Kitobni o'qish: «Трагедия адмирала Колчака»
Составление, предисловие кандидата исторических наук С.Н. Дмитриева

© Дмитриев С.Н., составление, предисловие, 2023
© ООО «Издательство «Вече», 2023
Крестный путь верховного правителя россии
Образ этого незаурядного человека дробился на отдельные противоречивые части еще в восприятии его современников. Его называли «русским Вашингтоном» и «Александром IV», «насквозь демократом» и «хранителем монархической идеи», «рыцарем долга и слова» и «жестоким диктатором», «сибирским бонапартом» и «несчастным моряком, который не сумел быть Наполеоном», «мечтателем-идеалистом» и «блистательным военным», «сентиментальным философом» и «адмиралом без флота», «талантливым исследователем» и «роковым человеком». Такая многоликость восприятия фигуры этого исторического деятеля сохранилась до сих пор. В ней продолжают уживаться самые полярные оценки и эпитеты – от великомученика за святое дело освобождения России до кровавого вождя контрреволюции и реакции.
Эти полярности сохраняются несмотря на многие исторические публикации последних лет, документальные и художественные фильмы, среди которых выделяется почти триумфально прошедший по российским киноэкранам фильм «Адмирал». Несмотря на явные достоинства этого фильма – яркий, эпический характер, воспевание образа главного героя, неподдельный интерес к истории любви адмирала, – в нем в силу неизбежной скороговорки остались за кадром главные вопросы: каким образом Колчак оказался Верховным правителем России и почему все-таки он и его дело потерпели сокрушительное поражение? Я уже не говорю о множестве досадных исторических ошибок, которые присутствуют в фильме, но не умаляют при этом его значения.
Как же уловить истинный облик Александра Васильевича Колчака, вошедшего в историю в качестве Верховного правителя России, год с небольшим находившегося на гребне власти? Самый легкий из возможных путей – скорейшее ознакомление читателей с подлинными документами и с теми трудами, посвященными жизненному пути Колчака, которые хранятся в необозримой кладовой литературы русского зарубежья и до недавнего времени оставались в нашей стране под запретом. Среди этих трудов на одно из первых мест, без сомнения, выдвигается книга замечательного русского историка Сергея Петровича Мельгунова (1879–1956) «Трагедия адмирала Колчака».
Россия прожила уже более 20 лет нового века и не так давно отмечала 100‑летие событий революционной смуты 1917 года, взорвавшей вековые устои великого государства. Самое любопытное, что в общественном сознании страны до сих пор еще так и не сформировалось четкое и взвешенное понимание того, почему и как случилась эта трагедия, каковы ее скрытые истоки и пружины. К сожалению, даже поток книг и исследований на данную тему, который выплеснулся на читателей за последние годы, не прояснил очень и очень многое из покрытого «плесенью времени». Приходится обращаться к указанной теме как бы заново, и помочь в этом могут все еще не вошедшие в массовый общественный оборот труды именно одного из крупнейших российских историков ХХ века С.П. Мельгунова.
Вехами на жизненном и творческом пути историка до революции стали исследования по истории России, прежде всего Русской церкви, подготовка им многотомных коллективных трудов о реформе 1861 г., Отечественной войне 1812 г. и масонстве, редакционно-издательские дела в издательстве «Задруга» и журнале «Голос минувшего», а также активное участие в создании и деятельности Народно-социалистической партии. События Октябрьской революции привели историка в стан контрреволюционных сил, в которых он занимал одно из самых видных мест. На этом поприще Мельгунова ждали пять арестов, полтора года заключения в тюрьмах, полгода жизни на нелегальном положении, угроза расстрела и высылка за границу в 1922 г. Затем последовали около 35 лет жизни на чужбине, продолжение антисоветской борьбы и издательской работы, а самое главное, беспрерывные исследования историком пережитой Россией новой смуты. Из-под его пера в эмиграции вышли 12 исследовательских трудов (в 16 томах), сотни статей и заметок, которые позволяют без сомнения называть Мельгунова крупнейшим историком русского зарубежья.
Самым важным трудом Мельгунова в эмиграции стала его трилогия «Революция и царь», которую он задумал еще в 1930‑е гг. и над которой работал с периода Второй мировой войны до последних лет своей жизни. В нее входят следующие книги, которые были выпущены в свет издательством «Вече» (3 книги – в 2006 г., а 2 последние – переизданы в 2016 г.): «Легенда о сепаратном мире. Канун революции» (Париж, 1957), «Мартовские дни 1917 года» (Париж, 1961) и «Судьба императора Николая II после отречения» (Париж, 1951). Не останавливаясь подробно на содержании всех этих книг, упомянем лишь, что на их страницах подробно, в некоторых местах почти час за часом, описана трагическая одиссея Николая II и его семьи, начиная с событий 1916 г., первых раскатов Февральской революции и кончая трагедией в Екатеринбурге.
Завоевав популярность в качестве видного историка, издателя и общественного деятеля еще в дореволюционное время, Мельгунов оказался в рядах противников советской власти, поселившись после высылки из России в конце концов во Франции, где он и умер в 1956 г. В эмиграции, отбросив почти все свои прежние исследовательские привязанности, Мельгунов сосредоточился на историческом отображении прожитого Россией на его глазах революционного лихолетья и в конце концов не мог не подойти в своих трудах к воссозданию кровавой эпохи Гражданской войны.
Первым серьезным обращением к этой теме стала книга Мельгунова «Н.В. Чайковский в годы гражданской войны. Материалы для истории русской общественности. 1917–1925» (Париж, 1929). В ней автор предпринял весьма успешную попытку взглянуть через призму насыщенной бурными событиями биографии старого революционера, руководителя антибольшевистского правительства Северной области (г. Архангельск) Чайковского на истоки и характерные черты Гражданской войны. Эта книга дает прекрасное представление о творческом почерке историка, всегда стремившегося быть как можно более объективным: «Быть “беспристрастным” в истории гражданской войны я, конечно, не могу, ибо сам являюсь одним из действующих лиц. И все-таки я старался в данном случае быть больше “летописцем” и говорить преимущественно языком фактов и документов». В книге о Чайковском Мельгунов сформулировал даже следующий своеобразный «завет» добросовестных историков: «Кто-то сказал: в жизни две стороны, две правды. И дело истории из двух правд воздвигнуть единую, цельную. Установить единую “правду”, к сожалению, не суждено и истории».
В том же 1929 году в Париже увидела свет небольшая книга Мельгунова «Гражданская война в освещении П.Н. Милюкова. Критико-библиографический очерк», которая представляла собой не что иное, как развернутую, прекрасно аргументированную рецензию историка на двухтомный труд Милюкова «Россия на переломе», посвященный Гражданской войне. Автор книги дал весьма нелицеприятную критику исследования бывшего лидера кадетов, справедливо обвинив его в схематизме, искажении и замалчивании фактов, подчинении своих выводов определенной политической линии. Параллельно Мельгунов дал свое понимание многих существенных сторон истории русской смуты ХХ века. Примерно такой же характер носила брошюра Мельгунова «Российская контрреволюция. Методы и выводы генерала Головина», изданная в Париже в 1938 г. и анализировавшая книгу генерала о событиях революционных лет.
Историк никогда не скрывал, что в исследовании периода Гражданской войны его прежде всего интересовала судьба Белого движения. Он объяснял это тем, что уж слишком много «неправды» сложилось вокруг «дела, начатого Добровольческой Армией», «вокруг подвига, жертвенность которого была впоследствии затушевана тем флером реакции и социальной ненависти, который покрыл высокие патриотические думы и настроения первого во всяком случае периода Добровольчества». Отвергая расхожие утверждения о сугубой классовости», «реакционности» Добровольчества, он утверждал, что оно «было движением в полном смысле слова национальным…».
Такой вывод содержался уже в статье историка «Очерки генерала Деникина» («На чужой стороне», Берлин, 1924, № 5), посвященной обзору исторической эпопеи одного из вождей Белого движения. В этой небольшой статье Мельгунов дал принципиально важные оценки деятельности А.И. Деникина, которые с известной корректировкой могли бы быть отнесены и к личности А.В. Колчака. «Каковы бы ни были ошибки генерала Деникина, – писал историк, – он не принадлежал к числу реставраторов (позднее Мельгунов называл Деникина человеком “либеральной направленности”) – это обвинение должно быть снято перед потомством». По мнению Мельгунова, «не поражения были главной причиной неудачи ген. Деникина, а больше всего его внутренняя политика». Деникин, будучи прекрасным военным, «не умел разбираться в общественных отношениях», не уступал «демократическим требованиям»: «Известная гибкость в политике требуется – и ее не было у слишком прямолинейного Деникина… Прямолинейность создавала ген. Деникину врагов там, где у него могло быть содружество, он обострял отношения там, где политика требовала их смягчения».
В этих словах скрыта одна из тайн крушения Белого дела. В его вожди выдвинулись видные военачальники, имевшие большой опыт, горячо любившие родину, готовые отдать жизни за ее освобождение (Л.Г. Корнилов, М.В. Алексеев, А.В. Колчак, А.И. Деникин, П.Н. Врангель и другие), но им явно не хватало политического опыта, «государственного разума», гибкости и изворотливости в борьбе с более изощренным, жестоким, не останавливавшимся ни перед чем противником. Мельгунов надеялся в 1924 г., что в будущем будет оценен «жертвенный подвиг ген. Деникина и всех, кто был с ним», видя «в раскрытии этой правды сущность исторического процесса», и именно поэтому он сам обратился в конце 20‑х гг. к фигуре А.В. Колчака, символизировавшей героизм и подвижничество Белого дела.
Мельгунов никогда не встречался с Колчаком, но между ним и адмиралом протягивались в годы Гражданской войны невидимые опосредованные нити. Дело в том, что историк играл не последнюю роль в развертывании антибольшевистской борьбы, являясь товарищем председателя Народно-социалистической партии и одним из руководителей «Союза возрождения России» – сильной контрреволюционной организации, объединившей левый фланг антисоветских сил. «Союз возрождения» сделал немало конкретных дел для налаживания антибольшевистских действий, а летом 1918 г. этот союз, сблизившись с другой контрреволюционной организацией – «Национальным центром», преимущественно кадетским по своему составу, поднял вопрос «о создании всероссийского правительства» на Востоке. Тем самым он сыграл свою роль в развертывании событий в сторону прихода к власти адмирала Колчака. Позднее, во время четвертого ареста Мельгунова в 1920 г., ему в вину вменялась именно поддержка им «деникинщины» и «колчаковщины».
Мельгунов вообще обошел вниманием в своей книге вопросы его личного участия в событиях 1918–1920 гг. В предисловии к ней он пояснил, что он приурочивал свое исследование к 10‑летию со дня гибели Колчака, а потому работал «несколько спешно», делая все возможное, чтобы сгладить «невозможные условия зарубежной работы», как можно шире использовать различные документы и материалы.
Историку посчастливилось работать по выбранной теме в Русском заграничном архиве в Праге, и что особенно важно – лично беседовать со многими видными участниками мятежных лет российского раздора – А.И. Деникиным, князем С.Е. Трубецким, генералами Лохвицким, Розановым, сыном адмирала Р.А. Колчаком и многими другими.
Пик работы над книгой пришелся на 1929 год, в конце которого самое объемное и масштабное из произведений историка было завершено. По всей вероятности, Мельгунову не удалось издать свой труд в Париже, он вынужден был печатать его в Белграде не столь значительным тиражом в «Русской библиотеке», собиравшей под своим именем самые различные произведения русских эмигрантов. В конечном итоге труд Мельгунова был издан в 4‑х томах или книгах (части I, II и первый том III части увидели свет в 1930 г., а второй том III части – в 1931 г.).
Первый и второй тома «Трагедии адмирала Колчака», названные автором «Восточный фронт гражданской войны» и «В преддверии диктатуры», вышли с особым подзаголовком «Из истории гражданской войны на Волге, Урале и в Сибири», и сделано это было автором не случайно, а в силу очевидных особенностей этих томов: в них повествовалось о развертывании Гражданской войны на Востоке до прихода к власти Колчака, и соответственно этому само имя адмирала появлялось на страницах данных частей очень и очень редко. Иное дело – третий и четвертый тома книги, описавшие период, когда Колчак являлся Верховным правителем России. Эти тома не без оснований автор называл «основой моей работы», они действительно вызывают повышенный интерес и носят почти самостоятельный характер. В силу этого представляется возможной и даже целесообразной (для более доступного освоения широкими кругами читателей главного содержания труда Мельгунова) отдельная публикация в настоящем издании именно третьего и четвертого томов книги историка (тем более что в полном виде первый и второй тома этого произведения уже были изданы несколько лет назад в составе полного двухтомника: Мельгунов С.П. Трагедия адмирала Колчака. Книга первая. Из истории гражданской войны на Волге, Урале и в Сибири. Часть I. Восточный фронт гражданской войны. Часть II. В преддверии диктатуры. М.: Айрис-пресс, 2005).
Для более широкого отражения выбранной темы «жизни и смерти верховного правителя России» в состав настоящей книги, кроме полного текста третьего и четвертого томов «Конституционная диктатура» и «Катастрофа», включены предисловие «От автора» к первому тому произведения, а также главы «Государственный переворот», «После переворота» и «Первые шаги» из второго тома, описывающие события государственного переворота 18 ноября 1918 г. и последовавшие за ним недели противостояния, в которых Колчак уже принимал непосредственное участие. В итоге в настоящей книге оказывается включенным подавляющее большинство всех материалов о Колчаке, содержащихся в рассматриваемом труде Мельгунова.
Сразу же после издания «Трагедии адмирала Колчака» этот труд вызвал бурную полемику в кругах русской эмиграции: многие хвалили книгу и ее автора за справедливую оценку Колчака и Белого движения, другие обвиняли Мельгунова в предательстве «демократических традиций» и реабилитации адмирала Колчака. На это историк отвечал следующими словами: «Я хотел бы слышать возражения, основанные на фактах, а не на теоретических рассуждениях, которые исходят притом исключительно только из традиционных догм и предрассудков… Хуже всего вуалированное прошлое».
Ясно, что и в советское время замалчивавшийся труд Мельгунова вызывал самую резкую критику, причем это делалось мимоходом, чтобы не привлекать к нему внимание. Пример тому – несколько «глухих» упоминаний о работе Мельгунова в самом значительном советском исследовании «колчаковщины» – книге Г.З. Иоффе «Колчаковская авантюра и ее крах» (М., 1983). В ней автор, рисуя адмирала только черными красками, а его власть «кровавой военно-монархической диктатурой», назвал «белоэмигрантского историка» Мельгунова «апологетом Колчака».
Был ли таковым историк? Ответ очевиден. Несмотря на то что, по собственным словам историка, он относился к фигуре Колчака с «величайшей симпатией», его книга отнюдь не панегирик, она не рисует безгрешного, никогда не ошибавшегося «национального вождя», не создает ему ложный «апофеоз», а предлагает читателям хорошо взвешенный образ человека, принесшего «свои личные интересы… в жертву общественному долгу». Знаменательны следующие слова автора: «Может быть, на месте Колчака могли бы быть другие, лучше, но их не было. В исторической обстановке того времени судьба во всяком случае выдвинула именно его… Пусть велики будут ошибки Верховного правителя! Допустим, что именно эти ошибки привели к крушению государственного режима, им возглавляемого», однако «он был чище и идейнее других» и уж тем более «выше своих судей».
Историк ставил перед собой задачу развеять «все то темное и мрачное, что выступало так часто вопреки воле вождей на фоне борьбы, светлой и и героической, за восстановление России, и что скопилось около личности российского Верховного правителя». Но он старался все-таки писать не о «личной драме» Колчака, а о трагедии всей России, «трагедии всего того движения, которое превратило в глазах одних Колчака в национального героя, а для других связало его имя с неудачной «антрепризой».
Уже первая глава книги, в которой дается «личная характеристика» Колчака, может обескуражить своей неожиданностью многих советских читателей. Из нее вытекает, что, отличаясь личным мужеством, частой вспыльчивостью, экспансивностью и даже «нервностью» (для случаев подобной резкости современники нашли подходящее определение – «Верховный правитель» опять «заштормовал»), адмирал тем не менее был по натуре «мягким человеком» без «малейшего честолюбия» и «мании величия», постоянно «боялся» прослыть жестоким и отличался «простотой в быту и обхождении». «Он не держался за власть из-за личных побуждений… и не был диктатором в общепринятом смысле слова». Очевидный парадокс истории заключался в том, что на вершине власти и политического могущества в силу рокового стечения обстоятельств оказался человек, который, по его собственным словам, всегда чувствовал к политике «глубокое отвращение». Это настроение особенно окрепло у него в 1917 г., когда массы были охвачены «революционным экстазом» и «находились в состоянии какой-то истерии с инстинктивным стремлением к разрушению». «Лишний раз я убедился, – писал он тогда, – как легко овладеть истерической толпой, как дешевы ее восторги, как жалки лавры ее руководителей, и я не изменил себе и не пошел за ними. Я не создан быть демагогом – хотя легко было очень им сделаться, – я солдат, привыкший получать и отдавать приказания без тени политики…»
«Я солдат» – эта простая на первый взгляд формула наполнялась Колчаком глубоким философским содержанием, верой в высокое предназначение профессии военного и даже очистительный характер войн. «Конечная цель жизни, – отмечал он в своих сокровенных записях, – слава военного ореола». На этом фоне у него и окрепла ненависть к разгулу «революционного экстаза», разрушающего все и вся, в том числе армию и обороноспособность страны. Еще в конце 1917 г. Колчак сделал для себя пророческий вывод: «Революционная демократия захлебнется в собственной грязи или ее утопят в ее же крови. Другой будущности у нее нет».
И уже через год автор этих слов возглавил силы, вышедшие на смертельную схватку с новой «революционно-демократической» властью. А судьба, казалось, предназначала этому человеку совсем иной путь… Наметим основные вехи его жизни до того момента, когда он был провозглашен Верховным правителем России. Сделать это тем более необходимо, что в книге Мельгунова данному вопросу вообще не отведено никакого места.
Родился будущий адмирал в 1873 г. в семье морского артиллериста Василия Ивановича Колчака, ушедшего в отставку в чине генерал-майора. «Я вырос в чисто военной семье, – вспоминал адмирал позднее, на допросе в Иркутске. – Братья моего отца были моряками. Большинство знакомых, с которыми я встречался, были люди военные» (Допрос Колчака. Л., 1925. С. 34). Все это и определило жизненный выбор. Следуя по стопам своего отца, мальчик окончил в 1894 г. Морской кадетский корпус, выйдя из его стен «вторым» выпускником и получив премию адмирала Рикорда. Минул лишь год, а юный моряк находился уже в первом своем заграничном плавании в качестве помощника вахтенного начальника крейсера «Рюрик». Затем последовало почти трехгодичное плавание в водах Тихого океана на крейсере «Крейсер», из которого Колчак вернулся уже вахтенным начальником и лейтенантом.
С первых лет своей морской службы Александр Колчак серьезно увлекся научными работами по океанографии, гидрологии и магнитологии, отдавая этим занятиям все свое свободное время. «Я готовился к южнополярной экспедиции… – признавался он, – писал записки, изучал южнополярные страны. У меня была мечта найти южный полюс; но я так и не попал в плавание на южном океане».
Судьба подарила Колчаку возможность стать исследователем не южных широт, а северных полярных просторов. Хотя молодому лейтенанту не удалось стать участником экспедиции на «Ермаке» адмирала Макарова (в 1899 г. в Кронштадте Колчак сблизился с ним на почве общего увлечения океанографией), в конце 1899 г. по предложению известного путешественника барона Э.В. Толля (1858–1902) он был откомандирован морским министерством в распоряжение Академии наук для участия в Русской полярной экспедиции. Готовясь к экспедиции, Колчак три месяца занимался работами по магнитному делу в физической обсерватории в Петрограде и в Павловской магнитной обсерватории, а затем поехал в Норвегию к Ф. Нансену, который, по словам молодого исследователя, научил его «работать по новым методам».
Экспедиция вышла из Петербурга в июне 1900 г. на судне «Заря», прошла Ледовитым океаном через Карское море и зазимовала на Таймырском полуострове. Следующая зимовка была проведена на острове Котельном, после чего весной 1902 г. экспедиция обследовала группу Новосибирских островов. В это время барон Толль вместе с астрономом Зеебергом отправился на нартах к острову Беннетта, откуда им уже не суждено было вернуться.
Другие участники экспедиции в декабре 1902 г. возвратились в Петербург, однако там было решено снарядить новую весьма рискованную экспедицию по спасению барона Толля, которую вызвался возглавить сам Колчак. Восемь месяцев длились поиски, но они лишь констатировали гибель смелых исследователей. Полярный поход сквозь тысячемильное ледяное крошево, через шесть необитаемых островов протекал в невероятно трудных условиях. Как докладывал позднее Колчак, «тяжелые нарты, а особенно вельбот, ограниченный корм для собак и сравнительно теплое время, заставлявшее нас находиться в пути только в ночные часы, когда становилось холоднее, обусловили невозможность делать переходы больше 5‑ти часов в сутки – собаки отказывались идти больше, несмотря на то, что мы все шли в лямках. Торос, местами очень серьезный для обыкновенных нарт, заставлял нас постоянно останавливаться, рубить дорогу для вельбота и общими силами перетаскивать 36‑пудовую шлюпку через хаотически нагроможденные холмы ледяных глыб и обломков».
Однажды Колчак чуть не утонул, провалившись в ледяную воду и потеряв от температурного шока сознание. Боцман Бегичев, вытянувший Колчака из воды за голову, вспоминал: «Мы сняли с Колчака сапоги и всю одежду, потом я снял с себя егерское белье и стал надевать на Колчака. Оказался он еще живой. Я закурил трубку, дал ему в рот. Он пришел в себя». Затем Бегичев специально выбирал путь с крутыми подъемами, чтобы Колчак скорее согрелся (подробнее об экспедиции по спасению барона Толля см.: Вокруг света. 1991. № 1–2).
Позднее на картах появился остров Колчак (76° с.ш., 97° в.д.), названный в честь смелого исследователя, однако совсем ненадолго: революция мстительно лишила своего поверженного врага такой высокой чести, и на нынешних картах остров Колчак обозначается островом Расторгуева…
Многолетнее пребывание Колчака в условиях Крайнего Севера сильно подорвало его здоровье, вскоре у него появились признаки суставного ревматизма, протекавшего в очень тяжелой форме. Однако отдыхать не пришлось. В Якутске, где Колчак находился после завершения экспедиции, его застала новость о начале Русско-японской войны. Он просится на Дальний Восток и получает приказание ехать в Порт-Артур. За три дня до отправления из Иркутска Колчак выполняет свое давнее желание, которое никак не удавалось осуществить, – венчается со своей невестой Софьей Федоровной Омировой (1876–1956).
«Прибывши в Порт-Артур, – вспоминал Колчак о последовавших далее событиях, – я явился к адмиралу Макарову, которого просил о назначении меня на более активную деятельность. Он меня назначил на крейсер “Аскольд”, так как, по его мнению, мне нужно было немного отдохнуть, пожить в человеческой обстановке на большом судне. Я просил назначить меня на миноносец; он упорно не хотел назначить меня на минные суда. На этом “Аскольде” я пробыл до гибели адмирала Макарова, которая произошла на моих глазах 31 марта. После гибели адмирала Макарова я был назначен на очень короткое время на миноносец “Сердитый”, в качестве командира. На этом миноносце, после того как я вступил в командование, я не рассчитал своих сил, которые уже за все это время были подорваны, – я получил очень тяжелое воспаление легких, которое меня заставило слечь в госпиталь… Результат пребывания на севере – ревматизм и общее положение дел, при котором центр тяжести войны переносился на сухопутный фронт, заставили меня в сентябре просить назначения на сухопутный фронт… Я вступил в крепость, командовал там батареей морских орудий на северо-восточном фронте крепости и на этой батарее я оставался до сдачи Порт-Артура, до последнего дня, и едва даже не нарушил мира, потому что мне не было дано знать, что мир заключен».
Колчак дает довольно скромную оценку своего участия в войне. Однако он неоднократно отличался в ее ходе мужеством и стойкостью, знаниями и опытом, принимал участие в целом ряде морских и сухопутных боев и столкновений. Уже 15 ноября 1904 г. за «сторожевую службу и охрану прохода в Порт-Артур, обстреливание неприятельских позиций на “Сердитом”» он жалуется орденом Святой Анны IV степени с надписью «За храбрость». В последующие годы за отличие под Порт-Артуром он награждается также золотой саблей с надписью «За храбрость», орденом Св. Станислава II степени с мечами, серебряной медалью в память Русско-японской войны и нагрудным значком для участников обороны Порт-Артура.
Уже относительно давно в нашей стране были впервые опубликованы в журнале «Советские архивы» (1990. № 5. С. 62–74) дневники Колчака периода Русско-японской войны, представляющие собой яркую хронику трагических событий и показывающие их автора в качестве прекрасного военного специалиста и просто наблюдательного человека, не лишенного явных литературных способностей. Последняя запись в дневнике помечена 22 декабря 1904 г. (4 января 1905 г.), когда Порт-Артур уже пал, и заканчивается она скорбными словами: «К вечеру я снял посты и оставил только дневальных на батареях и увел команду в город. Ночь тихая, и эта мертвая тишина… кажется чем-то особенным, неестественным».
В эти дни Колчак уже еле держался на ногах из-за ранения и приступа суставного ревматизма. Попав вскоре в госпиталь, он не мог быть эвакуирован и оказался в японском плену. Сначала его перевезли в Дальний, потом в Нагасаки, откуда Колчак вместе с группой больных и раненых офицеров был отправлен через Америку в Россию в апреле 1905 г. В Петербурге комиссия врачей признала его «совершенным инвалидом», дав четырехмесячный отпуск для лечения на водах. После отпуска Колчак вновь поступил в распоряжение Академии наук, продолжая исследования в физической обсерватории и систематизируя все наработанное в период своих полярных экспедиций. В печати появился целый ряд его научных трудов, а сам он был награжден за весомый вклад в исследование российских полярных просторов высшей научной наградой Географического общества – Константиновской золотой медалью.
Однако капитан второго ранга не порвал при этом связь с флотом, а наоборот, выступил вскоре одним: из инициаторов подготовки и проведения в жизнь программы его возрождения, возглавив полуофициальный кружок морских офицеров и войдя весной 1906 г. в состав Морского Генерального штаба в качестве заведующего балтийским театром. Хотя многое из задуманного удалось тогда осуществить, вследствие непонимания чрезвычайной важности неотложного осуществления крупной судостроительной программы в верхнем эшелоне Морского министерства Колчак вынужден был в 1908 г. уйти из Генштаба и вернуться к прежней научной деятельности. На специально построенных для полярных экспедиций судах «Вайгач» и «Таймыр» он участвовал в 1909–1910 гг. в исследовании района Берингова пролива и мыса Дежнева.
В конце 1910 г. Колчак был возвращен в Петербург для «скорейшего проведения судостроительной программы». «У меня явилась надежда, – вспоминал он, – что, может быть, удастся дело поправить. Поэтому я вернулся в морской генеральный штаб и был снова назначен на то же место заведующего балтийским театром… В штабе я главным образом работал над деталями судостроительной программы и ее реализацией, установкой нового типа судов и вообще ведал всей подготовкой флота к войне… Мне приходилось принимать участие в маневрах, рассматривать задания для маневров и т. д.». С 1912 г. Колчак командовал эскадренными миноносцами «Уссуриец», а затем «Пограничник», являясь параллельно флаг-капитаном по оперативной части в штабе командующего Балтийским флотом адмирала Н.О. Эссена.
Эту должность Александр Васильевич занимал и на протяжении первого года мировой войны, предпринимая самые энергичные меры, прежде всего, по усилению защиты Финского залива от немецкого флота с помощью минных полей. Возглавил он и операции по постановке минных заграждений у германских берегов, вдоль побережья Балтийского моря, чтобы сковать действия боевых кораблей противника. «Это было выполнено, – сообщал Колчак впоследствии, – целым отрядом крейсеров, в числе которых был крейсер “Рюрик”, на котором я сам был лично, когда пробрался за Борнгольм и прошел до Карколи, где и поставил заграждения как раз на новый 1915 год. Весной 1915 г. я просил Эссена дать мне возможность выполнить одну самостоятельную операцию – заградить Данцигскую бухту и поставить там у входа минные заграждения. Я взял 4 лучших миноносца типа “Пограничника”, временно вступил в командование этим минным отрядом и выполнил задачу… Эта экспедиция увенчалась успехом и дала положительные результаты в смысле подрыва нескольких немецких судов… При заграждении Либавы я был на отряде миноносцев и вообще полагал, что, вырабатывая какой-нибудь план, надо присутствовать и при его непосредственном выполнении. Адмирал Эссен разделял мою точку зрения, и поэтому я проводил все время, участвуя в отдельных экспедициях, в отдельных предприятиях, боевых столкновениях…»
Как видим, Колчак отнюдь не замыкался в чисто штабной работе, а все время тяготел к живому ратному делу. Свои несомненные способности крупного боевого командира он прекрасно продемонстрировал в конце 1915 – начале 1916 г., когда сначала временно, а затем постоянно исполнял обязанность начальника минной дивизии и командующего всеми силами русского флота (до 50 вымпелов) в Рижском заливе. К этому времени немцы высадили крупный десант на южном берегу Рижского залива, заняли Кеммерн и угрожали Риге. Совместными действиями армии и флота наступление противника было остановлено. «После этого, – рассказывал Колчак, – мною была произведена другая операция, – я высадил десант на Рижское побережье, в тыл немцам. Правда, его пришлось быстро снять, так как он был незначителен, но во всяком случае он привел немцев в панику, так как они совершенно не ожидали высадки этих сил, причем этим десантом был разбит немецкий отряд, прикрывавший местность. За эту работу я был представлен… к георгиевскому кресту и получил эту высшую боевую награду».
Имя Колчака стало известно всей России. И вот в конце июня 1916 г. ему совершенно неожиданно была вручена телеграмма из Ставки о том, что он назначается командующим Черноморским флотом с производством в вице-адмиралы (капитаном первого ранга, а затем контр-адмиралом Колчак стал в 1915 г.). Последовал срочный отъезд вице-адмирала в Могилев, в Ставку и его беседы там с начальником штаба Верховного главнокомандующего М.В. Алексеевым и самим Верховным главнокомандующим Николаем II, выразившими уверенность, что Колчак справится со своими задачами «успешнее, чем кто-либо другой». Вскоре надежды эти оправдались. В результате предпринятых новым командующим мер положение на Черном море весьма заметно улучшилось. По свидетельству самого Колчака, «минные заграждения, дозорная служба, надлежащим образом организованная и надлежащим образом развитая, радиосвязь дали возможность обеспечить нам черноморский бассейн совершенно спокойным от всяких покушений со стороны неприятеля и обеспечить совершенно безопасный транспорт для кавказской армии».
Но тут, как гром среди ясного неба, прогремела Февральская революция. Во время допроса в Иркутске Колчак довольно откровенно ответил на вопросы о своих политических взглядах до этой революции и после нее: «Я был монархистом… Я не могу сказать, что монархия – это единственная форма, которую я признаю. Я считал себя монархистом и не мог считать себя республиканцем, потому что тогда такового не существовало в природе. Затем, когда последовал факт отречения государя, ясно было, что уже монархия наша пала, и возвращения назад не будет. Я об этом получил сообщение в Черном море, принял присягу вступившему тогда первому нашему временному правительству. Присягу я принял по совести, считая это правительство, как единственное правительство, которое необходимо было при тех обстоятельствах признать, и первый эту присягу принял. Я считал себя совершенно свободным от всяких обязательств по отношению к монархии, и после совершившегося переворота стал на точку зрения, на которой я стоял всегда, – что я, в конце концов, служил не той или иной форме правительства, а служу родине своей, которую ставлю выше всего, и считаю необходимым признать то правительство, которое объявило себя тогда во главе российской власти». Далее адмирал прояснил, что Февральский переворот он приветствовал «как средство довести войну до счастливого конца» и что в будущем предполагал установление в России «республиканского образа правления» (Допрос Колчака. С. 42–45).
После февральских событий на плечи Колчака лег тяжкий труд удержания Черноморского флота от развала и падения в пучину революционной анархии и пораженчества. «…Были часы и дни, когда я чувствовал себя на готовом открыться вулкане или на заложенном к взрыву пороховом погребе…» – признавался он тогда в набросках писем к своей возлюбленной Анне Васильевне Тимиревой (1893–1975), разделившей с ним впоследствии все горести и радости его жизни вплоть до последних дней перед расстрелом. (Удивительный образ А.В. Тимиревой, проведшей после смерти Колчака более 20 лет в тюрьмах, лагерях и ссылках, прекрасно изображен в романе Владимира Максимова «Заглянуть в бездну», посвященном скорбному пути адмирала и его возвышенной любви. – Знамя. 1990. № 9, 10.) Некоторое время, благодаря огромному авторитету Колчака, ему удавалось «полное сохранение» своей власти как командующего, и Черноморский флот не шел ни в какое сравнение в этом отношении с «бунтарским» Балтийским флотом. Однако «внутренний» распад шел подспудно и на юге.
В середине апреля 1917 г. Колчак был вызван в Петроград, где ему военным и морским министром А.И. Гучковым был предложен пост командующего Балтийским флотом с задачей «подтянуть» его. Колчак на это ответил: «Если прикажете, я сейчас же вступлю в командование Балтийским флотом, но вряд ли я смогу помочь и сделать что-нибудь». По его словам, события в Черноморском флоте протекали лишь с определенной задержкой, и они неизбежно должны были кончиться тем же, чем и на Балтике. Гучков сказал, что подумает еще раз, и в итоге нового назначения не последовало.
В эти дни Колчак познакомился с генералом Л.Г. Корниловым, который считал необходимым подавить революционные выступления вооруженной рукой и располагал для этого, по его собственной оценке, «достаточными силами». Вице-адмирал солидаризовался тогда с генералом, не поддержанным Временным правительством. Позднее, во время допроса в Иркутске, Колчак утверждал, что Корнилов действительно «обладал достаточными силами, иначе он не сделал бы этого предложения. Это человек, отдающий себе отчет в окружающей обстановке, и, конечно, в то время это можно было еще сделать. В то время у правительства было достаточно дисциплинированных сил, чтобы подавить это движение. Это было мнение среди военных, которое было, в частности, высказано Корниловым; разделял его и я…» (Допрос Колчака. С. 65).
Шанс, хотя и не совсем реальный, спасти положение был тогда упущен, и история продолжила свой бег по той колее, которая всем нам хорошо известна. Беспорядки в Черноморском флоте постепенно нарастали, и Колчак был уже бессилен что-либо изменить. В мае 1917 г. он решился обратиться к новому военному и морскому министру А.Ф. Керенскому с просьбой о своей отставке в силу полного бессилия перед ходом событий: «Управлять флотом так, как я понимал, я считал невозможным и считал нелепым занимать место». Керенский ответил, что считает такой шаг преждевременным, и просил подождать его приезда в Севастополь. В конце мая он прибыл в Одессу, а оттуда на миноносце отправился вместе с Колчаком в Севастополь. Почти целую ночь длилась беседа министра и командующего флотом. Колчак доказывал, что он считает совершенно невозможным выполнение своих обязанностей в создавшейся обстановке, так как «коренным образом расходится в своих взглядах на командование, на дисциплину во флоте, которая теперь проводится», и не может «рассматривать деятельность правительства иначе, как ведущую к разрушению нашей вооруженной силы». Керенский со своей стороны лишь успокаивал вице-адмирала, попросив его остаться на своем посту. Колчак согласился, но уже в начале июня на флоте произошла новая революционная вспышка, которая вынудила его послать Керенскому телеграмму с указанием, что он ни при каких условиях командовать флотом больше не будет и передает командование старшему после себя офицеру. Правительство согласилось с такой передачей и вызвало Колчака в Петроград.
В столице командующего ждал неожиданный поворот судьбы: послом США Э. Рутом и американским адмиралом Дж. Гленноном, прибывшими в Россию в составе особой миссии по указанию президента В. Вильсона, Колчаку было предложено поехать в США для того, чтобы поделиться своим опытом и богатыми знаниями по минному делу и практике борьбы с подводными лодками, а также принять участие в разработке плана американского морского десанта на Босфор и Дарданеллы. Не видя в тот момент достойного применения своим силам в России и заинтересовавшись поставленными перед ним американской стороной задачами, Колчак с предложением согласился. Уже 17 июня он сообщил А.В. Тимиревой: «…Делу был придан сразу весьма решительный характер, и я ухожу в ближайшем будущем в Нью-Йорк. Итак, я оказался в положении, близком к кондотьеру… Рут и Гленнон довольно ультимативно предложили Временному правительству послать меня в качестве начальника военной миссии в Америку для службы во время войны в U.S. Navy…»
По всей вероятности, согласие Керенского на отъезд Колчака в США во многом объяснялось тем, что к тому времени правительству стали известны связи вице-адмирала с контрреволюционными группами, а его имя все чаще стало фигурировать наряду с именами Л.Г. Корнилова и М.В. Алексеева в списке первых претендентов на место военного диктатора в России. Как бы то ни было, в конце июля 1917 г. Колчак отбыл из Петрограда, добрался до Норвегии, а далее пароходом до Лондона, где провел целый ряд встреч с представителями английского флота. Затем на крейсере Колчак был доставлен в Канаду, а оттуда проследовал до Нью-Йорка и Вашингтона. По приезду в США выяснилось, что план наступления американского флота в Средиземном море отклонен, и Колчаку пришлось лишь обмениваться опытом со своими американскими коллегами. Он и его спутники провели некоторое время в Морской академии, участвовали в маневрах Атлантической эскадры США.
«По окончании маневров, – вспоминал Колчак, – я решил, что надо возвращаться домой. Я был глубоко разочарован, так как мечтал продолжать свою боевую деятельность, но видел, что отношение в общем к русским тоже отрицательное, хотя, конечно, персонально я этого не замечал и не чувствовал… Я сделал прощальные визиты, представился президенту. Я беседовал с ним несколько минут по поводу положения в России… Я считал, что моя миссия не удалась, и что поэтому надо вернуться в Россию и там искать какой-нибудь работы, соответствующей моим знаниям и способностям».
Колчак решил возвращаться в Россию через Тихий океан. И как раз в день его отплытия из Сан-Франциско на японском пароходе «Карио-Мару» в США были получены первые сведения об Октябрьском перевороте в Петрограде. Любопытно, что сначала вице-адмирал даже не поверил этим сведениям, считая их очередной газетной уткой. Однако по прибытии в Йокогаму сведения подтвердились, оказав теперь уже на Колчака «большое впечатление». Самым же «тяжелым ударом» для него стали известия о переговорах в Брест-Литовске и перемирии с Германией. «Я видел, что вся работа моей жизни кончилась именно так, как я этого опасался и против чего я совершенно определенно всю жизнь работал, – констатировал вице-адмирал, – для меня было ясно, что этот мир обозначает полное наше подчинение Германии… Тогда я задал себе вопрос: что же я должен делать?.. Обдумав этот вопрос, я пришел к заключению, что мне остается только одно – продолжать все же войну, как представителю бывшего русского правительства, которое дало известное обязательство союзникам… Тогда я пошел к английскому посланнику в Токио сэру Грину и… обратился к нему с просьбой довести до сведения английского правительства, что я прошу принять меня в английскую армию, на каких угодно условиях».
Определенности пришлось ждать довольно долго. Лишь в начале января 1918 г. военное министерство Великобритании сообщило, что Колчак принимается «на службу его величества» и должен направиться в штаб Месопотамского фронта. В Месопотамии было в то время боевое затишье, зато свирепствовала холера. Но это не испугало Колчака: «Неважная смерть, но лучше, чем от рук сознательного пролетариата, красы и гордости революции».
Однако на этом одиссея Колчака не только не завершилась, а наоборот, ускорила свой разбег. Выехав к месту назначения, из-за чумного карантина вице-адмирал почти месяц пробыл в Шанхае, а добравшись оттуда в Сингапур, получил там телеграмму начальника английской военной разведки: «Ваше секретное присутствие в Манчьжурии представляется более желательным». По приезде в Пекин в начале апреля 1918 г. выяснилось, что «новое назначение» связано с обращением к английским представителям посла России в Пекине Н. Кудашева и планами создания в полосе отчуждения КВЖД русских воинских формирований для последующей борьбы на Дальнем Востоке против большевиков. Руководство этими войсками и предполагалось поручить Колчаку.
Прибыв в Харбин, Колчак попал в атмосферу политических склок, он не нашел общего языка с управляющим КВЖД, генерал-лейтенантом Д.Л. Хорватом, не поддержал явную прояпонскую ориентацию его правительства и не смог установить контакт с атаманом Г.М. Семеновым, стремившимся к бесконтрольной «вольнице». В итоге Колчак вышел из правления КВЖД, куда он был введен в апреле 1918 г., и уехал в Токио, где пробыл более двух месяцев, пытаясь, в частности, поправить свое изрядно исшатанное здоровье.
Наконец, внимательно следя за событиями в России, развертыванием там антибольшевистской борьбы, Колчак решился вернуться на Родину и в начале сентября 1918 г. выехал во Владивосток вместе с английским генералом А. Ноксом. Более чем годичные скитания по зарубежным странам подходили к концу. Вскоре в Уфе закончило работу Государственное совещание, результатом которого стало создание «временного всероссийского правительства» в виде Директории с преобладанием в ней лиц эсеровской ориентации. Директория переехала в Омск, туда же несколько дней спустя прибыл и Колчак. Здесь для него открывалось два пути: или, как он это предполагал еще в Токио, пробраться на юг в Добровольческую армию к генералу М.В. Алексееву и разыскать находившуюся где-то там жену и сына Ростислава, или остаться в Омске – этой антибольшевистской столице Сибири и найти здесь применение своим силам. Колчак выбрал второе, веря, что «возникает какое-то сильное, объединенное правительство, которое будет в состоянии что-нибудь сделать». На таком решении сказались и полученные им в Омске известия о смерти генералов Корнилова и Алексеева и объявлении главнокомандующим Добровольческой армией А.И. Деникина. Казалось, что на юге дело борьбы с большевиками уже налажено и поставлено на твердую почву, чего нельзя было сказать о Сибири.
После некоторых колебаний в конце октября 1918 г. Колчак согласился занять предложенный ему пост военного и морского министра при Директории. Однако скоро наступило разочарование, вызвавшее просьбу Колчака об отставке: очевидна стала слабость и бездеятельность правительства, погруженность его в чисто политические проблемы, недоверие к нему в армейских кругах, видевших в Директории повторение всего того позорного, что было при Керенском. В это время у Колчака, и не у него одного, окрепла уверенность, что единственный выход из создавшегося положения – установление твердой единоличной власти, соединяющей в себе, по словам адмирала, выполнение двух функций: «верховного (военного) командования плюс верховная гражданская власть, действующая в гражданском порядке, которой можно было бы управлять вне театра военных действий».
Зревшее подспудно недовольство и привело в конце концов к государственному перевороту 18 ноября 1918 г. (Отметим еще раз, что в настоящем издании книга «Трагедия адмирала Колчака» С.П. Мельгунова начинается именно с описания этого государственного переворота, а многомесячная предыстория, в которой Колчак не принимал непосредственного участия, была сокращена.) В его подготовке и проведении принимали то или иное участие офицерские круги, представители союзнических войск в Сибири и политические деятели преимущественного кадетского направления во главе с председателем Восточного отдела ЦК кадетской партии В.Н. Пепеляевым – будущим премьер-министром правительства Колчака. В курсе развивающихся событий, правда не в полной мере, был и сам вице-адмирал. По свидетельству одного из участников событий, он «накануне переворота был предупрежден о готовящемся акте», не возражал против «реконструкции власти», но несколько колебался по вопросу о его личной диктатуре. Однако, получив заверения в бескровности переворота, на него согласился.
Переворот и был совершен бескровно, с соблюдением некоторой «легальности» и «демократичности». В его ходе лишь один солдат-чех оказался раненым. Фактически никакого сопротивления «переворотчикам» оказано не было, в настолько «безвоздушном пространстве» находилась тогда Директория. В морозную ночь с 17‑го на 18 ноября несколькими отрядами пехотинцев и казаков в различных местах Омска были арестованы члены Директории И.Д. Авксентьев и В.М. Зензинов, а также некоторые другие деятели «временного всероссийского правительства», главным образом эсеры. Через два дня они были отправлены в Китай, приняв на себя обязательство не вести политической деятельности против нового правительства.
Рано утром 18 ноября на экстренном заседании Совета министров большинство присутствовавших констатировало, что, поскольку Директория не смогла противодействовать аресту, она должна сложить свои полномочия и уйти. Затем был поднят вопрос об «объединении военной и гражданской власти в одном лице». «Кем был поставлен этот вопрос, – вспоминал Колчак, – я точно не могу сказать, но кажется, что он был поставлен одним из военных. Когда ко мне обратились, то я тоже сказал, что считаю это единственным выходом из положения. Я только что вернулся с фронта и вынес убеждение, что там полное несочувствие Директории».
Эта точка зрения была поддержана всеми. Когда же перешли к обсуждению кандидатур на место «военного диктатора», Колчак предложил провозгласить им Верховного главнокомандующего войсками Директории генерала В. Болдырева. Другие высказывались за самого Колчака. После того как Колчака попросили удалиться, Совет министров 10 голосами против 1 (за Болдырева) остановился на кандидатуре военного и морского министра. Решением Совета министров он был произведен в полные адмиралы и объявлен «временным верховным правителем».
Вступив в должность, адмирал в тот же день отдал приказ: «Приняв крест этой власти в исключительно трудных условиях гражданской войны и полного расстройства государственных дел и жизни, объявляю, что я не пойду ни по пути реакции, ни по гибельному пути партийности. Главной целью я ставлю создание боеспособной армии, победу над большевиками и установление законности и порядка». Через несколько месяцев власть Колчака была признана в качестве всероссийской правительством А.И. Деникина на юге, Временным правительством Северной области во главе с Е.К. Миллером, Северо-западным правительством С.Г. Лианозова – Н.Н. Юденича, верховным уполномоченным на Дальнем Востоке Д.Л. Хорватом и несколькими почти полностью автономными казачьими атаманами (Иванов-Ринов, Г.М. Семенов, А.И. Дутов и др.).
Дальнейшая одиссея адмирала Колчака предстает на страницах труда С.П. Мельгунова, рисующего широкую панораму жизни бушующей Сибири, которая и «при Колчаке и до Колчака испытала на себе всю тяжесть проклятия, висевшего над Россией». Перед взором читателей проходят реальные приметы «конституционной диктатуры» адмирала и ее надвигавшейся «катастрофы» – политика правительства, действия на фронте, соперничество различных партий, настроение общественности, положение в городе и деревне, восстания и партизанские выступления, «атаманщина» и интервенты под различными флагами. Воссоздавая все эти приметы, автор приходит к выводам, чаще всего диаметрально противоположным тем, которые закрепились в советской исторической науке. Он доказывает, что Колчак, любивший повторять: «Дисциплина есть основание свободы» и «Мы рабы положения», никак не может восприниматься в качестве главного реакционера так называемой «русской Вандеи», а, наоборот, должен расцениваться, как человек, сдерживавший «сползание режима в сторону реставраторства». «Колчаковщина», проясняет Мельгунов, появилась «задолго до Колчака… Колчак в ней неповинен, и поэтому следовало бы этот термин похоронить в истории».
Очень важен и другой вывод автора: «Власть адмирала Колчака держалась только русскими силами. Исключительно русские войска были на антибольшевистском фронте». Что касается союзников, в особенности чехов, то Мельгунов прекрасно показывает их двусмысленную роль в развитии событий, оригинальную «нейтральность», переросшую в конце концов в прямое предательство ими и самого адмирала и его дела. Истоки такого поведения интервентов Колчак определил как-то в одном доверительном разговоре: «Мое мнение – они (союзники) не заинтересованы в сильной России… Она им не нужна».
Мельгунов разъясняет в своей книге и особую роль в приближении «сибирской катастрофы» эсеров, деятельность которых не позволяла часто определить, «где кончались эсеры и начинались большевики». «Сибирские эсеры, – подчеркивает автор, – были главнейшими противниками власти верховного правителя, и их дезорганизаторская работа в тылу армии, которая сражалась с большевиками, являлась едва ли не основной причиной крушения того дола, которому служил Колчак».
Признавая многие «грехи» адмирала, Мельгунов вместе с тем снимает с него надуманную вину в том, будто бы за все ужасы, творившиеся в Сибири, ответственен «сам Колчак». Гораздо больше для понимания как белого, так и красного террора, дает следующий вывод автора: «Подлинная правда требовала бы признания общей ответственности за ужасы гражданской войны».
Книга С.П. Мельгунова «Трагедия адмирала Колчака», естественно, не может дать полный и исчерпывающий ответ на самый сложный вопрос о многогранных причинах крушения власти адмирала, сумевшей, казалось бы, объединить все антибольшевистские силы в период их наибольших успехов. Помочь в решении этого вопроса могут, в частности, другие труды из безбрежной исторической библиотеки русского зарубежья. Один из них – изданный еще в 1990 г. в СССР «Дневник» барона А. Будберга, исполнявшего некоторое время обязанности военного министра в правительстве Колчака. Написанные автором с изрядной долей ядовитого сарказма эти дневниковые записи прекрасно выявляют наблюдательность и проницательность барона, в том числе в оценке личности Колчака.
Когда из Омска пришли лишь самые первые известия о перевороте 18 ноября, Будберг заметил в своем дневнике: «…Очевидно, что это будет очень скверный диктатор – для диктатуры одной импульсивности и вспыльчивой решительности очень недостаточно». Но вот проходит лишь три недели, и барон записывает нечто совсем иное: «Каков бы ни был Колчак, но омская обстановка выдвинула его к власти, ведущей смертный бой с большевизмом, и сто раз проклят тот, кто восстает на него и этим помогает большевикам. Все, в ком есть честь, любовь к родине, обязаны сплотиться около адмирала и своим трудом, своими достоинствами покрыть его недостатки».
Одну из основных причин крушения власти Колчака Будберг видел в том, что «какой-то злой рок» преследовал адмирала «в составе его главнейших помощников». «Все горе в том, – писал барон 11 мая 1919 г., – что у нас нет ни настоящего главнокомандующего, ни настоящей ставки, ни сколько-нибудь грамотных старших начальников. Адмирал ничего не понимает в сухопутном деле и легко поддается советам и уговорам… во всей ставке нет ни одного человека с мало-мальски серьезным боевым и штабным опытом; все это заменено молодой решительностью, легкомысленностью… презрением к противнику и бахвальством». 7 июня того же года Будберг дополнил эту картину новыми штрихами: «Адмирал, по-видимому, очень далек от жизни и – как типичный моряк – мало знает наше военно-сухопутное дело… Между тем по всему чувствуешь, что этот человек остро и болезненно жаждет всего хорошего и готов на все, чтобы этилу содействовать, но отсутствие знания, критики и анализа не дает ему возможности выбиться на настоящую дорогу; личного и эгоистического у адмирала, по-видимому, ничего нет… По внутренней сущности, по незнанию действительности и по слабости характера он очень запоминает покойного императора» (Гуль Р. Ледяной поход; Деникин А.И. Поход и смерть генерала Корнилова; Барон А. Будберг. Дневник. М., 1990, c. 233, 237, 238, 251–252, 272–274).
Примерно такую же, но еще более критическую оценку личности «Верховного правителя» можно встретить в интересной книге генерал-лейтенанта Д.В. Филатьева (1866–1932), являвшегося в конце 1919 г. помощником главнокомандующего колчаковской армии, под названием «Катастрофа белого движения в Сибири. 1918–1922. Впечатления очевидца» (Париж, 1985). Эта книга была написана автором во Франции в 1931–1932 гг., почти одновременно с книгой Мельгунова, и до сих пор не издана на родине генерала.
Отдав должное несомненным достоинствам Колчака («благородный рыцарский характер», «смелый и скромный» человек с «необычайной энергией, исключительным знанием дела» и т. д.), Филатьев отмечал, что исследователи минувшего никогда не найдут в деятельности адмирала одного: «злой воли или себялюбия. С этой стороны Колчак кристально чист; до конца своих дней он оставался чистым идеалистом и убежденным рабом долга и служения Великой России». И можно только согласиться с генералом, что «не вина Колчака, если он – выдающийся моряк – оказался совсем несведущим в военно-сухопутном деле и вынужден был слушать советы других, которые оказались не на высоте задачи. Не его также вина, что на его плечи свалилось огромнейшее дело, требовавшее большого и всестороннего опыта по гражданскому управлению, какового опыта у него быть не могло и не оказалось у его помощников. Он не искал власти, она сама к нему пришла вследствие ореола, которым было окружено его имя задолго до того, как он случайно оказался в Омске в момент избрания диктатора. Трагедия Колчака, а вместе с тем и трагедия России, – писал Филатьев, как бы вторя Мельгунову, – явилась результатом чрезвычайно сложной и запутанной обстановки и совокупности самых разнородных сил, тянувших общее дело в разные стороны» (Указ. соч. С. 16–17).
В своей книге Филатьев, в сущности, вынес адмиралу очень суровый приговор. По словам генерала, дело, за которое взялся Колчак, «оказалось ему не по силам», он его «бессознательно погубил», сумев «растратить доставшееся ему богатое имущество, без славы, без почестей и без ратных подвигов» и не сделав «ничего за недостатком знания, умения и твердости характера». Думается, мы должны прислушиваться сегодня и к этим оценкам, доносящимся из среды русской эмиграции первой волны, чтобы не броситься из одной крайности безоговорочного очернения личности Колчака в другую крайность его безудержного возвеличивания.
Особый интерес книга Филатьева вызывает еще и потому, что в ней автор попытался суммировать те ошибки и промахи адмирала и его помощников, которые привели к катастрофе Белого движения в Сибири. Назовем лишь основные из них: разгул «атаманщины», разлагавший армию и тыл, выбор неверных стратегических планов и направлений наступательных действий, череда различных более мелких военных упущений, не сдержанные, «по линии наибольшего сопротивления», отношения Колчака с союзниками России по Антанте, внутренняя политика, вызывавшая зачастую появление «врагов в тылу» – среди рабочих и крестьянства, разложение чешских и союзнических частей.
Будем надеяться, что дальнейшее серьезное исследование сибирской эпопеи Белого дела еще впереди. Мы же коснемся в заключение финала одиссеи адмирала Колчака, который, по словам Филатьева, «за свои ошибки жестоко расплатился мученической кончиной». Ровно год стоял адмирал у руля государственного корабля, метавшегося по волнам бушевавшей русской жизни, пока воля обстоятельств не заставила его покинуть Омск и застрять, так же как последнего императора, на железнодорожных перегонах в отрыве и от своего правительства, и от своих войск. 27 декабря 1919 г. при явном попустительстве руководителей союзнических контингентов в Сибири адмирал был фактически пленен чехами на станции Нижнеудинск (в это время он за одну ночь поседел), а затем, 15 января 1920 г., передан в распоряжение Политического центра, пришедшего к власти в Иркутске в результате восстания. Эсеровский Политцентр был лишь переходной ступенькой к большевистскому Военно-революционному комитету, который, взяв переданную ему власть в Иркутске 21 января 1920 г., получил «по наследству» и Колчака.
Это событие не оставляло никаких сомнений в дальнейшей судьбе адмирала, его неминуемой голгофе. Большевики не отличались особой щепетильностью к своим врагам, тем более такого масштаба, однако, как это делалось уже не раз, они вновь попытались представить дело так, будто официальная ответственность за смерть «верховного правителя» лежит не на центре, а на местных властях. Вспомним, что именно таким образом они поступили при уничтожении представителей Дома Романовых. Приведем лишь некоторые факты и документы, которые не были известны Мельгунову и поэтому не использовались в его книге.
Еще до перехода власти в Иркутске к большевикам, 17 или 18 января 1920 г., в Иркутский губком большевистской партии по телеграфу через И.Н. Смирнова, члена Реввоенсовета 5‑й армии Восточного фронта и председателя Сибревкома, было передано указание В.И. Ленина при первой же возможности направить Колчака в распоряжение Реввоенсовета 5‑й армии для последующей отправки в Москву, где мог быть проведен «народный» суд над адмиралом. Однако к Иркутску для спасения Колчака рвались войска генерала Каппеля, что делало невозможной передачу адмирала регулярным частям Красной армии (они вошли в Иркутск лишь в начале марта). И вот 23 января И.Н. Смирнов сообщает В.И. Ленину и Л.Д. Троцкому: «В Иркутске власть безболезненно перешла к Комитенту коммунистов… Сегодня ночью дал по радио приказ Иркутскому штабу коммунистов (с курьером подтвердил его), чтобы Колчака в случае опасности вывезли на север от Иркутска, если не удастся спасти его от чехов, то расстрелять в тюрьме».
Из Москвы возражений не последовало, наоборот, расстрел Колчака разрешено было произвести, учитывая местные обстоятельства. Вскоре, в начале февраля 1920 г., Смирнов приказывает исполкому Иркутского Совета: «Ввиду движения каппелевских отрядов на Иркутск и неустойчивого положения Советской власти в Иркутске, настоящим приказываю вам находящихся в заключении у вас адмирала Колчака, председателя совета министров Пепеляева с получением сего немедленно расстрелять. Об исполнении доложить». В свою очередь Иркутский Военно-революционный комитет во исполнение приказа Смирнова 6 февраля 1920 г. также постановляет Колчака и Пепеляева расстрелять.
Когда все свершилось, В.И. Ленин, «заметая следы» участия Москвы в решении судьбы адмирала, приказывает заместителю председателя Реввоенсовета РСФСР Э.М. Склянскому: «Пошлите Смирнову (РВС 5) шифровку: (шифром). Не распространяйте никаких вестей о Колчаке, не печатайте ровно ничего, а после занятия нами Иркутска пришлите строго официальную телеграмму с разъяснениями, что местные власти до нашего прихода поступили так под влиянием угрозы Каппеля и опасности белогвардейских заговоров в Иркутске. Ленин. Подпись тоже шифром. Беретесь ли сделать архинадежно?» (Знамя. 1990. № 9. С. 14–15).
Самое любопытное во всей этой истории заключается в том, что 17 января 1920 г., т. е. всего лишь за 20 дней до расстрела Колчака, ВЦИК и СНК торжественно постановили «отменить применение высшей меры наказания (расстрела) как по приговорам Всероссийской чрезвычайной комиссии и ее местных органов, так и по приговорам городских, губернских, а также и Верховного при Всероссийском Центральном Исполнительном Комитете трибуналов». Получается, что Колчака и Пепеляева данное постановление ничуть не касалось, как не коснулось оно и многих тысяч других врагов пролетариата, расстрелянных в первые месяцы 1920 г.
Как же совершилась казнь, произошедшая в 5 часов утра 7 февраля 1920 г.? Комендант Иркутска И.Н. Бурсак вспоминал: «Вечером 6 февраля я был вызван в ревком, там уже находился предгубчека Чудновский. Ширямов (председатель ВРК. – С.Д.) вручил нам постановление о расстреле Колчака и Пепеляева. Мы вышли и договорились с Чудновским, что я подготовлю специальную команду из коммунистов… Во втором часу я с командой прибыл в тюрьму. Через некоторое время туда подъехал и Чудновский.
Мы вошли в камеру к Колчаку и застали его одетым – в шубе и в шапке. Было такое впечатление, что он чего-то ожидал. Чудновский зачитал ему постановление ревкома. Колчак воскликнул:
– Как! Без суда?..
К 4 часам утра мы прибыли на берег Ушаковки, притока Ангары. Колчак все время вел себя спокойно, а Пепеляев… как в лихорадке.
Полнолуние, светлая морозная ночь. Колчак и Пепеляев стоят на бугорке. На мое предложение завязать глаза Колчак отвечает отказом. Взвод построен, винтовки наперевес. Чудновский шепотом говорит:
– Пора.
Я даю команду:
– Взвод, по врагам революции – пли!
Оба падают. Кладем трупы на сани-розвальни, подвозим к реке и спускаем в прорубь» (Разгром Колчака. М., 1969. С. 279–280).
А вот что писал о расстреле «верховного правителя» сам Мельгунов: «Где происходил последний акт жизненной драмы адм. Колчака? Чекисты скрывали место… Упомянутый выше М. Струйский, передававший рассказ сидевшего в тюрьме на одном коридоре с Колчаком интеллигентного солдата, говорит, что расстрел был произведен у Знаменского кладбища… Расстреливала Верховного правителя и Пепеляева левоэсеровская дружина (свидетельство Ширямова) в присутствии председателя Чрез. след. комиссии Чудновского, члена Военревкома Левенсона и коменданта города Бурсака. Вместе с Колчаком и Пепеляевым был повешен палач-китаец, приводивший в исполнение в иркутской тюрьме смертные приговоры. Большевики хотели символически запечатлеть последний акт “кровавой сибирской трагедии”, – упомянув в “истории” имя Колчака рядом с именем палача. Чувства элементарной порядочности у них не нашлось даже в этот предсмертный час. Но история пройдет мимо недостойной комедии этих кровавых паяцев… Трупы убитых 7 февраля были спущены в прорубь реки Ангары…
Смерть Верховного правителя знаменовала собой конец “губительной гражданской войны”, т. е., другими словами, организованной в государственном масштабе анти-большевицкой борьбы в Сибири… “Синяя птица”, которую искал благородный мечтатель, многими не понятый и оклеветанный, осталась таким образом несбывшейся мечтой… Колчак не был римским Юлианом, защищавшим “умирающую антику от побеждающих молодых хамов”: на развалинах старых он пытался строить новую Россию. Сравнивший Колчака с Юлианом Кратохвиль уподобил его и рыцарю крестовых походов, погибавшему в песках паляшей пустыни за призрак “святого Иерусалима”. Но разве история увидит в этом рыцаре только прозаического колонизатора? Нет, она опоэтизировала его, окружила его облик героическим нимбом защитника слабых и униженных, сделала рыцарем долга и подвига. И в этом её правда».
Мельгунов прав: «Очевидно, никогда не будет найдена могила верховного правителя», «искупившего трагедией своей жизни и героической… смертью» свои «невольные ошибки» и «чужие грехи, которых было так много в Сибири». С именем этого человека история действительно связала, как это и предсказывал Мельгунов, легенду о спасении и возрождении «национальной России», вновь переживающей ныне судьбоносные времена…
В сентябре 2014 г. автору этого предисловия удалось побывать в Иркутске и увидеть то место, где предположительно были расстреляны Колчак и Пепеляев. История как бы дохнула на меня тогда своим ледяным холодом. Но памятник Колчаку, возведенный в 2004 г. по проекту скульптора Вячеслава Клыкова неподалеку от предположительного места расстрела, рядом со Знаменским монастырем, производил совсем другое впечатление: своим общим видом он как бы примирял участников той кровавой драмы, и дело здесь не только в размещенных на постаменте фигурах красноармейца и «белого солдата», которые как будто бы застыли в раздумье и покое. Более важен сам образ Колчака, вроде бы угрюмого, твердого и решительного, но совсем не готового к новой борьбе. Это ощущение особенно явно проявляется на фоне и поблизости с духовной обителью Знаменского монастыря, существующего с конца XVII века и видевшего за это время самые различные, в том числе и самые жестокие кровавые драмы. Именно монастырь, осененный православным духом, как это не раз бывало в русской истории, оказался способным впитать в себя драматические коллизии страшного времени, молитвами перебороть их и подарить людям новые силы, чтобы идти дальше…
История часто лучше всего познается поэтическим взглядом, а не одним лишь анализом тех или иных документов и фактов. И именно в Иркутске, у слияния рек Ангары и Ушаковки я, как историк и в то же время поэт, попытался поэтически взглянуть на «колчаковскую драму», отразив это в двух своих стихотворениях. Первое из них посвящено самому «верховному правителю»:
Колчак
Фигура скорбная с распахнутой шинелью
На фоне яркого монастыря…
Так кончил путь меж Богом и шрапнелью,
Кто отдал жизнь за Русь и за царя.
Неподалеку речка Ушаковка
Скрывает гибели забытые черты,
И вспоминаются тачанки и Каховка,
Походы Каппеля, Чапаев и кресты…
У памятника же царствует молчанье,
Да «белый с красным» замерли у ног.
Не зря ниспосылает свыше испытанье
Для воинов на этом свете Бог.
Иркутск, 28.09.2014
А в другом своем стихотворении я попытался вспомнить о той любви, которая осенила последние месяцы жизни адмирала, даже на фоне самых смутных событий Гражданской войны, так же как когда-то ранее это случилось со многими декабристами:
Иркутск
У Иркутска два «в шкафу скелета»,
Будоражащие всех слегка:
Это декабристские секреты
И расстрел ангарский Колчака.
Две эпохи бурных испытаний:
Честь, мундиры, заговоры, кровь
И рожденье в муках новых граней,
И великая, как образец, любовь
Жён, в Сибирь ушедших за мужьями,
И опасности презревшей – той,
Кто была готова хрупкими плечами
Заслонить Правителя собой.
Никому не обойти в Иркутске
Декабристов гордые дома,
Адмиралу памятник на спуске,
Там, где Ангара шумит сама.
Два примера! А сейчас бывает
На Земле такая же любовь?
И вопрос подобный всех смущает,
Попадая нам «не в глаз, а в бровь».
Без любви истории нет ходу!
Ты поймешь такой закон простой
В час, когда заря на небосводе
Загорится вновь над Ангарой.
Иркутск, 28.09.2014
Да, могила Колчака уже никогда не будет найдена, как это предрекал Мельгунов. Но, когда ты стоишь у памятника адмиралу на фоне Знаменского монастыря в Иркутске, то кажется, что и тело его покоится где-то здесь, неподалеку. И как же разбросало могилы и погосты лидеров и героев Белого движения по свету: от Иркутска и Омска, от Петрограда и Крыма до Харбина, Белграда и Парижа. Особенно впечатляет своим особым дыханием Сент-Женевьев-де-Буа, где воскресают печальные тени былого:
Белые
Здесь алексеевцы, корниловцы, дроздовцы
Нашли навечно воинский привал,
И лучик ласкового солнца —
Французского – родным им стал.
Здесь выстроились в ровный ряд могилы,
Напомнив мне солдатский строй.
И хоть уже потеряны все силы,
Опять идут они в последний бой.
Ведь бой еще жестокий длится
За Родину, Россию и Христа
Повсюду, где история творится,
И тут, под сенью русского креста.
Кресты стоят повсюду, как солдаты,
На страже дальних русских рубежей,
А погребенные ничуть не виноваты
В трагедии их погубивших дней.
Бог ниспослал России испытанье,
Не пожалев ничуть ее сынов:
В Сент-Женевьев такое пониманье
Приходит свыше и без всяких слов.
Сент-Женевьев-де-Буа, 24.03.2013
Тема революции и Гражданской войны в последнее время получает все большее освещение, и не только в исторической литературе. Много дискуссий вызвал в обществе фильм Никиты Михалкова «Солнечный удар», в котором образно и трагически показана драма русской смуты XX века. И меня как поэта этот фильм не мог не подтолкнуть к еще одному обращению к «белогвардейской» теме:
Солнечный удар
Что потеряно и утрачено?
И не пе-ре-честь…
Было ли так предназначено?
Империя, любовь и честь…
И какие безмерные жертвы?
Окаянные дни и года…
Галлиполи, Белград, Бизерта…
Двуглавый орел и звезда…
Пароходный дымок над Волгой,
И буря расправы в Крыму…
И еще Отечество долго
Пребывать будет в дыму.
И дым этот страшно горек,
Разъедает глаза до слёз,
Не вытерпит даже историк
Таких страшных угроз.
Остается только надежда
И любви дыханье живой…
Неужели снова как прежде
Поползет дым над страной?
11.10.2014
Прошло уже более ста лет со дня начала в России смуты 1917–1922 гг. И нам сегодня остается лишь еще и еще раз попытаться понять, почему и как произошла эта братоубийственная драма, и что нужно делать в нынешнее время, чтобы подобное никогда не повторилось. Силы в этом осознании и движении вперед нам могут подарить лишь вера и национальное благоразумие. Не могу не привести в конце этой вступительной статьи к книге о Колчаке свои поэтические строки, родившиеся в марте 2014 г. в Белграде, в маленькой православной церкви Святой Троицы, где нашел свое вечное упокоение другой вождь Белого движения – П.Н. Врангель. Эти строки относятся к Колчаку в самой полной мере:
В церквушке маленькой теплится
Лампадка русская не зря,
И остается лишь молиться,
Чтоб незабвения заря
Всегда с прощением блистала
Над памятью былых борцов,
Кому России было мало
И чести дедов и отцов!
Трагическая жизнь Верховного правителя России еще и еще раз показывает нам, как же богата история России великими событиями и выдающимися личностями, которые главным своим долгом считали служение своей Родине, в какое бы лихолетье и смутное время им ни пришлось жить и действовать, и пусть они совершали при этом непоправимые ошибки, верили в иллюзии и были обречены на гибель. Зато им было суждено войти в легенды или самим стать легендами!
С.Н. Дмитриев,
кандидат исторических наук,
главный редактор издательства «Вече»
(1991, 2016, 2023)
От автора
Предисловие
Дело не в законах, а в людях…
А.В. Колчак
Свою книгу я назвал «Трагедией адмирала Колчака», хотя, в сущности, о личной трагедии «Верховного правителя» в Сибири буду говорить мало. А.В. Колчака я не знал и никогда не видел. Его облик рисуется мне только с чужих слов и из замечательного исторического документа, если не вышедшего из-под его пера, то непосредственно им созданного. Я имею в виду показания Колчака во время допроса следственной комиссией «революционного Правительства» в Иркутске в 1920 г. Достаточно прочесть этот литературный памятник, чтобы проникнуться величайшей симпатией к фигуре сибирского «диктатора», трагические черты которого отмечают и противники [напр., Б. Павлу в «Чехословацком Дневнике», № 269].
Да, в жизни этого человека была действительно драма. И заключалась она не только в том, что свои личные интересы он, как и многие в годы гражданской войны, принес в жертву общественному долгу. Наука влекла его к себе в юности. Отважный путешественник и исследователь-гидролог, мечтавший открыть Южный полюс и совершивший в 1903 г. смелое путешествие на Крайний Север в поисках экспедиции бар. Толля, – он был одним из тех, кто посвятил себя возрождению русского флота после японской войны. Пришла затем европейская война. С энтузиазмом Колчак погрузился в атмосферу военных действий, считая победу Германии величайшим злом для России.
В войну клином вошла революция. Тогда имя Колчака прогремело в России в связи с командованием Черноморским флотом. Месяцы тяжелой эпопеи гражданской войны, и «истинный патриот», по выражению проф. Перса в статье «SI. Rev.» [28, VIII], оставленный всеми, гибнет в большевистском застенке.
Это драма. Но не ей посвящаются последующие страницы. Я буду говорить о трагедии всей России, о трагедии всего того движения, которое превратило в глазах одних Колчака в национального героя, а для других связало его имя с неудачной «антрепризой».
Общественная трагедия здесь переплетается с трагедией личной. Человека, чувствовавшего, по собственным словам в интимном письме к другу, «отвращение» к политике, жизнь заставила быть политиком. Человека, видевшего в политической власти «крест», жизнь заставила быть «диктатором». Рыцаря подвига, безукоризненной моральной чистоты, брезгливо сторонившегося от интриг, бурно ненавидевшего произвол (характеристика бар. Будберга), политические противники сделали как бы символом политической интриги и политического насилия, искусственно и несправедливо концентрируя около личности российского «Верховного правителя» всё то темное и мрачное, что выступало так часто вопреки воле вождей на фоне борьбы, светлой и героической, за восстановление России. Идеалист, судорожно искавший лучших путей, делался ответственным за грехи других. «Колчак, узнав о расстреле заключенных в тюрьму членов Учредительного Собрания, в смутные декабрьские дни в Омске, бился в “истерике”1, – рассказывает с.-р. Колосов, – этот диктатор обладал вообще темпераментом истерической женщины». Но неужели Колосов, а за ним Зензинов, повторившие эти слова, не понимают, сколь неуместна в данном случае их ирония? Она лишь служит личным оправданием того, с образом которого пытаются связать темные страницы освободительной от большевистского насилия борьбы. В нем, Колчаке, была «подлинная человечность», как заметил писатель Ауслендер, дававший в Сибири общую характеристику российского «диктатора».
Колчак был диктатором sugeneris, диктатором «конституционным», диктатором, звавшим всех, кто любит Россию, к ней на помощь2. Допустим, что этот диктатор, засвидетельствовавший всей своей жизнью бесстрашие и решимость, человек, который переоценивал, как видно из взятого нами эпиграфа, роль личности в событиях, был человеком слабым, безвольным, легко поддававшимся чужому влиянию. Мог ли он, однако, встать вне условий, в которых должна была протекать его работа? Мог ли он преодолеть препоны, с которыми встречалась его «миссия» воссоздания России? Моя книга, приуроченная к десятилетию со дня гибели А.В. Колчака, пытается ответить на эти вопросы. Он в значительной степени имел право сказать в июне 1919 г. делегации от омского «Экономического Совещания»: «Мы – рабы положения».
* * *
Я знаю, что найдутся читатели, которые заранее откажут мне в объективном суждении. Мое политическое credo должно было заставить меня отнестись отрицательно если не к личности, то к деятельности диктатора. Того требует освященная годами демократическая традиция. Если я за ученым, бесстрашным исследователем полярных стран, одним из воссоздателей морской мощи России после поражения, проникновенным солдатом русской армии, одухотворенным какой-то почти метафизической, иррациональной, идеей «очищения» человечества через войну, почти мистически познающим гегелевскую (и отчасти соловьевскую) концепцию «счастья радости» и «единоспасительности» войны, – если я отрицаю за ним квалификацию «авантюриста», то этим уже нарушаю начала объективности, установленные скованной ложными догматами мысли. Отдавая должное, мне думается, я проявляю лишь здоровое чувство подлинной исторической объективности. Демократическим талмудистам я мог бы ответить словами Герцена: «Обличая революцию, я вовсе не был обязан переходить на сторону ее врагов». Тактика части русской демократии, по моему мнению, погубила дело Колчака… и свое. Демократия в Сибири проиграла не оттого, что попала «между молотом интервенции и наковальней советской власти»…
Моя работа не будет апофеозом Колчака. Я не буду его рисовать национальным вождем, я не назову его «русским Вашингтоном», как сделал это, быть может, опрометчиво, руководитель сибирской кооперации, старый демократ, народник-революционер А.В. Сазонов3. Может быть, на месте Колчака могли бы быть другие, лучшие, но их не было. В исторической обстановке того времени судьба, во всяком случае, выдвинула именно его. Он был чище и идейнее других [Будберг]. Пламенный темперамент, прямота и непосредственность, чарующая одних, создавала и врагов.
Колчак погиб, и даже показания его для потомства оказались прерванными на самом важном месте. Смерть его лежит на совести его политических противников – и не только их одних. Я говорю не о большевиках. Большевики для меня не политические противники. Под кровавыми ударами этих палачей погибли лучшие люди. Население осознало, по крайней мере, этот итог гражданской войны. Недаром несколько лет назад даже советская печать передавала сообщение о паломничестве, которое наблюдается в Иркутске на сокрытую могилу Верховного правителя. Население уверено, что могила эта вблизи насыпи у тюремного рва точно опознана…
В руки большевиков Колчак попал не в честном бою. Он расстрелян был не как военнопленный. Он был в значительной степени предан – я не боюсь употребить это слово – теми, кто шел с ним так или иначе совместно в деле, которому служил Колчак. Пусть велики будут ошибки Верховного правителя! Допустим, что именно эти ошибки привели к крушению государственного режима, им возглавляемого. Но нельзя найти объективного оправдания для действий междусоюзнического командования в дни, когда Колчак был передан новой иркутской власти и без протеста заключен в тюрьму, над которой развевался демократический флаг. Закон общественной и политической морали, гражданская и военная честь были нарушены совершившимся фактом – фактом, пожалуй, небывалым в истории. Слишком мягки слова проф. Пёрса в указанной статье: «До конца Колчак оставался верным русскому народу и союзникам. Были ли они верны ему?»
Прав П.Б. Струве, написавший однажды в «Дневнике политика» [ «Возрождение», № 252], что личность Колчака заслоняется его судьбой – его трагическим концом. Гибель Колчака – пусть даже не будет «субъективно виновных» в его конце – будет всегда ощущаться как жгучее обвинение в нелепом предательстве. Таким скорбным укором войдет она и в историческое сознание потомков…
Колчак был взят «в плен» (слова В.М. Зензинова). Этот «плен» носил слишком своеобразный характер. Так в плен не отдаются. Так в плен не берут. Без волнения не могу я читать рассказа о последних днях Колчака. И мне остается лишь удивляться узости тех представителей «революционной демократии», которые и после смерти сибирского «диктатора» пытаются всё еще сосчитаться со своим политическим противником. Впрочем, пожалуй, и удивляться не приходится – для многих из них это только тактика самооправдания.
Как бы незначительна ни была личность «печального диктатора» [парижское «Pour la Russie»], чувство элементарной политической морали и справедливости не может набросить пелены забвения на позорную страницу иркутского судилища.
Колчака судил «революционный суд». Подсудимый во всех отношениях оказался выше своих судей. И с чувством какой-то глубокой обиды и поруганной личной чести перелистываешь страницы допроса адм. Колчака. Зачем его не судили только одни большевики? Зачем на эту позорную страницу занесены, помимо коммунистов, и имена представителей партий соц. – рев. и соц. – дем.? Зачем в этой комедии суда, в этом недостойном зрелище в роли статистов, впрочем не пассивных, выдвинуты демократы? Этого пятна не смоет никакая «объективная история». Такие вещи действительно «не изглаживаются из исторической памяти».
* * *
Для того чтобы уяснить себе роль Колчака и ту обстановку, при которой протекала правительственная деятельность Верховного правителя, совершенно неизбежно обратиться к периоду, предшествовавшему диктатуре. «Колчаковщина» находилась в полной зависимости от тех явлений, которые сложились задолго еще до появления на авансцене адм. Колчака. Это вовсе не значит, что Колчак слепо следовал по путям, построенным его предшественниками. Но ему приходилось действовать и проявлять инициативу в определенной атмосфере, созданной общественными переживаниями того времени. Последние все вытекали из революции, и не от воли отдельных людей подчас зависело их изменение.
Я отсылаю читателя к своей книге «Н.В. Чайковский в годы гражданской войны». Там я старался показать общественную психологию после октябрьского переворота; изобразить позицию отдельных политических групп; начертать разброд в среде революционной демократии – ее неумение оценить в должной степени общенациональное бедствие и подчинить свои партийные интересы общенациональным целям. Лишь меньшинство в этой демократии пыталось добиться необходимого для противодействия большевикам единства. Оно разбивалось о догматическую косность переживаний других политических вождей. Всё это, скорее, предвещало неудачу противобольшевистского движения. Сибирь и при Колчаке и до Колчака испытала на себе всю тяжесть проклятия, висевшего над Россией. «Корень зла в том, – сказал Колчак 13 ноября, в бытность военным министром Директории, д-ру Павлу в Омске, – что русские никак не могут утвердиться на национальном принципе, ставя интересы партийные выше интересов своего народа. В этом отношении виноваты одинаково оба крыла: и левое и правое. Всякая политическая борьба до тех пор, пока она не стоит на национальной почве и на программе освобождения России, – вредна» [ «Чехословацкий Дневник», № 228].
Действительно, немногие сумели твердо стоять на этом «национальном принципе» в годы гражданской войны. Немногие среди социалистов могли бы подписаться под словами эсера Д.С. Розенблюма на листе автографов Уфим. Гос. Совещания: «В настоящее время я прежде всего русский, а потом социалист». Или под словами соц. – дем. П.П. Маслова (известного экономиста): для того чтобы «совершить великое дело спасения России», нужно «забыть и пожертвовать не только своими личными интересами, но и интересами отдельных групп»… [ «Красный Архив». XXXI, с. 202–203].
Я начну свой рассказ с момента, когда на горизонте России стала вырисовываться возможность восстановления Восточного фронта против Германии при содействии союзнических сил. Только вникнув в политику колебаний международной дипломатии, в раздражавшее русскую общественность балансирование между признанием и отрицанием большевизма, можно понять тот суровый (farauchement) «национализм», за который упрекают Колчака иностранные наблюдатели тогдашней сибирской жизни. «Колчак не понимал, – говорит член французской военной миссии проф. Легра, – что иностранцы необходимы для победы над большевиками» [ «М. S1.» – «Le Monde Slave», 1928, II, р. 186].
В сознании русских, боровшихся с большевиками, противогерманский фронт одновременно был и противобольшевистским. И в Сибири на первых порах, и на Волге он был облечен в демократическое одеяние. Он шел под флагом защиты разогнанного большевиками Учредительного Собрания 1917 г. Обстановка существенно отличалась от того, что история гражданской войны раскрывает на Юге. Изучение восточной эпопеи поэтому может представить особый интерес, но я буду ее рассматривать только со стороны подготовки ноябрьского омского переворота, приведшего к вручению власти адм. Колчаку. В «преддверии диктатуры» важно отметить те черты эпохи, которые создали и питали эти явления, столь несправедливо окрещенные противниками именем Колчака – между тем они сами должны признать, что «колчаковщина» появилась «задолго до Колчака». Колчак в ней неповинен, и поэтому следовало бы этот термин похоронить в истории. Мало того, читатель увидит, что демократическая власть – власть преимущественно партийная соц. – революционеров в Самаре – на практике ничем не отличалась от власти «реакционных генералов».
* * *
Вся эта эпоха не нашла еще себе исследователя. По многим вопросам нет еще необходимого даже документального материала. Приходится идти иногда ощупью и разбираться в смутных контроверсах, которыми полны мемуары действовавших лиц. История самарского Комитета Учр. Собр. (Комуч), Сибирского правительства, Директории и эпохи Колчака – всё это требует детального, подчас архивного исследования.
Моя задача могла быть только очень скромна – я хотел сделать как бы сводку появившегося уже материала. Я пытался использовать всю литературу, изданную за рубежом (отчасти иностранную), и воспользоваться главнейшим, что появилось в Советской России (в общей сложности мною использовано более 100 книг). И заранее приходится мириться с множеством «неточностей», быть может и немаловажных, которые кропотливый критик может отметить в моем труде.
В истории гражданской войны пока в значительной степени, к сожалению, приходится заниматься еще анализом отдельных фактов. По многим вопросам, как мы увидим, возможны лишь предположительные ответы: так обстоит, напр., дело с омским переворотом 18 ноября. Ясна обстановка «заговора», силы, которые действуют, но далеко не отчетлива еще сама организация переворота.
Мои «неточности» будут отчасти вытекать из того обстоятельства, что меня лично не было на месте действия, мною описываемого. Я должен выступать исключительно как историк, бытописатель, а не мемуарист, т. е. владея мертвым, а не живым восприятием. Правда, я пытался отчасти привлечь и непосредственных свидетелей путем бесед и выяснения спорных вопросов, которыми изобилует описываемая эпоха. Но живые свидетельства сами по себе и тенденциозны и противоречивы. Я пытался восполнить личные наблюдения чтением тогдашних сибирских газет, хотя бы их неполных комплектов. Повседневная печать при всех условиях так или иначе отражает обыденную жизнь. В газетах найдется материал, которого нет у мемуаристов и который не отражается в официальных документах эпохи, к тому же опубликованных в советской историографии довольно случайно и неполно.
Если у меня нет преимуществ, которыми располагает мемуарист; если мое отдаленное пребывание от места действия, при отсутствии достаточно разработанных и документальных данных, ставит меня в невыгодное положение в качестве историка того времени, то имеются некоторые преимущества и на моей стороне. Я чужд непосредственной заинтересованности мемуаристов, так часто стремящихся в изложении к политическому самооправданию. События преломляются в моем сознании не под утлом зрения действующих лиц – я всё же на сибирские события смотрю со стороны. Возможно, я не всегда верно улавливаю мотивы. Документ сухо передает факт, не давая ему пояснения и не изображая психологических основ мотивов действующих лиц. Но одно уже установление факта при современном состоянии материала мне представляется явлением положительным. Отделение легенд от происшедшего, вылущивание зерна из наросшей уже оболочки делает, как мне кажется, мою работу небесполезной и для современников, и для будущего историка этой эпохи.
Пелена искажений густо уже покрыла события недавнего еще времени. Я должен буду опровергать эти искажения. В силу этого работа моя часто, очень часто будет носить полемический характер. В силу спорности, я вынужден был подчас непропорционально много места уделять отдельным контроверсам. Я все-таки пытался посильно установить не только фактическую основу. Но в своих обобщениях и выводах я не стремился к фиктивному объективизму, скрывая собственные взгляды и настроения.
«История должна исправить, – говорит Струве, – огромную, непереносимую и жуткую в своей непонятности неправду». Я не могу, конечно, претендовать на выполнение таких больших заданий. Но я остро ощущаю то, о чем говорит Струве. Образ Колчака неотступно стоит как «какая-то неотомщенная тень». Моя книга – лишь маленькая дань погибшему за дело любви к родине человеку со стороны если не политического противника, то, во всяком случае, инако политически мыслящего. Колчак погиб «за чужие грехи». Как характерно, мы встретим эти слова не только у Гинса, но и у чешского обозревателя «сибирской драмы» Бог. Пршикрыла (1929).
Колчак был увлечен мечтой о восстановлении великой России. По словам автора известного сибирского «Дневника» бар. Будберга, Колчак «непоколебимо» был убежден, что если не ему, то тем, кто его заменит, «удастся вернуть России всё ее величие и славу». Мечта искреннего, но, быть может, «наивного идеалиста» не осуществилась. Россия всё еще в небытии… В чем причина? Думаю, что до некоторой степени ответ найдется и в фактах, которые пройдут на следующих страницах.
* * *
Автору никогда не нужно давать оружия критике. Моя книга написана несколько спешно, но мне хотелось ее выпустить к десятилетию гибели адм. Колчака. Мне думается, что многое из рассказанного здесь не было в свое время известно противникам «Верховного правителя». Закулисная сторона должна разъяснить психологию эпохи и реабилитировать память «Верховного правителя», по крайней мере, среди тех его противников, которые смогут действительно отнестись объективно.
Мне нет надобности, выпуская книгу в эмиграции, описывать ненормальные условия зарубежной работы – и прежде всего отсутствие под рукой подчас необходимых книг и материалов. С тем большей благодарностью я должен вспомнить полученное мной разрешение работать в пражском «Русском Заграничном Архиве» и содействие, оказанное со стороны всех работников Архива. Только здесь, в этом богатом уже хранилище газет эпохи гражданской войны, я мог, между прочим, хотя бы частично познакомиться с нужной мне периодической печатью.
Особо я должен отметить информацию, полученную мною от ген. М.А. Иностранцева и С.С. Старынкевича. Ряд указаний и материалов мною получены от М.В. Бернацкого, Г.К. Гинса, Н.Н. Головина, А.Ф. Изюмова, В.М. Краснова, Б.И. Николаевского, А.А. Никольского, Т.И. Полнера, Л.И. Пушковой, Н.П. Ягудки и Б.И. Элькина. Моя работа, главным образом в третьей ее части, не могла бы быть выполнена без горячего содействия В.С. Озерецковского.
Париж. 1 октября 1929 г.
Часть 1
В преддверии диктатуры
Глава первая
Государственный переворот
(По соображениям, высказанным во вступлении к настоящей книге, в ней были сокращены не имеющие прямого отношения непосредственно к «колчаковской эпопее» следующие тексты: Том 1. Восточный фронт гражданской войны (полностью) и Глава первая «Директория» второго тома «В преддверии диктатуры». Поэтому основное содержание данного издания книги открывает нижеследующая глава «Государственный переворот», которая в полном составе произведения имела порядковый номер 2 во втором томе.)
1. Сибирская общественность
Прежде чем говорить о событиях в Омске 18 ноября, мне хотелось бы еще раз коснуться в нескольких словах сибирской общественности. Мне кажется, читатель мог составить себе о ней представление и ввести некоторые необходимые коррективы в обычное для противников сибирской власти изложение. Однотонная, мрачная картина, ими рисуемая, как будто бы находит подтверждение в отзывах наблюдателей из иностранцев – особенно из числа членов неудачной миссии в Сибирь ген. Жанена. По словам этих очевидцев, вся омская общественность сплошь состояла из каких-то спекулянтов и темных дельцов4. Казалось, все махровые реакционеры царского времени собрались на сибирских полях для восстановления старого режима. Напр., в изображении члена французской миссии проф. Легра – человека, который имел наибольшие шансы разобраться в сибирской обстановке и по знанию языка, и по долголетнему знакомству с Россией, – все сибирские политические споры приобрели чрезвычайно упрощенную форму. В Уфе был создан эмбрион социалистического правительства. Между социалистическим правительством и буржуазией в Омске не могло быть достигнуто соглашения: социалисты руководились стремлением реализовать свои мечты; Омское правительство в большинстве думало только о том, как бы набить свои карманы [ «M. Sl.», 1928, II, р. 163]. Швейцарец Монтандон – глава сибирской миссии Международного Красного Креста и автор большой книги «Deux ans chez Koltchak et les Bolcheviques» – в доказательство того, что реставраторы в Сибири держались традиций царского режима, рассказывает на основании будто бы авторитетного источника, что Вологодский – «Спаситель Сибири» – при отъезде из Владивостока повез в своем поезде два вагона игральных карт [с. 67]. Может быть, Вологодский и вез «игральные карты» (отрицать этого не могу за неимением данных; Правительству всякого рода финансовые операции приходилось, вероятно, делать для изыскания денег, которые были нервом борьбы), но Монтандон не понимает того, что он говорит о крупном общественном деятеле с безукоризненной в этом отношении репутацией, окончившем свои дни в «большой бедности»5.
Таких безответственных суждений в мемуарах иностранцев можно найти немало. Эти мемуаристы в большинстве стоят далеко не на должной высоте. Иные наблюдатели, не слишком образованные, с большим, однако, гонором, не соответствующим положению, которое они занимали, часто без критики повторяют то, что слышат с разных сторон. Сплетня не отделяется от действительности. Легенда заносится как факт. В работе, предназначенной для русского читателя, мне нет надобности опровергать измышления, вольные и невольные, иностранных мемуаристов6. Их сибирские показания часто страдают всеми недостатками, присущими оправдательным показаниям. Для них это – оправдание перед общественным мнением Европы, плохо информированным и легко становившимся враждебным к сибирской интервенционной «авантюре союзников» в силу ее неудачи: национальный гонор заставлял искать виновников на стороне. Отсюда подчас вытекают слишком резкие квалификации русской общественности в Сибири. Им тем более легко было искать виновников, что в этих поисках они находили союзников – и могли сослаться на авторитет демократов из социалистического лагеря. Только их суждения без критики многие и повторяют.
Эти, уже русские, суждения партийного происхождения, суждения одной из боровшихся сторон, в свою очередь, чрезвычайно пристрастны. Я никак не могу вообще безоговорочно отождествлять монархические симпатии с реставрационными замыслами классов, потерявших свои привилегии во время революционной бури. Это – трафарет плохого публицистического тона. О монархии после всех «революционных» переживаний и эксцессов большевистской поры могли думать и люди, по существу отнюдь не настроенные реакционно (я употребляю это слово в обычном принятом смысле)7. Я думаю, многие согласятся со мной, если я, напр., приведу выдержку из дневника В.Н. Пепеляева, давнего члена партии к.-д., входившего в ЦК, помеченную 23 сентября 1918 г.: «Ст. Маньчжурия. Я расстался с кн. Львовым. Мы расцеловались. Он на прощание сказал мне: “Желаю вам успеха насчет монархии”»8. Наряду с этим пожеланием Пепеляев отмечает в своем дневнике (28 января): «В офицерстве крепнет монархия». И тем не менее выявления каких-либо открытых монархических симпатий, за исключением «монархических дебошей» (выражение Болдырева) на банкетах, в Сибири не было9.
«Монархизм скрывался в омских салонах», – утверждает Колосов [ «Былое». XII, c. 228]. Центром его был «салон» Гришиной-Алмазовой. Об этом «салоне» нам придется говорить. Здесь, как и в других местах, в воздухе носилась, однако, не «монархия», а «идея диктатуры». Левый к.-д. Кроль, окрещенный в Сибири, по его словам, «белой вороной», не одобрял этих «диктаторских» настроений. Под углом своих несколько противоречивых точек зрения он дает весьма пристрастную характеристику своих товарищей по партии. «Восточный Отдел» партии к.-д. в Омске он не иначе называет, как «азиатским отделом», и усиленно отгораживается от тактики «матерых реакционеров» типа Жардецкого10 и «обезумевших от ненависти» Клафтонов [с. 163]11. Таких «обезумевших от ненависти» было немалое число – и не только в «буржуазной» кадетской партии и среди торгово-промышленников. Их уже характеризовал нам другой Кроль – иркутский эсер. Его характеристику может дополнить Утгоф: «Насилие большевиков так сильно повлияло на некоторые интеллигентские группы, что борьба с большевизмом стала для них самоцелью» [с. 20]. Именно так смотрели на дело и Вологодский, и Сазонов, и другие их соратники. Так смотрели на дело и многие кооператоры. Напр., председатель Союза маслоделов политические расхождения в сибирской кооперации в письме более позднего происхождения (21 июля 1919 г.) объяснил тем, что одни «не желали поражения большевиков, а другие вели кампанию против большевиков»12. Эти «обезумевшие», среди по крайней мере демократии, искали путей для объединения сил в целях борьбы. Они, в лице хотя бы Сазонова, до последнего момента держались той позиции, которая позже стала весьма непопулярной в некоторых демократических кругах. В работе, посвященной Н.В. Чайковскому, мне приходилось уже цитировать письмо Сазонова от 6 сентября 1921 г.13: «И что обиднее всего – сейчас на краю пропасти мы все же продолжаем вести нашу старую партийную грызню и этим ослабляем себя. Сейчас должна быть одна партия – национально-русская и одна цель – спасение и возрождение России, все, что сверх этого, то от лукавого!» «В таком объединении нет места только большевикам справа и слева», – пишет он позже, 15 сент. 1924 г.14
Не все, может быть, знают, кто такой сибирский «дед» Анатолий Владимирович Сазонов – старый народоволец, человек твердых политических взглядов, жизнь которого прошла «под знаком неустанного служения народу». Слова эти принадлежат Якушеву – противнику Сазонова в годы гражданской войны. Сазонов был одним из деятельнейших участников блока общественных организаций. Таким же горячим сторонником последнего был с.-р. Куликовский, входивший в Областную Думу от якутского Совета крестьянских депутатов.
Как же мог «умный» Кроль назвать блок собранием «тринадцати нулей». В союз входили «правые с.-р.», «народные социалисты», «кадеты», с.-д. группа «Единство»; наконец, кооператоры и торгово-промышленники. «Партийные организации я взял в кавычки, – сообщает политик и мемуарист, – то, что было в Омске под этими названиями, за исключением, может быть, “атаманской” группы “Единства”, как по иронии судьбы называлась партийная группа рабочих, живших в предместье Омска Атаманский Хутор, не имело ничего общего с теми партиями, названия коих эти организации себе прицепили. По крайней мере, ни эсеры, ни энэсы, прибывшие из центра, “омских” эсеров и энэсов своими не признавали…»15
«Блок в политическом смысле был блоком “тринадцати нулей”. Но с ними были связаны казаки и военные круги, и поскольку они без блока были реальной силой, то и он представлял собой реальную величину» [Кроль. С. 144].
В общем блок, несомненно, пытался осуществлять в жизни позицию, установленную «Союзом Возрождения». Так как блок являлся широким объединением, преследующим практические цели, неизбежно в состав его входили группы, постепенно отходившие от основной линии. В конце концов, на этой почве блок раскололся. Его «правым крылом» была партия народной свободы, которая, как мы видели, и в Сибири постепенно переходила вновь на признание преимущества диктатуры в период гражданской войны… Эволюцию можно наглядно увидеть на примере екатеринбургского Комитета партии, где лидерствовал сам Кроль. В Екатеринбурге было назначено собрание для рассмотрения вопросов, подлежащих обсуждению на партийном Съезде, который созывался в Омске в середине ноября. «Придя на это собрание, – рассказывает Кроль, – я еле узнал нашу группу. Впервые я услышал в ней прямо и определенно формулированный вопрос: “Директория или диктатура?” Я был поражен даже самой возможностью столь явной постановки этого вопроса в нашей группе, которая одна, из очень редких, сумела сохраниться (?) с 1905 г.» [с. 157].
Откуда это могло взяться? Кроль видит здесь влияние самарцев, прибывших в Екатеринбург в качестве беженцев. Они испытали все прелести управления Комуча и приписывали «исключительно ему поражения на фронте». Директория – продукт Комуча. Она слабовольна; она погубит фронт; она развалит тыл; выход один – в диктатуре. За диктатуру стояли и члены пермского Комитета, жаждавшие вернуться домой. Для них «Директория» – отступление; «диктатура» – наступление. Не оставалась без влияния и «работа прибывшего в Екатеринбург А.С. Белоруссова». В Екатеринбурге, по настояниям Кроля, все же диктатура «незначительным большинством была отклонена». На всесибирском партийном съезде в Омске 16 ноября она была принята.
Но мне неизвестно, чтобы левая часть блока когда-либо объявляла себя принципиальной сторонницей диктатуры16.
Кроль, враждебный к омской общественности и к блоку, говорит, что блок вел себя в отношении Авксентьева и Зензинова «до неприличия вызывающе» [с. 47]. Я не нашел ни у Кроля, ни у других повествователей того времени каких-либо реальных фактов, но зато у Кроля прочитал, что члены Директории расценивали блок так же, как и Кроль: «Стоило послушать их рассказы, несмотря на всю грусть момента, в комических тонах, как пыжилась депутация от каждой группы отдельно “выявить” перед Директорией свою “точку зрения”, чтобы понять, что для членов Директории весь “блок” и по частям, и в целом был только смешон» [с. 144].
В сибирской обстановке блок всегда до 18 ноября выступал в роли примирителя – это было трудно в той атмосфере взаимного недоверия, которая при Директории, по словам Кроля, «достигла крайней степени накаленности». В свое время Сазонов, в качестве делегата блока, выступал «посредником для мирного улаживания возникшего конфликта между Админсоветом и Облдумой» (из некролога Якушева). В период Директории блок также занимался уговариванием сторон. И не только уговариванием. Очень яркий факт из деятельности блока сообщает Колосов: некий капитан Шемякин, по поручению блока, в целях ослабления атаманских насилий занял даже пост начальника штаба у Красильникова.
В накаленной атмосфере взаимного недоверия и вражды уже бесполезно было заниматься общественным воспитанием. Поэтому так неудержимо росла идея необходимости диктатуры. При Директории она стала принимать отчетливые, конкретные формы. Это видно из всех записей ген. Болдырева. Описывая критическое заседание 27 октября, когда члены Директории собирались выйти из ее состава, Болдырев добавляет, что по окончании заседания Виноградов рекомендовал ему, в случае выхода всех четырех членов из Директории, «сохранить власть в связи с сохранением Верховного главнокомандования» [с. 86]17.
2. Легенды и факты
В книге, посвященной Н.В. Чайковскому, касаясь попутно событий в Омске 18 ноября, я писал: «Переворот произошел как бы сам собой. Это было полустихийное движение военных, которое было санкционировано затем и некоторыми общественными кругами – отнюдь не только реакционными» [с. 152]. И дальше: «В атмосфере заговоров в “мексиканском стиле” должна была выдвинуться группа людей – людей безответственных, действующих за свой страх и риск» [с. 158]. Здесь нужны и добавления и пояснения, но по существу не так уже много надо прибавить.
Из фактов, приведенных на предшествующих страницах, видно, что переворот как бы висел в воздухе. О нем говорили, все его обсуждали. В подобной обстановке является второстепенной уже сама организация действия, направленного на осуществление того, что было desiderata широких кругов. И все-таки было ли это действие организованным? Был ли переворот 18 ноября осуществлением заранее разработанного плана? Кто его непосредственные участники и кто стоял в роли вдохновителей и инспираторов за кулисами?
Состояние материалов не дает еще возможности ответить на все эти вопросы с должной ясностью и полнотой. Я заранее готов пойти на упрек в том, что не сумел разобраться в материале и критически проанализировать существующие уже контроверсы. Для отчетливого суждения нет прежде всего документов – они вообще редко встречаются в подобных актах. Но и то, что есть, мы знаем преимущественно в выдержках, опубликованных советскими историографами. Мемуаристы же – их немало – слишком подчас безответственны в своих суждениях о недавнем былом. Если выбрать какой-нибудь один источник и следовать ему – все будет необычайно просто и ясно и легко примешь легенду за факт.
* * *
В пражском «Русском Заграничном Историческом Архиве» имеются воспоминания одного из якобы непосредственных участников и руководителей переворота подп. Бафталовского. Написаны они в Тунисе 20 апреля 1925 г. В воспоминаниях этого участника переворота столь определенно чувствуются позднейшие наслоения, что подвергать их детальному критическому анализу не стоит. Здесь суммированы различные данные, слухи, разговоры в одну общую картину, которая в силу уже этого получается мало правдоподобной.
Мысль о свержении Директории, в изображении мемуариста, родилась в известном уже нам салоне Гришиной-Алмазовой, посетителями которого были Михайлов и ген. Андогский. Разработку плана с технической стороны взяли на себя ген. Андогский, полк. Сыромятников, полк. Лебедев. Их помощником состоял кап. Буров и автор мемуаров кап. Бафталовский. Финансировал все предприятие Михайлов18. После длинных переговоров заговорщики остановились как на выполнителях на военной группе Волкова – Красильникова. Полк. Уорд дал согласие на поддержку переворота английским батальоном. На роль диктатора был намечен адм. Колчак, давший принципиальное согласие при условии, что власть будет передана ему Правительством, а не добыта им захватным порядком19. Казачья группа Волкова – Красильникова в ночь с 17‑го на 18‑е произвела арест членов Директории из состава партии с.-р. …Командующий войсками Матковский, узнав об аресте, предписал нач. штаба Василенко немедленно принять меры к освобождению арестованных членов Правительства, но Бафталовский раскрыл Василенко план и присоединил последнего к числу заговорщиков. Ночью члены Правительства собрались у ген. Розанова на совещание с военным командованием. Присутствовало 12 человек. О происшедших событиях докладывал полк. Сыромятников. Совещание колебалось. Разрешила вопрос настойчивость Розанова, который, стукнув кулаком, от имени армии потребовал диктатуры.
В изложенных воспоминаниях имеются налицо почти все элементы тех заговорщических сил, которые фигурируют так или иначе в существующих версиях: общественность монархического пошиба, командный состав, члены Правительства, содействующие англичане, согласие Колчака. И все это достаточно фантастично.
* * *
Большевистский историк Парфенов (Алтайский), подчас неизвестно откуда черпающий свой материал, вводит еще новый элемент в среду участников заговора – французскую военную миссию.
«16 ноября 1918 г. в Омск прибыли французская военная миссия во главе с командующим всеми иностранными вооруженными силами на территории Сибири ген. Жаненом и рота французских солдат.
По этому случаю Омское правительство устроило торжественный парад войскам и не менее торжественный обед в честь прибывших иностранных господ.
Во время этого торжественного обеда, после исполнения оркестром французского и других иностранных гимнов, группа подвыпивших казачьих офицеров потребовала, чтобы был исполнен гимн “Боже, царя храни”, и категорически настояла на своем требовании.
Получился некоторый конфуз. Лидерам партии соц. – рев. Авксентьеву, Зензинову и др., возглавлявшим Омское Всерос. правительство и считавшим себя верховной властью, не понравилась эта “монархическая молитва”, и они сделали попытку напомнить офицерам об их “демократических воззрениях” и даже предложили военному и морскому министру Колчаку арестовать некоторых из них. Вечером в этот же день начальник омского гарнизона пол. Волков и начальники казачьих частей Красильников и Катанаев явились к Колчаку и заявили, что “долг перед родиной и настроение всех частей вынуждает их арестовать членов Правительства соц. – рев., ведущих преступную соглашательскую политику с большевиками”, и просили “от имени всей армии принять на себя верховное руководство возрождающейся армией и народом”…
Колчак торжественным жестом поблагодарил за доверие офицерскую делегацию и уговорился с полковником Волковым, что завтра утром представит ему проект конкретного плана ареста Директории.
На другой день, т. е. 17‑го числа, сначала в поезде французской военной миссии, затем в здании военно-промышленного комитета, состоялось объединенное совещание иностранных генералов, представителей партии к.-д., омского “Союза Возрождения” и др., которое почти единодушно, исключая американского и чехословацкого представителей, высказалось за переход власти к военному диктатору в лице адм. Колчака, хотя выставлялись и другие кандидаты: ат. Семенов, ген. Болдырев и атам. Дутов (последний поддерживался генералом Ивановым-Риновым).
Чехо-американские представители, противившиеся разгону Директории, в крайнем случае настаивали на включении Авксентьева и Аргунова, как “пользующихся широкой симпатией народа”, в состав Правительства адм. Колчака и на оставлении “без урезок демократической программы существующего Правительства”.
Технически совершить разгон Директории было поручено полк. Волкову, председателю омского Комитета партии к.-д. Жардецкому и министру финансов И. Михайлову.
А через несколько часов после этого совещания офицерская часть отряда атамана Красильникова приступила к выполнению намеченного плана» [с. 69–70].
Участники французской миссии, выступившие с воспоминаниями о данной эпохе, не знакомы, конечно, ни с работой Парфенова, появившейся в первом издании в Харбине (1921), ни с отдельными статьями этого советского исследователя гражданской войны в Сибири. Иначе они поспешили бы опровергнуть обвинение их хоть в косвенном участии в событиях 18 ноября. Для них Колчак ни более ни менее как «une invention anglaise». Так один из них – Дюбарбье20 – и начинает главу, посвященную перевороту. Сам шеф миссии, ген. Жанен, с удивительной легкостью повторяя популярную одно время у иностранцев наивную легенду, в отрывках дневника, которые печатались в «Monde Slave» [1924, XII, p. 238], говорит:
«Действительно, англичане, поставив Колчака у власти, были приблизительно столь же удачливы, как и тогда, когда они свергали Николая II. Без этого, не знаю, был ли бы побежден большевизм в России, но Сибирь, в этом я убежден, удалось бы спасти и устроить. Народный порыв не был бы там задушен жестокой реакцией, всех возмущавшей, повышавшей нервность чехов и уничтожавшей у них всякое желание сотрудничества».
Известный нам полк. Пишон в статье «Le coup d’etat de l’amiral Коlčак» [ «M. Sl.», 1925, II, p. 259] добавляет:
«Совершенно несомненно, что адмирал, привезенный англичанами из Месопотамии и из Индии, конвоированный во Владивосток и в Сибирь английским батальоном, был человеком генерала Нокса. Но столь же несомненно и то, что не было на нем ни в коей мере французского штемпеля и что обстоятельства, приведшие его к власти, произошли между отъездом из Владивостока генерала Париса и приездом в Омск верховного французского комиссара и находились совершенно вне нашего влияния».
Пишон не против диктатуры, он только против переворота. Все можно бы сделать легальным путем при некотором терпении. Директория могла бы эволюционировать – Колчак мог бы последовать примеру, который дал в дни французской революции консулат. Такой путь, по мнению французского военного деятеля, является путем законным [с. 206].
Печатание дневников ген. Жанена (этот дневник, во всяком случае, очень обработан) вызвало тогда же возражение со стороны главы английской миссии ген. Нокса в лондонском журнале «Slav. Rev.» [1925, март]:
«…Переворот, приведший Колчака к власти до приезда в Сибирь генерала Жанена, был совершен Сибирским правительством, причем Англия об этом не знала, и не было с ее стороны ни малейшего попустительства».
Жанен ответил Ноксу в «Monde Slave» [1922, IV]:
«…Да позволит мне сказать генерал Нокс, что у него действительно коротка память, если он не помнит, что был замешан в интриги и перевороты, приведшие к колчаковскому перевороту. Речь никоим образом не идет о «попустительстве», а исключительно об инициативе, проявленной некоторыми ее агентами, – инициативе, ныне ввиду печальных результатов ими отрицаемой. Вероятно, английский генерал не помнит больше смотра, имевшего место 10 ноября в Екатеринбурге, – смотра, на котором прошел церемониальным маршем Мидлэссекский английский полк, «являвшийся из Владивостока преторианской гвардией адмирала Колчака». Тогда я еще не приехал в Сибирь, но французские офицеры, мои предшественники, чехи и русские, свидетели этих незабываемых дней, – все помнят, как тогда держались английские солдаты и их командир, полковник Уорд, член Парламента и рабочей партии. Несомненно, последнему неприятно, чтобы его английские избиратели узнали, что он в Сибири сделал ставку на диктатора, заслуживающего столь же мало сочувствия, как и красные диктаторы, – но история есть история и не знает тонкостей и уверток. Добавлю, что генерала Нокса, наверно, держали в курсе заговора, замышляемого Колчаком, хотя бы только через его офицера связи Стевеней, который присутствовал даже на тайном совещании, где было решено выступление. Впрочем, Стевеней и не делал из этого большой тайны, и, когда позже, во время отступления, я задал ему, после многих союзников и русских, вопрос, не сожалеет ли он о том, что содействовал возведению Колчака, которому мы обязаны этим бедствием, он просто промолчал. Мне кажется, что короткая память генерала Нокса ввела в заблуждение читателей «Slavonic Review» [p. 21–22].
Проф. Легра в позднейшем комментарии к своему сибирскому дневнику [ «M. Sl.», 1928, II, р. 166] подтверждает версию своего прямого начальника:
«Мне говорили, и факты этого не опровергают, что приготовления к государственному перевороту производились в согласии с офицерами связи из английской миссии; кроме того, один офицер связи из французской миссии, не принимая участия в подготовке, был, однако, кажется, очень в курсе дела21 и был очень счастлив тем, что замышлялось. Итак, у меня такое впечатление, что переворот 17 ноября по существу – переворот военный… Если же это так, то для меня, хорошо знающего направление русских офицеров, ясно, что это – переворот, подготовляющий реставрацию».
Итак, все доказательства ген. Жанена, легко убедившие Милюкова, что дело не обошлось без участия англичан, сводятся к рассказам, которые он и его подчиненные слышали в Сибири по поводу екатеринбургского смотра 10 ноября и присутствия адъютанта ген. Нокса на каком-то заговорщическом собрании. Доказательства не из сильных – слухами Сибирь была полна. К ним мы вернемся по связи с новой версией – екатеринбургской, которая перед нами вырисовывается.
Я, конечно, не знаю, какие русские осведомляли Жанена22, но те русские мемуаристы, которых мне не раз приходилось цитировать, всегда передают только циркулировавшие слухи. Так, Майский в предисловии к изданным «Госуд. Изд.» в Москве воспоминаниям полк. Уорда «Союзная интервенция» пишет: «Я очень хорошо помню, что в Омске в тот период… открыто говорили о весьма активном участии английской миссии, и в частности ее главы, ген. Нокса, в перевороте 18 ноября. Рассказывали, что накануне переворота на собрании офицеров-заговорщиков, арестовавших членов Директории, присутствовал представитель ген. Нокса, который благословил заговорщиков на задуманное ими дело» [с. 78]. «Злые языки, – передает Святицкий в другой своей книжке «Реакция и народ», – говорят о непосредственном участии в перевороте Нокса» [с. 26]. Ген. Федоров заявил Колосову, что переворот сделан с согласия и при участии англичан [ «Былое». XXI, c. 578]. «В действительности заговор был решен англичанами и французами не в Сибири», – утверждает уже чешский коммунист Шмераль. Источник заговора выше: Шмераль ссылается на речь ген. Штефаника по приезде в Сибирь, в которой первый чешский военный министр убеждал своих компатриотов: «Переворот не был подготовлен только в Омске. Главное решение было принято в Версале» [ «Чехословаки и с.-р.». Москва, 1922, c. 21]. Я допускаю возможность подобного заявления со стороны Штефаника, выполнявшего, как мы увидим ниже, весьма щекотливую миссию в Сибири среди чехов, сильно подвергшихся местной агитации. Но ведь ясно, что это был только своего рода демагогический прием. И можно пройти мимо этих коммунистических домыслов.
Самый солидный аргумент в пользу участия Нокса в перевороте можно найти в дневнике Болдырева. Под 21 октября у него записано: «В 4 часа приезжал Нокс с Родзянкой; озабочен размещением батальона прибывающих английских войск. Пил чай, грозил набрать банду и свергнуть нас, если мы не договоримся с сибиряками. “Я становлюсь сибиряком”, – закончил он свою шутку»23.
* * *
Если не сам Нокс устроил переворот, то орудием его являлся молодой чешский генерал – Гайда. Есть и такая версия. Нокс соединил Колчака с Гайдой, причем последний не знал о подлинных намерениях Колчака. Это дополнение принадлежит перу Жанена [ «M. Sl.», 1925, III, p. 340]. Самому Гайде только впоследствии открылся злокозненный план англичан, посадивших Колчака, – так пишет он в своих воспоминаниях [с. 97], имеющих, правда, необычайно малую ценность, вопреки мнению Милюкова, так как Гайда в них старательно умалчивает о всех своих закулисных выступлениях и разговорах, которые часто вскрывают подоплеку его сибирской деятельности.
Гайда имел, по версии Колосова, с самого начала «близкое отношение» к возведению Колчака на пост диктатора… Колосов многозначительно подчеркивает, что его сведения исходят из «вполне авторитетного источника»: «Едва ли на свой риск и ответственность Гайда даже и вывез Колчака с Востока». Колосов, посланный вместе с кн. Львовым от Уфимского Совещания приветствовать десант союзников, встретился на ст. Маньчжурия с Гайдой24, который ехал в Зап. Сибирь. Здесь же у Гайды произошла встреча с В.Н. Пепеляевым. «Оба они сошлись тогда на том, что необходима диктатура и диктатор». «Быть может, он (Пепеляев) зондировал почву для диктатуры ген. Хорвата25, но Гайда предупредил его, ответив быстро и определенно: “Диктатор едет со мной в этом поезде. Это адмирал Колчак”». Проводя диктатуру Колчака, Гайда появился в Екатеринбурге. Естественно, Екатеринбург и стал центром будущего заговора – здесь одна сила непосредственно противопоставлялась другой.
Для того чтобы понять создавшееся в Екатеринбурге положение, надо вернуться несколько назад26. Гайда, возвеличенный успехом в борьбе с большевиками, фетированный во Владивостоке, предложил сам себя Вологодскому на пост главнокомандующего вооруженными силами, которые действовали на территории Сибири. Мотивом выставлялась необходимость объединения командования. Интересовался Гайда и отношением к своей кандидатуре со стороны Колчака27, с которым он встретился во Владивостоке.
Согласно показаниям, Колчак на допросе ответил:
«Для меня вопрос подчинения той или другой вооруженной силе определяется всегда практическим путем. Я не знаю состава русских сил, если вы все более организованы и в стратегическом отношении имеете большую ценность, то будет вполне естественно, что командование должно вам принадлежать. Если отношение изменяется в сторону русских, то должно быть русское командование – иначе решить вопрос никак нельзя. Скажите, что такое Директория и что она из себя представляет? Он говорит: “Это образование, несомненно, не жизненное”. Я говорю: “Какую власть при этих условиях вы считали бы наилучшей?” – “Я, – говорит он, – считаю, что в этом периоде и в этих условиях может быть только военная диктатура”. Я ответил: “Военная диктатура прежде всего предполагает армию, на которую опирается диктатор, и, следовательно, это может быть власть только того лица, в распоряжении которого находится армия. Но такого лица не существует, потому что даже нет общего командования. Для диктатуры нужно прежде всего крупное военное имя, которому бы армия верила, которое она знала бы, и только в таких условиях это возможно”. На это он мне отвечает: “Конечно, это вопрос будущего времени. Но я лично считаю, что это – единственный выход, какой только может быть”. На этом разговоре мы расстались» [с. 147]. Так начался «роман», главные роли в котором играли Гайда и Колчак [Кратохвиль].
Ясно, что щупал почву, скорее всего, Гайда – «чешский кандидат в сибирские бонапарты», как характеризует его в то время бар. Будберг [XIII, c. 212]28.
Сочувствующий, по-видимому, коммунистам майор Яр. Кратохвиль29, автор книги «Cesta revoluce», изображает дело так, что именно Колчак при свидании воспламенил страстные желания Гайды [с. 223].
Гайда не мог не чувствовать за собой некоторой силы – недаром Гинс, по поручению Вологодского, так определенно телеграфировал из Владивостока в Омск:
«Помощь союзников обеспечена в случае назначения командующим генерала Гайды. Американцы заявили, что помогают чехам, которых три миллиона в Америке, а не русским. Японцы ведут политику захвата, Англия, Франция благожелательны, но лишены здесь реальной силы. Назначение Гайды свяжет Америку, обеспечит наши интересы. Положение во Владивостоке невыразимо: властвуют Хорват, Лавров, коллегия чиновников, земств, консульский корпус, – всего пять властей.
Весь край деморализован анархией, беспомощно отдается в руки японцев, китайцев. Гайда, как чех, будет пользоваться тем иммунитетом, которого нельзя обеспечить русскому военачальнику при создавшейся обстановке захвата, обнаружившейся продажности (?), поэтому, во имя спасения родины, национальной чести, делегация просит немедленно назначить Гайду командиром, Иванова-Ринова военным морским министром. Указ сообщить нам – час промедления гибелен. Достаточно сообщить – в Благовещенске японцы вывезли все топографические материалы, китайцы захватили пароходы, здесь расхищается военный боевой материал. Другого выхода нет; вернемся нравственно убитыми, сознавая бесповоротную утрату крупных достояний Востока, предстоящие бесконечные ужасы Запада» [ «Хроника». Прил. 113].
По-видимому, назначение Гайды не вызвало никаких возражений со стороны сибоблдумцев – по крайней мере Якушев и был арестован в момент переговоров о назначении Гайды с Ивановым-Риновым, находившимся в Уфе30. Но назначение Гайды вызвало оппозицию в Совете министров – очевидно, со стороны Михайлова. Вологодский пытается убедить Михайлова по телеграфу: «В вашем отношении к Гайде чувствуется некоторая предвзятость отношения к чехословакам. Убедительно прошу оставить этот взгляд, ибо в тяжелой обстановке при встрече с иностранцами здесь вся наша делегация убедилась, что единственными бескорыстными нашими друзьями являются чехи, в частности Гайда, который пользуется весьма большим вниманием иностранцев31. Дружественное отношение к нам Гайды значительно облегчило общее положение. В целях тактических прошу вас, чтобы везде Гайде и следующим с ним иностранным представителям были устроены почетные встречи войска и гражданской администрации»32.
Пережив ряд триумфов в Сибири33, Гайда доехал до Екатеринбурга, в сущности, в сравнительно «скромной роли» начальника 4‑й чешской дивизии, подчиненной Сыровому. Фактически он сделался старшим оперативным начальником Екатеринбургского фронта.
В его ведении находились чехословацкие части, Среднесибирский корпус, которым командовал молодой Пепеляев. В Екатеринбурге, по изображению Кратохвиля, Гайда имел вид обойденного и обманутого человека. До поры ему приходилось делать «приятное лицо в очень плохой игре» [с. 223]. В действительности же Гайда держал себя чрезвычайно авторитетно. Он постоянно «своевольничает», по выражению Болдырева. Таким нарушением приказа являлся призыв в «русско-чешские полки добровольцев, не исключая и призванных по мобилизации». Как в свое время было указано, в данном случае некоторые нити связывали Гайду с начинаниями эсеров. Был у Гайды и другой мотив. «Развал, начавшийся в чешских войсках34, – говорит Болдырев, – грозил значительно понизить их значение в Сибири и в глазах иностранцев. Гайда все учитывал. Он пытается начать формирование русско-чешских полков, настойчиво требует присылки на его фронт полностью всего Среднесибирского корпуса, чтобы за счет русских войск усилить свой престиж и сохранить свое влияние в Сибири среди иностранцев» [с. 98]35. В этих требованиях Гайда встречал противодействие со стороны штаба Сибирской армии, главным образом со стороны Иванова-Ринова и Белова.
Имя Белова вводит нас сразу в сферу новых омских группировок и «интриг». Белов – это тоже «злой гений Сибири», с его именем связаны «германофильские» тенденции – так утверждает Гинс36. (Не было ли здесь простой, довольно обычной в то время игры на фамилии – настоящая, или прежняя, его фамилия была Виттенофф.) «Слухи и сплетни» ставили Белова в центр некоторой омской интриги. «Инстинктивно как-то многому не верю», – записывает Болдырев 20 октября.
Я отнюдь не собираюсь разбираться в клубке омских оговоров. Слишком неблагодарное это занятие. Имя Белова сейчас упоминается только как имя определенного антагониста Гайды. 21 октября Иванов-Ринов, бывший во Владивостоке и назначенный командующим Семиреченским фронтом, прислал на имя Михайлова телеграмму, в значительной степени направленную против союзников и чехов. Телеграмма, не особенно грамотная, содержала, по мнению Болдырева, много горькой правды. Иванов, между прочим, писал, что догадывается о «намерении Гайды в Омске с группой приверженных ему русских офицеров объявить диктатуру»… Это была, по выражению Иванова, какая-то «социалистическая диктатура». Мне кажется, что бывший «полицейский» довольно прозорливо проник в потаенные планы чешского кандидата в «сибирские бонапарты»37. Гайде была известна и телеграмма Иванова, и связь последнего с Беловым. Ясно, что их противодействие требованиям Гайды – проявление германофильских противосоюзнических тенденций. 10 ноября Гайда потребовал посылки в его распоряжение всех частей Среднесибирского корпуса. «Его предприимчивость, – рассказывает Болдырев, – пошла так далеко, что он нашел возможным подкрепить свои требования ультимативной формой, назначив 48 часов на выступление требуемых частей и такой же срок на устранение от должности нач. штаба Сибирской армии г.-м. Белова… При неисполнении грозит двинуть войска в Омск и «сделать такой порядок, что долго будут помнить» [с. 101]. Дело не ограничивалось угрозой, ибо одновременно Гайда приказал эшелонам 18‑го чешского полка, бывшим на пути в Омск, сосредоточиться к этому пункту и «быть готовым к бою». Распоряжения Гайды были сделаны совершенно самостоятельно – он не осведомил даже своего прямого начальника ген. Сырового, который, получив от Болдырева соответственную информацию, остановил продвижение войск и пытался объяснить гайдовские беззакония «потребностями фронта».
К описанному инциденту было примешано имя Колчака, который был в эти дни на Екатеринбургском фронте и прислал телеграмму Болдыреву: «С своей стороны считаю отстранение ген. Белова для пользы русского дела необходимым». Колчак, доверяя Гайде, расходясь с Ивановым-Риновым и Беловым по военным вопросам38, совершенно не был осведомлен о закулисной стороне, тем более о характере гайдовского ультиматума и о распоряжении двигать войска на Омск. Нет абсолютно никаких данных для противоположного утверждения. Поэтому так легко Колчак изменил свой взгляд на гайдовский инцидент после разговора с Болдыревым и только настаивал на расширении своих прав как военного министра39.
Некоторые из мемуаристов, напр. Пишон, ставят ультиматум Гайды в непосредственную связь с упомянутым екатеринбургским планом правительственного переворота, выдвинувшего диктатуру Колчака на место Директории. Искусственность установления такой связи очевидна сама по себе. Ясно, во всяком случае, что омская «интрига» против Директории, которую ставят в связь с именем Михайлова и др., не могла иметь отношения к екатеринбургской «интриге» Гайды, прямо ей противоположной. Иванов-Ринов, Белов и др. не были склонны поддерживать кандидатуру Колчака. В цитированной телеграмме Иванова-Ринова имеются довольно неодобрительные отзывы о Колчаке. Иванов-Ринов выдвигал себя на пост военного министра при Директории: «Колчак весьма нетактично произвел разрыв с японцами и вообще много напортил на Востоке своей несдержанностью». Почти одновременно с телеграммой Иванова Белов получил телеграмму от ближайшего сотрудника бывшего упр. военным вед. Сибирского правительства, ген. Бобрика, направленную против включения Колчака в состав Правительства Директории: «Когда у ген. Иванова так удачно налаживается дело на Д.В., является просто безумием заменять его Колчаком, о котором здесь общественное мнение как о человеке, несоответствующем моменту… Японцы официально высказались, что они желали бы видеть министром Иванова. Смена министра в настоящий момент загубит наше дело у союзников» [Болдырев. С. 100]. Есть ли сомнение в том, что в такой момент не должно быть речи, во всяком случае у этой группы, о выдвижении кандидатуры Колчака на пост российского диктатора?
В момент «ультиматума Гайды» военный министр Директории находился на Екатеринбургском фронте. Он был приглашен чешским военным командованием на назначенное на 9 ноября торжественное освящение знамени «в честь начала чешской национальной жизни». На екатеринбургское торжество прибыл с частью своего более показательного батальона полк. Уорд. Так как вагон военного министра оказался прицепленным к этому поезду, то, очевидно, все это было сделано не случайно – англичане везли на показ своего ставленника. Будущий диктатор появился с эскортом «преторианской гвардии» [Пишон. «М. Sl.», 1925, II, p. 212]40. Нокс-де давно искал подходящего генерала. Поэтому, вывезя в начале октября при содействии Гайды специального «диктатора» с Востока, 23 октября зондировал через ген. Степанова почву, не подходит ли в диктаторы Болдырев. «По словам… Степанова, – записывает Болдырев, – решено главным образом поддерживать русского генерала, которому доверяют союзники. Этому генералу будет дана и финансовая и людская помощь. Степанов дал понять, кто этот генерал. Это было первым серьезным искушением. Я отнесся к нему спокойно» [с. 82].
Выслушаем самого Колчака. Из его рассказа как-то все становится ясным.
«Первая моя миссия была присутствовать на этом торжестве и затем вечером на банкете, где я впервые познакомился с чешскими офицерами и Сыровым. Там присутствовали представители иностранных держав. Кроме того, я там вторично видел Гайду».
На другой день Колчак имел свидание с Гайдой.
«Здесь Гайда меня спрашивал о том, каково политическое положение в Омске. Я сказал, что считаю его чрезвычайно неудовлетворительным ввиду того, что соглашение между Сибирским правительством и Директорией есть просто компромисс, от которого я не жду ничего хорошего, что столкновения в будущем почти неминуемы, потому что Директория не пользуется престижем и влиянием, что Сибир. прав., которое считает, что оно Сибирь объединило и уже шесть месяцев стоит у власти, передает эту власть с известным сопротивлением. Я говорил, что столкновения, несомненно, будут, и во что они выльются, я сказать не могу. Гайда сказал на это: “Единственное средство, которое еще возможно, это – только диктатура”.
Я заметил ему, что диктатура может быть основана на армии и то лицо, которое создает армию и опирается на армию, только и может говорить о диктатуре. Кто же при настоящем положении может на себя взять роль диктатора? Только кто-нибудь из лиц, находящихся на фронте. Гайда ничего не ответил на это, но сказал, что все равно к этому неизбежно придут, потому что Директория, несомненно, искусственное предприятие. Затем он говорит по этому поводу: “Мне известна та работа, которая ведется в казачьих кругах. Они выдвигают своих кандидатов, но я думаю, что казачьи круги не в состоянии справиться с этой задачей, потому что они слишком узко смотрят на этот вопрос”» [с. 164–165]41.
Разговоры, которые ведутся в Екатеринбурге, слишком напоминают атмосферу в Омске. Генерал Дитерихс, «прежде всего чешский доброволец», рассуждает спокойно. «Несомненно, – говорит он Пишону, в передаче мемуариста, – что существует слишком много политиков и партий, что центральная власть слаба; возможно и даже вероятно, что придется когда-нибудь вернуться к единоличной власти, подходящей для русского характера; но это должно случиться позже, гораздо позже, когда различные элементы в армии процементируются, а военное положение упрочится. Наш единый долг – фронт, наша единая забота – враг; надо тянуть, несмотря на действительные несовершенства, и не бросаться в авантюры в тот момент, когда военная работа требует прежде всего спокойствия» [ «M. Sl.», 1925. II, р. 254].
Другие более экспансивны – и особенно молодежь. Рассказывая о присутствии Колчака на военном параде, Пишон передает их настроения такими словами:
«Энтузиазм русских офицеров-сибиряков достиг предела, циркулировали самые смелые слухи; очень замкнутый, адмирал молчал, но его окружение ликовало и громко говорило, что он человек будущего» [с. 252]. Сторонники диктатора, несомненно, могли воспользоваться таким настроением, чтобы лансировать Колчака42. Генерал Сахаров утверждает, что полк. Лебедев объехал все фронты и что Дитерихс, Ханжин, Голицын, Гайда – все говорили ему о необходимости единоличной военной власти43. Гинс, со слов Пепеляева, рассказывает о совещании в вагоне на ветке омского вокзала, когда решено было предварительно показать Колчака на фронте, где ему заранее была подготовлена встреча [I, c. 307]. Все это называется, скорее, подготовкой общественного мнения. Что такая подготовка шла – и усиленно, отрицать, конечно, не приходится. Но все это не дает материала для того, чтобы организационно связать 10 ноября в Екатеринбурге с 18 ноября в Омске44. Слишком подозрительный Кроль, твердо отстаивающий версию участия Екатеринбурга в подготовке переворота, он об этой военной подготовке, как мы знаем, на основании данных, полученных от уральского министра вн. дел, предупреждал Болдырева еще задого до переворота, усматривает доказательство наличности организованного плана в приезде в Екатеринбург, по поручению министра финансов Михайлова, Юргенса для управления казначейством Урала: надо было Уральское правительство лишить «на всякий случай возможности распоряжаться деньгами» [с. 158]. Это было во время сдачи дел ликвидируемого областного правительства и, вероятно, скорее, объясняется некоторой предусмотрительностью центрального министерства финансов, как это видно из того, что происходило в последние дни существования в Уфе Совета управ, вед. на бывшей территории Комуча. Возможно, что по отношению к Уральскому правительству эта предусмотрительность была излишней. Но Уральское правительство, вопреки утверждениям Кроля, фактически не имело на своей территории достаточного авторитета45…
Идеей переворота была насыщена вся атмосфера. И нет ничего удивительного, если Бойоар из Екатеринбурга слал в Челябинск Пишону рапорт за рапортом о подготовлявшемся военном пронунциаменто. Так, 9 ноября он писал:
«Продолжают ходить слухи по поводу намерения русских офицеров установить военную диктатуру (вероятно, адмирала Колчака). Так как чехи как будто не желают способствовать этому движению или продолжать свое дело в случае, если диктатура эта установится, то среди русских офицеров якобы существует большое недовольство против чехов и особенно против чехословацкого Национального Совета» [ «M. Sl.», 1925, II, р. 251].
Главный французский комиссар Реньо успокаивал своих подчиненных из Омска 16 ноября:
«Со стороны офицеров нечего бояться чего-либо по отношению к Правительству: адмирал Колчак не позволил бы ничего в этом направлении. Офицеры эти возбуждены, нервно не уравновешены, и их надо образумить совсем полегоньку. Но не будем ничего ломать и в особенности не будем прибегать к чешскому способу» [ «M. Sl.», 1925, II, р. 214].
Такой макиавеллиевской хитрости – игры на две стороны – от Колчака ожидать просто нельзя. Колчак не ехал на Екатеринбургский фронт с задней целью договориться о перевороте с командным составом. Это одна из ходячих версий, которая легко была воспринята таким специалистом по переговорам в дни «мятежей», каким был бывший министр исповеданий Временного правительства Вл. Львов. Он ее занес в свои воспоминания.
Колчак знал о настроениях в армии – он этого не скрывал, как видно из его показаний на суде. Но он сам не злоумышлял против Директории – так, по крайней мере, рисуется мне на основании всего материала, который находится в нашем распоряжении.
* * *
Если Гинс точно передал нам свою беседу с В.Н. Пепеляевым, в которой тот рассказывал, что будто бы участники переворота организовали «встречу» Колчаку в Екатеринбурге «в расчете», что под влиянием выслушанного там Колчак «не уклонится принять на себя роль диктатора» [с. 307], то эти участники ошиблись. У Колчака созрела мысль отойти от власти.
Вот его собственное показание, данное на допросе. Из Екатеринбурга Колчак отправился на фронт, где имел беседы с Сыровым, Дитерихсом, Голицыным, Пепеляевым и др. Настроение на фронте нами уже было передано, со слов Колчака. С фронта Колчак направился южным путем на Омск: «Мне был дан экстренный поезд. С этим поездом поехали представители военного командования и полковник Уорд, который присутствовал на этом параде. С Уордом мы вместе завтракали и беседовали на всякие темы46. Между Петропавловском и Курганом мы встретились с поездом ген. Болдырева, примерно за сутки до моего прибытия в Омск. Я явился к нему и в общих чертах изложил результаты своей поездки47. Болдырев ехал в Челябинск для свидания с чешским командованием, так как, по его словам, с чехами у него были очень натянутые и затрудненные отношения. Чехи оставляют фронт, нам грозят тяжелые осложнения на Уфимском фронте… Этот вопрос его чрезвычайно тревожил, и потому он выехал, не дожидаясь моего прибытия. Я спросил его о том, что делается в Омске, так как я никаких сведений об Омске не имел. Он говорит: “В Омске тоже нехорошо – там, несомненно, идет брожение среди казаков; в особенности говорят о каком-то перевороте, выступлении, но я этому не придаю серьезного значения. Во всяком случае, я надеюсь, мне удастся побывать на фронте и уладить там дело”»…
16 ноября Колчак вернулся в Омск.
«По приезде моем в Омск, ко мне явились многие офицеры из Ставки и представители от казаков, которые говорили определенно, что Директории осталось недолго жить и что необходимо создание единой власти. Когда я спрашивал о форме этой единой власти и кого предполагают на это место выдвинуть для того, чтобы была единая власть, мне указали прямо: “Вы должны это сделать”. Я сказал: “Я не могу взять на себя эту обязанность просто потому, что у меня нет в руках вооруженной силы. А то, что вы говорите, может быть основано только на воле и желании армии, которая поддержала бы то лицо, которое хотело бы стать во главе ее и принять на себя верховную власть и верховное командование. У меня армии нет, я человек приезжий, я не считаю для себя возможным принять участие в таком предприятии, которое не имеет под собой почвы”» [с. 168]48.
…«Когда я осведомился о положении вещей, то решительно хотел отклонить от себя должность военного министра, и мне кажется, что в тот день, как я приехал, я об этом заявил в Совете министров, мотивируя это тем, что при таких условиях я считаю невозможным вести работу военного министра. Это решение мое было почти категорическое. Но пока я не отказывался остаться на месте до прибытия Болдырева. Насколько мне помнится, 17 ноября был у меня Авксентьев накануне своего ареста. Он приезжал ко мне на квартиру и просил, чтобы я взял свою просьбу об отставке назад. Я ему совершенно определенно сказал: “Я здесь уже около месяца военным министром и до сих пор не знаю своего положения и своих прав. Вместо чисто деловой работы, здесь идет политическая борьба, в которой я принимать участия не хочу, потому что я считаю ее вредной для ведения войны, и в силу этого я не считаю возможным в такой атмосфере и обстановке работать даже в той должности, которую я принял”49. Так мы с ним и не договорились… Я продолжал упорно настаивать на том, что я не буду больше военным министром и жду только приезда Болдырева. Я делаю оговорку: мне кажется, что это было в то время, о котором я говорю, но, может быть, это было накануне моего отъезда на фронт» [с. 169]50.
При нормальных условиях было бы, конечно, странно, что военный министр разговаривает со своими подчиненными о возможности переворота и о замене правительственной власти другой. Но, кажется, в эти дни все об этом только и говорили. Это какой-то странный переворот, о котором, действительно, даже не шушукались. 15 ноября в самом Правительстве Роговский делает доклад. Вот по этому поводу запись Болдырева: «Отъезд в Челябинск. В вагон прибыли Розанов и Матковский. Я им сообщил сущность доклада Роговского о готовящемся перевороте, который только что был заслушан нами в кабинете Вологодского, в здании Совета министров. Матковский говорил о полном спокойствии. Я поручил им обоим заехать к Авксентьеву и переговорить по этому вопросу. Меня просили не уезжать. Ставка будто бы имела сведения тревожного характера. Опасность указывалась и справа и слева, включительно до покушения на поезд» [с. 105].
Мне кажется, что все это само по себе служит доказательством, что ночь с 17‑го по 18 ноября не была организационно подготовлена или была подготовлена в узком кругу лиц, принимавших непосредственное участие в перевороте. Противники покойного Колчака, вероятно, с этим не согласятся. Но никаких конкретных данных никто из этих противников и мемуаристов до сих пор нигде не привел.
Иностранцы заносят в свои воспоминания и дневники преимущественно слухи, до них доходившие, заносят иногда post factum и выдают их за несомненно бывшее. Так, для упомянутого мной проф. Легра, приехавшего в Омск 18 ноября, нет никаких сомнений в том, что сам Колчак совершил переворот51. По его распоряжению были арестованы эсеры, члены Директории.
Далее наш мемуарист рассказывает уже нечто фантастическое:
«Прежний председатель Совета Вологодский, бывший на этом посту перед адмиралом Колчаком, обратился к представителям союзнических властей с заявлением, что ни он сам, ни его товарищи-министры не чувствуют себя больше в безопасности перед лицом произвольных арестов, подобных бывшим прошлой ночью, и что они были бы счастливы, если бы могли рассчитывать на поддержку чехословацких войск, находившихся под командой ген. Жанена. В действительности это была только комедия; все раскрылось, когда адмирал лично явился заявить, что коллеги его вверили ему свою власть с титулом Верховного Правителя и неограниченными полномочиями. А впрочем, известно, что он не любит чехов.
Очевидная цель переворота – подменить чуть ли не парламентарную власть, которая в течение пяти месяцев управляла краем, военной диктатурой по-русски, т. е. облеченной такой же властью, как власть покойного царя» [ «M. Sl.», II, р. 162].
Может быть, Легра повторял здесь отчасти версию, слышанную от Пишона, по которой Вологодский делается основной пружиной переворота.
«В то время как в главной квартире в Челябинске нас озабочивали эти исключительно военные вопросы, сведения из Омска и Екатеринбурга отмечали чрезвычайное политическое волнение. Положение Директории в Омске продолжало быть непрочным, ибо один из членов ее – Вологодский – был как раз главой Сибирского правительства и уехал во Владивосток»…
«Вологодский вел самолично на Дальнем Востоке переговоры с Хорватом; генерал же Хорват, партизан, облеченный единоличной властью с 1918 г., в согласии с крупным металлопромышленником Путиловым, покровительствовал кандидатуре адмирала Колчака: и вот мы узнаем, что последний прибыл в Омск и назначен там военным министром». «Разумеется, у нас в это время не было ключа к этой тайне: но если подумать о том, что адмирал тотчас после переворота взял в председатели Совета министров этого самого Вологодского, то тогда уже легко воспроизвести соглашения, заключенные на Дальнем Востоке, и понять причину обструкции, оказанной Директории. Роль Вологодского, одновременно члена Директории, председателя Омского правительства, кандидата в председатели совета у адмирала Колчака, свидетельствует об особом старании de miser sur tous les tableaux (ставка на все номера) и о тонкости, которую некоторые сочтут чрезмерной» [ «M. Sl.», 1925, II, p. 251]52.
Переворот совершился не только с ведома Правительства. «Замена Директории Верховным правителем была, несомненно, делом так называемого политического блока», – слышится один из обывательских голосов [Руднев. Op. cit. Р. 258]. «14 болванов» причастны к перевороту – утверждает Майский [с. 335]. Мемуаристы, т. е. слухи – в данном случае можно поставить знак тождества, называют немало лиц, игравших видную роль в организации переворота. Среди них Ключников – не только один из «идеологов» переворота, но и автор идеи ночного ареста. Ключников довольно странный заговорщик: со слов эсеров, прибывших из Екатеринбурга в Омск, Святицкий передает, что Ключников выступил на открытый «реакционный путь» подачей особого меморандума, который осмелился предложить «самой Директории». Он предлагал принять суровые меры против Съезда У. С, но ему было отвечено, что он суется не в свое дело. Тогда Ключников подал меморандум непосредственно в Совет министров [с. 93]. Среди заговорщиков и член Правительства Зефиров, больше повинный в резких отзывах о Директории; среди них и ген. Сурин, и «хитрый маклер» ген. Андогский, к которому весьма настороженно относилось Сибирское правительство53 и «фонды» которого нетвердо стояли и у новой власти54.
Я далеко еще не использовал всех имеющихся в литературе указаний55. Между тем боюсь, что читатель уже запутался в этих контроверсах, сплетнях, разговорах и предположениях. На прямой вопрос одного из «судей», соц. – дем. Денике, стало ли Колчаку известным впоследствии, кем и как переворот был организован, Колчак ответил:
«Я знаю и мне говорил Лебедев, что в этом принимали участие почти вся Ставка, часть офицеров гарнизона, штаб главнокомандующего и некоторые члены Правительства. Он говорил, что несколько раз во время моего отсутствия были заседания по этому поводу в Ставке. Я ему на это сказал одно: “Вы не должны мне сообщать фамилии тех лиц, которые в этом участвовали, потому что мое положение в отношении этих лиц становится тогда совершенно невозможным, так как, когда эти лица будут мне известны, они станут в отношении меня в чрезвычайно ложное положение и будут считать возможным тем или иным путем влиять на меня. Виновники этого переворота, выдвинувшего меня, будут постоянно оказывать на меня какое-нибудь давление, между тем как я считаю для меня совершенно безразличным это, и я не считаю возможным давать или не давать те или иные преимущества”. Фактически это Лебедев и выполнил. Я могу сказать, что почти вся Ставка, по крайней мере, все начальники отделов принимали в этом участие и часть офицеров гарнизона, главным образом казачьи части. Я считал неудобным спрашивать о лицах. Что касается политических деятелей, то там, несомненно, были лица из состава Совета министров» [с. 174–175].
«Я никогда к этому вопросу не возвращался, – добавлял щепетильный в моральных вопросах Колчак, – и никогда ни с кем из министров об этом не говорил».
Таким образом, наиболее осведомленным лицом, по словам Колчака, был как будто бы полк. Лебедев.
«Полк. Лебедев мог бы рассказывать всю эту историю, хотя его имя даже не упоминалось во время coup d’etat», – делает со своей стороны намек Уорд [с. 78]. По-видимому, Лебедев играл первенствующую роль в психологической подготовке сознания «необходимости новой власти» – и особенно в военных кругах. Но от нас ускользает его участие в организационной части заговора.
Всеобщий заговор перестает быть «заговором» в узком смысле этого слова. «18 ноября» все ждали, но переворот не мог быть сговором, в сущности, довольно враждебных между собой групп. Если идти по стопам большевистских историков, то легко наметить и дату, когда между отдельными группами произошел договор о выдвижении кандидатуры Колчака на пост диктатора. В «Хронике гражданской войны в Сибири» под 30 октября помечено: «В. Пепеляев вошел в соглашение с Ив. Михайловым относительно плана свержения Директории и установления единоличной диктатуры Колчака» [с. 95].
Мы не знаем, откуда взяты эти сведения. Составители «Хроники» часто ссылаются на неопубликованный дневник В.Н. Пепеляева. Для большевистских историков истинным организатором переворота является восточный отдел ЦК партии к.-д. в составе Пепеляева, Жардецкого, Клафтона, Бородина и Соловейчика. Пепеляев еще 5 ноября имел будто бы длительную беседу с Колчаком, предлагая ему «от имени “Нац. Центра” (?) выставить свою кандидатуру на пост Верховного правителя; получив согласие, условился о плане дальнейших действий к подготовке политического переворота» [ «Xp.». Прил. 96]. «Хроника» цитирует запись Пепеляева, относящуюся к 17 ноября: «Я ушел с конференции (партийной. – С.М.) на совещание. Участвовали все. Решено. Я поехал к П. Полная налаженность. Описать потом». Кто этот таинственный П.? Нет ни одного из активных «участников переворота» с такой фамилией. Что говорилось на этом совещании и кто был на нем – мы не знаем56. И было ли там предусмотрено выступление 18‑го? Или дело сводилось к сговору для будущего – положение действительно становилось безвыходным… Мне рисуется, скорее, последнее. Во всяком случае, отсюда пошла версия Парфенова о заседании 17‑го (она изложена была выше), после которого отряд Красильникова приступил к выполнению намеченного плана. Отсюда и толкование речи Клафтона, открывшего 20 ноября заседание Съезда партии к.-д. словами: «С 18 ноября мы стали партией государственного переворота. Стоило нам накануне высказать наше мнение, и назавтра то, что должно было совершиться, совершилось». Кроль толковал эту речь в смысле непосредственного участия партии в перевороте.
* * *
Есть еще одна версия, которую я должен поставить особо. Она, быть может, наиболее серьезна и на первый взгляд как будто бы разъясняет все возникающие сомнения. В сущности, эта версия не так уже далека от тех выводов, которые сами собой напрашиваются из нашего изложения, но, поскольку в ней уточняется план переворота, она возбуждает сомнения и заставляет отнестись к ней с осторожностью. Новые данные сообщены мне Г.В. Щепиным, состоявшим в дни переворота помощником полк. Сыромятникова в Ставке, – сообщены уже тогда, когда выдержки из моей работы предварительно появились в «Возрождении». По словам моего информатора, он является непосредственным участником переворота 18 ноября. О подготовке заговора, в котором принимали участие Андогский, Сыромятников и Михайлов и в который якобы был посвящен член английской военной миссии полк. Нельсон, полк. Щепин (в то время капитан)57 был осведомлен Сыромятниковым. Последний предложил ему взять на себя техническое осуществление плана переворота. С этой целью Щепин был назначен (без ведома ген. Розанова) начальником особого офицерского отряда – в его «послужном списке» действительно значится: принял отряд 17 ноября, сдал его 19‑го. Сыромятников гарантировал Щепину вооруженную силу в виде 400 (?!) организованных морских офицеров и отрядов Волкова и Красильникова. В поезде адмирала, направляющегося на фронт, был устроен свой человек, который должен был, по условленной из центра телеграмме, неожиданно изменить маршрут поезда и представить Колчака в Омск к моменту, когда переворот будет совершен. Так все и было сделано. Встретив Болдырева в Челябинске, адмирал отправился в Оренбург. Между тем по соглашению указанного доверенного лица с машинистом последний взял направление на Омск, куда поезд и прибыл 18‑го рано утром. Колчак узнал об изменении маршрута только перед самым прибытием в Омск. В вокзале в Омске ему была организована встреча «народом» в целях убедить его принять диктаторские бразды правления.
Самим переворотом в ночь с 17‑го на 18‑е дирижировал из Ставки полк. Щепин: отряд Волкова обеспечивал спокойствие в городе, отряд Красильникова арестовывал членов Директории. Когда ночью в Ставку прибыл ген. Розанов, которому заговорщики не доверяли и который назвал «предательством» это выступление, он был как бы «арестован» в своем кабинете58.
Такова новая версия. Что мы можем из нее принять? Только одно: кап. Щепин, бывший, очевидно, совершенно не в курсе закулисной работы и сочувствовавший перемене власти, должен был как бы гарантировать невмешательство Ставки в то, что будет совершаться в городе и что было известно Сыромятникову. Все остальное противоречит известным нам фактам. Колчак в Оренбург не собирался, с Болдыревым встретился на обратном пути на перегоне Петропавловск – Курган, в Омск прибыл за день или накануне переворота. А у адмирала были все основания в дни следствия умалчивать о фамилиях, но у него не было никакого повода измышлять тот рассказ, который зафиксирован на страницах допроса. Версия Щепина, суживая круг действующих лиц, в центр ставит все те же отряды Волкова и Красильникова.
Какой же вывод можно сделать о подготовке «заговора» до 18 ноября? Бесспорно, «заговор» создался не в один день. В этом отношении Кроль совершенно прав [с. 159]. Весь период существования Директории был так или иначе временем подготовки ее свержения. Существовавшее никого не удовлетворяло – ни правых, ни левых, ни тот центр, на который Директория могла бы опереться при несколько ином к нему отношении. Директория не захотела этого сделать и повисла в безвоздушном пространстве59. Вопрос о перемене власти муссировался во всех кругах: и в «салонах», и в частных совещаниях общественных деятелей, и в военной среде, и в правительственных сферах, и в среде иностранцев. Нокс, враждебный «социалистической» Директории60 и сторонник конституционной монархии, единственно возможной, по его мнению, в окружающей обстановке61, сочувствовал диктатуре – и высказывался в этом отношении довольно определенно. Он сочувствовал кандидатуре Колчака, считая, что имя Колчака «обеспечивает помощь со стороны Англии» [Гинс. С. 276]. Только в этом проявилась его «инициатива» и «содействие» перевороту.
Агитация, конечно, принимала постепенно более определенные формы. Идея «переворота» неизбежно вылилась бы в более резкие контуры, если бы события их не предупредили. О готовящемся «перевороте» Колчак знал приблизительно в тех же чертах, как знали это и другие62. О перевороте, по утверждению В. Львова, открыто говорили в канцеляриях министерств.
Само выступление в ночь с 17‑го на 18 ноября мне рисуется в таком приблизительно виде:
Приходилось уже упоминать о банкете 13 ноября по поводу прибытия французской миссии – банкете, который закончился расследованием и приказом Болдырева арестовать певших гимн. Среди особенно разошедшихся на банкете как раз оказался, по выражению Зензинова, «напившийся на обеде допьяна» войсковой атаман Красильников, будто бы заявлявший, что «мы всегда по первому зову пойдем за Михайловым и Вологодским» – другими словами, за старым Сибирским правительством… Зензинов осведомлен был, очевидно, о том, что происходило на банкете, через специальное лицо, командированное управляющим делами Bp. Bс. пр. на обед, – Л. Тренденбаха. Его донесение председателю Правительства достаточно характерно. Оно отмечает, что после речей оркестр каждый раз исполнял «Марсельезу». (Ненормальность, которая установилась с первых дней революции, когда, по выражению французского посла Палеолога, «Марсельеза» сделалась «русским гимном».) Однако по требованию большинства офицеров, оркестр заиграл бывший русский гимн, «причем часть офицеров пела его словами», «чувствовалась сильная сконфуженность… Тогда я подошел к сидящему со мной рядом казачьему офицеру в чине полковника и обратился к нему с просьбой прекратить гимн, так как представитель Сербии просит слова. Полковник вспылил и спросил меня, кто я такой. Я ответил, что… меня командировали как представителя Управления делами Bp. Bс. пр. Посмотрев на меня с нескрываемой злобой, этот полковник сказал: “Пошел прочь, паршивый эсер”. Я отошел от него к своему месту. Гимн повторялся все далее и далее. Во время исполнения гимна я неоднократно делал попытки прекратить пение, но все безрезультатно»…
По окончании ужина ген. Матковский и представители союзных держав покинули собрание. «Я остался один, – продолжает Тренденбах, – окруженный офицерами, которые настойчиво требовали сказать им, кто я такой. Видя бесполезность каких-либо разговоров, я сказал, что был личным секретарем Сапожникова, а теперь принят на службу в Иностранное отд. кред. канц. мон. фонда. Тогда полковник, протягивая мне руку, сказал: “А, так Вы у Михайлова и состояли в распоряжении Сапожникова, простите, я не знал, что Вы наш. Имейте в виду, что мы всегда по первому зову пойдем за Михайловым и Вологодским, великодушно простите, а я думал, что Вы какой-нибудь паршивый эсер, терпеть не могу этих эсеров”». Зензинов говорит, что Директорией был отдан приказ об аресте Красильникова и об отправке его на фронт63. Было ли дело так, как излагает Зензинов, или так, как передает Болдырев64, но не вовремя проявленная Директорией власть и, пожалуй, неуместно, ибо дело касалось все же выступления на банкете, ускорила надвигавшиеся события. Повод для ареста не мог не вызвать раздражения в отряде Красильникова. Казачьи офицеры были достаточно в курсе происходивших разговоров и, следовательно, знали, что выступление их (оставляя в стороне вопрос о форме), по существу, может вызвать, скорее, лишь сочувствие. Вот почему я считаю, что отряды Волкова и Красильникова в ночь с 17‑го на 18‑е выступили в значительной степени самостоятельно, без непосредственной связи с тем совещанием, о котором говорит Пепеляев в дневнике, но, может быть, в соответствии с тем «планом», который разрабатывался некоторыми участниками (среди них, вероятно, Сыромятников) в «салоне» Гришиной-Алмазовой. Эта группа, приученная уже к самовластию и безответственности, и стремилась предупредить события, получив свыше (из Ставки) инструкции.
Моя версия и не оригинальна и не нова. Что делать? События текут подчас более упрощенно, чем это кажется на первый взгляд. По свежим следам именно так представлял себе дело, очевидно, и Болдырев. По крайней мере, при свидании с Будбергом он рассказывал, что переворот совершил местный гарнизон, обиженный тем, что его хотели вывести из Омска [XIII, c. 285]. И Зензинов говорит в своих воспоминаниях, что «попытки Директории обуздать… реакционные круги, отозвав отряд Красильникова, вероятно… ускорили развязку»65. Такую же оценку в то время дал и Гер. Бернштейн в депеше, отправленной из Харбина в «New-York Herold». Сам Красильников на суде показал, что арест членов Директории был вызван дошедшими до него сведениями о предполагаемом его аресте.
3. «18 ноября»
«Это один из таких министров, которые последними узнают о государственном перевороте» – так определяет Майский прозорливость В.М. Зензинова. «Еще накануне вечера (18‑го) один из членов ЦК передавал мне содержание разговора по прямому проводу с В.М. Зензиновым, – как бы добавляет Святицкий. – Последний сообщал, что все обстоит благополучно»… [с. 96]. Может быть, отсутствие этой «предусмотрительности» лишь хорошо характеризует нравственный облик Зензинова. Бесспорно, однако, в боевой обстановке того времени безмятежность не была положительной чертой власти.
По-видимому, Зензинов возлагал большие надежды на отряд Роговского – появление его в Омске должно было упрочить положение Директории [Майский. С. 304]. Эта сила, уже организованная Роговским, по-видимому, и служила причиной того столкновения, которое на почве кандидатур происходило при организации Омского правительства. «Левая» часть Директории хотела обеспечить за своим человеком заведывание государственной полицией. Едва ли это не было большой ошибкой. Существование в Омске эсеровского отряда – «боевой дружины», как назывался он в общежитии, – могло только раздражать казачьи атаманские отряды, которые в Омске представляли реальную силу. Отряд Роговского, состоявший из людей «верных и преданных» Директории, вообще оказался пуфом – он был легко разоружен одной казачьей частью без всякого сопротивления66.
Сам переворот произошел так:
«В воскресенье, 17 ноября, Зензинов и я, – рассказывал Авксентьев в своем интервью Бернштейну, – обедали у товарища мин. вн. дел Роговского. Там мы встретились с только что прибывшей через большевистскую Россию делегацией Архангельского правительства, которая рассказала нам о своих испытаниях и о положении дел в Архангельске». Сразу же приходится сделать поправку. В этот день Авксентьев и Зензинов обедали не у Роговского, а у министра юстиции Старынкевича. На обеде присутствовал и Роговский, был приглашен также и Вологодский, но «по болезни» отсутствовал. Старынкевич рассказывал мне, что этот обед был устроен им (на правах, очевидно, бывшего эсера) со специальной целью воздействовать на членов Директории из партии с-р. в смысле необходимости резче и определеннее реагировать на «прокламацию» ЦК. Надо было, ввиду нараставших угроз, реабилитировать себя в общественном мнении, публично отгородившись от позиции, занятой прокламацией. Вопрос о прокламации обсуждался уже в Совете министров. «Воздействие» не оказало влияния. Авксентьев лишь негодовал, что Совет министров позволяет себе вмешиваться в предначертания верховной власти. Во время обеда Старынкевич был вызван одним из штабных офицеров, пришедшим предупредить, что ему известно о предполагаемом ночью аресте «министров-социалистов». Предупреждение было встречено обедавшими скорее шуткой: министры-социалисты не означают еще верховной власти. От Старынкевича обедавшие перешли на квартиру Роговского в здании Ведомства государственной охраны, оберегаемой усиленными патрулями «боевой дружины».
В сущности, у Роговского происходило частное собрание эсеров. Присутствовало 10 человек; среди них Гендельман и Раков, как мы знаем, посланные от Бюро Съезда в Омск со специфическим заданием также «воздействовать» на Директорию [Святицкий. Реакция и народ. С. 20], три члена архангельской делегации – эсеры Дедусенко, Маслов и Лихач. Около полуночи в помещение ворвалась группа «пьяных офицеров», арестовала Авксентьева, Зензинова, Роговского и Ракова67 и отвезла их в штаб Красильникова (здание сельскохозяйственной школы в Загородной роще), где уже находился арестованный на дому Аргунов.
* * *
Отчетливее всех и полнее всех изобразил дальнейшее А.В. Колчак в своих показаниях.
…«Об этом перевороте слухи носились – частным образом мне морские офицеры говорили, но день и время никто фиксировать не мог. О совершившемся перевороте я узнал в 4 часа утра на своей квартире. Меня разбудил дежурный ординарец и сообщил, что меня просит к телефону Вологодский… От Вологодского я узнал по телефону, что арестованы члены Директории… что он сейчас созывает немедленно Совет министров и просит, чтобы я прибыл на это экстренное заседание Совета министров… Тогда я приказал соединиться и вызвать сейчас же Розанова, который был начальником штаба Болдырева.
Он в это время спал, но, когда я его вызвал, он сразу подошел к телефону… Он ответил, что он никак не может добиться ни штаба, ни Ставки, ни управления казачьими частями, так как их телефоны, по-видимому, не действуют. Я ему сказал, что я сейчас оденусь и перед тем, как поехать в Совет министров, заеду к нему по дороге, чтобы с ним переговорить. Затем я пытался соединиться со Ставкой и спросить, известно ли там, что делается, но со Ставкой соединиться мне не удалось. К Розанову же приехал и Виноградов… Виноградов сообщил… что… в городе все спокойно, разъезжают только казачьи патрули, стрельбы и вооруженных выступлений не было. Розанов, по-видимому, совершенно не был в курсе дела68…
Около шести часов Совет министров собрался… и Вологодский сообщил всему составу Совета министров о событиях, которые произошли ночью… [с. 169–170]. На заседании Совета, после информации Вологодского, прежде всего поднялся вопрос о том, где могут находиться арестованные члены Директории. На это никто определенно указать не мог. Потом уже кто-то из прибывших сообщил, что они находятся в здании сельскохозяйственного института, за Загородной рощей, где находилась часть партизанского отряда Красильникова. Вологодский поставил вопрос, как относится к этому аресту Совет министров. Было высказано несколько мнений. Первое мнение – факт ареста ничего не означает, тем более что три члена Директории, большинство, остаются: Виноградов, Вологодский и Болдырев. Второе мнение было таково, что Директория, после того что случилось, остаться не может у власти и что власть должна перейти к Совету министров Сибирского правительства. Об арестованных пока никто не говорил, участь их была неизвестна… Во время этих прений встал Виноградов и сказал, что он считает невозможным оставаться более в составе Директории ни при каких обстоятельствах после того, что произошло, и слагает с себя обязанности и никакого участия больше в заседании принимать не считает возможным. Уход Виноградова поставил ту часть голосов, которые говорили, что Директория остается, в затруднительное положение. Оставался только один Вологодский здесь и Болдырев на фронте. Тогда вопрос об оставлении Директории сам собой отпал. Затем, часов около восьми, поднялся вопрос о том, что надо выработать текст обращения к населению, что такое положение является совершенно нетерпимым, что в такой переходный момент может наступить анархия, а во что она выльется – неизвестно. Пока в городе все спокойно, но все казачьи войска находятся под ружьем. Они посылают в город караул; отдельные части ходят по городу, хотя это ни в чем не проявляется; другие части находятся тоже под ружьем, хотя они не выходят из казарм, и если такое неопределенное положение продлится, то можно ожидать каких-нибудь крупных и серьезных событий. Тогда поднялся вопрос такой – что следует сделать и как на это реагировать? Вопрос был поставлен таким образом: необходимо для того, чтобы вести и продолжать борьбу, отдать все преимущества в настоящее время военному командованию и что во главе Правительства должно стоять лицо военное, которое объединило бы собой военную и гражданскую власть69… Когда же ко мне обратились, то я тоже сказал, что считаю это единственным выходом из положения. Я только что вернулся с фронта и вынес убеждение, что там полное несочувствие Директории и малейшее столкновение между Директорией и Правительством отозвалось бы сейчас в войсках [с. 171–172]… После обмена мнений большинство членов Совета министров высказалось в том смысле, что они предлагают мне принять эту должность70. Тогда я считал своим долгом высказать свое мнение по этому поводу, – надо прежде всего стараться без всякой ломки сохранить то, что уже существует и что оказалось удовлетворительным, что не вызывает особенных возражений и сомнений, т. е. власть, существующую в лице Верховного главнокомандующего ген. Болдырева, со стороны войск против него особых возражений не будет… Тогда Вологодский обратился ко мне и сказал: «Я принимаю во внимание все, что вы сказали, но я вас прошу оставить зал заседания, так как мы находим детально и более подробно обсудить этот вопрос и так как нам придется говорить о вас, то вам неудобно здесь присутствовать» [с. 173]… Затем я пришел в зал заседания, где Вологодский прочел постановление Совета министров, заявивших, что Совет министров считает это единственным выходом из настоящего положения.
Тогда я увидал, что разговаривать не о чем, и дал согласие, сказав, что я принимаю на себя власть и сейчас же еду в Ставку для того, чтобы сделать распоряжение по войскам, и прошу Совет министров уже детально разработать вопрос о моих взаимоотношениях с Советом министров» [с. 174].
Считая неудобным сохранить должность начальника штаба за Розановым (как за помощником Болдырева), Колчак назначил временно исполнять эти обязанности полк. Сыромятникова. От него он узнал, где находятся арестованные, и отдал распоряжение доставить их на квартиру и ее усиленно охранять71.
В тот же день, в 4 часа, происходит второе заседание Совета министров.
«На нем, – рассказывает Колчак, – был обсужден вопрос относительно выработки краткой конституции о моих взаимоотношениях с Советом министров. Была принята форма, которую я признал совершенно отвечающей тому, что нужно, указавши на то, что я считаю необходимым работать в полном контакте и в полном единении с Советом министров. Затем тут же был намечен план относительно такого Совета, который был бы при мне для экстренных вопросов и, главным образом, для решения вопросов иностранной политики, так называемого Совета Верховного правителя, состоящего из пяти членов, в который могли вызываться ответственные лица. Затем поднялся вопрос о том. что же делать сейчас. Я сказал, что в городе ходит масса самых фантастических слухов, поэтому надо самому факту переворота придать гласность. Я считал самым правильным судебное разбирательство в открытом заседании для того, чтобы, во-первых, снять нарекания на лиц, совершивших этот переворот, а во-вторых, потому, что это лучший способ осведомления. Я сказал, что никогда не допущу кары над этими лицами, так как за то, что они это сделали, я принял уже все последствия на себя. Но это один из способов придать гласность самому обстоятельству совершившегося переворота» [с. 176].
В промежуток между двумя заседаниями Вологодский прислал Колчаку письмо, в котором непременным условием сохранения им поста председателя Совета министров ставил личную неприкосновенность членов Директории72.
«На этом же заседании Совета, – продолжает Колчак, – был решен вопрос о личной судьбе членов Директории. Я сообщил, что я приказал перевести их на квартиру, что я сделал распоряжение гарантировать им полную неприкосновенность и что единственно разумное решение, какое можно сделать в отношении этих лиц, – это предоставить им выехать за границу. Это было общее мнение и Совета» [с. 177].
* * *
Рассказ Колчака в деталях несколько расходится с заявлением бывших членов Директории, опубликованным ими за границей в ответ на официальное сообщение Правительства о событиях 18 ноября. В заявлении слишком много полемических выпадов против неудачного во всех отношениях официального сообщения, которое названо авторами заявления «явно тенденциозным и лживым». Слишком неблагодарная работа взаимно анализировать два акта – легко усмотреть, что тенденциозно и противоречиво73 и заявление арестованных. Неточности, которые можно легко отметить, особенно в датах, рассказа Колчака при сопоставлении его с «заявлением», не имеют большого значения и не изменяют общей картины. Тем не менее, для соблюдения известного беспристрастия, приведем отрывок и из заявления арестованных.
«Несмотря на то что о нашем аресте Совету министров, в том числе министру юстиции, стало известно утром 18 ноября, и не только об этом аресте, но и о нашем местонахождении, – г. Старынкевич явился к нам лишь только около двух часов дня 19 ноября, заявив, что только час тому назад ему удалось узнать о нашем местонахождении и что он прибыл, по полномочию Совета министров, объявить нам, что мы свободны, т. е. освобождаемся от стражи, но что вопрос о дальнейшей судьбе нашей еще не разрешен… Г. Старынкевич… предложил нам впредь до решения г. Колчаком и Советом министров вопроса о дальнейшей судьбе остаться “свободными” в том помещении, где мы находились под “надежным”, с его точки зрения, караулом, ибо он не может гарантировать нашей неприкосновенности в другом месте. Мы отвергли это предложение, указав на полное отсутствие гарантии неприкосновенности, и предпочли переезд куда-нибудь в пределы города.
Указывая на отсутствие гарантий неприкосновенности, мы имели в виду постоянную опасность со стороны тех, в чьих руках мы находились; и на это мы имели достаточные основания… мы находились под живым впечатлением пережитых картин своего ареста, в течение которого офицеры, частью пьяные, с револьверами в руках позволяли себе грубые издевательства и недвусмысленные угрозы немедленной расправы.
Итак, мы предпочли переезд в город и выбрали квартиру Авксентьева, куда нас и доставил г. Старынкевич в своем автомобиле. В квартире была поставлена, по распоряжению г. Старынкевича, стража из трех офицеров, опять-таки из отряда Красильникова, причем мин. юстиции объявил, что мы имеем право свободного выхода из квартиры и вообще свободного общения с внешним миром, с той, однако, оговоркой, что он, г. Старынкевич, не может дать нам гарантии неприкосновенности, если мы пожелаем поселиться свободно по своим квартирам» [Зензинов. С. 162–163].
Для психологии момента имело бы значение выяснение одной детали, которую выделяют пострадавшие. Они утверждают, что мин. юстиции уже утром 18 ноября знал о местонахождении арестованных… «От офицеров, – добавлял Авксентьев в интервью, – мы узнали, что министр юстиции, вместе с ат. Красильниковым, был в казармах, где мы были помещены через два часа после нашего ареста» [Зензинов. С. 178]. Больше того, Аргунов прямо уже говорит, что мин. юстиции скрыл местопребывание арестованных от Совета министров [с. 37]74.
Вспомним, что, по словам Колчака, кто-то на заседании сообщил, что арестованные находятся в штабе Красильникова. Слово теперь за самим министром юстиции. Его воспоминания могли бы разъяснить многое из того, что остается пока неясным75. В частной беседе со мной Старынкевич хронологически излагал дело несколько иначе, чем Колчак. Он утверждает, что о месте ареста он узнал только утром 19‑го, когда явился к Колчаку, где в передней встретил стоявших навытяжку во фронт Красильникова и Катанаева, пришедших с повинной к Верховному правителю. Вне всякого сомнения одно: появление Старынкевича в казармах через два часа после ареста могло быть только при условии, если Старынкевич принимал самое непосредственное участие в «заговоре». Указаний на это нет никаких, и мне это представляется совершенно невероятным. И даже если бы Старынкевич принял то или иное участие, нельзя предположить такого технического lapsus’a со стороны достаточно опытного и осторожного общественного деятеля. Я думаю, что в дате заседания Совета ошибся Колчак, объединивший в одно заседание то, что происходило на разных заседаниях.
Характерно, несомненно, то, что об арестованных на первом заседании говорили мало, как-то ими не интересовались, и ни у кого не было той мысли, которая казалась столь естественной арестованным. «Мы полагали, – говорил Авксентьев в интервью, – что законное Правительство, противозаконно подвергнутое аресту, а теперь освобожденное, снова сделается законным Правительством». Но это было не так. С правовой точки зрения Авксентьев прав. Но фактическое положение дела было таково, что подобное решение могло бы привести лишь к кровавой развязке. «Если бы даже Совет министров и признал необходимым восстановление Директории, – говорил Ключников в парижском докладе, – то у него не было бы совершенно сил осуществить свое решение. Это могло бы только стоить жизни Авксентьеву и Зензинову, которых легко могли бы убить заговорщики при том настроении, в котором последние находились». Те «пьяные» офицеры, которые с револьвером в руках угрожали арестованным, конечно, могли бы и не остановиться перед новым актом насилия, тем более что изменение характера правительственной власти считалось ими необходимым во имя интересов родины. Если некоторые члены Совета знали или догадывались (что было нетрудно) о местопребывании арестованных, если об этом было сказано в Совете до 19 ноября, то их молчание могло объясняться теми же опасениями. Преждевременное вмешательство до выяснения конструкции власти могло бы вызвать новые и неожиданные эксцессы…
Вернемся, однако, к «заявлению» б. членов Директории.
«В квартире Авксентьева мы провели весь вечер и ночь на 20 ноября, совместно решая вопрос о своем положении и принимая родственников и знакомых. Однако и этому “свободному” пребыванию скоро наступил конец. Уже вечером у дома появилась усиленная стража. Ночью в квартиру явился капитан Герке с офицерами, которые в грубой форме, с револьверами в руках, потребовали сообщить, с кем мы имели сношения и в особенности нет ли у нас какого-либо сговора с представителями чехословаков. А на следующее утро квартира была окружена цепью солдат и нам было заявлено, что мы подвергнуты полной изоляции с воспрещением общения и проч.» [с. 163].
Обратим внимание на то, что кап. Герке допытывался, нет ли у арестованных «какого-либо сговора с представителями чехословаков»… Надо иметь в виду, что в «интервью» Авксентьева, кроме «родственников и знакомых», посещавших арестованных, упомянуты и «кое-кто из чехов» [с. 179]. Теперь отчасти становится понятен вопрос Денике на допросе Колчака: «Не приходилось ли вам слышать, что в то время, когда Авксентьев и Зензинов находились в заключении, им через некоторых лиц предлагалось чехами выступление для ликвидации переворота?» Колчак ответил: «Такие разговоры были, но точных данных никаких не было, и никаких шагов в том направлении не предпринималось» [ «Допрос». С. 188]. Подобные сведения, как оказывается, не совсем фантастические, не могли не нервировать офицерский отряд, действовавший в эти дни. И распоряжение Колчака продолжить арест было весьма целесообразно – Старынкевич, ссылаясь в беседе с арестованными на «нервную атмосферу» среди офицеров, отнюдь не преувеличивал возможную опасность. В интервью Авксентьева сказано: «…Они заявили, что охрана была приставлена к нам, чтобы оградить нас от народного гнева – новая ложь, так как гнев народа был направлен против узурпаторов» [с. 181]. Ну, до народа было далеко. Он просто отсутствовал во всем этом конфликте и, как мы увидим, оставался глубоко равнодушным к судьбе Директории. «Гнев» реальный был не со стороны некоего отвлеченного народа, а со стороны тех, которые «с револьвером в руках» угрожали членам Директории, по собственному признанию последних.
«Вместе с тем, – говорит заявление, – через г. Старынкевича мы получили разрешение вопроса о дальнейшей судьбе. Нам предлагалось на выбор: или выезд, т. е. высылка за границу, или перевод в тюрьму в какой-нибудь отдаленный пункт Сибири. Свободное проживание где-либо на территории России не считалось допустимым, и на этом основании Аргунову было отказано в въезде в г. Шадринск». Очень сомнительно, чтобы Старынкевич ставил перед арестованными такую дилемму, – по-видимому, у Колчака не было никаких сомнений относительно высылки за границу76. Что касается Аргунова, то Колчак в своих воспоминаниях говорит: «Мы ему сказали, что через несколько времени он может вернуться, но на первое время пускай выедет хоть в Шанхай» [с. 179].
«Взвесив все обстоятельства, – продолжает «заявление», – мы выбрали высылку за границу, причем дали согласие на то, что во время пути в пределах сибирской территории не будем заниматься агитацией и что едем как частные лица… Уже после того, как мы дали согласие на высылку за границу с указанными условиями и назначен был час выезда, нам начали предъявлять от имени Колчака и Совета министров уполномоченные ген. Хорошхин и министр ин. дел Ключников новые условия, которые были нами отклонены; среди этих условий следует отметить два наиболее характерных по своей беззастенчивости: 1) не возвращаться в Россию впредь до образования единого правительства на всей территории России и 2) отказаться от каких-либо выступлений за границей против вновь образованной в г. Омске власти. Поздно вечером мы были увезены на вокзал» [с. 164]…
«Нашу охрану, – продолжает Авксентьев, – составляли пятнадцать офицеров отряда Красильникова, около 30 солдат, отряд пулеметной команды и 12 английских солдат с офицером. Последние были присоединены к отряду, так как мы настаивали на международных гарантиях нашей безопасности. Когда поезд тронулся, офицер – начальник конвоя – показал нам инструкцию Колчака, в которой говорилось, что мы должны содержаться под строжайшим арестом и не иметь никаких сношений с внешним миром. В случае попытки к побегу или при попытке освобождать нас извне мы должны быть расстреляны на месте» [Зензинов. С. 181].
Сопоставим эти слова с рассказом Колчака.
«Со Старынкевичем я обсуждал вопрос, как их отправить. Было решено взять экстренный поезд с вагоном для охраны их. Я немного опасался каких-нибудь выступлений по дороге, так как мне говорили о возможности нападения на них, и я обдумывал, как бы гарантировать их от этого. Я воспользовался близостью и знакомством с Уордом и просил его вообще дать мне конвой из 10–12 англичан, который по дороге гарантировал бы от каких-нибудь внешних выступлений против членов Директории. Уорд с большим удовольствием согласился… Затем я со Старынкевичем решил вопрос о том, какие суммы им нужно дать. На вопрос, куда они предполагают ехать, члены Директории ответили, что они хотят ехать в Париж, и им была выдана сумма приблизительно 75 000–100 000 рублей каждому в этот же день77… Вечером я вызвал начальника конвоя и сказал ему, что он отвечает непосредственно передо мной за целость и неприкосновенность этих лиц и за малейшую попытку, против них направленную. Затем я сказал, что если будет попытка с целью нападения на них или, наоборот, с целью освобождения их, тогда действовать оружием без всяких разговоров» [с. 178–179].
Версия Колчака относительно инструкции начальнику конвоя гораздо более правдоподобна, чем та, которую передал Авксентьев в интервью, а Зензинов в воспоминаниях «Из жизни революционера» [с. 118]. Правдоподобна уже потому, что арестованных сопровождал и английский конвой. Колчак больше всего боялся какой-нибудь расправы по дороге, и он охранял жизнь высланных. Английский подпоручик Корниш-Гоуден доносил потом по начальству:
«Проезд был спокоен. Почти все большие города, где предполагались волнения, мы проехали ночью… Уже здесь (т. е. в Харбине) офицер, командовавший русской охраной, уведомил меня, что все движение на перегоне Иркутск – Чита приостановлено по приказанию ген. Семенова и что поезда тщательно обыскивались с целью обнаружения высылаемых после того, как мы уже проследовали. Впрочем, никаких данных для подтверждения этого у меня не имеется» [с. 87].
Глава вторая
После переворота
1. Генерал Болдырев
В дни омского переворота Верховный главнокомандующий, член Директории, Болдырев отсутствовал. Он был на фронте. Получив сообщение в Уфе о падении Директории, он записывает 18‑го: «Иллюзий больше не оставалось. Война или уход от власти – других путей не было.
Надо было ехать в Челябинск. Без предварительного переговора с чехами (Сыровой и Нац. Совет) я в тех условиях не мог принять крайних мер, т. е. объявить себя единственной законной властью и бунтовщиками Колчака и омский Совет министров. Для меня было совершенно ясно содействие Колчаку со стороны англичан (Нокс, Родзянко, Уорд) и благожелательное сочувствие французов. Осуществленная Омском идея военной диктатуры пользовалась сочувствием большинства офицеров, буржуазии и даже части сильно поправевших демократических групп…
В сложившихся условиях восстановление прав пострадавших Авксентьева и Зензинова силой не было бы популярным, оно невольно связывало бы меня и с черновской группой, к которой я сам лично относился отрицательно.
Как ни ничтожны были по моральному весу группы, совершившие переворот, они требовали определенной вооруженной силы для их ликвидации и за время моего продвижения к Омску могли значительно окрепнуть, просто подгоняемые чувством самосохранения. Таким образом, для похода на Омск надо было снять войска с фронта и тем самым ослабить важнейшее уфимское направление или взять таковые из Челябинска, но там были войска из состава Сибирской армии с начальниками, тесно связанными с Омском.
В 9 час. веч. ко мне прибыл особоуполномоченный Директории в Уфе, Знаменский. Он знал уже о случившемся и вместе с Советом управляющих ведомствами не только был в оппозиции совершившемуся, но и приступил к немедленной, правда, пока словесной борьбе. Он просил меня приехать на заседание Совета и высказать свое решение.
Я не дал окончательного ответа – меня тревожили возможные осложнения на фронте, тем более что предварительный разговор мой на эту тему с генералом Войцеховским убедил меня, что большая часть офицерства встретила весть о диктатуре сочувственно»…
Челябинск, 19 ноября.
«Роли переменились. Пошел в вагон к Сыровому. Национ. чехосовет и Сыровой резко против переворота, при этом Сыровой добавил, что и Жанен и Стефанек (воен. министр Чехословакии), с которыми он говорил по аппарату (с Владивостоком, где они оба находились), запретили чехам вмешиваться в наши внутренние дела и указали на необходимость прочно держать фронт. Исходя из этих соображений и имея двух Верховных главнокомандующих – меня и Колчака, Сыровой отдал приказ – ни чьих распоряжений, кроме его, не исполнять.
Создавалось нелепое положение. Колчак фактически не мог управлять фронтом: начальники, получившие его приказы, не могли исполнять их, имея в виду приказ непосредственного начальника, ген. Сырового…
Выяснилось к тому времени и настроение моей Ставки. Там сочувствовали перевороту, работа продолжалась, все на местах…
Вечером предстояла крайне тяжелая необходимость поехать на банкет в честь проезжавших французов. Настроение подавленное. Человеческая подлость не ослабляется даже тяжелыми политическими тревогами… Никаких политических заявлений, конечно, я не сделал; этого, кажется, больше всего опасался сидевший рядом со мной французский майор Пишон…
Перед отъездом я переговорил с бывшими на банкете военными. Чувствовалось, что и их ухо приятно ласкала диктатура. Не знаю, может быть, из вежливости все делали вид, что было бы лучше, если бы диктатором был я… Вечером говорил по аппарату с Колчаком. Привожу разговор полностью78.
…“Я не получил от вас ответа в отношении вопроса о Верховном главнокомандовании и должен вас предупредить, что, судя по краткой беседе с ген. Дитерихсом, и в этом отношении нанесен непоправимый удар идее суверенности народа в виде того уважения, которое в моем лице упрочилось за титулом Верховного главнокомандования и со стороны войск русских, и со стороны союзников. Я не ошибусь, если скажу, что ваших распоряжений как Верх. главнокомандующего слушать не будут. Я не позволил себе в течение двух суток ни одного слова ни устно, ни письменно, не обращался к войскам, и все ждали, что в Омске поймут все безумие совершившегося факта и, ради спасения фронта и нарождавшегося спокойствия в стране, более внимательно отнесутся к делу. Как солдат и гражданин, я должен вам честно и открыто сказать, что я совершенно не разделяю ни того, что случилось, ни того, что совершается, и считаю совершенно необходимым восстановление Директории, немедленное освобождение и немедленное же восстановление в правах Авксентьева и др. и сложения вами ваших полномочий. Я считал долгом чести высказать мое глубокое убеждение и надеюсь, что вы будете иметь мужество выслушать меня спокойно. Я не допускаю мысли, чтобы в сколько-нибудь правовом государстве были допущены такие приемы, какие были допущены по отношению к членам Правительства, и чтобы представители власти, находившиеся на месте, могли спокойно относиться к этому событию и только констатировать его как совершившийся факт. Прошу мое мнение довести до сведения Совета министров”.
Разговор этот, конечно, совершенно определенно обрисовал мою позицию. Тем не менее меня терзали сомнения, хорошо ли я делаю, уступая власть захватчикам.
Беседа с чехами ставила меня, по крайней мере в первое время, в изолированное положение. В связи с указанием, полученным Сыровым от Жанена и Стефанека, я мог встретить с их стороны затруднения с переброской войск к Омску.
В моем положении надо было иметь все 100 шансов на успех, иначе это была бы лишняя, осложняющая положение авантюра»…
Челябинск, 20 ноября.
«Продолжается мучительная работа мозга. “Что делать?” – вопрос этот отнюдь не потерял своей остроты.
Дольше оставаться в Челябинске не было смысла, если не подымать фронта против Омска.
Голос благоразумия все настойчивее убеждал временно уйти, не делать новых осложнений в армии. У каждого политического деятеля и свое время, и своя судьба…
Явились новые предложения борьбы с Омском. Представители местной демократии заявили, что на первое время есть даже и деньги. Вырисовывались некоторые шансы на успех, но они должны были вызвать большие осложнения, а вместе с тем и создать ореол мученичества Колчаку и его сотрудникам, если бы они, не показав себя, принуждены были уйти от власти. Пусть покажут…» [с. 110–114].
«Новые предложения» – это воззвание эсеров, шансы которых на выступление в действительности Болдырев оценивал невысоко:
«Учитывая все те настроения, которые сложились за последнее время против всего, что связано как со Съездом членов У.С., так и вообще с партией эсеров, можно было смело утверждать, что в тех слоях, которые проявляли то или иное активное участие в борьбе, воззвания эти почвы иметь не будут. Массы же подготовлены не были»…
«Как странно! – добавляет он ниже. – Там, где, казалось, должно было быть наиболее яркое выражение воли к борьбе, наоборот, настроение далеко не боевое».
Я нарочно вновь изложил психологию Болдырева его собственными словами, хотя надо иметь в виду, что эта поденная запись в действительности была написана уже в Токио. Колебания Болдырева очевидны. Запись 20 ноября заканчивается словами: «Только что разорвал проект приказа и обращения к населению. Еду в Омск»79… Он хотел выступить и… остановился. Не так велики были его шансы на успех. Трезво обдумывая, он видел это воочию. Поэтому не одно только желание не возбуждать «междоусобной войны», как говорил он позже Будбергу [ «Арх. Рус. Рев.». XIII, c. 271] и как утверждает Аргунов [с. 39], остановило Болдырева. Полк. Пишон, расценивая шансы Колчака и Болдырева, полагает, что сочувствовала перевороту северная группа Гайды, состоявшая из сибиряков, против переворота были войска в центре и на Юге – добровольцы Самары и Уфы, «10 000 рабочих-социалистов» Ижевских и Боткинских заводов и чехи [ «M. Sl.», 1925, II, р. 258]. Расчет здесь шел без хозяев. Ижевские и Боткинские дивизии оказались лучшими колчаковскими войсками, «добровольцы» Народной армии отнюдь не были горячими сторонниками бывшего Самарского правительства80. Но Пишон полагает, что после отказа Сырового, которого Болдырев пытался убедить выступить, Болдыреву ничего не оставалось делать, как ехать в Омск [с. 262]. Единственная сила, на которую мог бы опереться Болдырев, были чехи. Но чехи «оказались не вполне хозяевами себя, ибо переворот взяли под свое покровительство англичане». Так определяет положение Кроль [с. 160]. В отношении англичан я употребил бы другой термин: они не брали переворота под свое покровительство, а санкционировали то, что явилось после переворота. Нюанс значительный. «Я демократ, – пишет Уорд, – верящий в управление народа через народ, начал видеть в диктатуре единственную надежду на спасение остатков русской цивилизации и культуры. Слова и названия никогда не пугали меня. Если сила обстоятельств ставит передо мной проблемы для решения, я никогда не позволяю, чтобы предвзятые понятия или идеи, выработанные абстрактно, без проверки на опыте живой действительности, могли изменить мое суждение в выборе того или иного выхода; и я осмелюсь думать, что если бы те же обстоятельства предстали вообще перед англичанами, то девять из десяти поступили бы так же, как я» [с. 89]81.
* * *
В первые дни после переворота сам Уорд склонен изображать положение более серьезно, чем оно было в действительности, и значительно преувеличивать свою роль. Он пишет: «Позиция чешских войск в Омске сделала невозможным для них приближение к месту, где заседали министры, без того, чтобы не наткнуться на британцев, а мои пулеметы командовали над каждой улицей, которая вела к помещению русской главной квартиры» [с. 82].
Легра передает слух, что Болдырев получил предупреждение от Нокса, что в случае его выступления и победы над Колчаком он не будет впредь получать никакой помощи от англичан [ «M. Sl.», 1928, II, p. 167]82.
Так или иначе чешская военная власть решила не выступать в пользу Директории и сохранить нейтралитет в русских делах: 20 ноября Сыровым в качестве представителя иностранной союзной страны и лица, ответственного перед союзниками и перед русскими за войска на фронте, сражающиеся против внешнего врага, был издан приказ по армии, запрещавший под угрозой предания военному суду всякого рода политическую пропаганду на фронте, издание и распространение воззваний, не санкционированных главнокомандующим.
Приказом «временно» в военной зоне вводилась цензура для газет и других печатных произведений. «Не будут разрешаться, – объявлял Сыровой, – издания, возбуждающие различные политические партии друг против друга, могущие вызвать ослабление дисциплины и посеять разлад среди войск на фронте»…
На другой день появилась, однако, декларация чехословацкого Нац. Совета за подписью Патейдля и Свободы, ставившая вопрос по-иному:
«Чехословацкий Национальный Совет (отделение в России), чтобы пресечь распространение разных слухов о его точке зрения на текущие события, заявляет, что чехословацкая армия, борющаяся за идеалы свободы и народоправства, не может и не будет ни содействовать, ни сочувствовать насильственным переворотам, идущим вразрез с этими принципами. Переворот в Омске от 18 ноября нарушил начало законности, которое должно быть положено в основу всякого государства, в том числе и Российского. Мы, как представители чехословацкого войска, на долю которого в настоящее время выпала главная тяжесть борьбы с большевиками, сожалеем о том, что в тылу действующей армии силами, которые нужны на фронте, устраиваются насильственные перевороты. Так продолжаться больше не может. Чехословацкий Национальный Совет (отделение в России) надеется, что кризис власти, созданный арестом членов Всерос. Врем. правительства, будет разрешен законным путем, и потому считает кризис незаконченным» [ «Xp.». Прил. 145].
Декларация, по мнению Пишона… «ставила чехо-словаков в состояние скрытой враждебности по отношению ко всем русским сторонникам нового режима»83 [с. 263].
На этой почве среди самих чехов произошли значительные осложнения. Чешский генералитет после выступления Нац. Совета постановил 25 ноября просить прибывающего Стефанека произвести прежде всего реформу Нац. Совета [Пишон. С. 264]. Но пока оставим в стороне внутренние чешские дела. Ограничимся только цитатами из разъяснительной декларации Н. С, появившейся в «Чехословацком Дневнике» [№ 241] 28 ноября.
«…Мы были вынуждены сделать эту декларацию, ибо пропаганда нового Правительства занималась не только утверждением, что оно опирается на союзников, но говорила о поддержке чехословацкой армии или, по меньшей мере, некоторых наших представителей»84… Касаясь заявления, что чехосовет не считает правительственный кризис законченным, разъяснение говорит:
«Мы имели полное право сказать это, потому что большинство (?) элементов, присутствовавших при организации всероссийской власти, высказалось против переворота и до сих пор не уточнило своего взгляда. О нашей декларации говорили, что это интервенция во внутренние русские дела. В настоящем положении России могут быть различные мнения о возможности или своевременности подобной интервенции: но наша декларация – не интервенция. Нашим выступлением мы способствовали созданию настоящего положения России, и без нас ни Сибирь, ни Урал не были бы освобождены от большевиков; следовательно, мы несем известную ответственность перед всемирной историей… особенно на нас почти всецело лежит ответственность за антибольшевицкий Уральский фронт.
Итак, мы были вынуждены сказать свое мнение нашей армии, русским войскам на фронте, а также и населению в зоне военных действий, и сказать самым ясным образом, приглашая их в то же время сохранять спокойствие и исполнять свой долг».
* * *
Вернемся вновь к Болдыреву, который 21‑го выехал в Омск. Он записывает:
«Представлялась возможность ареста, но это стоило бы большой крови – 52 офицера с пулеметами были при мне в поезде и поклялись, что даром не умрут85. В 3½ ч. вечера прибыли в Омск. Встретил штаб-офицер Ставки, доложил, что адмирал очень просит меня к нему заехать…
Я спокойно заявил (Колчаку), что при создавшихся условиях ни работать, ни оставаться на территории Сибири не желаю. Это было большой ошибкой с моей стороны. Я дал выход Колчаку. Он горячо схватился за эту мысль как временную меру и называл даже Японию или Шанхай…
В дальнейшем разговор коснулся трудности общего положения; я заметил Колчаку, что так и должно быть. “Вы подписали чужой вексель, да еще фальшивый, расплата по нему может погубить не только вас, но и дело, начатое в Сибири». Адмирал вспыхнул, но сдержался. Расстались любезно. Теперь все пути отрезаны – итак, отдых… Утром послал письмо Колчаку, которым подтвердил мое решение уехать из Сибири.
При письме – коротенькое прощальное обращение к армии. Гуковский86 передал это письмо лично Колчаку, который сейчас же отдал необходимые распоряжения»87 [с. 116].
Письмо к Колчаку Болдырев заканчивает словами: «Если бы вы пожелали выслушать мою более подробную характеристику положения на фронте и оценку политических кругов в прифронтовой полосе в связи с происшедшими событиями, я охотно это исполню». Свидание состоялось 24 ноября. 27‑го у Болдырева запись: «Завтра уезжаем в добровольное изгнание». 28‑го: «Предполагал отложить отъезд на 1–2 дня… Но это, видимо, не входило в расчет противников… приходил железнодорожный офицер, который от имени генерал-квартирмейстера Ставки сообщил, что, “ввиду личной безопасности генерала”, нежелательно откладывать отъезд… Приказал позвонить Колчаку, что прошу его принять меня… Около часа был у Колчака и прямо спросил его: “Это от вас исходит странное предупреждение о необходимости, ввиду моей личной безопасности, сегодня же выехать или это работа вашего штаба вашим именем?”
Колчак – не знаю, искренно или нет – забеспокоился, что ему ничего неизвестно, что он ничего не имеет против отсрочки отъезда, что это, вероятно, недоразумение.
Однако, едва я приехал домой, Колчак попросил меня к телефону и сообщил, что ему доложили о каких-то событиях, которых он допустить не может, а потому было бы лучше не откладывать отъезда.
Мне стало уже противно. Решил уехать» [с. 118].
При печатании «Дневника» Болдырев пропустил фразу, которую в примечании восстанавливает большевицкий редактор: «Прощаясь, я сказал, что в тяжелую минуту я, не принимая участия в Правительстве, от командной роли не откажусь» [Прим. 119]. Возможностью такого решения, как сообщали потом Болдыреву, была очень обеспокоена «демократия».
Приведенный рассказ с достаточной отчетливостью свидетельствует, насколько не прав Зензинов в своем утверждении, что Болдырев был также выслан [с. 53]88. Повод для такой трактовки дал, однако, сам Болдырев, назвав свой отъезд «до известной степени» вынужденным. Болдыреву не хотелось уезжать. Недаром он записывает уже после окончательного решения «уехать»: «Кое-кто из друзей, в том числе чехи, все еще надеялись вернуть меня к посту главковерха». Позиция Болдырева все время несколько двойственна и противоречива. Она такой осталась и впоследствии89.
Во Владивостоке Болдырев 20 декабря получил через коменданта крепости Бутенко предупреждение о желательности скорейшего отъезда. Аналогичная просьба направлена была Болдыреву телеграммой на имя его адъютанта из омской Ставки. В телеграмме, по словам автора воспоминаний, было сказано, «что, зная мою любовь к Родине, просят доложить мне их просьбу ради общей пользы не задерживать мой отъезд за границу» [с. 129]. Позже Болдыреву было сообщено, что он выехал из Владивостока своевременно: подготовлялся его арест и насильственная высылка за границу. Болдырев негодует и не понимает, почему там беспокоятся90… А между тем основание было.
Колчаку донесли, что Болдырев во Владивостоке имеет встречи с эсерами и земцами на предмет свержения Колчака при помощи японцев. Комментатор «Дневника» добавляет: «Утверждают, что агенты в своих утверждениях не ошиблись» [Прим. 131]. Страница эта неясна, но через год, действительно, Болдырев вел такую переписку (не по своей инициативе) с владивостокскими «земцами».
2. Эсеровская акция
Колебания Болдырева в Уфе отчасти были связаны с инициативой, которая шла от екатеринбургских и уфимских эсеров. Шансы этой инициативы Болдырев, как мы знаем, оценивал не очень высоко, сходясь в данном отношении с Майским: «Никто ничего не знал, никто не имел никаких планов, и, что самое скверное, ни в ком не чувствовалась воля к действию и к борьбе» [с. 335]. Но это не мешало руководителям партией бряцать оружием и грозить от имени «полномочных органов демократии»91.
…«Скорее радость, а не уныние просвечивали в настроении большинства собравшихся» 18 ноября в номере Чернова в екатеринбургской гостинице «Пале-Рояль». «Было ясно, что недостойной комедии, какую представлял из себя противоестественный блок революции с реакцией, пришел конец… цели становились и ясными и определенными… для всех демократов без различия направлений решительная борьба с реакцией»… Так пишет Святицкий [с. 96]. К его изложению мы вновь должны прибегнуть, так как пока это главный источник ознакомления с тем, что за кулисами делалось в описываемое время в недрах партии с.-р. В номере Чернова произошло столкновение между «лидером эсеров» и «одним седовласым, всем известным депутатом правого устремления». Последний был настроен крайне пессимистично и полагал, что сопротивление Съезда «бесполезно и вызовет только напрасное пролитие крови». Чернов полагал, что партия обязана выступить независимо от условий… Было решено ночью устроить заседание Бюро Съезда и ЦК партии для выяснения вопроса о формах активной борьбы с Колчаком. «Но, – добавляет Святицкий, – предварительно нужно было окончательно и вплотную сговориться с чехами: согласны ли они поддержать Съезд или, во всяком случае, не противодействовать начинающейся борьбе Съезда с Колчаком? Для переговоров с Гайдой и другими ответственными представителями чешско-словацкого Нац. Совета были командированы депутаты И.М. Брушвит и Н.Ф. Фомин [с. 97].
Чешские руководители уезжали в Челябинск и «успели только сказать» делегации: «Наши гарантии Съезду остаются в силе – что бы Съезд ни предпринял» [с. 98].
Происходит заседание. Только один О.С. Минор выразил сомнение в реальных силах Съезда. Собравшиеся «в виде уступки в сторону правых» постановили, что избранный Испол. Комитет «должен стараться координировать свое действие с оставшимися лояльными членами Директории». Имелся в виду Болдырев, поехавший в Челябинск «просить у чехов помощи против Колчака». В состав Исп. Комитета вошли: Чернов, Вольский, Алкин (мус. деп.), Иванов, Федоров, Фомин и Брушвит, «как лицо близкое чехам».
19‑го созывается собрание Съезда. Утром было получено из «чешской контрразведки» сообщение о том, что в военных кругах идет сильнейшая агитация за немедленное выступление против Съезда и «черновцев». Так как «чехи обещали свою помощь», то заседание Съезда не было отложено. «Прения были гильотинированы» – и было единогласно принято, при 2–3 воздержавшихся, воззвание к населению. Тут же было постановлено: «Тотчас же захватить типографию одной из буржуазно-реакционных газет», отпечатать и к вечеру распространить воззвание.
«Съезд членов, – гласит резолюция, – берет на себя борьбу с преступными захватчиками власти, Съезд постановляет: образовать из своей среды Комитет, ответственный перед Съездом, уполномочить его принимать все необходимые меры для ликвидации заговора, наказания виновных и восстановления законного порядка и власти на всей территории, освобожденной от большевиков…
Поручить Комитету для выполнения возложенных на него задач войти в сношение с непричастными к заговору членами Всерос. Врем., правительства, областными и местными властями и органами самоуправления, чешским Национальным Советом и другими руководящими органами союзных держав.
Всем гражданам вменяется в обязанность подчиняться распоряжениям Комитета и его уполномоченных» [ «Xp.». Прил. 148].
Ввиду сведений о готовящемся выступлении против Съезда последний закрывается, и все дела передаются на рассмотрение Комитета, резиденцией которого являлась гостиница «Пале-Рояль» [Святицкий. С. 100]. Чешская разведка вновь предупреждает, что вечером или ночью можно ждать нападения, но что особенно беспокоиться не надо, так как «чехи приняли все меры к предотвращению нападения». «На нашу просьбу выставить охрану у гостиницы чехи отвечали, что это неудобно», но в доме против гостиницы помещен уже вооруженный отряд в 50 человек [с. 101]. «“Черновцы”, – продолжает Святицкий, – видя, что гостиница готовится стать ареной вооруженного столкновения… вызвали к себе заведующего чешской контрразведкой, который предложил всем соединиться в одной гостинице, которая и будет надлежащим образом защищена чехами от нападения. Комендант уже сделал распоряжение об очищении “Американской гостиницы”, куда поздно вечером все члены Съезда могут перейти» [с. 102]. Однако уже в 7 час. гостиницу «Пале-Рояль» окружили несколько рот 25‑го Уральского драгунского сибирского полка. Кем-то в подъезде были брошены две бомбы. Выстрелом из револьвера был тяжело ранен Максудов. Офицеры и солдаты начали производить обыски и арестовали 18–19 человек, отведенных в штаб полка92. Однако по распоряжению ген. Гайды арестованные были немедленно освобождены и водворены назад в «Пале-Рояль».
Как передавали чехи, разбойнический налет был произведен не всем полком, а частью его, возбужденной офицерством, убедившим солдат, что они идут против открытой только что банды большевиков. В данный момент отношения между чешским командованием и сибирским так обострены, что с минуты на минуту можно ждать открытого вооруженного столкновения на улицах. Чехи решили пока во что бы то ни стало избежать этого столкновения. Выжидая решения своих вождей в Челябинске, они, чтобы выиграть время, заявили сибирякам, что они сами будут «стеречь» Съезд, пока не будут получены соответствующие инструкции из Омска.
«Такой образ действий не удовлетворил, конечно, сибиряков, ибо они не доверяли чехам и ненавидели их. Не удовлетворил он и нас»93…
«Что-то готовит нам следующий день? – не могли мы не спрашивать себя, ложась спать в ночь на 20 ноября. Положение было в высшей степени неопределенное и чреватое печальным для нас исходом» [с. 106–107].
Святицкий не в состоянии понять позорность этой трагикомедии, разыгранной «демократами» под охраной чешской контрразведки.
«Рано утром следующего дня, когда я еще был в постели, мне принесли для ознакомления бумагу из штаба главнокомандующего фронтом. Я читал эту бумагу и не верил своим глазам. В ней стояло приблизительно следующее: «Ввиду мятежнических действий Съезда, выразившихся в распространении от его имени воззвания к населению 19 ноября, совершенно недопустимых в прифронтовой полосе, так как они вносят тревогу в население и беспокойство и разложение среди войска, генерал Гайда «предлагает» Съезду в 24 часа покинуть Екатеринбургский район. Генерал Гайда предлагает всем членам Съезда, за исключением В.М. Чернова94, выехать с поездом, отходящим из Екатеринбурга в Челябинск сего числа в 6 часов вечера. Всем отъезжающим генерал Гайда гарантирует полную безопасность и неприкосновенность» [с. 107].
«Это было “черное предательство чешского военного командования”», – восклицает Святицкий. Ясно, что Гайда действовал, согласно приказу 20 ноября, изданному Сыровым. Но ранее Гайда вел какие-то переговоры с Фоминым, с каким-то письмом к Гайде обращался 19‑го сам Чернов, взывая к его «демократичности». По моему мнению, Гайда все время вел двойную игру и мог ввести в заблуждение эсеров со Съезда У.С.
Я не могу следить за всеми характерными перипетиями начавшегося в Екатеринбурге вооруженного выступления против омской власти.
Съезд согласился95 отправиться в Челябинск, но вместе с Черновым. Картинно описывает выезд из гостиницы «Пале-Рояль» Святицкий:
…«Каждый депутат едет на особом извозчике в сопровождении особого конвойного. Извозчики едут все вместе гуськом. В гостинице “Пале-Рояль” к моменту отъезда набралось человек 60–70 отъезжающих.
Вся гостиница высыпала смотреть, как мы тесной толпой выходили и рассаживались. Оригинальную картину представлял наш “поезд”, вызывая удивление и испуг у всех встречных и проходящих. В светлую лунную ночь бесконечной вереницей быстро едут извозчики с двумя седоками на каждом, один из которых вооружен винтовкой. Посмотришь назад: на целую версту растянулась цепь повозок. Удивление прохожих! Да не удивлялись ли мы сами тому, что происходило? Не вспоминались ли нам некие, не столь давние времена, когда “по пыльной дороге телеги неслись”, на них по бокам два жандарма сидели? И кто такие теперь несутся в “телегах”? Первые в России избранники! От кого они убегают? От русских солдат! Кто их защищает? Иностранцы, какие-то чехи. А сами-то чехи, друзья или враги, “конвой” или “охрана”? Мудрый Эдип, разреши!» [с. 110–111].
Патетическое отступление не мешает Святицкому тут же сделать несоответствующие политические выводы: «помоги нам чехи – наше дело, дело демократии было бы выиграно». Съезд, «несомненно, имел влияние в демократических кругах и даже в массе населения». «Характерная вещь: коалиционное Уральское областное правительство, до сих пор сторонившееся Съезда (или, вернее, Съезд сторонился его!), теперь изъявило готовность поддержать»96. С Нижнетагильского завода в ответ на «клич о помощи» 21‑го подошло 800 человек вооруженных рабочих. «Если бы мы были извещены об этой двигающейся к нам на выручку массе рабочих, мы, конечно, не уехали бы из Екатеринбурга» [с. 112].
Но «было поздно». «Учредиловцы» уехали в Челябинск. Они были убеждены, что «Комитет съезда целиком» будет приглашен присутствовать на происходившем совещании чехосовета.
«В этом нас уверяли сами же чехи в Екатеринбурге. Вопреки этим ожиданиям, нас не только не пригласили на совещание, но даже не приняли представителей Комитета в течение всего утра, дня и вечера 21 ноября. Мы поняли, что дружеские союзные отношения между нами и чехами порваны» [с. 113].
«Томительно однообразно прошел день». «Легли спать в своих телячьих вагонах». Вдобавок выясняется, что «все находящиеся в поезде» будут «фактически арестованы» и куда-то отправлены. Отправляются за разъяснением к адъютанту Сырового. Тот показывает заготовленный приказ, пока еще Сыровым не подписанный, который гласит:
«Поезд с членами Съезда Учред. Собрания отправляется сего числа в гор. Шадринск Пермск. губ. Депутаты охраняются в поездке чешской охраной, и выход из поезда им запрещается. В городе Шадринске депутатов охраняет специальный чешский полк. Депутаты проживают в городе Шадринске под надзором чехов, без права отлучек из города и без права политической агитации среди населения» [с 114].
«Неслыханное» унижение Съезда! Затем следует объяснение Комитета Съезда во главе с Черновым с членами чехосовета, при котором выясняется, что история с приказом основана на недоразумении. Предполагалось, что в Шадринске Съезд будет продолжать свои работы на прежних основаниях. Комитет требует немедленной отправки в Уфу. Вечером поезд с Съездом отбыл из Челябинска в Уфу.
Кончился первый акт трагикомедии. Второе действие происходило уже в Уфе.
* * *
В Уфе сначала настроение было «твердое». Здесь Советом упр. вед. бывшего Комуча, как мы знаем, формировались русско-чешские полки, несмотря на запрещение Директории. «Делалось это, – уверяет Святицкий, – в контакте с чешским командующим Уфимским фронтом ген. Войцеховским». При получении сведений об омском перевороте был послан немедленно якобы «с ведома и одобрения Войцеховского» ультиматум: «Узурпаторская власть, посягнувшая на Всер. прав., и Учр. Собр., никогда не будет признана. Против реакционных банд красильниковцев, анненковцев Совет готов выслать свои добровольческие части. Не желая создавать нового фронта междоусобной войны, Совет управляющих ведомствами предлагает вам немедленно освободить арестованных членов Правительства, объявить врагами родины и заключить под стражу виновников переворота, объявить населению и армии о восстановлении прав Всерос. Врем. правительства. Если наше предложение не будет принято, Совет управляющих ведомствами объявит вас врагами народа, доведет об этом до сведения союзных правительств, предложит всем областным правительствам активно выступить против реакционной диктатуры в защиту Учред. Собр., выделив необходимые силы для подавления преступного мятежа» [ «Xp.». Прил. № 146].
Представила свой протест против «кучки заговорщиков» и местная Городская Дума, мало осведомленная в действительности о том, что происходило. Это видно из речи председателя Думы Н.З. Чембулова, отмечавшего, что «весь Дипломатический корпус союзников высказался за непризнание переворота» [Зензинов. С. 99].
«Чехи уверяли, – говорит Святицкий, – что они сами покончат с Колчаком, и сильнейшим образом противились снятию с фронта некоторых воинских частей, которые Совет предполагал выслать против Колчака. “Все что угодно, только не разрушение фронта”, – настойчиво говорили чехи. “В этом нет надобности, – уверял Войцеховский, – Челябинск сумеет ликвидировать омский мятеж и без нас. Эшелоны для посылки против Колчака уже заготовлены”» [с. 116]97.
Когда члены Совета узнали об екатеринбургском разгроме, то они решили покинуть Уфу и отправиться на фронт под защиту батальона имени Учр. Собрания. Опираясь на него и на другие демократические части, они думали оттуда повести борьбу с Колчаком.
Лишь только Войцеховский узнал о предположенном отъезде Совета на фронт, как сейчас же явился к председателю Совета В.Н. Филипповскому и стал упрашивать последнего отказаться от отъезда:
«Ваш отъезд произведет сильнейшее впечатление на армию, отвратит ее внимание от фронта и бросит ее в политику… Оставайтесь здесь, в Уфе, и я заверяю вас честным словом солдата, что никакие колчаковские банды не посягнут на Совет»…
Получив такие заверения, Совет управляющих ведомствами решил остаться в Уфе, тем более что он только что узнал, что в Уфу направляется и весь Съезд членов Учр. Собрания» [с. 117]…
23 ноября вечером Съезд прибыл в Уфу…
«Члены Совета сообщили, что поведение чешских командующих все более и более становится двусмысленным. Уговорив Совет остаться в Уфе, Войцеховский, вопреки данной гарантии, стал вторгаться в область непосредственного гражданского управления. При этом все эти вторжения носили характер препятствий, расставляемых борьбе с Колчаком. Например, когда Совет решил выпустить воззвание к войскам и населению, в котором подробно рассказывалось об омском перевороте и содержался призыв к борьбе с Колчаком, – Войцеховский запретил распространение этих воззваний. В Уфе производилось формирование нового батальона русско-чешского полка – Войцеховский распорядился приостановить это формирование…»
«Но у нас, – добавляет Святицкий, – оставалась возможность апеллировать к самому чехословацкому войску, избранником коего был чехословацкий Национальный Совет. Нам известно было, со слов самих членов чехосовета, что настроение чешских войск было ярко левое, что на новых выборах прежний состав чехосовета, состоявший в своем большинстве из умеренных социалистов, пожалуй, и не пройдет. Момент же новых выборов как раз наступал. Чехосовет избирался на войсковом съезде, а последний должен был состояться в Екатеринбурге 12 декабря. Таким образом, мы имели возможность обратиться непосредственно к самому съезду, послав на него своих представителей и представив съезду особый memorandum с изложением образа действий чешского командования в отношении Съезда.
Memorandum было поручено написать В.М. Чернову, но мы не могли ждать 12 декабря98 [с. 118–119].
Собрание решило поэтому сейчас же послать в Челябинск делегацию от Съезда, которой было поручено представить чешскому командованию ультиматум примерно следующего содержания: либо чехи принимают участие в немедленной ликвидации колчаковщины и соглашаются признать полноту власти Совета управляющих ведомствами как Правительства Европейской России, либо мы решительно порываем с ними, объявляем их изменниками и предателями российской демократии, а рядовых чешских солдат призываем покинуть ряды своих войск. Со слов чешских руководителей, мы знали, что объявление членами Всер. Учр. Собрания чехословацкого войска изменниками и предателями в отношении демократии сделает дальнейшие операции этого войска на русской территории совершенно невозможными и вообще приведет к распаду войск…
Вообще полнота власти нового Правительства99 находилась в зависимости от признания его чехами. Это признание необходимо было получить, в противном случае власть Совета управляющих министерствами грозила стать призрачной. Военный аппарат – и русский и чешский – должен был также находиться в ведении Совета управляющих ведомствами. В качестве уступки чехам и во избежание могущих быть недоразумений решено было предложить чехосовету отпустить чеха Медека (секретаря чехосовета) на пост военного министра. В этом случае на посту товарища министра должен был находиться русский полковник Махин. Предложения эти должна была сделать отправляемая в Челябинск делегация Съезда» [с. 117–121].
Совет управляющих ведомствами поспешил рассказать по всему миру о «контрреволюционном перевороте», происшедшем в Омске. Вместе с тем он обратился 28 ноября к чехословацкому Нац. Совету с предложением принять весь эвакуированный из Самары в Сибирь золотой фонд «для охраны» и затем передачи У.С. или общепризнанному Правительству [Зензинов. С. 43–45].
Однако кажущееся единство на Съезде быстро рассыпалось, как только собрался «пленум» Съезда. Открытая борьба многим представлялась «компрометирующей Съезд авантюрой». Впервые, наконец, 8 депутатов правого крыла заявили, что они не считают более возможным оставаться в составе Съезда. Со стороны «более лево настроенных» было высказано устами Буревого другое предложение – ликвидировать Съезд и весь антибольшевистский фронт и уехать в Советскую Россию [с. 123]. «Финальный аккорд» показывал, что обстановка складывается «из рук вон негодная». Чешские военные вожди явно настраивались на колчаковский лад100. «Наши части находились на фронте в 200 верстах от Уфы. Под давлением чехов мы согласились не уводить их с фронта, дабы не обнажать его. В городе, как уже сказано, находилось полтора батальона еще не обученных и не сорганизованных солдат. Нашей работе над ними и нашему сближению с ними явно ставились препятствия. Что было делать? Послать курьеров, чтобы вызвать части с фронта? Многие уже склонялись именно к этому решению» [с. 126–127]101.
«Между тем в Уфе появились сибирские солдаты». Развязка приближалась. 3 декабря Колчаком был издан приказ: «Бывшие члены самарского Комитета членов Учред. Собр., уполномоченные ведомствами бывшего Самарского правительства, не сложившие своих полномочий до сего времени и примкнувшие к ним некоторые антигосударственные элементы в Уфимском районе, в ближайшем тылу сражающихся с большевиками войск, пытаются поднять восстание против государственной власти: ведут разрушительную агитацию среди войск; задерживают телеграммы верховного командования; прерывают сообщения Западного фронта и Сибири и с оренбургскими и уральскими казаками; присвоили громадные суммы денег, направленные атаману Дутову для организации борьбы казаков с большевиками, пытаются распространить свою преступную работу по всей территории, освобожденной от большевиков.
Приказываю: 1. Всем русским военным начальникам самым решительным образом пресекать преступную работу вышеуказанных лиц, не стесняясь применять оружие.
Всем русским военным начальникам, начиная с командиров полков (включительно) и выше, всем начальникам гарнизонов арестовывать вышеуказанных лиц для предания их военно-полевому суду, донося об этом по команде и непосредственно – начальнику штаба Верховного главнокомандующего.
Все начальники и офицеры, помогающие преступной работе вышеуказанных лиц, будут преданы мною военно-полевому суду.
Такой же участи подвергнуть начальников, проявляющих слабость и бездействие власти» [ «Xp.». Прил. 150].
Не знаю, согласится ли русский читатель, что у Колчака не было никакого повода для ареста. Это утверждает Пишон. По его словам, ген. Дитерихс, в целях спокойствия на фронте, принял на себя миссию выполнения приказа Колчака, вопреки своему желанию и желанию Сырового, как главнокомандующего. Одновременно Дитерихс послал письмо с отказом сотрудничества с Верховным правителем [ «M. Sl.», 1925, II, р. 269].
В ночь на 3 декабря в Уфе были арестованы 30 депутатов У.С. По свидетельству Святицкого, арест производил самарский военный министр Галкин102. Чехи держали строгий нейтралитет103. Арестованные были препровождены в Омск104. Этим закончился второй акт трагедии. Начался третий – эпилог.
* * *
Оставшиеся на свободе депутаты – их было около 40 – не сдались. Десять из них тотчас же собрались в Уфе, в «подполье», и решили, что партия с.-р. «вынуждена перейти теперь к нелегальной работе». «Борьба с Колчаком должна выразиться в повсеместной подготовке восстания против власти и ее клевретов»… – передает суждения новых подпольщиков Святицкий.
«В связи с вопросом об уводе с большевистского фронта демократических воинских частей, в целях их использования для восстаний, не мог, конечно, не возникнуть вопрос о возможности продолжения борьбы “на два фронта”: и против Колчака, и против Красной армии. Борьба на два фронта, очевидно, становилась неосуществимой…
Совещание постановило поэтому вооруженную войну с российской советской властью прекратить и принять все меры, чтобы все вооруженные силы обратить против буржуазной реакции.
Военные части было решено с фронта увести, т. е. товарищи решались на обнажение фронта. Но вместе с тем решение о прекращении войны с советской властью было постановлено пока не разглашать. Делалось это как по соображениям конспирации, в связи с планами военного восстания, так и по особого рода соображениям. Прекращение войны с советской властью затрагивало вопрос о возможности достижения известного политического соглашения с ней. Была тенденция, таким образом, состоявшееся уже одностороннее решение о прекращении войны сделать двусторонним, поставив его в содержание соглашения с партией большевиков.
Товарищи конкретно склонялись к следующему плану: красные войска подходят уже к Уфе. Взятие с фронта наших войск сделает занятие города Уфы красными совершенно неизбежным. Но мы должны постараться еще до взятия Уфы большевиками произвести в ней противоколчаковский переворот. Тогда мы станем хозяевами Уфимского района и уже как существующая власть попытаемся вступить в переговоры с приближающимися войсками советской власти.
Центральный Комитет партии также склонялся к тому, чтобы завязать переговоры с руководящими центральными органами советской власти при первой же к тому возможности. По его мнению, однако, возможность эта наступила бы только в том случае, если советская власть согласится на признание Всер. Учр. Собрания. Последнее должно быть созвано в Москве вместе с ушедшими из собрания 5 января большевиками и левыми эсерами…
…К такой постановке вопроса склонялся и В.М. Чернов. Последний был, однако, против того, чтобы мы, эсеры, первыми и в официальном порядке обращались к советской власти с предложением открыть переговоры. В.М. Чернов настаивал на том, чтобы предварительно было совершено “нащупывание почвы” и переговоры состоялись бы только в том случае, если бы заранее могла явиться уверенность в их успешном окончании» [с. 136–137]105.
На следующий же день после заседания 5 декабря депутаты стали разъезжаться в назначенные для них места… «Товарищи являлись на специально устроенную явку, получали указания, директивы и деньги и уезжали». Уфа опустела, в ней остался только штаб противоколчаковского движения. План «военной комиссии», в изображении Святицкого, сводился к следующему:
«Восстание должно было произойти в Уфе и под Уфой. Его должны были произвести, с одной стороны, некоторые воинские части, стоявшие в самой Уфе, а с другой – воинские части, находившиеся на фронте. К последним принадлежали: русско-чешский полк, батальон имени Учр. Собр., конный отряд депутата Фортунатова, так называемая “ижевская бригада”. Затем предполагалось, что окажут сильную поддержку восстанию и различные мусульманские части, там и сям вкрапленные на фронте.
Все эти части должны были самостоятельно уйти с фронта, подойти к Уфе и здесь объявить власть Колчака низложенной. В случае преждевременной сдачи Уфы красным – центром восстания должен был явиться рабочий Златоуст, куда должны были в этом случае направляться и войска…
Предполагалось, что план восстания будет осуществлен в течение 1½—2 недель. Однако прошли две недели, три недели, а никакого восстания не происходило. Мы сидели в Уфе, нервничали и томились. Между тем Красная армия подходила к Уфе все ближе и ближе. В двадцатых числах декабря было уже ясно, что Уфа со дня на день будет отдана красным. Происходила лихорадочная дезорганизованная эвакуация города. Становилось очевидным, что в Уфе никакое восстание уже невозможно, да и ни к чему. Еще через неделю было уже видно, что план военного противоколчаковского восстания в данный момент вообще потерпел крах. Почему?..» «Следует признать… – отвечает автор, – что мы вообще переоценили свои силы. Так, если на “ижевскую бригаду”, по утверждению товарищей, можно было серьезно рассчитывать, то вряд ли такие расчеты оправдались бы в отношении русско-чешского полка, батальона и конного отряда. Командный состав этих частей мало расположен был бунтовать. То же следует сказать и относительно мусульманских частей, бывших на фронте. И тут приходилось начинать с заговоров среди самого командного состава» [с. 138–140].
31‑го под звуки «Интернационала» в Уфу входила Красная армия.
«Нужно представить себе, что пережили и перечувствовали мы, оставшиеся в Уфе, за последние два месяца, чтобы понять охватившее нас в это торжественное утро настроение… после стольких мучительных дней, проведенных в чужой и враждебной, смертельно враждебной колчаковщине, мы как-то забыли о том, что разъединяло нас с большевиками, и красные звезды на белых папахах солдат Советской России показались нам родными, своими звездами. Как-то вдруг, совершенно объективно, со стороны, мы почувствовали в пришедшей армии революционную и социалистическую армию, которая… увы, немедленно, тут же на месте расстреляла бы нас, если бы узнала, кто мы такие»106 [с. 142].
Девять эсеров, членов президиума Съезда и ЦК, Вольский, Святицкий, Шмелев, Ракитников, Буревой немедленно повели переговоры с большевиками «от имени президиума Съезда У. С». Эти переговоры с уфимским ревкомом о создании «единого революционно-социалистического фронта против поднимающей голову реакции» нас в данном случае интересовать не могут. Пошедшие в союз с большевиками формально разошлись в окончательном итоге с остальными эсерами, оставшимися в Сибири. Мы еще встретимся с ними и увидим, как в жизни, при принципиальном отрицании союза с большевиками, они вместе с последними, иногда даже в общих организациях, участвуют в противоколчаковской «революционной» акции.
Акт, совершенный председателем Съезда У.С. Вольским и его единомышленниками, произвел в Сибири «большое впечатление», и «на эсеров обрушилась вся цензовая печать». «Началась незабываемая травля», – говорит Колосов. – Но для цензовиков было мало… им хотелось припутать сюда непременно В.М. Чернова. И вот неожиданно, и к великой радости их, получается радио, что 19 января Чернов… приехал в Москву для переговоров о соглашении с Лениным и Троцким… Я знал, что вся эта информация ложна, так как перед тем получил точное сообщение, где именно находится Чернов» [ «Былое». XXI, c. 290]. «Радио» действительно спутало Чернова с Черненковым. Но Черненков и был тем лицом, которое избрано было 5 декабря для зондирования почвы в Москве. Негодование Колосова впустую. Чернов отличался от Вольского и других лишь тактикой. Это были полные единомышленники еще в Самаре, как нетрудно увидеть хотя бы при просмотре партийного органа «Дело Народа». Чернов первый задумался о ликвидации фронта – утверждает и Буревой [Распад. С. 57]; он искал только «повод» к разговору с большевиками и не пошел на полную, безоговорочную капитуляцию перед уфимским ревкомом. Это было неуместно для председателя У.С. и лидера партии107.
Ошибается Колосов, утверждая, что переход Вольского вызвал негодование только в цензовой печати. «Заря» писала в статье «Вниманию честных людей», что действия Вольского и К-о обязывают партию протестовать против их предательской деятельности [№ 45]. В Сибири этого протеста не последовало. Кажется, только уральский областной Комитет партии опубликовал воззвание против «позорного преступления уфимских предателей» [ «Сиб. Ж.»]108; отгородилась от «изменников» еще фракция Екатеринбургской Думы [ «Заря», № 2].
Много сказано в литературе по поводу насилий в эти дни со стороны омской власти в отношении членов У.С. Всю инициативу репрессий приписывали лично Колчаку. А между тем его поведение было достаточно мягко и благородно. «В подполье» он партию не загонял и не отдавал распоряжений в смысле репрессий в отношении активных членов партии с.-р.: «Я только послал телеграмму Дитерихсу и Ханжину, чтобы они приняли все меры для борьбы с пропагандой на фронте» [ «Допрос». С. 193].
«Членов Учредительного Собрания было арестовано около двадцати, – показывал Колчак, – и среди них лиц, которые подписали телеграмму, не было, за исключением, кажется, Девятова. Просмотревши список, я вызвал офицера, конвоировавшего их, Кругловского, и сказал, что совершенно не знаю этих лиц и что в телеграмме они, по-видимому, никакого участия не принимали, и даже были, кажется, лица, не принадлежащие к составу Комитета членов Учредительного Собрания, как, например, Фомин. Я спросил, почему их арестовали, мне ответили, что это было приказание местного командования, ввиду того, что они действовали против командования и против Верховного правителя, что местным командованием было приказано арестовать их и отправить в Омск.
Таким образом, от этого ареста получилось впечатление весьма неопределенное: тех лиц, которых имелось в виду арестовать, не оказалось. Я вызвал вслед за этим Старынкевича и спросил его, что же делать с этими лицами. Определенных обвинений к этим лицам нет никаких – как же следует в этом случае поступить? Старынкевич говорит: «Надо произвести следствие по этому делу. Затем, помимо вызова, который был брошен членами Учр. Собр., есть еще одно очень серьезное обвинение, которое ложится на этот Комитет членов Учр. Собр., – в том, что они выпустили огромное количество уфимских денег, причем эти деньги расходовались главным образом на партийную работу. Надо выяснить, какое количество денег они напечатали и куда эти деньги шли». Я сказал: «Хорошо, – в таком случае возьмите этот вопрос на себя, так как мне лично эти лица не нужны». Когда я сказал Кругловскому, что он привез мне совершенно неизвестных лиц, то он ответил, что остальные были предупреждены чехами и скрылись» [с. 191–192].
Для меня как-то дико звучат слова проф. Легра, утверждавшего, что диктатор преследовал за отсутствием большевиков соц. – революционеров «мечом, огнем и потоплением» («Рго domo». «М. Sl.», 1926, VII, р. 119]109. Таких фактов не было. Непосредственные очевидцы и наблюдатели не всегда являются достоверными свидетелями…
3. Печать и общество
Я представляю себе, что в ноябрьские дни в Сибири мало кто разбирался в той закулисной стороне, которая лишь постепенно выясняется. Сами члены Директории недостаточно учитывали тот удар в спину, который готовили ей «Черновцы» в стремлении предупредить возможность захвата власти реакционными кругами. Большинство «левых» воспринимало только голый факт крушения Директории и появления «диктатора». Само слово уже, по традиции, вызывало внутреннее отталкивание. Этот факт расценивался вне зависимости от сопровождавших его обстоятельств, которые делали омские события «естественным развитием создавшегося положения». Выражение, принадлежащее министру ин. дел Ключникову в телеграмме 23 ноября русским дипломатическим представителям за границей, неудачно. Нельзя назвать естественным противоестественное. Но 18 ноября действительно было почти неизбежным трагическим последствием сибирской «неразберихи».
Точка зрения на переворот часто в то время определялась территориальным пребыванием тех или иных лиц. В Уфе, Челябинске, Екатеринбурге иногда не слишком хорошо знали, что происходит в Омске, и не проникали в глубь царивших отношений. В значительной степени этой местной обстановкой склонен я объяснять различия, которые появлялись в оценке переворота. Не какой-либо специфической предвзятостью, а только местной психологией можно объяснить, напр., то, что челябинский «Союз Возрождения» разошелся в конечном итоге с омской группой народных социалистов, принявших большинством голосов 21 ноября резолюцию о необходимости признать новую государственную власть110. Когда непосредственно знакомишься с фактами, невольно проникаешь и в психологию действующих лиц – по крайней мере так кажется. Психология «учредиловцев» несла с собой все пережитки прошлого. Это своего рода сектантская психология, весьма легко воспринимающая односторонне внушение со стороны. Партийная масса была загипнотизирована страхом перед реакцией – тем страхом, который обесцвечивал с первых дней захвата власти большевиками и борьбу с ними партии. Был силен еще гипноз от первых месяцев революции, создавший представление, что именно партия с.-р. является истинной выразительницей демократических чаяний, а ее органы – подлинным проявлением народовластия. Гипнозом становилась и дилемма сохранения «завоеваний революции», перед которой как бы стушевывались более жизненные в данный момент национальные вопросы. Все это мешало занимать подлинно государственную позицию и хотя бы с элементарной объективностью относиться к политическим противникам. Человек бесспорно очень правых убеждений, ген. Сахаров, конечно, до известной степени был прав, когда утверждал в докладе Болдыреву, что эсеры завоевания революции ставят выше родины [Болдырев. С. 81]. Вернее, родина как абстрактное начало, воплощающееся, однако, в сознании в весьма реальных формах, в их представлении не существовала. Нужны доказательства? Их слишком много было на протяжении революции и гражданской войны. Может быть, представление о родине как о самоцели и примитивно. Но это примитивное сознание было главенствующим в рядовой военной среде. Отсюда взаимное отталкивание, переходящее даже в непримиримую ненависть. Конечно, не всегда источником ее являлись какие-то реставрационные вожделения. Патриотический примитив связан был здесь с таким же, быть может, примитивным демократизмом.
Это сочетание, скорее, сулило возможность прочного общественного движения, направленного на освобождение России. При столкновении с партийной психологией примитив резко отбрасывался в противоположную сторону. И приходится ли удивиться, что в развращающей атмосфере гражданской войны все это выливалось в уродливые формы насилия над противником? Это отвратительно. Но таковы люди, и не их перевоспитанием можно было заниматься уже на поле брани. Насилия с моральной стороны никогда не могут быть оправданы, но объективно жизнь их объясняла. Восстание, подготовляемое «учредиловцами» в Екатеринбурге и Уфе, не удалось, потому что Съезд У.С. был разгромлен уже 20 ноября – так утверждает один из активных эсеровских деятелей, пошедший на союз с большевиками против Колчака [Буревой. Распад. С. 38]. Следовательно, не выступи самочинно в Екатеринбурге военная группа, все дело было бы проиграно – с точки зрения тех, которые «томились», по выражению Ауслендера, от существующего безвластия. Я знаю, что на это рассуждение можно ответить другой аргументацией. Но дело не в признании того или иного положения, а в объективной по возможности оценке существовавшего.
Общественная психология не опирается только на формальные политические признаки демократии и монархии. Это, скорее, догма. Под скальпелем политического анализа кажется только наивным утверждение беллетриста Ауслендера, что члены Директории думали соединить Колчака с Черновым [статья, напечатанная в «Отеч. Вед.», № 28, 26 ноября]. Это звучит абсурдом для человека, испытанного в тонкостях партийной игры. Но это не звучит парадоксально для политического слуха массового обывателя111.
«Левая» печать того времени – печать социалистическая (эсеровского и эсдековского направления) – не могла понять психологии момента. В своем большинстве она была узко трафаретна: Авксентьев и другие поплатились за свое легкомыслие попытаться добиться соглашения с цензовым элементом. Так, напр., рассуждала «Новая Сибирь» [№ 18] – орган, скорее, умеренный и не строго партийный. Зато почти драматически звучит голос тех, кто с самого начала отдал свое перо в защиту идей, положенных в основу Уфимского Соглашения. К числу их принадлежит талантливый публицист, соц. – дем. (потресовского направления) Евг. Маевский (Гутковский), редактировавший в Челябинске газету «Власть Народа». Он заканчивает свою статью 22 ноября по поводу переворота словами: «Ужас охватывает за несчастную Россию, за ее судьбу. Израненная, полуживая, она пробует приподняться, и вдруг злая рука сбивает ее снова наземь и в кровь. И злорадствуют, торжествуют большевики – кто-то протягивает им руку помощи, отсрочивая их неминуемую гибель. И злорадствуют и торжествуют все враги России, которые только ждут, чтобы воспользоваться ее беспорядком, ее безвластием и наложить на нее свою тяжелую руку…
Нет имени, нет оправдания тому, что произошло в Омске. Покушение на верховную власть, покушение в ответственные и трагические минуты жизни нашей Родины – есть великое преступление. Ничто не может оправдать этого покушения, ничто в богатой переворотами русской истории не может сравниться с тем, что произошло теперь в Омске.
Народ никогда не признает этого переворота, он никогда его не простит…
И мы скажем, как вместе с нами скажет вся демократия и все просто честные люди: Да здравствует единственно законная Власть – Всерос. Врем. правительство, организованное и установленное Всенародным соглашением в Уфе».
Надо сказать, что уже в октябре сам Маевский в довольно безнадежных тонах рисовал обстановку. По поводу октябрьской забастовки на железных дорогах в Омске и Томске он писал: «…краска стыда и глубокого отчаяния охватывает каждого старого революционера» [цитирую по «Ур. Кр.», № 74]. В другой статье [ «Вл. Нар.», № 91] этот радикальный публицист в таких словах очерчивает положение вещей, созданное войной, большевиками и междоусобием: «Страна разложилась не только экономически, она надорвана и морально; исчезло чувство гражданского долга, появилась “узкая, эгоистическая разнузданность”, глубоко внедрился “анархический индивидуализм”». Можно ли было при таких условиях исходить только из принципа? Тот же Маевский в дни Уф. Совещания отмечал бесплодность лозунга старого У.С., а теперь, после переворота, только к нему и звал.
И в других номерах газета столь же резко выступает против нового Омского правительства:
«Оправдать омскую авантюру – это значит оправдать другую авантюру, происшедшую совершенно так же, хотя и в менее голом виде, чем омская, это значит оправдать октябрьский большевицкий переворот. Тот, кто утверждает омский переворот, тот не может отрицать октябрьского большевистского переворота. Тот, кто соглашается на омский переворот, тот выбивает сам у себя всякую почву, всякое оправдание для борьбы с большевистской авантюрой. Тот, кто становится на почву омского переворота, тот ставит себя на одну доску с большевиками…
Сибирский кабинет министров, поставивший (мы еще не знали, добровольно или недобровольно) свои имена под этим правобольшевистским переворотом, очевидно, в своем целом неясно понимал, что это значит поставить крест и над самим собой. Утвердить такой переворот – значит утвердить и узаконить ту силу, которая совершила беззаконие, значит поставить и себя, и всякое иное правительство в зависимость от этой силы».
Полемизировать с покойным Маевским и его сотрудниками, конечно, не имеет смысла. Сама постановка вопроса, сделанная газетой проведением параллели между омским переворотом и большевистским, едва ли законна – я бы сказал, что здесь нет ничего общего. Я хочу обратить внимание на другое. Статья Маевского – вплоть до заявления: «Народу пора сказать адм. Колчаку: твое место на о-ве Св. Елены» (в статье «Все о том же») – появилась в легальной печати. Возможно, что челябинские условия, в силу пребывания там чехов, были несколько иными, чем в других местах. Но обзор, который можно сделать на основании газетного материала, приведенного хотя бы Зензиновым, свидетельствует, что печать в общем, несмотря на все цензурные препоны, могла высказаться о перевороте достаточно откровенно. Появлялись в эти тревожные дни газеты с белыми полосами, как появлялись они раньше112. Появлялись статьи с цензурными выкидками или только с протестом против цензурных насилий113. Обычное явление всего мира! Житейский закон, которому следуют, к сожалению, и демократич. правительства. На примере Самары, Владивостока мы видели, как считающие себя хранителями чистоты демократических принципов, став у власти, воздействовали на враждебную им печать – это называлось необходимой самозащитой. Когда то же делают другие, то это считается разнузданным проявлением реакционной власти. В период гражданской войны все бывает обострено. В период переворотов усиливается и эта обостренность. Надо признать, что период возникновения омской «диктатуры» не отличался, по сравнению с другими, каким-либо излишеством репрессивных мер против печати. 19 ноября была введена для повременной печати предварительная цензура в целях правильной информации населения о происшедших государственной важности событиях. По-видимому, распоряжение это было отдано штабом Верховного главнокомандующего114.
Было бы чудом, если бы с момента установления в Омске «диктатуры» (впрочем, своеобразной, ограниченной Советом министров) сразу же сибирские военные и гражданские власти стали бы действовать по методу правовых государств и между этими властями установились бы те нормальные взаимоотношения, которых не могли добиться ни Самарское, ни Сибирское правительства. Было бы таким же чудом, если бы по мановению какого-то волшебного жезла, по приказу адм. Колчака, 20 ноября армия оказалась вне политики и военные стали бы только профессионалами-борцами за спасение России115. Было бы чудом, если бы навыки гражданской войны, связанные с обычным проявлением самовластия, приобрели строго законный характер.
Конечно, практика цензуры должна была дать те примеры личного произвола, которые нельзя было объяснить никакой целесообразностью в деле защиты общественного спокойствия в дни повышенного настроения, обостренных протестов и даже заговоров. Недаром орган Белоруссова «Отеч. Вед.» считал цензуру «абсурдной»116. Нельзя только колчаковское Правительство, а тем более лично Колчака, делать как-то особливо ответственным за все цензурные абсурды, как это несколько позже делал в Иркутском «Деле» некий «старый журналист» [№ 38]. Он под цензурой писал: «С момента переворота 18 ноября Правительство Колчака наложило железные тиски военной цензуры на газеты. Ничего, что бы хотя отчасти рисовало преступления Правительства, в печать не пропускалось». «Старый журналист» склонен всю печать, которая не занимает позиции сибирских эсеров, считать «пресмыкающейся прессой», своих же собратьев по перу – «наемными перьями»117. А между тем можно ли «пресмыкающейся печатью» назвать, напр., кадетский орган в Иркутске «Свободный Край», писавший 22 ноября: «Общественное мнение, а с ним и широкие слои населения не примирятся и не окажут доверия власти, твердый курс которой будет проявляться лишь в отношении большевицких проявлений слева». И дальше: «Изменения в составе и характере власти, происшедшие в Омске, не означают и не должны означать, что власть становится на путь реставрации». «Новая Сибирь» назвала эти замечания лишь «легким хныканием»118.
В смысле белых мест печать разных направлений была сравнительно уравнена. Их много было в эсерствующей «Новой Сибири», немало в либеральных «Отеч. Вед.», меньше в омской «Заре», т. е. в центре. Купюры, как всегда, подчас были бессмысленны – цензор устранял сообщение о факте и оставлял оценку явления. И все же не только челябинская «Вл. Нар.» могла напечатать сообщение за границу по поводу телеграммы уфимского Сов. упр. в. о возмутительном событии, совершившемся в Омске. «Земля и Труд» – орган независимой социалистической мысли в Кургане, выходивший под предварительной военной цензурой, – почти целиком перепечатал эту телеграмму. Читатель «Новой Сибири» мог узнать о протесте Городской Иркутской Думы 19 ноября и прочесть в «Новой Сибири», что события 18 ноября «венчают политику интриг и вероломств», которую вели правые реакционные круги. Пусть в томском «Голосе Народа» от всей передовой статьи останется только надпись: «Да здравствует Учредительное Собрание» – ведь эта «узенькая ленточка» – та же передовая статья, достаточно красноречиво описывающая омские события. Уфимское «Народное Дело» называло переворот «новым предательством России» и призывало демократию к решительному удару по обнаглевшей реакции. Выдержку из статьи уфимского «Нар. Дела», где цензура была облегченной, встретим в иркутской «Новой Сибири» [№ 18].
Я взял лишь 2–3 примера, отчасти дополняющих материал, который имеется в сборнике В.М. Зензинова. Сказать, что в городах Сибири царил политический террор, как говорила это челябинская «Власть Народа», конечно, нельзя было119. Правда, в оппозиционной печати не было того тона, который позже в отношении Колчака появился в органах тех же политических направлений. (Вот как писала, напр., «Земская Нар. Газета» (издание иркутской земской управы, т. е. местных эсеров), 11 января 1920 г. [№ 1]: «Бывшие царские приспешники, помещики и спекулянты, возглавляемые адм. Колчаком, совершили 18 ноября “тяжелое преступление”».) Но оценка действий власти иногда была очень резка. В той же «Власти Народа» был напечатан за подписью члена У.С. Фомина, одного из семи членов Исполн. Комитета противоколчаковского штаба, резкий протест (по-видимому, даже без «цензурных петель») против ареста редактора газеты Маевского и комиссара Директории с.-д. Кириенко, не подчинившегося «воле мятежников»120.
* * *
Итак, сибирская печать, пусть даже «полусловом», могла довольно отчетливо выявить общественные настроения в связи с омскими событиями. Могли это сделать, быть может, еще более определенно общественные организации. В собрании документов Зензинова приведены некоторые из этих резолюций. По существу, они мало интересны, так как дальше слов протеста дело не шло. Ясно было с первых же дней, что переворот в Сибири принят спокойно. Никто, в конце концов, и не знал, что «в подполье» готовили екатеринбургские и уфимские заговорщики. Население к ним было равнодушно. Зензинов из харбинской «Новой жизни» [15 декабря] приводит изумительную по своей наивности информацию, поступившую от иркутского губернского комиссариата, возглавляемого эсером. Информация свидетельствует, что к Директории у большинства населения, в силу слабой осведомленности, отношение было «сдержанное». Переворот же 18 ноября привел все население в движение. И «население, относившееся до сих пор почти безразлично к Уч. Собр., в связи с последним переворотом стало проявлять живой интерес к нему» [с. 51]. Совершенно ясно, кем и для чего инспирирована эта заметка. Но объективно она свидетельствует, скорее, не в пользу тех, которые, как, напр., редакция «Вл. Нар.», были уверены, что «громадная масса русского народа против этого переворота». Равнодушие – плохой показатель активности населения121.
Послушаем характеристику «широкой обывательской массы», которую дает Майский… Она, «конечно, ни о какой борьбе не думала, наоборот, она, скорее, сочувствовала Колчаку, от которого ожидала восстановления твердой власти. Город (Омск) был спокоен, до странности спокоен. Кучки любопытных, толкавшихся с утра около места заключения членов Директории и около некоторых правительственных зданий, постепенно растаяли, и все вернулись к своим шаньгам и пельменям» [с. 336]. Характеристику Майского можно дополнить словами Колосова: «Когда утром 18 ноября омский обыватель, проснувшись, узнал, что у него теперь новое Правительство во главе с адм. Колчаком, то он отнесся к этому скорее благожелательно, чем с неудовольствием. Да и у многих на душе стало как-то легче» [ «Былое». XXI, c. 251].
Отсутствие «энтузиазма» к перевороту один из наблюдателей того времени склонен объяснить лишь «сумрачностью» сибирского крестьянина. В действительности не было подлинного гражданского чувства, не было единой воли в стране, разделенной огромными расстояниями и разбитой на обособленные, в сущности, области… Политическую конъюнктуру текущего дня определял узкий ограниченный круг. Не было в населении ни подлинного увлечения автономной Сибирью, ни достаточной ненависти к большевизму, не успевшему проявить себя в должной мере за сравнительно короткий период властвования, ни влечения к отвлеченным принципам народовластия122. Не прельщало знамя Учр. Собрания, не было достаточно популярно имя Колчака, принявшего бразды правления, и уже совсем мало население интересовалось Директорией, сущность которой неясно представляли себе даже омичи. Неоспоримо прав Ауслендер, говоривший в своей статье в «Отеч. Вед.»: «Директория погибла, конечно, не из-за нескольких самовластных действий Волкова и др. Это был «некий символический жест», показывавший, что Директорией никто не интересовался. К сожалению, это было так. Даже чехи через год [ст. Павлу в «Чехослов. Днев.», № 269], вспоминая годовщину «колчаковской диктатуры», писали: «Нужно признать, что бестолковая и бессильная политика Директории, которая, не обеспечив физическую защиту, осталась и без моральной поддержки, не вызвала особенного сожаления фактом своего падения».
Вожди «революционной демократии» ошиблись в своих оценках и в своих прогнозах. Поэтому тактика, принятая ими в Сибири, – тактика разложения антиболыпевицких рядов, – шла на пользу коммунистической диктатуре. Язвительный Будберг назвал сибирских эсеров «бесплатными сотрудниками для большевиков». Этим самым они делались «факельщиками русской революции». Большую чуткость проявили рабочие на Боткинском заводе. И они обсуждали омские события 18 ноября. Местные члены У.С. пропагандировали «борьбу на два фронта». Это было отвергнуто. Решили примкнуть к Верховному правителю, как к «меньшему злу» [Уповалов. – «Заря», 1923, № 4].
* * *
В главе «Приветствия адм. Колчаку» Зензинов приводит несколько фактов из газетных сообщений того времени. Их немного: приветствия Хорвата, Иванова-Ринова, двух-трех командиров, съезда судовладельцев и Всер. Совета съездов торг. – пром. организаций, призывавших оказать новой власти «самую дружную поддержку».
«Изверившись в прочности и целесообразности коллективной власти, – телеграфировали судовладельцы, – в настоящих условиях, мы уверены, что только единоличная воля власти, опирающаяся на боеспособную армию и государственно мыслящие группы русского общества, сможет восстановить погибающую русскую государственность и защищать национальные интересы России».
Зензинов, помещая эти случайные приветствия, как бы хочет подчеркнуть их мизерность количественно и односторонность качественную. Едва ли можно вообще этим официальным приветствиям придавать какое-либо значение. Но все-таки они были не так уже единичны. На вопрос с.-р. Алексеевскою, участвовавшего в допросе Колчака, каково было отношение к перевороту правительств, существовавших на территории, освобожденной от большевистской власти, бывший Верховный правитель ответил:
«В Ставке исп. должн. нач. штаба вручил мне целый ряд телеграмм, которые прибыли в течение первых пяти дней. Эти телеграммы были из самых разнообразных мест Сибири, городов и частей армии и т. д. Эти телеграммы дали мне уверенность, что, по крайней мере, армия меня приветствует. Это были ответы на мое извещение; их были десятки123… Помнится, я получил даже телеграмму с приветствием от Союза сибирских маслоделов.
В последующие дни приходили депутации и приветствия от различных крестьянских общин… Одной из первых была получена телеграмма от Хорвата… от атамана Дутова… от правительства Оренбургского124. Затем была получена одна весьма характерная телеграмма от уральцев… они… просили сообщить, какую политическую цель я ставлю в первую очередь. Я подтвердил, что моя задача заключается в том, чтобы путем победы над большевиками дать стране известное успокоение, чтобы иметь возможность собрать Учредительное Собрание, на каком была бы высказана воля народа. Очень скоро я получил ответную телеграмму с приветствием и заявлением, что они передают себя в мое распоряжение… Но я не получил никаких известий только от двоих: от Семенова и Калмыкова» [с. 185].
Всякий переворот – новый прыжок в неизвестность. И дело было не в приветствиях новому правителю, а в признании или отрицании совершившегося факта. Спокойно и с достоинством омская «Заря», если не орган «блока», то орган, выражавший его общественные позиции, писала 20 ноября:
«Зная настроения и взгляды лиц, входящих в состав министерства, можно быть убежденным в одном, что этот ответственный шаг не был подсказан какими-либо личными случайными мотивами, а связан был с соображениями серьезной государственной важности.
Но оценивать события исторического значения нельзя только с точки зрения мотивов, которые воодушевляли действующих лиц; такая оценка, чтобы быть достаточно правильной, каковой она должна быть соответственно важности момента, должна опираться на всесторонний учет объективной обстановки событий.
Такого всестороннего учета, повторяем, мы дать в настоящее время не можем, ибо недостаточно ознакомлены с фактической стороной событий.
Одно можно сказать уже теперь, что события эти, как бы ни были они неожиданными на первый взгляд, имели в действительности свой пролог в том напряженном состоянии, которое в последнее время создалось в условиях государственной жизни. Известно было, что Директория почти с первых шагов своей деятельности обнаружила крайнюю внутреннюю несогласованность, парализовавшую ее коллективную волю, и не могла найти общего определенного пути совместной работы и с Советом министров. Положение еще более осложнялось внешними политическими условиями, окружавшими Директорию.
Кризис, несомненно, создался раньше, чем вылился в определенную, резко очерченную форму.
Уже одно это обязывает каждого воздержаться от поспешных, поверхностных суждений о происшедшем, пока не выяснится точно картина событий».
Только через месяц представители блока посетили Верховного правителя и сделали ему официальное заявление о «бесповоротной решимости всемерно поддержать власть Российского правительства»125.
* * *
Для непризнания власти не было почвы под ногами126. Только в первый день могло казаться, что вмешательство союзников сможет аннулировать события 18 ноября. Некоторые демократические круги, и не делавшие ставку на чехословацкую вооруженную силу, по-видимому, рассчитывали на такое дипломатическое вмешательство. По крайней мере, так была построена речь председателя Уфимской Городской Думы нар. соц. Чембулова. Он говорил: «В настоящее время известно, по сообщению чехословац. Нац. Совета, что весь Дипломатический корпус союзников высказался за непризнание переворота». Чембулов ошибался. Оставленный в Челябинске при чехах делегат Съезда У.С. Фомин почти немедленно доносил о своих впечатлениях: «Союзники если и не помогали Колчаку совершить переворот, то все же одобрили этот его шаг… Если союзники хотя бы неофициально признают Колчака, то не может быть никаких сомнений, что чешское высшее командование поступит так же» [Святицкий. С. 125].
Мнение союзников, конечно, было чрезвычайно важно. Пишон с необычайным преувеличением рассказывает: «Немедленно во французскую миссию стали являться все: военные, журналисты, лидеры политических партий: “Должны ли мы признать или бороться против адмирала? Верно ли, что он ваш человек?”» [ «M. Sl.», 1925, II, р. 218].
«Наше положение было самое фальшивое», – комментирует автор. Он только забывает добавить, что критическое отношение возникло значительно позже. Легра признает, что в иностранных миссиях скорее сочувствовали перевороту [ «M. SI.», 1928, II, р. 166]. «Директория, – сказал Ауслендеру один из высокопоставленных дипломатов, – досадное осложнение»127.
Колчак о своих отношениях к иностранным дипломатам в первые дни дал довольно подробное показание.
«Вообще отношения со стороны всех, кто ко мне являлся, были самыми положительными. Гаррис, американский представитель, относился ко мне с величайшими дружескими чувствами и чрезвычайной благожелательностью. Это был один из немногих представителей Америки, который искренно хотел нам помочь и делал все, что мог, чтобы облегчить нам наше положение в смысле снабжения. Гаррис, насколько я помню, прибыл ко мне первый с визитом на следующий день. Гаррис сказал мне: “Думаю, что в Америке этому событию будет придано самое неопределенное, самое неправильное освещение! Но, наблюдая всю атмосферу, всю обстановку, я могу только приветствовать, что вы взяли в свои руки власть, при условии, конечно, что вы смотрите на свою власть как на временную, переходную. Конечно, основной вашей задачей является довести народ до того момента, когда он мог бы взять управление в свои руки, т. е. выбрать правительство по своему желанию”.
Я сказал ему: “Это есть моя основная задача. Вы знаете хорошо, что я прибыл сюда, не имея ни одного солдата, не имея за собой никаких решительно средств, кроме только моего имени, кроме веры в меня тех лиц, которые меня знают. Я не буду злоупотреблять властью и не буду держаться за нее лишний день, как только можно будет от нее отказаться”. На это Гаррис сказал мне: “Я вам сочувствую и считаю, что если вы пойдете по этому пути и выполните задачи, которые ставятся перед вами, то в дальнейшем мы будем работать вместе”. В таком же духе говорил со мной и Реньо. Полковник Уорд был у меня на следующий день и сказал, что он также считает, что это – единственная форма власти, которая должна быть: “Вы должны нести ее до тех пор, пока наконец ваша страна не успокоится и вы будете в состоянии передать эту власть в руки народа”. Я сказал, что моя задача работать вместе с союзными представителями, в полном согласии с ними и что я смотрю на настоящую войну как на продолжение той войны, которая шла в Европе… Вслед за посещением этих лиц, о которых я говорил раньше, меня посетили Рихтер и Кошек. Со стороны Кошека отношение было самое милое, любезное, но все чувствовалась какая-то неопределенность. Они спросили меня: “Что вы предполагаете делать?” Я сказал, что моя задача очень простая – снабжать армию, увеличить ее и продолжать борьбу, которая ведется. Никаких сложных больших реформ я производить не намерен, так как смотрю на свою власть как на временную; буду делать только то, что вызывается необходимостью, имея в виду одну задачу – продолжение борьбы на нашем Уральском фронте. Вся моя политика определяется этим. Стране нужна во что бы то ни стало победа, и должны быть приложены все усилия, чтобы достичь ее. Никаких решительно определенных политических целей у меня нет; ни с какими партиями я не пойду, не буду стремиться к восстановлению чего-либо старого, а буду стараться создать армию регулярного типа, так как считаю, что только такая армия может одерживать победы. В этом заключается вся моя задача. Тогда Рихтер задал мне вопрос: “Отчего вы раньше не говорили об этом, почему не спросили раньше нашего мнения?” Я ему довольно резко ответил: “Вам какое дело?” Я менее всего намерен был спрашивать мнения иностранцев и заявил ему: “Ваше мнение совершенно неинтересно и необязательно для нас”. Он сказал мне: “Мы принимаем участие в ведении войны”. Я ему ответил: “Да, но теперь вы никакого участия не принимаете; теперь вы оставляете фронт, – почему же вы хотите, чтобы мы справлялись с вашим мнением и в особенности теперь, когда вы оставляете фронт?” Таким образом, отношение чехов, в лице их представителей, было, скорее, недоверчивым; со стороны Рихтера оно носило как бы характер обиды, что все сделано без их согласия, без предварительных переговоров с ними» [с. 186–188].
21 ноября приветствовали Колчака прибывшие в Красноярск итальянцы [ «Прав. Вест.», № 10]. «Высокий комиссар» Великобритании сэр Эллиот приветствовал Верховного правителя лишь 13 января [ «Правит. Вестн.», № 50128].
Глава третья
Первые шаги
1. Суд над заговорщиками
Новому Правительству прежде всего предстояло ликвидировать самочинное выступление военного отряда, совершившего переворот. Колчак, как мы уже знаем, считал самым правильным средством осведомления о сущности переворота судебное разбирательство в открытом заседании. «Я не помню, – говорит он, – я ли первый высказал эту мысль или Вологодский». Мысль эту проводил настойчиво Старынкевич. По-видимому, он был и инициатором судебного разбирательства129. «Я вызвал Волкова, – показывает Колчак, – и сказал ему, что считаю необходимым гласное расследование всех его действий, не с целью его наказывать или карать, а с целью предать гласности, и поэтому я его отдаю под суд чрезвычайного суда». Этот акт Колчака приветствовался многими деятелями Сибири. «Преданием суду Волкова Колчак начал хорошо», – замечает Будберг [XIII, c. 265].
Совершенно очевидно, однако, что такой суд с самого начала не мог быть назван судом в юридическом смысле этого слова. Судить должны были, по существу, Директорию и этим судом оправдать «патриотические действия казачьих офицеров». «Движимые чувством глубокой любви и беззаветной преданности к истерзанной и измученной когда-то Великой России, – говорило официальное сообщение штаба Восточн. – Сибир. армии в связи с протестом ат. Семенова против суда, – полк. Волков, войсковые старшины Красильников и Катанаев были главными деятелями омских событий. Решившись и исполнив этот серьезный и опасный шаг, названные офицеры сами отдались в руки правосудия. Действуя по своему крайнему разумению, (они) считали, что если действия их нарушали формальный закон, то они должны предстать перед судом, который вынесет им свой справедливый приговор»130. Разбирал дело виновников переворота чрезвычайный военный суд в составе председателя ген. Матковского, членов: ген. Бржеховского, полковников Сторожева и Берникова. Обвиняемых защищали прис. пов. Жардецкий и полк. Киселев… К сожалению, в моем распоряжении нет подробностей этого суда, за исключением рассказа одного из присутствовавших на суде. (В сборнике Зензинова помещен отчет из харбинских «Новостей Жизни» – газеты, достаточно тенденциозной в отношении к новому Сибирскому правительству.)
Современная запись очевидца отмечает, что суд далеко не формально отнесся к судоговорению. Суд затруднялся подыскать статью для обвинения, так как соответствующая ст. старого Уг. Ул. о посягательстве на верховную власть (ст. 100) была отменена после революции… Возник вопрос об отложении судебного разбирательства. Но «так как отложить суд по соображениям политического характера было немыслимо, то решили 100 ст. на случай, ежели пришлось бы выносить обвинительный приговор». Цитируемый мной источник указывает, что подсудимые «сильно волновались». Сам Красильников имел «испуганный вид». Из «довольно бессвязных» объяснений обвиняемых «трудно было понять, что, собственно, побудило их прибегнуть к аресту членов Правительства». «Ясно было одно, – передает свидетель, – переворот назрел, а осуществить его могли только люди, располагающие военной силой; этими людьми оказались подсудимые»131. Последние подчеркивали, что они устранили лишь «персонально» Авксентьева и Зензинова, но против Директории как таковой ничего не имели.
Наиболее серьезным обвинением, тяготившим над членами Директории, по словам Колчака, являлись переговоры их по прямому проводу с членами ЦК партии, что служило доказательством якобы тесной связи Авксентьева и Зензинова с Черновым.
«Эти обстоятельства вызывали страшное возмущение. Какое это правительство, которое находится в руках определенной партии и исполняет ее приказания! Я подробно не знаю текста этих переговоров. Кажется, что я видел ленты, но они у меня в голове не остались и ничего особенного не представляли. Во всяком случае, каких-нибудь криминальных или преступных решений не было, но они действительно носили оттенок такой, что как бы верховная власть подчинялась партии и ее директивам» [ «Допрос». С. 177].
На суде офицер, заведывавший прямым проводом, показал132, что «Правительство из с.-р. всегда уносило с собой ленту переговоров или ее рвало. Авксентьев даже приводил своего телеграфиста. Но так как господа эти были русские люди со всеми их свойствами, то они иногда забывали уничтожать следы своих разговоров, а затем, спохватившись, присылали за лентой адъютантов (кстати, характерная деталь и сибирской и уфимской власти – у штатских министров офицеры адъютанты). Это позволило кое-что последить. Выяснилось, что Авксентьев жаловался своему партийному собеседнику на тяжесть персонального его положения в Директории и на затруднительность проведения с.-р. директив вследствие наличия в Сибири бессознательной и дисциплинированной армии»133.
На суде правда переплелась с вымыслом – главным образом в показаниях членов политической контрразведки. Военная контрразведка, ставящая себе политические задачи, почти всегда и повсюду оказывается не на высоте. Так было и здесь. Когда контрразведка утверждала, что партия с.-р. поставила себе целью свержение власти – она была права. Когда она к этому заговору приплетала Авксентьева – она показывала только то, что не умела разбираться в политических отношениях. Когда разведка устанавливала данные, свидетельствовавшие, что в распоряжении Авксентьева имелось около 200 млн руб., переправленных в Омск через большевистские войска134, и что между эсерами и большевиками был уже подписан договор ответственными лидерами партии, – она или безудержно фантазировала, или предупреждала события. Но все-таки это были только показания контрразведки на суде, и у Авксентьева не было абсолютно никакого права на основании даже газетной информации говорить, что суд установил, что он, Авксентьев, получил от большевиков 200 млн руб. для большевистской пропаганды в армии [известное интервью. Зензинов. С. 182]. В официальном постановлении суда ничего подобного не было. Оно гласило: «При рассмотрении дела о полковнике Волкове и других из показаний допрошенных свидетелей и представленных к делу документов суд усмотрел, что некоторые члены Центрального Комитета партии с.-р. и члены партии составили и распространили воззвание, в коем призывали к мобилизации и вооружению членов партии с.-р. для борьбы против Всерос. Врем. прав., восстановления Областной Думы и борьбы против дисциплины, установленной в армии и нежелательной для партии.
Роговский совместно с другими членами партии с.-р. организовал вооруженный отряд в целях устранения нежелательных для партии членов Директории (генер. Болдырева и Вологодского) и выполнения террористических актов против офицеров и других лиц [ «Новости Жизни», 26 ноября].
Мы видим, что члены Директории как таковые не упоминаются. Говорилось лишь о некоторых членах ЦК партии. В такой постановке суд почти не отошел от истины135.
Мой свидетель, считая «мало обоснованной» (в показаниях контрразведки) «достоверность заговора с.-р. и их намерений заключить с большевиками соглашение»136 (что происходило в действительности, мы знаем из рассказа Святицого), пишет, что «безусловно надо считать доказанным то, что с.-р. самым широким образом пользовались правительственным аппаратом для своих узкопартийных целей»… Суд, конечно, оправдал виновных, а относительно материала, касающегося эсеров, постановил довести до сведения министра юстиции. Теоретически совершенно последовательно министр юстиции поручил члену судебной палаты Брюханову произвести расследование о преступных деяниях членов ЦК партии с.-р., и возник вопрос о задержке высланных членов Директории (они выехали в ночь 21 ноября; постановление суда состоялось в тот же день). Но этому решительно воспротивился Колчак. «Мне пришлось сказать, – замечает Колчак, – что нежелательно предавать их суду как принципиально, так и фактически. Так как они уже уехали, и судить их нет никаких оснований. Раз они смещены, то зачем, собственно говоря, их судить».
Действительно, серьезным обвинением против Комитета У.С. могло быть расходование государственных денег на партийную работу. Это и было отмечено Старынкевичем [ «Допрос». С. 192].
Картина порядков в распоряжении казенными средствами в Уфе, по выражению Кроля, была «ужасающая»: «Я охотно допускаю, что злоупотребления самих руководителей в личных целях если и были, то были не в крупном масштабе, но нельзя не отметить общей язвы революционных правительств, которые считали, что они, эти временные органы или их партии, и государство – одно и то же. Беззаконное в ускоренном и упрощенном порядке (не возиться же с канцелярщиной и буквоедством!) распоряжение казной не могло не нарушать возможности правильного контроля, а следовательно, и не влечь неизбежного казнокрадства со стороны подчиненных органов. Давать щедрой рукой деньги своей партии, своим партийным газетам эсеры, по крайней мере, считали вполне государственным делом. Будущий историк найдет, несомненно, немало такого и в деятельности Сибирского правительства» [с. 162].
История пока таких материалов не обнаружила137, и приходится заниматься рассмотрением того, что есть. Нельзя признать нормальным то, что обнаружила ревизия учреждений финансов, ведомства Сов. упр. вед. в Уфе138. Ревизия была произведена еще при Директории (16 ноября), когда областное правительство должно было сдать при ликвидации свои дела, вице-директором Общего отдела Мин. фин. Крестовским. Результат ревизии был в свое время опубликован в «Заре» и в «Правит. Вест.» [4 дек., № 14]. Данные эти, касающиеся ассигновок чехам на «развертывание русско-чешских частей» (3 млн), несмотря на запрещение центральной власти, ассигновок на «зарубежную работу» (2 млн), на «неотложные надобности», на «неопределенные расходы, выдачи Правительству Башкирии» (3 млн) («беспримерное ассигнование», по мнению ревизии), перепечатаны Гинсом в его книге139, поэтому ограничиваюсь достаточными коротенькими выдержками, относящимися к последним дням существования Совета упр. ведом., который отчасти тоже превратился в один из штабов противоколчаковской акции: ему в эти дни стала в Уфе принадлежать «полнота власти».
«19‑го г. Веденяпин, управляющий Вед. иностранных дел, – констатировала ревизия, – предъявил чек на один миллион рублей, но встретил решительный отпор со стороны представителей Министерства финансов, указавших, что они не могут допустить расхищение государственных средств в столь тревожное время и притом на совершенно неизвестные и неопределенные цели. Тогда Совет упр. ведомствами пошел по проторенной большевиками дорожке и арестовал лиц, заграждавших доступ к государственному сундуку, а затем на свободе вынул из отделения государственного банка 5 000 000 рублей… Несмотря на категорические приказы Министерства финансов отправить из присланных Омском в подкрепление Уфимского отделения 16 миллионов руб., 5 000 000 руб. в Оренбург, представители последнего денег не могли получить ввиду того, что Совет управления ведомствами решительно воспретил исп. об. упр. Уфимским отделом государственного банка произвести эту отсылку… Заслуживают также внимания и расходы Совета в связи с военными обстоятельствами. Сумма последних за время с 10 октября по 8 ноября составляет в общем 14 901 352 руб. 54 коп., причем свыше 9 560 000 руб. ассигновано в один день
7 ноября. Из приведенной суммы уполномоченному Совета на поддержание партизанских отрядов с развертыванием их в полки отпущено 4 500 000 руб. Ген. Войцеховскому на поддержание русских частей, работающих на фронте, – 2 000 000 р. и упол. чехословацкого Нац. Совета на поддержание русско-чешких частей – 3 000 000 руб. Столь щедрые ассигнования на поддержание и развертывание партизанских отрядов и батальонов всерос. Учр. Собрания в полки становятся особенно симптоматичными, если припомнить, что эти ассигнования последовали вслед за известной “грамотой” В. Чернова о необходимости иметь в своем распоряжении батальоны совершенно особого и специального назначения. Мало того, Совет упр. ведомствами считал себя вправе снимать ценности с эшелонов, эвакуируемые казначействами отделений Государственного банка, – таким путем ему удалось захватить 36 000 000 руб., и все они израсходованы вышеуказанным порядком».
В этих ассигновках была еще одна характерная черта: ассигнованные суммы тотчас же брались в казначейства и, по выражению ревизора, «бесследно исчезали». Ревизор иллюстрировал деятельность агитационного культурно-просветительного отдела (кстати подлежавшего расформированию по распоряжению Болдырева), который получил в середине октября ассигновку в 4½ млн и на текущем счету которого было лишь 16 р. 60 коп. Также прав был ревизор, отмечая, что все деньги в значительной степени шли на агитацию против Правительства (газеты «Народ» и «Народное Дело»).
Никаких опровержений данных ревизий нам не попадалось… Она бесспорно дала обличительный материал, который можно было использовать в политических целях. Новое Правительство этого не сумело сделать или не хотело. И в том и в другом случае показательный суд над виновными не мог служить в пользу Правительства, так как несерьезные данные дискредитировали и то серьезное, что могло быть представлено на суд общественного мнения.
Что касается банкетных «дебошей», то, быть может, и здесь следует сделать оговорку. Ведь другого национального гимна, кроме «царского», не было создано в революционные месяцы. «Образовалась пустота», – правильно заметил Болдырев [с. 38]. Неотвратимая потребность гимна существовала, недаром англичане не могли понять национальной психологии, обходившейся без гимна. Непосредственный Уорд с подобной речью выступил даже на публичном банкете во Владивостоке: «Если бы у нас было 20 революций, то все-таки я не мог бы представить себе, чтобы англичане стали стыдиться английского флага» [с. 55–56]. То же было и в Красноярске. На английских собраниях, когда полагалось оркестру играть национальные гимны союзников, исполнялся старый русский гимн (см. воспоминания И.А. Андрушкевича «Последняя Россия» [ «Белое Дело». IV, c. 109]). На русских собраниях излишняя демократическая щепетильность доходила до таких гиперболических размеров, что оркестр играл в Иркутске «Rull Вritania» («Британия, царствуй и на водах») вместо «God Save the Кing»(«Боже, спаси короля»). Этой ненормальности не понимает даже Колосов.
Любопытно, что другой иностранный участник сибирских походов, Люд. Грондиж, считает государственный переворот несколько преждевременным. Ошибка инициаторов в том, что они упустили узнать мнение чехов, без которых новое Правительство не могло существовать [La guerre en Russie et en Siberie. P. 115].
Сам Керенский рассказывает, что Маклаков довольно метко ему говорил, что он стреляет по воробьям. Почему такой «авантюрист», как Завойко, пользовался влиянием в некоторых английских кругах и получил особые привилегии для поездки в Сибирь – мы не знаем. Читатель из первой главы наших очерков знает, как подчас наивны бывали иностранные политики и дипломаты, как легкомысленна бывала порой их конспиративно-заговорщическая деятельность. Но к адм. Колчаку это не имело никакого непосредственного отношения. Завойко прибыл в Сибирь после переворота. Занимался он здесь только интригами против Колчака, делал попытку устроить заговор и был выслан. Керенскому кажутся очень убедительными для подтверждения версии об участии англичан в перевороте 18 ноября слова, произнесенные Черчиллем в палате общин 6 июня 1919 г. Он сказал о Правительстве Колчака: «Мы вызвали его к жизни» [Там же. С. 134]. Не следует ли, однако, понимать их в том смысле, что Великобритания оказала реальную помощь Правительству Колчака? В письме ко мне ген. Нокс свидетельствует, что о готовящемся coup d’etat он узнал за 2–3 дня до 18 ноября от ген. Сахарова в Маньчжурии. В то же время ген. Нокс отнюдь не отрицает возможности, что некоторые члены его миссии (напр., полк. Нельсон) могли быть осведомлены о готовящемся выступлении и принять участие в одном из многочисленных собраний в Омске, где обсуждался переворот. У меня есть прямое свидетельство о таком совещании с представителями союзников, на котором жена кап. Ильина была переводчицей. Но подобное признание, конечно, очень далеко от утверждения, что ген. Нокс официально санкционировал переворот, а члены его миссии были чуть ли не инициаторы этого акта. Во всяком случае, у М.В. Вишняка абсолютно не было никаких данных для подобного утверждения на страницах «Совр. Записок».
Уорд указывает, что никакого предварительного соглашения о том, что он будет сопровождать Колчака в Екатеринбург, не было. Совместная поездка была решена накануне [с. 76].
Достоверно лишь одно: «энтузиазм» у офицеров вызвал «молчавший» Колчак своей речью на екатеринбургском банкете о задачах армии: «Мы глубоко убеждены в том, что возродит Россию ее армия. Без армии нет государства… нет основ общественной и имущественной безопасности, нет свободы… Без нее не удастся создать дисциплинированной силы, мы не создадим государства… Вы явились “в тяжелые дни испытаний. Но я уверен, что вы сумеете выковать крепкий меч армии”»… [Ганн Ан. Россия и большевизм. I, c. 339].
«Несмотря на краткость беседы, нужно сказать, что новоявленный “верховник” произвел впечатление на нас всех (не исключая наших эсеров), прямо удручающее по своему убожеству. И если мы в свое время не желали признать над собой власти Комуча… тем менее приемлемо было для нас признание Правительства во главе с… Черновым. Убожество же, проявленное Фоминым, только усиливало отрицательное отношение…
Вечером в тот же день состоялось экстренное заседание Городской Думы, в котором выступал тот же Н.В. Фомин, примерно с таким же успехом, как на нашем совещании. Заседание Думы было при закрытых дверях. Эсеры, конечно, поддерживали “семерку”, но нельзя сказать, чтобы очень сильно. В целом Думе не нравились ни омская диктатура, ни черновская “семерка”. Никто к тому же в реальность “семерки” не верил. Кончилось тем, что Дума никакой резолюции не приняла» [с. 159–160].
Нельзя попутно не отметить одну деталь, не имеющую непосредственного отношения к описываемому моменту, но связанную с ним… «Демократическое» Правительство Урала, столкнувшись с новым, назначенным из Омска управляющим казначейства Юргенсом (см. выше), за разъяснением недоразумений обратилось к Гайде. Решительный генерал быстро разрубил узел: арестовать и «доставить в штаб», что значило на демократическом языке чешского генерала – расстрелять в 24 часа.
Все офицеры, все солдаты, все военнослужащие должны быть вне всякой политики. Только тогда мы сумеем создать могущественную армию и спасти Россию. Теперь у всех в мыслях, на устах, в сердцах и на деле должно быть только одно стремление – отдать все свои силы армии и родине» [ «Xp.». Прил. 143].
Еще строже это было декларировано Сибирским правительством 23 августа – запрещалось даже присутствие на политических собраниях.
Bepul matn qismi tugad.