Kitobni o'qish: «Нахид»
Издание подготовлено при поддержке Фонда исследований исламской культуры имени Ибн Сины
К 30-летию Ассоциации книгоиздателей России (АСКИ) (Russian Publishers Association)
© Фонд Ибн Сины, 2020
© ООО «Садра», 2020
Глава первая
Какая же я невезучая: все входы в Тегеранский университет заперты, и он оцеплен войсками. Кейхан говорит, что это именно армия, а не полиция, у тех форма тёмно-синего цвета. Демонстрация приближается по проспекту, на который выходит университет. Первый ряд, взявшись за руки, ступает решительно, и Кейхану явно хочется пойти с ними. Вон как они идут, сцепив согнутые в локтях руки и ритмично выкрикивая лозунги.
– Если ты не против, пройдём немного с ними, – предлагает Кейхан, и я отвечаю:
– Раз университет закрыт, идём.
И вот мы стиснуты толпой. Я отстаю, и Кейхан ждёт меня. Люди смотрят по-доброму, и никто не толкается. Женщин, кстати, тоже немало, даже кое-где видны мамочки с грудными детьми на руках. Слегка моросит дождь. Кейхан ведёт себя сдержанно. Его стеснительность опережает мои мысли. Возможно, ему со мной и не вполне удобно.
– Все эти люди, – говорю я, – каждый день они ходят на демонстрации, когда же они живут?
– Эта работа – тоже жизнь, в каком-то смысле.
– Я не расслышала, что ты сказал?
Стоит такой шум, что приходится кричать.
– Неужели смена политического режима так важна, что люди ради неё подвергают свою жизнь опасности?
– Народ требует большего, чем замена политических фигур, – отвечает Кейхан. – Они хотят созидать Иран своими руками и своим разумом. По-твоему, это неважно?
– Мне это тоже важно, но я думаю и о детях-инвалидах, о лишённых опеки женщинах, об униженных рабочих и о неграмотных девочках.
Лозунги распространяются по толпе со скоростью света. Я пока ещё их не запомнила и лишь двигаю губами. Носок моего сапога ударяется о ботинок «Кикере» идущего впереди. Паренёк оборачивается и просит у меня прощения. Мне становится стыдно, и я опускаю глаза. И замечаю его широченные брюки-клёш. Говорю Кейхану:
– У меня ноги устали. Давай сядем где-нибудь в сторонке.
Я сажусь на бетонное ограждение арыка, подобрав под себя полы плаща, чтобы не замочить их в воде. Кейхан вообще промок как мышь. И у меня с головы и шеи капает, хотя я не заметила, когда именно дождь усилился.
– Ты не фотографируешь? – спрашивает меня Кейхан.
– Я не фотожурналист. Умею снимать только крупные и неподвижные предметы.
Сидящая рядом со мной женщина средних лет достаёт пакет из-под чёрной накидки:
– Доченька, угощайся! – И она сама раскрывает мою левую ладонь и сыплет в неё из пакета инжир и сушёную тутовую ягоду. – У тебя, девочка, в лице ни кровинки!
Кейхан смотрит на меня тревожно, а моя левая рука с сухофруктами неподвижно лежит на коленке. Её содержимое увидела проходившая мимо молоденькая девушка, остановилась и угостилась инжиром. И продекламировала: «Очень давно есть захотелось».
Потом она водит ладошкой перед моими глазами.
– Ты в порядке? А я всю вкуснятину твою съела! Беру вот последнюю ягоду инжира на память о встрече.
– Мы с вами раньше встречались? – спрашиваю я.
– Ты, главное, завтра будь на этом же месте, – отвечает она, прожёвывая. – Всё очень вкусно.
Худой жёлтой рукой девушка поправляет свою голубую накидку, потом делает прощальный жест.
– Ты уходишь? – спрашиваю я.
– «И караван ушёл, а ты всё спишь, и лишь пустыня пред тобою…»1
– Как тебя зовут, сказала бы хоть?
Но она, смеясь, убегает. Женщина и мужчина – светловолосые и голубоглазые – ищут, где бы присесть. С ними худой черноволосый паренёк. Они скидывают рюкзаки под дерево и садятся здесь же. Демонстранты скандируют:
– Предложенную конституцию… и политическую реформу… народ отвергает! Потому что – вождь отвергает! Исламская республика! Исламская республика!
– Кто придумывает эти лозунги, – спрашиваю я Кейхана, – глубокие и простые?
– Сам же народ.
Паренёк сидит на корточках напротив мужчины и женщины и переводит им лозунги на английский. Причём «исламскую республику» передаёт как «народно-демократическую». Я прислушиваюсь: остальное он тоже искажает. Говорю об этом Кейхану, и тот отвечает:
– Посиди на этом месте, я сейчас вернусь.
По проспекту, против движения демонстрации, бежит пожилой мужчина с американским пальто через руку и кричит:
– Гвардия наступает, шахская гвардия!
Ружейный залп взмётывает ворон, сидевших на деревьях. Во рту у меня делается горько, в горле горячо, и слеза застывает на щеке. Мужчина с пальто в руках спрашивает у всех спички. Женщина, одетая в синий плащ, похожий на мой, даёт ему золотистую зажигалку и тонет в толпе. Американское пальто загорается, потом ярко вспыхивает.
Толпой меня отнесло в сторону на несколько метров. Мужчина, поджёгший пальто, бросает мне зажигалку. Пока я поднимала её с асфальта, он уже исчез. Я рассматриваю золотистый корпус, на котором чётко выгравировано: «Добрая мысль, доброе слово и доброе дело». Вещь явно дорогая, но как я найду её владелицу в этом столпотворении? Чтобы не потерять зажигалку, кладу её в карман плаща.
Как я ни оглядываюсь, Кейхана нигде нет. Ремешок фотокамеры соскользнул с моего плеча, а сама камера вырвалась из рук. Но в сумочку я вцепилась намертво. Посреди проспекта несколько человек образовали круг. На асфальте лежит девушка, и, как у воробьишки на снегу, у неё судорожно вздымается и опадает грудь. Лицо её кажется знакомым. От крови её голубая накидка стала багровой. Кто-то говорит: «Она ранена ниже плеча».
Мой взгляд падает на её левую руку. Присев, я мягко разжимаю ей кулачок. Только бы я ошиблась! Рыдание сжимает мне горло: в её руке посиневший инжир. Её чёрные зрачки движутся, и я спрашиваю:
– Что с тобой? Куда тебя ранило?
Она закусывает нижнюю губу и корчится от боли. Я кладу руку на её лоб. Её кровь прочертила тонкую линию на асфальте. Мой разум парализован: девушка умирает прямо на моих глазах. Слышен визг тормозов скорой помощи – и мне подарили целый мир. Сажаем девушку на сделанные из рук носилки. Народ сбился в кучу, а я бегу к скорой, крича: «Здесь девушка, она жива!»
Я задыхаюсь. Руки и вся я в крови. На миг справившись с головокружением, понимаю, что попала в очень сложную ситуацию. Вон несколько человек убегают куда-то, и я устремляюсь следом. Заметив меня, они сбавляют темп, чтобы я их догнала. Но в моих сапогах бежать невозможно – я фактически мешаю этим людям. А ноги мои уже не слушаются. Один из них говорит: «Ханум, если остановишься, они тебя догонят – тот солдат за тобой бежит».
Я прислоняюсь к столбу электропередачи и отвечаю:
– Вы бегите, я не могу больше.
Слышу громкое дыхание. Солдат целится мне в висок и командует: «Руки вверх!»
Я поднимаю руки. Где же моя сумочка?! Что мне делать – в ней ведь было письмо от профессора Бэрка! Солдат приказывает:
– Пока твои товарищи не размозжили нам головы – шагай вперёд.
– Товарищи?! Я их не знаю. Я шла домой…
– А что за кровь у тебя на одежде? Быстро шагай! Старшина смотрит на нас!
Подъезжает небольшой джип. Взявшись за его запасное колесо, залезаю в кузов. Сидящие в нём встречают меня тоскливыми взглядами. А мне стыдно: я не должна была говорить солдату ту фразу. Такого великодушия, какое проявили ко мне они, не от всякого «товарища» дождёшься. Те ребята даже готовы были пострадать за меня. Напротив меня сидит старик, он бормочет молитву, дует направо и налево, опять молится. Всё ещё слышны выстрелы. Водитель командует: «Головы опустить, глаза закрыть и пасти заткнуть».
Старик говорит негромко:
– Ребята, кто бы из вас ни стал сокамерником этой сестры, берегите её пуще глаза.
Солдат, стоящий на заднем бампере, наклоняется к нам: «Молчать!»
Я осторожно осматриваюсь. Из всех арестованных я – единственная женщина. Неужели меня посадят в тюрьму?! От резкого торможения ударяюсь головой о стенку кабины джипа. Боль пронзает мозг. Приоткрываю левый глаз… Внимание привлекает высокая мачта и флаг, упавший с неё на мокрый асфальт; впрочем, он ещё на чём-то держится. «Шевелись, вылезай!» – слышится команда.
Я ступаю на асфальт и получаю подзатыльник. Отвесившая его рука тяжела, как топор! Спокойный голос говорит: «Девчонку в подвал, в первый блок».
«Что ещё за блок в кромешном аду?» – спрашиваю сама себя.
– Глаза не жмурь, ступай за сержантом, – говорит тот же голос.
Я потираю шею и спускаюсь по узкой и влажной лестнице. Боже мой, я даже не знаю разницы между солдатом, сержантом и старшиной! Три-четыре дня назад я жила другой, собственной жизнью. И сейчас предпочла бы сломать ногу, только бы не вернуться в страну! В нос ударяют запахи сырости, пота и табачного дыма. Меня чуть не стошнило: всё внутри меня поднялось аж до горла.
Открывается железная дверь, и меня вталкивают внутрь. На четвереньках я добираюсь до кирпичной стены – руки стали мокрыми и липкими. Здесь сидит женщина, обхватив колени руками, и я задаю ей вопрос:
– Этот зловонный запах – откуда он?
Женщина поворачивает к себе мой подбородок и спрашивает:
– Ты первый раз в тюрьме? Какое преступление?
– Меня по ошибке схватили. Я не вхожу ни в одну группу или шайку.
– Где тебя взяли?
– На демонстрации.
Она отпускает мой подбородок и говорит:
– Меня зовут Хатун. В этом блоке есть ещё несколько политических. Он только называется блоком, а камер здесь нет.
Я мало что могу разглядеть, но уши мои слышат многое – и страдают. Разговоры здесь ведутся очень громкие и грязные. Длинные волосы Хатун слиплись и висят сосульками. Мне совсем плохо, и я встаю, сжимаю кулаки и стучу в железную дверь.
– Меня арестовали по ошибке! Откройте дверь!
На меня падает тень. Крупнотелая заключённая упёрлась руками в оба косяка двери и таким образом поймала меня.
– Личико твоё красивое, как и голос, – говорит она. – Бьюсь об заклад, в блоке ещё не бывало такой прелестной девочки!
Я смотрю на неё, а она приближает ко мне свой подбородок. Принюхивается и заявляет:
– Эта красотка – только моя, все расслышали?
Я в полной растерянности, и язык отнялся. Женщина трогает моё лицо толстым мужским пальцем – от её руки пахнет табаком. Волоски на моём теле встали дыбом – и я обеими руками бью её в грудь:
– Оставь меня в покое!
Между нами впрыгивает Хатун с ремнём в руках:
– Шахназ-пантера, к этой не подходи!
Несколько заключённых окружают Шахназ. Своей татуированной лапой она чешет голову с короткими волосами. Её широкий халат подпоясан толстым ремнём, она затягивает его туже и объявляет:
– Ай, как мне нравится видеть, как политические друг за дружку стоят. Ай, прямо кайф ловлю! Но вы должны знать, что Шахназ зря не болтает. Ночь длинна, а дервиш не спит.
Я сажусь и обхватываю коленки руками. Между мною и Хатун присаживается худая женщина, замечает:
– Хорошо ты её отбрила.
Потом поворачивается ко мне:
– Благополучная девушка – и такие, значит, уже ходят на демонстрации?
– Я не собиралась на демонстрацию – так получилось.
Женщина ухмыляется:
– Мы с Хатун тоже просто несли мясной суп – за этим нас и взяли.
Бедняга решила, что я заметаю следы. Она не знает, из какого незнающего мира я приехала на родину всего несколько дней назад.
– Фатима, – спрашивает Хатун, – а что сказала Шахназ своим подружкам?
– Что эта девочка сводит её с ума. Она, пока не впрыснет свой яд, не отстанет.
– По тебе не похоже, – говорит мне Хатун, – что ты без покровителей. В аппарате имеешь знакомства?
– Где?!
– Ну, откуда мне знать, – в министерстве каком-то.
– Мой двоюродный брат работает в юстиции.
Кивнув, Хатун берёт меня за левое запястье.
– Браслета нет у тебя? Или ожерелья, ещё чего-то?
– Нет.
– Какая же ты женщина?!
– А зачем вам это?
– Здесь просто так ничего не делается. Старшине, например, мы должны усы подмазать. А ему, кроме жёлтого цвета, ни один не мил.
Я понимаю, что это нечестно, но другого выхода нет. И даю Хатун золотистую зажигалку. Она пристально её рассматривает, потом говорит:
– Теперь я спокойна. Но нужно дождаться вечерней смены караула. Потом по-тихому отдай зажигалку старшине.
Я вглядываюсь в маленькие глазки Хатун. Она должна быть того же возраста, что и моя мама, Нази. Но морщины возле губ и складки на лбу говорят о тяжести прожитых лет.
В памяти оживает лицо и голос мамы, внушающей мне: «Нахид, не повтори моей ошибки. Никогда не рассчитывай на помощь Асгара».
Время – около полуночи. В полутёмной квартире мы с мамой сидим друг против друга. Этим вечером мы смотрели альбом, и я навела её на разговор о прошлом, – на самом же деле я хотела высказать то, что накопилось в душе. Упоминание моего двоюродного брата Асгара всегда портит мне настроение, и мама знает об этом.
– Какие у меня могут быть надежды на Асгара? – спрашиваю я. – Если бы он имел хоть каплю совести, ответил бы на мои письма.
Мама одета в шёлковую блузу с рукавами до локтей; ещё она любит брюки и майку, которые носит летом и зимой.
– Девочка моя, никогда не играй с хвостом льва. Как ты этого не поймёшь?
– Мама, а ты разве телевизор не смотришь? Сейчас, когда там, в Иране, режим так ослабел, лучшее время для нас заняться папиным делом и отдать его убийцу в руки правосудия.
Мама прижимает к груди ярко-красную подушку, заправляет прядь волос за ухо и спрашивает:
– Какого ещё правосудия? Всё это – пустые надежды! Разве не эта система сняла с Бахрами обвинение в убийстве?
От холодного камня столешницы, на которой я сижу, ноги мои занемели. Плохая привычка, но я предпочитаю этот камень тёплым и мягким сиденьям. Теперь я вытягиваю ноги и перепрыгиваю на табуретку. Её ножки скользят по паркету, издавая режущий звук
– Ради Бога, мама, пойми: обстоятельства изменились. Шах потерял всякую власть. Неужели ты не веришь радио и телевидению? Ведь даже из нашего далека видно, в какое волнение пришёл народ! С кем бы я ни советовалась, все говорят: не сиди здесь, действуй. Люди стучат во все двери и используют все шансы, чтобы попасть в Иран.
Мама закуривает последнюю сигарету из пачки, которую сминает в кулаке. Я готова поклясться, что её снотворная таблетка не сработала и что она осталась бодрствовать, дабы всё у меня выпытать. Может, из тех бессвязных слов, которые я наговорила этим вечером, она поняла, что у меня в голове.
– Эти люди только болтают, но не действуют, – говорит мама.
– Если бы убийца их отца открыто крутился в Тегеране, может быть, и они бы поехали туда.
Горько улыбаясь, Нази трёт указательным пальцем висок:
– А ты не забыла, что убийца твоего отца является и убийцей моего мужа?
– Вот и нельзя сидеть весь век сложа руки и делать вид, что ничего не произошло и что жизнь идёт так, как следует.
– Да я не сомневаюсь: спокойная жизнь без забот тебе наскучила. Может быть, хочешь сыграть и роль мессии.
– Мамуля, дорогая, посмотри на меня внимательно. Мне двадцать три года. И мне бы очень хотелось, чтобы ты меня поняла.
– Поняла тебя?! – она сильно трёт глаза. – Но с тех пор, как мы переехали в Америку, разве я не создала тебе все условия? Ты выучила язык и окончила колледж; ты занимаешься плаванием и фотографией. А я что? Все мои развлечения – посиделки по воскресеньям и болтовня с четырьмя подружками.
Резкие слова приходят мне в голову, но я заставляю себя промолчать. Я не говорю ей, что у меня были и другие потребности: например, всякий раз, как мы с ней ссорились, мне хотелось не уползать в свою комнату, а уходить куда-нибудь прочь, чтобы передо мной открылись бы двери какого-нибудь из домов этого неряшливого города, чтобы я могла там найти облегчение.
– Мама, разве ты не сама выбрала жизнь за границей?
– Ты хочешь сказать, что я приехала в эту дыру из каприза или в поисках счастья? Да если бы я не была вынуждена, я бы дня здесь не осталась.
– Вынуждена?! Но я не думаю, что кого-то из нас заставляют быть эмигрантами. Ты тоже могла бы, как многие женщины, которые живут без мужей, остаться в Иране.
– Не повторяй одно и то же. Я не строю себе иллюзий, будто там происходит что-то особенное. Пыль уляжется, и увидишь, что ничего не изменилось.
– А я утверждаю, что ситуация изменилась. Мы можем рассчитывать на помощь многих, например, прессы. И притащим-таки в суд убийцу отца.
– Как говорит Шамси-ханум, там сейчас «хан на хане», то есть анархия. Представь: мы приехали в Тегеран, а то, на что мы надеялись, не сработало. Раненая змея приползёт за нами на край света. Нахид, у меня уже нет сил на борьбу и стрессы. Ты это можешь понять?
Нази кладёт красную подушку под голову и ложится. Сигарету она докурила, а это значит, что и говорить больше не будет. Я беру со стола чашку, но, увидев кофейную гущу, застывшую на её стенке, чувствую отвращение. Отталкиваю чашку и вытираю пальцы о бумажную салфетку. Но, не успела я шагу ступить, мама спрашивает:
– А с доктором Шабихом ты тоже советовалась?
Обычно имя моего психоаналитика она произносит с насмешкой, но сегодня её тон серьёзен.
– Я думаю о нём, – отвечаю я и ухожу в свою комнату. Там я открываю окно и обеими руками берусь за медный поручень. Из всего сказанного мамой я делаю вывод: она до конца жизни останется в этой квартире и будет вешать убийцу отца в своём воображении. Капли дождя падают на мои руки, а ветер забирается мне под волосы. Лента машин на мосту оборвалась. Никогда ещё я не видела Манхэттен таким величественным. Река неспокойна. И мне хочется прыгнуть вниз и двадцать два этажа пересчитать своими костями. Но я быстро раскаиваюсь в этой мысли и прячусь в постель.
Боюсь, что, заснув, как несколькими прошлыми ночами, увижу кошмар. К тому же я не написала вечернее домашнее задание – и что я завтра сдам доктору Шабиху? Я записываю для него свои сны: запутанные улочки, невысокие глинобитные стены, пепельно-серые крыши, деревья без плодов и листьев и тени, короткие и длинные, и ещё вытягивающиеся. Горло мне перехватывает удушье. Я не пойму, чего хотят от меня эти проклятые чёрные руки?! Они сжимают мне горло невыносимо, без всякой пощады.
Сон слетел напрочь. Я пододвигаю кресло-качалку к телевизору и закутываюсь в одеяло. Включаю видео, и сияние телеэкрана побеждает оранжевый свет абажура. Камера видеооператора качается между небом и землёй. Это видео я смотрела уже сотню раз. Звуки выстрелов смешаны с криками и спором. Движение камеры медленное, и она подолгу задерживается здесь и там. В кадре – зелёная рама магазинной витрины. На стекле этой витрины остался след окровавленной ладони. Камера «наезжает» внутрь книжного магазина. С потолка его свисает шнур, к которому пришпилены полураскрытые книги.
В книжном магазине господина Мофида никого нет или никого не видно, однако входная дверь открыта. Камера неподвижна, она крупно показывает магазин. Люди, которые быстро проходят перед камерой, не обращают внимания ни на витрину, ни на кровавый след пятерни – иначе и быть не может. Они слишком озабочены своими делами. Путаясь в одеяле, я шагаю вперёд и тянусь к экрану. Разряд статики ударяет меня. Я останавливаю кадр. И приближаю лицо к следу кровавой пятерни. Голова моя заболела, и глаза быстро моргают. Я прикладываю левую ладонь к телеэкрану. Та кровавая ладонь – обыкновенная: ни очень большая, ни маленькая. Пальцы её вытянуты, изящны. Думаю, она принадлежит женщине, молодой, красивой и очень высокой. Она проявила незаурядную выдержку, столь аккуратно приложив ладонь к стеклу; это говорит о её храбрости. Не знаю, собственной ли кровью измазана рука или чужой. Большой разницы нет. Я с подозрением разглядываю обстановку магазина – в который уже раз. Следов крови больше не видно нигде. По-моему, это видео – ошеломительнее и красивее всех рисунков и высеченных на камне надписей, которые мне приходилось изучать. Только бы Господь помог мне провезти кассету, чтобы не отобрали на таможне!
Я опускаюсь в кресло и закрываю глаза. Я слышала, что мир тесен и что люди в конце концов не минуют друг друга, но не думала, что и в моей жизни случится такой день. Кто бы мог поверить, что жалкая книжная лавка, которая семь-восемь лет назад была молчаливым свидетелем убийства отца, снова выйдет на авансцену и что след кровавой ладони телеканалы будут показывать опять и опять, в результате чего я поверю, что смогу добиться правды, – а ведь я уже перестала на это надеяться.
В первый раз, когда телевизор показал эти кадры, я, как только увидела невысокий красивый минарет нашей мечети, сразу включила видеозапись и закричала: «Мама, иди скорее! Показывают нашу мечеть аль-Гадир!»
Нази вошла в комнату и присела на мою кровать. Я обняла её. От неё приятно пахло смесью красного «Винстона» и парижского дезодоранта. На её продолговатое лицо упала прядь волос, разделив его надвое, и мама убрала волосы за ухо – она впилась взглядом в экран. Месяц или два перед тем я ещё игнорировала новости из Ирана, так как не верила, что шахский режим уязвим. Но теперь, как и остальные, я убедилась, что разговоры об ослабленности шаха – правда. Власть оказалась бессильна перед народом – это заставляет меня таять от удовольствия. Действительно, должен быть свергнут режим, который вместо наказания убийцы невинного человека присваивает ему звание генерала.
Я встаю, сбрасываю с плеч одеяло и беру в руки стоящую на телевизоре фотографию отца. Пальцем с наманикюренным ногтем очищаю её от пылинок. Сияющими глазами на меня в упор смотрит небольшого роста человек и мягко усмехается. Он как бы зовёт меня к себе. И у меня начинают течь слёзы. В эти дни больше, чем когда-либо, я хочу прикоснуться к горячим рукам отца. Несчастье состоит в том, что и злобное лицо Бахрами всё время стоит перед глазами. Не знаю, как этот подлец решился на убийство своего давнего соседа и школьного одноклассника! Но ничего. Я сама, в одиночку поеду в Тегеран и вручу ему лично то, что ему причитается.
Зажужжал лифт. Наверняка это уже «сумасшедшая Вирджи». Вечеринки у неё в квартире всегда очень чинные, а утром она выходит на улицу раньше всех.
От резкой боли в ноге я едва не схожу с ума. Это Шахназ всей своей тяжестью наступила на мою ступню. И прошипела:
– В конце концов ты мне сдашься, красотуля. Сегодня не вышло, значит, завтра, или послезавтра, или… Но ты принадлежишь мне.
Ногу мою всё ещё ломит от боли. Но плакать нельзя. Я прислоняюсь затылком к стене. И вижу наверху крохотное оконце в потолке. Бледный белый свет спускается оттуда тонкой колонной. От вида этого оконца у меня чуть не выросли крылья и потекли слёзы. Я кладу голову на плечо Хатун. Большинство заключённых дремлют. Хатун опускает мне в подол кусок хлеба:
– Возьми, съешь. Обед ты пропустила, а ужин нескоро.
– Ханум, – спрашиваю я, – сколько таких тюрем в городе?
– Откуда мне знать? Десять – двадцать – тридцать…
Раздирающий уши грохот заполняет блок. И ещё усиливается! Все стены от него трясутся.
Я бросаюсь на грудь Хатун: «Что это?!»
– Самолёт, конечно, – она улыбается. – Здесь же рядом аэродром.
Чтобы не мучиться от гула двигателей, я затыкаю уши ватой. Пристёгиваю ремень и прилипаю к иллюминатору. Женщина в зелёной униформе быстро отходит из-под самолёта и делает знак лётчику. Я несколько раз летала из других аэропортов, но в аэропорт Кеннеди попала впервые; это настоящий город. Кстати, и прилёт наш в Америку я почти не помню. Я тогда была сама не своя, и меня за руку тащила мама. Вот, значит, я уже и соскучилась по ней – так быстро! От того скандала, который я устроила ей напоследок, мне становится стыдно. Я вывалила на неё все мои стрессы от беготни последней недели. Самолёт дёргается. Я в смятении. Пока лайнер не взлетел, любая пессимистическая мысль может оказаться разрушительной. В тот миг, когда я поставила ногу на трап самолёта, передо мной ожили тоскливые и полные отчаяния глаза матери. И я побежала вверх по ступенькам через одну и почти влетела в самолёт – к изумлению бортпроводниц. Хорошо, что Нази заупрямилась и не поехала в аэропорт – если бы она была тут, я не смогла бы улететь. Лайнер медленно ползёт по лётному полю. Стюардессы осматривают ремни безопасности каждого пассажира. Ворча, приближается мужчина, он тащит по полу свою сумку. Наверное, он занял чужое место, и его заставили пересесть. Шум и ссора вокруг него дают понять, что многие пассажиры – иранцы, это ободряет. Мужчина подходит к тому ряду, в котором сижу я. Рассмотрев номер кресла, он громко объявляет: «Наконец-то нашёл!»
Кто-то из пассажиров смеётся. Я вынимаю вату из ушей. Полная женщина, сидящая передо мной, с трудом поворачивается назад и говорит: «Мы, иранцы, как только обстановка разрядилась, переходим на фарси».
Мужчина пристраивает сумку и снимает свой кофейного цвета пуловер. Ослабляет узел галстука и снимает очки, оставляя их болтаться на костлявой груди. Влажным платком вытирает высокий лоб и лысину. От той подозрительности, с которой он держится, мне становится не по себе: он даже ручки кресла вытер этим платком!
Самолёт уже над городом. Солнце садится, и Нью-Йорк кажется пепельным. Ностальгия по Таймс-сквер – это что-то новое для меня. От мысли о том, что я, возможно, никогда больше не увижу маму и своих друзей, становится тоскливо. Ничего подобного я до этого к Нью-Йорку не испытывала. Всё как будто сговорилось, чтобы довести меня до слёз. Моя нижняя губа, которую я сильно прикусила во время взлёта, остаётся бесчувственной. Я вынимаю зеркальце и рассматриваю её. Неохота идти умываться. Кончиком языка, слюной я смачиваю губу, и её жжёт.
Пожилого мужчину, сидящего впереди рядом со сладкоречивой женщиной, начинает рвать. Он явно потерял самоконтроль. Распространяется запах. Через его плечо я кидаю ему в руки санитарный пакет. Его соседка зажимает нос и ворчит, потом, не выдержав, встаёт. Движением глаз и бровей даёт понять, как ей плохо, – а мой сосед накрыл лицо платком. «Вот так нам всегда везёт!» – говорит женщина и идёт в хвост самолёта. От нашего места до туалетов в конце салона – всего несколько рядов кресел.
Билет туда и обратно купил мне и вообще помог мой новый знакомый из Исламской организации студентов. Сам он – из Мешхеда и дал мне телефоны и адреса, которыми я вообще-то вряд ли воспользуюсь.
Полная женщина возвращается. Я открываю рот, увидев её расчёсанные волосы, накрашенные губы и большие тени вокруг глаз. Она опирается на спинку собственного кресла и заявляет: «Я чуть не задохнулась».
У ее черной сорочки в сеточку черные рукава выше локтя, а на левой руке я вижу семь или восемь браслетов. Негромко замечаю:
– Очень хорошо выглядишь.
– Правда? Спасибо на добром слове.
Загорается зелёный свет, и бортпроводницы приходят в движение. Женщина не собирается садиться. Она поджимается, чтобы дать дорогу тележке стюардессы. Я беру апельсиновый сок из белой веснушчатой руки бортпроводницы и замечаю, что она моего возраста, хотя ростом немного повыше. Полная женщина залпом выпивает свой апельсиновый сок и замечает:
– Этой девушке с работой не повезло.
– Работа есть работа, – отвечаю я.
Женщина стучит себя по груди толстым вытянутым пальцем и заявляет:
– Голову надо иметь на плечах. Мои телесные данные-явно неплохи, и семья достойная, а что за судьба? Вышла замуж за жирафа…
Мой сосед откашливается и говорит:
– Да не сочтут меня невежливым, но покорный слуга согласен с логикой уважаемой дамы. У мужчин аналогично. Допустим, всё имеет, всего достиг, а женат на ком? Обезьяна, и только.
Что ж, это естественно, что мой попутчик, как многие мужчины, вмешивается в женскую беседу-дабы защитить представителей своего пола. Но уж этот слишком быстро стал запанибрата. Кажется, что он с пассажирами рейса знаком много лет.
– Беседуя до Тегерана, неудобно не представиться, – говорю я. – Меня зовут Нахид Рузэ.
– Я Шахла; Шахла-ханум.
– Пэжман, – представляется мой сосед. – Доктор Али Пэжман. Я, поверьте, в восторге от моих прекрасных попутчиц.
Шахла приподнимает свои сросшиеся брови и подмигивает мне. Я украдкой наблюдаю за Пэжманом, а он не сводит глаз с голой коленки Шахлы.
– Господин доктор, – спрашивает она, – вы всех больных излечиваете?
Пэжман ёрзает:
– Не будет сочтено за дерзость то, что я сижу, а вы стоите?
– Успокойтесь, – отвечает Шахла.
– Я доктор, но, к сожалению, не медик. Кандидат исторических наук, специализируюсь на истории философии.
Я в растерянности: не предполагала такого.
– А молодая девушка, – спрашивает Пэжман, – чем занимается? Вы, вероятно, студентка?
– Я студентка магистратуры по специальности «Сохранение и реставрация исторических памятников». Специализация: расшифровка древних надписей.
– Браво-браво! – восклицает Пэжман. – Очень интересно. Признаюсь: мне даже завидно.
Шахла обиженно кривит губы:
– Но к чему всё идёт? Говорят, дни режима сочтены. Иранские студенты вспыхнули буквально как порох.
Шахла даже не догадывается, что своей фразой она раздула и мой внутренний огонь. Я ненадолго забыла, куда и зачем лечу. А ведь я приближаюсь к Тегерану, но у меня нет ни плана, ни кончика нити. Если бы можно было рассчитывать на помощь Асгара!
В эти дни политика – предмет разговоров всех слоёв общества, и всё заканчивается одинаково.
– Госпожа молодой специалист, – говорит Пэжман, – никакого, наверное, отношения не имеет к этим студентам-бунтарям.
– Да, мне хватает учёбы и моей работы.
– Разве не так же всё начиналось у хиппи и у панков 70-х? – продолжает Пэжман. – А к чему они пришли? К жизни нормальных людей. И эти студенты разве не тем же закончат?
– Дай-то Бог, – говорит Шахла.
Пэжман достаёт лист бумаги и дощечку и спрашивает:
– Покамы ведём беседу, я, пожалуй, немного побалуюсь карандашом – дамы не против?
Я смотрю на его руки, похожие на руки ребёнка.
– Вы ещё и художник?
– Не надо преувеличивать, – улыбается он. – Так, для души.
Стюардесса в форме лилового цвета приближается к нам от хвоста самолёта. В её руках блокнот и ручка, и она собирает заказы на ужин. Я заказываю суп с овощами, и Шахла изумляется:
– Что-что ты будешь?
– Суп, морковку, горох, капусту.
– Замолчи, а то мне плохо станет. Трава – это разве еда? Переведи ей, что я заказываю шашлык с рисом, луком и айран.
– Шахла-ханум, вы, кажется, забыли, где мы находимся, – Пэжман прекратил рисовать. – И моя душа, быть может, жаждет котлет с картофелем по-стамбульски, но, увы…
Я кое-как заказываю ужин для Шахлы, причём приходится извиняться перед стюардессой. Та улыбается с язвительностью, смысл которой мне не совсем понятен. Она с трудом протискивается мимо Шахлы, а затем хлопает её по заднице, отчего Пэжман разражается хохотом.
– Доктор! – Шахла уже обиделась. – Над чем вы всё время потешаетесь?
– Не я первый засмеялся, – отвечает доктор, и Шахла в ответ ударяет его по лицу надкушенным яблоком.
– Нет, док, Шахлу вам лучше не раздражать, иначе плохо будет.