку, бряцали ржавыми кольчугами и невнятно бормотали, и по их потугам было видно, что даже мертвякам, многожды превосходящим силой крепкого живого человека, дается это с трудом.
Плита со скрипом, но поддавалась. Скрежетала противно.
Паг-Яр же, нисколько не обращая внимания на муки подопечных, все бормотал и бормотал. Непонятные никому из живых то ли слова, то ли звуки слетали с потресканных сухих губ, падали вниз, заползали под сдвигающуюся крышку, уносились в черный провал гроба.
Колдун возвысил голос. Звук стал набирать силу, метаться под сводами пещеры, отражаться от стен, множась, бросаясь из стороны в сторону и не находя выхода. Вот уже колдун перешел на крик, руки его дрожали, а сам он сотрясался всем телом, будто в падучей, но вдруг слова его оборвались внезапно и разом, на середине хриплого крика.
В тот же момент с гулким утробным грохотом на каменный пол рухнула плита крышки и подняла в зале плотное облако вековой пыли.
Тишина.
Лишь скрежещут челюстями упыри, медленно пятясь назад.
Неподвижны, как всегда, две поляницы. Смотрят в никуда.
Собравшись с силами, старик, которого наговор изрядно потрепал, шагнул к краю гроба. Оперся двумя руками о край. Заглянул.
Она лежала на самом дне гранитного узилища. Прямо на камне. Без узорчатых покрывал, без истлевших, когда-то цветастых полотнищ, без стягов Рода и еще… без оружия.
– Где ж это видано, чтобы богатыршу да без верной палицы погребали, — задумчиво пробормотал Паг-Яр, оглядывая покойницу. Была она многим похожа на его верных дев, в изрядно траченом тлением саване, с широким поясом, увитым обычными словами-напутками Ягам на добрую дорогу в Лес, и почти не тронутая временем. Была она, как и другие такой, словно только недавно легла отдохнуть да и забылась долгим сном. Бледная, белая, но не сгнившая. Лишь темные круги вокруг глаз.
Именно поэтому когда-то много лет назад колдун и выбрал в затею свою богатырш, потому как в теле их была доля Небыли. Ушла душа, человеческое наследие в Лес, растворилась в кругу предков, а вот то, что от волотов досталось, от нечисти, то уйти не могло. Этому миру всецело принадлежало. Потому и не трогал прах тела воительниц, и там, где могучий, но людской витязь уже истлел бы до костей желтых, дева оставалась незыблема.
Просыпайся, бери меч и в бой.
Невольно завороженный мертвой красотой девицы, Паг Яр забылся и пропустил тот миг, когда мертвячка в гробу открыла глаза и посмотрела прямо на старика.
С жаркой ненавистью в белесых глазах.
– Быстрее!
Колдун кричал куда-то вперед, в темный коридор, не зная, слышат ли его снаружи. Он очень спешил, но сбивался, то и дело спотыкаясь. Да, мертвое тело не знало боли и усталости, но почему-то теперь оно слушалось плохо. Упаси Пагуба встретит его таким молодой Мерич, увидит его слабость… его страх.
Но вот уже за откосом забрезжил слепящий после мрака свет. До выхода оставалось совсем чуть-чуть, и Паг-Яр заставил себя остановиться, приосаниться. Оправил порядком измазанные грязью полы черного сарафана и последнюю дюжину ступеней прошел чинно, важно. Хоть и не переставал настороженно прислушиваться к глухим звукам битвы там, внизу, в покинутой в спешке зале.
Ератник, ожидавший снаружи со отрядом нежити, при виде Паг-Яра лишь вопросительно вздернул бровь. Чего хотел хамоватый юнец, с таким вызовом уставившийся на старика? Однако сейчас чародею было не до того.
Колдун едва выбрался, но не прошел и пяти шагов как тут же развернулся, стал поводить руками, что-то бормотать и лишь потом вновь распахнул поясной ларчик. Бережно достал оттуда черный обруч. Щелкнули замки затворов, разрывая кольцо, и на миг показалось Меричу, что прошел по округе тяжкий вздох. Молодой ератник безошибочно учуял могучую силу и в который раз про себя позавидовал Паг-Яру. Знал, знал дряхлый старик, как укротить такую власть, да только ж разве скажет, сморчок. Ничего, придет и его пора. Чародей же меж тем уже закончил свои тайные наговоры и теперь замер, вслушиваясь и пристально вглядываясь в глубину пещеры.
Отсюда, снаружи, нельзя было разобрать ни звука, а потому оставалось лишь гадать, чем закончилась битва в зале.
Мельком старик скривился. Потерял пяток хороших упырей, умелых. Выбирал их, на ратных погостах выискивал… Жалко. Сам виноват, упустил тот миг, когда бешеная девка взметнулась из склепа, прыгнула вперед, норовя вцепиться прямо в лицо колдуну. Тут-то и не сплоховали мертвяки, успели даже раньше Василисы с Златыгоркой, навалились всем скопом, повисли грудой гнилой плоти и ржавого железа на безумице, норовя придавить, удержать. Сильны трупари под Волей хозяина, ох сильны, да не сильнее воительницы восставшей. Недолго каталась неразборчивая груда по полу могильника, взорвалась перезрелой тыквой, брызнула кусками тел во все стороны.
И тогда вперед пошли его девки. Молча, спокойно, обманчиво лениво. Но на то Паг-Яр успевший ловко пробраться к арке коридоре, уже не хотел смотреть. Только прикинул, что до выхода из склепа, если по ступеням наверх, то было не более шагов ста, а значит Воли хватит, чтобы держать связь с поляницами, не “замрут”, а остальное уж сладится. Две оружных бабы против одной не такой плохой расклад.
Крупицы долгой, томительной неизвестности еле сыпались перекатами по крутому склону. Паг Яр ждал, и даже когда слегка утомленный Мерич выразительно вздохнул и собрался было что-то сказать, то лишь поднял руку вверх. Не лезь, мол, не до тебя.
Напряженная тишина.
Но вот миг, другой, и в темноте лестницы, ведущей вниз, раздались гулкие шаги. Были они неверные, сбивчивые, как если бы шел кто-то ужасно усталый или же несколько путников толкались в неудобном узком проеме. И вскоре на свет вышли богатырши, таща под руки свою еще несостоявшуюся сестру.
Пленница выглядела изрядно помятой и побитой, но руки-ноги были при ней. Впрочем, досталось и поляницам. У обеих воительниц оказались порядком изорваны саваны, кое-где на телах и лицах проступали трупные пятна от ударов и даже пара невесть откуда взявшихся порезов. Раны не кровоточили, а лишь зияли темным располосованным мясом.
“Не беда, затянем!” – довольно подумал Паг-Яр и ступил ближе, раскрывая “рога” распахнутого обруча пошире. Ему вдруг захотелось придать моменту величия, чтобы сопляк ератник от зависти изошелся, а потому он решил позволить себе речь:
– Могучая и славная дева поля[24], - заголосил он, воздевая к серому небу руки с ошейником. – Долго томилась ты в забытье, но нынче Пагуба в милости своей дарит тебе вечную не-жизнь и служение…
Колдун слегка запнулся, так как пришедшая в себя девка вдруг резко рванулась к нему, зло зарычав. Да дернула так, что не спохватись вовремя поляницы, не одерни ее назад, сильнее прежнего заломав, то неизвестно чем бы и кончилось дело. Слегка растерявшись и чувствуя на себе взгляд ненавистного ератника, старик хмыкнул и продолжил:
– Д-дарит тебе вечную не-жизнь и служение мне, Паг-Яру, повелителю Кощ…
Договорить он не успел, потому как откуда-то с неба раздался вдруг треск и грохот. Подумав было, что со склона пошел оползень или обвал, что часто бывало по осени от напитанной влагой земли, колдун хотел было поднять голову, но не успел.
Сверху сначала посыпалась мелкая труха, камешки и комья земли, а после, вместе с обломанными ветвями и хвоей рухнул кто-то очень громко бранящийся и ругающийся как бывалый ушкуйник.
Рухнул прямо на Паг-Яра.
Великого и могучего.
***
Лететь вниз на удивление пришлось долго.
Хотя “лететь” это, конечно, было сильно сказано. Это птицы в небе и стрелы царевичей парят-летают, а вот Отромунд, сын купца Вала из славного Опашь-острога падал. Как нужда в отхожую яму, по-другому и не сказать. И разбиться бы ему в кровь, окончив на том славные свои подвиги, если бы не спасительные ветви, сучки и еловые лапы, густой паутиной распластавшиеся на пути. Конечно, принимали они на себя несчастное тело юноши без особой охоты, немилосердно лупцуя того и по спине, и по загривку, и по… везде прикладывались, в общем-то. Попутно, уже незнамо как, но под одежу набилось множество земли, иголок, кусков коры и прочего сора и все это моментально начало колоться и чесаться.
“Вот уж не думал, что за время падения может столько всего стрястись!” – успел поразмышлять юноша, проносясь мимо черного гнезда насмерть перепуганной сороки. Что подумала бедная птица так и осталось загадкой, потому как путешествие с края обрыва кончилось.
Внезапно и больно.
Однако ж, против ожидания, Отер рухнул не на острые камни или твердую землю, а на что-то вполне себе мягкое и даже… говорившее.
Точнее что-то под ним придавленно и приглушенно бранилось, да так, что ругательства самого юноши, которыми он обильно сыпал на протяжении всего пути от дряхлого пня до дна обрыва, теперь казались ему детским лепетом.
Ворочаясь и не в силах подняться с податливого черного мешка, на котором возлежал, парень краем глаза успел заметить шагах в двадцати стройного молодого мужчину в богатых одеждах, бледного, почти что серого, с темными пятнами на коже. А чуть поодаль несколько перекошенных в неестественных позах грязных фигур. Спутать их было ни с чем нельзя было – мертвяки.
Судорожно засучив руками и ногами, отчего получалось встать еще хуже, молодец забормотал шепоток-оберег и попытался достать из-за поясной веревки меч. Как ржавая железяка не вывалилась за время полета, одним чурам было ведомо, но теперь лишь на нее была надежда. Однако ж Отромунд не успел ничего толком сделать, потому как в воздух его буквально подкинуло и швырнуло в сторону, к самому подножью скалы (с которой он как раз и прилетел). Больно ударившись о камень, юноша зашипел, замотал головой и только теперь смог в полной мере оглядеть место, куда попал.
Все также в отдалении стоял боярин, не особо торопясь что-либо предпринимать, все также толпился за ним с десяток мертвяков, не спешащих нападать на щеголя, а шагах в трех ворочалось нечто крупное, черное, мелькая седыми клочьями бороды. Подле этого самого мешка склонились две самого могучего вида девицы в бесстыдно подранных сарафанах, таких, что юношу невольно бросило в жар, а на щеках разгорелся румянец, однако почти сразу на его место пришел ужас, потому как обе красавицы были бледны, а стоило одной из них чуть повернуть голову, и юноша увидел бельма глаз.
Мертвячки!
“Да что ж это за сборище тут творится?” – с ужасом подумал парень.
Между тем девки все пытались помочь неведомому человеку (человеку ли, Отер в этом уже не был так уверен) подняться и выпутаться из свалявшегося кулем то ли широкого плаща, то ли кафтана, а тот все никак не мог избавиться от одежд, ставших вдруг оковами.
В полном недоумении продолжая обводить взглядом происходящее и мечтая теперь лишь о том, чтобы про него все позабыли, юноша приметил на земле черное ожерелье, красивое, блестящее, переливающееся на свету как начищенный малахит, только угольного, непроглядного цвета. Диво какое, эх, жаль сломанное.
Действительно, круг обруча был неестественно выгнут и надломлен.
И тут парень увидел ее.
Девка.
Стройная, плечистая. И статная, никак не меньше тех двух покойниц, что возились поодаль. Будто сестрица родная. И тоже в сарафане бесстыдном, или это саван погребальный, что временем трачен? Разве что вот на коленях и не оружная.
Свара какая меж родней у упырей приключилась?
Ах да, еще у девки не было на шее того самого черного красивого обруча, какой теперь разглядел Отер у других мертвячек.
“Может все из-за этой цацки? – подумал юноша. – Младшая сестра сломала, а старшие ее и отлупцевали, а тут я… И вообще, мертвячки любят побрякушки?”
Так бы и дальше размышлял о самом нужном в такой момент молодец, если бы та девица, что на коленях у пещеры стояла, не повернула к нему голову.
Резко, хищно.
Вперилась бельмами-глазами, усмехнулась страшно.
Вдруг взметнулась на ноги, вскочила и, рванув к обомлевшему и даже не успевшему испугаться парню, закинула его на плечо и в несколько крупных прыжков уже скакала, словно рысь, по почти отвесной скале.
Болтаясь куклой-тряпичкой и почти теряя сознание от ужаса, Отер сквозь тряску и шум ветра едва мог различить, как внизу выбрался наконец из под черного покрывала и теперь что-то кричит темный старик, как дергаются было следом за шустрой беглянкой сестрицы, но вдруг останавливаются, будто вкопанные… И как смотрит наверх бледный боярин-юноша.
Улыбается довольно.
Когда парень пришел в себя, обнаружилось, что он не был сожран утащившей его мертвячкой и даже не связан. Видать, так и лежал в беспамятстве на том же месте, куда сгрудила его девка.
Медленно, с опаской приоткрыв глаза, парень обнаружил, что находится он теперь на какой-то полянке, окруженной раскидистыми елями и кривыми полосатыми березами. Обычная такая прогалинка, каких десятки, коль не сотни встречаются на пути. Тятя говорил, что когда-то можно было в подобных местах заручиться в дороге дальней крепкой поддержкой лешачков, коль не поскупишься на гостинцы, да только давно уж никто не соблюдал старые, почти изжившие себя уклады. При этом отец тяжело вздыхал, и в глазах его появлялась знакомая юноше туманная пелена – верный признак того, что купец погружался в воспоминания былых лет.
“Как там тятя? – печально подумал Отромунд. – Схарчит меня сейчас баба дохлая, как без меня родня?”
От тяжких дум юноше вдруг очень стало жалко себя, домочадцев и весь этот добрый прекрасный мир, который вот-вот потеряет такого храбреца. Чувствуя, как на глаза наворачиваются слезы, молодец сморгнул и глубоко вдохнул, чтобы тут же замереть.
Только теперь он различил замершую неподалеку девку. Похитительница славных юнош сидела в нескольких шагах от него, бесстыдно подобрав ноги под себя и водрузив на обнаженные колени локти крест-накрест.
Глаза цвета подкисшего молока, не моргая, глядели на Отера.
Поняв, что тот пришел в себя, девица чуть подалась вперед, словно присматриваясь. При этом на лицо ее упали две пряди темных, когда-то русых волос, что выбились из крупной косы, ниспадавшей на плечо.
Стараясь не смотреть долго нежити в глаза, молодец судорожно прикидывал, как бы сподручнее вскочить да в какие кусты сигануть, но вдруг припомнил, с какой удалью скакала давеча девица по утесу, и понял холодно и обреченно – от такой нипочем не уйти. Даже дернуться не успеет.
Девица словно прочитала мысли Отера и медленно покачала головой. Губы ее дернулись и нехотя разлепились, при этом маленькие кусочки кожи стали растягиваться, рваться, свисая ошметками. Юношу передернуло. Не так часто доводилось с такой вот оказией наблюдать за мертвяками, да и, по правде сказать, не очень-то и хотелось.
Из горла девки вырвался то ли хрип, то ли стон. Она издала пару лающих звуков, шумно выдохнула и вдруг заговорила очень даже человечьим голосом:
– Не страшись, добрый молодец. – Говорила он медленно, то и дело замолкая, будто припоминала слова или прислушивалась к собственному низкому голосу. – Не причиню я тебе зла, хоть и понимаю, что опасной кажусь я тебе… такой.
Она подняла перед собой руки, бледные, слегка угловатые, с виднеющимися буграми сухожилий. Под натянутой кожей можно было различить темные пятна. Руки мертвеца.
– Давно я ушла отсюда, – девица опустила руки, и на миг юноше показалось, будто на лице ее, похожем на посмертную личину, промелькнуло нечто похожее на грусть. Человеческое. – Не знаю, когда, но чувствую – давно. Мало помню я былое, мало от меня прежней здесь осталось, но что есть добро, а что зло еще не забыла. И вон там…
Она резко мотнула головой куда-то влево, видимо, откуда и принесла Отера. Задохнулась от гнева и вновь долго подбирала слова.
– Там, – продолжила она наконец, – недоброе дело творилось. Я с черными колдунами, полозами Пагубы, многажды сходилась в битвах, не одного из них отправила долг перед хозяйкой отдавать… тогда, при жизни. Но даже в страшных кошмарах не могла и помыслить, что когда-то решатся чародеи подлые богатырш поднимать. А вот поди ж ты.
Юноша во все глаза смотрел на статную девку и не мог поверить своим ушам. Да и вообще все, что произошло с того момента, как он кубарем полетел с края обрыва, больше походило на какую-то дикую сказку. Расскажи кому, что не успел ты отойти от острога и на дюжину верст, как тебе повстречались пагубыри, чародеи черные да еще и богатырши восставшие. Все за один присест. И чем больше парень размышлял над этим, тем больше склонялся к мысли, что все же где-то он приложился о крупную ветку или выступающий камень и лежит теперь в беспамятстве на дне оврага, пока дядька рыщет в поисках непутевого мальчишки.
Кика – женский головной убор.
[Закрыть]
Мурмолка – мужской головной убор. Колпак, обшитый мехом изнутри.
[Закрыть]
Брыдло – гадкий, вонючка (руг.).
[Закрыть]
Однобрюшки – близнецы.
[Закрыть]
Наперсник – доверенное лицо, близкий подручный.
[Закрыть]
Опашница – короткая мантия свободного кроя из богатой ткани.
[Закрыть]
Бобыня – надутый, чванливый.
[Закрыть]
Позорище (устар.) – зрелище.
[Закрыть]
Bepul matn qismi tugad.