Kitobni o'qish: «Три смуты на одну жизнь»

Shrift:

Сергей Прокопьев
ТРИ СМУТЫ НА ОДНУ ЖИЗНЬ
Повесть

Авторское вступление

– Бабуля, ты у меня лучшая! – убеждала Эльфриду Германовну внучка Леночка. – Мы тебе такой эксклюзивный юбилей замутим! – и тут же поправилась, зная бабушкину нелюбовь к современным жаргонизмам. – То бишь, проведём! Даже представить себе не можешь, как будет восхитительно! Сценарий нарисую по высшему классу…

Остроглазая Леночка (красавица, комсомолка, студентка) была заряжена «замутить» любимой бабушке из праздников праздник, не из застольно сидячих, когда гости с первых минут окопаются у тарелок, салатов и бутылок – трактором не сдвинешь с занятых позиций! Леночка училась в институте культуры, с высоты достижений мирового искусства видела действо с оригинальными стихами, песнями, плакатами по стенам. Внучка удалась вся в бабушку – много что умела делать. Стихи написать – пожалуйста, что-то нарисовать – тоже никому кланяться не пойдёт. Любое дело горело в руках. А уж петь да играть на всём, что под руку попадётся – это профессионально.

Эльфриде Германовне исполнялось семьдесят пять. Возраст не юный, только бабушка на удивление была ещё хоть куда – полная сил и жизненной энергии. Однако на идею проведения юбилейных торжеств без всякого кокетства замотала головой «не-не-не-не». Не хотела каких бы то ни было празднований. Лишь под напором детей сдалась, и тут же наотрез отмела вариант с кафе-рестораном.

– У моей бабушки было восемь человек прислуги, – возразила самым категоричным образом, – тем не менее никогда кухню на самотёк не пускала, сама любила готовить, и я не без рук выросла, могу ещё своих детей и внуков накормить лучше всякого ресторана! Сама всё сделаю.

– Бабулечка, оно тебе надо возиться? – горячо убеждала Леночка. – У нас самых-самых близких вагон и маленькая тележка – без малого двадцать человек, если все съедутся.

– Как ты не понимаешь, Леночка, это ведь в радость любимых вкусненьким порадовать. Буженинку сделаю, как ты любишь.

– Ой-ой! Обязательно! В институте иногда так захочется твоей буженинки или булочек с маком! Ни мама, никто-никто так не сделает, как ты!

– Вот видишь! – расцвела бабушка от удовольствия.

Все дети собрались на юбилей, все до одного приехали в Серебрянск, что в Казахстане на берегу Иртыша, неподалёку от Бухтарминской ГЭС. Эльфрида Германовна жила с дочерью Людмилой, мамой Леночки. Младший сын Николай приехал с семьёй из Омска, старший Александр – из Ленинграда, дочь Эльвира – с Байконура. Леночка «замутила» спектакль с поголовным привлечением гостей. Не предоставила им возможности угнездиться и пустить корни на весь вечер за столом – пели по одному и хором, стихи читали сольно и выстроившись в ряд в формате, который в школе назывался «литературным монтажом». Леночка, само собой, не сходила с манежа. За месяц до юбилея обзвонила дядь и тётю, раздала всем задания, понаделала плакатов – рисовала, писала, фотографии клеила. Поздравляя бабушку, на чём только не играла – гитаре, аккордеоне, фортепиано – и пела.

Юбиляр сидел на царском месте благодарным зрителем, аплодируя, смеясь, вытирая слёзы счастья…. Время от времени Леночка, согласно сценарию, задавала виновнику торжества вопросы от самых банальных – «любимое блюдо», до философских: какие годы в своей семидесятипятилетней жизни считает самыми счастливыми? На последний вопрос Эльфрида Германовна, возбуждённая присутствием самых любимых на земле людей, растроганная происходящим, ответила:

– Детство до семнадцатого года – рай: мама, папа, бабушка, дедушка, сонм тётушек-умниц, няни-хохлуши, большой дом, огромный двор, сердечное тепло, забота. Всё кончилось, когда в Молочанск нагрянули анархисты, а потом началась чехарда – махновцев сменяли красные, красных – белые, германцы стояли, снова пришли красные…

Эльфрида Германовна вытерла набежавшую слезу, а потом добавила:

– Давно это было, а сейчас моё счастье это вы! Многое в жизни случалось такого, что вспоминать не хочется: две смуты довелось пережить. Это когда не знаешь, что будет завтра и, вообще, будет ли оно. Четверых братьев потеряла… Все младше меня… Будь всё хорошо – могли бы сейчас с нами сидеть, а так сгинули, да так, что где косточки не знаю… Папу застрелили… Не дай Бог такое никому. Но, слава Богу, всё в прошлом… Вы у меня замечательные, у вас всё замечательно, всякая мать мечтает о таких детях, а бабушка – о таких внуках.

Сын Николай возьми и скажи не по сценарию:

– Мама, давно собираюсь попросить тебя: за твоими плечами такая насыщенная жизнь, взяла бы да и описала её подробно.

Родственники подхватили:

– Напиши, ты ведь нам почти ничего не рассказывала.

Это верно, она считала, ни к чему знать детям лишнее. Много лет боялась навредить им прошлым: своим буржуазным происхождением, лагерным сроком, наличием родственников за границей. И внуков не посвящала в перипетии долгой жизни. Но ведь наступила гласность, перестройка. Слава Богу, все смуты в далёком прошлом, слава Богу, жизнь вошла в берега.

Она ещё не знала, что скорби её не кончились, судьба, подарившая светлое детство, не наделит спокойной старостью. Земная жизнь не будет заключена в красивые рамки: с одной стороны счастливое детство, а с другой – спокойная старость.

– Рассказать, конечно, есть о чём, – скажет за юбилейным столом, – да кому это надо?

– Нам! – дружно ответили дети-внуки.

– Хорошо, – пообещала Эльфрида Германовна, – подумаю.

Не сразу, ой как не сразу Эльфрида Германовна взялась исполнять наказ, лишь добавив к своим семидесяти пяти годам ещё семь, а к двум пережитым смутам ещё одну, сядет за воспоминания.

…Попадут ко мне эти пожелтевшие листочки А4 формата случайно (если есть что-то случайное в жизни) – воскресным днём затрезвонил телефон, в трубке зазвучит незнакомый голос, он назовётся Раисой Васильевной и спросит: не заинтересуют ли меня воспоминания человека, который прожил восемьдесят восемь лет и многое повидал?

Через неделю я держал в руках полтора десятка листочков, покрытых густым подслеповатым машинописным текстом. Когда-то давным-давно моя югославская печатная машинка, если краска на ленте порядком выбивалась, печатала аналогичным образом. Эти листочки легли в основу нижеследующей повести-монолога. Но прежде чем дать слово героини, скажу несколько слов о её происхождении.

Как это нередко со мной случается, сделаю зигзаг в повествовании. В самом конце восьмидесятых годов прошлого века попалась мне книжка, название не отложилось в памяти, возможно, – «Любовники Екатерины II». Это была сделанная на множительной технике копия с издания начала XX века. Скажу честно, не сразу понял (наивным был), что держу в руках поделку бойкого щелкопёра, состряпанную по заказу тех, кто проводил перед революцией хорошо продуманную политику дискредитации российской монархии. Это был один из комков грязи, которыми проворные деятели подло чернили царей в глазах русского общества. Надо сказать, советская пропаганда, всячески унижавшая царскую власть, всё же не опускалась до откровенной пошлости, на которой была построена упомянутая выше книжка. В ней Екатерина Великая выглядела похотливой, сумасбродной женщиной, у которой роились в голове одни грубые телесные утехи и ничего более. Понятно, для коммунистов цари с их ролью в истории страны – кость в горле, всячески старались принизить заслуги монархов перед государством российским, однако ещё до большевиков началась (и продолжается, пример тому фильм «Матильда») кампания мазания грязью российских монархов, дескать, они сплошь палачи, блудодеи и слабаки. Из этого умозаключения сам собой напрашивается вывод: великая империя возникла без всякой логики. Если согласно атеистической теории вселенная образовалась из всемирного хаоса и космической пыли, можно сказать, из ничего появились звёзды, планеты, галактики, так и Российская империя вопреки царям-тупицам-тиранам-бабникам и слабакам вдруг раскинула границы на такой гигантской территории, что солнце едва не половину суточного пути шествует над этими пределами.

Конечно, в той книжке про любовников Екатерины II слова не было, что при вступлении царицы на престол, она заявила, что главным своим правилом считает «иметь попечение и труды о тишине, и благоденствии вверенной от Бога пространной империи и о умножении в оной обитателей». Для «умножения обитателей» четвёртого декабря 1762 года императрица издала Манифест, которым приглашала всех иностранцев, кроме евреев, селиться в России, обещая новым российским гражданам свою монаршую милость и благоволение. Тем самым была начата (и продолжалась более века) программа водворения (так именовался в то время процесс переселения) иностранных граждан в Россию. И пусть при Екатерине Великой немало европейского сброда попало в Россию-матушку (механизм привлечения переселенцев имел на первых порах существенные недостатки), проект начал работать. Его улучшали и продолжали императоры Павел I, Александр I, Николай I и Александр II. Кстати, в той самой первой волне переселенцев в Россию приехали предки одного из основоположников советской космонавтики, соратника С.П. Королёва, – академика Бориса Викторовича Раушенбаха.

Мои предки по маминой линии, болгары, переселились в самом начале царствования Александра I в Причерноморье, убегая от турецкого ига. Сотни болгарских семей осели на территории нынешних Николаевской и Одесской областей. Предки моей героини, Эльфриды Германовны Нейфельд, практически в это же время приехали из Пруссии в Малороссию на реку Молочная. Были они из протестантов, а именно – меннониты.

Самонадеянный человеческий ум, обуреваемый гордыней, однажды принялся дерзновенно перетолковывать боговдохновенное Священное Писание. Пятьсот лет назад, в 1517 году, Мартин Лютер, вчитываясь в Евангелие, попался бесу на крючок. Лютер как плотину открыл, за ним десятки подобных толкователей и перетолкователей бросились создавать свои учения. Один, нахватавшись цитат из Евангелия, строил одну теорию, второй подгонял христианство под свою колодку.

Каких только протестантских теорий ни появилось в пику католической церкви. Одно из них породило в XVI веке в Голландии секту меннонитов. Её название пошло от голландца Менно Симонса. Последнего нельзя считать основателем секты, она возникла за семь лет до присоединения к ней Менно. Однако последний оказался из племени истинных революционеров, о подобных поэт скажет много позже «гвозди б делать из этих людей: крепче б не было в мире гвоздей». Менно стал активным организатором и наиболее типичным выразителем воззрений новоиспечённого учения. Будучи талантливым миссионером, он сумел за короткое время пламенными проповедями увлечь в свои ряды большое количество голландцев. Если в двух словах сказать об особенностях меннонитов, они во исполнение заповеди «не убий» отказались от ношения оружия, службы в армии и военной присяги. Во исполнение той же заповеди самым категоричным образом, говоря современным языком, относятся к прерыванию беременности (поэтому всегда отличались чадородием). Меннониты считают, что не следует крестить детей рано, человек должен в восемнадцать-девятнадцать лет сам принять осознанное решение, будет он креститься или нет и в какой церкви. Сплошной либерализм: не родители посвящают своё чадо Богу, как это было с Иисусом Христом, оно само решает: быть иль не быть.

Властям Голландии не понравилось новое учение – огнём и железом, казнями и гонениями попытались заставить вероотступников вернуться под лоно официальной церкви. Однако это привело (в том же XVI веке) к массовому исходу меннонитов из Голландии. Бежали в Северную Германию, Голштинию, Восточную Пруссию и Польшу. Менно сумел насмерть отучить их от католицизма.

Далёкие предки моей героини из Голландии переселились в Польшу. Земли им достались, прямо скажем, хуже некуда – в устье Вислы на Мариэнвердерской низменности. Местность состояла из болот, песков, и солончаков, покрытых кустарником и лесом, заливаемых то рекою, то морем. Казалось бы, о каком земледелии может идти речь, если земли как таковой нет. Увидев безрадостную картину, меннониты рук в отчаянии не опустили, наоборот, засучили рукава. Унылую низменность оградили от реки и моря земляными плотинами, осушили болота, вывели пески и солончаки и превратили этот угол Польши в цветущий сад и тучные нивы. Польские короли по достоинству оценили труд чужаков, охотно дозволяли им и дальше селиться на своих землях, наделяли равными со своими коренными гражданами правами, не стремились окатоличивать упрямых сектантов, предоставляли меннонитам свободу веры и свободу от военной службы.

Однако после окончательного раздела Польши в конце XVIII века та её часть, где жили меннониты, вошла в состав Прусского королевства. Не всем воинственным прусским королям нравилось, что меннониты не хотят вставать под ружьё, требуют себе привилегий, к тому же при своём чадородии быстро распространяются вширь на немецких землях, тесня тем самым коренное население. Причём, живут обособленно и не ассимилируют с немцами. И начали выражать своё королевское недовольство. Меннониты поняли, с германцами каши не сваришь, и двинулись на восток, в зовущую их Российскую империю.

Было несколько волн «водворения» меннонитов на земли России. В одной из них предки моей героини пришли в Малороссию на реку Молочная.

Дореволюционный исследователь меннонитов С.Д. Бондарь в своём труде «Секта меннонитов в России» пишет о переселении оных из Пруссии: «Милостивое внимание нашего Правительства к меннонитам оказало громадное влияние на дальнейшее переселение их в Россию. Из Пруссии, окрестностей Данцига, Эльбинга и Мариэнбурга, они целыми селениями переходили на жительство в Россию. Зажиточные хозяева продавали свои имущества, иногда в 30–40 тыс. гульденов, и шли в Россию. В 1804 г. из Пруссии вышло 162 меннонитских семейства, которые и были водворены на Молочных водах. В следующем 1805 г. из Пруссии вышло 42 семейства, из них 20 семей были водворены в Виленской губернии, а остальные на Молочных водах. В течение 1806 г. вышло всего 15 меннонитских семейств из Пруссии, которые также были поселены на Молочных водах. Всего с 1803 по 1806 г. здесь было поселено 362 семейства прусских меннонитов. Это были люди зажиточные; они привезли с собой в Россию значительное количество лошадей, скота, сельскохозяйственных орудий и наличные деньги. По прибытии их на место водворения им было выдано из казны заимообразно до полумиллиона рублей на постройку домов, покупку скота и вообще на хозяйственное обзаведение. На Молочных водах меннониты этого («третьего») водворения основали 17 колоний, из них 11 по берегу реки Молочной, 2 – вблизи речки Токомак и 4 – вблизи Куру-Юшанла».

И ещё цитата из Бондаря: «Меннониты в России получили совершенно исключительные привилегии. Водворение их в России при Екатерине II и Павле I признавалось делом государственной важности. Правительство сделало для них всё, чего они только желали. Их переселение в Россию производилось на счет казны, и было обставлено всеми удобствами. Их щедро наделили землей; они получили такие права и льготы, о которых не могли и мечтать русские переселенцы… Такую же исключительную заботливость о меннонитах русское Правительство проявляло и в царствование Императора Александра I».

Правительство России прекрасно знало, кого оно приглашает в лице меннонитов. И не ошиблось. Официальная записка Министерства государственного имущества о меннонитских колониях, напечатанная в журнале данного ведомства за 1841 год рисует яркую картину довольства и благополучия, господствовавшего в этих хозяйствах: «Въезжая в колонии меннонитов, чувствуешь себя как будто перенесенным в другой край. Видимое здесь во всем устройство находится в резкой противоположности с бытом прочих поселян. Селения расположены правильно, с достаточными интервалами; впереди между домами и позади оных находятся фруктовые сады, а около селений – достаточные лесные плантации, весьма удачно взращённые. Дома большею частью каменные… Внутреннее расположение домов весьма удобно, отделка чиста и красива. Надворные строения устроены отлично и применены ко всем потребностям хорошего хозяйства. Все вместе дает домам меннонитов весьма приятный и опрятный вид… В быту меннонитов видно во всем изобилие; бедных у них нет; все почти достаточны, богатых по крестьянскому быту много, а состояния некоторых возвышаются от 15 до 20 тысяч рублей серебром годового дохода».

Так что цветущее состояние меннонитских колоний обусловливалось не только трудолюбием и хозяйственными способностями меннонитов, но и отношением к ним в России. Наделив меннонитов в изобилии землёй, правительство империи оградило их от всякого вмешательства тогдашней губернской и уездной администрации и постоянно шло навстречу всем их хозяйственным начинаниям. Меннониты (в особенности молочанские) успешно пользовались сочувствием российских властей, поднимая своё хозяйственно-экономического благосостояние.

Наряду с земледелием молочанские меннониты-колонисты занимались садоводством и шелководством, а также промыслами, вследствие чего Молочанский округ стал главным центром хозяйственной и интеллектуальной интеллигенции. Меннониты всегда ревностно относились к грамотности, считая её «важнейшей потребностью общества», поэтому строили не только церкви, но и школы, гимназии, отправляли детей учиться за границу. Влияние меннонитов на окружающих русских крестьян считалось благотворным, так как они «трудолюбивы, нравственны, гуманны и трезвы».

Пожалуй, и достаточно исторических экскурсов, пора передать слово моей героине – Эльфриде Германовне.

Тётушки Вильмс и Демьян Бедный

Родилась я в Молочанске. Раньше город назывался Гальбштадт, что в переводе с немецкого – Полугород. Так своё поселение назвали меннониты, обосновавшись на этом месте в 1803 году. До революции семнадцатого года Молочанск был волостным центром, позже стал – районным, а с 1938 года – городом, раньше Днепропетровской, теперь Запорожской области. Стоит на реке Молочная, которая в моём детстве летом сильно мелела. Но бывали и наводнения. Я помню только одно, а мама – три. Почему-то при наводнении говорили: пришла черниговская вода.

Молочанск делился на Старый и Новый город, В Новом в основном жили служащие, учителя, врачи, несколько фабрикантов, там была меннонитская церковь, женская гимназия, реальное училище, мужская гимназия, банк и большой машиностроительный завод «Франц и Шредер». Его в шестидесятых годах XIX века построили купцы Франц и Шредер, для производства косилок, молотилок, сеялок, плугов и кирпично-черепичных прессов.

В старом Молочанске по большей части жили крестьяне из богачей. Там же – мои дедушки и бабушки по отцовской и материнской линии. Генрих Вильмс – владелец большой паровой мельницы – родственник моего деда. Из учебных заведений в старом Молочанске были коммерческое училище и сельская школа. Была и православная церковь, которую построил мой дед Вильмс, когда был ещё богатым, для летних сезонных рабочих, приезжающих из России.

О своих предках знаю в основном по рассказам родителей и тётушек. Менонитский язык схож с голландским и представляет из себя обиходное нижненемецкое наречие (платдойч). На нём говорили в местностях, где действовал Менно Симонс. Потому-то Менно писал свои воззрения на платдойч. Помню начало одного стихотворения: «Жил на свете меннонит, меннонит голландский, к русским землям аппетит проявил цыганский». Меннониты, благодаря своему трудолюбию и бережливости, были зажиточны. А так как отличались они повышенным чадородием, запрет на аборты соблюдали свято, нужны были новые и новые земли. Арендовали, скупали, проявляли «цыганский аппетит». Многие менониты из крестьян превращались в помещиков, фабрикантов. Такой путь прошли мои предки по материнской и отцовской линии.

Дед по маме, Яков Андреевич Вильмс, владел крахмальным заводом. И если на самом большом заводе Молочанска «Франц и Шредер» работало двести рабочих, у моего деда – сто двадцать. Однако он умудрился в первое десятилетие XX века вступить в какое-то акционерное общество и вскоре обанкротился. Его жена Мария, урожденная Винс, была дочерью помещика. На детей были счастливы, десять отпрысков: три сына и семь дочерей. Дедушка Яков Вильмс умер до моего рождения, бабушка, Мария Вильмс, – когда мне шёл третий год. Мама рассказывала, однажды я удрала от своих нянек, прибежала к больной бабушке и спросила: «Что, бабушка, полегчало тебе? Или будешь уже совсем-совсем умирать?» Проявила внучка заботу.

Марию Вильмс, подтверждением тому рассказы и две каким-то чудом сохранившиеся фотографии, Бог сполна наделил красотой. Высокая, царственная, с классическими чертами лица. К сожалению, ни дочери, ни внучки не унаследовали её красоту и стать. Кровь Вильмсов оказалась сильнее породы Винсов. У всех, в том числе и у меня, характерный вильмсовский курносый нос. Все низкорослые, и я не исключение. Маминых сестёр, моих тётушек, звали – Маша, Ева, Лиза, Оля, Катя, Лена.

Несмотря на банкротство дедушки, семья отнюдь не нищенствовала, дети имели возможность получить хорошее образование. Мама и её сёстры Маша, Ева, Лиза, Оля окончили женскую гимназию, Катя и Лена и того выше – окончили в Швейцарии институт благородных девиц. Их брат Яша (отец моей двоюродной сестры и очень хорошей подруги Веры, в замужестве Дик) окончил химический институт в Германии, брат Генрих там же в Германии – архитектурный. Меннониты Молочанска отличались не только умением вести дела, ревностно относились к образованию, считались интеллектуальной элитой губернии.

После окончания института в Швейцарии тётушкам Кате и Лене по существующим правилам предстояло сдать экзамен по русскому языку в Петербурге. В репетиторы наняли Демьяна Бедного, того самого, который в двадцатые-тридцатые годы гремел на всю страну трескучими пролетарскими стихами. Кате и Лене он заявил: «Буду с вами заниматься, если ваша фамилия не оканчивается на «берг» или «штейн». Демьян Бедный за свою жизнь много раз перекрашивался. В тот период открыто недолюбливал евреев. Собственно, по курносым вильмсовским лицам мог без фамилий определить, что девушки не относятся к иудеям. После революции антисемитизм Демьяна Бедного, судя по его биографии, угас, поэт прекрасно ладил с руководителями ленинского призыва, среди коих иудеев, как известно, насчитывалось предостаточно. Не только ладил, но и превозносил в стихах Ленина и Троцкого. А потом и грузина Сталина, не зря жил не где-нибудь на пролетарской окраине Москвы, а в Кремле.

Так что буржуазных моих тётушек русскому языку учил пролетарский поэт. «Демьян Бедный – мужик вредный», – писал он о себе. Про вредность репетитора тётушки ничего не говорили и экзамен по русскому языку сдали хорошо. Одно время меня учили, в том числе и русскому языку, и хотя я окончила всего семилетку и техникум, но люди, знающие русский язык, всегда отмечали мою высокую грамотность.

Вернувшись в Молочанск, тётушки начали преподавать в женской гимназии, там же вела уроки рукоделия их сестра Оля. Она очень красиво вышивала. Помню, букет из пяти роз, цветы, будто только срезанные. Дядя Яша хорошо рисовал, искусно вырезал по дереву. У нас в доме была его работа – лихая русская тройка, летящая по заснеженному полю.

Когда мы обеднели, стало не на что покупать кукол, дядя Яша дочкам и племянницам вырезал из дерева красивые кукольные головки, а тётя Оля шила сами куклы. Тётя Маша и тётя Катя хорошо играли на пианино. У них был дорогой инструмент известной фирмы «Беккерт». В отличие от нас, Вильмсы с приходом большевистской власти не считались врагами пролетариата – буржуями. Банкротство Якова Андреевича Вильмса обернулось семье во благо при советах. Не подвергались Вильмсы экспроприации, национализации, изъятию излишков и репрессиям. Тогда как мы, Нейфельды, сразу и на долгие годы были внесены в чёрные списки.

Кроме игры на фортепиано тётя Катя хорошо лепила красивые вещи из глины. Помню сидящую девушку, обнявшую руками колени. Процесс изготовления крынки видела своими глазами. Тётушка на гончарном круге ловко сделала заготовку. Через какое-то время поместила её в русскую печь, после выпечки хлеба. Наконец расписала изделие: на небе вечерняя заря, на фоне которой летят птицы, а на подоконнике открытого окна сидит девушка с косой и смотрит на зарю и птиц.

Тётя Лена сочиняла стихи. После революции она и тётя Катя преподавали в семилетке. Однажды сочинили маленькую оперетку «Карцер». Тетя Лена написала стихи, а тётя Катя подобрала к ним мелодии из немецких народных песен. Роль директора школы артистично исполнял молодой учитель, публика без смеха не могла смотреть на него. Вдруг напустит ужас на лицо, один глаз в одну сторону дико уставится, другой в другую. Или сведёт их к носу, дескать, сейчас в порошок всех сотру! Невозможно было не хохотать… Оперетка прошла на ура, зрители бешено аплодировали…

Жили мои тетушки Оля, Лена и Катя (никто из них так и не вышел замуж) в своём двухэтажном доме швейцарского стиля. Мы, племянники, любили собираться у них. Это было что-то, когда весь наш отряд (восемнадцать племянников и племянниц насчитывалось у тётушек) собирался вместе. В тёплое время года спали на большом балконе. Тёти, конечно, держали нас в строгости, но всё одно не дома, успевали и пошалить и поиграть вволю. Счастливое время…

Царствие Небесное тётушкам. Все мои школьные знания получены благодаря им. После революции преподавательский состав, мягко говоря, оставлял желать лучшего. Пример тому казус с моим братом Германом, которого звали мы дома Гарри. В одно время в молочанской семилетке появились два молодых учителя, которых занесло в наш захолустный городок из самой Германии. На родине они зарабатывали на хлеб сапожным ремеслом, а в свободное от подмёток и каблуков время поддались революционным настроениям – примкнули к социалистам. Когда власти принялись изводить революционную заразу, сапожники бежали в Россию. Почему-то на новом месте не пошли в сапожную мастерскую шить да латать обувь для молодой советской республики, подались в преподаватели. Их с распростёртыми объятиями взяли. Народное образование посчитало: кому как не носителями передовой европейской революционной закваски просвещать молодое поколение тёмной России в том числе и нашего Гарри.

Из моих шести братьев пять схватывали знания на лету, где бы ни учились – только на «отлично». Но в семье не без Гарри. Гарри был неисправимо ленив на учёбу. Ни мама, ни папа, ни тётушки ничего с ним поделать не могли. Как-то прибегает из школы и прямиком к маме на кухню с победным воплем: «пять», по диктанту – «пять»! Это была первая и последняя пятёрка Гарри в его короткой жизни. Мама взяла тетрадку у ликующего от счастья сына и сходу нашла в диктанте рой грамматических ошибок. Ни две, ни три, а двадцать восемь. Не зря на заре кинематографа, да и потом на протяжении многих десятилетий разгневанные зрители кричали киномеханику «сапожник», когда рвалась плёнка или ещё по какой причине киносеанс прерывался на самом интересном месте. Каким бы ты ни был социалистом, но если сапожник, не лезь в пирожники.

В один год нашу семилетку закрыли. Тётушки организовали в своём доме небольшую школу для племянниц и племянников. В ней я получила больше знаний, чем за три года в семилетке, в которой историю вообще не преподавали. Упомянутого выше Демьяна Бедного мы учили, зато под запрет попали Пушкин, Гоголь и Лермонтов как буржуазно вредные для коммунистического завтра писатели и поэты. Не знаю, может, только Украина отличилась этим. Наркомом просвещения в незалежной был некто Скрипник. Ходили разговоры – вредитель.

Дедушка Герман Нейфельд

Дедушка по отцовской линии Герман Германович Нейфельд был человеком энергичным. Он и два его брата Яков и Генрих получили после смерти отца-крестьянина по завещанию по 30000 рублей. Яков и Генрих остались крестьянами, а дедушка пошёл в заводчики.

В Молочанске он имел пивоваренный, уксусный и лимонадный заводы. Кроме того – большой магазин. Было у него одно поместье в Крыму, а второе на Северном Кавказе.

Деда Германа помню совсем чуть-чуть, мне шёл четвёртый год, когда он умер. Случилось это поздней осенью 1914 года. Мы со старшим братом Генрихом (в семье звали его Гейнцем) болели корью. Под присмотром няни сидели в столовой на широком подоконнике, смотрели на похоронную процессию. Во дворе стояло много-много людей в чёрном, и вот гроб с дедушкой понесли… И ещё одно смутное воспоминание: дедушка сидит за пианино и одним пальцем играет хоралы. Воспоминание нечёткое, но почему-то во мне живёт твёрдая уверенность – играл именно хоралы.

Мама про дедушку много рассказывала. Был добрым по натуре, постоянно помогал бедным, выделял средства для церкви, а также меннонитскому обществу.

Дедушка жил бы да жил (умер в сорок с небольшим), подкосил плен, в котором оказался в 1909 году. Беда и счастье зачастую рядом ходят: мама с папой были женихом и невестой, а в этот их неповторимый период с дедушкой произошёл страшный случай. Поехал на Кавказ посмотреть, что и как в его имении, да угодил в руки шайки абрека Заура. В тридцатые годы вышел фильм про пламенного борца за справедливость джигита Заура, этакого кавказского Робин Гуда XIX века. Пленивший дедушку Заур робингудством не отличался – бандит с большой дороги. По требованию разбойников дедушка запросил у бабушки сорок тысяч рублей. В такую сумму оценили голову пленника абреки. Знали, кто оказался в их руках, и какой выкуп с него можно сорвать. Обставили операцию по всем законам детективного жанра: сумму потребовали доставить в такой-то день, во столько-то часов, в такое-то место. В противном случае – «как баран буду тэбя рэзать!»

Ультиматум отправили бабушке в Молочанск, тем временем дедушку вознамерились упрятать от посторонних глаз. Посадили на лошадь, привязали и повезли ценным грузом в горы.

С наступлением темноты шайка бандитов остановилась на ночлег у придорожной сакли. Неказистое строение из камня с травой на крыше. Дедушку завели вовнутрь, приставили к нему охранника, остальные разбойники расположились под открытым небом. Дедушкин страж сел поближе к входу, дедушке показал на дальний угол, где лежала грубая кошма. Устав от переживаний, путешествия на лошади дедушка забылся тревожным сном. Вдруг трах-бах: стрельба, резкие крики горцев. Дедушка вскинулся с кошмы от мысли: перестрелка не оттого ли возникла, что вор у вора хочет ворованное украсть? Другая банда, их хватало на Кавказе, нагрянула с желанием отнять у Заура выгодного пленника. В сакле кромешная темнота. Дедушка тихонько переполз в другой угол. Будто кто подсказал: так следует поступить. Затаился на новом месте, вдруг гром выстрела – охранник саданул из винтовки в то место, где прежде сидел пленник, и выскочил из сакли.

То ли был ему наказ, в случай чего стреляй на поражение, чтобы ни себе, ни людям не достался пленник, то ли от перепуга нажал на курок. Дедушка подумал про первый вариант. Сейчас войдут проверить меткость выстрела и добьют, удостоверившись в обратном. Попытался прикинуться убитым и… услышал русскую речь.

Дедушке необыкновенно повезло. Месяца за полтора до того, как он оказался в руках Заура, другая шайка похитила русского помещика по фамилии Мясоедов. Воровством с целью выкупа кавказцы постоянно промышляли. Как и моему дедушке, помещику поставили условие – деньги на бочку или «секир башка будэм дэлат!». У жены помещика средств для выкупа не имелось. Решительная женщина не впала в панику, обратилась к царю: всемилостивейший государь, помогите… Была она из дворянского рода, предки верой и правдой служили Екатериной Великой, Павлу I, Александру I и другим царям, геройски сражались с турками, французами и другими врагами отечества. Ради заслуг рода попросила императора о помощи. Царь не отказал, высочайшим распоряжением для вызволения помещика выделил отряд солдат.

Последний в ночном переходе случайно набрёл на саклю с дедушкой и освободил его. Помещик, как оказалось, задолго до этого совершил дерзкий побег. Перехитрил горцев и ушёл от них ночью. Около месяца прятался в кукурузе, питаясь только ею.

Банда Заура оказала отчаянное сопротивление русскому отряду, в перестрелке был убит офицер и несколько солдат. Разбойники, раздосадованные потерей огромного барыша, разбегаясь, кричали: «Зарэжэм! Если ни эта Нейфелд, так его сын или баба!»

Тем временем бабушка, ничего этого не зная, отправила на Кавказ нарочного с выкупом – сорока тысячью рублями. Тот прибыл с саквояжем, полным денег, в назначенное бандитами место. Но шайка разбойников после столкновения с русским отрядом ушла в горы. Заур решил: жадная «баба» вместо «дэнга» за мужа наслала солдат на абреков. Нарочный подождал-подождал связного от джигитов-разбойников и, не дождавшись оного, вернулся с деньгами в Молочанск.

После этого дедушка сразу продал имение на Кавказе, в благодарность Богу за спасение раздал одну часть денег, предназначавшихся для его выкупа, вдове офицера и вдовам солдат, что погибли при его освобождении, другую выделил церкви.

Перед смертью дедушка написал завещание, передавая всё бабушке, но при этом сразу указал, кому из детей и что должна завещать бабушка после своей смерти. Но завещать ничего не пришлось – новые времена разделили наследство по-своему.

Бабушка Эмилия

Бабушка – Эмилия Нейфельд (урождённая Гамм) была маленькой, толстенькой женщиной и большой любительницей стряпать. Несмотря на то, что полный дом был прислуги, не выходила из кухни. И ещё имела одну особенность – аккуратная до невозможности. Неукоснительно следовала правилу: каждая вещь в доме должна иметь своё место и находиться непременно там, где ей по штату положено, никак не иначе. Сдвинутый стул, переставленная статуэтка, отдёрнутая штора вызывали недовольство. По рассказам мамы, бабушка не отличалась щедростью. Был свой у нас в хозяйстве свинарник, забивали сразу по шесть свиней. Окорока, грудинку и колбасу коптили в больших количествах. Однажды несколько окороков от длительного хранения заплесневели, бабушка решила, чем выбрасывать добро, лучше отдать на кухню, кормить рабочих. Узнав об этом, дедушка разгневался: «Не смей этого делать!»

Когда бабушка спросила у больного дедушки, после подписания им завещания, сколько средств выделил на помощь бедным, он ответил: «Твоё сердце и совесть сами подскажут». Не стал бабушку расстраивать из-за больших сумм.

Когда нас в советское время выгнали из дома, мы одно время обосновались у тётушек по маме Оле, Лене и Кати Вильмс, с бабушкой я жила в одной комнате. В мои обязанности входило чесать ей по вечерам спину щёткой, утрами заплетать тоненькую косичку. Бабушка мне с гордостью рассказывала, что её сватали аж семь женихов. Перечисляла их имена. Говорила, что дедушка за ней красиво ухаживал и допытывался: любит она его или нет? Ему важно было знать её чувства. На что бабушка кокетливо отвечала, что Иисус Христос велел всех любить. Она родила одиннадцать детей, но выросли только четверо. Мой отец, Герман Германович Нейфельд, был старшим ребёнком в семье. Он окончил молочановское реальное училище, потом мелитопольское коммерческое.

Второй сын бабушки и дедушки – Генрих Германович Нейфельд, которого мы, его племянники, звали почему-то дядей Андрюшей. Живым его плохо помню, зато убитый врезался в память, расскажу об этом обязательно. По словам мамы, был нехорошего поведения. Женился на полячке по имени Геня. Наверное, «нехорошего», что не на немке женился, у меннонитов с этим было строго. После смерти дяди Андрюши Геня, когда пришли красные, вышла замуж за командира сибирского полка Красной армии, некого Верномудрова и вскоре уехала с ним и пятилетним сыном Вилли в Сибирь. Их след навсегда затерялся.

Папина сестра Эльза Германовна Нейфельд – яркая красивая женщина – вышла замуж за германского офицера в 1919 году, когда германские войска оккупировали Украину, в том же году уехала с супругом в Германию. Родила двоих сыновей Вальтера и Эгона. Умерла в Германии. Там же умерла и бабушка Эмилия. Старший сын тёти Эльзы Вальтер воевал на стороне фашистов в Великую Отечественную войну и погиб под Сталинградом, младший Эгон тоже воевал. Был тяжело ранен, умер в Германии в доме престарелых. Получал хорошую пенсию.

Бабушка уехала в Германию к Эльзе в 1927 году.

Папина сестра Мария Германовна Нейфельд окончила женскую гимназию и консерваторию. Хорошо играла на пианино. Вышла замуж за родного маминого брата Ивана Вильмса. Они уехали в Канаду в 1924 году во время эмиграции меннонитов, удивительно, им разрешили беспрепятственно уехать из СССР (папа мой не решился). Единственная дочь Марии Германовны умерла от рака в возрасте тридцати трёх лет. Тётя посмертно оставила мне и моим братьям, а также Эгону в Германии немного долларов, из коих я себе кое-что купила в московской «Березке» и раздала немного детям.

Мой папа был тихим, немногословным, возможно, на него повлияли тяжёлые переживания. Все годы, начиная с семнадцатого, когда в Молочанск нагрянули анархисты, и до самой своей смерти в сорок первом, жил со страхом в душе за судьбу семьи, семерых детей. Был начитан, хорошо владел немецким, русским и английским языками. Благодаря ему я стала бухгалтером, без этой профессии навряд ли выжила бы в лагере, бухгалтерство кормило меня всю жизнь.

Наш двор

Двор у нас был огромный. Большой дом, заводы (пивоваренный, лимонадный, уксусный), всевозможные хозяйственные постройки – всё находилось за одним забором. Дом стоял справа от широких ворот – двухэтажный, из белого кирпича. Его внешний вид не отличался помпезностью, снаружи выглядел обыденно, не сравнить с особняком того же Эрнста Нейфельда (нашего однофамильца) или Франца (владельца завода «Франц и Шредер») или Генриха Вильмса (родственника мамы). У них были дворцы.

На нижнем этаже нашего дома располагалась столовая. С большим столом, человек на тридцать. Из раннего детства вынесла – за обеденным столом часто по вечерам сидели гости. Запомнились акцизные чиновники – громкие, весёлые. Они приезжали в Молочанск в командировки и не торопились быстрей-быстрей завершить дела и отправиться восвояси. Обедали, ужинали у нас, любили вкусно покушать. Часто просили бабушку сделать шашлык. Получив заказ, бабушка поднималась к дедушке в контору и говорила: «Сизнак (так у неё звучало слово «акцизные») хотят шашлык». Она недолюбливала шумных гостей, но ничего не попишешь – нужные люди. Дедушка на подводе отправлял рабочего в ближайшее село купить барашка, обязательно молодого. Под шашлык акцизные употребляли красное вино в немалых количествах.

Частыми гостями в доме были директор коммерческого училища, профессор Вальтер Унру, доктор Кетат и хирург Тавониус, врачи были из Прибалтики. В отличие от акцизных прибалты и профессор вели себя чинно, вино пили мелкими глотками.

Одна дверь из столовой вела в небольшую комнату, которая почему-то называлась швейной. Не запомнилось, чтобы в ней шили. Вторая дверь была в столовую для служащих и рабочих. На первом этаже находилась комната для прислуги и большая зимняя кухня, а также прачечная и гладильная. В гладильной стояли доски для глажки, но главной достопримечательностью был допотопный монстр, с помощью которого катали постельное бельё. Ничего подобного больше в жизни не видела. Представлял он из себя большой массивный гладкий стол, при нём два вала, на которые наматывалось бельё. На валы ставился громадный ящик, полный булыжников, с обеих сторон у него были ручки, и две домработницы брались за них и тянули ящик то в одну, то в другую сторону вдоль стола, валяя тем самым бельё.

Сразу за гладильной была небольшая комната, наподобие предбанника (кстати, бани немцы не любили). Из неё одна дверь вела в туалет, через вторую попадали в ванную. После мытья детей закутывали с головой в банные простыни и несли на второй этаж. Я, находясь на руках у няни, не видя ничего вокруг, гадала, на какой ступеньке нахожусь. Третья дверь из предбанника вела в длинный туннель, крытый проход, который вёл в летнюю кухню и всякие кладовые. В одной из них был вход в погреб со всякой вкуснотой. Там хранились маринады, варенья, на полках высоких стеллажей лежали зимние сорта яблок и груш. Для солений и корнеплодов предназначался отдельный погреб. Неподалёку от второго погреба находилась всегда вкусно пахнущая коптильня. Её запах помню до сих пор. Оказываясь рядом с коптильней, обязательно вдыхала его. Однажды в лагере угостили меня тонюсеньким кусочком копчёной колбасы. Я человек отнюдь не сентиментальный, но тогда навернулись слёзы, вспомнила нашу коптильню.

Из прихожей первого этажа по лестнице поднимались на второй и оказывались в коридоре с дверями по сторонам. Одна из них вела в две бабушкины комнаты, вторая – в зал, где кроме мягкой мебели стояло пианино, третья – в ещё один крохотный коридорчик, который вёл в деловую часть дома. Здесь находилась контора, состоявшая из двух комнат. В первой сидели бухгалтер и делопроизводитель, во второй, поменьше, был кабинет папы. Здесь же был служебный вход в магазин. Покупатели попадали в магазин с улицы, через большие двери с бронзовыми ручками в форме львов. По широкой мраморной лестнице они поднимались в торговый зал.

Перед домом был разбит небольшой садик. В нём росли три высоких пирамидальных тополя, кусты сирени и много-много цветов на большой клумбе. Цветами занимался наш садовник. Основной достопримечательностью садика был, конечно же, фонтан. Круглый бассейн, посредине нагромождение больших камней, на которых лежал, задравши голову вверх бронзовый дельфин, из его пасти били высокие, тугие, рассыпающиеся на своих вершинах струи. Среди построек двора был ещё пивной бар с входом с улицы.

Вернусь к описанию зала. Одна дверь из него вела на большой балкон, вторая в уютную, оформленную, насколько помню, в мягких голубых тонах гостиную. Из гостиной попадали в спальню папы и мамы и детскую. В памяти у меня (хотя на самом деле это было не всегда так) большая комната детской с окнами на юг и восток была постоянно залита солнцем. Даже тяжёлые тёмные шторы, которые задвигались во время дневного сна, не могли удержать напор солнечного света, лучи проникали в щели, ложились на пол весёлыми полосками.

Яркие и радостные воспоминания тех лет связаны, прежде всего, с детской и залом. Дед Мороз приходил к нам не на Новый год, а недели за две до Рождества. Приходил в детскую. Слушал наши стишки, делал наставления быть послушными, угощал конфетами, шоколадом, орехами. Многие из наших знакомых и родственников устраивали ёлку 24 декабря вечером, в сочельник. В нашей семье почему-то это делалось утром 25 декабря. За неделю до Рождества вступал в силу строгий запрет на вхождение детей в зал. Дверь из него в гостиную закрывалась на ключ. Мы через зал уже не ходили. В нём устанавливалась и украшалась ёлка. Дети в этом участие не принимали, видели полностью наряженную ёлку только в день Рождества Христа. Высокая, до самого потолка, пушистая, сверкающая игрушками, она царственно стояла посредине зала. Но нас, детей, первым делом интересовало, что под ёлкой. Боже, какие там были за подарки! Игрушки выписывались загодя, в основном из Германии. Мои братья Гейнц, Гарри и Саша (Яша был совсем маленьким, Рудольф родился в 1919-м, а Зигфрид в 1921-м, когда уже не было подарков) получали железную дорогу с паровозами и вагонами, сверкающие яркой краской машины и тому подобное, а мне дарили куклы. Красивые в бесподобных платьях они умели ходить и говорить «папа» и «мама». Братья, наигравшись своими поездами и машинами, брались за куклы во время моего отсутствия. Разбирали их до последнего винтика, желая выяснить, каким образом они ходят и говорят. Было страшно обидно увидеть красавиц кукол в виде уродливых деталей. Первой реакцией на вопиющее безобразие были слёзы. Однако проливала их недолго, во мне вспыхивало желание мести, я бросалась на братьев с кулаками. Дважды не судят за один проступок, я же, основательно поколотив братьев (хоть они и мальчики, но младше меня) шла жаловаться родителям. Коварная была сестра.

Описывая дом, забыла одну деталь, у нас имелась совсем тёмная кладовка со стеллажами до потолка, полными мануфактурой, принадлежащей бабушке. Как любая женщина, бабушка любила наряды и покупала ткани впрок. Дабы в нужный момент для нового платья не искать ткань по магазинам, а выбирать из своих обширных запасов. Там были и панбархат, и шерсть, и яркий китайских шёлк… В одно время бабушка надумала раздать эти запасы ближайшим родственникам-женщинам. То ли решила, что она уже перешла возраст, когда женщине ещё к лицу щеголять новыми нарядами, то ли почувствовала, что всё это может пойти прахом (так вскоре и произошло). Взяла и раздала мануфактуру дочерям – Эльзе и Марии и невесткам – маме и супруге дяди Андрюши Гене. Мне тогда было около пяти лет. Я присутствовала при дележе, ревностно следила, кто и что получает от бабушки, и горько заплакала, когда стеллажи опустели. На бабушкин вопрос, что со мной случилась, ответила, что я тоже женщина, а мне ничего не дали. Бабушка рассмеялась и подарила мне небольшой отрез ткани. Его забрали потом анархисты или махновцы.

Во дворе за домом по правую сторону стояли склады, в которых хранились товары для магазина. За ними находилось здание пивоваренного завода. Моё детское воображение поражала величина чанов для пивоварения. Немцы всегда умели готовить пиво, наше славилось далеко за пределами Молочанска. После революции (нас ещё не выгнали из дома, жили в нём) один из рабочих, по фамилии Жук, на ночь спрятался в каком-то заводском закутке. Всё уже рушилось, завод был на грани закрытия, и Жук решил погулять напоследок. Утром его нашли в одном из чанов. От пивных паров труп скрючило так, что перед положением в гроб его ошпаривали кипятком, пытаясь выпрямить. Кипяток мало помог. Освобождая чан, в котором нашли Жука, от остатков жидкости, на дне обнаружили серебряные карманные часы бедолаги. По предположению картина утопления выглядела следующим образом. Пива в чане было немого, Жук набирал его черпаком с длинной ручкой. Наклонился зачерпнуть очередную порцию вожделенного напитка, а часы возьми и выскользни из кармана. Бульк и нет столь дорогой в прямом и переносном смысле вещицы. Жук не смог смириться с потерей. Разделся (труп обнаружили совершенно голым) и полез в чан. Судя по всему, до этого трагического момента незадачливый выпивоха употребил не один черпак дармового напитка, а может, просто надышался парами и утонул.

За пивным заводом был уксусный, за ним – лимонадный, а дальше в углу помещалась бондарная мастерская, где изготовлялись чаны и бочки. Неукоснительно соблюдаемый на территории двора порядок после революции за короткое время сменился беспорядком. Возле бондарной стали валяться стружки и обрезки. Как-то ко мне пришли подружки, мы насобирали сухой травы, из обломков кирпичей сложили что-то вроде печи поблизости от бондарной мастерской, щедро натолкали в «печь» травы, стружек и щепок и подожгли. Нашли старый ковшик без ручки, набрали в него воды и собрались что-то варить. Однако кто-то вовремя сообщил папе о хозяюшках. Он прибежал бледный, взволнованный и при подругах меня крепко отшлёпал. Ревела, как сирена. Не от боли, от страшной обиды: папа, который пальцем меня ни разу не тронул до этого, вдруг отшлёпал. Да ещё при подругах.

Поняла много позже серьёзность нашего проступка – случись пожар, папе могли предъявить обвинение в поджоге, дескать, вчерашний хозяин уничтожает имущество, чтобы не досталось народу: раз сам не ам, то и народу не дам! За это могли убить на месте.

По левую сторону двора, за пивным баром, находилась каретная, в ней в два ряда стояли фургоны, подводы, тачанки. Не подумайте – мы готовились к войне. Тачанка – лёгкий экипаж на рессорах. В Гражданскую войну махновцы едва не первыми приноровились ставить на них пулемёты. Под эту боевую повозку все тачанки у нас махновцы экспроприировали. За стеной каретной находилась конюшня с выездными и верховыми лошадьми. Далее шли помещения коровника, свинарника и птичника. Двор ограждал высокий кирпичный забор. Для отрезвления лихих людей, любящих позариться на чужое, по верху забора торчали заделанные в раствор крупные, толстые осколки стекла. В задней части двора в заборе имелись небольшие ворота, за ними начиналась узкая дорога, слева и справа от неё были пруды (на моей памяти запущенные, илистые, покрытые летом ряской). За прудами стоял наш сад. В маленьком домике жил садовник и сторож в одном лице.

Было у нас восемь или девять домработниц. В том числе две няни-хохлуши. До пятилетнего возраста я не умела говорить ни по-немецки, ни по-русски – родным языком был хохляцкий. Точно так и мои братья Гейнц, Гарри и Саша, по возрасту они шли за мной. Родителям было некогда заниматься языковыми пробелами детей (нонсенс – немцы не знают немецкого!) наняли нам гувернантку, католичку из Прибалтики. Она учила немецкому языку и почему-то католическим церковным обрядам. Не знаю, за это или за что, но её быстро уволили. После этого в доме появилась гувернантка-немка фройлен Елена.

Утром, когда я и мои братья просыпались, бабушка громко возглашала «дети проснулись!», после этой команды дом наполнялся голосами, шагами, беготнёй. Суетились вместе с бабушкой её приживалка Фрида, две няни, гувернантка. Нас умывали, одевали и вели со второго этажа на первый завтракать. За столом надо было сидеть чинно. Гарри, страшный любитель пошалить, не мог высидеть и минуты, поэтому частенько получал самые строгие замечания от гувернантки. На что няня-Муся всегда возражала (Гарри был её любимцем): «Мадам, это дитё, а не солдат на карауле!» Бабушка дипломатично молчала. Прекрасно знала, что няню-Мусю не переговорить, когда защищает Гарри. Однажды Гарри скажет мне, это случится незадолго до моего ареста: «Няня-Муся осталась в памяти детства как одна большая любовь».

Батька добрий наш Махно!

Потом наступила февральская революция. Наш Молочанск празднично преобразился. Интересно было ходить в те дни с тётушками по городу. При встречах со знакомыми и коллегами по гимназии мои чопорные тётушки обнимались с ними, поздравляли с демократической республикой. Все говорили о наступлении новой жизни.

– Она будет прекрасной, счастливой! – восторженно повторяла тётя Катя.

Я не понимала, о каком счастье идёт речь, но тоже радовалась вместе со всеми. Считала, что всё теперь будет в цветах, все начнут ходить в красивых платьях, улыбаться друг другу и обниматься при встречах.

Мифическое счастье, о котором размечтались мои растревоженные февралём 1917-го тётушки и их окружение, так и осталось за горизонтом, зато мой рай, в котором жила до сих пор, закончился.

Это случилось после Октябрьской революции семнадцатого. В коммерческом училище делали постановку по поэме Шиллера «Песнь о колоколе». Мне тоже дали роль. Думаю, это произошло не без участия моих тётушек, которые готовили спектакль. Роль без единого слова, я играла маленькую девочку, которая выбегала на середину сцены, замирала на какие-то мгновения, красиво воздев к небу руки, затем подбегала к авансцене и, подавшись телом вперёд, раскидывала руки, как бы обнимая весь зал, затем убегала за кулисы. Боже, как я была счастлива! Мне предстоит играть вместе со взрослыми девочками и мальчиками в настоящем спектакле, на настоящей большой сцене. Зрители не только мама, папа и тётушки, как в наших домашних представлениях, где я читала стихи, пела песенки, нет, всё серьёзно – буду выступать перед настоящим залом. Мне сшили пурпурного цвета газовое платье с рукавами фонариком. Оно казалось необыкновенным. То и дело просила маму нарядить дома в сценическое платье, которое казалось мне необыкновенно красивым, чтобы лишний раз прорепетировать роль. Пробежавшись по залу, замирала с поднятыми к потолку руками, или плавно раскидывала их в стороны.

Наконец наступил день спектакля. По роли я выбегала на сцену прямо из зала. Поэтому сидела между мамой и папой в первом ряду и ждала своего выхода. Тёмно-синий тяжёлый занавес был ещё закрыт, когда к краю рампы вышла белокурая девочка и начала читать пролог. За спиной у девочки были белые крылья, казалось, она, такая лёгкая, тоненькая, воздушная, сейчас взлетит. Голосок у неё был высокий, звонкий, я совершенно не слышала, что она говорит, не разбирала слов, сердце моё трепетало от волнения, скоро-скоро откроется занавес и мой выход на сцену…

Неожиданно к девочке подошёл профессор Унгу, худой высокий, с большой лысиной и длинными руками (так отложилось в памяти), довольно резко оттолкнул ангела и взволнованным голосом объявил: «Все по домам – в Молочанске анархисты!»

Было страшно обидно, какие-то минуты осталось до моего выступления. Я растерянно посмотрела на маму и папу, запомнила папино побледневшее лицо. «Идём-идём!» – заторопила меня мама. В зале начался шум, девочка с крыльями скрылась за занавесом. Я расплакалась, мы заспешили домой.

Дома несколько раз спрашивала у мамы: «Спектакль всё равно состоится?» Мама меня успокаивала «обязательно», однако сама была крайне встревожена. Моё сценическое платье спрятала в шкаф…

Это платье, эта несостоявшаяся постановка, этот вечер оказались чертой, за которой навсегда осталось моё солнечное детство.

Я, конечно же, не представляла, кто такие анархисты, почему так напугали они профессора Унгу, папу и всех остальных. Ночью многих жителей Молочанска расстреляли, в том числе преподавателя коммерческого училища Летнемана, который сидел на постановке рядом с нами. В Молочанске проживало много Летнеманов, в том числе крестьяне. Анархисты в тонкости «кто есть кто» не вдавались. Им доложили, что у Летнемана полные закрома овса, но не уточнили – у какого. Борцы за новую жизнь потребовали корма для лошадей у первого попавшегося Летнемана. Он удивлённо произнёс на их требование: «Вы ошиблись адресом, у меня нет овса, я преподаватель». – «Ах, нет!» – вознегодовали заботящиеся о своей скотине анархисты. И тут же при жене и дочках застрелили Летнемана.

По городу пошли массовые аресты и расстрелы. При волостном управлении имелась небольшая камера для задержанных, однако её размеры были смехотворными для потребностей анархистов в тюремных площадях. Арестованных начали переправлять в тюрьму в Мелитополь. Однако это был не ближний свет, почти пятьдесят вёрст и процедуру упростили. Зачем тратить время на перевозку арестованных, отвлекать бойцов-анархистов на конвоирование. Набрав новую партию арестованных в Молочанске, предыдущую тут же расстреливали, освобождая камеру.

Папу тоже арестовали. Мы сидели за завтраком, когда пришли трое с винтовками, кто во что горазд одетые – один в каком-то красном женском берете. Тот, что в берете, скомандовал папе следовать за ними.

Мама повела нас, Гейнца, Гарри и меня, на второй этаж в контору в папин кабинет. Мы встали на колени и начали молить Бога о спасении папы. И о чудо! Под вечер он вернулся. Оказывается, рабочие нашего завода пошли в волостное управление ходатайствовать об освобождении хозяина. Рабочие его любили, это потом не один раз проявится. Папу освободили, но арестовали дядю Андрюшу. За него рабочие не ходатайствовали, дядя Андрюша сам убежал. Улучил момент, когда его вели по улице, ударил конвоира и удрал. Что крайне разозлило анархистов. Хозяева города требовали беспрекословного к себе подчинения, и вдруг храбрец выискался. В поисках беглеца обшарили весь наш двор. На беду, к нам пришёл дедушка Августин, бабушкин двоюродный брат. Как говорила о нём бабушка: «Августин у нас полный холостяк». Он был на десять лет старше бабушки и очень богомольный. Дедушка Августин уединился в магазине (он был закрыт по случаю беспорядков в городе) и, стоя на коленях, принялся молиться за дядю Андрюшу. Анархисты ворвались в магазин, угрожая оружием, стали допытываться у дедушки Августина, где укрыл родственника. Дедушка Августин уверял их, что ничего не знает. Анархисты, следуя своему девизу «анархия – мать порядка», вытащили дедушку Августина во двор и расстреляли. Дядю Андрюшу отыскали в саду у соседей, схватили, он во второй раз вырвался, был очень сильный мужчина, побежал, но пуля достала его.

Как их убивали, я не видела. Бабушка отвела всех детей к двоюродному брату дедушки – Генриху Нейфельду. Анархистов, раздосадованных неповиновением дяди Андрюши, смерти наших родственников не удовлетворили, решили в назидание устроить спектакль. Трупы положили перед дверью на веранду параллельно порогу, заставили маму привести детей от дедушки Генриха, и погнали нас в дом через трупы.

Дедушка Августин ещё стонал. Под дядей Андрюшей натекла лужица крови. Рот у него был в оскале, а один глаз жутко открыт. Брат Гейнц потом говорил со слезами: «Он смотрел, смотрел на меня!» Ради потехи озверевшие от крови люди сначала заставили детей переступать через убитых, а потом выгнали нас с веранды во двор, поставили папу и маму к забору и стали наводить на них наганы. Я закричала: «Не надо, дяди!» И потеряла сознание.

Жуткое было время.

В одну ночь анархисты исчезли, как и не было. Молочанск занимали то белые, то красные, то махновцы. Однажды нагрянул отряд Чёрной гвардии Маруси Никифоровой. Тоже легендарной революционно личности. При любой власти наш большой двор был полон военными. Запомнился эпизод, контуженый солдат (тогда Молочанск был под белыми) в пустой ящик от патронов засунул кусок трубы, будто это дуло пулемёта, набросал в ящик камней, привязал к нему бечёвку и, таская за собой, кричал: «Тра-та-та-та!» Не навоевался с настоящим пулемётом, продолжал с бутафорским. Я подумала, он играет, мне тоже захотелось быть пулемётчицей. Нашла небольшой ящик, наполнила его до половины камнями, потащила со стреляющим криком «тра-та-та-та». Контуженный не согласился с появлением ещё одного пулемёта, выхватил камень из своего ящика и ударил меня по голове. Крови было…

В Молочанске жило несколько еврейских семей. Один еврей припас несколько флагов: для белых – красно-сине-белый, для анархистов – чёрный с надписью: «Анархия – мать порядка!» – и красный. Поднявшись утром с постели, первым делом бежал за ворота узнать: какая в городе власть? И вывешивал соответствующий флаг. Однажды ошибся в пасьянсе с флагами (или над ним зло подшутили), одним словом, не тот флаг прикрепил, за что и поплатился от врагов данного стяга – убили его.

Однажды в Молочанск приехал белый генерал Врангель с большой свитой. Моя подруга Марта, дочь профессора Унгу, приветствовала Врангеля цветами и стихом.

Махновский штаб находился поблизости от Молочанска, в Гуляй поле. У нас часто бывали махновцы, но сам Нестор Махно не отметился ни разу в городе. Почти у всех немцев в Молочанске имелись фургоны, с сиденьями, обшитыми бархатом, чаще – красного цвета. Это было шиком у немцев, тогда как высшим революционным шиком у махновцев стали красные бархатные штаны. На пошив сверх модных портков бархат с сидений фургонов безжалостно сдирался. Маме однажды пришлось шить такие штаны. Махновец, рыская по дому в поисках, чем бы поживиться, увидел швейную машинку, сказал «сейчас», и вскоре прибежал с отрезом красного бархата: «Шей!»

Ничто махновцам было не чуждо. В том числе – искусство. Заставляли тётю Катю играть на пианино «Яблочко», сами в сапожищах отплясывали на паркете революционные песни:

Эх, яблочко, куда катишься?

До Махна попадёшь не воротишься!

А ещё у махновцев была песня:

За горами, за долами

Жде синів своїх давно

Батько мудрий, батько славний,

Батько добрий наш – Махно…

С тётей Катей произошёл такой случай. Махновские головорезы в основном имели бандитский облик. Но однажды к нам пришёл махновец интеллигентного вида и попросил тётю Катю сыграть что-нибудь из Шопена. Тётя играла, а он стоял рядом и в нужном месте переворачивал ноты.

По соседству с нами жил Пётр Вильмс, бабушкин родственник. Так как наш большой дом постоянно по вечерам наполнялся посторонними, особенно, когда в городе были махновцы, папа тайком в кирпичном заборе у земли проломал дыру, и замаскировал её разным мусором. Каждый вечер мама с папой и мы, дети, проползали через эту дыру и ночевали либо у соседей, либо у тётушек. Рано утром мама с Яшей возвращалась (остальных детей приводили позже) готовить еду махновцам.

Как-то махновцы пришлим к нам за золотом. Дескать, вы богатые, у вас обязательно должно быть спрятаны драгметаллы и другие драгоценности. Да только с этой экспроприацией они опоздали – всё золото отобрали другие анархисты, ещё в тот самый первых приход, а то что не нашли, большевики после них забрали. Махновцы не поверили этим объяснениям, пошарив по дому, решили, что золото спрятано у детей в одежде. Меня обыскали, потом за Гейнца взялись. Гейнц сам по себе был добрый, тихий, не сравнить с Гарри. Однако, когда его начали грубо обыскивать, пришёл в неописуемое возбуждение, по одежде, как белка, вскарабкался на махновца, и стал быстро-быстро царапать ему лицо. Махновец в ярости схватил одной рукой Гейнца за ворот, оторвал от себя, другой рукой выхватил саблю и, занёс клинок полосонуть брата по шее. Мама вскричала. Махновец тут же сменил гнев на милость: поставил Гейнца на пол и сказал: «Настоящий махновец из хлопца выйдет!»

Недалеко от Молочанска находилось лютеранское село Пришиб. Между ним и Молочанском лежал обширный луг. С давних пор его облюбовали цыгане и часто вставали там табором. Место было хлебное, вокруг богатые меннонитские сёла и хутора. Бабушка, бывало, пугала нас, когда не слушались и убегали со двора: «Цыгане заберут, будете знать!» При махновцах цыгане украли у крестьянина восемь миллионов рублей. Счёт тогда шёл на миллионы. Крестьянин обратился к командиру махновцев с жалобой. Дескать, кроме цыган некому украсть, они заходили к нему в дом. Махновцы решили продемонстрировать приверженность идеям справедливости, защиты обездоленных. Провели молниеносную операцию, верховые и пешие махновцы окружили табор со всех сторон, и погнали цыган к нам во двор. Видимо, посчитали, что за забором проще будет справиться с цыганами. Загнали их к нам, ворота закрыли и начали всех обыскивать. Что тут началось! Женщины визжат, мужчины кричат, цыганята ревут. Несколько раз махновцы стреляли вверх, требуя тишины.

Но как ни возмущались цыгане, пытаясь доказать, что они никаких миллионов в глаза не видели, крестьянин сам куда-то задевал их, а на них сваливает, деньги всё же нашлись. Оказались вшитыми в платье восьмилетней девочки. Цыгане сделали удивлённые глаза, мол, не знаем, откуда взялись эти злосчастные миллионы. Никто на себя вину не взял. Махновцы хоть и головорезы, девочку казнить не стали. Какая-то человечность всё же была у них. Но и оставить дело без наказания не могли. Если анархия – мать порядка, то и должна быть таковой. Решили проучить весь табор. Два верховых махновца с плётками встали по обе стороны предварительно раскрытых ворот, а другие махновцев шомполами погнали табор со двора. Верховые начали орудовать плетьми, осыпая цыган частыми ударами. Кто-то успевал проскочить, а кого-то ощутимо огревали плёткой. Что тут началось: крики, вой, визг, детский рёв. Соседи решили: у Нейфельдов махновцы устроили резню.

Весной 1918 года, уже тепло стояло, махновцев сменили германские войска. Эшелон с германцами многие жители Молочанска встречали с кофе и печеньем. Мама со мной тоже пошла на вокзал, но почему-то без печенья и кофе. Один из германских солдат, выходя из вагона, кричал: «Если вы большевики-коммунисты – всех уничтожим!»

Я, конечно, не помню, но мама рассказывала, какая была муштра в германской армии. Это не анархисты и махновцы. Без всякого шума и перебранки по мановению руки офицера распределяли солдат по квартирам. У нас разместились офицеры. До сих пор помню лейтенанта Гейлера – высокий красивый блондин. Он часто сажал меня на колени и рассказывал сказки братьев Гримм. Упорно папу со всей семьёй звал в Германию, говорил, что на первое время предоставит нам свою виллу. Папа не соглашался, надеялся, что кошмар прекратится. Пример тому Франция с её Парижской коммуной. Пошумели, пошумели французы, и жизнь вошла в своё русло, буржуа снова вернулись к своим делам. Папа боялся потерять заводы, магазин, имение.

Германцы были в Молочанске до ноября 1918-го, они бы и дальше оставались, да в Германии грянула своя революция – буржуазная, поэтому отправились домой.

Тётя Оля во время пребывания германцев на Украине была в Киеве. Рассказывала мне (когда я уже взрослой стала), что германцы были удивлены красотой города – его европейскими строениями, величественным Днепром, береговыми кручами, заречными далями. А ещё их поразила запущенность Киева, превращённого в помойку. Новая власть решила сделать из «матери городов русских» второй Париж. Одним из первых объектов «парижских» преобразований стал вокзал и прилегающая к нему территория, давно не видевшие метлы. Подошли к вопросу решительно и кардинально. Для начала была отдана команда высечь розгами пассажиров, находящихся на замусоренном вокзале. После болезненной воспитательной процедуры им вручили мётлы, тряпки и началась очистка загаженного вокзала, а затем железнодорожных путей. Театр начинается с вешалки, город – с вокзала. Весть об экзекуции на вокзале быстро распространилась среди обленившихся дворников Киева, городские улицы быстро приобрели дореволюционный пристойный вид. На нищих, портивших картину города, немцы устроили облаву, затем погрузили люмпен-контингент в вагоны и увезли подальше от городских границ. Как и любой богатый город, Киев во все времена притягивал к себе криминальный элемент. Особенно много «элемента» расплодилось в послереволюционные годы. Почва, когда одна власть сменяет другую, самая что ни на есть благодатная для любителей поживиться чужим. Германцы решили, что многочисленное ворьё и «Париж на берегу Днепра» – понятие несовместимые и провели со всей немецкой тщательностью операцию по отлову воров, а затем на заборах появились афиши, призывающие киевлян на расправу над криминалом. Пойманных карманников и домушников принародно расстреляли, тем самым дали понять непойманным, что цацкаться с ними с привлечением адвокатов и судей никто не собирается.

Какой Париж без развлечений. В Киеве открылись театры, начались конские бега, заработал кинематограф, который по вечерам для гурманов предлагал сеансы с клубничкой – «фильмы для взрослых».

Киевлянки по вечерам флиртовали с немецкими офицерами. А днём уставшие от многолетней войны сентиментальные германцы охотно играли в скверах с киевскими детьми.

На полгода Киев стал «вторым Парижем». Трудно сказать, сколько бы он им оставался, конец положила революция в Германии, которая заставила немецкие войска срочно покинуть город, отправиться восвояси наводить порядок дома. Свято место пусто не бывает, в Киев нагрянул со своими головорезами Симон Петлюра. Ему было не до чистоты улиц (дворники это быстро поняли, город снова зарос мусором), Петлюра взялся за идеологическую чистоту – отдал приказ сменить русские вывески на магазинах на украинские. Чтобы ни одного кацапского слова не фигурировало на фасаде города. Удалось ли ему это на все сто процентов – неизвестно, скорее нет, так как гарцевал в жёлто-блакидной власти всего ничего – шесть недель. В январе девятнадцатого в Киев вошла под красными знамёнами дивизия Щорса.

Советская власть в Молочанске

И в Молочанске чехарда с белыми, красными и махновцами окончилась. Как и в Киеве, в 1919 году в Молочанске установилась советская власть. Часть бывших помещиков и фабрикантов, которым посчастливилось не попасть под расстрелы, ушли с германцами. В их недавно красивых домах-дворцах разместился пролетариат. Почему «недавно красивых»? Да потому, что они тут же были обезображены трубами буржуек, которые торчали из многих окон. В это время в нашу жизнь вошло понятие «изъятие излишков». Сравнительно вежливые люди приходили и заявляли: «У вас всего много, надо выделить бедным». Не так, чтобы с ножом к горлу, как это совсем недавно делали белые, красные, махновцы, действовали относительно культурно. Честно делили пополам, скажем, постельное бельё: простыни, пододеяльники, покрывала, наволочки. Одну половину оставляли, другую уносили. Однако такое располовинивание «по справедливости» повторялось черед неделю-другую. Справедливость торжествовала раз пять, пока у нас из того же постельного белья не осталось по одной простыни на человека. Резать напополам не стали.

В 1922 году у нас отобрали дом: идите, куда хотите. Ничего не разрешили взять из мебели: хватит, мол, побарствовали. Первое время жили в небольшом домике Германа Францевича Дика, бывшего преподавателя коммерческого училища, он уехал с семьёй в Германию вместе с немецкими войсками. В домике было страшно холодно, ни дров, ни угля, топили шелухой от семечек. Помню, папа спал, с женским платком на голове. Меня страшно смешил этот его вид. Хихикала, глядя на папу, подвязанного платком, как базарная торговка. Папа всякий раз смущался: «Ну, что ты веселишься? Голова у меня слабая к холоду, стоит чуть застудить и начинает болеть» Жили крайне бедно. Кругом безработица, и папа как лишенец часто сидел без дела, а мы – без средств к существованию.

Во многих селениях начали организовываться маслозаводы. Подсолнечник в большом количестве выращивался на Украине. На маслозаводах устанавливались импортные холодильные приборы, с которыми папа был знаком по своему заводу. Он устраивался на маслозавод, но как только знакомил кого-то с работой приборов, его увольняли. Зачем лишенца держать, когда пролетариат есть.

Я упустила 1921 год, когда наступил страшный голод. Не дай Бог повториться такому. Мама утром давала нам по небольшому кусочку хлеба. Так хотелось всё скушать, но мы, хоть и маленькие, делили его на три части. Питались очень скудно. Слава Богу, никто из нас не опух с голоду. А сколько было по улицам Молочанска истощённых, опухших, с мольбой в глазах: дайте хотя бы маленький кусочек хлеба. Не забуду этих глаз. Много тогда, очень много умерло в Молочанске. И того было бы больше, не приди американская помощь по линии религиозно-благотворительной организации «Армии спасения». В одном доме бывшего буржуа организовали кухню и столовую. На обед суп рисовый, на второе каша рисовая с кокосовым маслом и стакан какао. С американской помощью в городе с едой полегче стало.

Ранее описала арест папы, от которого он избавился благодаря ходатайству рабочих. Однако это был не единственный случай, когда за ним приходили. Раза три-четыре забирали. Один раз в Мелитопольской тюрьме оказался в одной камере с американцем Джоном Коллинзом. Тот в университете увлёкся идеями Маркса, что и привело его в революционную Россию. Он немного знал русский язык, специально изучал, папа немного знал английский, они сдружились. В отличие от соотечественника и тёзки Джона Рида, написавшего после посещения России книгу «Десять дней, которые потрясли мир», Джон Коллинз был потрясён в России лишь тем, что очень быстро оказался на тюремных нарах. Папа был водружён в тюрьму зимой, Джона арестовали в начале мягкого украинского октября, соответственно погоде на нём было лёгкое демисезонное пальто.

Надо сказать, Америка не бросила своего, пусть и непутёвого, чересчур романтичного гражданина. Папа, нахлебавшись к тому времени революционными преобразованиями марта 1917 года и октября того же года, просвещал по мере возможностей Джона, используя английский язык, тактично опускал его с небес на землю. Да Джон и сам понял, что из-за океанских далей совсем по-другому видел борьбу за справедливость в России. По ходатайству из США Джона освободили. Произошло радостное для американского марксиста событие в самую зимнюю стужу. Джон, поев тюремной баланды, отведав всех прелестей сидельца, готов был в нижнем белье до самых своих штатов сверкать без остановки пятками из советского узилища. Папа, боясь, как бы однокамерник не занемог в долгом пути, отдал ему своё добротное зимнее пальто.

В голодный двадцать первый год, Джон прислал папе две очень богатые большие посылки. В основном состояли они из тёплых детских вещей, чему мама несказанно обрадовалась. Шесть непоседливых мальчишек в семье, которые в своих нескончаемых играх лазили по деревьям, крышам и заборам, оставляя на сучьях, крючьях и гвоздях части своих штанишек и пальтишек. Пусть двое младших, Зигфрид только родился, а Рудольфу было всего два года, ещё не рвали свою одежду по заборам, зато вырастали из неё. Мама ночами беспрестанно латала, шила, перешивала, перелицовывала, синила. И тут такое богатство.

Американской помощью в Молочанске заведовал некто мистер Гоффер. Он имел какой-то чин в «Армии спасения». Приехал с женой, та ходила по домам и определяла, нуждаются ли дети в одежде. Наведалась однажды к нам. Осмотрев детскую одежду, сделала вывод: «Ваши дети неплохо одеты». Мама сказала: «Будь надежда, что в скором будущем все изменится к лучшему, я вообще бы отказалась от помощи». Не любила мама подаяний.

В 1924 году канадское меннонитское общество организовало переезд меннонитов из СССР в Канаду. При этом полностью оплачивался проезд от Харькова до Оттавы, но с одним условием – отработать долг в течение двух первых лет проживания за океаном. Многие наши дальние и близкие родственники эмигрировали.

Из близких родственников за океан уехали три, даже четыре семьи по линии Вильмс. Эмигрировала старшая мамина родная сестра тётя Ева с двумя сыновьями и двумя дочками, из которых одна была с мужем и имела своих двух сыновей. Эмигрировали мамины родные братья – Генрих с семьёй и Иван. Женой последнего была, как я писала выше, родная сестра папы – Мария. Дорогая моя тётушка Маша, которая учила меня играть на фортепиано. Мой папа, как его ни звали с собой родственники, снова не отважился эмигрировать. Если в 1919-м отказался от Германии, боясь потерять свои заводы, теперь, безвозвратно лишившись недвижимости, опасался, что в Канаде в течение двух лет не сможет отработать долг. Не доставало ему авантюризма, слишком был рационален и расчётлив. Мне в 1924-м было тринадцать лет, моим шести братьям и того меньше. Папа посчитал, с такой семьёй трудно будет на чужбине. Упустил возможность уехать из страны хаоса. Все мои близкие умерли в Канаде естественной смертью. А я по сей день не знаю, где лежат косточки четверых моих самых близких и дорогих людей, троих братьев и папы.

Непонятно, почему дядя Яша Вильмс (родной брат моей мамы и отец моей двоюродной сестры и закадычной подружки Веры) не откликнулся на призыв канадских единоверцев. У него было всего-то четверо детей на шее: Вера, Фрида, Виктор и Генрих. Химик по образованию он, прекрасно зная английский и немецкий языки, точно бы не затерялся в Канаде. Хлебнули они горя не меньше нашего. Виктора расстреляли в тридцать седьмом. Следом расстреляли мужа Веры. Маму Веры, тётю Юстину, арестовали. Красивая, сильная женщина отсидела в лагерях восемь лет и вернулась больной старухой, хотя было ей чуть больше пятидесяти, приехала к Вере и вскоре умерла. Сестра Вериной мамы, старая дева, умерла в тюрьме. А родственники в Канаде не только отработали долг в течение двух лет, но и заимели свои дома, автомашины. Про нас тоже не забывали – присылали нам доллары. Почему-то на почте выдавались именно долларами, не русскими рублями. На чёрном рынке можно было из-под полы выгодно продать валюту, но папа и мама боялись. Складывали доллары в ящик комода.

В 1931 году во многих городах были открыты магазины «Торгсин». И хотя расшифровывался торгсин, как торговля с иностранцами, в основном организация работала по аккумулированию валюты, золота, серебра, драгоценностей, антиквариата, которые остались у граждан после революционной смуты. Советское государство взяло курс на индустриализацию, нужны были средства на строительство Днепрогэса, Горьковского автозавода, автозавода имени Сталина в Москве, тракторных заводов в Челябинске и Харькове, Магнитогорского металлургического комбината, Уралмаша. Торгсин был большим подспорьем в выкачивании накоплений граждан из многочисленных кубышек, кладов, загашников (которые, конечно же, были в огромной, недавно такой богатой стране) в обмен на дефицитные продукты.

Ходил анекдот. В Москве в одну ночь исчез памятник Пушкину. Сутки отсутствовал, затем вернулся на привычное место в несколько потрёпанном виде. Памятник Гоголю не преминул поинтересоваться: «Александр Сергеевич, где это вы пропадали? Шерше ля фам? Неужели одна из прелестных дам советской Москвы стала причиной вашего неожиданного исчезновения? На что Пушкин честно ответил: «Николай Васильевич, если бы дама, а то застенки ГПУ. Чекисты выколачивали из меня адрес скупого рыцаря. Хотели прибрать его несметные богатства к рукам! Еле убедил, что скупой рыцарь это всего-навсего аллегория, плод поэтической фантазии. Поверили только когда заговорил с ними на их же понятиях, дескать, знай адресок скупердяя, сам бы не преминул при моих-то долгах наведаться в его подвалы».

В советских газетах часто печатали призывные объявления: граждане, имеющие родственников за границей, пишите им письма и просите выслать вам валюту. Дескать, она нужна не только вам, но и нашей социалистической родине, строящей новую жизнь. Казалось бы, лозунг правильный, но куриц, несущих золотые яйца, тоже резали. В то время одна из моих тётушек, тётя Лена, работала в банке. В один день к ним пришёл человек из органов и затребовал перечень лиц, получивших валюту. Начальник дал тёте Лене поручение приготовить такой список. Вскоре очень многих из него арестовали. Не знаю почему, эта чаша минула моих родителей. Возможно потому, что папа, мама были чересчур щепетильны, писали родственникам в Канаду, что ни в чём не нуждаются.

Когда открылись торгсины, мы с мамой ездили в эти магазины в Таганрог и Ростов-на-Дону. Первый раз перетрусили, переволновались. В народе ходил слух, что всех покупателей торгсинов скрытно фотографируют, а потом за ними приходят по ночам. Мы с мамой старались платки повязать так, чтобы видно было как можно меньше лица. Наши доллары быстро растаяли. Покупали в основном продукты. Но всё это было чуть позже, когда мы перебрались в Донбасс. Да не могу не сказать о Таганроге. Мне он несказанно понравился. В первую поездку, конечно, ничего не заметила, всего боялись с мамой, сначала, как бы нас не обокрали по пути в Торгсин, а потом, а вдруг сфотографировали и дома арестуют. Во второй или третий раз освоились, тогда и разглядела городок. Я очень любила Чехова. Тётя Маша, уезжая в Канаду, подарила пять его томов, я им зачитывалась. Город детства любимого писателя показался игрушечно уютным. Мне чудилось, в нём всё дышит Чеховым. Мама поддакивала моим восторгам и улыбалась.

Вернусь к проживанию в Молочанске, напомню, мы после того, как наш дом отобрали, переселились в домик преподавателя Дика, который уехал в Германию. Тётушек Вильмс (Олю, Катю, Лену) не тронули, они жили в своём двухэтажном домике швейцарского типа. В один момент к ним подселили некую Мусю Солодовникову с дочкой и сыном. Громкую базарную тётку, которая не переставала повторять, что у неё дочь «косомолка», сын «пинонер», а сама она «пролетарка». Однако недолго Муся похвалялась на всех углах пролетарским происхождением. Исполком Молочанска для каких-то своих нужд пригласил из Ленинграда инженера. С жильём в Молочанске было более чем проблематично. Много немцев уехало после революции, однако город не только не опустел, наоборот – народу прибавилось. Исполкомовские искали для ленинградского инженера квартиру в интеллигентной семье, и решили поселить к тётушкам, причём, на жилплощадь, занимаемую Солодовниковой. Та, конечно, громко завозмущалась, но времена были суровые, жилищный вопрос решался без всяких судов. Надо поселить – поселим, надо выселить – в два счёта. Пара дюжих милиционеров крепко взяли сопротивляющуюся Солодовникову под руки и вытащили за ворота. Муся сидела на своих вещах и кричала на всю улицу: «Граждане, смотрите, вот она, слобода! Пролетарку, у которой сын «пинонер» и дочь «косомолка» вышвырнули как паршивую кошку».

Инженеру не приглянулся после Ленинграда заштатный Молочанск, с месяц пожил рядом с тётушками, а потом поспешно отбыл в свой город на Неве. И хорошо, так как мы вскоре переселились к тётушкам. Дом Дика кому-то понадобился, нам предложили освободить жилплощадь. Если уж «пролетарку» Солодовникову вместе с дочерью «косомолкой» и сыном «пинонером» в мгновение ока выселили на улицу, что говорить о нас, клеймёных старым режимом. Тётушки позвали к себе. Сколько раз по жизни тётушки выручали нас…

Тётушкина школа и мои университеты

У тёти Кати были краски, кисти, холст. Она разрешила мне ими пользоваться и давала советы, как правильно подбирать краски, смешивать их. Кстати, позже, когда я работала в школе, это помогло мне. Тётя Катя также решительно взялась за воспитание Гарри, самого непослушного из моих братьев, и учился он хуже всех. Словом, в семье не без Гарри. Тётя с завидным постоянством читала ему мораль перед ужином. Усаживалась в кресло, его садила на стул перед собой и начинала методично отчитывать за двойки, шалости. Гарри до того привык к нотациям, что, помыв руки перед ужином, безропотно шёл со скорбным видом к тётушке выслушивать очередную порцию наставлений. Понуро сидел перед ней, молча кивал головой, соглашаясь с отрицательными оценками своего поведения. С честными глазами давал обещания больше никогда-никогда так не поступать. На следующий день шалости, двойки и тётушкины пропесочивания по этому поводу повторялись.

После ужина тётя Лена рассказывала нам сказки. С выражением, в лицах. Все мы слушали её с большим вниманием и с нетерпением ждали эти полчаса сказок. Один Гарри-непоседа то и дело спрашивал: «Скоро сказка кончится?»

Женщины дома, мама и тёти, хозяйничали на кухне по неделе каждая, чтобы всем вместе не толочься на кухне. Всё было хорошо в дежурство мамы и тёти Лены, а у тёти Кати часто приходилось кушать пригорелое. Ещё хуже обстояло дело в дежурство тётя Оли. Насколько она была искусница и аккуратистка в вышивке, настолько не умела хозяйничать. В её дежурство дверные ручки кухни и кладовки всегда были в тесте. Мама выдерживала такую разруху день от силы два, не более, и отправлялась на кухню на помощь сестре.

Зато у тётушки Оли сохранились нитки для вышивания, она учила меня вышивке. На мальчишек время не тратила, весь свой опты передавала племяннице. Однако ученица не приблизилась к учительнице в мастерстве. Не стала я такой же искусницей. Хотя, когда это было модно, вышивала не хуже, зачастую лучше знакомых женщин. В конце концов все нитки в доме ушли на шитьё, штопку и вышивку. Советская власть ещё не восстановила промышленность – ниток в продаже не было. Мы стали добывать их сами. При помощи тутового шелкопряда. Завели в хозяйстве это полезное насекомое, из коконов которого получается шёлковая нить. Вязали из этой пряжи чулки, а также красили нитки для вышивки. Дети в ниточном производстве играли главную роль. Шелкопряды страшно прожорливы – подавай и подавай еду. А что подавать? На то он и тутовый шелкопряд, что листья тутового дерева перерабатывает в шёлковую нить. Я думала, пока не занялись разведением его, что тутовое дерево – это экзотическое растение. Оказалось – элементарная шелковица, которой было полным полно в Молочанске. Тётушкам и маме не к лицу добывать листья, когда в доме ватага детей. Без конца мы ходили рвать шелковицу.

Гувернантки от нас ушли ещё когда мы жили ещё в своём дворе. Но кое-чему они меня научили, поэтому была записана сразу во второй класс сельской школы. Что интересно, несмотря на атеистическую власть, в сельской школе преподавали уроки Закона Божьего. Училась в ней я два года, а потом в течение двух лет ни одна школа не действовала. Год обучалась в приватной школе, организованной моими тётушками. Затем в здании бывшего реального училища открылась семилетка. Я сдала вступительные экзамены сразу в пятый класс.

В семилетке преподавание было исключительно на немецком языке, русский и украинский – шли по разряду иностранных языков. В коммерческом училище открылась агрозоошкола, которую через два года переформировали в зоотехникум. В 1926 году, в пятнадцать лет, я окончила семилетку и сдала вступительные экзамены в зоотехникум. Лучшей моей подругой в то время была Вера, дочь дяди Яши Вильмса, моя двоюродная сестра. Дружила ещё с Гертрудой Леткеман и Эрной Изек. Дружила и с меньшим братом Эрны – Гансом. Нескладный застенчивый долговязый мальчик. На полгода моложе меня. Его ухаживания всерьёз не принимала. Вскоре, поступив в техникум, стала дружить с третьекурсником Альбертом Вибе. А у Ганса, очевидно, чувство было серьёзное. Прошло более десяти лет, я находилась не где-нибудь, а в одном из лагерей Бамлага в качестве политзаключённого. Ганс, узнав об этом, специально приехал к моим родителям из Харькова в Павлоград, дал им деньги, чтобы отправили мне в лагерь. Такой вот трогательный подарок из детства.

Советские власти объявили в двадцатых годах новую экономическую политику, жить стало немого легче: магазины наполнились продуктами. В техникуме мы ставили платные постановки, организовывали буфет. Заведующая интернатом была мастерицей стряпать. Под её руководством мы пекли «Наполеон», «Эклер» и бисквит. Во время НЭПа деятельные, не боявшиеся риска люди богатели. У папы был хороший знакомый – Рожко. Он скупал у крестьян поломанные молотилки, краски, запчасти и доводил молотилки до кондиции. Папа, хотя по-прежнему только периодически устраивался на работу, не решался открыть какое-либо дело. То ли он был напуган притеснениями и гонениями, то ли не верил в долговечность НЭПа. У Рожко крестьяне охотно покупали молотилки, но на момент ликвидации НЭПа у него оказалось три не проданных молотилки. Их конфисковали. Случилась очередная экспроприация.

При НЭПе было изобилие продуктов, стоили недорого, только покупать их вволю мы не могли. Папа всё также работал от случая к случаю. Будучи студенткой техникума, я первые два курса ходила в русскую семью и учила на дому детей немецкому языку. Брат Гейнц тоже поступил в наш техникум, я училась на третьем курсе, он на первом. Весной 1929 года его вместе с другом и тёзкой Гейнцем Дик (будущим мужем Веры Вильмс) и ещё кое-кого из «бывших» исключили из техникума. По указанию исполкома подлежала исключению и я. Хотя оставалось всего три недели до выпускного экзамена, а я училась на «отлично». За меня заступились преподаватели, благодаря их ходатайству исполком позволил мне окончить техникум. Таким образом получила диплом, который у меня отобрали во время ареста.

После исключения из техникума мой брат Гейнц и его друг Гейнц Дик собрались бежать заграницу. Сказано – сделано. Однако в Таганроге их поймали.

В 1927 году я окончила первый курс, а мой ухажёр Альберт – третий, он получил диплом и поехал в другой район работать зоотехником. Первое время мы переписывались, однако вскоре (не помню, по чьей вине) переписка прекратилась. Отнеслась к этому факту равнодушно. Однако через два года, когда я вернулась в Молочанск после непродолжительной работы по направлению в селе Беленькое, то заплакала, узнав от тёти Кати, что Альберт женился.

Станция Желанная и село Мемрик

После окончания техникума меня направили в село Беленькое. Большое украинское село на берегу Днепра, первая пристань вниз по течению от Запорожья. Встретили молодого специалиста зоотехника не ахти как – первые две ночи спала в конторе на столах. Потом один из сотрудников сжалился и уговорил свою мать взять меня на квартиру. Семья состояла из его матери, жены, пятнадцатилетнего брата и его самого. Старушка после знакомства со мной спросила: «Ты городска, ты всё исты мыш (можешь)? Гирки – мыш?» Я поспешно ответила, что буду кушать всё, что они сами едят. При этом подумала, что «гирки» – это какое-то очень горькое блюдо. Оказывается, она имела в виду огурцы. Каждое утро угощала меня большой миской огурцов и помидоров с постным маслом, а также – молоком. Целую крынку ставила передо мной.

Выделили мне малюсенькую комнату с одним окошком, глиняным полом. В комнате еле-еле помещались кровать (вернее – топчан), маленький столик и табуретка. Но после конторских столов я была несказанно рада своему уголку.

В это время на Украине принялись разводить красно-степную породу крупного рогатого скота. Крестьяне ещё были единоличниками, сплошная коллективизация только надвигалась. В мои обязанности входило вести учёт по крестьянским хозяйствам: ходить по дворам, измерять количество удоя, брать пробы молока для определения процента жирности, составлять рацион кормления и контрактовать племенных телят. Как-то, заходя во двор одного крестьянина, встретила у ворот двух мужчин с портфелями. Хозяин был неграмотный, я стала объяснять ему, что такое рациональное кормление, какое количество грубого, сочного и концентрированного корма необходимо его коровам. Крестьянин спросил, что такое концентрированный корм? Ответила: дерть, жмых, комбикорм. Он разразился отборным матом, суть его длинной тирады заключалась в следующем: «Видела партейных с портфелями, они в счёт недоимки по налогам описали весь мой хлеб! Семье жрать завтра будет нечего, а ты про корм скоту учишь меня! Научи лучше про корм семье!» В таком же духе встречали другие крестьяне. Я поняла, вся моя работа – мартышкин труд, сельчанам не до меня, в моих знаниях не нуждаются, и подала заявление на увольнение. Мне его подписали.

Это было поздней осенью двадцать девятого. Всю зиму просидела безработной на шее родителей в Молочанске. Как ни искала работу, не могла никуда устроиться. В марте тридцатого года в городе прошла чистка – всех бывших эксплуататоров рабочего класса и крестьянства выселили, в том числе и нас. Можно было выехать в любую область, кроме приграничных городов и Днепропетровской области. Куда податься семье из девяти человек? И опять в роли палочки-выручалочки выступили наши любимые тётушки. Было решено ехать на Донбасс к тёте Лене, она в то время учительствовала в деревне Бандорф, неподалёку от железнодорожной станции Желанное. Две другие тётушки, Оля и Катя, остались в Молочанске (не являлись эксплуататорами рабочего класса и крестьянства), они пошли в райисполком за разрешением оставить у себя на первое время моих младших братьев. Удивительно – разрешили.

Перед высылкой опять была экспроприация. Давно отгремела революция, окончилась Гражданская война, но грабь награбленное – действовало безостановочно, только что без угроз оружием. Хотя – попробовал бы кто возмутиться. Из мебели давно ничего не было, забрали книги, одеяла, постельное бельё, оставив нам самую малость. Тётя Катя, по натуре отчаянная трусиха, активно помогала экспроприаторам таскать узлы и грузить на подводы. Я увидела эти её старания, заулыбалась, она зашикала: «Что ты ехидничаешь, помогла бы лучше!»

Бывшие рабочие папиного завода пришли на вокзал провожать нас. Пришли не с пустыми руками, принесли нам в дорогу кто что мог: кусок сала, свежий хлеб, одна женщина, хорошо запомнила её, маленькая с толстой косой, вручила папе небольшой кулёк сушёных слив. Наша сильная духом мама не смогла сдержаться – заплакала. Один из рабочих, угловатый мужчина в картузе с лакированным козырьком, вздохнул: «Эх, Герман Германович, работать бы опять у вас».

Уезжали папа, мама, Гейнц, Гарри и я. Прибыли на станцию Желанная под вечер, уже темнело. Тётя Лена прислала за нами возницу на одноколке. Возница сказал, что все не сможем разместиться в его экипаже и предложил нам, детям, идти потихоньку пешком по дороге, он пока загрузит вещи, а потом нас догонит, и мы пойдём рядом с подводой. Так и сделали. Бандорф (в переводе с немецкого: село у железнодорожного вокзала) был в четырёх верстах от станции. Всего ничего идти, но минут через двадцать стало совсем темно, а нас никто не догонял. Мы попросту сбились с дороги. Я почему-то быстро устала, сказала братьям, что идти больше не могу, буду ждать утра прямо здесь, и легла на землю. Мы поссорились. Братья настаивали, что надо идти, я наотрез отказалась. Они ушли.

Я сразу не бросилась следом, а потом струсила идти за ними в кромешную темноту. Вскоре услышала голос Гарри. Окликал меня. Не смог бросить сестру в ночи.

Гарри мой Гарри, самый непоседливый братишка, его расстреляют в 1938 году.

Гарри вернулся, сел рядом со мной. «Сильно устала?» – спросил. Мы посидели плечом к плечу и пошли искать Бандорф. После длительного хождения увидели впереди огоньки. Обрадовались: наконец-то вышли к цели. Как же мы были разочарованы, когда поняли, никакой это не Бандорф, а всё тот же привокзальный посёлок станции Желанная. Сделав в ночи круг, мы вернулись на то же место, откуда вышли. Ничего не оставалось, как коротать ночь на вокзале. Он был крохотным, с маленьким залом ожидания. Так как ночью поездов не было, ни кассира (окошечко закрыто) ни железнодорожников, ни милиции не было. Зато у печки-голландки сгрудились четыре уркагана. Стоило нам зайти, они повернули головы в нашу сторону и начали пытливо рассматривать. Двое отделились от печки и двинулись в нашу сторону. У одного жуткий шрам шёл от уголка губ к уху, будто кто-то пытался разорвать ему рот. Выражение обезображенного лица не предвещало ничего хорошего. Я схватила Гарри за руку: «Бежим!» На наше счастье в это время в зал ожидания вошёл мужчина. Высокий плечистый и с белыми волосами. Не седые, а прямые и белые. Такого же цвета были ресницы и брови. Даже глаза казались белыми. С его появлением уркаганы вернулись к печи, а мужчина спросил, кто мы и чьи? Узнав о наших злоключениях, предложил переночевать у него. Домик стоял рядом с вокзалом, а жена нашего спасителя оказалась полным его контрастом – маленькая с чёрными, как смоль волосами, чёрными колючими глазами. Горбатый нос, острый, выдвинутый вперёд подбородок. В голове у меня пронеслось: ведьма! Нам постелили на полу. Гарри сразу уснул, я долго ворочалась, сама себя пугая: придумала, что хозяин явно колдун, не зря весь белый, и специально заманил нас, а жена ведьма, глазищами вон как впилась в меня с Гарри, когда в дом зашли. Возьмут и убьют нас во сне и сварят на мыло. Поэтому спать нельзя. Но как ни боролась с собой – всё равно уснула.

На самом деле это были добрейшие люди. Утром первым делом посадили за стол и плотно накормили молоком, хлебом и картошкой. После завтрака мужчина вывел нас за ворота и показал дорогу на Бандорф. Мама расплакалась, при нашем появлении. Гейнц всё-таки пришёл в три часа ночи в Бандорф. Тётушка и родители страшно всполошились из-за нас, всю ночь не спали. Тётушка организовал поиски, двое верховых с фонарями до рассвета пытались обнаружить пропавших.

Началась жизнь на новом месте.

Нас ещё в Молочанске предупредили, мы, лишенцы, не имеем права в течение двух лет работать по специальности, только рабочими. Маме тётушки подарили швейную машину «Зингер». Мама шила для людей. Папа устроился рабочим на станции Желанная. Строил кирпичные туалеты. Я его один раз видела, когда уезжала в село Мемрик. Очень тяжело было смотреть на его исцарапанные руки и уставшую спину. Старший брат Гейнц устроился на маслозавод посудомойщиком. Гарри подался в пастухи, обедал по очереди у хозяев скота. Кроме еды платили ему одеждой – купили телогрейку, сапоги и плащ. Это был весь его заработок за два года. Он посмеивался над тётушкой Леной: «Это вы мне накаркали пастухом быть. Всё повторяли, буду коров пасти, раз не хочу учиться, вот и пасу». – «Это временно, – смущалась тётушка. – До лучших времён».

Я уехала в село Мемрик, там жила дальняя родственница моей бабушки Эмилии – Мария Францевна Гамм, стала работать у неё домработницей. В семье у Марии Францевны было два сына, старший, Герман, – горбатый. Страдал из-за этого. Родился нормальным, но в шестилетнем возрасте упал с дерева. Подвыпив, ругал мать, что недосмотрела. А он теперь урод. Не мог смириться с этим. Когда я уже уехала, он повесился. Младшему сыну Генриху было семнадцать лет. Чем-то он походил на нашего Гарри. Мария Францевна была скуповатой, но очень набожна. Спала я с ней в одной комнате. Каждый вечер перед сном она становилась на колени и молилась, и я тоже вставала на колени. Пока она твердила «Унзер фатер» («Отче наш») я шёпотом повторяла молитву. Но когда принималась просить у Бога о благополучии, долго и со всеми подробностями излагать ему свои многочисленные просьбы, я, сонная и уставшая, думала об одном, как бы утром не проспать, ведь надо было успеть подоить коров (хорошо, их было только две), а затем отогнать бурёнок на пастбище. Церкви в Мемрике не было, Марина Францевна ходила в церковь за десять километров в меннонитское село. Мария Францевна постоянно заводила разговор о моём крещении. Мои родители тоже этого желали, да и я, воспитанная в религиозном духе, была не прочь креститься.

Каждое воскресенье ходила с Марией Францевной в церковь После проповеди все расходились, оставались только желающие принять крещение, пастор (предигер по-меннонитски) преподавал нам катехизис и псалмы. Я смотрела на него во все глаза, он мне виделся святым. Вдохновенно читал проповеди, казался необыкновенно добрым, сердечным, безгрешным человеком. Я ему честно на исповеди призналась в своих небольших грешках. Через несколько лет узнала, что он покинул церковь, бросил семью с детьми, вступил в компартию и уехал в Молдавию. Это было уже вторым моим разочарованием в святости священнослужителей. Первое ещё в Молочанске. В селе Пришиб (его упоминала в связи с махновщиной) был пастор некто Луфт. Подружки нахваливали его, я специально несколько раз ходила на его проповеди. Более чем понравился. Голубые добрые глаза, интеллигентное даже вдохновенное лицо. Проповеди читал так, что мурашки бегали по спине. Как рассказывали о нём, был из очень бедной семьи, жил без средств к существованию в Прибалтике. В Таллине женился на престарелой деве, дочери пастора. Отец девушки дал ему возможность получить образование, окончить теологический институт. Но в итоге Луфт бросил жену и детей, прекратил читать проповеди и уехал на Кавказ с молодой женой.

Контрреволюционерка

Домработницей я работала с половины марта до половины августа 1930 года. Заработала за это время кроме питания фартук, платок и шлеры (обувь). Хорошо запомнила тот августовский день, в дальней от дома части двора на току мы молотили пшеницу. Младший сын хозяйки верхом на лошади тащил каток, горбатый Герман и я ворошили вилами солому. Судя по всему, я Герману нравилась, несколько раз он неуклюже оказывал мне знаки внимания. Делал это довольно робко, а я никаким образом не поощряла его устремления. Ворошим мы с Германом солому, он что-то рассказывает, Вдруг со стороны дома подошла Мария Францевна и сообщила, что меня спрашивает мужчина. Я направилась к крыльцу, у которого стоял незнакомец. Он представился. Это был муж двоюродной сестры моей подруги по Молочанску Гертруды Леткеман. Его если и видела до этого, один или два раза и то мельком, поэтому не узнала. Семья Леткеманов уехала из Молочанска на Донбасс. Мужчина, звали его Александром, был педагогом по образованию и работал в РайОНО инспектором. Учителей катастрофически не хватало. Шла борьба за всеобщую грамотность, а бороться с неграмотностью было некому. Брали в преподаватели даже с семилетним образованием. Краткосрочные педкурсы и к доске – учи детей и взрослых! Каким образом Александр узнал о моём местопребывании, не помню. Предложил должность учительницы. Я сказала, мало того, что не имею педагогического образования, ещё и «лишенка», которой позволительно работать только сугубо по рабочим специальностям. «Первое не играет никакой роли, – сказал Александр, – ответственность за второе беру на себя». Я согласилась, и стала учительницей в небольшой захолустной немецкой лютеранской деревушке Шапошниково.

Была я в одном лице учительницей и заведующей школой. Школьное здание имело два входа, один из них вёл в коридор, затем в единственную классную комнату, второй – в квартиру, состоящую из небольшой комнаты и кухни. Комнату занимала я, в кухне жила техничка с ребёнком. Муж технички был где-то на заработках. В связи с постоянным дефицитом топлива, в классе было прохладно, в моей комнате и того хуже – очень холодно. Единственным тёплым помещением во всей школе оставалась кухня. Я, намёрзшись в своей комнате, перебралась жить на кухню, спала на полу ногами к печке. Как-то снится, будто бы я возвратилась из колхоза, а по дороге замёрзла до последней степени – ноги стали ледышками. Захожу на кухню с мороза, печка топится, я засовываю окоченевшие ноги в духовку. На самом деле частенько так делала. Во сне мне так хорошо, тепло разливается по телу.

Обычно рано утром, когда я ещё спала, техничка уходила мыть пол в классе. Вдруг сквозь сон, в котором мне так славно и тепло, до меня доносится крик технички: «Герр готт, ди лерерин брент!» («Боже мой, учительница горит!») Техничка не отличалась прилежанием, частенько ленилась выгребать золу из поддувала. В тот раз уголёк упал на мою постель, она начала тлеть.

Нелегко было учительствовать. Временами сожалела, что не осталась в домработницах. Было значительно проще убираться в доме, обихаживать скотину. Здесь постоянно была в работе: до обеда занималась с одним классом, после обеда – с другим. Кроме того приходилось часто ходить на заседания правления колхоза. Малограмотные колхозники русский язык знали плохо, поэтому учительницу постоянно привлекали писать протоколы. Колхоз недавно образовался, как вести коллективное хозяйство никто не представлял, многочасовые заседания правления сводились к переливанию из пустого в порожнее. Вместо того, чтобы проверять письменные работы, готовиться к урокам или просто отдохнуть, я вынуждена была сидеть и записывать это пустословие.

Острой проблемой оставалось всё холодное время года топливо для школы. Добывали его следующим образом: садились с кем-нибудь из школьного совета на подводу, запряжённую быком, и отправлялись вдоль села собирать у родителей учащихся кизяк. Кроме этих негативных факторов угнетало и то, что работаю нелегально, а значит, в любой момент жди неприятностей. Нагрянут проверяющие и выгонят с позором «бывшую», которая затесалась в учителя детей колхозников. Эта мысль постоянно точила голову. Как-то вечером после заседания правления колхоза дописывала в конторе протокол. Тут же был член правления, некто Шмидт, лет тридцати пяти от роду, румянощёкий рыжий немец. Он начал ворчать на колхозное житьё-бытьё, говорил, насколько лучше жилось до коллективизации, а сейчас не пойми что. Я в унисон ему высказала недовольство существующим порядкам, что устала уже побираться по дворам, собирая топливо, будто школа одной мне нужна. И дёрнул бес за язык ляпнуть: не прочь бы поучаствовать в работе какой-нибудь контрреволюционной организации, что-то ведь надо делать, сколько можно ждать милостей от природы. Шмид живо отреагировал на моё признание, сказал, что знает, как выйти на контрреволюционеров. Пообещал познакомить с неким Ломоносовым, который имеет отношение к подпольной организации. Эти его слова серьёзно не восприняла, так как сильно сомневалась, существуют ли вообще контрреволюционные организации. А если и существуют, то наверное не так, чтобы каждый встречный-поперечный знал об этом. Что за подпольщики в таком случае? На следующий день, получая у завклуба по фамилии Дерр тетради для ликбеза, весело рассказала ему о разговоре со Шмидтом. Святая простота. Кто же знал, что эти легкомысленно произнесённые слова сыграют в моей судьбе роковую роль.

Заготзерно

Примерно в то же время, когда я нелегально учительствовала, папа нелегально работал бухгалтером. Однажды к нему на станции Желанная обратился маленький горбатый еврей Борц Абрам Ефремович со словами: «Товарищ, вы работаете не по специальности». Папа в тот период строил туалеты. Абрам Ефремович предложил ему должность главного бухгалтера на элеваторе на станции Кутейниково. На возражение папы, мол, о какой должности главного бухгалтера может идти речь, если простым делопроизводителем не имеет права работать, Борц обещал всю ответственность взять на себя. Абрам Ефремович работал бухгалтером-инспектором в Сталинской (ныне Донецкой) областной конторе заготзерно. В то время специалистов не хватало не только в сфере образования, на счётных работников тоже имелся большой дефицит. Абрам Ефремович папу уговорил. Внешность его не отличалась красотой: горбатый, лицо длинное, большой нос, кривые зубы, но отличался добрым душевным характером.

У Абрама Ефремовича был родственник Давид, кажется Исаакович, красивый статный еврей. Много позже я узнала, что дочь Давида Исааковича, Валентина, была членом молодёжной подпольной организации «Молодая гвардия», которая вела борьбу с немцами в Краснодоне. В середине девяностых прочитала про Валентину, она много что напутала в истории подпольщиков, оговорила комиссара молодогвардейцев Третьяковича, дескать, он предал друзей. Любила быть в центре внимания как член «Молодой гвардии», а как только коммунистическая партия Советского Союза, та, которая награждала её орденами, предоставляла всю жизнь существенные льготы как моральные, так и материальные оказалась не у власти, скоренько вышла из неё.

Вернусь к своему учительству. Хоть и побаивалась работать в школе, да что делать. Летом тридцать первого года, распустив школьников на каникулы, обратилась с просьбой к знакомому инструктору РайОНО перевести меня в школу, где есть заведующий. Быть и швец, и жнец, и у доски игрец – одной во всех ролях в Шапошниково порядком надоело. Инструктор пошёл навстречу, устроил в школу в немецкой деревне поблизости от станции Успенская. Преподавала я в первом классе, а дополнительно в старших вела рисование. Вот где помогли уроки рисования от тётушки Кати.

Работала бы и работала, всё мне подходило, ребятишки хорошие, никаких обязанностей по сбору топлива, писанию протоколов, жила при школе, но в конце октября в одночасье сбежала. Побросала свои немногочисленные вещи в чемоданчик и рванула на станцию. Причина побега более чем прозаическая. Директором школы был некто Геллерт Александр Германович. Его немного знала по Молочанску. Когда училась в зоотехникуме, он учился в селе Пришиб в педтехникуме. Тогда в моде были так называемые смычки. Устраивались совместные литературные вечера разных учебных заведений. Геллерт на одном из них, проходившем в нашем техникуме, декламировал Маяковского. В Успенке он стал настойчиво ухаживать за мной. Поначалу это импонировало, мужчина видный, начитанный, умный. Однако проскальзывало в нём что-то неискреннее, настораживающее. Чутьё не подвело, директор оказался изрядным ловеласом. Однажды иду по улице, вдруг окликает колхозница и начинает со слезами говорить, что её дочь на четвёртом месяце беременности от Геллерта. Деревня есть деревня, быстро прошёл слух, что директор оказывает знаки внимания новой учительнице, хотя ни я, ни Геллерт не афишировали это. Ушатом холодной воды прозвучало признание колхозницы в беременности дочки. Я в категорической форме запретила директору ухаживать за мной. Напрямую вылепила ему, что сверх непорядочности сделать беременной одну, бросить в интересном положении и начать обхаживать другую. Он взбесился после моих слов. Куда подевались восторги по поводу моей внешности и ума, которые не уставал повторять, как только оказывались наедине. Зло бросил мне, что, если буду ему перечить, он сообщит куда следует о моём происхождении, о том, что работаю нелегально.

Что мне оставалось, только бежать сломя голову.

Вернулась к родителям в Кутейниково. На семейном совете решили, здесь мне оставаться нельзя. Лучше с Геллертом не шутить, дело в том, что из-за тяжёлых условий в деревнях многие учителя сбегали из сельских школ, за что их привлекали к ответственности. Родители решили, мне надо исчезнуть и отсидеться на стороне. Такой «стороной» выбрали Ростов-на-Дону. Хорошо, когда много родственников. В Ростове-на-Дону жил троюродный брат отца по материнской линии – Петр Петрович Гамм. Он в своё время окончил в Германии мединститут по специальности гинеколог и по патенту работал на дому. Жил вдвоём с женой, детей Бог не дал. По сравнению с нами они относились к зажиточным советским гражданам. Отличная квартира, «буржуазная» обстановка, исключительное питание. Зиму с тридцать первого на тридцать второй год провела у них. Потом вернулась в Кутейниково.

К тому времени с нас сняли статус лишенцев, разрешалось работать по специальности. Стало полегче. Старший брат Гейнц учился на курсах киномехаников, Гарри посещал курсы водителей. Я первое время работала ученицей-счетоводом у папы на элеваторе. К этому времени нам привезли из Молочанска младших братьев. Квартирные условия были отвратительные. В одном частном доме, принадлежащем белорусской семье, нам выделили небольшую комнату с одним окном. Белорусы не скрывали недовольства вселением чужаков (было проведено в добровольно-принудительном порядке) и запрещали пользоваться входом через коридор, мы все лазали в комнату через окно. И смех и грех, мама, папа, братья и я в любое время суток проникали в жилище таким неестественным способом. Особенно мама страдала, плохо у неё получалось без посторонней помощи. Не отличалась гимнастической гибкостью. Да и возраст не тот, в окна лазить – сорок шесть лет женщине. Слава Богу, оконное мытарство длилось недолго, месяца два, потом папа нашёл квартиру с отдельным входом, большой кухней.

Я поработала некоторое время ученицей счетовода, затем меня направили с отрывом от производства в город Артёмовск на курсы счетоводов. В это время образовалось кутейниковское кустовое управление заготзерно, где я после окончания курсов стала работать бухгалтером материального стола. Каких только горе-специалистов не заносило тогда в бухгалтерию. Как-то на элеватор нагрянули ревизоры. Папа дома от души смеялся над ними. Взвесив в амбарах элеватора зерно, они сверяли фактический его остаток с учётом бухгалтерии. В каждой учётной карточке стояло сальдо на первое января – остаток зерна на начало года. Один из ревизоров обратился к папе с вопросом, куда девались сельди? Папа сделал большие глаза, не понимая – о чём, собственно, речь. Ревизор пояснил: мол, на элеваторе ревизия обнаружила только зерно, одно зерно, никаких сельдей, о которых говорится в карточках, нет и в помине. Куда подевался товар? Ни одной бочки не обнаружено ни в одном амбаре. «Сальдо» он прочитал как «сельди».

Вскоре кустовое управление ликвидировалось. У нас в стране вечные преобразования, то разукрупнение, то укрупнение. Меня перевели в облзаготзерно в город Сталино (ныне Донецк). Поначалу работала рядовым бухгалтером. Штат в облзаготзерно был очень большой. В основном состоял из евреев: Гиммельфарбы, Надельсоны, Борцы, Левиты… Разные были люди, но я со всеми ладила, у меня лично сложилось о евреях хорошее мнение. Проработала некоторое время рядовым бухгалтером, потом меня назначили бухгалтером-инструктором, должность такая, что постоянно в командировках.

Шёл 1933 год. Год страшного голода. Во многом искусственного. В Сталино жила я на квартире мирового судьи. Питалась в столовой. Хлеб, четыреста граммов в день, получала по карточкам. Питание скудное, да всё равно не голодала, как и мои родители и братья в Кутениково. Изобилия не было, но папе, как и всем сотрудникам заготзерно выдавали в месяц по пуду муки. Кроме того, получали по карточкам хлеб в магазине. Многие голодали, было страшно смотреть на опухших людей на улицах. На праздники я приезжала в Кутейниково к родителям. Поезда были забиты мешочниками. Даже на крышах вагонов ехали те, кто искал хлебное место. И это при том, что зерно не помещалось на элеваторах, ссыпалось в кучи на дворах элеваторов, мокло и тлело. А за килограмм украденного зерна судили и давали до десяти лет.

В тридцать четвёртом голод прекратился. Меня назначили старшим бухгалтером периферийной группы. Стала неплохо зарабатывать, к тому же обрела свой угол, отсюда существенная экономия личных бюджетных средств – снимать жильё не надо. Первые три этажа нашего здания занимала контора, на четвёртом давали квартиры специалистам. Мне выделили одну комнату, и я потихоньку стала откладывать деньги «в чулок». К лету 1935-го накопила на поездку с мамой на Чёрное море. Получила отпуск, поехала к родителям полная надежд на осуществление давней мечты – побывать на море. Оно так и осталось за горизонтом. Брат Саша работал кассиром в заготовительном пункте в Амвросиевке. В один момент стал сверять фактическое наличие денег с записями в кассовой книге и обнаружил излишек. Удивился, не может быть? Вторично проверил: опять излишек. Два вечера задерживался на работе, снова и снова делал сверку – излишек никуда не девался. Тогда Саша взял «лишние» деньги и купил себе костюм. Однако перед самым моим приездом ревизоры обнаружили у Саши недостачу. Какой-то расходный ордер он дважды записал в кассовой книге. Саше предложили в двухдневный срок вложить деньги, дабы избежать суда. Я отдала ему свои черноморские сбережения. Было страшно обидно, так мечтала съездить с мамочкой на море. Она любила Крым, в девушках не один раз ездила туда. Мама успокаивала меня: съездим ещё. Оказалось, эта возможность была первой и последней. Довольствовалась я поездкой в Брянскую область к подруге и двоюродной сестре Вере Вильмс (она ещё не вышла за своего Гейнца Дика) и её родителям. Денег у меня было в обрез, даже на обратную дорогу не хватило, заняла у Вериных родителей. В поезде сидела полуголодной.

Это было летом тридцать пятого. А зимой – арест.

Арест

Пятнадцатого декабря 1935 года (захочешь, да не забудешь дату) мы приступили к составлению годового отчёта. Работы навалилось невпроворот. Пятнадцатого декабря утром, в начале одиннадцатого, мельком обратила внимание – в кабинет главного бухгалтера Гиммельфарба зашёл незнакомый мужчина. Пробыл недолго, сразу после его ухода главный вызвал меня к себе, предложил сходить или съездить на Вторую линию (там хранился наш архив) и пересчитать папки, дабы определить, сколько понадобиться машин для перевозки архива. Удивилась поручению, такую пустячную работу мог выполнить посыльный или тот же архивариус. Зачем отрывать бухгалтера? Пыталась возразить, но Гиммельфарб, отводя глаза, настаивал, чтобы съездила именно я.

Ладно, подумала, всё что ни делается – к лучшему, отдохну от цифр, отчёт займёт ещё много дней и вечеров, насижусь за бумагами. Был хороший солнечный день, на Украине в декабре ещё тепло. Дошла до трамвайной остановки, стою в ожидании трамвая. Подходит мужчина лет тридцати пяти, приятной наружности, и спрашивает: «Пешком пойдём или проедем?» Его тон меня возмутил. «Не ваше дело, как я поеду!» – резко ответила ему и отвернулась. Тогда он показал удостоверение НКВД. Я не испугалась, спокойно поехала с ним на трамвае. Подумала, очередной вызов для доносов. Как-то ещё в Кутейниково энкаведешник предлагал доносить о безнарядном отпуске зерна. Мне тогда удалось отделаться от этого поручения. Предположила, что и на сей раз будет то же самое. И я опять постараюсь как-нибудь отделаться. Была уверена, сумею отговориться.

Но когда дежурный в НКВД потребовал у меня паспорт, а узнав, что при себе его нет, преградил дорогу беспаспортной гражданке, мой сопровождающий шепнул ему: «Это арестованная», – я страшно испугалась. Обдало холодным потом, весь мой решительный настрой разом улетучился. Сопровождающий доставил меня в кабинет следователя Яцунского. И начался допрос, суть которого сводилась к одному: назвать, в какой контрреволюционной организации я состояла.

Меня ошеломил вопрос следователя: «Вы ведь в своё время выразили желание быть членом такой организации».

О дурацком разговоре со Шмидтом в правлении колхоза в Шапошниково совсем забыла. С того времени прошло почти пять лет. Поэтому на все вопросы следователя отвечала «нет». Про Шмидта он ни слова не промолвил. «Хорошо», – мирно сказал Яцунский, вызвал конвойного, тот отвел меня в камеру подвального помещения. Ближе к вечеру вторично повели к следователю. В его кабинете сидел Шмидт. Поначалу его не узнала. Во-первых, за пять лет сильно изменился, во-вторых, в тюрьме красивей не делаются. Заметно постарел, впалые щёки, густая седина. Состоялась очная ставка. Так пара легкомысленно брошенных мною фраз оказались роковыми для трёх человек. Думаю, доносчик тоже получил своё от Бога.

После моего отъезда из Шапошниково Шмидт стал членом правления колхоза и Дерр, бывший заведующий клуба, тоже вошёл в правление. Они по какому-то вопросу не поладили, Дерр подленько надумал насолить обидчику и сообщил в НКВД: «Шмидт знает о существовании контрреволюционной организации». Для убедительности доноса приплёл меня: «Это может подтвердить бывшая учительница Нейфельд».

Шмидта увели после очной ставки. Следователь ещё некоторое время меня допрашивал. Откровенно сказала ему, что слов, о которых говорит Шмидт, не помню, но я действительно в то время испытывала антисоветское настроение, так как школа была брошена на произвол судьбы, никому она была не нужна, всё свалили на учительницу. Колхоз концы с концами не сводил, это прекрасно знаю, так как вела протоколы всех собраний правления. Однако моё настроение недовольства так и осталось настроением, каких-либо действий противоправных не предпринимала. Следователь, взяв с меня подписку о невыезде, сказал: «Идите домой, можете спокойно работать».

Боже, с какой радостью вышла из НКВД. В камере о чём только не передумала, и вот свобода. Даже трамвай не стала ждать, пошла пешком, хотя идти было далеко.

А через три дня в десять часов вечера раздался требовательный стук в дверь – за мной пришли с ордером на арест. Забрали у меня трудовую книжку, паспорт, диплом об окончании техникума, забрали весь мой жалкий скарб и повезли на «чёрном вороне» в спецкорпус политической тюрьмы, которая была в одиннадцати километрах от центра города. Повели меня по длинному коридору первого этажа, по обе стороны которого располагались камеры. На полу лежала резиновая дорожка с пупырышками, чтобы шаги дежурного охранника не были слышны, когда он подкрадывается к двери камеры и в глазок наблюдает, чем занимаются заключённые.

Я перешагнула порог камеры, дверь за мной захлопнулась. С потолка светила тусклая лампочка. С правой стороны стояли двухъярусные нары на четырёх человек, с левой – небольшой грубо сколоченный стол, табуретка и параша. Маленькое зарешёченное окошко под самым потолком. При моём появлении две женщины проснулись. Их тюремные рубашки показались грязными. И соломенный матрац, на котором предстояло спать, грязным. Я какое-то время растерянно стояла у двери, а потом полезла на нары.

В эту ночь почти не спала. Просила Бога дать силы перенести всё тяготы. На следующий день познакомилась со своими соседками-сострадалицами. Старшая из них полячка Агнесса Антоновна, фамилию не помню. Ей вменялся контрреволюционный шпионаж, статья 58.6. Скрытая до крайности ни слова о себе не рассказала. Возможно, боялась, вдруг «наседка» в камере. Вторую женщину звали Полиной Андреевной. Рабочего вида, а привлекалась по статье 58.4 – клевета на Советский Союз. Шахтёрская вдова, четверо детей, работала техничкой в шахтоуправлении. В то время была какая-то шведская помощь, она написала жалобное письмо с просьбой о выделении бедствующей семье материальной помощи. За «бедствующую» была обвинена в клевете на советскую власть.

Каждое утро и каждый вечер дежурный охранник водил нас в жутко грязный туалет. По малой нужде мы оправлялись в парашу, которую каждый день выносил один заключённый-бытовик, не политический. Его звали парашютистом. Баланду нам передавали через форточку в двери, которая закрывалась снаружи на замок. Каждый день после завтрака водили на прогулку. Прогуливались заключённые из четырех камер одновременно. Но выводили поочерёдно, на тот случай, чтобы заключённые не увидели друг друга. Были четыре прогулочные клетки, длиной в сорок шагов и шириной в пять. Забор четырёхметровой высоты. В середине этих прогулочных клеток находился ларёк, который мог обслуживать все клетки, в каждую имелось окошко. Заключённые при наличии денег могли купить дешёвое печенье, конфеты и папиросы. Продавались там и газеты со статьями о счастливой жизни в нашей стране. Над ларьком находилась вышка с вооружённым охранником. Как только кто-то приближался к забору, с вышки раздавался крик: «Ложись, стрелять буду». Заключённые, сидящие по одному делу в разных камерах, на заборе писали своим подельникам весточки. Эти записи уничтожались, но иногда не основательно, поэтому не разрешалось подходить к забору. Прогулка длилась полчаса.

Человек ко всему привыкает. Постепенно и я привыкла к тюрьме.

Иногда брат Яша приносил передачу. Он поступил в 1935 году в Сталинский горный техникум, жил в общежитии и что касается питания, был до моего ареста на моём иждивении. На мою просьбу, принести что-нибудь из книг, ничего другого не придумал, как передать мне Достоевского, писателя не для чтения в тюрьме. Раз в месяц приезжала мама в Сталино, оставляла Яше деньги на его пропитание и на покупку продуктов для меня.

Мучили бесконечные допросы по ночам в здании НКВД. Приезжали за нами в десять вечера на «чёрном вороне». В кабине сидел водитель и один вооружённый охранник. Сразу за кабиной располагались две отдельные клетки, где можно было ехать только стоя. Я со своим маленьким ростом помещалась свободно, люди выше меня вынуждены были стоять согнувшись. В клетках возили заключённых в том случае, если в основном отделении сидел кто-либо проходящий по одному и тому же делу с ними. Я всего лишь однажды ездила в клетке, видимо, в общем отделении сидел или Шмидт, или Ломоносов. За клетками была будка – общее отделение с узкими скамейками по обе стороны. На каждой скамейке помещалось три человека. За общим отделением, оно закрывалось во время движения на замок, находились два вооружённых охранника. Как-то раз ехала я после допроса в общем отделении, напротив сидел пожилой мужчина в полуобморочном состоянии, с кровоподтёками на лице, заплывшим глазом. Крепко пытали беднягу.

В здании НКВД не сразу вели к следователю. Видимо, чтобы предварительно нагнать страху на допрашиваемого. Помещали сначала в подвальном помещении в одиночную камеру. Крыс там водилось уйма. Я мышей боялась до полусмерти, крыс тем более. Сидела на нарах, поджавши ноги, и всё кричала: «Кыш-кыш!» Один раз, сидя в ожидании допроса в одиночке, услышала страшные крики и стоны. Испугалась, принялась стучать в дверь, подошёл дежурный. На мой вопрос, кто там кричит, ответил: «Свиньи». В центре города, в здании НКВД – и вдруг свиньи. Конечно, кого-то пытали.

И хотя я на первой очной ставке со Шмидтом не отрицала своих слов, сказанных подельнику пять лет назад, и, казалось бы, следствие в отношении меня можно было считать законченным, бесконечные допросы продолжались. При аресте у меня были изъяты все письма. Следователь интересовался лицами, с которыми я вела переписку. Допытывался, нет ли среди моих знакомых в Сталино «контриков». Надеялся ещё кого-нибудь привлечь к ответственности и арестовать. Потом я услышала, спускался план на каждую область – осудить такое-то количество граждан. В конце концов меня измучили бесконечные допросы, на вопросы следователя перестала отвечать. Сидела и молчала. Два раза он ударил меня линейкой по рукам и один раз по темени. Но это, конечно, мелочи, по сравнению с тем, как других мучали и избивали. Водой после издевательств отливали, приводя в сознание. Быть может, мне повезло, попался следователь не из «отличников НКВД». Дежурные охранники в спецтюрьме тоже, бывало, по-людски относились к заключённым.

Из моих сокамерниц сперва осудили Полину Андреевну за клевету. Присудили три года лагерей. Она написала кассационную жалобу и до получения ответа сидела в камере с нами. Верховный суд утвердил приговор, Полину Андреевну перевели в домзак для дальнейшей отправки этапом в лагерь. Полина Андреевна была человеком светлым и сердечным, умела слушать и рассказывать. Сядем рядом с ней и говорим-говорим. Я вспоминала своё детство, она рассказывала о своём муже Васечке, погибшем в шахте, о детях. Случалось, что и всплакнём. «Что ж ты такая простофильная, – корила меня, – взяла и ляпнула первому попавшемуся, хочу, мол, контрреволюцией заниматься».

Без Полины Андреевны мне сделалось тоскливо. Осталась в камере вдвоём с Агнессой Антоновной. Та была погружена в себя, за день двух слов могла не произнести. Вскоре её увели на суд, и больше она в спецтюрьму не вернулась. Я осталась одна. На сердце было невыносимо тяжело, иногда казалось – лишусь ума.

Суд

В начале февраля 1936 года повели в центр города на суд. Конвой вёл меня и троих мужчин. Мальчишки на улице весело кричали: «Шо, девка, проворовалась?»

В коридоре суда толпились родственники подсудимых. Среди них и моя бедная мама. Крайне бледная. Даже я, несмотря на то, что всего каких-то полчаса в сутки находилась на свежем воздухе, выглядела не такой бледной как мама. Мы кинулись друг к другу, но охранник грубо оттащил меня.

Судило при закрытых дверях так называемое особое совещание.

На суде впервые увидела Ломоносова. Грузный пожилой мужчина, серое лицо, обращённые в себя глаза. Свидетелей – немцев из Шпошниково – по одному вводили на судебное заседание. Все до одного плохо владели русским языком. На вопрос судьи, чем занимался Ломоносов, один из свидетелей ответил, что он «торговался железками». Ломоносов ездил по деревням на лошади и собирал металлолом. Был свидетель, который убеждённо заявлял, что Ломоносов устраивал среди колхозников коллективные читки газет. Ломоносов возмутился, перебив свидетеля, что это ложь, он неграмотный и читать не умеет, о каких газетах может идти речь. На что судья со словами «подождите-подождите» стал рыться в документах, отыскал какую-то бумагу и сказал Ломоносову: «В деле имеется выше заявление в шахтоуправление о неправильной выдаче зарплаты». Ломоносов ответил, что да, был вынужден написать жалобу, так как его действительно обсчитали. На замечание судьи, раз сам лично написал заявление, значит, он грамотный, Ломоносов ответил, что писать немного умеет, а читать – нет, никакие газеты читать не мог людям и никогда этим не занимался. Какие вопросы задавали Шмидту, не помню.

Когда дело дошло до меня, судья, в частности, сказал, что допрошены все мои кутейниковские и сталинские сотрудники и знакомые, они в один голос утверждают: в их присутствии я никакие контрреволюционные высказывания не повторяла. Спросил: «Почему?» Ответила: «Потому, что материальное положение моих родителей улучшилось». Какой всё-таки была я наивной. В тюрьме уже посидела, прошла серию допросов, ума нисколько не прибавилось. На вопрос судьи: «А если бы материальное положение родителей осталось прежним, не улучшилось?» – беспечно ответила: «Не знаю, может и старалась бы найти контрреволюционную организацию». Какую, подумать своей головой, могла искать организацию, я ведь и раньше ничего подобного не делала. А тут ляпнула. Позади меня охранники так и ахнули. Потом, когда вели меня обратно в спецтюрьму, один из них сказал, что я последняя дура, таким ответом добавила себе два года срока. Суд длился недолго. Судья торопился, в тот день ему предстояло рассмотреть ещё несколько дел. Ломоносова осудили на восемь лет, Шмидта – на семь, мне дали пять.

В коридоре по-прежнему стояли родственники, хотели узнать решение суда. К маме меня не допустили. Только и сумела издали показать ей пять пальцев. Вернувшись в спецтюрьму, написала кассационную жалобу. Опять сидела одна в камере. Не доведи Бог кому сидеть в одиночке. Во второй половине марта получила ответ на кассационную жалобу. Не сказать, что я совсем не надеялась, надеялась, но решение особого совещания осталось в силе.

Меня перевели в домзак. В камере, рассчитанной на семнадцать человек, сидело около семидесяти женщин. Семнадцать коек занимали паханши из блатных. Остальные спали на полу. Ночью переворачивались по команде. Утром дежурный объявил: «Приготовьтесь на прогулку». И ушёл. В этот момент одна воровка ловко вытащила из кармана старушки деньги. Я заметила, и когда старушка обнаружила пропажу, сказала ей, кто украл. Воровка налетела на меня коршуном, я и глазом моргнуть не успела, как она с помощью ещё двух товарок, затащила меня на одну из коек. На голову мне набросили одеяло и начали с остервенением бить. К счастью, в это время вошёл дежурный выводить на прогулку. Бить меня перестали. Охранник, узнав суть конфликта, доложил начальству, меня перевели в другую камеру. Причём начальство тюрьмы устроило так, чтобы я не попала в один этап с блатными, которые меня били. В очередной раз убедилась, многое зависит от человека. Потом-то, познакомившись с лагерными порядками, поняла, как несладко пришлось бы мне на этапе, попади в руки блатных. Женщины, порой, хуже мужчин в проявлении мести…

В домзаке провела трое суток, а потом этап…

Этап

От Сталино до Хабаровска ехали сорок пять суток. В эшелоне было много вагонов с заключёнными. Из них с женщинами три или четыре. Вагоны товарные. По обе стороны двухъярусные нары. В нашем разместили сорок женщин. Лучшие места на верхних нарах, поближе к окошкам, заняли блатные. Однажды одна из них закричала: «Байкал». Мне так захотелось посмотреть! Тётя Катя, когда учила нас, до того увлекательно рассказывала о Байкале, как об одном из чудес природы. Сама ни разу не была на нём, но мечтала: «Вот подрастёте, всё образумится, обязательно съездим».

Кого хорошо запомнила из попутчиц, молодых девушек Лялю Леонову и Тосю Гребенщикову, осуждённых по бытовым статьям за халатность и растрату. Из политических были три монашки и две еврейки Ева Борисовна и Ира Исакович, ну и я. В тот период проходила в деревне паспортизация. Монашки отказались от паспортов, считая принятие их уступкой антихристу и предательство Бога. Ева Борисовна была осуждена по статье 58.1 – измена Родине. Скрытная (сродни полячке Агнессе Антоновне), никаких подробностей о себе не говорила, только и всего – везут на Колыму. В Омске её перевели в другой эшелон. Всю дорогу Ева Борисовна оставалась замкнутой и крайне удручённой. Зная, что на Колыме свирепствует цинга, везла с собой чеснок. Не довезла, как ни берегла, разве от блатных убережёшь – украли.

Ира Исакович (караимская еврейка), как и я, была осуждена по статье 58.10 – контрреволюционная агитация. Работая в Сумской области учительницей, задумала со своими учениками поставить к выпускному вечеру пьесу, созданную в 1924 году советским автором. Для экспертизы содержания пьесы отнесла текст на утверждение в РайОНО. Несколько раз узнавала, можно ли репетировать? Отвечали: пока репетируйте, а там видно будет. Пришло время выпускного вечера. Пьесу, не утверждённую в РайОНО, решила поставить. А в ней фигурировала реплика: «Бей жидов, спасай Россию». За что Ирина получила три года лагерей. Мы с ней однажды столкнёмся в лагере в начале 1938 года, до конца срока ей оставалось девять месяцев. Смеясь, шепнула: «Вовремя я пьесу поставила, если бы в тридцать седьмом, лет десять бы дали!»

От Сталино до Харькова наш эшелон сопровождал Фёдор Глушко, муж Тамары, которая в моей группе облзаготзерно работала счетоводом. Я нередко делала за неё расчёты. Тамара часто бегала к больному ребёнку, оттого зашивалась по работе, я старалась помочь ей. Тамара отблагодарила меня. До Харькова всего-то триста километров, но ехали мы более двух суток. Глушко регулярно приносил мне колбасу, белый батон. Неловко было есть одной, делилась со всеми. Доставалось мне немного от этих передач, но грела неожиданная забота. Казалось бы, ну передал один раз. Нет, он каждый день по два раза приходил с передачей.

От Харькова до Хабаровска питалась как все: баландой на обед, завтрак и ужин, по кусочку чёрного хлеба и по кружке еле тёплого чая без сахара. Заключённые, кроме вышеперечисленных политических и бытовых, были блатного покроя. Одна из них, лет тридцати пяти, четырнадцатый раз ехала в лагерь. Иной раз весь срок от звонка до звонка отсидит, когда под амнистию попадёт или досрочно освободится. Поживёт на воле и обратно в «дом родной».

Трёх монашек, возрастом от сорока до пятидесяти лет, братья и сёстры во Христе снабдили немалым количеством продуктов. Но блатные их безжалостно обворовывали. В вагоне редко воцарялась тишина. Часто блатные затевали крикливые ссоры, а то и драки. Грязно ругались. В иное время без конца пели блатные песни. После обеденного супа обязательно исполнялось:

Суп холодный, мы, братцы, голодные,

А хлеб чёрный, как земля.

Во время ужина весело горланили:

Наши ужинать садятся,

Не хватает одного:

Эта буйная головка

В Соловках уже давно!

На каждой остановке вагон обстукивали тяжёлыми молотками, проверяли, не проделали зеки на перегоне дыру для побега. Резкий звук долго после этого стоял в ушах.

Лагерь

В середине мая прибыли в Хабаровск. Был тёплый солнечный день. Погода, ландшафт напоминали Украину. Город холмистый. От станции Хабаровск повели заключенных со всего эшелона пешком в 10-е отделение Бамлага. Сопровождали всего несколько охранников. Это казалось непривычным, пахло волей. Неделю жили при управлении 10-го отделения. Чистили территорию, подметали дорожки, мыли полы в здании управления и конторе. Работа по сравнению с той, что нам выпадет впереди, была лёгкой, но у меня и у многих других появились чирьи на ногах. Говорили, это от перемены климата.

Вскоре была организована женская колонна с кирпичным заводом. Прибыв в эту колонну, на поверке объявили, что Леонова, Гребенщикова и Исакович направляются на работу в контору, остальные – на кирпичный завод. Ира Исакович, она в вагоне сильно ко мне привязалась, выступила с возражением, сказала, что она учительница, Гребенщикова продавщица, Леонова делопроизводитель, а Нейфельд работала старшим бухгалтером, почему её отправляют на кирпичный завод. Разводящий ответил: у неё 58-я статья. Ира вновь возразила, что и у неё 58-я. Дежурный ответил: учтите происхождение Нейфельд. В моём формуляре было написано: дочь крупного помещика и фабриканта.

Крепко насолило мне происхождение. Признаюсь, на кирпичном заводе посещала мысль: выйти на железную дорогу и, бросившись под поезд, кончить мучения. В конце десятичасового рабочего дня наваливалась смертельная усталость. Никаких выходных зекам не полагалось. После ужина сразу на нары и спать. Да и сон такой, что хуже не придумаешь. Жили в палатках. Летом душно и жарко, зимой холодно. Палатки длинные, по обе стороны двухъярусные нары. Посредине палатки большая железная печь, дневальная безостановочно всю ночь топила её. Колотых дров не было. Дневальная несколькими поленьями разжигала печь, потом выбирала нетолстое, но длинное бревно, и совала его в топку. Когда часть бревна прогорала, проталкивала бревно дальше. Спавшие рядом с печкой страдали: ляжешь головой к печке – адский жар спать не даёт, повернёшься ногами – волосы примерзают к брезенту палатки. Благо я всего три с половиной месяца работала на кирпичном заводе. Приехали ревизоры из управления, проверили бухучёт, а в нём дикая запущенность, тогда меня, несмотря на происхождение, по распоряжению финансового отдела назначили бухгалтером колонны.

Недолго существовала 213-я женская колонна с кирпичным заводом: оказалась нерентабельной и была расформирована. Женщин разместили по разным колоннам. Меня назначили бухгалтером в финчасти управления. Я старалась хорошо работать. Тогда даже 58-й шли зачёты. Подсчитала, что так через два с половиной года буду дома. Но грянул 1937-й, жуткий год массовых репрессий. В первую очередь у всех политзаключённые сняли зачёты. Значит, сидеть в лагере от звонка до звонка.

Часто поступали эшелоны с заключёнными в наше 10-е отделение Бамлага, оно пополнялось и пополнялось, так самое и другие отделения (всего их было пятнадцать) Бамлага. А сколько всего было лагерей в Сиблаге, Крагандалаге, Северодвинстрое многих других.

Поток заключённых шёл и шёл, приходилось даже зеков мобилизовать на приём очередного этапа. Один раз довелось мне участвовать в этой операции. На вокзале возле вагона поставили столик и табуретку. Сопровождающий энкавэдешник дал мне пачку формуляров на заключённых, что прибыли в вагоне. Спрашивала очередного заключённого и сверяла его ответы с формуляром. Такие данные, как фамилия имя отчество, год рождения, последнее место жительства и работы, были идентичны с формуляром, но на вопрос кем и когда осуждён, по какой статье, на какой срок, арестованные, как правило, пожимали плечами. Не знали. Их арестовывали, допрашивали, пытали, потом в этап. Судили заочно либо тройка, либо особое совещание, а сроки давали не менее «десятки» – десять, пятнадцать, двадцать лет. Статьи КРД (контрреволюционная деятельность), КРА (контрреволюционная агитация), АСА (антисоветская агитация)…

С испуганными лицами слушали, что им читала из формуляра. Некоторые шептали: «За что такой срок?» Многие так и не вернулись домой. Особенно тяжело приходилось интеллигентам, не привыкшим к физическому труду. На лесоповале, земполотне не выполняли норму и получали по триста граммов хлеба в день, слабели от недоедания, попадали в слабкоманду и умирали.

В лагере зеки делились на три касты. Первая – политзаключенные, чаще напуганные и на редкость несмелые люди. Начальники и охрана относились к ним с неприязнью. Были, кто проявлял жалость, понимая невиновность этих людей, тем не менее, боясь навлечь на себя неприятности, старались держаться подальше от политических. Вторые, так называемые бытовики, осуждённые по бытовым статьям: растрата, злоупотребление по службе, халатность и прочее. Блатные называли мужчин этой категории штымп, женщин – штымпиха. К этим начальство относилось более лояльно. Но лучше всех начальство ладило с третьей кастой – блатными. То ли охранники их боялись, то ли они имели какие-то общие дела. Эти жили припеваючи. Где и как они доставали деньги, не знаю.

Были среди бытовиков, кто ухитрялся хорошо устроиться в лагере. Яркий пример на моей памяти – Суринович. Он отбывал срок за большую растрату. Работал бухгалтером в одной из колонн. На сдачу отчёта приезжал в мягком вагоне, всегда «как денди лондонский одет». И ещё один крупный растратчик был, некто Манин, тоже бухгалтером работал в заключении. Тот ухитрился даже в лагере провернуть финансовую махинацию. Недалеко от их колонны располагался совхоз. Осенью крестьяне по разгильдяйству и неряшливости бросили трактор на границе между колхозом и колонной. Участку ПЧ железнодорожной станции понадобился трактор. Представитель ПЧ обратился к Манину, дескать, продайте свой трактор, всё одно который месяц движения ржавеет, а нам позарез нужен. Посчитал, что трактор колхозный принадлежит колонне. Манин, которому до конца срока оставался месяц с небольшим, смекнул: на тракторе может хорошо поживиться. Представителю ПЧ сказал, что сам он человек маленький, окончательное решение принять не может, согласует вопрос с управлением. Когда вторично пришли из ПЧ, доложил: разрешение на продажу трактора получено, только оплату проводить не перечислением через банк, а наличными. Получил деньги, освободился и уехал. Не исключаю, с кем-то из управления поделился. Весной рабочие ПЧ начали заводить трактор, колхозники увидели, всполошились: уберите руки от нашей техники! Стеной встали: наш трактор! Куда забираете? Представители ПЧ обратились с жалобой к начальнику финчасти: что за претензии, мы купили у вас трактор, вот бумаги. На что начальник финчасти сказал прямым текстом: если не хотите оказаться контингентом нашего лагеря, внесите деньги, сумму, что взяли из своей кассы за оплату трактора, и не поднимайте шума, раз ума не хватило раскусить пройдоху Манина. Жалко своих денег, потребуйте с него. Легко сказать «потребуйте», когда Манин ту-ту за добрые десять тысяч километров.

Помимо перечисленных трёх каст, был ещё подвид политзаключённых – верующие. Те, с кем довелось столкнуться, почти полностью вымерли. Были такие (о них, говорили, что из староверов), которые отказывались от любых работ, мотивируя свою позицию тем, что на антихриста трудиться не будут. Получали по триста граммов хлеба и гасли. Братья и сестры во Христе посылали им с воли посылки. Для получения требовалось всего-то расписаться в журнале. Однако адресат говорил: антихристу свою подпись не дам. В зависимости от честности начальства посылки отправляли обратно или присваивали себе. Когда в тридцать седьмом работала я в 210-й колонне на земполотне, приезжал к нам представитель из КВЧ (культурно-просветительная часть), он попросил меня поговорить с восемнадцатилетним парнем, мол, жаль его, погибнет, ты человек интеллигентный, тоже из политических, может, хотя бы тебя послушается. Я пошла в барак. Парень лежал на нарах, скрестив за головой руки. Бледный, худой, глаза запали. Села подле него на табуретку и стала уговаривать. Ссылалась на Библию, где говорится, что надо подчиняться власти страны, в которой ты живёшь. Говорила, что Бог велел шесть дней работать, а седьмой отдыхать. Не знаю, слушал меня или нет. Как лежал в одном положении, глядя в потолок, так и лежал. Ни разу на меня не посмотрел. Но вдруг повернул ко мне голову и закричал: «Иди прочь, искусительница!»

На земполотно привозили таких как он на подводе – ходить они были не в состоянии. Весь день лежали у земполотна, а с окончанием смены их отвозили обратно в барак.

Со мной в финчасти управления в тридцать шестом, начале тридцать седьмого работали двое мужчин, осуждённых по 58-й статье. Когда в тридцать седьмом начались ужесточения, за ними пришли охранники и увели из конторы. Куда и зачем, никто не знал. Ходили слухи: всех политических отправят на Колыму, или даже будут поголовно расстреливать.

Я надеялась пересидеть очередную смуту в финчасти. Нет, пришли и за мной. Спросила у охранника: куда и зачем ведут. Ответил: «Скоро сама узнаешь». Посадили в карцер, там сидела всю ночь без сна. Гадала, какая участь ждёт на этот раз. Утром посадили в машину, повезли. Куда? Зачем? На этап? На расстрел? Всё делалось тайно. Оказалось, была организована специальная 210-я колонна, сугубо для политзаключённых. Всех нас отправили на общие работы, на земполотно, строить железную дорогу. В конторе и на складах остались одни бытовики.

Поначалу работала со всеми на земполотне, возила на тачке землю и песок для железнодорожной насыпи. Уставала смертельно, норму не выполняла. Месяца через два перевели меня в уборщицы. Работа значительно легче, но из-за своего дурацкого характера ходила всегда мокрая с ног до головы. В бараке нижние нары совсем близко к полу расположены. Стараясь мыть тщательно, залезала под них, чтобы во все уголки достать тряпкой. Страшно боялась, если найдут грязь, вернут обратно на земполотно, там и умру. Но мне опять повезло. Счётные работники финчасти колонны были такой квалификации, что запустили и запутали учёт. Начальник финчасти обратился с ходатайством в третью часть (лагерное НКВД) о назначении меня бухгалтером. Разрешили. Как тут не сказать спасибо папе, что привлёк меня к бухгалтерскому делу. Вот уж профессия, которая нужна всегда и везде. Без неё в лагере бы пропала. Там не нужны были ни мои знания зоотехники, ни мой немецкий язык, ни мои навыки педагога. Выручил бухучёт.

Муж и свобода

Работая старшим бухгалтером, познакомилась с будущим мужем, Николаем Фёдоровичем. Он был осуждён по закону от 7 августа 1932 года. Закон называли ещё «семь восьмых» или «закон о трёх колосках». Судили по нему и тех, кто три колоска в колхозе украл, и тех, кто миллионами расхищал госимущество. Логика принятия закона была. При неразберихе в советском хозяйстве находились акулы, которые воровали с широким размахом на железнодорожном транспорте, в морских и речных портах, на крупных предприятиях. «Золотой телёнок» Ильфа и Петрова не из пальца высосан. Имелись миллионеры, которые вагонами прибирали к рукам социалистическое имущество. Корейко далеко не мифический персонаж, родившийся сугубо в писательских головах. Однако под закон чаще попадали крестьяне с «тремя колосками». Бил он в девяти случаях из десяти по мелочевке, а то и вообще только ради показателей суды отправляли граждан в тюрьму. Правительство вдруг осознало: на местах творятся жуткие перегибы – и резко пошло на попятный. Я потом читала, что в 1936 году были пересмотрены более ста пятнадцати тысяч дел заключённых, кто был осуждён «по закону от седьмого восьмого» (его ещё и так называли). Треть из них были вообще освобождены, и более чем в девяноста тысячах случаях применение закона от седьмого августа признали неправильным.

Мой муж, осуждённый за крупную растрату, никаких послаблений при пересмотре дела не получил. Ему и трём его подельникам присудили расстрел. Сто десять дней сидел в одиночной камере смертников. Ждал ответа на кассационную жалобу. Генеральный прокурор СССР Вышинский заменил расстрел десятью годами лагеря. Первые три года срока он отбывал в 12-м отделении Бамлага, недалеко от города Свободный. В 1937-м, когда я ещё находилась в 210-й колонне, его перевели в 10-е отделение.

Николай Фёдорович был старше меня на двенадцать лет. Мне двадцать шесть, ему тридцать восемь. Помню, внучка Лизонька спрашивает: «Бабушка, а как ты познакомилась с дедушкой?» Надеялась услышать романтическую историю с красивым ухаживанием, букетами цветом, долгим гулянием летними вечерами. Не станешь говорить, что всё произошло за лагерной колючей проволокой без романтики и гуляний при луне. Старались с Николаем Фёдоровичем вести себя так, чтобы никто не догадался о нашей «романтике». Я почувствовала в нём мужскую поддержку, заботу, опеку. Привязались друг к другу. Вместо десяти лет он отсидел четыре года. Тогда существовало так называемое досрочное освобождение, оно не распространялось на политических, в том числе и на меня. Бытовики, которые хорошо трудились и давали обязательство после освобождения работать в системе лагерей в статусе вольнонаёмных, освобождались по суду.

Николая Федоровича досрочно освободили весной 1938 года. Он стал ждать моего освобождения. Как ни старались мы скрывать наши отношения, да если ты всё время на виду, трудно это сделать. Начальник Николая Фёдоровича несколько раз вызывал его к себе и требовал прекратить связь с политической. Особенно придирался заместитель начальника еврей Яков Бах. Грозил большими неприятностями. Но муж не слушался. В тридцать девятом у нас родила Ляля, в сороковом – Саша. На наше счастье Баха куда-то перевели, больше Николаю Фёдоровичу никто претензий не предъявлял. Благодаря мужу и начальнику финчасти последние два года заключения я работала бухгалтером в больнице. Жить стало легче, единственно, что постоянно угнетало – количество умирающих. Не могла к этому привыкнуть. Ежедневно в больнице умирало три-четыре человека. Если только в нашем 10-м отделении Бамлага было три таких больницы. А сколько насчитывалось в пятнадцати отделениях Бамлага? Картина смертности была примерно одинаковой. Да и во всём архипелаге ГУЛАГ, скорее всего…

Меня освободили пятнадцатого декабря 1940 года. Прошло ровно пять лет со дня первого вызова в НКВД, во время которого я, как ни силилась, не могла вспомнить, когда это я собиралась заняться контрреволюционной деятельностью. Однако свобода была не полной. Осталось клеймо вчерашнего политзаключённого, наличие которого не позволяло иметь постоянную прописку, разрешалось сроком на три месяца, потом снова продлевай. Из-за этого никак не могла отделаться от постоянно преследовавшей меня мысли: вдруг снова арестуют. Боялась не столько за себя, сколько за детей – пропадут без меня. Идём с мужем по улице, навстречу энкаведешники, проследовали мимо нас, я в панику, шепчу Николаю Фёдоровичу: «Ты заметил, как на меня тот, что помоложе посмотрел? Заметил? Значит, меня скоро арестуют!» Муж в смех: «Да ты посмотри на себя в зеркало! Ты ведь яркая женщина. Потому и не мог глаз отвести, а тебе сразу нары привиделись!»

Мужу дали комнату в коммуналке. Квартира на шесть семей. В течение недели мы, женщины, поочерёдно топили большую плиту. Несмотря на её размеры кастрюли шести семей плохо помещались, и всегда мои оказывались отставленными на край, даже в дни моего дежурства. В квартире в основном жили семьи энкаведешников, их жёны смотрели на меня свысока. Бывшую заключённую, да ещё по 58-й статье, считали социально вредным элементом.

«Да ты просто-напросто себя накручиваешь, – успокаивал муж, – главное, не бойся, ты лагерь прошла, какой девиз у зека: не верь, не бойся, не проси! Вот и не бойся». В конце концов нашёл выход: купил керогаз, занавеской отделили в нашей комнате место для кухни, чтобы ни от кого не зависеть. Жили в этой коммуналке одну зиму, весной мужу (его везде уважали, специалистом был ценным) дали жильё – домик из двух небольших комнат. Даже маленький огородик имелся. Летом было прекрасно, а зимой без конца приходилось топить печь, благо топки было много. Вечером накочегарим до тридцати градусов, к утру температура опускалась до нуля. Не держал дом тепло.

Весной сорок первого я устроилась на работу. Наняли домработницу Таню, так как детские ясли были переполнены. Заключили в финотделе договор, по которому уходила Таня домой в субботу вечером, а возвращалась в понедельник утром. Семнадцатилетняя девчонка, опыта обращения с детьми никакого, и ветер в голове. Начала варить на обед гороховый суп и столько насыпала гороху, что получилась каша, да ещё наперчила – есть было невозможно. Не утруждала себя при мытье полов, поелозит тряпкой в середине комнаты, в углы не заглядывала. Приходилась нам с мужем в воскресенье занимались генеральной уборкой. Как-то муж сказал Тане, что нам дают квартиру в круглом финском домике, в котором углов нет, поэтому убирать ей будет намного легче. Она, сама простота: «Да мне и так нетрудно!» Как-то в мае отправляет меня начальник в банк, а у меня паспорт дома. Начальник дал машину с водителем: «Езжай за паспортом». Подъезжаем к дому, в открытом окне беспечно развеваются занавески, на двери замок. Я запаниковала: что случилось? Неужели детей срочно в больницу увезли? Или цыгане украли? Ключа не было, полезла в окно. Слава Богу, дети дома. Двухлетняя Ляля качает люльку, Саше ещё и года не было, лежит, глазёнками водит. Мне надо срочно в банк, водитель ждёт. Сказала детям, что скоро вернусь, через окно выбралась на улицу. Подъехали к железнодорожному переезду между Хабаровском-1 и Хабаровском-2, Гляжу, наша Таня собственной персоной, стоит рядом с будочницей, о чём-то бойко беседуют. Вразумлять её было некогда, в банке вот-вот обеденный перерыв начнётся, надо успеть до него всё сделать. Окликнула Таню, махнула рукой в направлении нашего дома, дескать, возвращайся. Скорее всего, это был далеко не первый случай, когда вот так убегала из дома, пока мы с мужем отсутствовали.

Выслана навечно

Работала я на складе металлов заместителем главного бухгалтера с окладом в одну тысячу рублей. Муж получал девятьсот рублей. Жили в достатке. И всё-то было хорошо: свобода, детки растут, заботливый муж. На Первое Мая организация, где работал Николай Фёдорович, устроила банкет. Много было столиков, за каждым по четыре человека. Мы сидели с молодой парой, некий Аркадий Белецкий с женой Амалией. Она из поволжских немцев. Пели с ней немецкие народные песни. Сто лет их не пела, но память хранила все до единой. Было весело, сердечно… Настоящий, впервые за много лет, праздник… Танцевали под патефон…

А 22 июня грянула война. Николай Фёдорович накануне уехал во Владивосток в командировку. Я страшно беспокоилась, что будет со мной и детьми, ведь я немка, да ещё репрессированная. Муж тоже переволновался, что только не передумал – вдруг меня интернировали, выслали. Вернулся, вошёл во двор, на верёвке знакомые пелёнки, и отлегло от сердца. Потом уже узнали: немки, что замужем за русскими, высылке не подлежат. Да и куда, собственно, высылать…

Вскоре получили письмо от мамы, и страшно удивилась обратному адресу, село Жерновка, Казахстан. Почерк мамин, но при чём здесь Казахстан? Из письма узнала, их выслали из Украины. Пока я находилась в лагере, наши (мама, папа, братья и тётушки) перебрались в город Павлоград Днепропетровской области. Там жил с детьми Иван Корнеевич Лепп, муж родной бабушкиной сестры Елизаветы, которая умерла в тридцать пять лет. Мои родители совместно с тётушками купили на окраине города половину дома. Старший брат Гейнц работал киномехаником, Гарри – шофёром. Брат Яша учился в Одессе в институте, Рудольф тоже в институте, но в Днепропетровске. Младшим братьям повезло, на момент, когда они окончили школу, уже не придирались к происхождению так, как было с нами. Гейнц, я и Гарри не могли и думать об институтском образовании. Гейнца, как уже рассказывала, исключили из техникума с первого курса за буружуазное происхождение. Гарри было не так обидно, ему-то институт в любом случае не светил – в каждом классе оставался на второй год. Кое-как закончил пять классов семилетки. В Павлограде папа и брат Саша работали бухгалтерами в заготзерно. Саша учился на вечернем отделении иностранных языков филиала днепропетровского института.

Родители, насколько было возможно, помогали мне, присылали посылки в лагерь. Конечно, отрывали от себя, на иждивении как-никак два студента. Когда у меня появились дети, мама посылала нам детские кофточки, шила из вафельных полотенец. В том первом письме, она сообщила, что вместе с ней в Жерновку выслали её сестёр, моих дорогих тётушек Олю, Лену и Катю. Написала, что не знает, где отец и наши мальчики: Гейнц, Гарри, Яша Рудольф, Саша, Зигфрид. Немного лукавила, про Яшу она знала, да не захотела меня расстраивать.

Не писала мама ни в лагерь, ни позже о печальных и трагических событиях в семье. Лишь когда мы с мужем и детьми переехали в Жерновку, узнали, что папу и Сашу за происхождение сняли с работы в системе заготзерно. Саша после окончания иняза устроился учителем немецкого языка в Лисичанске Донецкой области. Женился на немке Фриде. Его весной сорок первого арестовали. Судила тройка по 58-й статье, получил десять лет, срок отбывал в Кировской области. В лагере совершенно случайно, это уже в войну, встретился с тётей Юстиной (мамой моей двоюродной сестры и подруги Веры Вильмс, в замужестве Дик). Она дала Саше адрес мамы в Жерновке.

Брата Яшу арестовали в 1940 году. Группа из четырнадцати студентов занималась в одном из кабинетов института. До них там занимались другие группы. В кабинете висел большой портрет Сталина, и кто-то, то ли до них, то ли из Яшиных однокашников, воткнул в грудь отца народов перо от перьевой ручки. Стали допрашивать студентов, никто из Яшиной группы не признался, и всех четырнадцать расстреляли. Просто и страшно.

Старшего брата Гейнца и младшего Зигфрида, ещё до высылки мамы, забрали в трудармию. Отправили под Свердловск, где был страшный голод. Там же находился старший сын Ивана Корнеевича Леппа – Иван, наш двоюродный брат. Тоже голодал, но ему посчастливилось выжить. Иван своему родному брату Корнею (Корнюше) рассказал, что видел, как умирали мои братья, сначала старший Гейнц, а следом за ним наш всеобщий любимец, самый младший наш брат Зигфрид. Иван маме не смог рассказать об этих смертях, рассказал ей Корнюша.

Когда мама и тётушки в товарном вагоне ехали в Казахстан, на какой-то станции услышали через окошко вагона громкий возглас: «Есть кто-нибудь по фамилии Нейфельд?» Мама забралась на нары к окну, а из окошка стоящего рядом поезда на неё смотрит сын – Рудольф, мы его звали Рудик. Его везли как трудармейца. Куда – не знал, и мама не могла сказать ему, куда их везут. Состав с мамой тронулся. Со слезами на глазах помахали друг другу руками.

Рудик выжил. Брат Саша, освободившись из лагеря, через газету «Нойес Лебен» узнал адрес Рудика. В трудармии он работал на шахте в Тульской области, пережил несколько аварий.

Отец мой после увольнения из системы заготзерно в Павлограде, устроился главным бухгалтером на секретном военном заводе. Парадокс, в системе заготзерно «бывшим» запретили работать, а на секретный завод взяли. Страна возможных невозможностей и невозможных возможностей.

При высылке в Казахстан на сборы маме и тётушкам дали двадцать четыре часа. Пришлось бросить в Павлограде дом, мебель, коей успели обзавестись перед войной. Мысли не возникло оставить швейную машину, как же без кормилицы, столько лет была палочкой-выручалочкой. Связали в узлы и взяли постель, что смогли, то захватили из одежды. Папы во время сборов дома не было. Он ушёл рано утром на работу, ещё не зная, что их высылают, и не вернулся. Собирая узлы, женщины надеялись, вот-вот он придёт, но подъехала машина, дали команду садиться и повезли на вокзал.

Мама до последнего высматривала его в надежде, примчится на вокзал в последнюю минуту… Уже после войны мама, благодаря всё тому же Корнюше Лепп, узнала о трагедии с папой. Так уж получилось, Корнюша оказался печальным вестником нашей семьи. В Павлограде жила с двумя детьми Корнюшина сестра Мика (муж её был арестован и расстрелян в 1938 году). Её мобилизовали на рытьё окопов близ города. Вернулась в Павлоград, а там немецкие войска. На заборах объявления о необходимости регистрации в немецкой комендатуре. Мика отправилась в бывшее здание милиции, в котором расположилась немецкая комендатура. Вошла во двор и увидела трупы. Видимо, люди были расстреляны при уходе наших из города. В одном из убитых узнала нашего папу. При отступлении немцев из Молочанска в сентябре 1943 года Мика уехала с ними и двумя детьми в Германию. Оттуда перебралась в Канаду к родственникам. Из Канады написала брату Корнюше об увиденном во дворе комендатуры. Если бы не Мика, мы не узнали бы, что случилось с папой.

Один Бог ведает, где гниют его косточки и троих моих братьев – Гейнца, Яши и Зигфрида…

В Жерновке мама и мои тётушки, Лена и Катя, работали уборщицами в школе. Тётя Оля, у неё участились приступы эпилепсии, сколько было возможности, шила людям. Мама тоже шила в свободное от работы время. В 1943 году в конце сентября выпал снег и не растаял. Под снегом, кроме картошки, осталось много зерна. Голодные люди собирали ранней весной перезимовавшее зерно, мололи на домашних мельничках и ели. После чего у многих началась септическая ангина. Мама и тётя не болели, хотя тоже употребляли муку из перезимовавшего зерна. Возможно, потому, что они, как и вся наша семья, ели мало, особенно хлеба. К тому же, благодаря шитью, питались они сносно, на столе бывало частенько масло, сметана, молоко. Смерть подошла к тётушкам с другой стороны. Как-то к ним постучался в окно голодный больной мальчик. Сердобольные по натуре женщины впустили бездомного и оставили у себя. А у него был тиф и педикулёз. Мама и тётушки заразились тифом. Тётушки в течение месяца одна за другой умерли. Мама осталась.

Забегая вперёд скажу, что когда мы жили в Дмитриевке, послали запрос сначала в Киев, вторично в Москву, просили разрешения на переезд мамы к нам. Немолодая женщина живёт одна одинёшенька за много тысяч километров от родственников. Из Киева и Москвы получили стандартный ответ: «Выслана навечно». Тогда мой муж решил: будем просить разрешения переехать к ней, а напирать на то, что он уроженец Змеиногорска, Алтайского края, а это рядом с Шульбинским районом Казахстана, к которому относится Жерновка.

По соседству с войной

Вернусь к описанию жизни в Хабаровске. Ещё до рождения третьего нашего ребёнка, Люси, стройка железнодорожных путей была закончена. Вольнонаёмным предложили либо лагерь в Совгавани, либо Архангельская область – лагеря Северодвинстроя. Муж выбрал последний вариант, исходя из соображения: север, туда ни немец, ни японец не пройдут. Тогда боялись вступления в войну японцев, германских союзников, все говорили о так называемой оси «Берлин-Токио-Рим». Поэтому многие склонились к Северодвинстрою.

Ехали довольно комфортно, в пассажирском поезде. Всем выплатили подъёмные, предоставили бесплатный проезд, обеспечили продуктами питания. В соседнем купе находился Киркин (начальник финчасти) с женой и тремя детьми чуть постарше моих. Доехали до Кирова, где предстояло делать пересадку, а в Кирове, бывшей Вятке, столпотворение! Привокзальная площадь и вокзал забиты людьми. Большинство – бывшие заключённые, их досрочно освободили из северных лагерей для пополнения армии Рокоссовского.

Николай Фёдорович и Киркин отправились переоформлять багаж к поезду на Котлас, а нам, женщинам, наняли двух бывших заключённых, чтобы помогли отнести чемоданы и отвести детей в детскую комнату. Мой помощник в одну руку взял чемодан, на другую посадил Сашу. Я за руку держала Лялю, Люсю несла на руках. Ей ещё и трёх месяцев не было. Мой помощник мужчина расторопный, тараном пробивался через толпу, я держалась за ним. С трудом добралась до детской комнаты. А Дуся Киркина где-то отстала. Дверь в комнату была не закрыта, я устроила детей на скамейке в коридоре, и тут пришла заведующая, крупная женщина с густым голосом, и потребовала немедленно освободить помещение. Мол, комната переполнена до отказа, ещё и я влезла без разрешения. Я не стушевалась от её напора, решительно ответила, что муж занят оформлением багажа, пока он не придёт, никуда не уйду с тремя детьми. Заведующая принесла градусник, начала измерять температуру у детей, в надежде – повышенная, тогда бы она нас выдворила по уважительной причине – дети больны. Слава Богу, ничего аномального не намерила и сквозь зубы разрешила временно сидеть в коридоре. В этот время в детскую комнату принесли для продажи какие-то коврижки. Женщины довольно хорошо их брали, однако торговка не всё распродала и понесла оставшийся товар в зал ожидания. Открыла туда дверь из детской комнаты и я услышала детский плач и крик женщин. Кричала Дуся Киркина. Голодная толпа, услышав о коврижках, надавила ринулась к торговке, Дуся оказалась на их пути, её с детьми прижали к стенке. С трудом я уговорила заведующую впустить в коридор Дусю с детьми. Вскоре муж и Киркин пришли за нами.

В Котлас поезд прибыли поздно вечером. Муж и Киркин решили сначала устроить семьи, а потом получить багаж. Правильно сделали, так как детская комната была переполнена, нам кое-как удалось с Дусей и детьми устроиться. Многие из наших попутчиков коротали ночь с детьми в зале ожидания.

На следующее утро мужчины поехали в город искать жильё. Что оказалось сверхсложным делом. Николай Фёдорович обошёл едва не весь Котлас, и везде в ответ на его вопрос звучало «нет». Сначала он спрашивал про домик, полдомика или хотя бы отдельную комнату, к вечеру был согласен на любые условия, лишь бы крыша над головой. Её согласился предоставить коми по имени Петя. Небольшенький кривоногий мужичок с плутоватыми глазами. Дом имел не из маленьких, но проповедовал принцип, на какой ляд городить перегородки – жизнь семьи должна быть как на ладони – видна из любого угла. Посему дом располагал всего одной, хотя и большой комнатой. Наблюдать в ней было за кем – орава деток ходила, бегала и ползала по всей полезной площади. Про свою жену, маленькую, вперевалку ходящую женщину, Петя с гордостью говорил: «Моя баба мала-мала, да носка!» Наносила «баба» Пете десять детей. С нами квартирантами в доме собралось семнадцать человек.

Три недели мы жили коми-русско-немецким табором. Незабываемое время. Петя дни и ночи проводил на полатях. Не знаю, работал ли он вообще где-нибудь. При нас обитал исключительно на полатях. При этом не просто поплёвывал, зевая от скуки. Петя не скучал, а зорко следил за перемещениями моих детей, стоило им спуститься на пол… Из всего жизненного пространства дома нам была выделена большая деревянная кровать. С жёстким условием – сидеть безвылазно. Мне разрешалось по нужде сходить, поесть, детей покормить. Стоило Ляле или маленькому Саше спуститься на пол поиграть, хозяин начинал бесноваться на палатях: «Убери своих ублюдков!»

Это был театр одного актёра. Петя вовсе не боялся, мои детки нанесут урон его многочисленным чадам или жилищу. Петя преследовал коммерческий интерес. Услуга использования пола для детских игр трактовалась им, как дополнительная, а значит, предоставлялась лишь за отдельную плату. В качестве коей с большим удовольствием принимались макароны или рис. Получив желаемые продукты, Петя на непродолжительное время делался страшно покладистым, границы его души расширялись до невозможности. Дескать, пусть русские дети хоть на головах ходят, ничего не жалко.

Бельё мы с «ноской» хозяйкой стирали в проруби в Северной Двине. Пока я стирала своё, хозяйка оставалась дома с детьми моими и своими и наоборот. Придёшь с реки, руки красные, горят. Не забыть ту ледяную воду и огонь в руках от неё.

Подселяясь к Пете, мы рассчитывали задержаться у него дня на три-четыре, потерпеть тесноту и неудобства и ехать дальше. Оказалось, все мы, приехавшие в Котлас для отправки в Архангельск, зависли между небом и землёй в планах высокого начальства НКВД. Ещё когда ехали из Хабаровска, Северодвинстрой расформировали, и теперь Москва никак не могла определиться, что с нами делать.

В конце концов отправили на строительство железной дороги Саратов-Сталинград. Ехали не так комфортно, как с Хабаровска – в товарных вагонах. Подолгу стояли на станциях. Все пути были забиты составами. На восток шли поезда с ранеными и военной техникой, побывавшей на фронте и требующей ремонта. На запад везли новую технику и новое пополнение солдат.

В нашем вагоне находилось шесть семей. Одна бездетная, у одной был двенадцатилетний сын, две семьи имели по двое детей, у нас – трое, в одной семье – четверо. По обе стороны вагона стояли двухъярусные нары. Верху разместились матери с маленькими детьми, там было светлей от окошек. Посредине вагона стояла большая железная печь. Что хорошо, в составе имелся вагон-лавка. Всё необходимое можно было купить, кроме курева. Муж в связи с этим почти всё время спал. Сон помогал бороться с никотиновой зависимостью. Я тогда легко переносила отсутствие курева. Дуся Киркина на одной станции ухитрилась купить дрожжи. Мука и масло продавались в вагоне-лавке. Все начали печь пышки. Всё бы хорошо, но поднимался смрад и дышать на втором ярусе было нечем.

Горшок моих детей стоял в вагоне на полу. Мне лишний раз слезать было неудобно. От еды оставались крошки, они сыпались вниз. На нижних нарах разместился инженер с двенадцатилетним сыном. Они из чемодана соорудили столик. На нём стояли тарелки, прикрытые салфеткой. Я часто будила мужа, когда детям требовался горшок. Ему это не нравилось, и он поставил горшок на доску, которая была прикреплена под окошком вдоль вагона. Как-то раз состав сильно дёрнули, и горшок (не пустой) упал на чемодан-столик. Мало того, что по закону подлости всё вылилось на столик, не на пол, куда потом свалился горшок, а на столик. Ещё и тарелку разбило горшком вдребезги. Будь инженер женщиной, скандалу было бы не оберёшься. Этот снёс молча. Чемодан ему, как могла, вымыла, тарелку возместила.

Весной прибыли на станцию Увек, это рядом с Саратовом, ниже от него по Волге. А дальше – Сталинград. Навигация в сорок втором открылась поздно, ожидая первых пароходов, жили в вагонах целый месяц.

Ночью однажды просыпаюсь, все сидят, понурив головы. И молчат. Оказывается, я так крепко спала, что не услышала, что мы приехали на войну. Германцы бомбили заводы – крекинг (нефтеперерабатывающий) и машиностроительный. «В чём дело?» – обратилась к мужу, и тут раздались частые выстрелы зениток, а потом долетели леденящие душу звуки разрывающихся бомб. Заводы, работающие на войну, были относительно далеко от станции, но рядом с ней находился шпалопропиточный завод, переоборудованный под выпуск заготовок для дзотов. И сама станция – стратегический объект. Поэтому соседи приуныли, если начнут бомбить станцию – нам несдобровать. Но обошлось.

Денгоф

С открытием навигации мы погрузились на пароход и вскоре прибыли на место, коим оказалось немецкое село Денгоф. Большое, с хорошими домами, трёхэтажной школой. Депортированные немцы, уезжая на восток, бросали всё: дома, мебель, дрова, кизяк, скотину. Бедная скотина, дичая, бродила по окрестностям. До нас в Денгоф приехало тридцать семей, эвакуированных с Украины. Они загнали в сараи бродячих коров, стали их обихаживать. Пустых домов стояло не одна сотня – выбирай любой на свой вкус. Муж остановился на доме с верандой, коридором, двумя спальнями, зимней и летней кухнями. На дворе два больших сарая, один для скота, второй – для топлива. Просторная кладовка, из неё лестница в погреб. Крепко жили хозяева. Всё сделано из добротного материала, в основном – из жжёного кирпича.

Внутри нашего дома что ни возьми покрашено, но безвкусица… Пол – ярко-жёлтый, потолок – ярко красный, окна и двери – тёмно-синие. Что ещё поразило – в каждой комнате печь, вроде плиты. Но конструкция более чем странная. На месте привычной чугунной варочной плиты с конфорками вмурованы два больших котла. Даже в зале стояли эти жуткие монстры. Что уж в них варили? Для какой цели предназначались эти образцы печного искусства? Во всяком случае – не ради красоты их сооружали.

Прожили мы в Денгофе недолго – лето сорок второго. Затем переехали в районный центр Бальцер (ныне Красноармейск), затем в село Мессер (сейчас Усть-Золиха), где была огромная лютеранская кирха. Величественная, красивая. Из Мессера перебрались в совхоз Марининский.

В войну жили мы сравнительно неголодно. Во всяком случае, значительно лучше, чем основное население. Мы относились к системе НКВД, которая вполне сносно снабжала вольнонаёмных. Случались отдельные скудные дни, питались одним пшеном и постным маслом, зато не было недостатка в хлебе. Другая головная боль беспокоила – топливо. Края степные. Продукты есть, а сготовить детям и себе не на чём. Особенно страдали в Бальцере. Приходилось промышлять в пустующих домах. Хозяева-немцы в Казахстане, Сибири, на Алтае, а мы в брошенном жилье безжалостно выламывали лестницы, снимали и курочили двери.

Сама занималась этим варварством, мужа посылала. Во время войны все организации работали с утра и до поздней ночи. Николай Фёдорович уходил в управление к восьми утра, на обед приходил к двенадцати, в час снова отправлялся на службу, возвращался после семнадцати, до двадцати ноль-ноль был второй перерыв, после него работал до двадцати трёх часов. В тот раз присмотрел хороший вариант с дровами. Недалеко от нас пустовал дом. Муж днём тщательно обследовал его и присмотрел в кладовке высокую добротную лестницу, ведущую на чердак. Приглянулись ступеньки: толстые да массивные, чем не дрова. Прямо под лестницей располагался люк в погреб с массивной деревянной крышкой. Николай Фёдорович поднял её, в погребе тоже было чем поживиться – деревянная лестница, да и сама крышка люка привлекла внимание поисковика, из доски пятидесятки сбитая, гореть будет за милую душу. Всё дерево до звона сухое.

Возвращаясь с работы, решил для начала прихватить несколько ступенек чердачной лестницы. Ночь выдалась самая воровская – тёмная, хоть глаз коли. Николай Фёдорович был без фонарика, однако хорошо запомнил путь в кладовку, прошёл в неё, сделал шаг под лестницу, чтобы начать выбивать ступеньки и рухнул вниз… Пока он сидел в своей конторе, крышку с погреба попятили. Конкурентов по заготовке дров в пустующих домах хватало. Муж ударился коленом о лестницу погреба, пришёл домой, припадая на ушибленную ногу… Да ладно бы одна хромота, кроме этого лицом гвозданулся, завершая короткий полёт во чрево погреба. Как результат – синяк под глазом. Первым делом к зеркалу дома сунулся: «Как я завтра в таком виде на работу пойду?» А куда деваться – надо идти. Повеселил сотрудников фонарём под глазом. «Николай Фёдорович, – спрашивали, – за что вас жена так отволтузила? Неужели шерше ля фам?» Не будешь объяснять, что на воровское дровяное дело ходил под покровом ночи.

В другой раз обошлось без травм, но так же без топлива. Я Николаю Фёдоровичу резко сказала, когда он уходил в управление после второго перерыва (к восьми вечера), что дров у меня ни грамма. Пустующие дома в округе разорили до основания, ничего деревянного не осталось. Ситуация аховая, ни полена в доме, ни щепочки – утром чай не на чем будет вскипятить детям.

В здании управления, где работал муж, имелась в подвале своя котельная. На её нужды привезли и сгрузили во дворе короткие брёвна. Сей факт я днём зафиксировала по пути в магазин. Закончив работать в двадцать три часа, муж задержался, подождал, пока сотрудники уйдут, и под покровом темноты прихватил одно брёвнышко. В свете бледной луны, выныривающей из-за облачков, облюбовал среди брёвен гладкое, без коры. Решил, коль без коры, значит, сухое, в самый раз на дрова. Был в рукавицах, подхватил брёвнышко – о, не тяжелое, точно сухое… На его требовательный стук (как же – добытчик явился), дверь открываю, Николай Фёдорович победным шагом заносит бревно в сенцы и говорит: «Тут тебе и чай, тут тебе и суп с макаронами!» Довольный. И опускает на пол ношу.

Спрашиваю: «Зачем нам это?» – «Как зачем, – удивился, – для топки!» И только после этого разглядел добычу. Принёс эбонитовую трубу.

Хорошо, особо не надеясь на его добычливость, немного дров нашла, пока он был на работе, так что пили чай и хохотали.

Однажды в очереди за хлебом пожаловалась женщине постоянной бедой с топливом. Она поделилась своим опытом, придумала отличный способ решения проблемы с дровами. Ими обеспечивает её солдат, а рассчитывается с ним хлебом. В Бальцере находились новобранцы, ожидающие отправления на фронт. Казарма как раз по пути в магазин. Я подошла к группе солдат. На моё предложение они грубо отказали. И всё же один согласился. По вечерам в свободное от службы время, он приносил дрова. В благодарность угощала его ужином и отдавала пайку хлеба. Солдата звали Витей, однажды принёс дрова и говорит: «Ну, тётя Фрида, последний раз принёс, послезавтра на фронт». На мой вопрос: боится или нет, ответил: «Боюсь! Старший брат Володя погиб в сорок первом, погибли два дяди. Пусть бы Гитлер со Сталиным дрались между собой, зачем нам молодым погибать?»

Году в сорок девятом столкнусь с ним в Казахстане, в Петропавловске. Была в командировке, на вокзале стою у кассы, смотрю, Витя. Сразу узнала, и он меня. Выжил, до Праги дошёл, там ранение получил. Мальчишкой был, когда мне дрова носил, а тут мужик. Обрадовался: «Вы так хорошо отнеслись в Бальцере ко мне. Голодно было, а вы покормите, да и по дому тосковал, у вас посижу, будто у родственников побываю…»

Как я уже говорила, мне во время войны легче жилось, нежели в годы тюрьмы, лагеря, да и многие годы до ареста нас как «бывших» преследовали. А в войну чувствовала себя свободно, не было груза на душе. Муж был под бронью, хотя потом начали и с бронью понемногу забирать на фронт. И снова страх, что будет со мной немкой, тремя детьми. Но повезло, муж до конца войны оставался под бронью. Последнее его место работы в системе лагерей НКВД был совхоз Мариинский. Вскоре по окончании войны из системы НКВД начали увольнять всех вольнонаёмных, бывших заключённых, в том числе и мужа.

Рядом с совхозом было село Большая Дмитриевка. Переехали туда в июне 1945-го, муж устроился главным бухгалтером леспромхоза. Вот здесь мы почувствовали, что значит система снабжения НКВД. Спасла нас картошка, уродилась в том году в большом количестве. Иначе бы голодали по-настоящему. Я не работала – детсада не было, а няню не на что нанимать. Муж по карточкам получал пятьсот граммов хлеба в день, нам, иждивенцам, не полагалось. Вот и крутись. Было дело, муж за одеяло выменял пуд ржаной муки. Дабы поменьше расходовать ценный продукт, варила картошку, пропускала через мясорубку и добавляла в тесто. Тесто из ржаной муки само по себе туго на подъём, а с примесью большого количества картошки совсем не поднималось. Не помогали и кресты из теста, которые муж укладывал на хлеба, говорил, так его бабушка делала.

Мне удалось однажды по случаю купить рыбий жир в аптеке. Пекла на нём лепёшки из ржаной муки и картошки. Ужас, как рыбий жир глаза ест, и запах невыносимо тошнотворный. Брошу лепёшки на сковородку, сама пулей из кухни в коридор к входной двери. Постою, свежего воздуха глотну, глаза протру, потом, стараясь не дышать, забегу на кухню, переверну лепёшки и снова к выходу. Делила блюдо следующим образом: положу на обеденный стол перед каждым по пять лепёшек, мужу – мужчине-кормильцу – шесть. Как ни просила их не спешить разделываться с лепёшками, всё равно пока разливала суп по тарелкам, муж и дети успевали лепёшки прикончить. И сидят с невинными глазами. Куда деваться, из своей порции выдам каждому по лепёшке. Хорошо, организм у меня такой, что немного требовал еды, малым обходилась.

В Большой Дмитриевке жили с июня 1945-го по февраль 1947-го. Из Жерновки от мамы получали письма, непросто ей было одной. Безрезультатно хлопотали о переезде мамы к нам. Не разрешали с убийственной формулировкой – «выслана навечно». Тогда муж, напирая на факт, что он житель Змеиногорска, Алтайского края (Змеиногорск рядом с Восточно-Казахстанской областью и Жерновкой), стал просить, чтобы нам разрешили переехать жить к маме. Просьбу удовлетворили.

Казахстан

22 февраля 1947 года мы прибыли на станцию Шамонаиха. Мама за пятьсот рублей нанял подводу, сама не ездила – возница ждал на станции. В этот день маме исполнился шестьдесят один год. Какая это была радостная встреча, одиннадцать лет не виделись с мамой, с февраля тридцать шестого, с того самого судебного дня, когда дали мне пять лет лагерей. И вот с мужем и тремя детьми я у мамочки.

К нашему приезду мама купила два больших чувала пшеницы. Мои дети страшно обрадовались такому богатству. Прекрасно понимали, что такое хлеб в доме. А сколько мама зарабатывала шитьём. Много, очень много мама нам помогала. Большое ей спасибо, Царствие ей небесное. В 1948 году родился Коля. Хорошо мы жили в Казахстане. Дети получили высшее образование, сыновья учились в Ленинграде, дочери в Семипалатинске, мы с мужем работали бухгалтерами в колхозе.

Автор о третьей смуте в жизни героини

В самом начале нашего рассказа, если помнит читатель, разговор шёл о семидесятипятилетнем юбилее героини. На том торжестве Эльфрида Германовна, оглядываясь на прошлое, сказала, что было в её жизни две смуты, никому не пожелает ни одной из них: теряла родственников, несла скорби, да, слава Богу, это уже история. В конце концов всё наладилось, её старости любой позавидует – дети в люди вышли, все живы-здоровы, внуки большие, правнуки есть, можно умирать спокойно!

Со всех сторон, конечно, понеслось, как это умирать, живи да нас радуй!

Пройдёт не так уж много времени, и моя героиня горестно подумает, вспоминая вечер юбилея: после него бы и упокоиться навсегда. Поняла, вопреки ожиданиям, жизнь не будет заключена в красивые рамки «райского» детства и старости «на зависть». Сказки со счастливым окончанием не получится. Исполняя просьбу детей и внуков написать о прожитом, дойдёт до переезда в 1947-м в Казахстан и поставит точку фразой: «На этом заканчиваю свой рассказ. Может, кто-либо из детей или внуков продолжит его. В связи с затянувшейся смутой в нашей стране, их повествование тоже, наверное, будет грустным».

Полные пессимизма строчки лягут на бумаге через десять лет после юбилея, случится это не в Казахстане, не в Серебрянске, а в небольшом городке на берегу Волги.

Уже через несколько месяцев после юбилея, в декабре 1986-го, нехорошо похолодеет в животе: в Алма-Ате произойдёт невиданное для Советского Союза – вспыхнет многотысячный митинг, с разгоном демонстрантов, убитыми и ранеными. Разные доходили слухи до Серебрянска (в газетах почти ничего не писали), кто говорил про сотни убитых, кто, мол, всего ничего, а студентов, молодёжь использовали втёмную баи, рвущиеся к власти. Они через своих людей подстрекали толпу, дескать, сколько можно казахами из Москвы рулить, дайте нам свободу и самостоятельность. Сердце много повидавшей женщины заныло в нехорошем предчувствии – в Гражданскую войну тоже о свободе кричали все, кому не лень. И махновцы, и красные, и белые – были за свободу. При этом убивали, убивали, убивали…

Перестройка переросла в новую смуту. Серебрянский завод неорганических производств, работавший на оборонку Советского Союза и кормивший город, начал пробуксовывать, а потом и вовсе, как говорил зять: ни в дугу, ни в Красную армию. Зять был начальником цеха, цех остановил работу, зарплату платить перестали. И месяц, и второй, и полгода… Дочь работала терапевтом в поликлинике, получать стала смешные деньги, которые постоянно падали в цене. Хорошо, пациенты по восточным обычаям одаривали доктора продуктами.

Сыновья жили в России, старший Александр – кандидат наук, конструктор, как-то приехал в отпуск и разоткровенничался. По жизни молчун, а тут прорвало: «Мама, во власть на разных уровнях рвутся дилетанты, воры и предатели! Прислали к нам на опытный завод нового директора. Старого убрали, дескать, он из красных директоров. Новый вместо «кабели» говорит «кабеля», вместо «отверстие» у него может выскочить «дырка». Зато слывёт успешным менеджером. Кого только не отправляют учиться за рубеж менеджменту, а делают из них предателей. Зачем западу конкуренты? Англичане как поступали в своих колониях. Всячески ублажали местную верхушку, при этом детям царьков и баев предоставляли возможность учиться англосаксонскому разуму в Лондоне. Те возвращались в колонии английскими марионетками и входили в правительства, законодательные органы. Нашу промышленность, сельское хозяйство, науку губят такие вот «кабеля». Неумехи, подлецы и воры, а чаще всё это в одном флаконе».

Хаос XX века продолжался. Снова всё рухнуло, как в ту неправдоподобно далёкую Гражданскую войну. Заводы «задули свои печи», стало холодно, голодно и беспросветно. Беспросветно в прямом и переносном смысле – начались регулярные перебои с электричеством. Не было, как в Гражданскую, махновцев, красных и белых, да нагрянули другие беды. В семнадцатом родители и все члены семьи в одночасье стали изгоями как представители класса угнетателей-эксплуататоров. На этот раз в одночасье она с семьёй дочери оказались в другой стране. Эльфрида Германовна решила перебираться в Россию. Пусть там тоже не сахар… В принципе, ей немке-пенсионерке всё равно где жить, её песня спета, но дочь русской записана, зять тоже не казах… Принялась уговаривать зятя и дочь на переезд в Россию. Её предки-меннониты не один раз покидали обжитые места в ответ на притеснения со стороны государства, всё бросали и уезжали за тысячи километров. Меннонитская кровь Эльфриды Германовны подсказывала, надо ехать в Россию.

Осуществить план реэмиграции помог сын Александр, он тоже сорвался с места, перебрался из Питера в городок под Казанью. Директор, говоривший «кабеля», предприятие обанкротил, ему и не надо было знать, где дырка, а где отверстие, где кабели, а где кабеля, мыслил другими категориями. Уезжать в Германию с руин своего завода Александр не захотел. По паспорту был немцем, отлично знал немецкий, мог бы подсуетиться и организовать отъезд, не захотел. Объяснял: «Мама, здесь я – уважаемый человек, ценный кадр, в Дойчланд буду вторым сортом». Институтские друзья позвали в Татарию, где была работа по специальности. Александр взрослую дочь оставил в Питере, сам с женой переехал. После этого Александр озадачился сестру с матерью перетащить из Казахстана, помог приобрести им жильё. Четырёхкомнатную квартиру в Серебрянске продали за бесценок, только и смогли купить «полуторку» в Татарии, да и то добавлять пришлось.

Недолго Александр работал на новом месте, всего два года, а потом сгорел – онкология. Не зря говорят: все болезни от нервов. Никто не назвал точную причину возникновения рака, но стрессы, которыми смута, не скупясь, наградила Александра, не могли не сыграть свою паскудную роль.

Дочь Эльвира осталась на Байконуре, городе наполовину русском, наполовину казахском. Изрядно победовала там в переходный период, но уезжать не захотела.

Младший сын Николай переживал перманентную смуту в Омске. Был он, как и Александр, технарём, также работал на оборонку, его предприятие не оказалось радостным исключением на общем фоне, тоже захирело. Сначала перебивался случайными заработками, потом устроился рабочим в гостиницу, имелся выбор: столяром идти или электриком. В электричестве Александр был профессионалом, а столярничал в свободное время – дома всю мебель сам смастерил. В электрики не захотел: «Они вечно баклуши бьют, с тоски помереть можно». Подался в столяры. Гостиница большая, без работы сидеть не приходилось.

Внучку Леночку угораздило выйти замуж за турка. Эльфрида Германовна давно перестала чему-либо удивляться, этот факт восприняла болезненно: её чудная Леночка и какой-то Салим. Сдерживала себя, никому не говорила (говори не говори – не переделаешь), да в бессонные ночи терзала голову мысль о Леночке, живущей в чужой Турции. Среди всех внуков и внучек Леночка была на особом счету. Когда пришло время отправлять её в школу, Эльфрида Германовна поставила категорический крест на профессиональной трудовой деятельности и окончательно ушла на пенсию, решив всю себя посвятить хотя бы одной внучке. Тогда-то и перебралась в Серебрянск к дочери. Водила Леночку в художественную студию, кружки, музыкальную школу. Училась Леночка на круглые пятёрки, с золотой медалью окончила школу, с красным дипломом институт, и вдруг – досталась турку.

Надо сказать, Эльфрида Германовна перед этим только-только пришла в себя от одной напасти, вздохнула с облегчением: слава Богу, пронесло, теперь-то у Леночки по-людски будет… И вот с другой стороны напасть.

До турка Леночка едва не обрела статус жены бандита. Изболевшееся по этому поводу сердце Эльфриды Германовны ликовало, когда ситуация разрешилась по формуле «нет человека – нет проблемы». Больше года Леночку не отпускал от себя Артур. Тип из новых русских, которые носили в лихие девяностые красные пиджаки и золотые в палец толщиной цепи на крепких шеях. Артур пусть и не бритый мордоворот с одной извилиной в голове и та в виде доллара, а всё одно – яркий представитель бандитского бизнеса. К Леночке прилип намертво!

– Бабушка, Артур не тот человек, от которого можно запросто уйти, – объясняла Леночка. – Но он хороший!

Эльфрида Германовна видела, что влипла Леночка, как та муха в сахарный сироп, а помочь ничем не могла.

Артур представлял всем Леночку своей невестой. Одно хорошо, не торопил события с официальным оформлением отношений. «Всё будет, – убеждал Леночку, – загс, шикарное венчание, но сначала дом построю! Западло мне в квартире начинать семейную жизнь. И свадьбу сделаем всем на зависть, твой любимый Басков будет для нас петь-заливаться! Это я тебе обещаю!»

Как умела молила Эльфрида Германовна Бога, прося оградить внучку от такого замужества. Господь ли услышал или что – убили жениха. Девяностые годы оставили для потомков характерные меты – на самых престижных местах самых престижных кладбищ стоят тысячи монументальных памятников в камне и металле, граните и бронзе, дорогие и очень дорогие, аляповатые и мастерски сделанные. Лежат под ними в основном молодые люди мужеского пола. Нетерпеливой братве, ошалевшей от денег, некогда было тратить время на дипломатические переговоры для расширения масштабов своего «бизнеса», всё решалось по-ковбойски – кто быстрее кольт выхватит…

Узнав о кончине Артура с пулей в голове, Эльфрида Германовна не смогла скрыть радость: «Ну, и слава Богу».

И вот теперь Салим. Леночка работала в туристической фирме, в одну из поездок в Турцию познакомилась… Эльфрида Германовна ничего не имела против турок как таковых, но в мыслях не могла допустить мужем Леночки китайца, корейца, араба, турка. Сама в девичестве неоднократно слышала наставления матери: «Бог не для перемешивания разделил людей по цветам кожи, нациям. И если ты немка, надо выходить замуж за немца, ещё лучше – за немца-меннонита». Скорее всего, так бы и поступила, кабы не арест, лагерь… Муж её, Николай Фёдорович, был наполовину русский, наполовину украинец, тем не менее не кореец или араб. Пусть Леночка ещё не задумывается о Боге, да когда-нибудь постучится Он в сердце, а вокруг мусульмане, страна, где замуж выходят не за мужчину, а за его семью… И дети твои будут мусульманами. Леночка прислала фотографии своего никаха – турецкого свадебного обряда, типа венчания. Эльфрида Германовна посмотрела и расплакалась.

Перед глазами имелся случай русско-мусульманского брака. В Татарии в соседях у них была семья Прохоровых – Зухра и Роман. Дети их поразъехались, жили русский с татаркой на пенсии вдвоём. Обоим за шестьдесят, приветливые интеллигентные люди. Дочь Эльфриды Германовны Людмила дружила с Прохоровыми. Те не относились к домоседам, для которых телевизор главный вид досуга. С годами не утратили жизненный азарт, любили людскую кутерьму вокруг себя – разговоры, шумное застолье – часто приглашали Людмилу с мужем к себе на дачу. Не один раз Зухра горячо и настойчиво (вовсе не ради приличия) звала Эльфриду Германовну «свежим воздухом подышать, шашлыков с пылу-жару употребить, вина хорошего выпить». «Куда уж мне замшелой старухе, – отказывалась та, – я свои шашлыки давным-давно съела вместе с зубами, а путаться у вас молодых под ногами не хочу». «Молодые» парились в бане, выпивали (баран без вина в горло не лезет), пели песни, спорили «за политику». Зухра в своё время окончила Казанский университет, в советское время работала программистом, в перестроечное – парикмахером, продавцом, шапки шила. С Романом они поженились ещё в студенчестве, он учился в Казанском авиационном институте, потом работал мастером, начальником цеха, в девяностые начал квартиры отделывать. Мужчина был головастый и рукастый. Более сорока лет супружеского стажа накопили Прохоровы.

В тот роковой майский день были они на даче одни. Днём Роман перекапывал землю, делал грядки, под вечер напилил ножовкой дров, протопил баню. Парился он отчаянно. Баню раскочегаривал по принципу «быка в парной жарить можно». Зухра тоже, несмотря на чисто татарское происхождение, любила жаркую русскую баню. Супруги от души хлестались веничком, выскакивая из парной, обливались холодной водой из вёдер. Завершив банную процедуру, сели за стол. Сервирован был без шашлыков, но имелось чем закусить. Роман любил повторять: «Александр Васильевич Суворов говорил: после бани продай штаны, да выпей! Великий полководец мимо не скажет!». Продавать штаны не потребовалось в тот раз, в холодильнике дожидался заветного часа «суворовский послебанный атрибут» в пол-литровой таре. Граммов сто пятьдесят Роман выпил, а ночью случился обширный инфаркт.

Дальше началось самое интересное. Примчались на похороны из Казани две сестры Романа, Зухра им голосом, не терпящим возражений, заявила, что похоронит мужа по-мусульмански. Сёстры на дыбки – как так «по-мусульмански», брат пусть и не воцерковлённый, но с детства крещёный, и вся родня со всех сторон русская, и вдруг лежать её достойному представителю под полумесяцем… Роман на бытовом уровне понимал татарский язык, женившись на Зухре, по-первости активно изучал его из соображений: чё это я буду белой вороной среди новых родственников. Позже, когда атеизм пошёл на попятный, проявлял интерес к Корану, читал его на русском, но сугубо из любопытства, никогда не собирался обращаться в мусульманство. Кстати, Зухру тоже верующей не назовёшь, воспитывалась в атеистической семье, отец был инструктором горкома партии. Зухра по большому счёту была женщиной светской, хотя знала дорогу к мечети, бывала там. Именно бывала – не больше. Роман тоже не блуждал в трёх соснах в поисках дороги к храму, изредка заходил в церковь свечку поставить. Зухра стеной поднялась – хороним по-мусульмански. Место на кладбище у неё заготовлено, брата похоронила, рядом с его могилой оставила участочек для себя и Романа. Пусть кладбище интернациональное, есть могилы христиан, иудеев и мусульман, она видела своё захоронение и мужа в соответствии с мусульманским обрядом. «Роман знал об этом!» – убеждала сестёр мужа. «Ну и что? – возражали те. – Ну и что? Нам он словом не обмолвился об этом – хоронить по-вашему не завещал».

После долгих споров пришли к консенсусу, причём, сёстры сумели отвоевать основные позиции: хоронить в гробу, ногами, как и положено, на восток ориентировать. В одном пришлось уступить, Зухра стояла насмерть против главного христианского символа – креста. И не только на могиле, запретила на шею Роману надевать, в руку вкладывать. Нет, нет и нет! Слушать не хотела никаких доводов. Пришлось согласиться.

Родственники Романа коварно нарушили данный пункт договора. На кладбище, перед тем как крышку гроба закрывать, ухитрились сунуть крестик в гроб. Одна сестра Романа отвлекала Зухру, тем временем сыновья сестры, плотно сомкнув плечи, выступили в роли ширмы между вдовой и усопшим, в этот короткий момент вторая сестра провернула секретную операцию, положила крестик у плеча Романа.

Зухру посвящать в сей факт не стали. Всем родственникам, кто знал о данной тайне, сёстры наказали держать язык за зубами. Не из опасений, Зухра пойдёт на вскрытие могилы для изъятия креста, нет, из соображения – к чему расстраивать хорошего человека. К Зухре сёстры усопшего всегда с любовью относились. Ценили как хозяйку, мудрую женщину. Дело прошлое, Роман покуролесил в молодости по дамской части, да и в более зрелые годы не сразу угомонился, в сорок пять лет к молодой особе навострил от Зухры навсегда лыжи. Тоже, надо сказать, татарке. Зухра всё перетерпела, сохранила семью.

Всего-то на полтора года пережила супруга. Так что лежат Роман и Зухра на кладбище рядом, но валетом – памятники лицом друг к другу.

От кого-то слышала Эльфрида Германовна, что если ты дожил до правнуков – все твои грехи прощаются. Леночка родила двойню – Дженгиза и Искандера. Черноглазые, черноволосые турчата… С тоской смотрела на их фотографии Эльфрида Германовна. И ничего с собой поделать не могла.

Бог одарил Эльфриду Германовну лёгкой смертью. Она часто повторяла в последний год дочери Людмиле: «Только бы вас не обременять». Всего две недели не вставала с постели. Была в полном сознании, голода не чувствовала, ела как воробей – кашки поклюёт да водички попьёт. Людмила поила её святой крещенской. В Татарии Людмила начала ходить в православную церковь. За десять дней до смерти предложила матери пригласить батюшку. Эльфрида Германовна не воспротивилась. Батюшка окрестил её (так и не крестилась ни по какому обряду за долгую жизнь), исповедовал, причастил, пособоровал. Перечисляя грехи на исповеди, со слезой покаялась, что не научила Леночку мужчин выбирать, не уберегла от турка. На что батюшка с пониманием покивал головой.

Умерла Эльфрида Германовна во второй половине дня. Всю жизнь она более чем тщательно следила за собой, неукоснительно следовала принципу: одежда должна быть всегда чистой, наглаженной, аккуратной, со вкусом подобрана, волосы подвиты, глаза подкрашены, губы помадой обозначены. Обувь до последнего носила на каблуках. И девушкой была привлекательной, и женщиной элегантной, и бабушкой на зависть. Когда в начале восьмидесятых годов канадская родственница оставила небольшое наследство в долларах, поехала Эльфрида Германовна за ним в Москву вместе с сыном Александром. Получила в банке не Бог весть какое наследство, пошла в сопровождении сына в валютный магазин «Берёзка» что-нибудь из одежды прикупить. На входе милиционер посмотрел на Эльфриду Германовну и спрашивает у Александра, которого посчитал переводчиком: «Она хоть что-нибудь по-русски понимает?» За иностранку принял бабушку в элегантном пальто, шляпке с вуалью, туфельках на каблуках, лёгким макияжем на лице…

За час до смерти Эльфрида Германовна почувствовала что-то новое в себе и решила: «Надо или умирать, или вставать». Звать дочь из другой комнаты не стала, села на кровать, опустила ноги на пол, попробовала их на прочность – держали, поднялась, подошла к окну, отдёрнула штору, посмотрела на жаркое июльское солнце, которое скатывалось за Волгу, потом сделала шаг к комоду, над ним висело овальное зеркало. Прошлась расчёской по голове, припудрилась, затем критически посмотрела на своё отражение, вздохнула, задёрнула штору и снова легла.

Сквозь щель, образованную тяжёлыми шторами, в комнатку проникали золотистые лучи, они весело прошивали густой сумрак и ложились узкой полоской на прикроватный коврик. Эльфрида Германовна скосила взгляд на солнечный след, улыбнулась и увидела себя шестилетней девочкой в актовом зале гимназии в Молочанске. Она сидит в первом ряду с мамой и папой, на ней газовое платье – пурпурное, воздушное, рукава фонариком… Сердечко колотится в нетерпении, вот-вот её выход на сцену… Сейчас тётушка Катя тронет клавиши фортепиано, из-под пальцев польётся Шопен…

Зазвучала чудная музыка, но не из-за кулис, где сидела тётушка, полилась сверху… Звучало не фортепиано и не Шопен…

***

В оформлении обложки использована картина Владимира Чупилко «Покров».

Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
23 oktyabr 2019
Yozilgan sana:
2018
Hajm:
130 Sahifa 1 tasvir
Mualliflik huquqi egasi:
Автор
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar