Kitobni o'qish: «Знакомьтесь, Черчилль. 90 встреч с человеком, скрытым легендой»
На русском языке публикуется впервые
Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.
Copyright © Sinclair McKay, 2023
This edition is published by arrangement with Johnson & Alcock Ltd. and The Van Lear Agency
© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «МИФ», 2025
* * *
Введение
Сэр Уинстон Леонард Спенсер Черчилль был настоящей звездой, к которой ежесекундно приковано множество взглядов. Его долгий жизненный путь – неизменно напряженный и необычайно насыщенный – можно, по сути, назвать ярким выступлением длиной в жизнь. Это утверждение лишено критики. С момента становления Черчилля как личности на рубеже веков среди марева сражений Британской империи и в промозглых окопах Первой мировой и до периода его вдохновляющего лидерства в годы Второй мировой войны и выдающихся литературных трудов (некоторые отмечены Нобелевской премией) мы имеем дело с человеком, который сам тщательно и осознанно выстраивал нарратив собственной жизни.
На каждом шагу он останавливался проверить, смотрят ли на него. И если наблюдателей было мало, целенаправленно трудился над тем, чтобы привлечь к себе больше внимания.
Нельзя сказать, что это плохо. Во времена самого беспросветного уныния звездный блеск его красноречия и его бычье добродушие становились прививкой оптимизма для нации, давали людям надежду и глубочайшую уверенность, что зло нацизма будет побеждено.
Черчилль буквально вплетал себя в полотно истории, погружаясь с головой в ее изучение. История определяла контекст его понимания мира с извечными циклами жизни, смерти и войны. Будучи заядлым читателем, Черчилль еще юношей открыл для себя фундаментальные труды историков XVIII–XIX веков Эдварда Гиббона и Томаса Бабингтона Маколея. В двадцать лет он «проглотил» и «триумфально преодолел» «Историю упадка и разрушения Римской империи»1, а в двадцать два – двенадцатитомник «Истории Англии» Маколея, хоть и был удивлен маколеевской трактовкой собственного знаменитого предка – герцога Мальборо. Свой мощный писательский талант Черчилль использовал, чтобы оставить потомкам всестороннее, с детальной точностью описание войны, через которую он сам провел нацию. В собственных глазах Черчилль был – как сказал бы его знакомый Альберт Эйнштейн – точкой сингулярности.
Определение «звезда» отнюдь не говорит о пустоте и поверхностности. Черчилль был человеком во всех человеческих проявлениях: его безмерная энергия, тщеславие и остроумие соседствовали с острейшей чувствительностью к романтике и утратам. Его несдержанность – особенно по отношению к другим культурам – шокировала окружающих. При этом он мог до слез растрогаться от малобюджетного черно-белого фильма. Он плакал не скрываясь и очень часто.
Как уместить столь масштабную и всеобъемлющую жизнь, прожитую на таком высоком уровне интенсивности и публичности, в одну короткую книгу? Прежде всего – показав ее глазами других людей. Рассказы тех, с кем Черчилль встречался на протяжении девяти десятков лет своей жизни, складываются в поистине потрясающий спектр мнений и впечатлений. Одни смотрели на него с обожанием, другие восторгались его заботливостью, третьи были не так однозначны в своей оценке, у четвертых он вызывал отвращение. Это не зависело от того, были ли это мировые знаменитости или обычные люди. Каждая встреча с Черчиллем – от школьных друзей Викторианской эпохи до боевых товарищей; от королей (и королевы) Великобритании до фабричных рабочих; от президентов США до деятелей шоу-бизнеса 1960-х – раскрывает, как мимолетное отражение в зеркале, определенную черту характера Черчилля и какую-то грань личности его собеседника.
Полезно взглянуть не только на известнейшие исторические, поворотные моменты, но и на встречи и поведение Черчилля в обычных, повседневных обстоятельствах: на моменты, которые сформировали его как личность. Например, его желание выделиться, привлечь к себе внимание порой кажется эксцентричным. Можно сказать, он специально продумывал свой внешний вид: обожал носить на отдыхе необычно широкополые шляпы или ходил по городу в котелке с острым кантом. В начале 1900-х газеты писали, что одна из его шляп выглядела настолько необычно и так поразила политических оппонентов на встрече в Манчестере, что впоследствии городских шляпников буквально завалили заказами на ту же модель. Он носил пальто с роскошным каракулевым воротником. По словам современников, Черчилля пришлось отговаривать от идеи разработки собственной военной формы. Он создал уникальную модель комбинезона, которую можно было быстро снять или надеть, – «костюм-сирена». Изделие, которое он придумал для собственного комфорта, неожиданно приобрело большую популярность: комбинезон надевали взрослые и дети, отправляясь в убежище, когда сирены объявляли о воздушном налете2. Чаще всего такие комбинезоны были цвета хаки, иногда их шили из зеленого вельвета. В домашней обстановке Черчилль предпочитал просторные халаты из шелка с восточными узорами цвета насыщенного изумруда и рубина. Многих, кто встречал его в таком виде, этот наряд завораживал.
Имидж – и его культивирование – имел для Черчилля огромное значение. Он не просто произносил речи, впоследствии он делал их повторные аудиозаписи. Свою самую известную речь, после эвакуации английских и союзных войск из Дюнкерка – «Мы будем сражаться на пляжах», – он произнес перед палатой общин 4 июня 1940 года. Через четыре года после окончания войны, в 1949 году, Черчилль повторил ее: на это раз, чтобы записать и сохранить для потомков. Первостепенная задача этого заключалась в том, чтобы будущие поколения отчетливо понимали, как он определял ход тех исторических событий. Черчилль не собирался оставлять это на волю случая.
Черчилля, родившегося в 1874 году, на закате Викторианской эпохи, и дожившего до 1965 года, когда свой суперзвездный статус получили Rolling Stones, в определенном смысле можно считать настоящим пионером модернизма.
Черчилль был тем редким политиком, которого обыватели легко могли представить сидящим в пабе рядом с ними. Именно поэтому люди считали, будто знают его характер. Даже сейчас существует краткий набор знаков – темные времена, жест «Виктория» (V), рычащий тон, короткие резкие возражения, – который якобы передает его суть. Однако повторим: люди, которые действительно его знали, видели и другие его качества.
Во многих современных публикациях – основанных на мемуарах, дневниках и письмах – отражены первые впечатления людей от Черчилля и его экстраординарность. В них мы видим порой неожиданно глубокую неуверенность Черчилля в себе; периодические вспышки ярости, подпитываемые алкоголем; ярчайшие проявления любви, верности и острейшего интеллектуального любопытства. Встречаются проблески откровенного расизма, но в других случаях сталкиваешься с проявлениями искреннего человеческого сострадания.
Помимо всего сказанного, на определенном этапе жизни Черчилль – уже всемирно знаменитый и могущественный – сам стал чем-то вроде зеркала, в котором коллеги и друзья, а также другие лидеры и знаменитости, думая, что смотрят на его неврозы и тщеславие, на самом деле видели себя.
Его модернистская эгоцентричность не делала его нарциссом. Скорее, она была связана с ощущением истории и роли личности в ней. Сама по себе она не определяла его как плохого или хорошего человека. Он мог быть и тем, и другим; иногда одновременно. Суть была в решимости взять в руки кормило истории, во благо или во зло.
После смерти Черчилля в 1965 году его историческая репутация периодически менялась в зависимости от политических тенденций. Сегодня, когда молодое поколение фокусируется на новых исследовательских ракурсах, мы все больше слышим о Черчилле как неисправимом и убежденном империалисте, непримиримом расисте и приверженце евгеники, который открыто высказывался о превосходстве белых англосаксов над всеми другими расами.
Что ж, мы всегда знали, что и это тоже о Черчилле. Такова уж наша современная, скрупулезно задокументированная жизнь – и наш новый мир оцифрованных архивов, – где определенные, сложные для однозначной трактовки моменты можно выделять из контекста, увеличивать громкость, придавать акцент, словно мы за пультом звукорежиссера.
В современном мире некоторые видят в Черчилле злобного динозавра, мечтавшего любой ценой сохранить Британскую империю и искренне верившего, что только он – и люди его круга – наделены способностью эффективно править отдаленными регионами земного шара. Это адаптация предыдущей версии, популярной во всем мире в 1980-х годах. Тогда его считали безответственным кровавым поджигателем войны, отдавшим приказ о воздушной бомбардировке беззащитного гражданского населения. Человеком, который – увидев весь ужас последствий атомного удара по Японии – задавался вопросом, не стоит ли проделать то же самое с территорией за «железным занавесом», идеологом которого он сам и был.
На самом деле, чтобы увидеть более созидательного Черчилля – «мощного старика… с его знаменитой бульдожьей усмешкой и неизменной огромной сигарой», как пел острый на язык мюзик-холльный комик Макс Миллер3, – нам нужно погрузиться во времена Второй мировой войны и в начало 1950-х, когда он вернулся во власть в качестве премьер-министра.
Однако до войны он действительно «прославился» среди крупных рабочих сообществ как бессердечный аристократ, недрогнувшей рукой посылавший войска для устрашения забастовщиков. В довоенный период решения и действия Черчилля в Тонипанди4 в 1910 году и во время Всеобщей стачки5 в 1926-м сделали его олицетворением черствости тори.
Таким образом, несмотря на все заявления, что Черчилль десятилетиями был объектом нездорового поклонения, следует напомнить, что всегда существовала и противоположная точка зрения. И, как любой другой сложный, замысловатый узор жизни, все эти разные грани, как мы увидим, точны и абсолютно правомерны.
Увертюра. 4 августа 1914 года – когда погас свет
«Уинстон полон гнилого тщеславия, – писала о Черчилле Марго Асквит. – Он бы уже от него умер, если бы не его крепкое здоровье».
Марго была супругой премьер-министра Герберта Генри Асквита. И наблюдала за Черчиллем холодным, неприязненным взглядом: по ее мнению, он был совершенно непозволительно наэлектризован возбуждением из-за надвигающейся войны. Это впечатление, которое разделяли многие другие, будет определять отношение к Черчиллю годы и десятилетия.
Между тем более чем возможно, что миссис Асквит, считая его высокомерным и тщеславным, в корне заблуждалась в своем отвращении. В 1914 году Черчилль лучше, чем многие, осознавал, ужасы какого масштаба ожидают мир. Он отнюдь не был беспечным.
В юности, на закате XIX века, Черчилль изучал искусство разрешения конфликтов, будучи курсантом Королевского военного училища в Сандхерсте8. К тому времени уже было очевидно, что эпоха великих войн с ее щегольскими мундирами, сверкающими саблями и прекрасными боевыми скакунами канула в Лету. Более того, всем казалось, что грядет новая эпоха – эпоха мира. Черчилль и его однокашник, еще один подросток, учившийся в Сандхерсте в 1893 году, задавались вопросом: разве возможна вообще новая война в Европе?
«В ту пору было откровенно жаль, что этот вопрос носил умозрительный характер, – однажды написал Черчилль о периоде своего военного обучения, – и что эпоха войн между цивилизованными нациями ушла навсегда. Живи мы всего сотней лет ранее, какое чудесное будущее ждало бы нас! Только представьте, что значило быть девятнадцатилетним в 1793 году, накануне более чем двадцатилетней войны против Наполеона! Однако теперь с этим покончено. Британская армия не открывала огонь по войскам белой расы со времен Крыма (1853–1856), и теперь, когда мир стал столь благоразумным и миролюбивым – да еще и столь демократичным, – великие дни миновали».
Безусловно, эта смесь явной иронии и вполне искреннего романтизма, высказанная много лет спустя, довольно легкомысленна, но все равно в ней слышится – и подчеркивается – предощущение Черчиллем грядущей тьмы.
4 августа 1914 года война обрела новый статус. После вторжения Германии в Бельгию весь континент жил с максимально скверными предчувствиями. «Роллс-ройс» Министерства иностранных дел остановился у посольства Германии, а в Берлине неуправляемая толпа швыряла булыжники и кирпичи в окна британского посольства. Страны предъявили друг другу ультиматумы, а Черчилль – на тот момент первый лорд Адмиралтейства, отвечавший за Королевский флот, – без более широких консультаций подготовил перебазировку флотилии британских военных кораблей в Скапа-Флоу на Оркнейских островах.
Поздним вечером, когда часы с каждым очередным боем приближали мир к войне, Марго Асквит находилась на Даунинг-стрит вместе со своими домочадцами. Прошел день, полный телеграмм и страха. Марго, ее муж и все собравшиеся в здании ожидали начала войны.
Если не считать далеких приглушенных гудков и перезвона пароходных колоколов, доносившихся с Темзы, тишину того вечера нарушало только периодическое железное бряцание Биг-Бена. В ту ночь их ожидание приобрело поистине ужасающую серьезность. Марго Асквит не могла не описать этот момент в своих мемуарах:
«Часы на каминной полке отбили очередной час. Я зашла взглянуть на детей, которые уже спали после ужина, а потом присоединилась к Генри в Кабинете министров. Лорд Крю и сэр Эдвард Грей уже были там, мы сидели в полной тишине и курили сигареты; кто-то выходил; кто-то входил; никто не произносил ни слова.
Часы на каминной полке отсчитали новый час, и, когда пробил последний удар полуночи, воцарилась полнейшая тишина, какая бывает перед рассветом.
Мы вступили в войну.
Я отправилась спать и, замешкавшись у основания лестницы, увидела Уинстона Черчилля, который с совершенно счастливым выражением лица бодро шагал к двойным дверям Кабинета».
Всего несколько месяцев спустя, когда ужасающая реальность войны была уже очевидной, Марго Асквит и Черчилль сидели рядом за ужином. «Боже мой, это же живая история! – воскликнул он, обращаясь к соседке. – Об этом будут читать и через тысячу поколений… Я бы ни за что на свете не отказался от этой великой, восхитительной войны!» Но потом он добавил: «Только, знаете, не говорите никому, что я назвал ее “восхитительной”… вы же понимаете, что я имею в виду». Она решительно не понимала.
Он тогда и правда не слишком удачно выразился. Возможно, после месяцев и даже лет дурных предчувствий уверенность в уже разразившемся конфликте зарядила его чрезмерным адреналином. Очевидно, как лесные звери инстинктивно чувствуют мощные силы, сталкивающиеся глубоко под землей и сотрясающие ее, и становятся беспокойными и возбужденными, Черчилль некоторое время ощущал геополитический тремор по всей Европе.
В 1912 году он в письме предупреждал кузена: чтобы спровоцировать ужасный конфликт между великими державами, «достаточно лишь легкой недоброжелательности или недобросовестности». И вот 28 июня 1914 года этот тектонический сдвиг наконец произошел. В тот день в Сараеве были хладнокровно застрелены эрцгерцог Франц Фердинанд и его супруга.
Черчилль относился к тем, кто с увлеченностью наблюдал, как великие державы занимают свои позиции: Австро-Венгрия против Сербии, Германия с Австро-Венгрией, Россия с Сербией. Что касается Британии, за несколько лет до этого неуклонно растущая мощь Германии породила в стране волну параноидальной популярной беллетристики, в частности шпионских триллеров Уильяма Ле Кё. В них обычно рассказывалось, как в британские деревни и небольшие городки проникают злобные прусские агенты, чтобы, устраивая там диверсии, загнать британцев в хаос. Правление кайзера изображалось как уникальное по своей жестокости намерение захватить власть и земли с помощью разных подлых уловок и психопатического насилия.
В реальной жизни эти страхи были сфокусированы в основном на целях Германии в отношении Франции. В Британии же были те, кто рекомендовал сохранять нейтралитет. А поскольку Черчилль в их число явно не входил, некоторые даже в те времена считали его кровожадным поджигателем войны.
Черчилль признавался жене Клементине в письме от 28 июля 1914 года: «Все движется к катастрофе и краху. Я же полон воодушевления, в отличном настроении и счастлив. Разве это не ужасно – так себя чувствовать? Подготовка к войне наполнена для меня каким-то отвратительным очарованием. Я молю Бога простить меня за такое пугающее легкомыслие. Но я сделал бы ради мира все, что в моих силах, и ничто не заставило бы меня ошибочно нанести удар: я не чувствую, что мы на своем острове действительно ответственны за эту волну безумия, захватившую умы христианского мира…»
Что касается непонятного, ужасающего ликования, то смущенное признание Черчилля интересным образом перекликается со словами другого писателя – полной его противоположностью. Стефан Цвейг – австрийский литератор, проповедник мира, в определенном смысле самый наглядный пример тонкой душевной организации всех европейцев. По мере того как страны одна за другой объявляли друг другу войну, Цвейг, не веря своим глазам, наблюдал, как его друзья в Бельгии начинают демонизировать немцев. В Вене он видел «безудержное опьянение, в котором алкоголь смешивался с радостью самопожертвования, жаждой приключений… древней магией транспарантов и патриотических речей… Признаюсь, при первом массовом проявлении подобных чувств в них и правда было что-то прекрасное, вдохновляющее, даже соблазнительное».
В этом смысле ожидание войны, носящееся в воздухе, ощущается еще острее, словно дыхание революции. Грядут перемены; предчувствуя это, невозможно не испытывать волнения и возбуждения.
Находясь в Англии, как некоторым могло показаться, на периферии грядущих потрясений, Черчилль не мог скрыть эту нервозную, неистовую энергию. Так в нем проявлялся империалист, который уже воевал в Индии и Африке и у которого, судя по всему, сохранились юношеское рвение и жажда конфликта. Его максимальная бдительность, готовность к действиям и очевидный энтузиазм, должно быть, смотрелись вульгарным контрастом мрачному ви́дению министра иностранных дел сэра Эдварда Грея, который считал, что «во всей Европе гаснет свет».
В последующие годы многие другие люди – коллеги, враги, друзья – считали «счастливое лицо» Черчилля, как его описала миссис Асквит, свидетельством воинственности этого человека. Но были и другие, кто видел реальность более тонко, среди них – Клемент Эттли, оппонент Черчилля и лидер Лейбористской партии, а затем заместитель премьер-министра в коалиционном правительстве во время Второй мировой войны. Кроме того, было много женщин, которым Черчилль время от времени демонстрировал свою более уязвимую сторону. Марго Асквит считала, что обнаружила в нем сломанный моральный компас. Однако это, конечно, не так: на самом деле Черчилль выучил суровые уроки жизни, смерти и потерь еще в детстве.
Уум. Элизабет Эверест, 1879–1889 годы
Уинстон Черчилль родился – по свидетельствам, на несколько дней раньше срока – в Бленхеймском дворце 30 ноября 1874 года. Схватки у его матери начались неожиданно, в разгар бала. Ходят легенды, будто она родила его в одной из десяти уборных дворца. Его отцом был политик и дипломат лорд Рэндольф Черчилль, третий сын герцога Мальборо. Его мать, Дженни Джером, в прошлом редактор журнала, происходила из семьи американских финансистов. Как это было принято в семьях высшего сословия, для ребенка сразу наняли няню. Уинстон только начал ходить, когда семья переехала в Дублин. Там лорду Рэндольфу предстояло стать секретарем своего отца, герцога Мальборо, вице-короля Ирландии.
«Ты ничего не смыслишь в денежных вопросах, мой милый малыш», – сказала Черчиллю его няня, миссис Элизабет Эверест, когда он еще был милым малышом.
Он тогда задумал обменять набор для ремонта велосипеда на нечто куда более беспокойное: собаку. Впрочем, у няни не было ни того, ни другого. «Да и на что тебе этот бульдог, – с напором спросила она, – или ты хочешь, чтобы мы все вечно тряслись за свою жизнь?»
На самом деле в их отношениях все было ровно наоборот: как раз Элизабет Эверест вечно беспокоилась о жизни и благополучии маленького Уинстона. С самого начала она защищала своего воспитанника и продолжала делать это до тех пор, пока смерть не настигла ее двадцать лет спустя. Эта женщина показала Уинстону гораздо больший мир, чем тот, который он знал. И именно к ее миру стремилось все его юное естество.
Она рассказывала ему о своем домике в Кенте и о том, что это лучшее из всех графств. Она говорила, что «столица Кента – Мейдстон», а в окрестностях этого города растет много «клубники, вишни, малины и сливы». Эти слова запечатлелись в его сознании на долгие годы. Впоследствии он поселился в доме своей мечты – Чартвелл-хаусе, – посреди заросших садами долин этого райского, волшебного графства.
Как любой ребенок, маленький Уинстон Черчилль страстно жаждал любви. Но ему в ней было отказано. Отец, казалось, отталкивал его; во всяком случае, лорд Рэндольф относился к сыну с пугающим безразличием. А по самым диким слухам, все его человеческие чувства были уничтожены жидким серебряным ядом ртути, которую он принимал, лечась от сифилиса.
Благородное происхождение Черчилля никак не могло восполнить отсутствие заботы и внимания в его жизни. Его мать, Дженни, хоть и была более добра к сыну, все равно как будто отсутствовала. Ее внимание по большей части занимали охотничьи балы и светские ужины. «Моя мать всегда виделась мне сказочной принцессой, – писал Черчилль в автобиографии. – Она сияла для меня издали, словно “вечерняя звезда”. Я очень любил ее, но на расстоянии».
До пяти лет мальчик жил в мире огромных, темных, пронизанных сквозняками особняков и резких, презрительных слов. Его убежищем была большая детская; любимыми игрушками – модель парового двигателя и волшебный фонарь со слайдами. Насыщенные цвета во тьме наполняли его воображение.
Единственным центром человеческого тепла и внимания для него стала Элизабет Эверест; как уже было сказано, ее наняли для воспитания малыша вскоре после его рождения в 1874 году. Именно ей маленький Черчилль «изливал [свои] многочисленные проблемы». Миссис Эверест было тогда около сорока пяти лет (в старомодной манере ее называли «миссис», хоть она никогда не была замужем). На фотографии мы видим даму в теле, одетую почти во все черное, в стиле королевы Виктории, с тенью улыбки на лице.
У них с маленьким Черчиллем случались разные приключения, но пока мальчик впитывал то, что казалось ему огромным миром Феникс-парка в Дублине, няня не могла скрыть своего страха. В конце концов, юный Уинстон был внуком администратора британских колоний. «Моя няня миссис Эверест очень переживала по поводу фениев10, – вспоминал позже Черчилль. – Как я тогда понял, это были очень скверные люди, и не существовало предела тому, что они могли устроить в случае своей победы. Однажды, во время прогулки верхом на ослике, нам показалось, что мы видим приближающуюся к нам длинную темную процессию фениев. Теперь я уверен, что это была стрелковая бригада, двигавшаяся походным маршем. Но тогда мы изрядно заволновались, особенно ослик, который начал брыкаться. Он сбросил меня на землю, и я получил сотрясение мозга. Таким было мое первое знакомство с ирландской политикой!»
Миссис Эверест всегда была рядом с мальчиком: и в его травмах, и в болезнях. В этом смысле ее можно сравнить с замечательной Пегготи из романа «Дэвид Копперфилд» Чарльза Диккенса. Она была непоколебимым моральным ориентиром, не лишенным эксцентричности, но переполненным любовью к своему подопечному.
Позже она рассказывала маленькому Черчиллю, как ездила с ним, еще младенцем, в Париж; как возила его в коляске туда-сюда по Елисейским полям. В семье миссис Эверест называли Уум – так малыш Черчилль произносил слово woman (женщина).
Няня не только давала мальчику ощущение, что его любят, о нем заботятся. Она старалась привить ему основные нравственные ценности. Однажды маленький Черчилль рассказал в письме отцу (только читал ли тот письма сына?), как он гулял с миссис Эверест по пустоши и они заметили в траве извивающуюся змею. Мальчик инстинктивно замахнулся, чтобы убить ее, но миссис Эверест остановила его руку. Она велела просто позволить животному уползти.
Когда Черчиллю исполнилось семь – и в его юную жизнь вползли мрачные тени жестокой школы-интерната и директора-садиста, поровшего учеников до тех пор, пока «кровь не потечет», да еще и заставлявшего товарищей «слушать их крики», – именно миссис Эверест стала для него единственным источником утешения в этом новом дезориентирующем мире боли. Это она спасла Черчилля из страшной закрытой школы Сент-Джордж после того, как во время коротких каникул увидела на его теле не до конца зажившие раны. Это по ее уговорам мать забрала мальчика оттуда и отправила в подготовительную школу мисс Томсон, расположенную на берегу моря в Хоуве, неподалеку от Брайтона.
Черчилль неизменно посылал миссис Эверест в письмах «сто тысяч поцелуев». Однажды, когда ему было одиннадцать и он сильно болел пневмонией, мальчик признавался ей: «Я очень слаб. Кажется, я могу заплакать по любому поводу».
Несмотря на всю доброту, миссис Эверест никогда не прекращала удерживать юного Черчилля на пути, который считала верным. Она была для него более влиятельным наставником и учителем, чем его родители. Например, когда дело дошло до выдачи мальчику денег на излишества, миссис Эверест прямо заявила об этом матери Черчилля и настояла, что той не следует давать сыну средства, которые он просто выбросит на ветер.
За ее неизменную любовь Черчилль платил ей своей безоглядной привязанностью. Будучи уже подростком и учеником престижной частной школы Харроу, он пригласил няню на «День речи» (выпускной) и прогуливался с ней, держась за руки, по красивой деревне на вершине холма.
Младший брат Уинстона, Джек, тоже был на попечении миссис Эверест, но именно Уинстон продолжать питать к ней исключительно теплые чувства и после того, как они оба стали взрослыми. По достижении мальчиками совершеннолетия миссис Эверест была уволена без каких-либо льгот и гарантий со стороны родителей Черчилля. Она нашла работу еще в одной семье, а со временем переехала жить к сестре во владения мистера Путера в Финсбери-парке, северном пригороде Лондона.
В 1895 году Черчилль – к тому времени изучавший военное дело в Сандхерсте – получил весть о ее болезни. «Я отправился в Лондон, чтобы с ней повидаться, – вспоминал он потом. – Она знала, что ее жизнь висит на волоске, но тревожилась не о себе, а обо мне. На улице в тот день шел ливень. Моя куртка вся промокла. Ощупав ее руками, няня страшно встревожилась, опасаясь, как бы я не простудился. Куртку пришлось снять и тщательно высушить, только тогда она успокоилась».
Именно Черчилль вызвал к миссис Эверест докторов. Той ночью ему пришлось добираться до Камберли полуночным поездом из Ватерлоо, чтобы присутствовать на утреннем построении. «Как только все закончилось, я опять вернулся к ее постели. Она еще узнавала меня, но постепенно теряла сознание. Смерть пришла к ней легко. Она прожила такую невинную жизнь, полную любви и служения людям, и придерживалась такой простой веры, что совсем не боялась смерти и, кажется, не очень-то ей противилась».
В том же году скончался отец Черчилля. Эти две потери будут преследовать его, но по-разному. Впоследствии он мечтал, чтобы отец, который при жизни пренебрегал им, поговорил с ним, как подобает родителю, хотя бы как дух. А миссис Эверест навсегда осталась для него олицетворением истинной человеческой теплоты. Черчилль писал о ней: «Она была моим самым дорогим и близким другом на протяжении двадцати лет моей жизни». Он присутствовал на ее похоронах на городском лондонском кладбище Уонстед-Флэтс, а затем оплачивал уход за ее надгробием и местом захоронения.
Возможно, кстати, что именно миссис Эверест с ее безграничным влиянием на маленького Уинстона наделила его еще одной добродетелью, довольно необычной по тем временам. Черчилль всегда очень непринужденно чувствовал себя в женской компании. Для многих мужчин его поколения (да и последующих тоже) отношение к противоположному полу, которое мы сегодня назвали бы откровенно патриархальным, было естественным. Женщины тогда не имели права голоса. Черчилль и сам принял идею избирательного права для женщин довольно поздно. Однако, в отличие от многих его сверстников-современников, он умел заводить теплые и интеллектуально яркие дружеские отношения с самыми разными женщинами.
Но до этого была школа.
Мальчишки. Лео Эмери, 1886 год
После подготовительной школы Черчилля – по его собственному признанию, от природы не слишком успешного ученика – отправили в школу Харроу: похожее на деревню учебное заведение на холме с видом на далекий Лондон. Хотя позже Черчилль утверждал, что спряжение латинских глаголов и арифметика были для него непреодолимыми ужасами, под крылом доброжелательного директора школы доктора Велдона мальчик процветал, обретя уверенность в себе и сформировав на редкость прогрессивные взгляды на образование (в числе прочего благодаря использованию учителями в качестве учебных пособий слайдов и волшебных фонарей для проекции фильмов). Этих взглядов он будет придерживаться и станет их пропагандировать всю оставшуюся жизнь.
«Был один из моих младших однокашников, с которым я сравнительно мало виделся в Харроу, но гораздо больше впоследствии, и с которым пребывал (если цитировать его же дарственную надпись на одном из томов “Мирового кризиса”12) “в постоянно меняющихся, но неизменно добрых отношениях”, а именно Уинстон Черчилль», – писал Лео Эмери, друг Черчилля на всю жизнь и человек, благодаря которому мир сегодня знает о том юном хулигане, с которым Эмери познакомился на школьной скамье.
«[Черчилль] в своей книге “Мои ранние годы”13 очень забавно описал нашу первую встречу, – вспоминал Эмери в своих мемуарах. – Я стоял на краю школьного бассейна “Дакер”, как вдруг кто-то пнул меня ногой в спину, и я полетел в воду. Я всплыл, захлебываясь, и обнаружил, что виновником этого надругательства был шестиклассник, рыжеволосый веснушчатый мальчишка, которого я прежде никогда не видел».
Лео Эмери – впоследствии коллега Черчилля по Кабинету министров, его друг и тоже ярый противник политики умиротворения Гитлера – описал ту первую встречу с искренней теплотой, хоть и упустил пару важных фактов, рассказывая о немедленном возмездии, настигшем обидчика. Прежде всего он умолчал, что Черчилль, перед тем как столкнуть его в воду, сдернул с него полотенце, и он полетел в бассейн совсем голым. «Я немедленно и основательно отомстил ему физически – поймал и свалился в воду вместе с ним, чтобы научить его уважать авторитет старших». По воспоминаниям Черчилля, Эмери поступил суровее: схватив нахала, швырнул его в самый глубокий конец бассейна.
В жизни Черчилля и Эмери будет много параллелей. Оба будут репортерами во время Второй англо-бурской войны (1899–1902; британцы и белые африкаанс ожесточенно сражались на юге Африки, частично за золотые месторождения). Оба будут работать в британском правительстве (Черчилль – в качестве премьер-министра, Эмери – министра по делам колоний) в 1920-х, и оба встанут плечом к плечу в мрачные 1930-е, изо всех сил призывая Британию срочно приступить к перевооружению. К 1940-м и во время Второй мировой войны Эмери, ставший министром по делам Индии, с антипатией отзывался о резких высказываниях своего старого друга об этом субконтиненте и его народе.
Журналистская карьера Эмери в The Times была поистине выдающейся. В каком-то смысле началась она еще в школьной газете в Харроу, где он однажды взял нового колумниста вести рубрику о происшествиях. Позже он вспоминал об этом так:
«Забавно вспомнить, что я был первым редактором и цензором [Черчилля]. Однажды он пришел ко мне – я тогда редактировал школьную газету Harrovian – со статьей о недавнем командном соревновании боксеров, борцов и фехтовальщиков, которое проводилось в гимназии. Статья была крайне критичной, если не сказать грубой. Мне пришлось, невзирая на страстные, чуть ли не слезные протесты автора, вымарать синим карандашом несколько отборнейших острот. Но даже то, что я оставил, как и пара последующих статей его же авторства, явно выходило за рамки традиционно сдержанного тона нашей газеты. Как и следовало ожидать, наш директор, доктор Велдон, вызвал юного автора к себе в кабинет и обратился к нему с такими словами: “В последнее время я встречаю в Harrovian статьи, которые явно не способствуют росту авторитета законных властей школы. Все материалы в газете публикуются анонимно, и я не намерен выяснять, кто их написал. Однако если в газете появится еще что-то в том же духе, то, как это ни прискорбно, моим долгом будет выпороть вас”».
Армейские мечтатели. Ян Гамильтон, 1896 год
Следующий шаг большинства однокашников Черчилля по Харроу был вполне предсказуем: они поступали либо в Оксфордский, либо в Кембриджский университет. Родители Уинстона понимали, что путь их сына будет иным. Он и сам впоследствии еще не одно десятилетие задавался вопросом, как бы сложилась его жизнь, если бы основам классики и привычке к интеллектуальной строгости его обучали университетские преподаватели, а не он сам. Но его тянуло в армию. Он подал заявление в Королевский военный колледж в Сандхерсте и после нескольких туров экзаменов был туда принят. Для учебы на артиллерийском или инженерном отделении ему не хватило знаний математики. Но он отличался бесстрашием и обладал отменными навыками верховой езды, необходимыми для кавалерии. В 1895 году его сфотографировали в щегольском парадном мундире – пуританском, с вензелями и эполетами – 4-го собственного Ее Величества Гусарского полка; рыжие волосы гладко зачесаны, выражение лица не по годам серьезное. Страна в преддверии эпохи Виктории.
«Если нежно, но твердо исключить представительниц прекрасного пола, – писал генерал сэр Ян Гамильтон в 1930-е, – должен сказать, что никто… не затронул мою жизнь в столь многих аспектах, как Уинстон Черчилль. Действительно, он сделал так много, что моя история не была бы полной, если бы я не описывал его в странном вояже через десятилетия то как “Летучего голландца”, мчащегося вперед с мачтами без парусов, то как старого морехода15, дрейфующего под опавшей парусиной в полный штиль, то возящегося с золотыми рыбками, как мальчишка».
Генерал сэр Ян Гамильтон был, пожалуй, самым викторианским из друзей Черчилля. Этот увешанный орденами солдат своими глазами видел очень и очень многое: от Индии и англо-бурских войн до сражения при Галлиполи уже в век, когда война стала более индустриальной. Худой, с шотландским носом и делающими его похожим на терьера бровями, в 1900 году Гамильтон впервые увидел свое имя на тысячах газетных прилавков, когда Черчилль, в те времена военный корреспондент, опубликовал репортаж о кампании в Африке под названием «Марш Яна Гамильтона».
Гамильтон был в восторге от дружбы с Черчиллем. Началась эта история со времен, которые воспринимались им как золотой свет, изливавшийся с высот империи, когда перед ним, солдатом, распростерся весь огромный мир.
«В 1897 году Уинстон получил отпуск из своего 4-го Гусарского полка и сумел примкнуть к 35-му Сикхскому полку, участвовавшему в Малакандской кампании, в боях с горными племенами на северо-западной границе. Он показал себя в них очень хорошо», – писал Гамильтон в стиле, сегодня сильно напоминающем захватывающие приключенческие рассказы из викторианских журналов для мальчиков. Надо признать, этот стиль довольно умело смягчает жестокую реальность.
Во время Малакандской кампании британский гарнизон был взят в осаду в районе нынешнего Пакистана. Эта территория находилась тогда на произвольной границе между Индией, колонизированной Британией, и Афганистаном. Она должна была стать барьером от хищнических набегов русских. Все это привело к серьезному росту напряжения с местными пуштунами. Когда британские лагеря вдоль реки Малакандского перевала подверглись атаке, туда вызвали подкрепление. В одном из отрядов был молодой Черчилль.
Окруженные крутыми горами местные долины эхом отражали какофонию насильственной смерти. Тому конфликту суждено было потрясти всю северо-западную границу, особенно район Хайберского перевала. Однако в изложении Гамильтона, писавшего в стиле почтенных джентльменов, мирно беседующих за сигарой и бокалом портвейна в клубе на Пэлл-Мэлл16, это выглядело бодрящим приключением.
«К тому времени, когда я получил командование бригадой в долине реки Бара в районе Тиры, – продолжал Гамильтон, – уже завершилась знаменитая акция на Даргайских высотах, в которой так отличились люди капитана Гордона, и мы приняли участие в том, что вежливо называли эвакуацией, но что на самом деле было “отступлением” наихудшего толка… Показательно, что Уинстон решил попробовать свои силы в этом самом опасном, неприятном и неблагодарном задании из всех на войне… Правда, ну просто курам на смех».
Одним из последствий стычек на границе стала новая волна насилия, охватившая жителей Патана. «Тем временем я сам, и буквально, и образно говоря, стоял на краю пропасти, – вспоминал Гамильтон. – Я командовал единственным формированием, оставшимся в долине. Эту длинную колонну, примерно в двадцать тысяч солдат, маршировавших в полной выкладке и с тысячами сопровождающих из лагеря по узкой дороге через вереницу глубоких оврагов, вряд ли можно было считать тактическим боевым подразделением».
Там был один «секретный укрепленный лагерь». «Назывался он Гудда Калаи, что на языке пушту означает “Логово воров”. Именно отсюда нам пришлось прикрывать бегство наших войск». По описанию Гамильтона, происходило это в непосредственных столкновениях с «головорезами», целью которых было «убить как можно больше неверных».
Вот в такой среде оказался молодой Черчилль. Кажется, сквозь витиеватости винтажного стиля Гамильтона так и слышишь его сухой смешок:
«Уинстон… не только оказал реальную помощь, но и узнал много нового о военной службе, равно как о напряженной и опасной стороне войны; о том, как уклоняться от пуль, занимать арьергардную позицию и устраивать засады; обо всем том, чему он и за много лет не научился бы, шагая на плацу и играя в поло в своем полку».
Те приграничные сражения, безусловно, были гораздо более трудными и кровавыми, чем можно предположить из отчетов генерала Гамильтона. Например, одному из ранних сражений, в котором участвовал Черчилль, предшествовала передислокация в глубокую, тихую, необычайно красивую долину. Черчилль был в составе небольшого британского оперативного отряда, намеревавшегося совершить жестокий «карательный» рейд против жителей патанской деревни, в том числе разрушить местные колодцы и башни. Жители деревни по понятным причинам решили сопротивляться. Они попрятались по склонам холмов, а затем с воинственными криками выскочили из засады. По словам Черчилля, «одному прострелили грудь, и он истекал кровью; другой лежал на спине, дергая ногами и извиваясь. Британский офицер крутился позади меня юлой с залитым кровью лицом; ему вырвало правый глаз». Затем он с тихой иронией добавил: «Да, это было то еще приключение».
Позже Гамильтону предложили должность коменданта строевой подготовки в Хайте, так что он не участвовал во Второй англо-бурской войне. Черчилль же тем временем «горел желанием увидеть настоящую службу в Египте». Он только что опубликовал свою первую книгу «История Малакандской действующей армии».
Чуть позже Черчилль написал Гамильтону, обратившись к нему словами «мой дорогой генерал»: «Мне не терпится после Египта получить какое-нибудь назначение дома, ведь я не хочу уходить из армии до тех пор, пока не закреплюсь в политике. Но вот что. Единственное, что приходит мне в голову, – это IB (Intelligence Branch – разведывательное отделение. – С. М.). У меня имеется для этого квалификация. Может, вы знаете, возможно ли это вообще? Это занятие меня интересует, и я считаю, что мог бы быть в нем полезен, ведь перо мое сильнее моего меча…»
Он добавил: «Пожалуйста, рассказывайте всем дома обо мне что-нибудь хорошее. Если бы вы зашли к моей матери – Грейт Камберленд Плейс, 35а, – она была бы очень благодарна вам за новости обо мне и рада встретить человека, который сделал мне так много добра».
Год спустя оба были в Северной Африке, и Уинстон давал своему другу «живой отчет о личном опыте борьбы с воинством дервишей», о чем мы подробнее поговорим в следующей главе.
В гражданской жизни, ближе к 1920-м, старый солдат с некоторым удивлением писал об эскапистском энтузиазме друга:
«Узнав, что Совет Лондонского зоопарка, желая сэкономить на тиграх и львах, ищет добрых граждан, согласных стать их опекунами, он предложил усыновить золотую рыбку. Ему был отправлен превосходный экземпляр, а Совету столь понравился проявленный таким образом патриотизм, что после пожертвования ему послали партию в несколько тысяч только что вылупившихся из икры золотых пятнышек, которые благополучно поселились в Чартвелл-хаусе.
Он обожает этих существ. Блаженными часами он кормит их муравьиными яйцами, которые щепотками достает из чего-то, похожего на табакерку; или манипулирует миниатюрным поршнем, благодаря которому вода автоматически накачивается из пруда и доставляется этим ничего не подозревающим усыновленным чадам будто бы из самых недр матери-земли; глядя на все это, можно подумать, что так он узнаёт всю подноготную своих рыбешек».
Черчилль был истинным сыном империи, и было бы странно, если бы он возражал против заповедей империализма. В те дни в его окружении это была огромная редкость. Черчилль считал господство Великобритании явлением естественным и таким же научным, как гравитация; так в его глазах работал мир. Не менее естественным для этого мира было то, что каждый молодой офицер должен хотеть жениться на светской красавице. Однако путь любви Уинстона Черчилля был интригующе непрост.
Влюбленный Черчилль, часть I. Памела Плоуден, 1896 год
В первые дни солдатской жизни в Индии в составе 4-го Гусарского полка существование Черчилля, казалось, в основном вращалось вокруг разного рода удовольствий. Он жил в доме с двумя другими офицерами и множеством молчаливых, вездесущих слуг. Утренние занятия на плацу сменялись перерывом на обед, затем ближе к вечеру – игра в поло и ежевечерние прохладительные напитки. Кроме того был колониальный водоворот социальной жизни: роскошные обеды в роскошных домах разных британских чиновников. На одном из таких мероприятий – турнире по поло, а потом ужине у британца, жившего в Хайдарабаде, – задокументирован первый случай, когда Уинстон Черчилль влюбился.
Это была известная светская красавица, темноволосая дочь дипломата сэра Тревора Чичеле Плоудена. Судя по всему, Черчилль воспылал к ней любовью с первого взгляда. По словам его будущего коллеги, друга и биографа Джока Колвилла, молодой младший офицер, что называется, «втрескался по уши».
Часть переписки Черчилля с Памелой Плоуден дошла до нас, хотя ее ответы ему нигде не публиковались. На следующий день после встречи с ней, 3 ноября 1896 года, он пишет своей матери: «Вчера меня представили мисс Памеле Плоуден; она здесь живет. Должен сказать, что это самая красивая девушка из всех, каких я когда-либо видел, – “без исключений”, как сказала бы герцогиня [Мальборо] Лили. Мы собираемся попробовать вместе объехать весь Хайдарабад – на слоне. Пешком здесь ходить нельзя, потому что туземцы плюют в европейцев, провоцируя возмездие, ведущее к беспорядкам».
Такая своеобразная экспедиция действительно имела место и, к счастью, прошла без стычек с обиженными угнетенными индусами и без беспорядков. Мать Черчилля вскоре опять проинформировали письмом, что Памела «чрезвычайно красива и умна». Потом он заговорил о женитьбе. Однако романтические отношения в ту имперскую эпоху неизменно означали разлуку, сопровождавшуюся колоссальными расстояниями и огромными временны́ми пропастями. В итоге Черчилля закрутили военные кампании, полные пыли, боев и крови, а Памела тем временем вернулась в Британию.
Если бы это был роман пера Джейн Остин, героиня наверняка обратила бы внимание на любопытную нотку гиперболы в некоторых посланиях ухажера. В 1898 году Черчилль писал Памеле: «Против одной вещи в вашем письме я возражаю. Почему вы утверждаете, что я неспособен на любовь? Убейте эту мысль. Есть те, кого я люблю превыше всех остальных. И я буду верен. К тому же мои чувства постоянны и не подвержены переменчивым любовным капризам, навеянным сиюминутным увлечением. Моя любовь глубока и сильна. И ничто и никогда не изменит этого…»
Подобные слова, будь они произнесены в мелодраме на сцене викторианского театра, вызвали бы циничные насмешки. Язык высокопарен, но само письмо резкое и обрывочное.
Как мы вскоре увидим, Черчилль тогда собирался вот-вот броситься в сражения в Египте и Южной Африке – буквально, физически. В Африке его возьмут в плен буры, и он совершит потрясающий по смелости побег и благодаря этому прославится. После он писал матери, что «собирается приехать домой. Политика, Памела, финансы и книги нуждаются в моем внимании».
Как оказалось, она в его внимании не нуждалась, во всяком случае не в романтическом. По словам Колвилла, осенью 1900 года оба гостили в замке Уорик, и Черчилль, катаясь в плоскодонке по реке, сделал Памеле предложение. Она отказала.
К 1902 году Памела Плоуден была помолвлена с лордом Литтоном. Ей суждено было стать – и остаться – графиней Литтон. Черчилль поздравил ее и выразил надежду, что они навсегда останутся друзьями. Так и произошло. Этот мотив – крепкая дружба с сильными женщинами – повторится в его жизни еще не раз.
«Он меня ненавидит!». Герберт Китченер, 1898 год
У Черчилля уже начались проблемы с деньгами. Его нерешительность в романтических отношениях с Памелой Плоуден отчасти объяснялась его постоянным ощущением финансовой несостоятельности. Денег, оставленных отцом по завещанию, было не так уж много, да и в любом случае его мать нуждалась в них еще больше. И пускай товарищи с немалым изумлением отмечали, что на шампанское и дорогих портных денег у Черчилля всегда хватало, наследство было не бездонным. Ожидание финансового кризиса преследовало Черчилля всю его жизнь. Впрочем, в те ранние годы он нашел способ объединить любовь к военной службе с любовью к живому слову и благодаря этому существенно увеличить свое содержание: он воевал за Британию и одновременно описывал в газетах каждый шаг на этом пути.
Черчилль «делал это исключительно ради собственного удобства», заявил в 1898 году генерал Герберт Китченер. Он не намеревался оставаться в армии и не должен был занимать место «других, кто действительно возлагал на эту профессию большие надежды».
Под древними небесами Египта и Судана полным ходом шла грозная военная кампания против «дервишей», местных повстанцев. Генерал Китченер – позже он обеспечил себе жутковатое бессмертие благодаря собственному образу на плакатах времен Первой мировой войны с лозунгом «Ты нужен своей стране» – сфокусировал свой холодный взгляд на уничтожении этих бунтарей самым современным вооружением. В «шовинистических» газетах его изображали суровым и непоколебимым символом имперской мощи Британии.
Черчилль отчаянно хотел принять участие в боевых действиях среди древних песков – не только как офицер Кавалерийского полка, но и как корреспондент Morning Post, что обеспечило бы ему весьма щедрую плату за каждый отправленный материал.
Китченера же до глубины души возмущало само присутствие молодого Черчилля, он нюхом чуял его оппортунизм. И никак не мог определить его суть: кто этот молодой аристократический выскочка – солдат или репортер? Генерал понимал, что обе роли требуют совершенно разной лояльности. Самому Черчиллю это, похоже, в голову не приходило. «Явный случай неприязни с первого взгляда», – считал молодой человек.
Возможно, если бы Черчилль и правда не был бенефициаром своего рода кампании его надоедливой поддержки – включая косвенные подсказки и намеки таких высокопоставленных лиц, как, например, премьер-министр лорд Солсбери, который бурно восхищался статьями Черчилля об Индии и вдобавок был, можно сказать, другом их семьи, – холодности и неприязни со стороны генерала было бы меньше. В этом бесстыдном дергании Китченера за рукав участвовали мать Черчилля и многие ее титулованные друзья. Леди Джин писала непосредственно Китченеру: «Надеюсь, вы возьмете Черчилля. Гарантирую, он не будет писать». Это была на редкость никчемная гарантия. Неизвестно, знала она или нет, но Черчилль к тому времени уже подписал контракт с Morning Post.
Да и был ли генерал Китченер так уж неправ, не желая иметь рядом с собой в самый разгар военной кампании этого активного писаку, буквально одержимого жаждой внимания публики? В британской армии, конечно, действовала цензура, но при желании можно было найти сотню способов ее обойти. С чего бы вдруг у генерала должно было возникнуть желание стать объектом журналистских суждений желторотого двадцатитрехлетнего офицера?
Случилось это в самый разгар имперской авантюры, когда британская армия поклялась отомстить за убийство генерала Гордона в Хартуме примерно тринадцатилетней давности, погибшего от рук Махди (в переводе «Избранный»). В сущности, это скорее было трагедией, чем авантюрой. Махди, Мухаммад Ахмад, в 1885 году со своими солдатами сражался против египетского правления в Судане (Египет стал тогда союзником Британской империи). Они осадили войска генерала Гордона в Хартуме. К тому времени, когда подоспела помощь, противник уничтожил весь гарнизон, включая генерала.
Этот инцидент глубоко запечатлелся в сознании британцев. Даже после смерти Мухаммада Ахмада, скончавшегося от тифа всего через несколько месяцев после убийства Гордона, его силы – махдисты – продолжали сражаться в Судане, и к 1898 году общественный интерес к расплате, подогреваемый прессой, неуклонно рос.
Не стоит также забывать, что на дворе была новая эпоха влияния газет. Закон о начальном образовании 1870 года привел к резкому повышению уровня грамотности населения, и патриотические прелести популярной прессы стали доступны огромному числу новых читателей. Это был век литературы для мальчиков: еженедельные журналы вроде Boys of England кишели захватывающими имперскими приключенческими рассказами, описывавшими происходящее в самых разных уголках мира. Благодаря СМИ, огромным подспорьем для которых стал телеграф, барабанный бой суданской кампании усилился стократно.
«Специальные корреспонденты» – журналисты, путешествовавшие с армией и готовившие репортажи о сражениях с точки зрения очевидцев, – писали свои ежедневные материалы максимально захватывающе, так что они вызывали у публики не меньшее привыкание, чем увлекательный сериал. Это были журналисты новой породы: они работали под своим именем и не беспристрастно, а с адреналином очевидца, – и Черчилль стал одним из первых мастеров этого жанра.
Популярная культура тех времен была буквально пропитана Суданом. В газете Daily Graphic печатали ставшую знаменитой рекламу: «Суданская кампания 1898 года – это кладезь Pimm’s number 1 для фронта!» В рекламе действительно имелся в виду известный летний напиток на основе джина, который сегодня ассоциируется в первую очередь с Уимблдонским турниром и английским летом, но в 1898 году к нему примешивался флер колониального триумфа. «Pimm’s number 1 прибывает на фронт, – гласила реклама. – Заметьте, что сказал доблестный майор (см. London Morning Paper от 2 августа): “Майор поклялся, что сохранит его, чтобы выпить в память о Гордоне при захвате Хартума”».
Тут стоит отметить, что генерал Китченер был против не одного только Черчилля. Он не хотел видеть рядом со своей кампанией никаких популярных журналистов и делал все от него зависящее, чтобы лишить их этой возможности. (В своем романе «Свет погас» Редьярд Киплинг пишет о спецкорах следующее: «Когда начинается война, вас посылают обслуживать слепую, жестокую, звериную жажду крови британского общества».)
Хотя Черчилля к этому времени и считали одним из главных «джинго» (так называли английских воинствующих шовинистов), его репортаж о битве при Омдурмане 2 сентября 1898 года – и ее ужасающих, кровавых последствиях – был гораздо более морально обоснованным, чем репортажи многих его современников.
Его первые материалы из Северной Африки походили на поэтические послания с берегов Нила с рассуждениями и воспоминаниями о древних исторических сражениях на этих живописных землях. Однако по мере того, как становилось все более очевидно, насколько серьезными будут боевые действия против «дервишей» в Омдурмане, тональность статей Черчилля менялась. Это все еще был авантюрный, приключенческий рассказ в духе журнала Boys of England, но автор явно осознавал, насколько неравны силы сторон – задействованной британской военной машины и легковооруженных махдистов.
«Я находился всего в трехстах метрах, – писал он, – и, будучи в отличных очках, почти видел лица дервишей, попавших под страшный огонь. Около двадцати снарядов поразили их на первой же минуте. Некоторые разрывались высоко в воздухе, другие попадали им прямо в лица. А третьи врезались в песок и, взрываясь, окутывали все облаками красной пыли, осколков и пуль в рядах дервишей».
У Черчилля-солдата был шанс на то, что он считал более благородным сражением, на бой по старинке: он воевал верхом на коне, со своей ротой 21-го Уланского полка, вступившей в более равную конфронтацию с мятежным противником. Это была кавалерийская атака, которая могла бы состояться и век назад. Все мучительно и кроваво, но, возможно, Черчиллю это казалось более честным.
«Дервиши бились мужественно, – писал он в своем репортаже для Morning Post. – Они пытались подрезать нашим лошадям подколенные сухожилия. Они стреляли из винтовок, вжимая дула в тела противников… Они кололи нас кинжалами и рубили топорами с диким упорством… Всадники, зацепившись за седла, свисали, беспомощно покачиваясь, и кровь струилась, наверное, из дюжин ран… вся эта сцена мерцала, словно картинка в синематографе; а еще я не помню ни звука. Казалось, все происходит в абсолютной тишине».
После битвы генерал Китченер – его называли «сирдаром», термином, обозначающим высшее командное звание в контролируемой британцами египетской армии, – не проявил к повстанцам ни толики великодушия, и этого Черчилль не мог ему простить. Генерал приказал провести серию показательных казней. По его приказу была разрушена гробница Махди – что Черчилль счел святотатством. Позже он написал своему кузену, герцогу Мальборо, известному как Санни:
«Я стараюсь быть справедливым и не позволять чувствам влиять на мое суждение – но, дорогой мой Санни, полнейшее равнодушие сирдара к страданиям собственных раненых, его жестокие приказы и обращение с ранеными дервишами, бессовестные казни после победы и бессердечность в целом, проявленная им неоднократно, вызвали у меня отвращение. Я видел больше войны, чем большинство юношей моего возраста, возможно, больше, чем все. Я не брезглив, но я наблюдал в Омдурмане акты величайшего варварства, и теперь я пресыщен видом человеческой крови.
Я всегда буду рад, что был одним из тех, кто победил этих храбрецов оружием, немногим лучшим, чем их собственное, притом что их численности мы могли противопоставить только свою дисциплину. А вся остальная армия просто кормила смерть машинерией.
Интересно, верите ли вы в ценность моего мнения, когда я говорю вам, что [Китченер] ненавидит меня и не раз высказывался по этому поводу максимально открыто – что он всеми силами отказывался принять меня в свою египетскую армию; как он был в ярости из-за того, что сэр Эвелин Вуд послал меня туда, несмотря на его возражения; что мои замечания по поводу состояния наших раненых офицеров и солдат и обращения с ними были ему переданы, а в ответ я получил каждую мелкую неприятность, какую только способен придумать изобретательный разум».
Наши друзья c севера. Джон Роберт Клайнс, 1900 год
В 1899 году Черчилль был всего в нескольких месяцах от события, которое подарит ему ликование публики: участия в англо-бурской войне. Раньше он предпринял первую попытку получить место в парламенте – в Олдеме, графство Ланкашир. Она оказалась неудачной. Однако теперь, по следам военных южноафриканских подвигов, Черчилль вдруг стал буквально иконой, его образ использовался на политических плакатах. В следующем году он вновь сделал попытку начать парламентскую карьеру. На этот раз все прошло гораздо лучше. В недавно сформированной Лейбористской партии были люди, которые внимательно наблюдали за восхождением Черчилля. Одного из них – Джона Клайнса – сегодня помнят разве что историки этой партии. А между тем это была замечательная, поистине потрясающая личность с не меньшими, чем у Черчилля, способностями к самообразованию. Его путь от грохочущего заводского цеха до поста министра внутренних дел был, возможно, еще более удивительным, чем у человека, за чьими успехами он внимательно следил.
Скрежещущий грохот крушения африканского бронепоезда в 1899 году – рельсы повредили бурские диверсанты – застал Черчилля на пике бурного увлечения как военной службой, так и журналистикой. Под огнем буров они с соратниками бросились помогать раненым и попытались поставить на рельсы локомотив. «Два нежных поцелуя всосали воздух», – написал он в книге «Мои ранние годы» о пулях, просвистевших тогда рядом с его головой. Уж не считал ли этот человек себя неуязвимым для ружейных выстрелов?
Некоторые солдаты бежали. Черчилль сознательно остался вместе с остальными смельчаками и вступил в бой с захватчиками. Далее был короткий период тюремного заключения в здании образцовой школы Staats в Претории. Именно «бесплодный пепел даром прожитой жизни» – такие чувства он испытал в плену – вдохновил Черчилля, как он утверждал позже, предложить реформу внутренней пенитенциарной системы.
Затем был блестящий побег (благодаря точному расчету радиуса кругов электрического света на открытых дворах темной ночью, глубины теней вокруг них и высоты стен, окружавших школьный комплекс) и необычный период, прожитый Черчиллем в качестве преследуемого. Он то тайком пробирался по заросшей кустарником местности, то изображал беззаботного прохожего, то прятался у английских фермеров. А потом пришло спасение – и громкая журналистская слава, когда эту историю рассказали британцам.
К 1900 году, уже дома, он мечтал улучшить жизнь трудящихся в стране – колыбели парламентаризма. Он уже пробовал сделать это годом ранее, к чему некоторые трудящиеся с самого начала отнеслись с крайним скептицизмом. «Черчилль был и остался солдатом в штатском, – заявил Клайнс, в прошлом фабричный рабочий из Ланкашира, ставший заместителем лидера Лейбористской партии, а затем лордом-хранителем печати. – Вот сто лет назад он, возможно, мог серьезно повлиять на историю нашей страны».
Справедливости ради надо сказать, что Клайнс написал это в своих мемуарах в 1937 году, когда голос Черчилля эхом разносился с диких пустошей Эссекса, а новая война еще казалась многим немыслимой. Но замечание это, безусловно, основывалось на тщательных наблюдениях длиной в жизнь: Клайнс впервые встретился с Черчиллем под индустриальными небесами, во времена, когда молодой политик только начинал свою парламентскую карьеру.
Черчилль всеми фибрами души ненавидел социализм, и его столь же горячо ненавидели многие социалисты – от рабочих с северо-востока до горняков из Южного Уэльса. Тем не менее на протяжении своей долгой политической жизни он имел несколько весьма любопытных контактов с рядом легендарных фигур из Лейбористской партии. Они не всегда были отмечены печатью открытой враждебности. Иногда со стороны тех, с кем он встречался, наблюдалось даже какое-то настороженное восхищение.
Олдем казался не самым подходящим местом для первого поля политической битвы щеголя-аристократа. На фотографиях того периода мы неизменно видим суровый мир тяжелых темных домов и заводов, окутанных клубами смога. Эти фото передают и холод, и сырость – так и представляешь страшный шум и адскую жару местных мельниц и шахт. И все же встречаются там и редкие пятнышки цвета и света: на одной недавно раскрашенной пленке, снятой в Галифаксе на рубеже веков, по ту сторону Пеннин, мы видим лошадей, трамваи, интересно одетых женщин, мужчин и детей. Все это свидетельствует, что мир этот был скорее коричневым, нежели черным.
Олдем, расположенный неподалеку от Манчестера, уже давно ассоциировался с мощной, энергично развивающейся промышленностью. Именно этому миру в 1899 году 24-летнему Уинстону Черчиллю – уже в неизменном галстуке-бабочке и строгом костюме – предложили представиться социальному классу, с которым у него не было ни малейшего опыта общения. (Несколько лет спустя один из его друзей сказал, что Черчилль первым делом поинтересовался тогда, как и где трудящиеся проводят отпуск, и его озадачила фраза «съемная квартира». Он просто никогда прежде не сталкивался с комнатами и квартирами, сдаваемыми внаем на время отпуска.)
«Однажды, – писал Черчилль о первых этапах своего политического восхождения, – мистер Роберт Эскрофт, член Консервативной партии Олдема, предложил мне место в палате общин». Олдем в то время представляли два члена парламента – это было так называемое «двойное место», – и Эскрофту требовался младший партнер. Вскоре мистер Эскрофт скончался, и основной кандидатурой стал Черчилль: если он сумеет добиться успеха на выборах, место в палате общин будет его. Он сразу же погрузился в мир, где нешуточные страсти среди нонконформистов Ланкашира порождали вопросы вроде «Законопроекта о десятине» (форма пособия для духовенства). «Ни мое образование, ни мой военный опыт не давали мне ни малейшего намека, что подобный вопрос способен вызывать такие страсти».
Вторым кандидатом на «двойное место» в этой неудачной первой кампании 1899 года был Джеймс Модсли, откровенный социалист и консерватор одновременно, а также секретарь Объединенной ассоциации оперативных прядильщиков хлопка. «Я консерватор-демократ, – заявил Черчилль в какой-то момент предвыборной кампании. – И считаю улучшение положения британского народа главной целью современного правительства».
Однако на самом деле тогда можно было говорить в лучшем случае о полудемократии, ведь в те времена голосовать не могли не только женщины; многие мужчины из рабочего класса тоже не имели избирательных прав. Закон о Второй реформе 1867 года частично ослабил эти ограничения. Благодаря ему право голосовать получили мужчины, которые проживали в городских районах и либо владели недвижимостью, либо вносили арендную плату в размере более 10 фунтов стерлингов в год в качестве жильцов. И все же миллионы британцев по-прежнему оставались без права голоса и не могли выбирать тех, кто будет представлять их в парламенте.
Олдем отличался не только развитой промышленностью – исключительными мощностями бесконечных хлопчатобумажных фабрик и подземных лабиринтов угольных шахт, – но и множеством «сообществ по интересам» и решительными усилиями по повышению уровня грамотности, культуры и образования. Большинство простых людей в этом городе заканчивали учебу в четырнадцать лет, но при этом многих манило царство литературы, математики и геологии и другие занятия, которыми в те времена наполняли свою жизнь в университетах в основном представители среднего и высшего классов.
Особая активность наблюдалась в Олдеме и в сфере профсоюзного движения – на том этапе это был единственный голос, на который могли рассчитывать многие рабочие. Модсли, этот аномальный социалист-консерватор, вызывал насмешки и враждебность представителей самых разных профсоюзов. «Они обвиняли бедного мистера Модсли в том, что он предал свой класс», – писал Черчилль. Что же те люди должны были думать о нем – аристократическом отпрыске, представителе привилегированной «золотой» молодежи, заявлявшем в залах собраний Олдема, что «никогда прежде в Англии не жило так много людей и никогда еще у них не было столько еды»? Скорее всего, подобные заявления были встречены народом с некоторым удивлением. Однако либералы одержали на тех выборах решительную победу.
В следующем году должны были состояться еще одни выборы. Черчилль, недавно вернувшийся из ЮАР, решил опять баллотироваться в Олдеме. За всем этим с интересом наблюдал Клайнс, отчасти воплощение ланкаширского сообщества самоучек. Это был социалист, который управлял людьми, цитируя Шекспира, в том числе строки из «Двенадцатой ночи» («Не бойтесь величия») и «Юлия Цезаря».
«Я познакомился с Черчиллем во время его кампании. Меня выбрали лидером группы местных сторонников Лейбористской партии, которая должна была взять у него интервью и узнать его взгляды на некоторые лейбористские темы, – вспоминал Клайнс в своих мемуарах. – Мне он показался человеком необычайно независимого ума и большой смелости. Он категорически отказался уступить в ответ на наши уговоры и прямо сказал, что предпочтет лишиться голосов, чем отказаться от своих убеждений».
Однако он добавляет, что Черчилль «наделен врожденными милитаристскими качествами и чрезвычайно гордится своим происхождением из рода Мальборо. Он не представляет себе Британии без империи, а империи – без захватнических войн… Так что идеи мира и интернационализма, как и образования и равенства рабочего класса, оставляют его равнодушным».
Клайнс написал эти слова в 1937 году. Ссылки на мир и интернационализм позволяют достаточно уверенно предположить, что он считал сталинский СССР моделью общества будущего. Очевидно также, что он никогда не переставал воспринимать Черчилля как политика, дающего беднякам пустые обещания.
Как бы там ни было, на всеобщих выборах 1900 года Черчилль одержал в Олдеме победу, отчасти благодаря своему участию в англо-бурской войне, и этот политический триумф сделал его еще более знаменитым. Он пишет о ночи подсчета голосов: «Наш вагон на несколько минут оказался забитым огромной враждебной толпой. Все стонали и орали во весь голос и ухмылялись в возбуждении при виде своего знаменитого соотечественника, противостоять которому имели полное право и даже считали своим долгом».
Есть лучший мир. Сидней и Беатриса Уэбб, 1903–1908 годы
В парламенте Черчилль не мог не проявить той же активности и живости, что на поле боя. Он был тори, консерватором, но все чаще обнаруживал, что его раздражают узкие рамки этой партии, как и традиционная дисциплина британского парламента. Он провел чрезвычайно полезный тур выездных выступлений как дома, так и в США. Депутатам тогда не платили зарплату, и он оправдывал свои поездки необходимостью обеспечить себя финансово. При этом он также присоединился к постоянно меняющейся группе бунтарей-консерваторов, которых прозвали «хьюлиганами» – в честь их лидера лорда Хью Сесила. Затем, в 1904 году, Черчилль, поклонник свободной торговли, выступавший против протекционизма тори, совершил один из длинного списка знаменитых и шокирующих шагов в своей карьере, перейдя в Либеральную партию. В следующем году либералы пришли к власти под руководством Генри Кэмпбелла-Баннермана, и Черчилль впервые вошел в правительство, заняв пост заместителя министра по делам колоний.
Именно в те бурные дни его путь пересекся с супружеской парой, которая в каком-то смысле стала и парой его злейших врагов.
Она считала его «эгоистичным, самодовольным и поверхностным». Вряд ли можно было ожидать, что Беатриса Уэбб – грозный борец, активистка и интеллектуалка, которой можно смело приписать заслугу закладывания фундамента государства всеобщего благосостояния, – на первой же встрече прижмет Уинстона Черчилля к своей груди. Но как бы он ни был ей неприятен, их орбиты продолжали пересекаться, и Черчилль со временем начал утверждать, что в некотором смысле у них одна и та же страсть.
Было ли это правдой? Долгая и активная карьера Беатрисы Уэбб – и ее мужа Сиднея – в качестве светила Фабианского общества21 сделала ее весьма влиятельной фигурой. Именно она писала в 1909 году о необходимости «обеспечить национальный минимум цивилизованной жизни… одинаково доступный для всех, для обоих полов и всех классов, под чем мы подразумеваем достаточное питание и обучение в детстве, прожиточный минимум в трудоспособном возрасте, лечение во время болезни и скромные, но достаточные средства к существованию в случае инвалидности или в старости».
Хоть Черчилль и был убежденным врагом социализма и его, казалось, куда больше заботила прибыльность продаж его книг и международные книжные туры, иногда он громко высказывался о своем стремлении улучшить жизнь трудового народа.
Черчилль и Беатриса Уэбб впервые встретились на званом обеде в 1903 году. Именно тогда она решила, что этот человек невыносимо увлечен собой любимым. В следующем году они встретились снова, и она в своем дневнике резюмировала: «он слишком много пьет, слишком много говорит и не мыслит подобающе своему имени». Четыре года спустя, когда Черчилль уже занимал пост в правительстве, произошла более значимая встреча. Сидней и Беатриса обдумывали – в числе прочего – новую систему биржи труда. Черчилль заявил о своем интересе к этой концепции и выразил надежду, что она войдет в сферу компетенции его ведомства.
«Позвольте мне сказать, – обратился он к Сиднею, – что дверь моего кабинета всегда будет открыта для вас, когда бы вы ни захотели прийти, а я со своей стороны рассчитываю, что вы будете щедро снабжать меня информацией и идеями». Прежде он уже выказывал энтузиазм по отношению к другим их предложениям, например касавшимся искоренения потогонного труда.
Примерно в то же время Дэвид Ллойд Джордж, на тот момент министр торговли, изучал Германию и бисмарковскую систему социального страхования. По возвращении Ллойда Джорджа в Британию Черчилль решил, что будет замечательно организовать встречу за завтраком с ним и с четой Уэбб и посмотреть, нельзя ли осуществить упомянутую выше идею в адаптированном виде в Великобритании. Но не успели еще накрыть стол для завтрака, как хрупкое согласие присутствующих было разрушено вдребезги. Сама идея социального страхования – когда рабочие должны вносить определенную плату, – по сути, противоречила тому, чего надеялись добиться Уэббы. Как рассказывала потом их биограф Кэрол Сеймур-Джонс, «мистер и миссис Уэбб то поодиночке, то вместе вцеплялись ему в глотку: “Это же абсурд. Это никогда не сработает, – говорили они Ллойду Джорджу. – Преступно брать деньги с бедных людей и использовать для их же страхования. Если вы возьмете эти средства, вы должны передать их в Управление общественного здравоохранения и потратить на профилактику заболеваний”». Рассказывали, что «Сиднею явно очень хотелось побыстрее покончить с завтраком, а Ллойд Джордж… пребывал в великом изумлении».
Справедливости ради отметим, что Беатриса Уэбб все же отдавала Черчиллю должное. «Осмелюсь сказать, что у него есть лучшая сторона, – признавала она, – которая, однако, скрыта для случайных застольных знакомых за банальным дешевым цинизмом, обусловленным его положением и карьерой. Ни малейшего понятия о научных исследованиях, философии, литературе или искусстве, не говоря уже о религии. Но его отвага, смелость, находчивость и великие традиции могут далеко его завести, если только он сам не погубит себя, как его отец».
Тем не менее Черчилля и ярых социалистов Уэббов, знали они об этом или нет, объединяла минимум одна вера: совершенно необоснованно растущая (и гротескная) приверженность эдвардианской эпохи к евгенике. В 1906 году Черчилль заявлял: «Существующая организация общества приводится в движение одной пружиной – конкурентным отбором. Возможно, это в высшей степени несовершенная организация общества, но это единственное, что стоит между нами и варварством».
В других вопросах Черчилль шел против мощного интеллектуального потока: его юношеское, неоформленное политическое ви́дение заключалось в том, что благодушная аристократия должна и впредь руководить столь же благодушной и патрицианской демократией, которая, в свою очередь, будет осуществлять надзор над энергичной и послушной рабочей силой. Однако все больше простых рабочих видели мир совсем иначе. Контраст между окутанными смогом тротуарами Олдема и ослепительными салонами и люстрами лондонской публичной жизни, которую вел Черчилль, был огромен. Но не чувствовал ли он пустоты на этих колоритных балах и ужинах?
Влюбленный Черчилль, часть II. Вайолет Асквит, 1906 год
По меркам большинства мужчин Уинстон Черчилль к своим тридцати двум годам добился поразительного успеха. Известный как в Великобритании, так и в Америке благодаря захватывающим военным подвигам, он был депутатом от Либеральной партии (от северо-запада Манчестера) и членом Кабинета министров. К 1906 году он занял пост президента Торговой палаты; его ноги в брюках в тонкую полоску, сшитых модным портным Генри Пулом, уверенно двигались по коридорам власти. Но истинная любовь продолжала ускользать от него. Могло даже показаться, будто романтические отношения и размеренная семейная жизнь не были для него приоритетом – несмотря на все его протесты. В ту новую эдвардианскую эпоху перед ним лежала дорога в самые модные салоны лондонского общества. Но можно ли было найти в них любовь и романтику?
Вайолет Асквит (позже Бонэм Картер), дочь будущего премьер-министра Генри Асквита, а позже магнетически харизматичная писательница, была яркой дебютанткой с интересными, резкими чертами лица, прямым носом и выражением, которое может показаться почти скорбным, даже под тиарой из цветов, как на фотографии для архивов высшего британского общества.
Быть дебютанткой в те времена означало, что девушку наряжали в белое платье и представляли королю на квазицеремонии первого выхода в свет. Цели самой Вайолет были куда более грандиозными. В будущем она действительно станет политиком, регулятором BBC и активной сторонницей европейской интеграции. Нить ее жизни тесно переплетена с нитью жизни Черчилля, их связывала крепкая дружба.
Ходили слухи, что она питала к нему безответную любовь. Однако «заинтересованное увлечение», возможно, было более точным определением. Родившаяся в 1887 году Вайолет знала о Черчилле уже в восемнадцатилетнем возрасте. В 1905 году она записала в дневнике, что заметила его на одном особо модном театральном событии:
«Я ходила на “Врага народа” в исполнении [актера/режиссера сэра Герберта Бирбома] Три. Нам с отцом прислали хорошие билеты. Театр был битком набит народом самого разного толка; много дам-социалисток в алых платьях и пестрое, нелепое попурри в партере… Уинстон Черчилль в ложе семейства Три был явно шокирован неумелой тактикой Стокмана (главный герой пьесы Ибсена. – С. М.) с толпой. Сисели [Хорнер] рядом с ним выглядела прекрасно – ложа явно ее стихия. Кажется, что она, как большая темная рамка, держит ее в фокусе. По-моему, Три не очень хорошо играет Стокмана. Для него это слишком тонкая и сложная пьеса, у него лучше всего получается грубоватая мелодрама».
Вайолет не могла не заметить Черчилля в этой левацкой феерии, очень уж неуместно он смотрелся среди всех этих прогрессивных социалистов в сиянии своих имперских военных приключений. А их первая личная встреча, судя по всему, задала тон дружбе, которой суждено было продлиться десятилетия.
«Я познакомилась с Уинстоном Черчиллем в начале лета 1906 года на званом ужине, на котором присутствовала еще совсем юной девушкой, – напишет Асквит в своих мемуарах. – Принимала нас леди Уэмисс, и, помнится, среди гостей были Артур Бальфур, Джордж Уиндэм, Хилари Беллок и Чарльз Уибли». Тогда Черчилль еще был заместителем министра по делам колоний.
«Я обнаружила, что сижу рядом с молодым человеком, который, как мне показалось, сильно отличался от всех тех молодых людей, которые мне встречались до тех пор. Он долго оставался безучастным, а затем вдруг словно осознал мое существование. Он обратил на меня опущенный прежде взор и довольно резко спросил, сколько мне лет. Я ответила, что девятнадцать. “А мне, – сказал он почти с отчаянием, – уже тридцать два”. И добавил, как будто утешая себя: “Впрочем, я самый молодой из всех, кто имеет вес”. А затем яростно: “Будь проклято это безжалостное время! Будь проклято то, что мы все смертны! Как жестоко короток срок, отведенный для всего, что мы должны втиснуть в свою жизнь!”»
Впрочем, потом театральность с Черчилля спала (как известно, он сказал ей также: «Мы все черви. Но я верю, что я светлячок»), и он затеял с сидящей рядом юной девушкой более плодотворный разговор.
«Позже он спросил меня, считаю ли я, что слова имеют магию, и музыка совершенно не зависит от их смысла, – вспоминала Асквит. – Я ответила, что определенно, и процитировала как классический, хоть и избитый, пример первое, что пришло мне в голову: Темно в сознанье, на душе несладко, / Как будто зелий, сонных трав запас / Я поглотил стремглав и без остатка… Его глаза засверкали от возбуждения. “Скажите это еще раз, – воскликнул он. – Повторите! Это так чудесно!”»
Молодая женщина была озадачена. Он же знает знаменитую «Оду соловью» Китса? Но нет, не знал. Он не читал этого стихотворения и даже никогда не слышал о нем раньше.
Похожая реакция была и после того, как Асквит продекламировала пару строк из Блейка, назвав имя поэта. Черчилль довольно комично предположил, что она имеет в виду его однофамильца-адмирала, да еще и поинтересовался, как тот находит время писать стихи. «Я была потрясена тем, что он, с его острой чувствительностью к словам и мастерством их использования, совершенно не исследовал эти важнейшие области английской литературы». (Причем довольно долго. Однако после той встречи Черчилль не только прочел, но и выучил все оды Китса наизусть. Его способность к самообразованию – в Индии он самостоятельно пробился через труды Гиббона, Маколея и древних греков – была поистине почти демонической.)
В этом смысле Черчилль был немного похож на Шерлока Холмса: блестящий, но абстрактный ум, он даже не знал, что Земля вращается вокруг Солнца, да и не хотел знать. При этом он усваивал любую новую идею с квантовой скоростью и с потрясающим успехом занимался решением самых трудных проблем.
Далее была первая встреча Черчилля с человеком, которого он в будущем начнет презирать, и она поставила их на одну сторону – в первый и последний раз в их жизни.
Переход к имперской теме. Махатма Ганди, 1906 год
Политик, которого многие представители рабочего класса считали врагом, вытащил из своей чиновничьей шляпы несколько реформ, на редкость напоминающих социалистические. Например, в 1908 году Черчилль, будучи председателем Совета по торговле, внес в закон изменения, означавшие, что профсоюзы впервые не будут нести финансовую ответственность за возмещение ущерба, причиненного забастовками. Порой действительно создавалось впечатление, что он искренне хочет улучшить судьбу народа в целом. При этом его позиции по некоторым вопросам были остро реакционными, и на первом месте среди них, безусловно, стояли Индия и империя. В последующие сорок лет, в период постепенного распада Британской империи, рычащий голос Черчилля начал звучать все громче, ведь разрушалось то, что он считал идеальной системой. Он провел свою безмятежную юность на полях для игры в поло, потягивая шампанское под розовыми индийскими закатами, – для него этот мир был идеальным. Но даже в самые яростно-воинственные моменты его жизни случались вспышки прозрения.
Строго говоря, это даже не встреча, скорее, что-то вроде нее, но событие было наполнено внутренней исторической иронией. Единственный день, когда Махатма Ганди и Уинстон Черчилль – возможно, самые ярые оппоненты в мире – пребывали в идеальном согласии.
«Перед прибытием в Англию индийской депутации королевская санкция на Азиатский указ в Трансваале была приостановлена», – так на сухом языке репортажа описывался единственный раз, когда эти двое оказались на одной стороне. На дворе стоял 1906 год, время активного обсуждения проблемы южноафриканской дискриминации индийского населения. Мохандас Ганди, молодой юрист, получивший образование в Лондоне – и одетый не так, каким его помнят сегодня, а по-западному, в сюртук и галстук, – столкнулся с радикализацией в этой сфере лично: его жестоко выбросили с поезда в Питермарицбурге за отказ подчиниться правилам расовой сегрегации в вагонах.
Индийцы в Южной Африке считались людьми второго сорта, и апартеид только нарастал. Поскольку индийцам было отказано в избирательном праве, дело пришлось передать в Англию, на рассмотрение колониального секретаря. Уинстон Черчилль в парламенте имел по этому вопросу свою точку зрения: у Мохандаса Ганди сильные аргументы.
«Хотя опубликованная версия ответа лорда Элджина не обязывает его ни к чему определенному, – писалось в газетном репортаже, – заявление господина Уинстона Черчилля в палате общин четко показывает, что справедливость жалоб, поданных господами Ганди и Элли (близкий соратник и политический активист Хаджи. – С. М.), произвела на министров большое впечатление».
Однако эта моральная поддержка ничего не изменила, да и не была достаточной: последовавшие события стали случаем первого применения Ганди широкомасштабного гражданского неповиновения против южноафриканских властей, что привело к его аресту. Позже он прибег к мирному протесту, чем вызвал огромную ярость Черчилля. Ганди назвал свой метод сатьяграха, или «преданность истине», и впоследствии этот протест принял форму промышленных забастовок и массовых демонстраций. Спустя несколько лет бурское правительство частично уступило, смягчив закон, который требовал, чтобы у всех индийских граждан для регистрации в полиции снимали отпечатки пальцев.
В 1915 году Ганди вернулся в Индию. В Британии эту страну все еще считали «жемчужиной в короне империи». Когда дело касалось места Индии в Британской империи и статуса Великобритании как краеугольного камня мировой цивилизации, Черчилль неизменно вдохновлялся все новыми вершинами безудержного романтизма. Ганди же, наоборот, считал империю мерзостью. Манеры и тактика у него были мягкими, но воля сильнее, чем у Черчилля.
Со временем то первоначальное – неосознаваемое – согласие сторон 1906 года превратилось во взаимную вражду длиною в жизнь, что привело к некоторым из самых несдержанных и возмутительных заявлений-нападок Черчилля. Самым известным, часто цитируемым сегодня, был его комментарий, данный в 1931 году вице-королю Индии (заметили, как по-древнему звучит этот титул в наши дни?). Черчилль тогда описал Ганди так: «Тревожно и тошнотворно видеть, как господин Ганди, этот мятежный адвокат из Миддл-Темпла, теперь строит из себя босоногого факира в том виде, в каком этот типаж всем известен на Востоке, и является полуголым во дворец, чтобы вести переговоры на равных с представителем короля-императора, а сам в это время организует и проводит кампании гражданского неповиновения».
По сути, язвительность Черчилля по отношению к Ганди – и к движению за независимость Индии в 1930-е – привела к тому, что некоторые его коллеги засомневались, не утратил ли он свою рассудительность. Его ярость и горячность многим были не по душе, и он снова отстранился от собственной партии.
Из всего негатива, который вызывает сегодня имя Уинстона Черчилля во многих сообществах по всему миру, самый большой интерес разного рода – от научных монографий до толстых книг – продолжает вызывать именно его империалистическое отношение к Индии и очевидное и полное безразличие к благополучию ее народа. Он цинично и оскорбительно называл голодовку Ганди времен Второй мировой войны фикцией. После огромной и ужасной катастрофы голода в Бенгалии 1943 года многие обвиняли (и обвиняют) Черчилля в том, что он сознательно сделал так, чтобы голодающее население было лишено запасов зерна, в которых отчаянно нуждалось. Ожесточенный спор на эту тему продолжается до сих пор.
Другие доказательства имперского высокомерия и презрительности Черчилля можно найти в оскорбительных комментариях, сделанных им в 1943 году в разговоре со старым другом по школе Харроу, на тот момент министром по вопросам Индии Лео Эмери. Он заявил, что индусы «размножаются как кролики», и называл их «звериным народом со звериной религией». В итоге Эмери с сожалением вынужден был высказать мнение, что, когда дело доходит до Индии, Черчилль «не вполне в здравом уме», и в этом вопросе он не видит большой разницы «между мировоззрением [Черчилля] и Гитлера».
Тем не менее в, казалось бы, твердых как алмаз империалистических убеждениях Черчилля время от времени случались яркие аномалии. Один из первых таких случаев касался шокирующего и варварского происшествия в Амритсаре в апреле 1919 года, когда генерал Дайер открыл огонь по толпе беззащитных индусов. Около четырех сотен человек были убиты на месте, еще около тысячи тяжело ранены. В парламенте на скамьях тори нашлись люди, которые считали, что Дайера не следует осуждать и генерал поступил правильно, ведь это побоище было спровоцировано индусами.
Учитывая, мягко говоря, странные взгляды Черчилля на этих «туземцев», можно быть ожидать, что он тоже встанет на защиту Дайера. Но нет. «Однако если рассуждать о трудностях генерала Дайера… то нельзя не отметить один потрясающе очевидный факт, – заявил Черчилль в палате представителей. – Я имею в виду убийство почти четырех сотен человек и ранение, вероятно, еще раза в три-четыре большего числа… Мне представляется, что этот эпизод не имеет прецедентов и параллелей в современной истории Британской империи. Это событие совершенно иного порядка, чем любое из ряда тех трагедий, которые случаются при столкновении войск с гражданским населением. Оно из ряда вон выходящее, чудовищное, событие в исключительной и зловещей изоляции от других».
Та речь в парламенте многих удивила. Между тем она многое говорит об истинных взглядах Черчилля на роль империи и применение силы и в некотором смысле отсылает нас к осуждению им генерала Китченера после сражения при Омдурмане.
«Люди, поднимающие оружие против государства, должны ожидать, что по ним в любой момент могут начать стрелять, – сказал Черчилль. – Но безоружная толпа находится в совершенно иной позиции, чем вооруженная. В Амритсаре толпа не была вооружена и ни на кого не нападала».
Говорят, генерал Дайер не соглашался с этим, утверждая, что ему противостояла «революционная армия». Но что делает армию армией? «Конечно же, тот факт, что она вооружена. А те люди были безоружны. Это простые вопросы, и мы вполне можем ожидать, что офицеры будут задавать их в подобных трудных ситуациях… Никогда не следует задействовать бо́льшие силы, чем необходимо для обеспечения законности».
Конечно, легко вести подобные разговоры «в безопасной и комфортной Англии», продолжал Черчилль. И совсем другое дело, когда перед тобой стоит «воинственная толпа… и все вокруг дрожит от возбуждения… И тем не менее это хорошие инструкции и верные, простые вопросы, и я считаю, что требовать от наших офицеров наблюдательности и их соблюдения – это не так уж и много. Ведь они привыкли выполнять и куда более сложные задачи».
Крайне патерналистская точка зрения, однако под империалистическими взглядами Черчилля явно скрывалась человечность. «Безусловно, мы можем ввести один общий запрет. Речь о том, что называется “террором”. Под этим я имею в виду великую резню толпы с намерением запугать не только остальных в ней, но и весь регион, а то и страну. Мы не можем признать эту доктрину ни в какой ее форме. Террор – лекарство, неизвестное в британской фармакопее».
Слушавшие Черчилля депутаты в палате представителей пытались время от времени выразить свое недовольство, но он продолжал: «Правительства, захватившие власть путем насилия и узурпации, часто прибегают к террору в отчаянных попытках удержать украденное, но августейшая и почтенная структура Британской империи, где власть переходит из поколения в поколение законным способом, в таком подспорье не нуждается». Амритсар, сказал он, должен напомнить нам слова Маколея о «самом страшном из всех зрелищ – мощи цивилизации без милосердия».
«Господство Британии в Индии или где-либо еще никогда не зиждилось на физической силе, и, если бы мы применили ее, это было бы фатально для империи, – заключил Черчилль. – Британский подход… всегда означал и подразумевал тесное и эффективное сотрудничество с народом другой страны. Это было нашей целью в каждой части Британской империи, и нигде мы не достигли такого успеха, как в Индии, принцы которой тратили свои сокровища на наше дело, а храбрые солдаты сражались бок о бок с нашими. В Индии умный и одаренный народ, которой сотрудничает сейчас с нами во всех сферах государственного управления и промышленности».
Ганди, безусловно, мог бы без труда указать на главный изъян в этом романтическом ви́дении, поскольку оккупация и империя жестоки и безжалостны по своей природе.
Черчилль же, наоборот, всегда верил, что ему и его бывшим сослуживцам удалось сделать эту часть мира гораздо лучше. И все же, несмотря на непозволительную риторику Черчилля, между ним и Ганди случались короткие, но очень яркие вспышки взаимного уважения.
По словам историка Ричарда Лэнгворта, в 1935 году Ганди сказал: «Я с добром вспоминаю господина Черчилля в дни, когда он работал в Министерстве по делам колоний, и, как бы там ни было, с тех пор я придерживаюсь мнения, что на его сочувствие и добрую волю всегда можно рассчитывать».
Ганди сказал это своему главному помощнику Ганшьяму Дас Бирле, который обедал с Черчиллем в Чартвелл-хаусе после принятия в августе 1935 года Закона о правительстве Индии – шага к независимости этой страны. Черчилль тогда выступал против этого законопроекта «и сделал несколько довольно резких замечаний». Однако за обедом с Бирлой он был более великодушен. «Мистер Ганди очень вырос в моих глазах после того, как вступился за неприкасаемых (низшая каста в Индии. – С. М.). Мне не нравится этот законопроект, но теперь он включен в Свод законов… Что ж, сделайте его успешным».
В ответ на это Бирла спросил его: «А каков ваш критерий успеха?» – и Черчилль ответил: «Улучшение положения масс… Меня не волнует, насколько лояльным Великобритании вы будете. Я не против образования, но дайте народу больше масла… Сделайте каждого земледельца хозяином своей земли. Обеспечьте каждую деревню хорошим быком… Передайте господину Ганди, чтобы он по максимуму использовал предложенные вам полномочия и добился успеха».
Влюбленный Черчилль, часть III. Этель Бэрримор, 1906 год
Возможно, он стал метеором на политических небесах, зато она происходила из блестящей династии: актриса Этель Бэрримор – сестра актеров Джона и Лайонела – была сердцем знаменитой театральной семьи, покорившей США и Британию. И когда она ходила по театральным подмосткам в Лондоне, Черчилль обнаружил, что его безудержно тянет к двери на эту сцену…
Этель Бэрримор считается одной из театральных сенсаций того времени: красивая, гипнотическая, с мощным талантом притягивать аудиторию и управлять ею. Говорят, именно в ресторане гостиницы «Кларидж» после спектаклей Черчилль некоторое время осаждал ее поздними букетами.
Надо сказать, в своем увлечении театром он был весьма постоянен: ходили слухи, что в молодые годы Уильям активно ухаживал за одной из «Веселых девчонок», танцовщицей из театра «Эмпайр». (Впоследствии она рассказывала друзьям, что он всю ночь, «до самого рассвета говорил о себе любимом».) Но, в отличие от простой танцовщицы, Этель Бэрримор была аристократкой – королевой – актерского ремесла.
Говорят, в один из тех пьянящих вечеров в «Кларидже» Черчилль сделал Бэрримор предложение. Однако мудрая женщина прекрасно осознавала величие его славы, и это отчасти стало камнем преткновения. Как она выразилась, ей «не справиться с великим миром политики». Возможно, это и так; возможно, театральность этого мира чересчур даже для нее, великой актрисы.
Его лучший друг. Эдвард Марш, 1907 год
Один из величайших навыков, которым должен обладать любой высокопоставленный политик в своих перемещениях по гулким коридорам Уайтхолла и огромным величественным кабинетам, – способность вдохновлять всех государственных и гражданских служащих вокруг себя: не только разрабатывать новые законопроекты и реформы, но и вселять энтузиазм в каждое сердце, чтобы законопроекты прошли через парламент и действительно стали законами. Говорят, Черчилль, будучи молодым министром, обладал этим даром.
Однако в равной степени каждый высокопоставленный политик оказался бы в тупике и погряз в бланманже формальностей, не будь рядом лучших умов современности. Черчиллю чрезвычайно повезло столкнуться с таким умом – это был великий эрудит, которому суждено было трудиться рука об руку с ним много лет и вдобавок лучше познакомить его с богемной стороной жизни.
«Я часто корю себя за свой иммунитет к жажде крови, – легкомысленно писал Эдвард Марш. – Однако Уинстон и слышать не захотел бы о том, чтобы дать мне винтовку, ведь его я мог бы застрелить; а так я этого никогда не сделаю».
Гомосексуальность считалась незаконной на протяжении всей жизни Черчилля, но в те времена существовали «убежденные холостяки» и женщины, которые жили вместе как «сестры». Уинстон Черчилль никогда не показывал своего отношения к этому вопросу. Один из его самых доверенных чиновников – Эдвард Марш, который станет его большим другом и частым гостем в Чартвелл-хаусе, – не вспоминал ничего плохого о времени, проведенном с ним, начиная с эдвардианской эпохи и заканчивая Первой мировой войной и позже.
Эдвард Марш был спонсором и сооснователем так называемых георгианцев26; именно он спланировал первую и единственную встречу Зигфрида Сассуна и Руперта Брука. Это был выдающийся литератор-переводчик с острым чутьем на все лучшее в авангардном искусстве. А еще он стал близким другом композитора Айвора Новелло, которого ввел в круг общения Черчилля.
Марш совмещал насыщенную жизнь эстета с важной ролью в самом административно-интеллектуальном сердце правительства; он работал не только с Черчиллем, но и с Асквитом. Однако их дружба с Уинстоном зародилась раньше, в благоухающих ароматами бальных залах лондонского света. «Остерегайтесь фешенебельного общества!» – умолял Марша философ Бертран Рассел. Однако тщетно.
Биограф Марша, Кристофер Хассал, писал следующее:
«Они с господином Черчиллем, встретившись на светском рауте, придумывали себе досуг: стояли вдвоем в пределах видимости входной двери бального зала и наблюдали за входящим дамами. Строкой из Марло “Не это ли лицо, что тысячи судов отправило в поход?” они оценивали красоту каждой новоприбывшей. “Двести судов, может, даже двести пятьдесят?” – осторожно предлагал один, глядя на оцениваемый объект. “Ни в коем случае, – отвечал второй. – Крытый сампан, максимум небольшая канонерка”. Среди немногих, кто набрал тысячу судов, по мнению обоих экспертов, были леди Диана Мэннерс и мисс Клементина Хозье, на которой впоследствии суждено было жениться господину Черчиллю».
Эдвард Марш оказался достаточно бесстрашным, чтобы последовать за молодым Черчиллем в Африку и заняться кровавым и очень опасным спортом. «Прежде чем отправиться с Уинстоном Черчиллем в конце 1907 года в африканский вояж, – вспоминал он позже, – я спросил миссис Патрик Кэмпбелл, что бы она сделала, узнав, что меня съел лев. Она призналась, что сначала рассмеялась бы, но потом ей было бы меня очень-очень жаль».
Марш писал, что он «сразу принял Африку». «Едва мы прибыли, – рассказывал потом Уинстон, – Эдди разделся донага и удалился в буш, откуда его можно было выманить только три раза в день обещаниями еды». Если это и было преувеличение, то совсем незначительное…
Однажды Черчилль и Марш, шагая по огромной равнине с видами вершин Килиманджаро вдали, натолкнулись на один из самых удивительных экземпляров местной дикой природы, «самку носорога, спавшую под одиноко стоящим деревом». Вот как это описывал Марш: «После поспешных консультаций и соответствующих маневров, позволявших сделать поправку на ветер, Уинстон выстрелил. Носорожиха вскочила и бросилась на нас, точнее, как мне показалось, на меня. Она мчалась, словно вышедший из-под контроля паровоз. Что мне было делать? Я стоял как вкопанный, палец на крючке моего зонта, и планировал в последний момент отскочить с ее пути и с треском открыть в ее сторону зонт, надеясь, что это ее напугает…»
Выстрел Уинстона оказался точным: с бедным животным было покончено. Оно рухнуло на землю.
Черчилль оценил реакцию Марша на экстремальную опасность довольно забавно. «Отношение Уинстона к любому случайному проявлению хладнокровия с моей стороны выражалось пословицей, которую он когда-то услышал от своей няни [миссис Эверест]: “Где нет смысла, там нет и чувства”».
Марш следовал за Черчиллем по разным важным кабинетным постам до 1915 года (о катастрофах этого периода мы скоро поговорим) и далее.
Некоторые высказывали предположение, что из-за ряда детских болезней Марш стал импотентом, и его ориентация проявлялась в основном в форме бурных платонических связей. Как бы там ни было, Черчилля никогда не волновала сексуальная ориентация других людей, что, возможно, объясняет его реакцию на более позднюю апокрифическую историю с членом Парламента, которого застукали in flagranti27 с гвардейцем в темноте королевского парка Сент-Джеймс. («Это в самую-то холодную ночь года? – спросил Черчилль, услышав ее. – Ну как тут не гордиться тем, что ты тоже британец!»)
Влюбленный Черчилль, часть IV. Клементина Хозье, 1908 год
«Вы читали мою книгу?» – такими были первые слова, сказанные Черчиллем женщине, которой суждено было стать его женой. Книгой, о которой шла речь, была биография его отца. Клементина ответила, что нет, а он сказал, что отправит ей издание на следующий день симпатичным кебом.
Важную роль в браке Черчилля сыграл его друг и соратник Эдвард Марш: моментом зарождения романа стал довольно плотный обед в доме леди Сент-Хельер, подруги матери Черчилля. Среди приглашенных была Клементина, двадцатитрехлетняя дочь леди Бланш Хозье. Эта молодая женщина явно хорошо знала собственные запросы, когда дело доходило до предложений руки и сердца, как выгодных, так и не очень. Она была дважды помолвлена с сыном виконта Пиля – без продолжения, – и все усилия по сватовству, в результате которых она однажды оказалась практически в ловушке, посреди лабиринта из живой изгороди, с другим претендентом, лордом Бессборо (эту схему разработала ее мать), тоже ничего не дали.
Приглашение Клементины на тот обед было продиктовано банальным суеверием: ее попросили прийти, чтобы за столом не сидело тринадцать гостей. Да и Черчилль, пребывая в своем кабинете в Уайтхолле, не хотел туда идти. Но Марш строго сказал ему, что отказываться уже невежливо. Однако как только Черчилля усадили рядом с Клементиной, мгновенная вспышка влечения определила весь ход его дальнейшей жизни.
Описывая позже то, что станет началом самых прочных и трогательных отношений, еще одна подруга Черчилля отмечала потрясающую силу Клементины. «Я никогда не думала о ней в политическом контексте, но всегда как о королеве красоты в бальном зале, – вспоминала Вайолет Асквит. – До тех пор, пока она не вышла замуж за Уинстона, я и не знала о ее либеральном происхождении и традициях и, что еще важнее, о том, что для нее самой характерны мощные либеральные инстинкты. Вскоре я обнаружила, что она в самом деле от природы больший либерал, чем Уинстон, и это открытие принесло мне изрядное облегчение. Ведь в начале их семейной жизни ей довелось в полной мере разделить с ним тяготы его политической судьбы».
Тяготы эти были сродни недавним язвительным дебатам по поводу Брекзита; если предполагалось обсуждать такие болезненные вопросы, как, например, реформа палаты лордов (а либерал Черчилль весьма грубо высказывался о потомственных герцогах, наследующих политическую власть), молодоженов мистера и миссис Черчилль на такие званые обеды и ужины не приглашали, поскольку их взгляды считались неприемлемыми. Многие хозяйки салонов высшего общества внесли Черчилля в списки «неприкасаемых». Клементину много лет спустя спросили, было ли все это для нее трудным. «Я нисколько не возражала, – сказала она. – Это было так увлекательно; я чувствовала себя героиней и очень собой гордилась!»
Настоящие друзья вроде Вайолет Асквит оставались верными и преданными и потом описывали те события сквозь розовые очки ретроспективного взгляда. Какова была их немедленная реакция, когда они впервые узнали, что Черчилль сделал Клементине предложение?
Письма из замка Слэйнс. Вайолет Асквит, август 1908 года
Ходили слухи, что заявление Черчилля о намерении жениться на Клементине, сделанное Вайолет Асквит и ее семейству во время отпуска в Шотландии в 1908 году, привело к одному весьма любопытному эпизоду: Вайолет на несколько часов пропала где-то среди скал и дюн побережья Абердиншира. Ее нашли без сознания, и позже она заявила, что искала там какую-то потерянную ранее книгу. Не так давно кто-то высказал предположение, что это был саморазрушительный крик о помощи. Но письма, которыми Вайолет обменивалась с ее близкой подругой Венецией Стэнли (по совместительству любовницей ее отца), наталкивают на другую мысль.
Письмо Вайолет Венеции Стэнли, август 1908 года
Жизнь здесь невероятно энергичная и здоровая. Я занимаюсь греческим три часа в день… потом гольф с отцом на самых длинных и буйных дюнах Шотландии… потом я сижу… на самом краю скользких ракушечных скал…
Я только что услышала от Уинстона новость о его помолвке с Хозье и должна сказать: я гораздо больше рада за нее, чем мне жаль его. Как я часто говорила, жена будет значить для него не больше, чем декоративный буфет, а она нетребовательна, ее такой статус вполне устроит. Будет ли он в итоге недоволен тем, что она глупа, как сова, не знаю (такая опасность, без сомнения, существует), – но пока она, по крайней мере, отдохнет от шитья одежды для себя, а он, должно быть, все же немного в нее влюблен. Отец пророчит им обоим катастрофу (чур меня). Не уверена. Он никогда не желал жены-критика, жены-реформатора – хотя именно такая ему действительно нужна, – которая заполнит пробелы в его кругозоре и т. д. и удержит его от ошибок… я телеграфировала им обоим с мольбами приехать сюда (как он собирался) 17-го числа; разве не забавно? Отец относится к этому довольно холодно – и к У[инстону] вообще, а у Марго есть странная теория, что Клементина сумасшедшая! Она упорно за это предположение держится, несмотря на все мои заверения, что она здравомыслящая до зевоты.
Ответ Венеции Стэнли Вайолет
Дорогая моя, ну как тебе не радоваться за Уинстона. Очень мне интересно, станет ли Клементина такой же кабинетно-министерской занудой, как Памела (Маккенна, жена политика Реджинальда. – С. М.). Думаю, нет, она же такая скромница… Я получила от Клемми чрезвычайно восторженное письмо со всеми этими новостями. Интересно, насколько глупой ее считает Уинстон…
Кровь и пули. Осада Сидней-стрит, 1911 год
Теперь он занимает пост министра внутренних дел, хотя ему всего тридцать пять: рыжие волосы поредели, лицо раздалось, а глаза смотрят в линзу фотоаппарата с неослабевающим вызовом. На дворе 1910–1911 годы, и трудовой конфликт на угольной шахте в Тонипанди, Южный Уэльс, окончательно и бесповоротно обеспечил Черчиллю репутацию заклятого врага рабочего класса. Те события и сегодня помнят (неправомерно!) преимущественно как инцидент, когда Черчилль отправил правительственные войска стрелять по бастующим. Это не совсем так: войска действительно были приведены в боевую готовность, но все схватки рабочих (без пуль) велись с полицией. Хотя в одном более позднем столкновении в Лланелли31 войска все же участвовали.
Обвинения Черчилля в событиях в Тонипанди – попробуйте и в наши дни вспомнить о нем в Южном Уэльсе – обесценивают одно из его самых прогрессивных достижений в Кабинете министров: серьезную тюремную реформу, которая не только предусматривала сокращение времени, проводимого преступниками в одиночном заключении, но и привела к сокращению численности заключенных в целом.
Кроме того, имя Черчилля в некоторых частях лондонского Ист-Энда до сих пор ассоциируют с еще одной знаменитой перестрелкой, которая со временем приобрела несколько фольклорный статус: с осадой Сидней-стрит, во время которой навязчивое стремление Черчилля оказаться в центре внимания настолько разозлило одного коллегу из Уайтхолла, что Уинстону пришлось попытаться перевести все в шутку, начав шепеляво умолять того: «Ой, пожалуйста, не ругайте меня!» Но стычка с коронером на дознании неделю спустя дала, судя по всему, еще один повод для критики его желания быть в фокусе внимания.
Черчилль и Сталин упустили шанс впервые встретиться друг с другом в убогих трущобах восточного Лондона. Дело в том, что в 1907 году Иосиф Сталин недолгое время жил в огромной ночлежке в Уайтчепеле. Этот район – сырой, темный, застроенный убогими многоквартирными домами и полный тесных, грязных переулков, – отчасти служил убежищем для сбежавших из России радикально настроенных граждан и жителей Восточной Европы; кредо для некоторых из них (но не для Сталина) была анархия.
В 1909 году в северном Лондоне произошел инцидент, получивший название «Тоттенхэмские беспорядки». Два вооруженных грабителя, еврейские иммигранты из Латвии, попытались ограбить фургон с зарплатой для рабочих. В результате два человека погибли и еще двадцать получили ранения. В декабре 1910 года трое латышских анархистов – двумя из них были Георг Гардштейн и человек, известный как Петр «Художник», – совершив ограбление и убив трех полицейских, укрылись в доме всего в паре улиц от Уайтчепела. У них имелось оружие, и они были готовы стрелять в любого, кто приблизится к их укрытию. Одним из тех, кто решился это сделать, был Уинстон Черчилль.
Во время этого происшествия, которое позже назвали «Осадой Сидней-стрит», Черчилль, кажется, решил, что называется, выкинуть коленце. Он был отлично знаком с запросами популярной прессы и ее огромной и заинтересованной читательской аудиторией, которая хотела больше слышать о его подвигах и бесшабашных выходках. Особенно, пожалуй, после принятия Закона об иностранцах 1905 года, который впервые переместил фокус на иммиграцию в Британию, одновременно выставив иммигрантов во враждебном свете.
Однако Черчилль приехал на Сидней-стрит вовсе не для борьбы с иммиграцией, а скорее из-за ненависти к коммунизму и анархизму. Его личное появление там в тот день – для многих поступок за гранью абсурда – вполне мог быть точно рассчитанным ответом аристократа на подобные идеологии. Даже сшитая на заказ и явно выделявшаяся одежда – цилиндр, широкое пальто с каракулевым воротником – не слишком походила на обычный наряд министра внутренних дел.
Конечно же, в газете Reynold’s Newspaper был опубликован подробный и яркий репортаж о тех событиях.
Под утро группа полицейских, вооруженных револьверами, действуя на основании секретной информации, направилась к дому на Сидней-стрит, что неподалеку от Майл-Энд-роуд, где, как сообщалось, скрывались несколько мужчин, «разыскиваемых» за убийство 16 декабря трех городских полицейских.
Зачистив дом от других его обитателей, офицеры собирались было арестовать злодеев, но были встречены шквальным огнем из того же смертельно эффективного автоматического оружия, из которого были расстреляны полицейские в Хаундсдиче. Сержант был тяжело ранен, и атака превратилась в осаду…
Полицейские понимали, что преступников можно одолеть только стремительными и максимально слаженными действиями. Они были в курсе, что эти преступники продадут свои жизни задорого, а чрезмерная поспешность приведет лишь к бесполезной бойне. Несколько сотен констеблей пребывали в боевой готовности, и ближе к полуночи отряд вооруженных полицейских, все в штатском, был отправлен к месту боевых действий под командованием главного инспектора Уиллиса, а также инспекторов Коллинсона, Уэнсли и Халлама…
Дом, где укрылись анархисты, дышал каким-то ужасающим очарованием смерти. Пули сыпались на него дождем. Они вонзались в стены, выдирали щепки из деревянных дверей, прорезали аккуратные ровные бороздки в красных кирпичах и откалывали у них уголки. Во всем доме не осталось ни одного целого окна.
Шум от боя был страшным и почти непрерывным… какое-то оружие издавало пронзительный звенящий визг, звуки другого больше походили на баханье детской хлопушки…
В этот момент на место происшествия прибыли г-н Уинстон Черчилль, сэр Мелвилл Макнахтен, новоиспеченный начальник городской полиции сэр Нотт Бауэр и г-н Гарри Лоусон, член парламента от Майл-Энда. Министр внутренних дел беззаботно два или три раза прогулялся взад-вперед по Сидней-стрит перед самым осажденным домом, прежде чем ему сказали, что находиться там крайне небезопасно.
Черчилль с улыбкой поискал менее опасное место, но вскоре снова вернулся на улицу; он руководил операцией, не обращая внимания на летящие вокруг пули. Он передислоцировал одну группу из четырех-пяти шотландских гвардейцев на несколько ярдов ближе к дому и сам направлял их огонь…
В это время из окна второго этажа начал валить густой дым, и офицеры крепче схватились за свои револьверы. «Дом горит, сейчас они побегут». Увидев это, г-н Черчилль послал двух полицейских с дробовиками присоединиться к лобовой атаке из кузницы… а потом, чтобы видеть все ближе, и сам пошел в эту кузницу. Один из гвардейцев стоял там на коленях, приготовившись стрелять, и г-н Черчилль, пригнувшись, начал направлять его огонь. «Стреляйте по двери», – приказал он, и пуля полетела через дорогу, в упор… «Стоит поспешить, там пожар», – заметил один из мужчин в штатском. «Нет, – возразил министр внутренних дел. – Мы не хотим новых человеческих жертв».
Речь явно шла не о жизнях анархистов, которые задыхались в дыму и в итоге сгорели в охватившем дом огне.
Неделю спустя Черчилль участвовал в дознании по делу субъектов под именами Иосиф и Фриц. Вопросы ему задавал господин Годфри. Он, в частности, спрашивал, была ли необходимость для министра внутренних дел физически присутствовать на этой перестрелке. Должен ли он был фактически «возглавлять полицейских» во время операции?
Черчилль на свидетельском месте изо всех сил старался создать у суда впечатление, что он присутствовал там исключительно «ради поддержки» своих людей. Он процитировал пожарного – описав его как «маленького человечка с черными усами», – который обращался к нему за инструкциями, следует ли им приступать к тушению пожара в здании. На основании этого – и других вопросов полиции – Черчилль убедил всех присутствовавших на месте происшествия на Сидней-стрит, что они обеспечены «полицейским прикрытием наивысшего порядка».
«Могу ли я спросить вас, что вы подразумеваете под прикрытием наивысшего порядка? – спросил мистер Годфри. – Вы же не себя имели в виду? Вы говорите не о себе?»
Черчилль, как сообщается, в ответ улыбнулся и сказал: «Я считаю себя наивысшим полицейским органом».
Коллеги и руководство столичной полиции были вне себя от негодования из-за того, что Черчилль, по их мнению, использовал жестокие, кровавые, смертоносные события для привлечения к себе внимания. Однако они не понимали, что личный опыт и знания Черчилля в том, что касалось оружия и ближнего боя, на самом деле могли послужить полицейским практическим подспорьем. Безусловно, цилиндр и трость с серебряным набалдашником министра внутренних дел этому пониманию не способствовали. Однако именно врожденная театральность делала его объектом невольного восхищения для тех, кого обычно отталкивал старомодный ура-патриотизм.
Застолья с группой «Блумсбери». Оттолайн Моррелл, 1911 год
В 1911 году Черчилль со своим другом Ф. Э. Смитом создали «Другой клуб» – обеденное общество, вдохновленное литературным «Клубом», основанным в конце XVIII века Сэмюэлом Джонсоном и Джошуа Рейнольдсом. Как провозглашали основатели, исполнительный комитет «Другого клуба» будет окутан «непостижимой тайной», а гостями на ужинах станут политики из обеих палат парламента и из всех политических партий и крыльев. В результате на собраниях «Другого клуба» – проходили они в роскошном зале «Пинафор» в отеле «Савой» – часто присутствовали злейшие политические враги Черчилля, в том числе, например, Эндрю Бонар Лоу. По сути, таково было его представление о правильной публичной жизни: яростно обсуждаемые принципы и идеи, личные отношения с умными людьми, поддерживаемые с сердечностью за столом, заставленным множеством блюд, и запиваемые вином и бренди в огромных количествах. Со временем репутация «Другого клуба» крепла; в число его завсегдатаев вошли лорд Китченер (еще один враг Черчилля) и Герберт Уэллс (друг, но время от времени ярый оппонент по дебатам в прессе). Но были в Лондоне и другие, более богемные обеденные общества, в том числе совсем новенькая на тот момент группа «Блумсбери»…
«Он на редкость красноречив», – говорила о Черчилле леди Оттолайн Моррелл. А между тем сам факт встречи этих двоих весьма примечателен: что могло привести Черчилля к богемным застольям группы «Блумсбери»? Леди Оттолайн (урожденная Кавендиш-Бентинк), аристократка, состоявшая в открытом браке, по слухам, стала источником вдохновения для Дэвида Лоуренса, автора скандального произведения «Любовник леди Чаттерлей» – из-за ее романа с молодым каменщиком по прозвищу Тигр. Она была своего рода ядром, вокруг которого вращалась значительная часть эдвардианского общества. Именно благодаря ее страсти к политике, истории и экономике – наряду с любовью к искусству – возник потрясающий социальный водоворот, в который входили такие выдающиеся и разные фигуры, как Томас Стернз Элиот, Дора Кэррингтон, Джон Мейнард Кейнс, Бертран Рассел (по слухам, ее очередной любовник) и Уинстон Черчилль (явно не любовник, даже по слухам).
Она была замужем за Филипом Морреллом, депутатом от Либеральной партии, чьи внебрачные связи привели к рождению нескольких детей на стороне, которых леди Оттолайн принимала и окружала заботой. К 1911 году яркая слава Черчилля – он тогда уже стал первым лордом Адмиралтейства – была для людей вроде четы Моррелл источником искреннего и огромного восхищения. Кроме того, после долгих периодов остракизма в былые годы осталось совсем мало светских обеденных салонов, в которые его не зазывали крайне настойчиво.
По словам биографа леди Оттолайн Миранды Сеймур, первая их встреча с Черчиллем прошла не слишком удачно:
«Среди гостей 18 мая присутствовали Вирджиния Стивен (позже более известная как писательница Вирджиния Вульф. – С. М.) и Роджер Фрай; оба недавно вернулись с задания по уходу за Ванессой [Белл] в турецкой деревне, где с ней случилось несчастье. Центром внимания и почетным гостем стал Уинстон Черчилль, с которым ни один из Морреллов не был ранее знаком, но которого, по их мнению, они могли бы сделать своим полезным союзником в плане карьерных перспектив Филиппа.
Черчилль выглядел великолепно в своей парадной форме – он потом собирался на бал в Букингемский дворец – и с большим восхищением отозвался о гравюрах Пикассо, но Оттолайн вывела из себя догадка, что гость хочет говорить исключительно о политике: “[У него] вулканическая, сложная манера говорить, – отметила она, – его трудно слушать, во всяком случае, тяжело понять, что он на самом деле думает”. Как же она, должно быть, была удивлена, узнав впоследствии, что Черчилль, отзываясь о ней в беседе с ее другом Генри Джеймсом, выдвинул к ней точно такие же претензии».
При этом велика вероятность, что именно через леди Оттолайн Черчилль познакомился с новаторскими идеями экономиста Джона Мейнарда Кейнса, о котором мы подробнее поговорим чуть позже.
Мастер хитросплетений. У. Сомерсет Моэм, 1912 год
Будучи одним из самых заметных писателей Великобритании – хоть и автором романа, который он никому не мог порекомендовать, – Уинстон Черчилль всегда питал огромное уважение к людям с истинным талантом беллетриста. Этот энтузиазм был родом из детства: еще мальчиком он писал восторженные письма Х. Райдеру Хаггарду, автору таких ярких приключенческих романов с имперским флером, как «Копи царя Соломона» и «Она», где опасность неразрывно перемешивалась с восточной экзотикой. Одной из самых интригующих литературных дружеских связей Черчилля была дружба с чрезвычайно популярным писателем и драматургом У. Сомерсетом Моэмом, чьим самым известным произведением сегодня считается роман «Бремя страстей человеческих».
«Однажды я сказал Уинстону Черчиллю: “Если бы я не заикался, я мог бы пойти в политику; с моим талантом к языкам я вполне мог бы стать министром иностранных дел”. Он, взглянув на меня, хмыкнул. Вот я и стал писателем».
Сомерсет Моэм стал не только писателем, но и ненадолго еще и шпионом. Черчилля всегда привлекал шпионаж – он обожал разные коды и шифры. За долгие годы их дружбы именно шпионаж послужил причиной одного случая, когда их цели вступили в явную конфронтацию.
Моэм с Черчиллем были одногодками, и Моэм стал чрезвычайно успешным писателем и драматургом примерно в те же времена, когда Черчилль уверенно рос и креп на поприще политическом. Моэм изобрел современный жанр шпионского романа в том виде, в каком мы его знаем, причем, что примечательно, основываясь на личном опыте.
Моэм был завербован в 1915 году, во время Первой мировой войны, тогда совсем недавно созданной секретной разведывательной службой. В 1917 году его отправили в Россию, где начиналась революция. Благодаря упомянутому выше «таланту к языкам» он путешествовал из Владивостока в Санкт-Петербург, выполняя небольшие шпионские задания. Неизвестно, знал ли его друг Черчилль (они познакомились задолго до начала Первой мировой войны) точные детали тех событий на момент, когда они имели место; к 1917 году Черчилль вышел из состава военного кабинета и не имел доступа к внутренним кругам разведки.
Однако через несколько лет после войны (Черчилль к тому времени вернулся в правительство в качестве канцлера казначейства) Моэм написал серию рассказов с главным героем, шпионом по имени Эшенден. Большинству людей было невдомек, что эти художественные истории на самом деле безжалостно автобиографичны, что Эшенденом был сам Моэм. Черчилль же, конечно, это сразу понял, и подобное нарушение всех правил секретности, судя по всему, привело его в ужас.
Биограф Моэма Тед Морган пишет: «Сборник рассказов об Эшендене, по словам Моэма, “весьма правдивое описание моего опыта в годы войны, когда я был на секретной службе”, не должен был выйти еще десять лет, задерживаемый таинственными боссами [Моэма] из Министерства иностранных дел»; так объясняли издатели книги. По некоторым сведениям, в сборник изначально входил тридцать один рассказ, но, когда Моэм показал его Уинстону Черчиллю в черновом варианте, тот настоял, чтобы четырнадцать из них были изъяты, поскольку считал их публикацию нарушением Закона о государственной тайне».
Когда эти двое встретились впервые – незадолго до Первой мировой войны, – у Черчилля, сразу признавшего огромный интеллект и остроумие Моэма, возникло чувство дружеской настороженности. Вот что писал Морган:
«Моэм познакомился с Уинстоном Черчиллем в резиденции Сток-Корт… неподалеку было поле для гольфа, и они часто играли вместе после обеда, возвращаясь в дом для обильного чая, обычно плавно перетекавшего в роскошный официальный ужин. Однажды поздно вечером, когда дамы уже отправились спать, а мужчины, переодевшись в смокинги, обсуждали дела за бренди и сигарами, Моэм до глубины души потряс Черчилля своим поступком: некий молодой человек, чрезвычайно самодовольный, вполне смело разглагольствовал, неся, по мнению писателя, полную чушь, и Моэм вдруг вмешался и единственным предложением, остроумным, но разрушительным, заставил его замолчать. Все вокруг рассмеялись, а Черчилль на следующее утро подошел к Моэму, мирно читавшему воскресные газеты, и сказал: “Хочу заключить с тобой договор. Ты обещаешь никогда не шутить на мой счет, а я обещаю никогда не шутить над тобой”».
Знал ли Черчилль о скрытой гомосексуальности Моэма? В любом случае это никак не повлияло на их дружбу с Черчиллем, хотя другие общественные деятели того времени ни за что не стали бы связывать себя отношениями, которые могли привести к серьезному скандалу.
У Моэма была вилла на юге Франции, и Черчилль часто там гостил. Есть одна замечательная фотография: 1937 год, они в саду, а вместе с ними их общий друг Герберт Уэллс. В описаниях биографа вечерней жизни писателя находим еще одно косвенное подтверждение их дружеских отношений с Черчиллем – в дополнение к общей любви к роскоши. По словам Теда Моргана, «ужины в восемь были более формальным мероприятием. Моэм одевался на них в бархатный пиджак, черный галстук – и бархатные тапки с инициалами от “Пилз”, подарок Черчилля».
Отдаленные удары Биг-Бена. Дэвид Ллойд Джордж, 1914 год
Это был великий реформатор; человек, который в корне изменил систему госуправления, переведя ее с уровня школьного клуба на уровень истинного профессионализма. Он свято верил в способность государства облегчить страдания бедных. Какое-то время Дэвид Ллойд Джордж мог по праву считать себя политическим наставником Уинстона Черчилля, который был лет на десять моложе его. Безусловно, сорок лет их общения не могут не означать взаимной симпатии. И все же были вопросы, по которым эти две мощнейшие личности никак не могли сойтись. Ллойд Джордж был канцлером казначейства с 1908 по 1915 год. В 1911 году Черчилль занял пост первого лорда Адмиралтейства. И когда горизонт потемнел из-за надвигающейся грозы, их взгляды на грядущее кардинально разошлись…
Не только Марго Асквит считала реакцию Черчилля на начало войны холодной и бессердечной. Дэвид Ллойд Джордж – в 1916 году он станет премьер-министром Великобритании – сказал бывшему коллеге, что у Черчилля напрочь отсутствует сердечное воображение:
«Я никогда не забуду той ночи, 4 августа 1914 года, когда была объявлена война. Я ужинал в одиночестве. Около 22:30 меня вызвали к премьер-министру. В кабинете вместе с ним находились [министр внутренних дел Реджинальд] Маккенна и [министр иностранных дел сэр Эдвард] Грей. Все были настроены серьезно, в воздухе повисла тревога. Премьер-министр сказал: “Когда там пробьет полночь, у нас будет 11”. Мы все посмотрели на часы, и Грей заметил: “Пока еще не все кончено”. Далее премьер-министр сообщил, что нашей почтой перехвачена телеграмма от [немецкого дипломата и министра иностранных дел] Ягова, в которой говорилось, что [британский посол сэр Эдвард] Гошен в Берлине затребовал паспорта. Услышав это, я сказал: “Тогда все кончено”… И тут Биг-Бен пробил одиннадцать, как-то очень медленно: бум-бум-бум. После последнего удара мы сидели в полной тишине, я бы сказал, минут с десять. Потом в комнату, как молния, влетел Уинстон: лицо сияет, жесты отрывистые; слова сыплются, словно из рога изобилия. Он говорил, что собирается отправить телеграммы в Средиземное море! В Северное море! Бог знает куда еще. Было видно, что он по-настоящему счастлив. И у меня возникли сомнения, нормален ли подобный настрой накануне столь ужасной войны».
Тщеславие! Одно сплошное тщеславие! Герберт Генри Асквит, 1914 год
Даже в относительно спокойные времена политической истории премьер-министр Герберт Асквит отличался буйным нравом не меньше Уинстона Черчилля. Если второму неизменно были свойственны грехи гордыни, воинственности и завидной велеречивости, то Асквит «отличился» по-своему: он был известен, во-первых, абсолютно безудержным потреблением алкоголя в любой его форме, а во-вторых – сексуальными приключениями. Его душераздирающий роман с Венецией Стэнли превратил Даунинг-стрит в оранжерею эротического томления. В первые дни войны Асквит – его сын должен был вскоре присоединиться к военно-морской бригаде Черчилля (подробнее об этом ниже) – обсуждал со своей женой Марго изъяны в темпераменте лорда Адмиралтейства.
Дневники Марго Асквит довольно спорны и вряд ли могут считаться максимально правдивым изложением исторических событий. И все же, надо признать, в них весьма точно описаны прискорбные эпизоды странных восторгов Черчилля в моменты, когда холодная тьма Первой мировой войны нависла над страной. После объявления войны Марго обсуждала с мужем недавнее поведение Черчилля. В своем дневнике она воспроизводит тот разговор в форме диалога:
«Генри сказал мне в авто, что собирается обедать с Уолтером Бернсом:
Г: Уинстон сейчас сводит меня с ума. Как бы я хотел, чтобы [сын Асквита] Ок не присоединялся к его зверской морской бригаде! Сегодня у него большой Смотр. Он будет инспектировать бригаду в униформе собственного дизайна и наверняка станет для солдат посмешищем! (Клемми некоторое время назад говорила мне, что разработка дизайна военной формы стала для Уинстона одним из главных удовольствий и соблазнов.) У него только что произошла серьезная стычка с К[итченером], а он уже напрашивается на следующую неприятность.
М: Расскажи.
Г: К[итченер] только что был у меня по этому поводу. Сэр Джон [Френч, главнокомандующий британским экспедиционным корпусом] написал К. из Сент-Омера и сообщил, что Уинстон предложил ему девять тысяч штыков из его военно-морской бригады, готовых без промедления вступить в бой в окопах, и эскадрон бронеавтомобилей; и [сэр Джон] Френч спрашивает, может ли он позволить снять этих людей и использовать эти машины, что показывает его отношение к этим его дорогостоящим безумствам! К., конечно, в ярости; он сказал, что ему чрезвычайно любопытно, что бы сказал сам Уинстон, если бы он, К., постоянно писал [адмиралу Джону Флиту] Джеллико, предлагая то-то и то-то. Конечно, Уинстон невыносим. Одно сплошное тщеславие. Этот человек пожираем тщеславием.
М: Любопытно было видеть, как он был подавлен, когда я поздравляла его с замечательной (флотской) речью в палате представителей в понедельник вечером (8 февраля 1915 года).
Г: Да это просто потому, что он думал, будто газеты похвалят его больше. Он совсем как ребенок».
Рев броненосцев. Герберт Уэллс, 1915 год
Среди стремительно нараставшего ужаса огромных смертоносных полей сражений – и всех отвратительных новых способов умерщвления людьми себе подобных – встречались изобретения, которые изменили саму природу войны и по сей день присутствуют в военных конфликтах. Не будет большим преувеличением сказать, что Черчилль может претендовать на некоторые заслуги в изобретении танка. Отчасти на размышления о том, каким может быть транспортное средство данного типа, Черчилля навел его собственный бельгийский опыт, в частности поездки с офицером по имени Чарльз Самсон на автомобилях с импровизированной броней и стрелявших из-за брони.
В этом же направлении думал еще один молодой офицер, Томас Хетерингтон, который однажды за обедом описал Черчиллю транспортное средство огромных размеров, способное переезжать через окопы. Время от времени появлялись и различные прототипы – однако производство не начиналось. А в 1915 году был построен «Малыш Вилли», первый полностью функциональный танк, на основе которого разрабатывались все остальные. Однако другу Черчилля и завсегдатаю «Другого клуба» Герберту Уэллсу это очень не нравилось, ведь изначально идея была его. Хоть он и охотно отдавал Черчиллю главную заслугу запуска этих монстров в действие…
«Я готов пожертвовать своим временем и рискнуть жизнью и судьбой ради выполнения любой задачи, предполагающей эффективное использование меня. Но действительно эффективное. Я категорически отказался идти в армию добровольно, проходить выучку на плацу и вырабатывать привычку отдавать честь ради защиты железнодорожных мостов и дренажных труб от воображаемых во тьме ночи немцев в пригородах Эссекса, или охранять в дозоре лагеря для военнопленных, или что-то в этом роде. Но моя давняя идея, описанная в рассказе “Земля броненосцев” (опубликован в журнале Strand Magazine в 1903 году), разрабатывалась в то время под названием “Танки”, и то, что мое творческое воображение не было мобилизовано для дальнейшей разработки структуры и применения этого изобретения, – абсурд. Это очевидно эффективное оружие было буквально навязано армии Уинстоном Черчиллем вопреки всем консервативным инстинктам армейцев. Китченер уничижал танки, называя их “механическими игрушками”, а когда они наконец были введены в действие, то произошло это столь робко и экспериментально и с такой неадекватной оценкой их потенциала, что их огромная ценность как главного сюрприза, способного в одночасье закончить войну, была растрачена впустую…»
Так Герберт Уэллс писал о войне в своих мемуарах. Черчилль всегда был ярым поклонником творчества Уэллса. Он отмечал: «Я читаю все, что вы пишете». Это отношение зародилось еще после выхода фантастического романа «Машина времени» (1895), который восхитил Черчилля не только творческой фантазией автора, но и глубокой «философией». Уэллс в самом начале XX века писал Черчиллю, что такие важные люди, как он, обитатели больших домов, по его мнению, вряд ли способны оценить поступь грядущей научной революции. «Мне было бы очень интересно с вами познакомиться. Вы представляетесь мне чрезвычайно любопытной и ужасающей личностью. Я убежден, что в ближайшие несколько лет нас ждут крупные сдвиги и новые разломы, и мне временами кажется, что вы предрасположены к Старой игре».
В этом Уэллс был одновременно прав и неправ. Отчасти игра Черчилля была совершенно новой, хотя его сопротивление некоторым нововведениям – таким, например, как большевизм – оставалось непоколебимым. Со временем между Уэллсом и Черчиллем завяжется крепкая литературная дружба, порой довольно язвительного толка.
Например, после поездки в 1920 году в революционную Россию, где он встретился с Лениным, писатель рассыпался похвалами в адрес главного русского революционера. Черчилль тогда воспользовался для своих саркастических атак услугами газеты Daily Express. «Тому, кто [как Уэллс] написал историю мира от туманности до Третьего интернационала и историю человечества от протоплазмы до лорда Биркенхеда примерно за двенадцать месяцев, наверное, не составит особого труда стать экспертом по внутренней ситуации в России после четырнадцатидневного визита».
Уэллс поспешил ответить еще более резко. Черчиллю, по его словам, должно быть, показалось «наглостью, что обычный человек, такой как я, рискует высказывать собственные суждения по вопросам государственного управления… Но Черчилль не просто изображает государственного деятеля; его таким принимают. Он – кровоточащая язва в нашем правительстве… Он затуманил свое ви́дение человеческой кровью, и в том, чему он потворствует, замешаны мы все».
Впрочем, вскоре после этого шокирующего обмена «любезностями» они снова начали общаться и вполне дружески встречались на отдыхе на юге Франции и в пестром великолепии садов Чартвелл-хауса.
Золотой язычник. Руперт Брук, 1915 год
Когда в 1914 году в начале войны встал вопрос о защите от вторжения немецких войск бельгийского порта Антверпен, Черчилль – который возглавлял тогда Адмиралтейство – увидел возможность использовать тысячи военно-морских резервистов не на волнах Северного моря, а на суше. Эта сила стала Королевской военно-морской дивизией, и одна из ее главных целей заключалась в том, чтобы остановить немцев, приближавшихся к Кале и угрожавших вторжением в Британию (сюжетная линия многих романов ужасов эдвардианской эпохи). Черчилль сам участвовал в проверке Военно-морской дивизии, надев для этого случая почетный наряд старшего брата Тринити-хауса – военно-морскую фуражку и бушлат. Позже он снова облачился в свое широкое пальто с каракулевым воротником и, с толстой сигарой во рту, не обращая внимания на свистящие вокруг пули, разъезжал в автомобиле с открытым верхом. За несколько дней было убито более двух тысяч человек – многие из импровизированной дивизии Черчилля. И те, кто не доверял ему, увидели в этом свидетельство его катастрофической ошибки. Но он, не испугавшись, продолжил реализовывать еще более амбициозные военные планы, к которым готовился один уже известный военный поэт.
В первые недели 1915 года он сам тонул в «грязи, дожде и урагане» – только не на полях сражений Франции, а на открытых всем ветрам пустошах Дорсета. Будучи втянутым в круг Черчилля, этот поэт-красавец, чей прекрасный образ многих приводил в восторг, вернулся в Британию и с головой погрузился в подготовку к более мрачным пейзажам. Ранее Руперт Брук служил во флоте у побережья Бельгии и в Антверпене и написал сонеты, которые стали прообразом его эпитафий.
Военные сонеты Брука принесли ему мрачную славу. Это было новое ощущение морального статуса для парня двадцати семи лет от роду, чьи стихи (в том числе «Старый дом священника, Грантчестер») еще раньше указывали на исчезновение мира. В отличие от замыкавшего серию из его пяти военных сонетов «Солдата», первое стихотворение, «Мир», явно перекликается с довольно странным счастливым возбуждением, которое демонстрировал в самом начале войны Уинстон Черчилль.
Хвала Тебе, Господь, что нас призвал сейчас,
Застигнул наш расцвет и пробудил от сна,
Что твердой сделал длань, и острым сделал глаз,
И вдаль пустил, где чистота и глубина,
Избавив нас от мира немощных идей…38
Тут вам и великая честь, тут и ощущение войны как очищения, и упоминание о смерти как «худшем друге и враге». Разве мог Черчилль отказаться от идеи общения с воином, смотревшим в глаза смерти со столь удивительными эмоциями?
Брук являл собой любопытнейший идеал посреди кровожадности и насилия, и лондонское общество чтило и обожало поэта, в том числе и Черчилль. В начале 1915 года, перед отбытием на роковую Дарданелльскую операцию, которая должна была вскоре начаться, Брук находился в Лондоне; он болел гриппом и оставался на попечении секретаря Черчилля Эдди Марша. В честь Брука устроили грандиозный ужин в Адмиралтействе, но мероприятие не пошло на пользу его здоровью. И тогда, как пишет его биограф Найджел Джонс, Асквиты «предложили присмотреть за ним на Даунинг-стрит, 10».
Далее последовало способствовавшее выздоровлению Брука пребывание на побережье Кента, а по возвращении в столицу 14 февраля 1915 года он получил от Эдди Марша еще одно приглашение на ужин в Адмиралтействе. Маршу пришлось в тот вечер уйти немного раньше, но Черчилль и Брук разговаривали до глубокой ночи. По словам Джонса, «Брук сказал Черчиллю, что не рассчитывает пережить грядущую экспедицию». Черчилль не хотел этого даже слышать, он заявил поэту, что свято верит во флот, готовый начать штурм турецких фортов на Дарданеллах. Позже Брук признался их общему другу: «Он был довольно грустен из-за России, которая, как он выразился, “обожжет лапы”… но очень верил в военно-морской флот и в нашу часть Европы».
Потом Брук вернулся в Королевскую военно-морскую дивизию в Дорсете, а чуть позже Черчилль приехал туда для проверки. В тот день пустошь заливали проливные дожди сродни буре из «Короля Лира». Брук писал Вайолет Асквит: «Мы спешили на импровизированное представление, прыгая по рекам воды и болотам. Все было похоже на сон. В какой-то момент я со своим взводом вылез из грязи и оказался под колесами какой-то машины, в куче мусора. В машине были двое пассажиров, которые вели себя как дети; они прыгали, хлопали в ладоши, пронзительно кричали и указывали на нас. Присмотревшись, я увидел, что это Эдди [Марш] и Клемми (Клементина Черчилль. – С. М.). Ходят слухи, что Уинстон “весьма доволен” и впечатлен нашим превосходством над другими бригадами и тем, что мы выступим как бригада. Это дает нам больше шансов на выживание».
Несколько недель спустя Брук воевал уже в составе британского Средиземноморского экспедиционного корпуса. В Египте он получил пулевое ранение, но умер поэт не от этого, а от сепсиса. Случилось это в апреле 1915 года. Черчилль написал для The Times некролог, насквозь пропитанный осенне-золотой болью:
«В последние несколько месяцев своей жизни, месяцев подготовки в доблестном товариществе и на открытом воздухе, этот поэт-солдат рассказывал со всей простой силой своего гения о горести юности на пороге смерти и о триумфальных утешениях искреннего и отважного духа. Он знал, что умрет, но он хотел умереть за любимую Англию, ее красоту и величие. Он подошел к концу своей жизни с полным спокойствием, с сердцем, свободным от ненависти, и абсолютной уверенностью в правоте дела, за которое борется его страна.
Радостный, бесстрашный, разносторонний, глубоко просвещенный, прекрасный телом и духом, он был всем, чем хотели бы стать благородные сыны Англии в дни, когда неприемлема никакая иная жертва, кроме самой драгоценной, а драгоценнее всего то, что предлагается свободно».
Присутствующий в этом явный избыток эмоций – чувствуется едва ли не странная зависть к воину и его смерти, возведенная в ранг мифологии, – может показаться неуместным, однако Черчилль на протяжении всей своей жизни не раз плакал, и очень искренне. Среди ужасов массовой бойни Первой мировой войны Брук и его уход из жизни действительно могли казаться ему очищением, прославлением в духе Троила39 или Зигфрида40, а не очередной жертвой из многих миллионов.
Скоро Черчилль сам – изгнанный из внутреннего военного кабинета после катастрофической Дарданелльской военно-морской кампании и столь же ужасного кровопролития при высадке войск в Галлиполи – будет искать искупления в этих ледяных, убогих лабиринтах смерти. После кошмарной кампании 1915 года терпение окружавших его людей и их желание пробиваться к Константинополю исчерпались, и Черчилль, судя по всему, предложил себя в качестве чего-то вроде жертвенного искупления.
Полковая слава. Леди Гвендолин Черчилль и компания, 16 ноября 1915 года
Несмотря на горечь в оценках Уинстона Черчилля, одним из людей, наблюдавших за ним в 1915 году самым внимательным и объективным взглядом, была жена премьер-министра Герберта Генри Асквита. Сначала Антверпен; теперь на Черчилля во многом возложили вину за страшные потери в Дарданелльской кампании. Он взвалил на себя это бремя позора, хотя был лишь частью Кабинета министров, который коллективно, да еще и вместе с военными, согласовал это предприятие. Но ей предстояло наблюдать, как он перенесет и еще более суровое испытание.
«Уинстон был великолепен», – писала обычно скептически настроенная к нему Марго Асквит. Вероятно, настолько, насколько может быть великолепен мужчина средних лет, которому предстоит лицом к лицу встретиться с врагом на полях массового уничтожения. Черчиллю был почти сорок один год – гораздо старше среднего новобранца, отправлявшегося на бойню во Франции.
Накануне отъезда Уинстона в холодные окопы леди Гвендолин Черчилль – невестка Черчилля, близкие звали ее Гуни – устроила у себя дома в Южном Кенсингтоне званый обед. На нем присутствовала жена Черчилля Клементина, его близкая подруга Вайолет Асквит и менее близкая подруга, мачеха Вайолет Марго, которая и описала это событие в своем дневнике. Она рассказала, как они «прощались с Уинстоном. На следующий день он отбывал в свой полк во Франции. Мне было так грустно за Клемми – бедняжка, такая одинокая; муж потерял свое положение в правительстве, да еще вот-вот подвергнется смертельной опасности. Сердце мое разрывалось от сочувствия к ней… Уинстон был великолепен – веселый, разговорчивый и интересный, – да и Клемми держалась храбро, но никто, кроме Уинстона, не вносил никакого вклада в общее веселье».
После смещения с высокого поста, пребывание на котором было частью его сути, Черчилль, кажется, зациклился на некой форме мученичества; его решение надеть военную форму шло изнутри. Он хотел командовать людьми и вести их за собой. Он жаждал находиться среди них.
Звание подполковника считалось достаточным для того, чтобы он мог вернуться к тяготам военной службы. Его воображение, должно быть, по-прежнему было полно романтических представлений XIX века о героизме отдельного воина и мужественных ратных подвигах. Но он, безусловно, также отлично знал, что теперь смерть поставлена на конвейер, и ее, всем без разбора и без исключений, несут механизированное оружие и разъедающий плоть газ.
Время в окопах в Плогстерте было отбыто с привычной – хотя, возможно, на этот раз и неуместной – беззаботностью. Кажется, что куда больше, чем подвижный заградительный огонь и перспектива получить пулю в голову, Черчилля волновали такие вопросы, как доступность алкоголя (и как ее обеспечить), а также поставка Клементиной в нужном количестве сардин и сочной говядины (потому что стандартный армейский рацион с сухим и безвкусным мясом явно не соответствовал тому, к чему он привык). Но это не значит, что Черчилль не вел себя храбро. Он искренне стремился вдохновлять своих людей и, по общему мнению, весьма в этом преуспевал. «Война – это игра, в которую играют с улыбкой, – говорил он своим офицерам. – Не можете улыбаться – ухмыляйтесь. Не можете ухмыляться – просто не показывайтесь солдатам, пока не сможете».
Смерть буквально ходила рядом. Однажды Черчилль вышел из блиндажа выкурить сигару, и через несколько мгновений блиндаж вдребезги разнесло снарядом. В другой раз он заблудился на нейтральной полосе, где пули летели со всех сторон. Он порой подбирался к немецким позициям так близко, что слышал голоса вражеских солдат. Но он использовал время, проведенное на полях сражения, для анализа, почему все пошло не так и как война превратилась в такую грязную бойню. Черчилль оценивал систему подчинения в армии – баланс между высшей военной властью, – а также требования и желания политиков. Потом несколько батальонов объединили – примерно через полгода после начала его активного участия в военных действиях, – и действующему члену парламента (на тот момент от округа Данди, который он представлял начиная с 1908 года) пришло время вернуться в Лондон, на руины его политической жизни.
Черчилль все еще был отстранен от военного кабинета, но новый премьер-министр Дэвид Ллойд Джордж постепенно восстанавливал его роль и положение. Грядущий мир – а для многих регионов, от России до Ближнего Востока, совсем не мир, а лишь дальнейшее насилие и новые смерти, – станет проверкой для нового опыта и суждений Черчилля.
Между тем в разгар самой отвратительной из всех войн, уже по возвращении в Британию, случались в жизни Черчилля и неожиданные более светлые, легкие моменты. Круг его общения вскоре расширился, и в очень неожиданном направлении.
Сомнительные знакомства. Айвор Новелло, 1917 год
За несколько лет до того, как Ноэл Кауард обаял лондонцев – как из высших, так и из низших слоев – своей остроумной и острой драматургией, видное место в лондонском музыкальном театре, а позже на экранах кинотеатров занимала еще более яркая фигура. Айвор Новелло (урожденный Дэвид Айвор Дэвис) был парнем из Кардиффа с развитым слухом к сложной гармонии. К двадцати одному году он написал ставшую чрезвычайно популярной военную песню Keep the Home Fires Burning («Поддерживай огонь в доме»). В 1916 году Новелло присоединился к британскому прототипу ВВС… и, хотя оказался на редкость неудачливым пилотом, высшее общество принимало его с распростертыми объятиями…
Черчиллю Айвора Новелло представил все тот же Эдди Марш. Новелло и Марш были близкими друзьями. Биограф Новелло Джеймс Хардинг писал об этом так:
«Леди Рэндольф Черчилль пригласила Марша с Новелло… отобедать, потому что [песня] «Поддерживай огонь в доме»… стала национальным достоянием, и ее сын очень хотел познакомиться с написавшим ее молодым композитором. Он [Уинстон], очевидно, отлично разбирался в мюзик-холльных песнях своих дней в Сандхерсте, и, хотя они писались задолго до Новелло, гостю-композитору удалось с честью справиться со своей частью дела, подхватывая и напевая песни, названия которых всплывали в памяти господина Черчилля. Но в какой-то момент возникла заминка. “А знаете, – сказал господин Черчилль, – вам было бы лучше дома?” Марш и его протеже обменялись взглядами. Уж не сходит ли молодой летчик с ума? Как выяснилось, “Вам было бы лучше дома” – название единственной песни, которой Новелло никогда раньше не слышал».
Есть еще одна, маловероятная, история о Черчилле и Новелло, которую приписывают Сомерсету Моэму. Хардинг описывал ее так:
«Моэма с Черчиллем связывали довольно близкие отношения, и однажды писатель спросил: “Уинстон, твоя мать сказала, что у тебя в юности были отношения с мужчинами”.
– Это неправда! – ответил Черчилль. – Хотя однажды я лежал рядом с мужчиной.
– И кто это был?
– Айвор Новелло.
– И как это было?
– Музыкально»43.
Bepul matn qismi tugad.