Kitobni o'qish: «Женские судьбы. Комплект из 3 книг»

Shrift:

Барбара Дэвис
Тысяча свадебных платьев

Barbara Davis

KEEPER OF HAPPY ENDINGS

Copyright © 2021 by Barbara Davis This edition is made possible under a license arrangement originating with Amazon Publishing, www.apub.com, in collaboration with Synopsis Literary Agency

© Флейшман Н., перевод на русский язык, 2023

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023

* * *

Книга посвящена миллионам медиков всего мира, которые, рискуя собственным здоровьем и безопасностью, спасали наших близких и любимых в 2020-м и последующих годах, – этим истинным, всем до единого, героям.


Настоящие герои бывают очень разные – и мало кто из них может похвастаться сияющими значками, пришпиленными на груди.

Солин Руссель. Хранители счастливого финала

Мы – избранные. Служанки Великой Матери, происходящие из древнего рода, призванные способствовать делу любви и подлинному человеческому счастью.

Мы – les tisseuses de sorts, те, кто ткет материю волшебства.

Эсме Руссель. Колдунья над платьями

От автора

Несмотря на то что в моем романе упоминаются отдельные исторические события, он всецело является плодом художественного вымысла. Все имена, персонажи, связанные с ними события, даты и выпавшие на их долю испытания мною придуманы или скрываются за вымышленными именами и реалиями.

Пролог
Солин

Вера – весьма существенный ингредиент.

Если потерял веру в магию – то потерял все.

Эсме Руссель. Колдунья над платьями

13 сентября 1976 года.

Бостон

Сколько себя помню, любой финал всегда пробуждал во мне щемящую печаль. Последние звуки песни, неотвратимо угасающие в тишине. Падающий занавес в завершении пьесы. Последняя снежинка. Последние слова перед прощанием.

Мне много выпало прощаний.

Сейчас все они вроде бы остались в далеком прошлом, однако совокупная их боль по-прежнему бередит душу. Наверное, я просто перебрала сегодня вина – от этого у меня такая меланхолия. Или же перебрала с жизнью, с ее потерями – уж слишком много осталось от нее шрамов. И, что примечательно, – меня как будто притягивают эти шрамы, эта своеобразная карта моих ран, что не ведет меня ни вперед, ни назад.

Я вновь приношу из чулана свою заветную коробку и ставлю на кровать. В смысле физическом она не слишком много весит, однако собранные в ней воспоминания несут груз совсем иного рода. Тот, что ложится на сердце тяжестью. Сделана она из плотного, добротного, серого картона с металлическими крепежами по углам и толстым шнуром, продетым в нее в качестве ручки. Задержав дыхание, я снимаю крышку и откидываю лежащую сверху в несколько слоев мятую папиросную бумагу, чтобы увидеть хранящееся под ней платье. Оно изрядно состарилось с годами – равно как и я. Там же, перевязанная ленточкой, покоится и пачка писем – в большинстве на французском, но некоторые и на английском. Их я прочту немного позже, что частенько делаю в такие ночи, как эта, когда меня угрюмыми тенями окружают зияющие в моей жизни пустоты. В этом ритуале есть свой порядок, последовательность, которую я никогда не меняю. Когда в твоей жизни столько всего вырвано с корнем, когда ты столько всего лишился – следует искать утешения хотя бы в ритуалах. Пусть даже и в печальных.

Я вынимаю из коробки платье и держу его в руках. Бережно, как держат дитя – или же как лелеют надежду. Как можно ближе прижимая к сердцу и, быть может, слишком ревностно. Подхожу с ним к зеркалу – и на какой-то миг из него взглядывает на меня она, та девушка, которой я была до того, как гитлеровские солдаты вошли в Париж. Исполненная надежды и наивных светлых грез. Однако уже через мгновение она исчезает. И вместо нее оказывается печальная женщина, которой я стала. Измученная жизнью и одинокая. Без единой мечты. Мой взгляд непроизвольно возвращается к коробке, к коричневому кожаному футляру, лежащему на самом ее дне. И от воспоминания, как я увидела эту вещь впервые, сжимается сердце. «Храни его у себя, пока я не вернусь домой», – сказал он, вкладывая мне в руки футляр в то последнее утро.

Отложив платье, я, наверное, уже в сотый раз расстегиваю несессер и провожу пальцами по черепаховому гребню и такому же рожку для обуви, касаюсь помазка для бритья и бритвенного станка. Все эти вещи настолько личные – и он собственноручно передал их мне. Из-под коричневой эластичной ленты вынимаю небольшой хрустальный флакончик – давно уже опустевший, – и отвинчиваю крышку, с тоской надеясь уловить оттуда изысканный мужской аромат, что так ярко отложился у меня в памяти. Запах соленой морской воды и лимонной цедры.

Энсон.

Вот только на сей раз – впервые за все время – от флакона не веет ни малейшим напоминанием о нем. Тридцать лет я подносила к носу пустой флакон, находя утешение в том единственном, что у меня оставалось – в его запахе. А теперь исчезло даже это.

Я готова расплакаться, но слез нет. По-видимому, я уже все выплакала. И теперь полностью опустошена. Возможно, это даже к лучшему. Возвращаю флакон на место и застегиваю футляр. Перевожу взгляд к оставшейся в коробке пачке писем, обычно завершающей мой маленький печальный ритуал. Сегодня я не стану их читать. Или, возможно, уже не прочту никогда.

Пора оставить это в прошлом. Пришла пора все отпустить навеки.

Я возвращаю футляр в коробку, затем складываю платье и бережно опускаю следом, расправляя рукава поверх лифа так, как укладывают руки покойного на похоронах. Полагаю, именно это сравнение сейчас как нельзя кстати. В последний раз с нежностью провожу ладонью по тонкой ткани, потом укрываю платье папиросной бумагой и опускаю крышку.

Adieu, Anson, mon amour. C’est la fin1.

Глава 1
Рори

26 мая 1985 года.

Бостон

Не может быть, чтобы уже настало воскресенье! Только не это!

Рори хлопнула ладонью по кнопке будильника и снова откинулась на подушку, словно желая, чтоб этот день исчез. Однако через пять минут будильник затрезвонил снова, и это могло означать только одно: каким-то образом в ее жизни пропала еще одна неделя, рассеялась в мутном потоке будней – с едой навынос и старыми сентиментальными фильмами, с долгими, бесконечными ночами и одержимым чтением о счастливых финалах у других людей.

Когда она откинула одеяло и спустила ноги с кровати, на пол бухнулась книга в мягкой обложке. «Зимняя роза» Кэтлин Вудивисс, которую она одолела к четырем часам утра. Рори уставилась на раскрытую книгу, подбитой птицей валяющейся у ее ног. Прежде она никогда не питала страсти к любовным романам, теперь же едва ли не проглатывала их один за другим. Для Рори это была словно порочная утеха, заставлявшая ее испытывать легкий стыд – точно пристрастие к азартным играм или порнографии.

Подхватив с пола прочитанный роман, Рори отправила его в плетеную корзину, где лежало уже не меньше десятка таких же книг, ожидающих отправки в благотворительный фонд «Goodwill». У входной двери стояла еще коробка с книгами, третья лежала в багажнике автомобиля. «Пустые калории для мозга» – как называла это чтиво ее мать. Между тем глаза девушки скользнули к стопке новых корешков с заголовками, возвышающейся на ее ночном столике. Следующей ночью ее ожидала последняя книга Джоанны Линдсей.

Рори порылась пальцами в ворохе нераспечатанной почты, также лежащей на тумбочке возле кровати, среди которой затерялся и буклет с перечнем курсов магистерской программы, который она предпочитала не замечать, и наконец выкопала «Ролекс» из нержавейки с золотом, что подарила ей мать на окончание бакалавриата. Как и следовало ожидать, часы остановились. Дата в маленьком окошечке под увеличительным стеклом уже отстала на три дня. Рори переустановила время, завела часы и надела их на запястье, после чего мысленно нацелилась на чашку крепкого кофе. Без кофеина она однозначно не сможет встретить этот день.

Оказавшись на кухне, Рори обвела ее взглядом со все нарастающим чувством безысходности. Забитая грязной посудой раковина, переполненное мусорное ведро, остатки вчерашнего заказа из «Восточного Рая». Рори рассчитывала как следует прибраться на кухне после ужина, однако потом начали показывать «Плоды случайности»2, и она была не в силах оторваться от экрана, пока Грир Гарсон и Рональд Колман наконец не воссоединились. К тому времени, когда Рори наконец наплакалась, она уже напрочь забыла про кухню. А теперь на уборку и вовсе не хватало времени, если она рассчитывала к одиннадцати часам оказаться в другом конце города.

Добавив в кофе сливок, она подумала было позвонить матери и отказаться от визита – сослаться на больное горло или мигрень, или на то, что якобы мутит, как от пищевого отравления. Однако за этот месяц она уже дважды избегала их традиционной встречи, что означало, что на сей раз она просто обязана туда поехать.

Стоя под душем, Рори мысленно готовилась к предстоящему «допросу с пристрастием»: к вопросам о ее дальнейшей учебе, о хобби, о планах на будущее. Вопросы эти от встречи к встрече никогда не менялись, и Рори с каждым разом все труднее было делать вид, будто они вызывают в ней какой-то отклик. Правда крылась в том, что у нее не было таких хобби, которые ей бы хотелось с кем-то обсуждать, что ее ужасала сама мысль о возвращении в колледж и что все ее планы на будущее сейчас оказались под большим сомнением. Тем не менее она всякий раз изображала бодрый вид и говорила нужные слова, поскольку именно их от нее и ожидали. И потому, что альтернатива этому – а именно полное погружение в глухую черную дыру, в которую ныне превратилась ее жизнь, – казалась слишком мучительной, чтобы о ней серьезно размышлять.

Рори прошлепала босыми влажными ногами в спальню, на ходу суша волосы полотенцем, и всеми силами попыталась удержаться перед привычным уже зовом, исходящим от ночного столика. В последнее время уже стало утренним ритуалом прочитать письмо-другое от Хакса, но сегодня на это просто не было времени. И, тем не менее, Рори все же выдвинула нижний ящик и вытянула хранившуюся там коробку с письмами. Сорок три конверта, подписанных его мелким порывистым почерком. Этакий спасательный трос, прочно привязывающий ее к Хаксу и не позволяющий ей пойти ко дну.

Первое послание оказалось в ее почтовом ящике всего через пять часов после того, как его борт покинул международный аэропорт Логан. Хакс отправил письмо ночной доставкой, чтобы быть уверенным, что оно прибудет вовремя. Второе он написал, уже сидя в аэропорту перед выходом на посадку, следующее – в самолете. Поначалу письма поступали почти что каждый день, затем частота их сошла к одному-двум в неделю. А потом они просто перестали приходить.

Рори взглянула на фотографию у самой кровати, сделанную в ресторане на Мысе в ближайший уик-энд после его предложения руки и сердца. Доктор Мэттью Эдвард Хаксли – или Хакс для всех, кто близко его знал. Как же она скучала по его лицу, по его смеху, по незатейливым шуткам и фальшивому пению, по его любви ко всяким мелким безделушкам и по его идеально приготовленной яичнице.

Познакомились они на благотворительном мероприятии по случаю открытия нового неонатального отделения интенсивной терапии при университете Тафтса. От его обаятельной улыбки у Рори буквально захватило дух – но именно то, какая необыкновенная личность скрывалась за той улыбкой, собственно, и решило исход дела.

Сын двух педагогов, обучающих детей с ограниченными возможностями, Хакс очень рано и на близком родительском примере постиг всю ценность служения обществу. Когда он учился на первом курсе университета Северной Каролины, на трассе I–40 в машину его родителей лобовым столкновением врезался лесовоз, выехавший на встречную полосу. После похорон, оставшись абсолютно без руля и без ветрил, с одной лишь безысходной горечью в душе, Хакс бросил учебу и провел лето на пляжах Аутер-Бэнкса, бездельничая в окружении местных серферов и глуша тоску «Капитаном Морганом».

Наконец он все же смог взять себя в руки, вернулся в университет, а затем поступил на медицинский факультет. Сначала он собирался стать терапевтом, однако после недели врачебных обходов в отделении педиатрии эти планы изменились. Закончив последипломную больничную подготовку, Хакс подписал контракт с организацией «Врачи без границ» на оказание помощи детям Южного Судана, чтобы почтить таким образом память своих родителей.

Это качество Рори любила в нем едва ли не больше всего. История его жизни была далека от идеальной. У Мэттью Хаксли не было ни своего трастового фонда, как у нее, ни загородного клуба для избранных. Он пережил страшные вещи – такие, что всколыхнули его до основания и выбили из колеи, – и все же он нашел в себе силы снова обрести твердую почву под ногами, нашел свой способ помогать людям. Когда настало время отъезда, Рори тяжело было провожать его в путь, однако она гордилась Хаксом и той миссией, которую он на себя принял, пусть даже его письма было тяжело читать.

В одном Хакс признался, что пристрастился к курению. «Здесь все до единого смолят по-черному. Наверно, чтобы не дрожали руки. Мы все уже неимоверно вымотались». В другом послании он написал о журналистке по имени Тереза, приехавшей делать репортаж для Би-би-си, о том, как та некоторое время поддерживала его связь с внешним миром. Писал Хакс и о своей работе, о бесконечных днях в импровизированной хирургической палате, о местных детях, покалеченных, осиротевших, перепуганных. Все оказалось куда хуже, чем он прежде мог себе представить, но как врач он приобрел профессионализм: стал более решительным и жестким и вместе с тем более сострадательным.

Темп их работы был изнурительным, душевное потрясение явно казалось сильнее, чем он мог адекватно выразить на бумаге.

«Мы настолько избалованы у себя в Штатах! Там мы не в состоянии осознать весь масштаб беззакония и варварства, той страшной, душераздирающей нужды, что существует в иных местах земного шара. Отсутствие элементарной человечности. Когда видишь, что здесь творится, то понимаешь, что все, что мы здесь делаем – и я, и каждый из нас, – всего лишь капля в море».

Это было его последнее письмо.

Прошла неделя, другая, третья – а ее письма к Хаксу так и оставались без ответа.

А потом, когда она однажды слушала Национальное общественное радио, причина его молчания внезапно стала ясна. Представительство США заявило, что в Южном Судане во время предрассветного нападения на госпиталь группа вооруженных повстанцев похитила троих: американского врача, медсестру из Новой Зеландии, а также британскую журналистку, работавшую там по заданию компании Би-би-си и журнала «World».

Только через семь дней официально подтвердилось то, что Рори и так уже поняла: что Хакс и был тем самым похищенным американцем. Но это все равно ничего не дало. На грузовике, который видели отъезжающим отдельные свидетели, не было никаких опознавательных знаков. Как не было и описания мужчин, которые силком, под дулом оружия вывели их из медицинской части. И никто не заявил об ответственности за нападение – что обычно происходит в течение первых сорока восьми часов. Похищенная троица как будто испарилась.

Минуло уже пять месяцев, но Рори все еще ждала. По данным Госдепартамента, к поискам пропавших были привлечены все возможные ресурсы, отслеживалась каждая зацепка, которых, впрочем, было не так уж много. Восемь недель назад на территории Ливии был проведен ночной рейд на заброшенную лачугу, где, по сообщению некоего лица, видели женщину, подходившую под описание похищенной журналистки. Но к тому времени, когда туда вошли, дом оказался пуст, и след его обитателей давно простыл.

По официальному заявлению Госдепа, они «продолжали сотрудничество со всевозможными гуманитарными организациями в целях найти похищенный боевиками персонал и обеспечить его безопасное возвращение на родину». Однако правда состояла в том, что никакой новой информации не поступало, а это означало, что перспективы благополучного исхода становились все более сомнительными.

С минуту Рори смотрела на коробку с письмами, едва противостоя желанию выудить из нее пару посланий и забраться с ними обратно в постель. Однако ей необходимо было побывать сегодня совсем в ином месте. Даже, на самом деле, в двух местах, учитывая, что она договорилась во второй половине дня встретиться с Лизетт в кондитерской «Сладкие поцелуи».

Двадцать минут спустя Рори подхватила в прихожей сумочку и ключи, еще раз напоследок взглянула на себя в зеркало. Белые слаксы и шелковая бледно-персиковая блузка на пуговицах без рукавов. Еще влажные волосы собраны в хвост. На ресницах немного туши, едва заметный блеск на губах, в ушах неприметные гвоздики с маленькими бриллиантами. Конечно, далеко не на уровне стандартов. Впрочем, с точки зрения ее матери, у нее ничто и никогда не дотягивало до уровня.

Глава 2
Рори

Стоило Рори войти в дом, как ее окутали ароматы свежемолотого кофе и сконов3 с черникой. Из кухни она уловила негромкое жужжание маминой соковыжималки. Скинув в прихожей балетки, Рори поставила их у самой двери – носками к выходу, – на случай, ежели потребуется срочно ретироваться. Видит бог, подобное случалось уже не раз.

Как обычно, дом пребывал в безукоризненном порядке. С роскошными бежевыми коврами и старательно подобранной мебелью, он олицетворял собою состоятельность хозяйки и ее изысканный вкус. На стенах, естественно, красовалось «правильное» искусство – неизменные вазы с фруктами и кувшины с пышно распустившимися маками в тяжелых позолоченных рамах. И нигде ни пылинки, ни даже чуточку покосившейся картины.

Дом этот выглядел абсолютно так же, и когда Рори была маленькой – и все благодаря воинственно-незыблемым требованиям матери относительно порядка и чистоты. Не ходить в обуви дальше прихожей. Не засаливать руками стены. Не выносить еду или напитки за пределы столовой – за исключением тех случаев, когда в доме устраивалась вечеринка. А вечеринок, надо сказать, бывало здесь предостаточно. Чаепития с подругами, коктейльные вечеринки, званые обеды и, разумеется, мероприятия по сбору средств в благотворительные фонды ее матери – каждое из которых проводилось на высшем уровне, после чего дом тщательно вычищался командой профессионалов, всегда готовых явиться к Камилле по первому звонку.

Матушку Рори нашла на кухне – та переливала в кувшин свежевыжатый апельсиновый сок, характерно позвякивая своим «фирменным» золотым браслетом с подвеской. В брюках цвета хаки и белой накрахмаленной блузке она выглядела исключительно свежей и опрятной, тяжелые золотистые волосы были убраны назад в низкий хвост. Камилла точно сошла с обложки журнала домашнего стиля «Town & Country». Как обычно, макияж ее был безупречен: изящно подкрашенные глаза, чуточку подрумяненные щеки, легкий налет персикового блеска на губах. В свои сорок два года она еще вполне была способна вызывать восхищение у мужчин.

Когда Рори вошла на кухню, мать оглянулась.

– Ну наконец-то, – молвила она, окинув свою дочь быстрым, но придирчивым взглядом. – А то я уже начала думать, что ты снова не приедешь. У тебя что, мокрые волосы?

– Не было времени их просушить. Чем могу тебе помочь?

– Все уже приготовлено и, надеюсь, еще не остыло. – Она вручила Рори тарелку с идеально нарезанными ломтиками дыни и доверху полную чашу с клубникой. – Неси-ка это на стол, а я прихвачу все остальное.

Взяв в руки фрукты, Рори направилась к террасе. Утро выдалось просто идеальным: небо было поразительно голубым, легкий нежный ветерок обещал раннее лето. Внизу, куда ни глянь, раскинулся Бостон с его извилистыми улицами и беспорядочно торчащими макушками крыш. Вдоль реки тянулся Сторроу-драйв с нескончаемым потоком машин, виднелась полная яркой зелени Эспланада, поблескивала на солнце река Чарльз, усеянная яркими крохотными парусниками.

Рори бесконечно любила свой город со всеми его контрастами и противоречиями. С его богатой колониальной историей и живой, бурлящей мультикультурой большого «плавильного котла»4. Искусство, еда, музыка, наука – все здесь словно рвались вперед, оттирая друг друга локтями и пытаясь перетянуть внимание на себя. И все же было что-то особенное в том, чтобы лицезреть все это отсюда, сидя вдали от шума и суеты, что всегда, пока Рори росла в этом доме, ощущалось ею как некое маленькое волшебство. У нее появлялось чувство, будто внезапно для всех она может отрастить себе крылья и навсегда улететь.

В юности она часто мечтала улететь отсюда прочь – стать кем-то совсем другим, жить совершенно иной жизнью. Жизнью абсолютно собственной. С собственной карьерой, не имеющей никакого отношения к ее матери. С мужем, который абсолютно не похож на отца Рори. И у нее все это почти что получилось.

Почти…

Это слово камнем сидело у нее в груди, неизбывной тяжестью давя на сердце, делая непосильными даже совсем элементарные дела вроде похода в универсам или встречи с подружкой. Конечно, такая потребность удалиться от мира не выглядела нормальной. Однако для Рори она была вовсе не нова. Она всегда тяготела к интровертной области жизненного спектра, всеми стараниями избегая шумных вечеринок и прочих людных мероприятий, не говоря уже о том внимании, что неизменно приковывалось к ней как к дочери одной из самых выдающихся представительниц филантропической элиты Бостона.

Чтобы ни единый волосок не выбился из прически, чтобы не допустить никакой, даже самой мелкой, оплошности – такова была Камилла Лоуэлл Грант. Неизменно правильное облачение, правильный внешний облик, правильный во всех отношениях дом, правильные произведения искусства. Все было в ее жизни правильно – если только не считать постоянно изменяющего супруга и трудной, своенравной дочери. И тем не менее Камилла с достойной восхищения стойкостью несла свою нелегкую ношу. Почти всегда.

Устанавливая блюда с фруктами, Рори оглядела накрытый стол. Выглядел он, как иллюстрация из журнала «Victoria»: белоснежный островок скатерти с бабушкиным английским фарфоровым сервизом Royal Albert, льняные салфетки, с безупречной аккуратностью сложенные перед каждой предполагаемой персоной, а в центре стола – ваза с восковыми белыми гардениями, «фирменным» цветком ее матери. В общем, как всегда и во всем, – изумительное совершенство.

Начало традиции совместного бранча было положено в тот день, когда Рори исполнилось двенадцать лет, и очень быстро эта воскресная трапеза превратилась в еженедельный ритуал. Меню от недели к неделе менялось: к столу подавались или свежие фрукты с какой-то домашней выпечкой, или тосты с копченым лососем и мягким сливочным сыром, а иногда и безупречно приготовленный омлет с сезонными овощами. И лишь одно при этом было постоянным и неизменным: коктейль «Мимоза» из свежевыжатого апельсинового сока и идеально охлажденного шампанского «Вдова Клико».

Изначально предполагалось, что на этих встречах они смогут обмениваться последними новостями, рассказывать друг другу, как прошла неделя. Однако в последнее время их посиделки тет-а-тет сделались чересчур напряженными, поскольку Камилла всякий раз находила новые и не слишком деликатные способы намекнуть дочери, что, быть может, той пора уже двигаться по жизни дальше.

Рори покрутила пальцами кольцо на левой руке – с небольшим овальным рубином, у которого снизу проглядывала крохотная щербинка. С этим перстнем отец Хакса делал предложение его матери – это было все, что он мог тогда себе позволить, вернувшись простым солдатом с Корейской войны5. Хакс обещал Рори, что они вместе потом отправятся в магазин и выберут для нее настоящее помолвочное кольцо, однако именно с перстнем своей матери он хотел задать избраннице этот важнейший для себя вопрос. Тронутая его сентиментальностью, она предпочла оставить у себя именно это украшение, глубоко взволнованная тем, что Хакс доверил ей такую ценную для себя вещь. А теперь кольцо его матери было одним из немногого, что осталось у Рори от Хакса.

Когда из кухни показалась Камилла с двумя тарелками, Рори отодвинула эти мысли подальше.

– Фриттата со спаржей и грибами, – объявила мать, эффектным движением выставляя тарелки на стол.

– Выглядит восхитительно! – воскликнула Рори, занимая свое обычное место. Ее матушка никогда не слыла заядлым кулинаром – и тем не менее довольно хорошо знала, как управляться на кухне.

Камилла между тем вытащила из-под мышки несколько университетских учебных проспектов и вручила их Рори, после чего села напротив нее за стол.

– Они пришли еще на прошлой неделе, но ты тогда манкировала наш бранч. Еле сдержалась, чтобы не сказать почтальонше, что знать не знаю девушки по имени Рори, и не спросить, нет ли у нее почты для моей дочери Авроры.

Рори сухо улыбнулась:

– Тебе пора уже найти какую-то новую тему, мама. Эта шутка явно устарела.

– Рори – какое-то мальчишеское имя. А тебя зовут Аврора. И это очень красиво. Вполне подобающе леди.

– Подобающе престарелой леди, – парировала Рори. – И как раз папа его и сократил. И его такая укороченная версия ничуть не напрягала.

Мать даже фыркнула в ответ:

– Чтобы что-то могло напрягать, надо по меньшей мере находиться рядом.

Рори взяла со стола вилку, с вялой рассеянностью потыкала ею во фриттату. Да, так оно и было. Интересы ее отца всегда простирались где-то поодаль. Она не представляла, сколько у него на счету было «левых» похождений, однако подозревала, что мать знала, сколько именно. На протяжении долгих лет Камилла отслеживала каждую женщину, входившую ненадолго в жизнь Джеффри Гранта, скрупулезно добавляя новое имя в коллекцию, точно четвертаки в «ругательную банку»6.

Очевидно, Камилла не развелась с ним из-за дочери, хотя Рори подозревала, что уик-энд в майамском курортном Дорале с двадцативосьмилетней секретаршей мог бы стать решающим ударом по их браку, если бы отец не умер в ее постели. Большинство светских дам не смогли бы оправиться от подобного скандала – от столь катастрофической развязки и столь лакомого для публики клише, – однако для Камиллы это стало жемчужиной ее коллекции измен, с гордостью приобретенным знаком чести.

– Ты, я вижу, ничего не ешь?

Рори взяла из вазочки с клубникой ягоду, принялась старательно жевать. Камилла тем временем достала из ведерка со льдом бутылку «Вдовы» и завозилась с пробкой. Через пару минут Рори потянулась через стол и забрала у матери шампанское:

– Позволь-ка, я открою, пока ты не выбила никому глаз.

Вскоре пробка с легким хлопком выскочила из бутылки. Рори налила шампанское в бокалы, добавив апельсиновый сок. Без слов, по привычке, они легонько чокнулись коктейлями, после чего обе принялись за еду.

За завтраком разговаривала в основном Камилла, со стороны Рори требовался минимум участия. Сплетни о пластических операциях и слухи о разводах. Сообщение о предстоящей поездке подруги в Ирландию. О том, что дают в следующем сезоне в Бостонском оперном театре. О тематике для новогоднего благотворительного бала, который Камилла вновь организовывает в этом году. В конце концов их незатейливая светская беседа неминуемо вторглась на уже знакомую, хотя и очень дискомфортную для Рори территорию.

– Я тут на днях случайно повстречалась с Диной Маршалл, когда отвозила в ремонт часы. Дениз, ее младшая дочь, осенью собирается в Бостонский университет. Намерена заниматься музыкой. На арфе, если не ошибаюсь. Я ей сказала, что ты в августе собираешься вернуться в Тафтс заканчивать магистратуру. А затем, возможно, отправишься в Париж на стажировку, которую мы с тобой уже обсуждали. Она просила передать тебе всяческие поздравления.

– Дениз занимается фортепиано, – сухо констатировала Рори. – На арфе играет Патриция.

– Да, точно! Конечно же, на фортепиано. – Камилла взяла со стола салфетку, старательно промокнула рот. – Ну а ты как? Ждешь возвращения в колледж?

Рори снова потянулась за шампанским, освежила содержимое бокала, на сей раз обойдясь без апельсинового сока. Не торопясь отпила немного, потом подняла глаза на мать:

– Я ничего уже не жду.

Вздохнув, Камилла переложила себе на тарелку один из сконов.

– Ты что, дуешься на меня, Аврора?

– Мне двадцать три года, мама. Я уже не дуюсь.

– В самом деле? А что, по-твоему, сейчас происходит?

Рори поставила бокал с «мимозой» и выпрямилась на стуле:

– Мы три недели с тобой не виделись. И ты даже не хотела спросить, что нового слышно о Хаксе?

Камилла быстро взглянула на нее:

– Ну, разумеется, хотела.

– Интересно, когда? Мы уже закончили завтрак. Мы поговорили о подтяжке лица у Вики Фостер, о том, какая потрясающая еда в Британии, о твоих планах в связи с благотворительным балом и о том, что дочка Дины Маршалл решила заняться музыкой. И ты так и не сумела выбрать момент, чтобы втиснуть в этот насыщенный разговор имя моего жениха.

– Ты же не думаешь на самом деле, что я стану за завтраком обсуждать такие серьезные вопросы?

– Какое отношение это имеет к завтраку?

Уголки рта у Камиллы слегка опустились, идеально изобразив легкую обиду.

– Я старалась проявить деликатность.

– Деликатность?! – От этого слова Рори даже стиснула зубы, как будто хорошие застольные манеры и впрямь были оправданием такого наплевательского отношения. – Мне не нужно от тебя деликатности, мама. Мне необходимо, чтобы ты обо мне беспокоилась. Но тебе все равно. И всегда было все равно.

У Камиллы округлились глаза.

– Ну что ты такое говоришь!

– Он никогда тебе не нравился. С самого первого дня ты вела себя так, будто видела в нем лишь некую стадию моей жизни. Будто надеялась, что рано или поздно я из этого вырасту – как, например, из тяги к футболу.

– Это неправда.

– Как раз абсолютная правда. Тебе не нравилось ни то, как он выглядит, ни его увлечение серфингом, ни тот факт, что он оставил частную врачебную практику. Но главная загвоздка – что тебе не нравится то, что он приехал из какого-то маленького прибрежного городка в Северной Каролине, о котором здесь никто и слыхом не слыхал. И что его родители учили детей в средней школе, вместо того чтобы организовывать карточные турниры и званые ужины.

Тут же во всем облике матери изобразилось фирменное выражение негодования: расправленные плечи, вздернутый подбородок и ледяной взгляд поверх идеального аристократического носа.

– Ты делаешь совершенно ужасные намеки.

– Я вовсе не намекаю, мама. Я прямо об этом говорю. Многие матери сочли бы такого человека, как Хакс, очень удачной партией для своей дочери – но только не ты! Ты ведь желала для меня кого-то с правильной, на твой взгляд, фамилией и со стикером «Mayflower»7 на чемодане. А теперь, когда Хакс пропал без вести, ты видишь в этом возможность быстро все переиграть. Хотя мне и не очень понятно, с чего вдруг твой собственный брачный опыт дает тебе право выбирать мужа кому-то другому.

Камилла застыла с обомлевшим лицом, как будто получила неожиданную пощечину.

– Прости, – торопливо буркнула Рори. – Я не имела в виду…

– Ну, разумеется, имела.

Рори шумно выдохнула, злясь на себя за то, что, сама того не желая, ударила ее по самому больному.

– Прости меня, пожалуйста, мне очень жаль. Я просто бешусь от бессилия, а ты попала под руку.

На лице у Камиллы обида сменилась озабоченностью.

– И что? Есть какие-нибудь… новости?

– Нет. Никаких новостей. Не бери в голову. Я не хочу об этом говорить.

– Тогда о чем ты хочешь говорить? Я ведь даже не представляю, что в последнее время происходит в твоей жизни. Ты не отвечаешь на мои звонки. Отказываешься от моих приглашений на ужин. Ты два воскресенья подряд уворачивалась от наших бранчей. Чем ты вообще сейчас занимаешься?

Рори неподвижно уставилась в свой бокал, в горле у нее словно набух тугой комок.

– Большей частью жду.

– Солнышко мое… – Камилла протянула руку через стол и отвела с глаз дочери пряди волос.

– Не надо. – Рори резко отдернула голову назад. – Я не хочу, чтобы ты жалела меня.

– Тогда чего же ты хочешь? Ты целыми днями или зарываешься носом в эти ужасные книжки, или сидишь как приклеенная перед телевизором и часами напролет смотришь черно-белые слезливые мелодрамы. Мы уже с тобой об этом говорили. Это не идет тебе на пользу.

– Со мною все в порядке. Просто я… – Рори отвернулась, отчаянно не желая обсуждать это еще раз. – Мне просто нужно время…

– Детка, прошло уже пять месяцев.

Рори резко взглянула на мать:

– А я и не знала, что есть какой-то лимит времени!

– Я вовсе не это имела в виду. Я лишь хотела сказать: что бы ни случилось с Мэттью – жив он или… – Она запнулась, словно пытаясь как следует взвесить дальнейшие слова. – Но ты-то здесь, Аврора. И ты живой человек. И ты должна жить дальше, что бы там ни случилось.

Рори проглотила жгучие слезы. Ей очень хотелось верить, что Хакс жив и что однажды он вернется домой, к ней, однако Рори постоянно преследовал жуткий страх – точно чья-то невидимая ладонь, нависшая над ее плечом. Что, если завтра ее настигнет черная весть? Как это произойдет? Письмом? Или, может быть, ей позвонят? Или кто-то явится к ней домой? Ей никогда не хватало смелости спросить себя: «А вдруг?..» Вопрос сделал бы возможность подобного исхода чересчур реальным, а реальности ей хватало и без этого.

– А что, если я не смогу жить дальше? – тихо спросила она.

– Не говори глупостей! Конечно же, сможешь. Все Гранты умеют выживать.

Рори с трудом подавила вздох, сетуя про себя, что не может заставить мать понять свои чувства.

– Просто мне все безразлично. Абсолютно все. – Она посмотрела на мать – такую неизменно ухоженную и никогда не теряющую присутствия духа. – Ты ведь даже не представляешь, каково это. Просыпаться по утрам – и не иметь ни малейшего желания вставать, идти в душ, одеваться и выходить в тот мир, где, куда ни посмотришь, жизнь галопом несется без тебя. Ты никогда не теряла того, кого любила. Только не говори сейчас о папе. Мы обе с тобой знаем, что это вовсе не то же самое.

Камилла открыла было рот, чтобы что-то сказать, но тут же закрыла, словно сдерживая изначально просившийся ответ.

– Ты даже не представляешь, что я потеряла, Аврора, – с горечью обронила она наконец.

Рори прищурилась, удивленная такой загадочностью в тоне Камиллы. По-видимому, в жизни ее матери было много чего, о чем Рори не знала. Того, что та держала в себе закрытым наглухо или просто отказывалась обсуждать.

– У тебя кто-то был? – тихо спросила Рори. – До папы?

– За твоего отца я вышла в восемнадцать лет. У меня просто не было времени, чтобы встретить кого-то еще.

– Ну, хорошо. Не «до». Может быть, потом? Так сказать, во время?..

Камилла ошеломленно уставилась на нее:

– Ну, разумеется, нет!

– Тогда – что? Что у тебя было такое, чего я не знаю?

Камилла отмахнулась, явно желая сменить тему.

– Ничего. Сейчас это неважно. Но, чтобы ты знала, – матерям присуще все человеческое. У каждой из нас – своя жизнь, со своими разочарованиями. Мы тоже страдаем, как и все. У нас тоже, как и у других, сердце порой истекает кровью. Однако на нас лежит ответственность, и у нас есть обязанности, которые необходимо выполнять. И есть еще лицо семьи, которое необходимо поддерживать. И потому мы, несмотря ни на что, продолжаем двигаться вперед.

– Вот только я не вижу для себя никакого «вперед». Вообще впереди ничего не вижу. Как будто мое будущее просто… исчезло.

– Тебе необходимо выбираться из этого состояния, Аврора. Почаще бывать с людьми. Как насчет коктейльной вечеринки в «Marcos» на будущей неделе? Кассандра Мейтланд устраивает очередной закрытый пати в честь некоего найденного ею дарования. На сей раз – виолончелиста. Почему бы тебе не составить мне компанию? С утра можем сходить вместе к Розелле, сделать прически и маникюр, немного укоротить тебе челку, потом подобрать тебе что-нибудь миленькое из одежды. Ничто так не поднимает настроение перед вечеринкой, как приятная покупка. К тому же тебе на пользу будет встретиться с кем-то из прежней компании, вернуться в нормальную жизнь.

Рори метнула на нее ледяной взгляд:

– Нормальную?

– Вот только, пожалуйста, не надо так на меня смотреть! Нельзя же все время прятаться от людей. Я очень волнуюсь за тебя. Может, пора уже… с кем-то об этом поговорить?

Рори внутренне напряглась:

– По-твоему, я, что, сошла с ума и нуждаюсь в психотерапевте?

– По-моему, самой тебе трудно справиться с тем, что произошло, и, думаю, тебе будет полезно поговорить с кем-то об этом. – Она чуть помолчала и тихонько добавила: – С тем, кому ты доверяешь.

Рори немного помолчала, сознавая сквозившую в маминых словах уязвленность.

– Прости меня, – произнесла она наконец, – и за прежнюю резкость, и за то, что я случайно брякнула. Просто я переживаю из-за… Хакса. – Его имя словно комком застыло в ее горле. – В пятницу я снова два часа просидела на телефоне, в основном в режиме ожидания. И все как всегда – одна уклончивость. «Мы делаем все, что в наших силах». Но ведь это же неправда! Как это может быть правдой, если они даже не выяснили, где он находится?

В ответ Камилла возмущенно фыркнула:

– Как вообще такое может быть? Есть же ведь специалисты, занимающиеся подобными делами! Послы, дипломаты. Президент, наконец, ради всего святого!

В груди у Рори застыла уже знакомая тяжесть. Та, что всегда там застывала холодным камнем, стоило ей позволить себе думать о немыслимом.

– Мне порой начинает казаться, что он вообще никогда не вернется…

– Тише, тише, – накрыла ладонью ее руку Камилла. – Не надо так говорить. Давай-ка, подбородок выше, и будь храбрее!

Рори проглотила готовые уже хлынуть слезы. Ей сразу припомнился первый год в старших классах, когда она однажды поклялась не показываться больше в школе после того, как не смогла попасть в команду по плаванию. Камилла тогда укутала ее полотенцем, крепко обняла и сказала в ухо те же самые слова: «Давай-ка, выше подбородок, и будь храбрее». Но сейчас Рори вовсе не чувствовала себя храброй. Она словно вся оцепенела, ощущая себя вконец обессиленной и потерянной.

– Я где-то читала, что, чем дольше человек числится пропавшим без вести, тем меньше шансов найти его в живых. – Она вытянула руку из-под маминой ладони, чтобы утереть глаза. – Я уже начинаю терять надежду.

– Прекрати-ка давай, слышишь? Я серьезно. Не надо зацикливаться на таких мыслях. И вообще, когда осенью начнется учеба и ты вернешься к привычным будням, то сразу почувствуешь себя бодрее. Начнутся лекции и разные занятия в кругу друзей. Все это поможет тебе плотно заполнить время.

Рори вспомнила о каталоге курсов у себя на тумбочке и согласно кивнула. Ведь именно этого от нее и ожидали. Нерушимой твердости духа и возвращения в колледж для получения степени магистра искусств. Потом ее ждала стажировка (если ее мать все же добьется своего) и, быть может, когда-то – должность куратора выставок. Все это слишком разнилось с тем будущим, которое они с Хаксом для себя планировали, когда он вернется после миссии «Врачи без границ».

– Знаешь, – явно колеблясь, произнесла Камилла, – я тут подумала: может, для тебя лучше будет переехать обратно домой, пока все… не устаканится? Я теперь одна, твоя комната почти не изменилась с тех пор, как ты уехала. Я бы пока ухаживала за тобой, готовила бы для тебя. И тебе ни о чем бы не пришлось заботиться, кроме учебы.

«Учеба… Колледж… Ой! Встреча с Лизетт!»

– О нет! Сколько сейчас времени? – Рори посмотрела на наручные часы. – Мне надо идти!

– Что – прямо сейчас?

– Младшая сестра Жанель Тернер записалась на летние курсы, и я обещала с ней встретиться и отдать пару своих старых учебников.

– Сегодня? Зная, что у нас с тобой воскресный завтрак?

– Я понимаю. Извини. Но ей к трем надо уже быть в Брейнтри – у ее родителей юбилей свадьбы. А занятия начнутся уже завтра. Так что это было единственное время, на которое мы могли с ней условиться.

– Но ты же почти ничего даже не съела. Давай я хотя бы соберу тебе чего-нибудь с собой.

– Нет, спасибо. – Рори резко поднялась из-за стола. – Все в порядке. Мне только жаль, что тебе придется прибираться одной.

– Чем еще мне тут заниматься. Через неделю я смогу тебя увидеть?

Что-то в лице Камиллы – то ли еле заметная складка между тонко подведенными бровями, то ли чуть опустившиеся уголки губ – все же задело совесть Рори.

– Я правда очень сожалею о сказанном. Насчет брака и мужа. Мне не следовало это говорить.

Камилла пожала плечами:

– Конечно, не следовало. Но ты, по сути, была права. А теперь езжай. Встреться со своей подружкой.

Глава 3
Рори

Выйдя из «Сладких поцелуев» и тут же влившись в толпу пешеходов, суетливо сновавших по тротуару Ньюбери-стрит, Рори взглянула на часы. Встреча с Лизетт растянулась на большее время, нежели ожидалось, и теперь она торопилась к своей машине, чтобы не получить штрафа. На углу Рори остановилась у перекрестка, ожидая, когда переключится светофор. Мысли все время возвращались к утреннему разговору с матерью. Она высказала Камилле такие вещи, которые сама же себе обещала никогда не говорить – какой бы истиной все это ни было! – и задела ее за больное.

Однако не только внезапное возмущение матери возбудило в Рори любопытство. Когда она говорила о Хаксе и о том, каково это – кого-то потерять, в какой-то момент Камилла закрыла глаза и вся как-то замерла, словно отгоняя непрошеные воспоминания. Редчайший момент уязвимости у женщины, которая никогда и никому не казалась уязвимой.

«У нас тоже, как и у других, порой сердце истекает кровью».

Вот только в случае Камиллы Грант это было не совсем так. По крайней мере, Рори подобного за ней не наблюдала. Когда она была ребенком, мать казалась ей высеченной из мрамора – чистого, без малейших изъянов и холодного на ощупь. Точно «Греческая рабыня» Хирама Пауэрса – только с бронзовым остовом роденовской Евы. Невозмутимая и ни к чему не восприимчивая – так, во всяком случае, казалось Рори. И все же это мгновение беззащитности сегодня утром, это выражение на ее лице… «Ты даже не представляешь, что я потеряла, Аврора». Что она имела в виду? Уж очевидно, не любовника. Хотя Рори вряд ли стала бы укорять свою мать в поисках утех на стороне. Рори даже не могла припомнить, чтобы ее родители проводили ночи в одной спальне, не говоря уж об одной постели. Как же ей, должно быть, было одиноко в браке!

Светофор наконец переключился, и стоявшая перед бровкой тротуара толпа засеменила по переходу. Рори тоже собралась было ступить на зебру, когда ее внимание вдруг привлек старенький дом из рядовой застройки на противоположном углу перекрестка, и девушка резко застыла на месте.

В этом угловом элементе сплошной вереницы домов, примыкающих друг к другу боками, ничего особенного вроде бы и не было. Трехэтажное обшарпанное строение из красного кирпича с выходящей на дорогу закругленной башенкой, которую увенчивала остроконечная крыша. Подобных домов вдоль Ньюбери-стрит было, наверное, несколько десятков. Или, если уж на то пошло – таких было полно на половине бостонских улиц. И все же в этом здании ощущалось нечто достаточно необычное, чтобы остановить Рори на полпути.

Лишенные занавесок окна подернулись слоем пыли. Вдоль фасада тянулась полоска давно не стриженной травы. Вокруг растрескавшихся ступеней крыльца валялся кое-какой мусор. Дом определенно пустовал – в этом не было сомнений. И тем не менее Рори не покидало ощущение, будто из какого-то верхнего окна за ней наблюдают.

Она всерьез было подумала рассмотреть это здание поближе, однако проехавшая мимо полицейская машина тут же напомнила Рори, что в шести кварталах от нее неумолимо тикает счетчик. Так что у нее не было сейчас времени тешить любопытство.

И все же, двинувшись дальше по Ньюбери-стрит, Рори поймала себя на том, что то и дело с острым сожалением оглядывается через плечо на старый дом. У нее появилось любопытное ощущение, как будто она покидает вечеринку в тот момент, когда там только начинает происходить что-то интересное. Что-то подсказывало ей, что этот заброшенный дом с ней еще не прощается.


Когда Рори наконец вернулась домой, было уже почти четыре часа. Она еле-еле успела избежать штрафа за парковку и решила счесть это за доброе предзнаменование. В последнее время она радовалась любым, даже мало-мальским удачам.

Рори сняла макияж, затем переоделась в спортивные штаны и футболку. Телевизор в спальне, как всегда, был включен, но работал с сильно убавленным звуком. Кэри Грант и Кэтрин Хепбёрн. «Воспитание крошки» 1938 года. Это был один из недавно развившихся у Рори «пунктиков» – денно и нощно держать работающим телевизор. Это давало ей иллюзию людского окружения и избавляло от гнетущей тишины, которая слишком уж быстро заполнялась мрачными мыслями.

«По-моему, самой тебе трудно справиться с тем, что произошло…»

Пронесшиеся в голове слова матери вызвали у Рори раздражение. Естественно, ей трудно с этим справиться! Ее жених исчез куда-то без следа. И если она станет изливать свое горе незнакомцу, который через равные промежутки времени будет кивать: мол, да, я понимаю, – это ровным счетом ничего не изменит.

Придя на кухню, Рори поставила в микроволновку миску с консервированным минестроне и, пока он грелся, взялась за сваленные контейнеры из-под готовой еды и полную грязной посуды раковину. Неужели это то, во что теперь превратилась ее жизнь? Готовые супы и еда из забегаловки. И куча грязных тарелок. Стопки любовных романов и еженедельные стычки с матерью.

Если она вовремя не остановится и не возьмет себя в руки, то превратится в итоге в одну из тех тетенек, что всю свою жизнь тратят на заботу о здоровье и на кормление восемнадцати кошек. Сильное преувеличение? Может, и так. Но это отнюдь не где-то за рамками реальности. Хотя пару кошек ей все же завести не помешает. А еще несколько домашних платьев в цветочек. И, может быть, пару мохнатых шлепанцев.

Рори прикрыла глаза, словно отгораживая эти удручающие образы. Ее растили привилегированным ребенком, типичной малолетней обладательницей трастового фонда. Машины, элитная одежда, во всем дизайнеры – чего ни коснись. Элитные летние лагеря и самые лучшие школы. Ей же самой ничего этого было не надо – ничего, кроме возможности жить собственной жизнью. Взрослея, она мечтала о том, как сумеет наконец избавиться от гравитационного притяжения своей матери и проложить свой жизненный курс. И это уже вот-вот должно было случиться. А потом Хакс пропал, и все их планы сразу развалились.

Где бы она могла быть теперь – в эту вот самую минуту? – если бы, последовав совету Хакса, устремилась за своей мечтой? В собственной галерее искусств для начинающих, никому еще не известных художников. «Неслыханное дело» – так она собиралась ее назвать. На такое необычное название натолкнул ее Хакс. Да и вся идея, собственно, принадлежала ему.

Они тогда отправились в один из местных пабов послушать новую группу и в результате засели там до самого закрытия. Когда вышли из заведения, улицы уже были пусты, и они решили прогуляться. Хакс обнял ее за плечи, и в ту студеную осеннюю ночь исходившее от его тела тепло казалось особенно уютным и желанным. Проходя мимо какой-то скромной галереи, Рори замедлила шаг, любуясь картиной в витринном окне.

– Ты вот любишь искусство, – непривычно серьезным голосом заговорил вдруг Хакс. – Ты профессионально изучаешь искусство. У тебя степень бакалавра в области изящных искусств. Как же так получилось, что ты сама искусство не творишь?

В ответ Рори лукаво улыбнулась:

– А кто сказал, что не творю?

– Погоди! Ты занимаешься живописью?

– Живописью? Нет, что ты. Я лишь немного экспериментирую с тканями, но только в качестве хобби. Только и всего. Искусство порой вызывает много беспорядка, а моя мать ни за что бы не потерпела беспорядка в своем доме. Если она все же своего добьется, то я пойду по ее стопам и стану историком искусства или реставратором. Респектабельным и приличным.

– А вдруг это «экспериментирование с тканями» и есть твой путь?

Рори в растерянности уставилась на Хакса, с ужасом видя, что он ждет от нее ответа, и с еще даже бо́льшим ужасом понимая, что ответа у нее нет. Никто и никогда не спрашивал у нее, к чему стремится она сама. Ей лишь предоставлялись на выбор варианты – преимущественно матушкой, – точно меню в китайской забегаловке. Выбрать что-то одно из колонки А, а другое – из колонки Б. Колонка А предполагала брак с подходящим, достойным мужчиной, дети, оформленный со вкусом дом, а в колонке Б значились опции ее будущей карьеры. Собственно говоря, никому из Грантов или Лоуэллов не было необходимости работать, да и в семействах со столь древними фамилиями и с еще более древними состояниями приносить пользу миру каким-то более деятельным и ощутимым способом считалось вульгарным. В конце концов, они же не с Палм-Бич сюда явились!

– Я, правда, и не знаю, – ответила наконец Рори. – У меня была мысль обустроить себе где-нибудь маленькую студию. Настоящую студию с видом на море. И создавать там прекрасные морские пейзажи из всевозможных тканей.

– А такое, что, бывает?

– Это называется арт-текстиль. Представь такое сочетание живописи и скульптуры, выполненное из кусочков ткани. Я всегда любила морской берег, но родителям вечно некогда было меня туда возить. А потому я стала создавать собственные побережья из обрезков ткани. Я до сих пор иногда этим занимаюсь, но с моей учебой трудно найти на это время.

– А почему я до сих пор об этом ничего не знаю?

Рори пожала плечами, внезапно застеснявшись:

– Это всего лишь маленькое хобби.

Хакс привлек ее к себе и поцеловал в лоб.

– Да, ты, Рори Грант, полна сюрпризов!

Они двинулись дальше, и Рори сунула руку в теплый карман его куртки.

– Почему же я не видел ни одной из твоих работ?

– Одна висит у меня в пустующей гостевой комнате, еще несколько хранятся в чулане.

– У тебя есть гостевая комната, куда ты меня ни разу не пускала?

– Потому что там бардак. Обычно я использовала ее в качестве студии, когда продавала работы.

Хакс резко остановился и заглянул ей в лицо:

– Так… мне показалось, ты говорила о маленьком хобби.

Рори пожала плечами:

– Ну да. Так и есть. Вернее, было. Я же сказала – у меня на это нет времени. Но как-то раз одна моя подружка прихватила с собой несколько работ и показала знакомому интерьерному дизайнеру. Тот взял часть их на реализацию и за две недели все распродал.

– Ага! Вот и еще кусочек правды всплыл на поверхность! И когда я смогу на них взглянуть? Или я до этого не дотягиваю?

От его искреннего энтузиазма в груди у Рори закружились искорки удовольствия. Обычно она весьма неохотно распространялась о своем творчестве – но сейчас ей было так приятно, что кто-то воспринял его со всей серьезностью.

– Если тебе и правда интересно, могу организовать небольшой частный показ. Если ты, конечно, не слишком торопишься домой.

– Что, прямо сейчас?

Рори взяла его за руку:

– Пойдем-ка со мной.

Пятнадцать минут спустя они стояли перед одним из самых престижных бостонских ресторанов морепродуктов «Finn», разглядывая удачно подсвеченный морской пейзаж в витринном окне.

Рори стояла тихонько, пытаясь увидеть свою картину глазами Хакса – словно бы впервые. Беспокойное, безжалостное море, усеянный валунами берег и низкое свинцовое небо. Она с кропотливой тщательностью подбирала ткани для этой работы. Муаровый шелк и кусочки мятой тафты, джинсовой ткани, саржи и крепдешина, тюлевой материи и воздушного, словно пенистого, кружева – все это тщательнейше выкладывалось слой за слоем, создавая ощущение глубины.

Эта работа заняла у Рори около шести месяцев и принесла ей колоссальную сумму в семьсот долларов. Впрочем, деньги ее мало волновали. В отличие от других художников, она имела завидную возможность не думать о деньгах. Для нее важно было то, что ее творение висело в витрине одного из самых известных ресторанов, что в правом нижнем углу красовались ее инициалы – и это мог увидеть весь Бостон!

– Ты в самом деле это сделала? – изумленно произнес Хакс, не отрывая глаз от витрины. – Невероятно! Такое чувство, будто в эти волны можно войти. А небо… – Он повернулся, чтобы взглянуть на Рори, и хотя лицо его наполовину скрывалось в тени, она увидела восторженную улыбку. – Рори, это больше, чем хобби. У тебя настоящий талант. А остальные твои работы – такие же, как эта?

– В том же ключе. Но эта – моя любимая. Называется: «К северу от ноября».

– Мне даже не верится! Твои работы должны выставляться в галереях по всему городу.

– Ах, если бы! – усмехнулась Рори.

– А что?

– Невозможно просто взять и выставить свою работу в галерее, Хакс. Особенно если ты никто и никому не известен. Начинающему художнику реальнее сорвать куш в лотерее, чем попасть на приличную выставку. И, кстати, я больше чем уверена, что единственная причина, почему мое творение оказалось здесь – это то, что моя фамилия Грант. Видимо, хозяин ресторана решил таким образом подольститься к моей матери. Но с этим он определенно промахнулся.

– Что, мать твое творчество не поддерживает?

– В том и проблема. Она вовсе не считает это искусством. Или, во всяком случае, – правильным искусством.

– А что означает это «правильное искусство»?

– Мастера-классики. Рембрандт. Рафаэль. Караваджо.

– Так они же умерли уже сотни лет назад!

– Именно.

Нахмурившись, Хакс помотал головой:

– То есть, чтобы твое творение по достоинству оценили, ты должен сначала умереть? Это как-то совсем несправедливо.

– Согласна. Но тем не менее это так. Пока тебя не станут хорошо продавать на аукционах, никто не возьмет на себя риск выставлять твою работу. Будь моя воля, я позаботилась бы о том, чтобы существовали галереи для художников, о которых никогда и никто не слышал.

– В самом деле?

– Ну да.

– Так возьми и открой такую галерею. Прямо здесь, в Бостоне.

Рори ошарашенно уставилась на Хакса, в то время как в голове у нее уже начал стремительно прорисовываться замысел. Выставочная площадка для художников, о которых еще никто не слышал. Она пока даже не представляла, как это можно реализовать, да и матери эта идея категорически не понравится… И все же при этой мысли все ее существо охватил трепет волнения и радости.

– Ты и правда думаешь, у меня получится?

– А почему нет? У тебя есть материальные средства, есть связи – и, главное, есть мечта.

– А что, если это все, что есть? Одна мечта?

Хакс обхватил ее за плечи и, притянув к себе, поцеловал в макушку.

– Мечты – они как волны, детка. Надо лишь дождаться нужной волны – той, что словно несет на себе твое имя. И когда такая волна подойдет – ты должен вскочить на нее и мчаться. Так вот, в этой мечте – только твое имя!

Тогда Рори в это всей душой поверила. Но осталась ли в ней эта вера до сих пор?

Ее мечта всерьез заняться арт-текстилем зародилась как пристрастие к винтажной одежде. И вовсе не потому, что она любила наряды. Говоря откровенно, Рори вообще никогда не интересовалась модой. В одежде ее пленяла ткань – то, как она скользила в движении, как ощущалась, как себя вела. Муаровый шелк, рубчатый трикотаж, накрахмаленная кисея, полупрозрачное кружево, узелковый твид и мягчайшие ткани из шерсти ягненка. У каждой – своя удивительная текстура и индивидуальность.

Первая ее попытка что-то сотворить была грубоватой и бесхитростной, и все же страсть к творчеству уже глубоко проникла в ее кровь, побуждая Рори совершенствовать свое искусство, претворяя все новые замыслы и осваивая новые техники. И вскоре то, что начиналось как невинное пристрастие, переросло в потаенную одержимость, вылившуюся в итоге в коллекцию работ с общим названием «Созерцание шторма». Мать относилась к ним всего лишь как к «проектам в области декоративно-прикладного искусства», однако владелец фирмы по дизайну интерьеров настолько проникся энтузиазмом, что выставил несколько работ Рори в витрине ателье. К концу лета он уже распродал всю коллекцию, включая и ту, что висела теперь в ресторане «Finn».

Когда ей позвонили сообщить, что «К северу от ноября» продали и отныне он будет висеть в публичном месте, Рори была так взволнована, что ворвалась в мамин кабинет без стука. Камилла снисходительно улыбнулась, выслушав новость, и заявила, что ничуть этому не удивлена. Что, мол, это очень удачное место и что туристы такое любят. Мать вовсе не стремилась принизить достоинство ее работы, и все же эти слова задели Рори довольно сильно, хоть она и старалась не показывать обиду. После этого она все меньше и меньше времени занималась творчеством – пока Хакс, заговорив о галерее, снова не разжег в ней интерес к искусству. Однако вскоре Хакс пропал – и возрожденное им пламя погасло.

К тому моменту, как звякнула микроволновка, Рори уже напрочь утратила интерес к разогреваемому супу. Вместо обеда она отправилась в гостевую комнату, в которой обустроила мастерскую. Она и ногой сюда не ступала с тех пор, как исчез Хакс. Поначалу она работала здесь с самозабвенной увлеченностью – а потом не в силах была даже смотреть на то, что так напоминало ей о нем.

Комната показалась Рори отчего-то меньше, нежели ощущалась прежде. Тесной, порядком захламленной и немного давящей. В воздухе все еще висел запах тканевого клея. Один угол мастерской занимал письменный стол, усеянный каталогами художественных принадлежностей, в другом – стоял мольберт для эскизов. Вдоль одной из стен тянулись полки со всевозможными тканями, а перед окном стояла подержанная швейно-вышивальная машинка «Bernina», которую она приобрела на первых порах, но использовала редко, внезапно обнаружив, что предпочитает все же вышивать вручную. Теперь все это просто покрывалось пылью.

Рори посмотрела на так и оставшуюся без рамки работу, на которой гигантская волна обрушивалась на одну из стен крепкого гранитного маяка. Это была ее любимая картина. Замысел был навеян увиденной однажды фотографией, которая навсегда засела у нее в памяти. Рори назвала работу: «Бесстрашный» – именно таким и ощущался тот маяк. Стойким, бесстрашным и непобедимым.

Еще четыре ее работы хранились в чулане – часть новой коллекции, над которой Рори как раз и работала, когда Хакс пропал. Совсем не так давно (неужели и впрямь минуло всего пять месяцев?) она прикидывала, как эти текстильные картины будут висеть на стене галереи – ее собственной галереи. Теперь же она была не в состоянии представить что-либо подобное.

Пройдя дальше в комнату, Рори остановилась перед двумя большими пяльцами-станками, где уже столько месяцев томилась пара незаконченных произведений. Провела пальцами по одному из них, вспоминая, сколько часов кропотливого валяния ушло на создание каждого изображенного водоворота, каждого взвихрения волны. Теперь она уже их и не закончит. С осени начнется учеба, и у нее просто не будет на это времени. Да и особого смысла в этой работе она уже не видела.

Внезапно у нее снова возник перед глазами тот заброшенный дом на Ньюбери-стрит. Она испытала в тот миг на перекрестке весьма необычное ощущение: как будто кто-то легонько похлопал ее по плечу, и она обернулась, ожидая увидеть за спиной давнего друга. Это не имело ничего общего с теми холодными бесприютными помещениями, которые она в прошлом году осматривала для своей галереи. Внезапно Рори с полной ясностью осознала, что именно это здание на Ньюбери-стрит идеально подходит под задуманную ею галерею искусств – наполненную историей и очарованием старого Бостона, а также теми необыкновенными произведениями, которые она предполагала там выставлять. Идеальное сплетение старого и нового.

«Неслыханное дело».

Название, точно зыбкий шепот, легонько всколыхнулось в ее сознании, словно кусочек реальности, напомнивший о себе после долгого тяжелого сна. Она что, всерьез сейчас об этом размышляет? О том, чтобы жить дальше, осуществлять былые планы, которые отбросила не один месяц назад? А как же Хакс? Не будет ли эгоизмом с ее стороны созерцать красоты галереи, в то время как его жизнь – точнее, их общая жизнь – по-прежнему висит на волоске? И тем не менее Рори сейчас явственно чувствовала, как оживают в ней давно, казалось, омертвевшие планы.

«…В этой мечте – только твое имя!»

Не давая погаснуть этому импульсивному порыву, Рори выдвинула ящик стола и, пошарив среди содержимого, нашла визитку Бретта Глейсона, агента по недвижимости, которого она нанимала в прошлом году для подбора помещения под галерею. Она посмотрела на карточку, с трудом подавляя желание немедленно позвонить.

Что плохого, если она просто поинтересуется тем зданием? Вряд ли ей это, конечно, что-то даст. Не похоже, чтобы в этом доме вообще что-либо находилось. Так что она всего лишь удовлетворит свое любопытство. Так сказала себе Рори, набирая номер.


Спустя пару дней Бретт, раздобыв информацию, ей перезвонил. Когда послышался звонок, Рори несла в гостиную тарелку с яичницей. Как и всякий раз, стоило раздаться звонку, она застыла на месте. Что это? Вдруг какие-то вести о Хаксе?

Поставив тарелку на стол, Рори быстро обвела взглядом комнату, ища беспроводную трубку. К тому моменту, как она нашла аппарат, сердце уже выскакивало из груди.

– Алло?

– Приветствую, это Бретт.

От его голоса у Рори даже перехватило дыхание.

– Не ожидала так скоро вас услышать. Вам удалось что-нибудь выяснить?

– На самом деле, да. Судя по данным городского архива, собственность эта принадлежит некой Солин Руссель. По-видимому, именно ей принадлежало и размещавшееся в этом здании свадебное ателье, сгоревшее несколько лет назад. Там все было вычищено после пожара, вплоть до последней горелой планки, начались даже ремонтные работы, которые, однако, так и не были закончены. В общем, с тех пор помещение пустует. Впрочем, в мультилистинговой системе недвижимости оно не фигурирует, что означает, что владелица явно не собирается от него избавляться. Странно то, что она держит дом пустым, а не сдает в аренду. Если приложить немного усилий, он мог бы приносить хороший доход.

Рори опустилась на диван, второпях обдумывая возможный ответ. Как далеко она готова сейчас зайти?

– Рори? Вы на связи?

– Да, я вас слушаю.

– Вы всерьез рассматриваете идею открытия галереи?

– Пока точно не знаю. Возможно.

– Что же, скажу, что это замечательная новость. Я всегда считал, что это великолепная идея. Но почему после такого количества объектов, что мы посмотрели с вами прошлым летом, вы остановились именно на этом?

– Не знаю. Я просто его увидела и поняла: это оно. Как будто это здание все это время ждало меня.

– Что-то типа женской интуиции?

– Ага, наверное, так оно и есть. А вы не сможете связаться с владелицей по поводу аренды?

Последовала короткая пауза. Слышно было, как на заднем плане зазвонил телефон.

– Разумеется, я могу с ней связаться, – ответил наконец Бретт. – Однако должен быть с вами откровенен. Мы с вами осмотрели порядка двадцати вариантов, и все до единого вы отклонили. Если я собираюсь взяться за этот объект и выйти на эту женщину, я должен быть точно уверен, что вы действительно настроены решительно.

Заявление его было совершенно справедливым и полностью соответствовало истине. Рори действительно отклонила все объекты недвижимости, предложенные им ранее. Не потому, что она плохо представляла, как их использовать, или же не решалась брать на себя обязательства, – а потому что ни один вариант не показался ей «тем самым». Однако вот с этим зданием – которого она вплоть до вчерашнего дня ни разу не замечала и куда еще даже не ступала ногой, – она сразу почувствовала, что это как раз то, что она искала.

– Рори?

– Да, я настроена решительно.

Глава 4
Солин

Я могу отречься от своего Дела – вот только Дело никогда не отрекается от нас. Оно будет бороться за нас, все время пытаясь удержать, вставая на нашем пути снова и снова, пока мы наконец не проявим к нему должного внимания. Вот что означает быть Избранным.

Эсме Руссель. Колдунья над платьями

29 мая 1985 года.

Бостон

Ровно в восемь утра у меня начинает звонить телефон, и я даже вздрагиваю от неожиданности. Я давно уже не отвечаю на звонки – или, по крайней мере, отвечаю на очень немногие, – а если уж до меня кто и дозванивается, то это редко случается до того, как я выпью утренний кофе. Так что я спокойно даю телефону трезвонить дальше, наполняю френч-пресс кипятком, слегка опускаю поршень – и очень надеюсь, что, кто бы это ни был, он наконец повесит трубку. Я ни с кем не хочу сейчас разговаривать.

Однако телефон продолжает звонить. Я приподнимаю трубку и тут же опускаю. Спустя пару секунд звонки возобновляются. Тогда я вновь снимаю и кладу трубку, не отвечая ни слова в надежде, что звонящий поймет наконец намек и оставит меня в покое. Когда телефон принимается трезвонить в третий раз, я резко хватаю трубку с рычага.

– Я не намерена ничего у вас покупать!

Уже собираясь снова бросить трубку, улавливаю короткий басистый смешок. Звук этот мне знаком и на удивление приятен – пусть даже и в этот ранний час, еще только предшествующий доброй заправке кофеином. Это мой личный адвокат и, как я полагаю, хороший друг, с которым я не общалась уже несколько месяцев.

– Дэниел Баллантайн – ты ли это?

– Да, это я. И я звоню не для того, чтобы навязать тебе покупку. Я звоню узнать, не заинтересована ли ты что-нибудь продать. Или, если говорить точнее, кое-что сдать в долгосрочную аренду.

– О чем вообще ты говоришь?

– Мне вчера вечером позвонили. Кое у кого возник интерес к твоей недвижимости на Фэйрфилд.

При упоминании этого дома по моей спине пробегает холодок.

– Кому-то понадобилось мое ателье?

Следует короткая, но явно неловкая пауза.

– Ну, скажем так: это уже несколько лет не ателье. Однако, да: кое-кто заинтересовался этим зданием.

– Кто?

– Агент не упоминал имени клиента, но, судя по тому, что парень на меня вышел, он, надо думать, проделал немалую работу. Зовут его Бретт Глейсон, он из агентства недвижимости «Back Bay». Они просили устроить небольшую встречу.

– Дом не продается и не сдается.

Дэниел издает звук, которым обычно сопровождает разочарование или досаду, – полуворчание-полувздох.

– Солин, прошло уже три года. Даже больше, чем три, если быть точным. И мы оба знаем, что открыть твой салон снова не получится. Пожар нанес колоссальный ущерб, а учитывая все прочее…

Все прочее…

Я поднимаю перед собой свободную руку и пристально разглядываю ладонь. Блестящая розовая кожа, испещренная неровными, восковой белизны фрагментами. Полусогнутые пальцы, слегка напоминающие птичьи когти. Другая рука, что держит телефон, выглядит получше, хотя и ненамного. Все это результат сильных ожогов, полученных мной, когда мой свадебный салон сгорел из-за непотушенной мною сигареты. Перевязки и шины, физиотерапия, череда изматывающих операций. Опять шины и перевязки, новые курсы процедур. Пока наконец врачи не сошлись на том, что больше ничего уже нельзя сделать.

– Ты имеешь в виду мои руки? – тихо спрашиваю я.

– Я имею в виду все вместе, Солин. Ты приехала сюда одна, без друзей и связей, и, работая как проклятая, из ничего сделала себе известность. Люди никогда не забудут фамилию Руссель и все то, что за этим стоит. Однако теперь ты отошла от дел. Так зачем такому хорошему месту пустовать? Речь ведь идет о большом доходе на нынешнем арендном рынке.

– Я не нуждаюсь в деньгах.

– Согласен. Не нуждаешься. Но также у тебя нет нужды и в терзающих тебя воспоминаниях. Может быть, уже пришло время их отпустить и просто жить дальше?

Его слова высекают у меня искры возмущения.

– Ты думаешь, это так легко? Я подпишу контракт, кто-то другой займет это здание – и все сразу пройдет?

Дэниел издает протяжный вздох.

– Нет, я вовсе так не считаю. Я знаю, через что ты прошла, и знаю, что есть причины, заставляющие тебя этот дом беречь. Но ведь тебе и не придется полностью расстаться с собственностью и со всем, что с нею связано. Хотя, если честно, я не уверен, что потребность держаться за этот дом приносит тебе пользу.

Я угрюмо смотрю на френч-пресс, кляня про себя Дэниела. Ну почему его угораздило позвонить именно сейчас, когда мне так хорошо удавалось притворяться окаменевшей.

– Я не хочу сейчас об этом говорить.

– Просто пообещай мне, что ты об этом серьезно подумаешь.

Я тяжело вздыхаю, уставшая выслушивать его уговоры и нападки.

– Ладно, хорошо.

– Хорошо – в смысле, ты согласна на аренду?

– Хорошо – в смысле, я подумаю.

– Я завтра тебе перезвоню.

– Не завтра, – резко возражаю я. – Послезавтра.

– Годится. Позвоню послезавтра.

Я наконец вешаю трубку и возвращаюсь к своему остывшему кофе. Придется делать все сначала. Вытягиваю поршень и опрокидываю тепловатую жижу в раковину. Я знаю, что Дэниел искренне печется о моем благе, причем не только потому, что я ему плачу. Однако в моей истории имеются отдельные детали, которых не знает даже он. Те, что я спрятала от всех и навсегда. После стольких лет – какое все это имеет значение? Люди вроде меня – такие, как все Руссель, – вымирающий вид. Наш дар мало что значит для мира, который больше уже не верит в магию.

На протяжении поколений история нашей семьи была своего рода частью conte de fée – волшебной сказки. Хотя, пожалуй, слово «сказка» не вполне хорошо подходит: в сказках предполагается счастливый конец. Тут скорее речь о небылицах, задуманных как поучительные истории. Об уроках, призванных научить нас жизни и ее последствиям. И за долгие годы как раз возможные последствия род Руссель познал в самой полной мере.

Таких, как мы, называют по-разному. Цыганки, ведуньи, белые ведьмы, шаманки. Где-то нас называют еще и ворожеями, провидицами, хотя мне никогда не нравилось последнее название. Возможно, потому, что оно навевает скорее образ ловких мошенниц, норовящих выудить у ничего не подозревающего прохожего из кармана несколько пенни, образ шарлатанок с их фальшивой магией и вульгарным позерством, сколачивающих себе деньги и раздающих направо-налево банальности. Мы к этим людям совсем не относимся. Для нас наше Дело священно, это призвание свыше.

Во Франции, откуда я родом, мы – les tisseuses de sort, ткательницы заклинаний, что, на мой взгляд, ближе всего к истине. Мы обладаем известными умениями, даром обращаться с определенными вещами, как некоторые – с амулетами и травами, с картами и камнями. Только в нашем случае это – игла и нить. Сейчас нас осталось уже совсем немного. По крайней мере, немного таких, кто зарабатывает на жизнь своим особым ремеслом. И все же кое-кто из нас, ткательниц, еще остался – главное знать, где такую найти. Было время, я тоже являлась одной из них – как моя Maman, и как когда-то ее мать, – когда жила на узкой, извилистой улочке Парижа, в той части города, что в народе прослыла «кварталом мастериц».

Мы были там известны как семья Руссель, являясь мастерами по пошиву платья. А говоря точнее и современным языком – дизайнерами свадебного платья, но с одной специфической особенностью. Невесте, которая под венец наденет платье от Руссель, гарантировано замужество со счастливым финалом. Мы – избранные. Так, по крайней мере, гласит семейная история. Мы – служанки La Mère Divine – Великой Божьей Матери. И, как и всем служанкам, нам полагается довольствоваться одинокой судьбой, жертвуя своим счастьем на благо людей. Подобно святым католическим сестрам – «черно-белым изваяниям», как называла их тетушка Лилу, – нас с ранних лет учат тому, что счастливый финал предназначен для других.

Maman утверждала, что это особый дар. Хотя, оглядываясь назад, я вовсе не уверена, что он стоит такой цены. И – да, цена за него всегда была немалая. Владеющему магией неизменно за это чем-то воздается – определенными лишениями и ограничениями. И все Руссель слишком хорошо уяснили свою плату за неповиновение.

На всех нас некогда была наложена порча, maléfice, – проклятие, передаваемое из поколения в поколение, – за то, что одна из нас, какая-то неразумная Руссель, чье имя давно уже всеми забыто, использовала свою магию, чтобы увести мужа у другой женщины, нарушив тем самым главную заповедь нашего учения: не причини зла.

Возможно, это всего лишь миф. Хотя подозреваю, что, как и во всех мифах, в нем все-таки присутствует крупица правды. Причем то, что повторяется с регулярной частотой, в конечном итоге обрастает собственной правдой – равно как мерно капающая вода протачивает себе канавку в камне. Так же действовало и напоминание о проклятии, внушаемое, вселяемое во всех нас – и в мою Maman, и некогда в ее матушку, и в мать ее матери, – предостерегающее о несчастной судьбе тех, кто сбился с пути своего призвания. Наши сердца, дескать, должны всегда оставаться крепко запертыми, закрытыми для искушений и соблазнов, которые могут заставить нас забыть нашу истинную цель на земле – обеспечивать счастье других. Так гласит катехизис рода Руссель. Однако сердце зачастую все же требует своего, и многие женщины рода Руссель стали жертвами и собственной любви, и ее последствий.

Суеверие, скажете вы? Но я сама наблюдала доказательства, или, по крайней мере, слышала о них из первых уст. Жизель, мать моей матери, брошенная своим художником-неудачником после рождения второй дочери. Тетушка Лилу, овдовевшая, когда ее английский красавец-муж слетел с дороги в кювет в тот день, когда они вернулись после медового месяца в Греции. Maman, наконец, оставленная своим таинственным молодым возлюбленным, когда она забеременела. Ну и я, разумеется. Но об этом уже совсем отдельный разговор.

А сейчас вернемся все же к нашему Делу. Maman называла его священным, великим призванием, выгравированным глубоко в наших сердцах еще задолго до нашего рождения. И это, кстати, тоже напоминает мне сравнение с католическими святыми сестрами, хотя мы и не приносим никаких официальных клятв. Для нас обет – это наше имя. И текущая в наших жилах кровь. И наша работа – кропотливо вшиваемые в тонкий шов белого шелкового платья заклинания – тоже наш обет. Причем нам хорошо платят за нашу работу.

В Париже, где мода и громкое имя всегда идут рука об руку, мы оставались относительно неизвестными. Фамилию Руссель едва ли можно было услышать где-нибудь в высоком модном салоне, где французский бомонд потягивал шампанское, лениво угощаясь тартом «Тропезьен»8. Выделиться подобным образом могли такие, как Шанель, Ланвен или Пату. Однако где-то в неприметных закоулках нашего города, где женщинам с определенными умениями платят за то, чтобы они хранили секреты других женщин, моя Maman, урожденная Эсме Руссель, дочь Жизель Руссель, прослыла как La Sorcière de la Robe. Или Колдунья над платьями.

Это наименование перешло к ней, когда умерла моя grand-mère9, и предполагалось, что впоследствии, когда Maman окончательно отложит свою иглу, этот негласный титул перейдет и ко мне. Однако чего-чего, а подобного прозвания я для себя вовсе не желала. Да, я унаследовала материнский дар владения иглой и даже намного превзошла ее дизайнерские способности, но когда доходило до заклинаний, мне было с ней не сравниться. У меня для таких вещей попросту не хватало терпения. А все потому, что мои мысли – мои грезы – витали совсем в иных сферах.

Maman изо всех сил старалась избавить меня от этих грез. Она была довольно суровой наставницей, всегда готовой отругать и крайне скупой на похвалу. По ее мнению, я была эгоистичной и неблагодарной. Никчемный дичок, который рано или поздно навлечет на себя неприятности, если не оставит глупые мечтания и не подчинится своему родовому призванию. «Un rêveur»10, – рыкала на меня Maman, когда мои мысли блуждали где-то далеко и руки отвлекались от работы. Фантазерка! Да, я более чем заслуживала этого прозвища. Я действительно была настоящей мастерицей грез. Мечтательницей с горящими глазами и затейливыми фантазиями, каковой, собственно, и следует быть юной девушке.

И, как всякая юная девушка, я поверяла свои мечты отдельной книжице. Не той, где я записывала наставления Maman, а совершенно иного рода книге. С чистыми белыми листами, ждущими, когда я доверю им собственные эскизы нарядов. Страницы за страницами там заполнялись рисунками одежды, которую я однажды обязательно создам и на которой поставлю свое имя. Свадебные платья и костюмы, сногсшибательные вечерние наряды, причем всех цветов радуги. И цвета охры, и небесной лазури, и баклажана.

Таковы были цвета моих юных девичьих грез. Увы, мы, женщины, редко получаем именно ту жизнь, которую бы сами для себя выбрали. Судьбу для нас обычно выбирают те, кто думает, что лучше знает, что нам требуется, и, прежде чем мы успеваем что-либо осознать, нас превращают в кого-то иного, совсем нам чуждого, переделывают по чьему-то образу и подобию. И род Руссель не стал исключением.

В течение семидесяти лет мы содержали салон на Рю Лежанр, живя в небольшой квартирке прямо над ним. Он мало походил на прочие подобные салоны, будучи маленьким, но очень изысканным, со ставнями на окнах и с броской красной дверью, которая сразу выделялась среди соседских. Пурпурный, багряный – наш цвет, цвет la magie, цвет колдовства. Мы могли бы позволить себе куда большую показуху, сделать яркую причудливую вывеску, витрины с нарядными полотняными навесами – однако наши клиентки ценили конфиденциальность едва ли не так же, как дар моей Maman с ее волшебной иглой. И разве можно было их за это корить? Ни одна женщина – а уж тем более француженка – не захочет, чтобы все вокруг узнали, что ей потребовалась помощь в ее les choses de cœur11. Хотя многие в этой помощи действительно нуждались. И тем не менее очень многие невесты получали отказ, сочтенные неудачной парой с их избранниками и, следовательно, неподходящими для связующего заклинания.

Невозможно было просто прийти с улицы и заказать у Maman свадебное платье. Чтобы стать «невестой от Руссель», требовались три вещи: рекомендация от одной из предыдущих клиенток, клятва конфиденциальности и абсолютная честность. Но даже и это не являлось гарантией того, что будущую невесту признают достойной ритуала. Впереди была целая процедура проверки, которую девушке или женщине необходимо было пройти, с вопросами, на которые ей требовалось честно ответить, и, разумеется, с ворожбой на будущее. И все это происходило в крохотной гостиной Maman, обустроенной в самой глубине салона.

Потенциальная заказчица приезжала в назначенное время. Совершенно одна. Ни в коем случае не с матерью за компанию. Гостью неизменно ждал поднос с угощениями: тарелка с печеньем и сладкий, горячий темный шоколад в тонких фарфоровых чашечках. Maman улыбалась ей обезоруживающей улыбкой над ободком своей чашки и приступала к вопросам.

Как долго вы знакомы с этим молодым человеком? Как вы с ним познакомились? Одобряет ли выбор сына его мать? Одобряет ли ваша мать жениха? Обсуждали ли вы с ним вопрос будущих детей? Была ли у вас с ним интимная близость? Удовлетворяет ли он вас физически? Был ли он когда-нибудь вам неверен? Изменяли ли вы когда-нибудь ему?

Время от времени искательницы пытались солгать, но это не приносило им ничего хорошего. Maman чуяла ложь еще до того, как она слетала с языка. И платой за эту ложь был решительный отказ.

После вопросов Maman приступала уже к настоящей «проверке годности». Женщинам велено было принести с собой на собеседование какой-то свой личный предмет, а также личный предмет жениха – расческу, например, или кольцо. То, что каждый из них постоянно использовал или касался каждый день. Maman по очереди брала в руки эти предметы, глаза у нее затуманивались, дыхание становилось неторопливым и глубоким, пока в сознании не появлялись некие образы. Отзвуки, как она их называла. Того, что уже было, и того, что будет.

Для вас это может прозвучать странно, как полная выдумка. Да и для меня самой это казалось странным, когда маленькой девочкой я наблюдала за происходящим в замочную скважину, подглядывая за тем, что совсем еще не понимала. А потом однажды Maman мне все объяснила. Каждая душа производит некий отзвук. Уникальный, как отпечаток пальца или личная подпись. И этот отзвук проникает абсолютно во все, что нас окружает. И передает, кто мы такие. И где наше место на земле. И что каждому из нас предназначено принести в этот мир. Не бывает одинаковых отзвуков. У каждого он свой и только свой. Но в то же время сам по себе он не полон – будучи половиной идеального целого. Точно зеркало без отражения. А потому каждый отзвук постоянно ищет в мире свою половинку – дабы обрести полноту и завершенность. И как раз это мы и ищем с помощью своей экстрасенсорной проверки – знак того, что отзвуки влюбленных подходят друг другу и действительно стремятся к единению.

Чуть ли не две трети будущих невест, искавших содействия Maman, получали отказ, и никакие деньги не могли заставить ее изменить решение. Отказывала она из соображений самосохранения. На кону стояла ее репутация, и ей следовало быть предельно осторожной. Одна-единственная неудача могла погубить и ткательницу, и ее дело. Погубить, собственно, весь род Руссель.

Мне было двенадцать лет, когда Maman всерьез взялась за мое обучение. На год раньше, чем ее саму когда-то начала учить ее матушка. Когда я спрашивала, почему раньше, она отвечала, что у нее нет времени ждать. Что, мол, когда настанет час, я должна уже быть готова. Тогда я никак не могла этого понять. И еще несколько лет не понимала. Но все равно делала то, что мне велели. Так начались мои уроки у «колдуньи над платьями».

Обучение мое состояло из трех частей. Первым было ясновидение, на чем, по словам Maman, следовало в первую очередь сосредоточиться любой чего-то стоящей sorcière12. Это известно людям в разных вариантах. Гадание на зеркале, воде или кристаллах. Призвание духов. Ворожба. Впрочем, как это ни назови, разницы, на мой взгляд, нет. La magie – штука гибкая и могущественная, и в то же время податливая, легко приспосабливающаяся ко многим формам и способам применения. Запах. Звук. Взор. Прикосновение. Даже вкус порой используется, если практикующий магию достаточно опытен. Для женщин рода Руссель – это прикосновение и способность почувствовать определенную личность, ощутить отзвук ее души всего лишь кончиками пальцев.

Что же касается заклинаний – и чьего-то конкретного счастья, – то не бывает такого, чтобы что-то одно подходило всем. Надежность магии, эффективность ритуала напрямую зависят от того, насколько хорошо удалось проникнуть в личность заказчицы и ее избранника, понять, что они собою представляют и как проводят свою жизнь, что ими движет и что составляет суть их существования. Чтобы в итоге получить нужный результат, ты должен докопаться до истины.

Мы занимались каждый день после закрытия салона, упражняясь на разных предметах, которые Maman где-то находила или покупала недорого на барахолке. Она учила меня, как заглушить все внутри, как рассеять взгляд и замедлить дыхание – медленно-медленно вбирать и выпускать воздух, – пока все лишнее не отступит и на поверхность не явятся хранимые этими предметами образы. Любовь, потери, дети, свадьбы, несчастные случаи, болезни – все это начинало проноситься перед моим взором, точно страницы альбома со скрапбукингом. А потом Maman подробно обо всем меня расспрашивала, чтобы понять, насколько результаты моего видения личности совпадали с ее.

Сначала я чувствовала себя ужасно, огорошенная всем тем, что мне являлось. Я была еще очень юной, и мне было крайне неловко оказываться посвященной в некие интимные подробности жизни незнакомых мне людей – как будто я подглядывала за ними через жалюзи или читала чужие дневники. Но Maman в ответ на это лишь раздраженно закатывала глаза.

«Помни, что отзвуки не лгут, – наставляла она меня. – Это все равно что книга воспоминаний о человеке, лишенная иллюзий и самообмана. Только голая и неприкрашенная правда, которая и служит основой для всего остального».

Под «всем остальным» она подразумевала сотворение заклинания.

Для каждой невесты, идущей под венец в платье от Руссель, создается отдельное, особенное заклинание. Тщательно подобранные слова заключаются в небольшой стих, задача которого – устранение отдельных препятствий и обеспечение счастливого исхода замужества. Написание связующего заклинания считается священным делом и должно выполняться с искренним проникновением. Ни в коем случае не в спешке, а также с напрочь отсутствующим намерением подчинить волю другого человека. Оба влюбленных должны добровольно стремиться к союзу, и оба должны всецело верить в связующую силу заклинания. Вера – это вообще краеугольный камень любой магии. Без нее даже самые могущественные заклинания бессильны.

Когда заклинание полностью составлено, оно вшивается в свадебное платье – потайными стежками аккуратно вставляется в тот шов, что лежит ближе всего к сердцу невесты. Слова вышиваются белой шелковой нитью, и стежки эти почти неразличимы невооруженным глазом. Своего рода защита от копирования или присвоения посторонними людьми. Связующие заклинания вызывают мощнейшую магию и в неосторожных руках могут нанести ужасный вред, который трудно – а скорее, даже невозможно – обернуть вспять. Однако в умелых руках связующее двоих людей заклинание гарантирует им как защиту, так и счастье в браке. В день свадьбы, когда влюбленные обмениваются клятвами верности, их союз становится envoûtée – скрепленным чарами.

И как раз эта часть обучения давалась мне с наибольшим трудом. Я была нетерпелива, отчего у меня все получалось неуклюже. Возможно, так было потому, что мне это занятие казалось невыносимо скучным. Я мечтала шить платья – красивые, мерцающие блестками, подобные тем, что можно было увидеть в журнале «La Joie des Modes»13. Но максимум, что позволяла мне делать Maman, – это подбивать подол или переводить на ткань выкройку, пока я как следует не овладею искусством создания заклинания.

Мне это казалось ужасно несправедливым. В пятнадцать лет я уже владела иглой ничуть не хуже, чем она, – а, может быть, даже и лучше, – и у меня был целый альбом с эскизами, полный замечательных идей, которые я жаждала воплотить в жизнь. Пышные, как у принцесс, юбки, туго затянутые талии, расшитые бисером лифы, широкие атласные банты со свисающими лентами такой длины, что они скользили вслед по полу. Эти платья, мимолетно приоткрывающие взору плечи, часть спины или груди, призваны были воспеть прекрасные женские формы.

Maman с презрением восприняла мои идеи, назвав мои платья слишком вычурными, вульгарными, годящимися лишь для сцены. Мнение матери задело меня очень сильно, хоть я и старалась этого не показывать, но однажды после очередного шквала резкой критики я объявила ей, что ее бесформенные дамские наряды уже très démodé, безнадежно старомодны, а еще они унылые и однообразные. Что ни одна женщина, огрызнулась я угрюмо, – даже та, что очень нуждается в нашей помощи, – не захочет идти к алтарю в платье, которое выглядит так, будто сшито из лучшей скатерти ее мамаши, и уж тем более за те деньги, которые мы за это берем.

Maman мне ответила так, как я, собственно, и предполагала: что наши клиентки платят не за модный фасон, а за душевное спокойствие. И все же для меня была неприемлема мысль, что невеста от Руссель вынуждена выбирать между модой и la magie. Мне было совершенно непонятно, почему они не могут получить одновременно и то и другое. Если бы Maman позволила мне сшить хоть пару-тройку придуманных мною платьев и вывесить их в нашем салоне, она бы убедилась, что я права. Однако она оставалась непреклонна. А потому я принялась шить втайне от нее, работая по ночам, когда Maman уже гасила у себя в комнате свет. Я грезила о том дне, когда женщины будут шествовать по проходу между гостями к алтарю в платьях с моим именем на ярлычке.

Сейчас, спустя многие годы, и находясь за океаном, вдали от того города, где я начинала свое занятие швейным делом, воспоминания о тех днях по-прежнему свежи и саднящи. Но именно работа помогла мне внутренне собраться после отъезда из Парижа и после всего, что произошло со мной в дальнейшем. Дэниел прав. Несмотря на все, мне удалось сделать себе имя в незнакомом городе и продолжить наследие рода Руссель, причем так, что Maman, надеюсь, могла бы мною гордиться. Со своим салоном я обрела почву под ногами. И сумела найти самое себя. Продать этот дом – неважно, сколько ему довелось пустовать, – означает отпустить все это навсегда, отпустить память о себе самой. И я не уверена, что сейчас к этому готова.

Глава 5
Солин

У человека всегда должна быть свобода воли. Не нам пытаться навязывать другим свои убеждения и убеждать кого-то следовать нашей вере. Мы не выискиваем тех, кто нуждается в нашей помощи. Скорее, они сами должны нас найти и обратиться за содействием.

Эсме Руссель. Колдунья над платьями

31 мая 1985 года.

Бостон

На сей раз Дэниел выжидает со своим звонком до «после завтрака». Я решаю не брать трубку и дать телефону трезвонить вволю, хотя и понимаю, что это бесполезно. С него станется просто появиться в дверях с коробкой моих любимых трюфелей. После стольких лет знакомства он знает, чем меня пронять.

Я не торопясь наливаю себе в чашку кофе, а телефон все продолжает звонить. Уже семь гудков. Восьмой. Девятый. Я по-прежнему не представляю, что ответить Дэниелу. После его первого звонка я даже не позволила себе об этом задуматься. Но теперь-то мне все равно придется об этом поразмыслить, потому как Дэниел прекрасно знает, что я здесь (где ж еще я могу быть!), и так легко не сдастся.

– Ты уже становишься назойливым, – ворчу я в телефон, сняв наконец трубку.

– А вдруг это не я? – В голосе Дэниела слышится улыбка, к которой примешивается легкий оттенок раздражения от того, что я заставила его столько ждать.

– Кто ж еще станет мне звонить?

– Что верно, то верно. Ну что? У тебя появился план действий?

Я делаю глоток кофе и невольно морщусь, когда, горячий и крепкий, он проскальзывает по моему горлу. Единственное, чего я хочу – так это обратить время вспять, вернуть ту пору, когда у меня еще были мечты, когда мое сердце еще не успело покрыться льдом.

– Нет, – безразлично отвечаю я, – у меня не было на это времени.

– Я знаю теперь немного больше, чем в прошлый наш разговор. Вчера мне снова позвонил тот самый агент. Его клиент подыскивает помещение под галерею искусств. Они определенно настроены на аренду, а не покупку, и это означает, что ты на самом деле с этим домом не расстанешься. Вы станете как бы… совладельцами. Ради благого дела.

Я протяжно вздыхаю:

– В городе полным-полно недвижимости. Почему ему понадобилась именно моя?

– Если точнее, то ей. Хотя агент так и не упомянул ее имя. Он мне сказал, что в этой новой галерее будут выставляться работы еще никому не известных, но подающих надежды художников. Его клиентка даже придумала для нее название. Хочет назвать галерею «Неслыханное дело».

Я прокручиваю в голове название. Умно. И достаточно интригующе. Сразу чувствуется, что женщина придумала.

– Тебе сразу надо было сказать, что дом не сдается, – резко говорю я, раздраженная тем, что жизнь, похоже, решила швырнуть меня обратно к прошлому, в то время как единственное, что мне нужно – это чтобы меня просто все оставили в покое.

– Я не твой сторожевой пес, – отвечает Дэниел тем тоном, который он приберегает обычно на тот случай, когда я становлюсь невыносимой. – Я твой адвокат, поверенный. И моя задача – давать дельный совет, когда речь идет о чем-то серьезном. А это – действительно серьезный вопрос. Им известно про пожар и про то, что ремонт в здании так и не был завершен. Глейсон сказал, что его клиентку это не пугает. Кстати сказать, они уже почти год подыскивали помещение под галерею, и ничего из того, что он ей показывал, не соответствовало ее требованиям. Так что она отложила всю затею в долгий ящик. А потом однажды заметила это здание в сплошном ряду домов и просто поняла, что это оно. Приведу ее точные слова. Она сказала, что у нее возникло такое чувство, будто этот дом стоял и ждал ее.

«Стоял и ждал ее…»

Эти слова как будто вызвали у меня в груди вибрацию – как камертон отзывается после удара.

– Она сочла, что это здание – принадлежащее мне здание – стояло и ждало ее?

– Так мне сказал ее агент. Кто разберет этих любителей искусства!

– Я тоже любитель искусства, – сухо отвечаю я.

– Ну, разумеется! Так, может, вы с этой дамой, желающей стать хозяйкой галереи, – вообще родственные души? Мне организовать вам встречу?

– Я ничего подобного не говорила.

– Знаю. Но, может, она все же права? Может быть, этот дом действительно дожидался ее? И, может, ты тоже именно ее и дожидалась? Ведь речь идет только об аренде. И тебе уже известно, что использоваться помещение будет под нечто значительное. На благо искусства…

– Прекрати меня обхаживать, Дэниел. Я не ребенок.

Надо отдать ему должное, он сразу умолкает. Сказать откровенно, я порой действительно веду себя как дитя, угрюмое и немыслимо упрямое. С которым очень трудно сладить. Видимо, такое и получается, когда жизнь лишает тебя всего, о чем ты когда-то мечтал и к чему стремился. Однако теперь появился некто, пытающийся осуществить свои возвышенные замыслы. Некто, лелеющий мечту. Некто, верящий в искусство и в тех, кто его творит. Неужели я и правда хочу сыграть в этом деле роль этакой мегеры, которая разом все сорвет?

– Солин? – наконец подает голос Дэниел.

– Договорись о встрече.

Мгновение изумленной паузы.

– На какой день?

– Сам выбирай. Меня на этой встрече не будет.

– Разве ты не хочешь познакомиться с этой таинственной особой?

– Нет. – Мой ответ слетает с губ так быстро, что это удивляет даже меня саму.

Меня никогда особенно не заботила деловая сторона вещей. Вот почему у меня есть личный адвокат. Дэниел вправе вести переговоры и может завершить сделку, если до такового дойдет, а потом отправить мне документы курьером. Я же способна выносить деловую часть лишь до тех пор, пока мне не придется просиживать все эти обсуждения с улыбкой на лице, притворяясь, будто я не помню, как стежок за стежком прокладывалась моя жизнь. Потому что я все прекрасно помню.

Я помню тот день, когда узнала, что в Париж неминуемо войдут фашисты. Я помню, где я была и что на мне было надето. Помню, во что была одета Maman и что она мне сказала. И помню, как не хотела в это поверить. Потому что это было немыслимо! Но Maman все знала лучше и начала потихоньку собирать все то, что нам может понадобиться – что мне может понадобиться. И готовить меня к грядущему.

Глава 6
Солин

Крестик на шее и магическое заклинание в кармане могут уберечь тебя от охотников на ведьм, но против нацистов они бесполезны.

Эсме Руссель. Колдунья над платьями

17 сентября 1939 года.

Париж

Уже почти пора закрывать салон, и я прибираюсь в мастерской, сетуя на то, что по углам начинают скапливаться рулоны тканей. Внезапно швейная машинка Maman затихает.

– Скоро наступит время, – мрачно произносит Maman, – когда для выживания нам понадобится нечто большее, чем мука и сахар.

Надо сказать, моя матушка никогда не была склонна что-то драматизировать. Она из тех женщин, что живут реалистично, не имея времени на театральные жесты и сцены, и потому это жутковатое предсказание, сделанное совершенно внезапно, застает меня врасплох.

Я изумленно смотрю на нее:

– При чем тут вообще мука?

Протянув руку, Maman выключает радио, потом складывает ладони на коленях.

– Пришло время мне кое-что сказать тебе, Солин. И я хочу, чтобы ты это внимательно выслушала.

Уже одного этого достаточно, чтобы я насторожилась. Maman вовсе не любительница поболтать, и обычно она открывает рот, только чтобы отчитать меня за неровно подшитый подол или за неаккуратно вырезанную выкройку. Однако война многое меняет. Когда я встречаюсь с матерью взглядом, внутри у меня все сжимается. Ее глаза, такие же темные, как у меня, с густыми черными ресницами, внезапно и по непонятным мне причинам наполняются слезами.

Она указывает мне на свободный стул рядом с ее швейным столом:

– Присядь со мною рядом и послушай.

Материнские слезы, столь редкие, пугают меня.

– Что случилось?

– Близятся большие перемены, – начинает она. – Время тьмы, что явится большим испытанием для всех нас. Даже сейчас чувствуется, какой дует ветер. – Maman теребит на шее золотой крестик с распятием, что в последнее время носит постоянно. Вертеть его пальцами – новая ее привычка. Точно так же Maman постоянно держит в кармане передника нитку с гранатовыми бусинами и рассеянно их перебирает, когда руки свободны от работы.

Oui, моя Maman держит при себе четки. А также носит на шее крестик. Впрочем, для таких, как мы, вовсе не редкость быть приверженцем католичества и в то же время практиковать la magie des esprits14. Моя мать не посещает мессы и не ходит на исповеди, и все же теперь она время от времени заглядывает в церковь, чтобы поставить свечку – своего рода защиту от невезения и злого умысла.

Возможно, эта связь восходит еще к раннему существованию христианства, когда наши праздники тоже включали в церковный календарь в попытке приобщить таких женщин, как мы, к «единой истинной вере». Или это пережиток тех мрачных веков, когда человека, не являющегося католиком, могли запросто привязать к столбу и сжечь. Какова бы ни была причина, многие владеющие Даром во Франции продолжали опасно балансировать на грани между святыми угодниками и сакральными духами. Особенно женщины.

Женщины во все времена доставляли много проблем власть имущим. Потому что мы обладаем особым видением, особым знанием. Вот и сейчас Maman явно постигла нечто такое, что неведомо другим. А потому я сижу тихонько, ожидая, что же она скажет.

– Снова эти немцы, – резко произносит она, возвращаясь к нити разговора. – Немцы под предводительством un fou – безумца с черной душой. Он попытается забрать себе все. А что не сможет забрать – то уничтожит. – Умолкнув ненадолго, Maman кладет ладонь мне на предплечье: – Ты должна быть к этому готова, Со-Со.

Она редко меня касается. И никогда не называет меня Со-Со. В детстве это было одно из моих ласкательных имен, придуманных тетушкой Лилу, и мать оно обычно сильно раздражало. От столь внезапного проявления нежности с ее стороны по моему телу пробегает холодок.

– Откуда ты это знаешь?

– Мне уже довелось это пережить. Причем не так и давно. И теперь это грядет снова. – Склонив голову, она плотно зажмуривает глаза, словно пытаясь избавиться от страшных образов. – Эта война будет совсем не пустяковая заварушка. Надвигается такое изуверство, такая беспощадная жестокость, каких свет еще не видывал. И, вероятно, не увидит. – Maman резко поднимает голову, и ее пронзительный взгляд приковывается к моему лицу. – И тебе понадобится быть очень сильной, ma fille15. И очень осторожной.

Неожиданно я замечаю, что она сильно побледнела, а темные глаза, ищущие мой взгляд, напоминают блестящие жесткие бусины. Почему же я не наблюдала прежде, как заострился овал ее лица и стали тонкими некогда полные губы? Она явно изрядно напугана – а я еще ни разу не видела, чтобы Maman чего-то боялась.

Есть что-то, чего она недоговаривает. Что-то такое, что пугает ее сильнее, чем перспектива войны. Внезапно мне тоже становится страшно.

– Когда, Maman?

– Через год. Может, чуть больше. Но я уже вовсю готовлюсь, делаю запасы на черный день. Что-либо достать будет потом все труднее и труднее. И еду, и одежду, даже обувь. Деньги потеряют свое значение, потому что покупать будет нечего и не у кого. Вот почему в мастерской у нас теперь так тесно. И в кладовой внизу. Так что, когда настанет трудный час, у тебя будет все необходимое. И то, что ты сможешь на что-либо обменять. – Ее пальцы вновь нашаривают крестик. – Я боюсь за тебя.

Эти слова словно повисают между нами. Тяжелые слова. От них веет глухим одиночеством.

– Только за меня?

Взгляд матери остается неподвижным. Впервые на моей памяти ее чувства выходят из-под контроля. Глубокий страх. Печаль потери. Немая просьба о прощении. И мгновенно я сознаю все то, чего она недоговаривает, и то, чего до этого момента я просто не позволяла себе замечать. Впалость щек и постоянные тени под глазами, и кашель, который я нередко слышу по ночам. Я вдруг понимаю, что Maman больна и что скоро ее не станет.

Глава 7
Солин

Вот уже более двухсот лет существует негласный титул «Колдуньи над платьями». Она хранительница родовой тайны, наставница нашего ремесла. Наш дар, хотя и постигается в учении, по сути передается по наследству.

И титул этот тоже передается от поколения к поколению. Когда мать навсегда откладывает свою иглу, ее берет в руки дочь. Так продолжается наше Дело.

Эсме Руссель. Колдунья над платьями

17 января 1940 года.

Париж

По крайней мере, на данный момент кажется, что ничего не происходит. Вынесенные на тротуары столики кафе все так же заняты, а в самих кофейнях стоит гул от разговоров художников и философов, нескончаемо, чашку за чашкой, потягивающих черный кофе и глодающих жизнь, точно собака голую кость. Повара все так же готовят блюда, вина льются рекой, кинематограф привлекает к себе все те же толпы, а мода по-прежнему остается главным развлечением парижанок. И, что самое важное – во всяком случае для нас, Руссель, – влюбленные девушки продолжают выходить замуж. Maman говорит, это связано с тем, что гитлеровские полчища движутся по Европе, точно нашествие саранчи. Перспектива появления на наших улицах нацистов всех заставляет нервничать, и невестам отчаянно хочется оказаться у алтаря до того, как произойдет худшее.

Теперь каждый день мы слышим сообщения о новых зверствах гитлеровцев. Одна женщина, сбежавшая из Берлина со своими престарелыми родителями, рассказала Maman о той страшной ночи, когда она своими глазами видела, как десятки живших в ее квартале евреев согнали и отправили в специальные лагеря, как их синагогу сожгли, весь их бизнес разорили, а улицы, где они жили и работали, сплошь покрылись осколками битого стекла. «Kristallnacht», как они это назвали – Хрустальная ночь, или Ночь разбитых витрин16. Мы, разумеется, уже слышали о тех событиях по радио, однако совсем не так, как это рассказала она.

А сегодня с утра стали поступать сообщения о том, как матери в отчаянии сажают своих детей в поезда, вверяя их в руки совершенно незнакомых людей, лишь бы спасти от грядущей беды. Maman непрестанно всхлипывает. Она худеет и сохнет на глазах, став уже такой изможденной, что кости на лице проступают из-под кожи. И кашель у нее с каждым днем все сильнее. Она отказывается показаться врачу, с пугающим спокойствием уверяя меня, что это все равно ничего не даст. Между нами нет больше никакого притворства. Она умирает, и все, что мне остается – это наблюдать и ждать.

– Будем надеяться, это не скоро еще произойдет? – спрашиваю я, когда Maman выключает радио и осторожно откидывается спиной на подушки. – Я имею в виду, когда они заявятся в Париж.

Она отворачивает голову, протяжно кашляя в носовой платок, и от этого хриплого, надрывного клокотания становится измученной и бледной.

– Они с каждым днем все ближе. И не остановятся, пока не заберут себе все.

В ее ответе ничего нет удивительного. Примерно то же самое говорят и на Radio Londres17.

– Они и так уже заняли пол-Европы. Зачем им Париж?

– Они хотят расчистить для себя всю Европу. Многие при этом погибнут. А те, кто останется, потеряют абсолютно все.

Я согласно киваю, потому что теперь уже нет ни малейших сомнений, что Maman права. Каждый день приносит нам новые жуткие вести. О рейдах с охотой на людей и массовых облавах. О курсирующих по Европе поездах, битком забитых узниками, которых везут в особые лагеря. Это коммунисты, евреи, цыгане…

– Что же, никому от этого не спастись?

– Уцелеют лишь те, кто готов закрыть на все это глаза и поддержать их. Кто-то даже получит от этого выгоду. А всех прочих ждут страдания – они придут сюда со своими косами, уничтожая всех, кто встанет у них на пути. Вот только меня здесь уже не будет. И совсем некому будет тебя защитить.

Мне очень хочется сказать матери, что она ошибается. Что она поправится и все будет хорошо. Но мы обе уже понимаем, что это не так. А потому я ничего не отвечаю.

– Я получила письмо от Лилу, – внезапно сообщает она.

От этой новости я, можно сказать, теряю дар речи. Maman так и не простила свою младшую сестру за то, что та, влюбившись в англичанина, удрала из родного дома, чтобы выйти за него замуж. Он был состоятельным и молодцеватым щеголем, с квартирой в Лондоне и с загородным имением, где он держал овец и лошадей. Мне все это казалось невероятно романтичным. Maman же восприняла все совершенно иначе, и когда из Англии пришло письмо, сообщавшее, что муж Лилу погиб, она не проявила практически никаких эмоций. Порвала письмо в клочки и кинула в огонь, бормоча, что все это было вполне предсказуемо и что, мол, так ей и надо за то, что от нас откололась. Теперь же, более десяти лет спустя, ей, похоже, пришло еще одно письмо.

– Я не знала, что вы с Лилу переписываетесь.

– Война многое меняет, – натянуто отвечает мне Maman. – К тому же… нам было что обсудить.

– Ты сообщила ей, что слегла?

– Она написала, что ты можешь к ней приехать.

Я недоуменно смотрю на нее:

– Что, в Лондон?

– Пока что такое возможно. Хотя и ненадолго. – Она вновь удивляет меня тем, что непроизвольно тянется к моей руке. Ее худые пальцы с побелевшими от напряжения костяшками взволнованно обхватывают мою ладонь. – Я хочу, чтобы ты уехала, Солин. Хочу, чтобы ты была в безопасности. Тебе не следует оставаться в Париже. Никому, на самом деле, не следует здесь оставаться. Ты должна уехать. Завтра же.

– Без тебя?

Ее веки, затрепетав, опускаются.

– Oui, ma fille18. Без меня.

– Но как…

Maman мотает головой, обрывая меня на полуслове:

– Тебе нельзя здесь оставаться, Солин. С моей стороны глупо было думать, будто забитая кофе и сахаром кладовка сумеет тебя уберечь. Ничего подобного! Ничто тебя не спасет, если они решат за тобой прийти.

Панический страх в ее глазах настолько очевиден, что я чувствую, как мои волосы встают дыбом. Я даже прищуриваюсь, уверенная, что она знает нечто такое, чего не знаю я.

– С чего вдруг им за мною приходить, Maman?

В глазах у нее появляется горячечный блеск, к страху будто примешивается лихорадка.

– Неужели ты не понимаешь?! Им не нужна причина! Хотя они все равно ее найдут. Такие всегда находят способ оправдать свою ненависть, а остальным людям дают убедительный довод для послушания. Они вкладывают в сознание людей нужные слова, внедряют, точно заразу, и ждут, когда это распространится. И люди у нас в Париже – те самые, с которыми мы хорошо знакомы, – тоже будут заражены. И когда эта эпидемия расползется, люди станут указывать пальцем на любого, кто, как им кажется, сможет обеспечить им спасение. Пожалуйста, умоляю тебя – уезжай к Лилу!

– Как я могу уехать? – выпаливаю я несколько резче, чем бы мне хотелось, но ведь и она просит от меня невозможного. Мы никогда не были с ней близки – как это порой бывает у дочерей с матерью, – и все-таки она моя мать. И я просто никак не могу ее здесь бросить. – Ты настолько ослабла, что не можешь даже сойти по лестнице и едва способна приготовить себе еду. Если я уеду, за тобой некому будет ухаживать.

– Ты должна, Солин. Ты обязательно должна уехать. Немедленно.

– А как же наше Дело? Кто-то же должен здесь быть, чтобы продолжать работу?

Она тяжело вздыхает, явно утомившись от споров.

– Не будет никакой работы, Солин. Не будет никаких невест, потому что не останется женихов. Мужчины отсюда уйдут. Почти что все.

От этих слов мне будто нечем становится дышать. Я слышала рассказы о прошлой войне, о том, как после нее в городе не хватало мужчин брачного возраста, потому что все ушли воевать и большинство не вернулись. Никогда не думала, что такое может случиться опять! Но разумеется, Maman права. Клиенток уже стало гораздо меньше, а дальше будет только хуже. Ну так и что с того? Я все равно не могу сделать то, о чем она просит!

– Я не оставлю тебя здесь одну!

– Ты просто маленькая глупышка! – Сверкнув глазами, она хватает меня за запястье. – Как ты не понимаешь, что, когда придет мой срок, будет уже неважно, здесь ты или нет! Что ты все равно не можешь остановить то, что со мною происходит. Это тебе не по силам. Никакая магия это не остановит. Или то, что на нас надвигается. Тебе нечего здесь делать.

Я отворачиваюсь, уязвленная такой резкостью Maman. У нас всегда с ней были очень непростые отношения, с прохладными промежутками мира и колючими, обидчивыми отмалчиваниями. Нас нескончаемо, точно быстрый, неодолимый поток, разделяло ее недовольство и неодобрение, потому что я напоминала ей о былых ошибках.

Когда-то у меня был отец – мужчина, которому удалось как минимум однажды завлечь в свою постель Эсме Руссель. Я не знаю его имени. Знаю только, что он был музыкант и учился в Париже. И то, что он уехал, так и не женившись на ней. Maman никогда о нем не заговаривала, а Лилу, несмотря на все мое любопытство, странным образом отказывалась говорить на эту тему. А потому он так и остался для меня неясной тенью, давнишней оплошностью, наказание за которую несла маленькая девочка.

Помню, как однажды Лилу сказала мне, что Maman была одной из красивейших девушек Парижа и что обязана она этим текущей в наших жилах цыганской крови. Что поэтому, мол, все женщины рода Руссель так похожи на цыганок (и что именно это и объясняет нашу способность к магии). И еще сказала, что только Maman оказалась наделена больше, чем она, и тем, и другим. Возможно, это правда. Может статься, Maman и впрямь некогда была очень красивой, однако от постоянной горечи в душе ее черты стали жестче, и я поклялась себе, что со мною такого ни за что не случится. И все же, стоя иной раз перед зеркалом, я вместо себя вижу ее – такую, какой я могу стать, если не буду осмотрительной. Холодную, раздражительную и бесконечно одинокую. Впрочем, иногда я вижу там Лилу – которая тоже, оглядываясь назад, словно вопрошает меня, как я распоряжусь своей жизнью.

Лилу, которая остригла волосы и стала красить губы, которая называла меня ma pêche19. Которая последовала зову сердца, вышла замуж за британца и уехала далеко от Парижа. Лилу была совсем не такой, как Maman – насколько вообще могут различаться сестры, – и я ее обожала. Она не была сторонницей правил и запретов и не верила в раскаяние – или в грех, который, по ее мнению, был лишь уловкой, придуманной для того, чтобы заставить женщин испытывать чувство вины за свои желания. Как я девчонкой мечтала быть такой, как она! Так же храбро смотреть миру в глаза и дерзко пренебрегать его мнением. Стремиться к собственным мечтам и следовать лишь своим желаниям. И, возможно, мне и удастся стать такой когда-то, – но не сейчас, когда Maman так сильно во мне нуждается.

Глава 8
Рори

16 июня 1985 года.

Бостон

Затаив дух, Рори ступила в сумрачное помещение. Электричество обещали подключить только завтра, и все же с шести часов вчерашнего вечера этот дом был в ее распоряжении – целиком и полностью, с уже внесенной платой за аренду.

Рори не могла здесь долго оставаться. К одиннадцати ей необходимо было явиться к матери на бранч. Однако новенький комплект ключей, переданный ей вчера Дэниелом Баллантайном как будто прожигал карман. И вот, пользуясь тем, что на улице светло, Рори приехала сюда, чтобы впитать атмосферу дома и вообще, так сказать, насладиться моментом.

Тусклый свет, проникавший в помещение через грязное витринное окно, создавал странное ощущение, будто все это находится под водой. Двинувшись в обход переднего зала, Рори прищурилась, надеясь, что глаза адаптируются к слабому освещению. В нынешнем состоянии едва ли это место можно было назвать гламурным, хотя когда-то здесь располагался один из наиболее престижных свадебных салонов Бостона, принадлежавший портнихе из Парижа, известной своим изысканнейшим вкусом и авангардными дизайнами платья.

Даже будь у Рори время хорошенько все обдумать (чего у нее, естественно, не было), то одной истории этого дома было достаточно, чтобы подвигнуть ее на столь рискованный шаг, – одной мысли о том, что когда-то в этом доме было царство тафты, органзы и нежно-кремового атласа, из которых творилось нечто прекрасное и непреходящее. Для Рори это был как будто знак – словно сама судьба и впрямь послала ей волну с ее именем на гребне. Быть может, именно поэтому Солин Руссель не продала этот дом после пожара – потому что он предназначался для нее, для Рори, и для ее будущей галереи.

Как только было принято решение, все закрутилось чрезвычайно стремительно. После нескольких телефонных переговоров с адвокатом Солин Руссель и, наконец, одного очень быстрого показа дома Рори сделала официальное предложение аренды, за которым последовал еще раунд переговоров, и наконец предложение было принято. Она ужасно нервничала, ожидая, когда будут составлены все документы, и боясь, что таинственная владелица дома внезапно передумает и откажется от сделки. К счастью, все прошло, как и планировалось – ну, или почти все. Рори очень надеялась, что при подписании документов все-таки познакомится с этой призрачной, неуловимой мисс Руссель. Однако, как обычно, от имени хозяйки дома подписывал бумаги ее поверенный.

Когда сделка была завершена, Рори спросила у Дэниела номер телефона госпожи Руссель или адрес, по которому она могла бы отправить благодарственную открытку, однако адвокат тут же отверг эту идею, объяснив, что его клиентка ведет крайне уединенный образ жизни и абсолютно все деловые вопросы поручает ему. И что, мол, в будущем любые вопросы по арендуемому дому следует направлять исключительно в его контору. Хотя Рори сильно сомневалась, что в будущем у нее может возникнуть потребность в какой-то информации.

Ей уже не терпелось приступить к ремонту дома. Основной ущерб от пожара претерпели помещения на втором этаже и в мансарде, где, вероятно, и возгорелось пламя, однако густой дым и вода оставили и здесь, внизу, свой след. И крышу, и мансардные окна, равно как и окна второго этажа, вскоре после пожара заменили, но после этого, начального, этапа работы по ремонту были оставлены, и помещение представляло собой немногим более, чем оболочку с обнажившейся обрешеткой, там и сям заваленную тряпками, оставленными инструментами и ведрами из-под краски, доверху заваленными всяким мусором.

Подрядчик, которого Рори наняла для ремонтных работ – хороший знакомый Бретта, – прикинул, что работы на первом этаже дома займут, плюс-минус, девяносто дней. После этого ей потребуется несколько недель на то, чтобы красиво обставить помещение и заполнить его художественными экспонатами. Если все пойдет удачно, открытие галереи в октябре может оказаться вполне даже реальным. Или, по крайней мере, в ноябре.

Когда Рори нарисовала в воображении свою галерею в уже законченном виде, душу ей согрела жаркая волна предвкушения. Блестящий черный пол и рассеянный свет, мягкого серого оттенка стены с картинами в красивых рамах. Черные, покрытые лаком плинтусы. Витрины из оргстекла. Расставленные кое-где скамьи для желающих посидеть и что-то обсудить. А впоследствии выше этажом появятся комнаты для коллективных чтений и лекций, и когда-нибудь, возможно, даже творческая мастерская.

Рори окинула взглядом лестницу с черными мраморными стойками перил и кованной в стиле ар-деко решеткой. Как и все прочее, лестница тоже требовала к себе внимания и заботы, но, к большому счастью, там ничего не было вырвано или серьезно повреждено. Рори провела ладонью по холодному черному мрамору, затем по едва ли не чувственному изгибу железных перил, воображая, с каким драматизмом все это освещается огнем со второго этажа, отбрасывая тень на стену. Прямо кадры из фильма в жанре нуар.

На мгновение ей пришла мысль подняться по лестнице и быстро осмотреться наверху, однако времени уже не оставалось. Хотя не то чтобы она очень спешила сообщить матери, что осенью не вернется в колледж. Рори уже несколько недель увиливала от встречи, сочтя за лучшее хранить свое решение в тайне, пока не будет наконец подписан договор аренды. Но теперь-то пришло время держать перед матерью ответ.

Может, после бранча ей стоит вернуться сюда? Вымыть окна да убрать отовсюду мусор перед завтрашним приходом бригады? Теперь у нее будет ради чего жить, к чему стремиться. Еще не отпустив перила, Рори собралась было развернуться и отойти, когда вдруг почувствовала нечто. Или ей лишь показалось, что она это почувствовала? Легкая, едва уловимая вибрация прошла по ее пальцам и взбежала по руке – словно отдавшийся в костях звук камертона. Еще более странными были ртутного оттенка вспышки, возникшие, когда она зажмурила глаза – точно зарницы от далекой грозы, отпечатавшие на внутренней стороне век странную мешанину образов.

Мигом отдернув руку, Рори потерла предплечье. Что это? Разряд тока? Но откуда? Электричества в доме нет уже несколько лет. Вопреки всякому здравомыслию, она коснулась перил опять – наружной стороной пальцев и очень быстро, как будто проверяла, нагревается ли утюг или конфорка на электроплите. Ничего.

Может, ей это все же показалось? Рори даже не сомневалась, что подрядчик при осмотре первым делом проверил здешнюю проводку, и не припоминала, чтобы он выявил какие-то проблемы. И тем не менее она, конечно же, попросит его осмотреть все еще раз. Меньше всего ей хотелось, чтобы вдруг случилось возгорание электропроводки или, хуже того – чтобы кого-то из гостей ударило на вернисаже током.

Вернисаж!

От одного этого слова, мелькнувшего в сознании, внутри у Рори будто затрепетали маленькие крылышки. Потому что оно заставило ее вновь вспомнить о Хаксе и о его непоколебимой вере в ее замысел. Голос Хакса то и дело звучал у нее в голове – и когда она утром чистила зубы, и когда размешивала в кофе сливки, и когда вела сюда машину. Вот и теперь, когда Рори, подхватив сумочку, направилась к выходу и стала закрывать дверь на ключ, она вновь услышала его голос:

«Мечты – это как волны, детка. Надо лишь дождаться нужной волны – той, что словно несет на себе твое имя. И когда такая волна подойдет – ты должен вскочить на нее и мчаться. Так вот, в этой мечте – только твое имя!»


Когда она добралась до матери, та уже дожидалась ее за столиком на террасе. Услышав приближение Рори, Камилла оторвала взгляд от журнала «Town & Country», приподняв подведенные карандашом брови.

– Аврора? Ты почти вовремя.

В ответ Рори еле заметно кивнула:

– И тебе доброе утро.

– Я лишь хочу сказать, что пока не выносила сюда еду, поскольку не думала, что ты скоро придешь. В духовке томится страта из шпината с помидорами. А еще – маленькие маффины из цуккини, которые ты так любишь. – Она отложила журнал и встала. – Давай-ка откупоривай «Вдову», а я подам завтрак.

Рори с готовностью взялась открывать шампанское, очень надеясь, что после небольшого возлияния ее новость воспримется куда благосклоннее. Всю дорогу она репетировала в машине то, что собиралась сказать матери, заключив в итоге, что в ее приготовлениях нет никакого смысла. Новость была такова, что как-то получше сообщить ее просто не представлялось возможным.

Через пару мгновений Камилла вынесла на террасу блюдо с едой и кувшин с апельсиновым соком.

– Ну, думаю, можем уже и садиться.

Рори покорно начала разливать шампанское, едва не опрокинув один из фужеров. Камилла пристально посмотрела на нее:

– С тобой все в порядке? Какая-то ты рассеянная.

– Все хорошо. Давай завтракать.

Пока они накладывали себе в тарелки страту, за столиком воцарилось молчание. Наконец Камилла подняла свой бокал:

– За солнечные воскресные утра!

Рори послушно, словно отыгрывая свою роль, тоже подняла бокал. Она чувствовала, что мать не сводит с нее пытливых, оценивающих глаз.

Не выдержав наконец, Камилла отложила на стол нож.

– Ты уверена, что ты в порядке, Аврора? Ты сегодня как будто не в себе.

– Все хорошо. – Рори поднесла шампанское к губам, сделала глоток. – Ну что, подготовка к празднику успешно продвигается?

Камилла уставилась на нее с явным изумлением:

– Э-э… в общем да. Я сейчас подумываю, не взять ли тему «Гэтсби». Ну, можешь себе представить: наряды из бурных двадцатых20, блистательные джаз-бэнды. Все украшено перьями и стразами. Черные, золотые, кремовые тона. Все, разумеется, исключительно элегантно, на высшем уровне.

– Не сомневаюсь. А ты будешь играть роль эмансипе?

Легкий и по-девчоночьи звонкий смех Камиллы прокатился по террасе.

– Ну, конечно же, нет. Кому охота это видеть! Я подумывала надеть костюм в тонкую полоску и гамаши, и, может, еще широкую фетровую шляпу. Что ты об этом думаешь? Я могла бы сойти за гангстера, а ты – за мою подружку. Побольше всякой бахромы, обязательно боа. А еще – возбуждающие пунцовые губы.

– Звучит забавно. Но все-таки не стоит сбрасывать со счетов модницу-эмансипе. У тебя для этого очень даже подходящие ножки.

Камилла аж закатила глаза:

– Не смеши меня! Я уже давно вышла из того возраста, когда можно сверкать своими коленками. – Она немного помолчала, набирая в ложку несколько ярко-красных ягод. – Ну а ты как? Успела записаться на свой курс на осень?

Вот он и настал – момент истины. Рори вновь взялась за бокал и в один глоток прикончила то, что там оставалось.

– Не совсем. Точнее, нет.

– Но, детка, ты же обещала…

– Я не вернусь осенью в колледж, – решительно выпалила она. Вот тебе и осторожное вступление! – Я вместо этого решила реализовать наконец свои планы и открыть художественную галерею.

Камилла опустила ложку, и ягоды раскатились по скатерти.

– Галерею? Я думала…

– Да, знаю. Я тоже так думала. Но потом я увидела это здание – один из старых домов на углу Ньюбери-стрит и Фэйрфилд, – и с абсолютной ясностью поняла, что это именно то, чем мне и следует заняться.

Камилла шумно вздохнула:

– Аврора, мы с тобой уже об этом говорили. У тебя совсем нет опыта ведения бизнеса. И пока что – никакого мало-мальского опыта в мире искусства. Прежде чем во что-то подобное ввязываться, тебе необходимо закончить учебу. Получить квалификацию и профессиональные рекомендации, чтобы всегда было на что опереться.

– В смысле, если меня ждет провал?

– Ну, в общем, да. И не надо на меня так смотреть. Ты хоть немного представляешь, сколько новых галерей в первый же год терпят неудачу?

– Нет, но не сомневаюсь, что ты меня в это посвятишь.

– Я не хочу, чтобы и ты попала в эту статистику, Аврора. А это непременно случится, если ты не откажешься от этой мысли. – Камилла с совершенно ошарашенным видом помотала головой. – Ты даже ни словом не обмолвилась мне об этом, когда была здесь в прошлый раз! А теперь – так вот запросто! – ты собираешься взять и бросить колледж!

Рори вскинула подбородок:

– Мне на это не требуется твое разрешение.

Камилла явно была захвачена врасплох ее заявлением, однако сумела выдержать ровный тон:

– Разумеется. Тебе уже больше восемнадцати лет, и ты располагаешь собственными деньгами. Твой отец об этом позаботился. Но я все же прошу тебя немного приостановиться, хорошенько все продумать и просчитать – а тем временем закончить учебу. Диплом магистра – это настоящее достижение. То, чем ты сможешь гордиться независимо от того, чем решишь заниматься дальше. И, кстати, что насчет Парижа? Ты же всегда так хотела туда поехать. И этот опыт очень хорошо потом впишется в твое резюме. Кто знает, что ждет тебя в будущем! Может быть, затеянная тобой галерея. А может – и что-то другое. Просто подожди немного – вот и все, что я хочу тебе сказать.

Рори нервно облизнула губы. Потом еще раз.

– Я уже подписала вчера вечером договор аренды.

Лицо у Камиллы словно разом потухло.

– Ох, Аврора… Скажи, что это не так.

– Извини. Я не собираюсь возвращаться в колледж. Или же ехать в Париж. Я хочу заняться именно этим – хочу осуществить свою мечту.

– Свою мечту, – повторила Камилла и пренебрежительно покачала головой. – Еще какой-то год назад я от тебя даже и слова-то такого не слышала – «галерея». И появилось-то оно лишь потому, что Мэттью вложил тебе эту идею в голову. Он считает, что, раз у тебя есть трастовый фонд, то никакой провал тебе не страшен. Он совершенно ничего не знает о мире искусства, но все равно забил тебе голову этой нелепой идеей – открыть галерею для художников, о которых никто и никогда не слышал! И вроде бы ты уже успела отказаться от этой затеи. А теперь снова к ней возвращаешься, потому что просто не знаешь, к чему приложить свои силы.

– Это неправда. Но если бы и так – какое это имеет значение? Почему я не могу просто желать того, чего желаю? Почему все, что бы я ни делала, должно соответствовать каким-то твоим критериям?

– Дело вовсе не во мне, Аврора. И даже не в тебе. Все дело в Мэттью. Ты пытаешься что-то доказать тому, кого здесь даже нет, потому что тебе горестно и страшно. Ты не знаешь самих азов содержания художественной галереи и не знаешь того, что бывает, когда идешь на риск и терпишь неудачу. А я это знаю. Ты пока что совершенно не готова взять на себя нечто подобное, и если бы ты немного спустила пар и все взвесила, ты сама бы это поняла.

Слова эти задели Рори сильнее, чем ей это хотелось бы признать. Если сказать честно, все закрутилось очень быстро, без должной в таких делах осмотрительности. А что, если мать права? Что, если она только что взяла и сиганула с вышки в самую глубокую часть бассейна лишь потому, что Хакс когда-то что-то ей сказал, и потому что для нее невыносима мысль, что она больше никогда его не увидит?

– Ты сделала это, не продумав все как следует, Аврора. Позволь мне связаться со Стивеном Мерцером и попросить его сделать пару необходимых звонков. Тебе это почти что ничего не будет стоить – скоропалительные решения обходятся дороже, – но этот человек знает, как аннулировать контракт. Неважно, что ты там подписала. Он поможет тебе выбраться из этой ситуации.

Рори вся напряглась, негодуя на эту хладнокровную самоуверенность матери.

– Но я вовсе не желаю из этой ситуации выбираться.

Камилла подалась вперед, вцепившись обеими руками в край стола.

– А что, если у тебя ничего с этой галереей не выйдет? Об этом ты подумала? Или же ты намерена разбрасываться деньгами, пока не пустишь на ветер весь свой фонд?

Рори поглубже вжалась в сиденье:

– Твоя вера в меня поистине не знает границ.

Лицо Камиллы немного смягчилось.

– Это никак не связано с моей верой в тебя. Я просто не хочу видеть, как ты обманешься в ожиданиях, и опасаюсь, что именно это и случится. Открытие галереи – это очень серьезное дело. И куда более серьезное, если ты к этому толком не готова. По статистике…

– Да, да, это ты уже говорила. Обещаю: если я потерплю крах, то сразу же уеду отсюда и сменю фамилию. Я не стану тебя позорить. А кто знает – быть может, ты наконец станешь мною гордиться.

На мгновение лицо у Камиллы выразило искреннее изумление.

– Ты всегда вызывала во мне чувство гордости, Аврора. Всегда и неизменно.

Рори с вызовом посмотрела ей в глаза:

– В самом деле?

– Ну, разумеется.

– Тогда порадуйся за меня. После всех этих жутких месяцев – наконец в моей жизни происходит что-то хорошее. Отпразднуй это со мной. Пожалуйста!

Камилла прохладно кивнула, с неохотой признавая свое поражение. Взяв со стола бутылку «Вдовы», она наполнила оба бокала, плеснула в каждый апельсинового сока и, наконец, подняла «мимозу», произнося тост:

– За мою дочь – хозяйку будущей художественной галереи.

– Спасибо, – отозвалась Рори, поднося к губам коктейль. Это, конечно же, не походило на мощную поддержку – но таковой она, собственно, и не ожидала. По крайней мере, они достигли некоторого перемирия, и на данный момент этого было достаточно. Их отношения всегда были такими – нескончаемый круговорот летящих стрел и оливковых ветвей. – Я знаю, это совсем не то, чего ты от меня ждала. Но это то, о чем мечтаю я.

Улыбка Камиллы потускнела.

– Ты всегда была гораздо храбрее меня.

Это было странное и внезапное признание. Не раскаяние – ее мать не верила в исповеди и раскаяния, – но очень неожиданный для Рори комплимент.

– Уверяю тебя, храбрости тут никакой. Признаться честно, я очень боюсь, что все, о чем ты мне только что сказала, окажется правдой. И то, что я еще к этому не готова. И что причина для этого начинания неправильная. Но эта галерея – первое, к чему я небезразлична за последние месяцы. Да, все это произошло слишком быстро. И да – существует огромнейший риск, но именно эта новая цель побуждает меня утром подниматься с постели. А в последнее время вставать по утрам мне становилось все труднее. – Рори немного помолчала, впервые сознавая, сколько горькой правды в этих словах. – Мне не просто этого хочется. Мне это жизненно необходимо.

– Тогда, может быть, ты мне поподробнее расскажешь об этом своем арендованном доме? Только боюсь, страта уже остыла. Может, сходить подогреть?

– Нет, нормально. Давай ее просто съедим.

Камилла положила себе на тарелку еще порцию, затем протянула руку за тарелкой Рори.

– Кажется, все же еще теплая. Сыр пока что тянется. Ну а теперь расскажи мне об этом помещении. Где оно находится? Как выглядит?

– Это сразу, как перейдешь Ньюбери, рядом с рестораном «DeLuca’s». Красное кирпичное здание с прелестной башенкой и с большим эркерным угловым окном. Хотя там работы будет достаточно. Несколько лет назад в доме был пожар, его начали было ремонтировать, но так и не закончили.

– То есть он все это время пустовал?

– Именно. Владелица решила не открывать салон после пожара, но с домом расставаться не стала. Подрядчик, все осмотрев, сказал, что открыть галерею осенью вполне реально. Сначала мы приведем в порядок нижний этаж, а потом, уже открывшись, будем обустраивать верхние. Ах, какая там потрясающая лестница! Из черного мрамора, с кованой решеткой. Смотрится очень впечатляюще. Я думаю выбрать бледно-серый и перламутровые тона, сделать мягкое рассеянное освещение и блестящие черные полы.

Камилла оторвала от тарелки удивленный взгляд:

– Такое впечатление, что ты уже хорошо все продумала.

– Просто я всегда имела представление о том, что хочу сделать. Просторный монохромный интерьер без излишеств. Стоило мне увидеть этот дом, я в то же мгновение поняла, что он идеально для этого подходит. У меня просто возникло какое-то особое чувство, понимаешь?

Изогнув бровь дугой, Камилла положила себе еще клубники.

– И что это за особое чувство?

– Не знаю. Словно он именно для этого предназначен – так, пожалуй. Возможно, я уже сотни раз проходила мимо него, но ни разу не замечала. А потом, недели три назад, я возвращалась домой после встречи с Лизетт – и он вдруг словно сам предстал передо мной. Клянусь, будто по волшебству!

– А что в этом доме было прежде?

– Свадебный салон. Владелицу этого дома зовут Солин Руссель. Я надеялась, что познакомлюсь с ней, когда буду подписывать договор аренды, но она так и не появилась. Ее адвокат сказал, что она почти не выходит.

Камилла чуть сдвинула брови, как будто что-то усиленно вспоминая.

– Мне кажется, я ее знаю.

– Ты правда знакома с Солин Руссель?!

– Прости, но я имела в виду, что просто знаю, кто она. В дни моей молодости все это знали. Она из Парижа – так, во всяком случае, она утверждала. Запамятовала уже, как назывался ее салон – как-то по-французски, – но клиенток, насколько я помню, у нее было хоть отбавляй. Особенно славились ее банты.

– Банты?

– Это, можно сказать, был ее фирменный знак. Бант Руссель. В той или иной форме они присутствовали на всех без исключения платьях, что она шила. На плечах, на талии, на юбке. Тогда она была очень модным дизайнером, особенно с ее акцентом и небольшим изящным салоном, обещающим, что ее платья принесут удачу в браке.

Рори подняла на мать заинтригованный взгляд:

– Удачу в браке?

– Ну, так здесь поговаривали. Бродил среди женщин такой нелепый слух, будто бы ее свадебные платья гарантируют счастливый исход замужества. Дескать, она шила их вручную и для каждой заказавшей у нее платье невесты делала индивидуальное заклинание на удачу. Отличная фишка, надо признать, – если, конечно, можешь заставить людей в это поверить. Хотя, если подумать, большинство невест готовы поверить во что угодно. Подбрось им какую-нибудь французскую штучку – и они станут есть у тебя с руки. Чем она и пользовалась. Мои подружки были просто без ума от ее платьев.

– Но только не ты.

Камилла пожала плечами:

– То, о чем я грезила в юности, не было материальным. Какой-то местный свадебный салон никогда бы не исполнил моего желания.

– Почему?

– Я была из семьи Лоуэлл, дорогая. А для Лоуэлл не могло подойти ничего, кроме роскошного – такого, как полагается, – платья из Парижа. И мы, естественно, отправились в Париж – наведаться в модный дом Диора. Из Бостона мы выехали с двумя чемоданами, а вернулись с семью.

– Диор! – даже ахнула Рори. Она никогда особо не интересовалась модой, но даже она знала, что свадебное платье от Диора стоит целое состояние. – Надеюсь, фотографии с ним у тебя сохранились. Ты, должно быть, смотрелась очень величественно.

Камилла небрежно фыркнула.

– Оно было белое, типично французское, а еще такое тесное, что мне казалось, я бухнусь в обморок, даже не дойдя до алтаря. Впрочем, со своей задачей оно справилось.

Со своей задачей.

Эти слова в полной мере передавали все отношение Камиллы к священным узам брака. А также ясно давали понять, что пора возвращать разговор в прежнее, куда менее опасное русло.

– А что еще ты знаешь о Солин Руссель?

– Да совсем немного. А что?

– Ну, это же целая история! Разве нет? Зачарованные свадебные платья, чтобы «жить долго и счастливо». А потом ее салон, весь ее бизнес уничтожен пожаром. Странно, почему она так больше и не открыла ателье? После общения с ее адвокатом у меня сложилось впечатление, будто она живет затворницей. И это очень грустно.

– Я помню тот пожар – вернее сказать, до меня дошли о нем вести. Это случилось примерно в то же время, когда умер твой отец. Не помню уже, с чего все загорелось, но слышала, что она попала в больницу с ужасными ожогами.

Ожоги! Вот что, по-видимому, объясняет ее тягу к уединению.

– А ты знаешь, что с ней произошло? После этого, я имею в виду.

– Не знаю. Сама представляешь, как обычно разносятся новости. Всем интересна сама трагедия, а уже то, что за ней последовало, никого не интригует. Как бы то ни было, она сдала тебе свой дом в аренду, и это главное, что для нас важно.

Рори со смешанными чувствами кивнула. Это верно, история Солин Руссель не должна была бы иметь для нее значение – но почему-то все же зацепила за живое. Возможно, потому, что Рори уже успела в свои годы понять, как потеря чего-то очень дорогого и бесценного способна полностью разрушить человеку жизнь.

Глава 9
Рори

19 июня 1985 года.

Бостон

С желтым линованным блокнотом в руках Рори опустилась на нижнюю ступеньку лестницы, усталая, но счастливая от того, что сумела реализовать еще один пункт из своего списка необходимых дел. Бригада подрядчика доставила уже строительные подмостки, чтобы взяться за потолок, Рори же отчистила и отмыла все окна, выбросила остававшийся в доме мусор, обследовала дом вместе с электриком, связалась с теми, кто приедет проверить систему обогрева. Не так-то плохо для двух часов дня!

Если она хотела успеть с открытием к осени, то ей много чего нужно было сделать без проволочек. Необходимо было уже начать подбирать художников, составить четкий маркетинговый план, а также календарь мероприятий, узнать получше, что такое пресс-релиз, провести небольшой мозговой штурм в поисках идей для торжественного открытия. Понятно, что кривая ее становления в новом качестве будет невиданно крутой и что почти наверняка она наделает ошибок, и все же Рори не думала отступать от своего плана. Никто не сможет сказать, что «Неслыханное дело» – всего лишь способ потешить тщеславие за счет папенькиного трастового фонда.

В животе у Рори внезапно заурчало – как напоминание о том, что она нынче пропустила ланч. Она еще раз просмотрела записи в блокноте и заключила, что на сегодня выполнила все, что можно. Теперь можно отправиться домой, перекусить каким-нибудь сэндвичем, принять наскоро душ, после чего заняться будущим рекламным буклетом.

Она уже проверила, все ли везде закрыто, и двинулась по дому в поисках сумочки, когда обнаружила нечто вроде маленькой дверцы, проделанной в темной деревянной обшивке наружной стенки лестницы. Прежде Рори ее ни разу не замечала – но это была именно дверца, с небольшим отверстием там, где, по-видимому, некогда находилась ручка. Стоило подергать ее несколько раз, и дверца поддалась, открыв взору приземистое чернильно-темное пространство, похожее на кладовку. Ни выключателя на стене, ни свисающей от лампы веревочки, ни вообще какого-либо освещения найти не удалось. Опустившись на колено, она наклонилась вперед, посмотреть, что там, в открывшемся проеме, стараясь не думать о том, кто мог бы устроить себе жилище под лестницей дома, пустовавшего почти четыре года.

Пол был деревянный, шероховатый от пыли и какой-то трухи, но, по крайней мере, никакой живности Рори не заметила. Затаив дыхание, она стала вслепую водить руками по проему, сама не зная, что ожидает там найти. С первой попытки ничего не обнаружилось, но на второй раз костяшки пальцев наткнулись на большую и гладкую коробку.

С некоторыми усилиями Рори удалось вытащить из темноты коробку и поставить себе на колено. Это была старая прямоугольная коробка для пышного наряда, очень похожая на вычурные шляпные картонки, что женщины когда-то брали с собой в дальние поездки. Сделана она была из серого плотного картона, с металлическими креплениями по углам, чтобы картон не сминался, и с отрезком изрядно потертого шнура, продетого с двух сторон в качестве ручки, чтобы ее можно было носить, как чемодан.

В одном из уголков крышки Рори еле различила какую-то надпись. Основанием ладони она вытерла скопившуюся пыль, после чего проявились рукописные слова: «Madame Roussel, Paris». Надо полагать, у Солин Руссель некогда было ателье в Париже, и эту коробку она привезла с собой аж в Бостон. Но что эта вещь делала под лестницей?

Медленно и осторожно Рори высвободила застегивающий коробку шнур, затем аккуратно подняла крышку. Сверху лежало несколько слоев оберточной папиросной бумаги, помятой и пожелтевшей от времени. Едва дыша от волнения, Рори один за другим отогнула их в сторону, пока наконец ее взору не предстало нежное кремовато-белое кружево.

Это платье словно явилось из волшебной сказки: вырезанная сердечком горловина, отделанная радужными кристалликами и крошечными жемчужинами; рукава из органзы с прорезями по всей длине – прозрачные, точно пара стрекозиных крылышек, бережно сложенные друг на друге. Явно винтажный наряд и, судя по качеству бисерной вышивки, почти наверняка сделанный вручную.

Рори с неизъяснимой тоской посмотрела на платье – ей отчаянно захотелось получше рассмотреть и пощупать его легкое и красивое, как будто пенистое, кружево и тонкий, как папиросная бумага, шелк, и бугристую поверхность бисерной вышивки. И все же она колебалась. Тревожить и вынимать на свет сейчас этот наряд – после того, как он так долго пролежал в темноте, – казалось ей чем-то неправильным. Все равно что небрежно обращаться с содержимым гробницы Тутанхамона.

Но это же нелепость! Если бы это платье для кого-то на свете что-либо значило, оно бы не лежало здесь, наглухо закрытое в запыленной коробке.

Когда Рори вынула платье из коробки, оно как будто издало вздох облегчения, обретя долгожданную свободу. Нижние юбки из полотен органзы раскрылись, точно лепестки большого цветка, стоило их немножко встряхнуть, сделавшись светящимися и воздушными. Не меньше изумляла и спинка платья – со шнуровкой типа корсета и широким атласным бантом, свободные концы которого свисали до пола.

Знаменитый бант Руссель.

Рори начинала понимать, как Солин Руссель удалось сделать себе такую известность. Прекраснее вещи Рори еще не доводилось видеть – даже в воображении. Это платье впору было надеть принцессе, пусть даже и очень миниатюрной принцессе. Рукава, явно предполагавшиеся на всю длину руки, на добрые шесть дюймов не доходили Рори до запястья, талия была до невероятного узкой.

Быть может, это платье шилось на заказ, а потом, невостребованное, так и осталось ни разу не надетым? Что же случилось с невестой, которая должна была идти в нем под венец?

Вопрос этот растревожил Рори сильнее, нежели ей хотелось бы признать. Наверное, потому, что в голову ей тут же стали приходить разные сценарии произошедшего, один другого хуже. Неизлечимая болезнь. Предательство возлюбленного. Смерть… Все они заканчивались одним и тем же – тем, что свадьба так и не состоялась.

Рори плотно закрыла глаза, отгоняя эти мысли прочь. Какая бы ни была история – а с этим платьем определенно связана какая-то история, – это чья-то чужая жизнь. Это никакой не знак и не предвестие. К ней лично это не имеет никакого отношения. Так что самое разумное будет положить платье обратно и задвинуть коробку туда, где Рори ее нашла.

Но когда она стала расправлять в коробке полотнища папиросной бумаги, то обнаружила внизу пачку писем и небольшой застегнутый кожаный футляр с золотистой монограммой. Мужской несессер, как поняла Рори, взяв его в руки, – из тех, что берут собой в дальнюю поездку мужчины. Кожа на нем успела обтереться, монограмма начала сходить, но все равно было видно, что это очень дорогая вещь.

Рори расстегнула футляр, и половинки его распахнулись по сторонам, точно книга. С одной стороны находился помазок и бритвенный станок с серебряной ручкой, с другой – мужская черепаховая расческа, рожок для обуви из того же материала и пустой флакончик, очевидно, из-под одеколона. Рори провела пальцем по тому, что осталось от монограммы. «Э. В. П.» Эдвард? Элвис? Скорее всего, ей не суждено это узнать. Разве что пачка писем даст какой-то ключ к разгадке.

Рори высвободила конверты из скреплявшей их ленты и, разложив веером, пересчитала. Всего оказалось восемнадцать. Ни на одном не было почтового штемпеля или указанного, как полагается, адреса. Хотя на некоторых посреди конверта было выведено: «Mademoiselle Roussel». То есть передавали их лично, а не по почте. И хранились они все вместе из неких сентиментальных соображений. Может, это любовные послания от некоего Э. В. П.?

Выбрав наугад одно письмо, Рори вытянула из конверта одинокий листок голубоватой писчей бумаги. Послание было на французском. Увы, она уже давным-давно забыла все, что успела выучить на занятиях французским на первом курсе в Тафтсе. Впрочем, дату прочитать она могла: 17 декабря 1942 года. Декабрь сорока двух с лишним лет назад.

Рори взяла в руки другое письмо, потом еще одно. На обоих были примерно те же даты, и оба были написаны по-французски. Наконец, ближе к самому низу пачки, она обнаружила письмо на английском.

«Дорогая мадемуазель Руссель!

Минул почти год с того дня, как мы с Дэвидом обменялись супружескими клятвами верности, и хотя Вы просили меня подождать нашей первой годовщины, я никак не могу дождаться того дня, когда сумею выразить всю мою признательность за то, с какой добротой и великодушием Вы отнеслись ко мне, когда я пришла к Вам со своими бедами. Ваша невероятная щедрость меня изумляет и поныне. Бедная девушка из Южного Бостона и мечтать никогда не смела о том, чтобы пойти к алтарю в одном из Ваших платьев! Но что самое важное – Дэвид чудесным образом поправился после той жуткой аварии. Это так удивительно, что врачи до сих пор не могут поверить в его столь быстрое выздоровление, а уж тем более объяснить такое. Я всеми силами сдерживалась, чтобы не сказать им, что все дело в Вашем платье. Они, наверное, сочли бы меня сумасшедшей, – и какой-то год назад я и сама бы согласилась, что это безумие. Но теперь я знаю, что именно Вам и Вашему чародейству я обязана нашим счастливым исходом. А также нашим будущим малышом, который появится на свет уже в новом году. Если я когда-либо чем-то смогу отплатить Вам за Вашу доброту, только дайте знать!

С глубочайшей признательностью,
Кейтлин П. Шор».

Рори перечитала письмо несколько раз, с каждым прочтением улавливая для себя что-то еще. Бедная девушка из южной части Бостона. Чудесное исцеление после аварии. Свадебное платье, гарантирующее счастливый финал. Некое чародейство. Все это казалось непостижимым! Но разве не то же самое сообщила ей мать на прошлой неделе за воскресным завтраком? О зачарованных платьях и гарантированном счастливом финале. Неужто такое и в самом деле возможно?

Кейтлин Шор определенно считала так.

Другое выбранное наугад письмо рассказывало примерно то же самое, только датировалось двумя годами позже. Молодая невеста написала письмо в годовщину свадьбы, благодаря госпожу Руссель, что уже спустя месяц после того, как она в «счастливом платье» явилась к алтарю, у них разрешился какой-то очень непростой финансовый вопрос. Третья невеста написала о том, что смогла простить своего жениха за безрассудную неверность накануне свадьбы. Четвертая излечилась от хронического заболевания, которое, как прочили врачи, спустя считаные два-три года приковало бы ее к инвалидному креслу.

Каждое новое послание все с большей силой изумляло Рори. И каждая девушка, написавшая его, относила свое удивительное везение особому швейному искусству Солин Руссель. Логично было заключить, что и написанные по-французски письма содержали схожие истории. Восемнадцать невест. Восемнадцать писем. Восемнадцать счастливых финалов в одной старой одежной коробке.

Рори собрала конверты в стопку, увязала их, как было, и положила обратно в коробку. Пачка писем, охватывающих десятилетия, подвенечное платье, достойное любой принцессы, и мужской дорожный несессер. Все это вместе создавало ощущение какой-то незаконченной истории. Незаконченной и очень грустной истории.

Глава 10
Рори

20 июня 1985 года.

Бостон

Обычно, просыпаясь, Рори находила возле себя книгу, однако этим утром рядом с ней на смятой постели лежало расправленное письмо. Бережно сложив листок, Рори отправила письмо на ночной столик к остальным. Поздним вечером она их все заново перечитала. Точнее, те, что были на английском. Все они являли собой вариации, по сути, одного и того же сюжета, имея в итоге или восстановленное здоровье, или поправленное финансовое состояние, или спасенную карьеру, или разрешенную наконец давнюю семейную распрю, или обретение того, что было когда-то утрачено. И все это происходило благодаря платью, сшитому госпожой Руссель. Во всяком случае, в это искренне верили благодарные ей невесты.

Рори непроизвольно перевела взгляд на коробку для платья, стоявшую на тумбе под окном. Самое простое было бы сразу отнести ее обратно под лестницу, где она не станет заставлять Рори размышлять о так и не случившейся свадьбе. Вместо этого она забрала коробку домой, поскольку у нее рука не поднялась вновь отправлять находку во мрак подлестничного закутка. Понимая, что выглядит это глупо, Рори никак не могла отделаться от того, что сказала ей мать:

«…И для каждой заказавшей у нее платье невесты делала индивидуальное заклинание на удачу».

Встав с постели, Рори подошла к коробке и подняла крышку, провела ладонью по тончайшему рукаву. Такое красивое, и явно не из «массовой» одежды, поскольку мадемуазель Руссель не делала готовые платья на продажу. Оно создавалось персонально для кого-то, принадлежало кому-то. Но кому? И как с этим связан футляр с набором для бритья? Очень может быть, что и никак, – но это казалось маловероятным.

И какое отношение к этому имеет пачка писем? Ведь совершенно очевидно, что на какой-то момент жизни они представляли собой большую важность – и тем не менее были убраны под лестницу вместе с остальными памятными вещами и остались брошенными, когда салон перестал существовать. Если только… Возможно ли такое, что Солин Руссель не знала, что все это уцелело при пожаре?

Она запустила кофеварку, потом, взявшись за телефон, набрала номер Дэниела Баллантайна. К немалому удивлению Рори, администратор тут же соединила ее с адвокатом.

– Здравствуйте, мисс Грант. Не ожидал так скоро вас услышать. Надеюсь, никаких неожиданных проблем у вас не возникло?

– Нет. Точнее, не совсем. Но мне необходимо лично связаться с мисс Руссель. Я помню, вы предупредили, что она не любит, когда ее кто-то беспокоит, но это очень важный вопрос. Я надеялась, что смогу убедить вас дать мне ее номер телефона.

– Боюсь, должен вам отказать. Как я уже сказал, мисс Грант, все деловые вопросы решаются через меня.

– Обращайтесь ко мне «Рори», пожалуйста. И у меня не деловой вопрос. Это очень личное. Я обещаю не досаждать ей. Мне просто необходимо поговорить с ней.

– А по какому вопросу, смею спросить?

Мало зная Дэниела Баллантайна, Рори не была уверена, можно ли с ним откровенничать или лучше держать подробности при себе.

– С вашего позволения, я предпочла бы не обсуждать этот вопрос ни с кем, кроме самой госпожи Руссель. Это довольно… деликатная тема.

– Все, что я могу сделать – это передать ей ваш номер телефона, – сказал наконец адвокат. – Хотя сильно сомневаюсь, что это что-то даст. Мисс Руссель не любительница телефона. Она и со мной-то редко по нему разговаривает.

– Хорошо, спасибо. Скажите ей, что я нашла в доме нечто, явно принадлежащее ей. Точнее, коробку.

– Какую коробку?

И вновь Рори засомневалась, стоит ли пускаться в детали.

– Просто передайте ей, что я нашла коробку. Если для нее это важно – она поймет.

– Хорошо. Я все передам. Но все же не удивляйтесь, если она не станет вам звонить.

Спустя пару часов у Рори зазвонил телефон. Поспешно отложив список дел на день, который она изучала и корректировала, Рори схватила беспроводную трубку:

– Алло?

В эфире ненадолго повисло молчание, и наконец раздался женский голос:

– Мне нужно поговорить с мисс Грант.

У Рори быстрее застучал пульс.

– Это Аврора.

– Меня зовут Солин Руссель. Мне позвонил мой поверенный, Дэниел Баллантайн. Он сообщил, что вы… кое-что нашли в доме. Точнее, коробку.

– Да, в закутке под лестницей. Не знаю, как она там оказалась, но я подумала, что, может, вы бы хотели забрать ее?

Снова протянулась пауза, на сей раз короче предыдущей, после чего женщина порывисто произнесла:

– Я не знала… Я думала… Да. Да, конечно, я хотела бы ее забрать.

– Я буду рада вам ее привезти, если вы дадите мне свой адрес.

– Нет. Это невозможно… Я уже давно не принимаю гостей.

Рори подавила невольное разочарование. Она так надеялась познакомиться наконец с этой иллюзорной мадемуазель! Но, похоже, этому не суждено было случиться.

– Если хотите, я могу завезти ее в контору мистера Баллантайна, а он вам ее передаст.

– Нет, спасибо. Дэниел чудесный человек, но он бывает иногда не в меру въедлив, а я бы предпочла на многие вопросы не отвечать. Содержимое этой коробки… действительно очень личное, как вы наверняка уже догадались.

– Может, тогда где-то в другом месте? В самой галерее… то есть, простите… в доме на Ньюбери?

– Там на соседней улице есть кондитерская. Называется «Bisous Sucrés». Знаете ее? Мы могли бы встретиться там в час тридцать.

– «Сладкие поцелуи», – с ходу перевела Рори. – Да, конечно же. Я буду там в назначенное время.

Рори положила трубку, и ее охватил трепет радости и предвкушения. Наконец-то она сможет познакомиться с таинственной Солин Руссель!


Рори втиснула свою «Ауди» в тесное местечко на парковке вдоль Бойлтон-стрит, опустила в счетчик несколько четвертаков и с высокой коробкой в руках двинулась по тротуару.

Через несколько минут показался и знакомый черно-белый навес той самой кондитерской. Правильное, изначальное ее название – «Bisous Sucrés» – было выведено на холсте золотыми витиеватыми литерами, ниже, в скобках, виднелись ярко-розовые строчные буквы английского варианта. Как и всегда, бизнес кондитерской вовсю процветал.

Вглядываясь в лица, Рори неторопливо прошла мимо уличных переполненных столиков, только теперь догадавшись, что и понятия не имеет, кого именно искать. На радостях она совсем забыла спросить у мисс Руссель, как ее можно узнать. Потом Рори вспомнила, что мать упоминала серьезные ожоги. От которых, надо полагать, остались шрамы.

Когда она открыла дверь в заведение, ее тут же обволокло густыми ароматами шоколада, вишни и крепкого черного кофе. Очередь от стойки тянулась чуть ли не до входа. Осторожно, бочком, держа коробку перед собою, Рори прошла вглубь заведения, поглядывая направо и налево. Отдыхающие семьи. Туристы. Студенты, склонившиеся над конспектами. Но не было никого, кто бы хоть как-то соответствовал ее мысленному образу Солин Руссель, которая сейчас рисовалась ей эдакой субтильной восьмидесятилетней старушкой со шрамами от ожогов и неловкостью во взгляде.

Внезапно глаза ее встретились с женщиной, одиноко сидевшей почти что в самом конце кондитерской. Темные волосы незнакомки были собраны высоко на затылке в глянцевый шиньон. На ней был элегантный малиновый трикотажный костюм с черными бархатными манжетами и блестящими золотыми застежками впереди. Шею закрывал клетчатый красно-черно-белый шарф, увязанный в виде галстука и скрепленный перламутровой булавкой. Когда их взгляды встретились, женщина на миг показалась испуганно-ошеломленной, словно ее внезапно охватила паника. Однако уже через мгновение незнакомка совладала с собой и слегка кивнула Рори.

Перенеся коробку к боку, Рори стала пробираться к ее столику и лишь в последний момент заметила, что перед свободным стулом стоит чашка с кофе и тарелка.

– Ой, простите, – пробормотала Рори. – Я подумала…

– Вы мисс Грант?

Она узнала голос, который слышала по телефону – низкий, слегка хрипловатый, как будто прокуренный. С французским произношением. Но женщина казалась такой молодой – лет за пятьдесят пять. Или, может, чуть больше, но ненамного. С исключительно прекрасной, белой, точно тонкий фарфор, кожей лица, с идеальным изгибом ярко-красных губ. И без каких бы то ни было шрамов.

– А вы… мисс Руссель?

– Да, это я. – Подбородком она указала Рори на пустующий стул.

Рори поставила коробку на угол стола и села на предложенное место. Она глядела на женщину во все глаза, не в силах оторваться.

– Я взяла на себя смелость кое-что вам заказать. Исключительно в знак благодарности.

Рори взглянула на столик, где ее ждали mille feuille21 и café au lait22.

– Спасибо, – кивнула она, – мне очень нравятся их пирожные. Но вам вовсе не обязательно было это делать, мисс Руссель. Я рада была просто сюда прийти.

– Солин, прошу вас. Не сомневаюсь, у вас есть ко мне вопросы.

Рори оторопело уставилась на нее, застигнутая врасплох этим высказанным как бы между прочим приглашением к беседе. Она совсем не представляла, с чего начать.

Солин, похоже, почувствовала ее смущение.

– Итак, вас зовут Аврора. Очень красивое имя. У нас, во Франции, вас называли бы Орор. Оно означает «богиня утренней зари».

Рори не смогла сдержать улыбку. В устах этой женщины ее имя звучало так мило и душевно. Совсем без старомодной степенности, что всегда слышалась в тоне матери.

– Все меня знают как Рори, – застенчиво произнесла она. – Но мама этот вариант терпеть не может.

У Солин слегка изогнулись уголки губ – легким намеком на улыбку.

– Матери любят те имена, которыми они нас назвали сами. – Тут она перевела взгляд на коробку, и улыбка ее исчезла. – Вы ведь, наверное, открывали коробку?

Рори опустила голову:

– Да. Простите. Я просто так удивилась, когда ее нашла. Я и представить не могла, как…

Она осеклась, и тогда Солин порывисто сказала:

– Спрашивайте то, что хотели спросить.

Рори удивил ее несколько резкий тон, а также и то, что женщина даже не прикоснулась к коробке. Солин как-то напряглась, застыла, сложив руки под столом, как будто приготовилась к допросу.

– То платье, – осторожно начала Рори, – оно ваше?

– Да.

– А… все остальное?

– Да, те вещи также принадлежат мне.

– Это платье такое восхитительное – оно будто из сказки! – Рори немного помолчала, не зная, как лучше продолжить. – Такое впечатление, что оно… прямо с иголочки.

– Да, оно действительно совсем новое. И притом очень, очень старое.

– То есть его так и не надели?

Солин опустила глаза.

– Oui23.

Это единственное слово вызвало у Рори еще больше вопросов. Почему платье так и осталось невостребованным? Что случилось? Неверность одного из влюбленных? Или произошла какая-то трагедия? Рори вспомнила о письмах: все они были написаны благодарными невестами, которые обрели после свадьбы свой счастливый, как в сказке, конец. Но, судя по всему, как раз та, что делала им сказочные платья, такой удачи найти не смогла. Почему?

– Я прочитала некоторые письма.

– В самом деле?

Рори кивнула:

– Точнее, те, что были написаны по-английски. Другие я просто не смогла прочитать.

– Последние письма адресовались мне. Остальные были от женщин, которым когда-то шила платья моя мать. Еще давным-давно, в Париже. – Отведя ненадолго взгляд, Солин словно сглотнула комок. – Она умерла вскоре после того, как в Париж пришли нацисты. Когда разнеслась весть о ее кончине, ко мне стали один за другим приходить письма от ее заказчиц.

– И вы хранили их все эти годы.

– Да, в память о ней. И как напоминание самой себе, что когда-то в Париже были времена, когда все кончалось счастливо и благополучно, и что моя мать играла в некоторых таких финалах не последнюю роль.

– Благодаря таким платьям, как это? – спросила Рори, приложив к коробке ладонь.

Солин выдавила улыбку, не то чтобы печальную, но с ощутимой горечью.

– Какая же счастливая сказка о любви – да без надлежащего платья, chérie24.

– Только для этого надо не просто платье, – с некоторым нажимом произнесла Рори, чувствуя уклончивость в ее ответе. – Для сказки нужно платье от Руссель. В них ведь есть что-то особенное, не так ли? То, что делает их приносящими удачу?

– Пейте свой кофе, Aurore. Пока он не остыл.

Рори послушно подняла чашку к губам.

– Простите, что так допытываюсь. Я просто надеюсь понять то, что прочитала в письмах. Все эти благодарные невесты, которые так поразительно обрели счастье и удачу… Притом все они признательны за это именно вам – как будто именно вы заставили эту удачу случиться. Я знаю, что говорят об этом люди, – мне самой об этом рассказала мать, – да и в письмах прямо указывается на то же самое. Что ваши платья… наделены магией.

Уголки рта у Солин снова изогнулись, придав ее лицу нечто кошачье.

– Каждая уважающая себя деловая женщина знает цену хорошей рекламной штучке. Зубная паста, вызывающая желание тебя поцеловать. Или сверкающие полы, пробуждающие зависть у соседок. Невесты жаждут волшебных сказок – и именно это я им и даю.

Рори скептически посмотрела ей в глаза.

– Вы хотите сказать, что сшитые вами платья никак не связаны с тем, что написано в тех письмах?

– Я хочу сказать, что люди склонны цепляться за те представления, что заставляют мир вокруг казаться лучше, нежели он есть на самом деле. И, пожалуй, в этом нет ничего неожиданного. Когда жизнь тяжела, такое тяготение к иллюзии помогает. Подозреваю, когда-то давно те письма тоже были для меня подобной иллюзией. Но жизнь научила меня, что даже в сказках героиня должна творить свою собственную магию… Или не творить – в зависимости от обстоятельств.

– Однако вы их все же сохранили. Вы же могли просто взять их и выбросить, но вы этого не сделали.

Солин глубоко вздохнула и очень медленно выпустила воздух.

– Тогда в моей жизни накопилось столько разного несчастья, столько душевной боли и потерь… куда ни кинь… Эти письма стали для меня своего рода способом запечатлеть хорошее и светлое.

– И тем не менее они оказались в коробке под лестницей.

Последовал неловкий промежуток тишины, но Солин наконец ответила:

– Перед кончиной Maman пыталась меня наставить, что есть время за что-то крепко держаться, а есть время – отпустить, и что мне необходимо научиться отличать одно от другого. Тогда я этого не поняла. Но потом пришло время – в какой-то момент, – когда я осознала, что должна уже отпустить те осколки своей жизни. Однако мне невыносима была мысль, что я с ними расстанусь навсегда. И я решила, что, если спрячу их от себя, если положу туда, где не буду их видеть каждый божий день, этого окажется достаточно.

Рори внимательно посмотрела на собеседницу поверх поднесенной ко рту кружки. Под безупречным стилем и старательно нанесенной косметикой в ее облике ощущался некий трагизм, почему-то сразу напомнивший ей Камиллу.

– Помогло?

– Должно быть, вам это покажется нелепым – стремление цепляться за столь болезненные напоминания о прошлом, – но это все, что у меня осталось от той части моей жизни. От Парижа и от той судьбы, которой я ждала.

«От той судьбы, которой я ждала», – эхом прокатилось в сознании Рори. Как легко эти слова слетели с губ Солин.

– Нет, мне это вовсе не кажется нелепым. Все мы находим какой-то способ с этим справляться.

– А вы, chérie? – спросила Солин, с неожиданной пронзительностью заглянув ей в глаза. – Вам тоже приходится… с чем-то подобным справляться?

Рори поерзала на стуле, чувствуя себя очень неловко и от самого вопроса, и от неотступного взгляда Солин.

– Я думаю, всем нам так или иначе приходится с чем-то справляться. – Она попыталась говорить небрежным тоном, но получилось только хуже. Явно пора было сменить тему разговора. – Мне очень грустно было узнать про ваше ателье. Про пожар, я имею в виду. А вы не думали вновь его открыть?

Солин опустила взгляд к коленям, как будто взвешивая свой ответ.

– Знаете, жизнь умеет дать нам знать, когда что-то подошло к концу. Это не всегда приятно, но всегда совершенно очевидно – так что стоит обратить на этот знак внимание. Я полжизни потратила на то, что пыталась достичь того, что для меня не предназначалось – и горько за это поплатилась. В какой-то момент все же нужно уметь распознавать посылаемые нам сигналы.

Рори отпила пару глотков кофе, гадая, что же это такое, к чему Солин так стремилась и почему для нее это не было уготовано.

– Думаю, у вас еще есть ко мне вопросы, – с некоторой даже резкостью спросила Солин. – Что ж, давайте, спрашивайте. Ответить на них, полагаю, мой долг.

Такая прямота этой женщины показалась Рори слегка обескураживающей и вместе с тем живительно бодрящей, особенно после осторожных разговоров с матерью.

– Тот бритвенный набор… Он ведь как-то связан с платьем, верно я поняла? Он принадлежал жениху?

– Да. Водителю санитарного фургона, которого убили на войне.

– А платье это – ваше?

Глаза Солин внезапно заблестели от слез.

– Должно было стать моим. Да.

– Простите. Мне не следовало так вас тревожить.

Солин слегка мотнула головой, словно раздраженная на саму себя.

– Прошу прощения, что распустила нюни. Просто… после пожара… Мне сказали, что там совсем ничего не осталось. Я никак не ожидала снова это увидеть.

– Ради бога, не извиняйтесь! Это я должна просить прощения, что растеребила ваши чувства. Пожалуйста, простите меня!

– C’est oublié, забыто, – пробормотала Солин и, взяв со стола салфетку, принялась осторожно промакивать глаза.

Рори изо всех сил постаралась не пялиться на нее в упор. Вплоть до этого момента руки Солин оставались на коленях, и лишь теперь она увидела перчатки: черные лайковые, с крошечными гагатовыми пуговками на запястьях – и совершенно неуместные в середине июня.

«Шрамы у нее не на лице. Они на руках».

Все же она отвела взгляд, делая вид, будто не заметила ничего необычного.

– Пока я не забыла, хочу поблагодарить вас, что согласились сдать мне в аренду дом. Я, если честно, уже было рассталась с идеей открыть галерею. А потом однажды переходила улицу – и тут вдруг на меня словно что-то снизошло! Я страшно расстроилась, когда Дэниел мне сказал, что этот дом не сдается и не продается. И я так рада, что вы все-таки передумали.

Солин подняла глаза к потолку.

– Мистеру Баллантайну хорошо известно, как найти ко мне подход. Он мне сказал, что вы задумали открыть галерею для начинающих и неизвестных художников. Он знал, что это меня смягчит. И когда вы планируете открыться?

Рори с облегчением непроизвольно выдохнула, когда их разговор перешел на более безопасную территорию.

– В октябре, если все пойдет как надо. Я была бы очень рада, если бы вы пришли на нее взглянуть, когда все будет закончено. А может, вы сможете прийти на само открытие? Для меня это была бы большая честь.

У Солин сразу заметно напряглись плечи.

– Благодарю вас, но нет. Я теперь уже почти что нигде не бываю. И в своем салоне не была с той самой ночи, когда все сгорело.

– Ни разу за все четыре года?!

– С ним связано много воспоминаний, знаете ли, – пожала плечами Солин. – И это… тяжело.

– Я ужасно сожалею. Из-за всего… что у вас случилось.

– Не берите в голову. Жалость для меня как яд. – Солин резко поднялась, оказавшись удивительно миниатюрной, несмотря на свои высокие каблуки. – Еще раз спасибо вам, Aurore. Было очень любезно с вашей стороны тратить время на такие хлопоты. А вам и вашей галерее я желаю bonne chance25.

Она взяла в руки сумку, и Рори заметила, как Солин пытается удержать ремешок пальцами, неуклюжими и плохо гнущимися в кожаных перчатках. Наконец, после нескольких попыток, ей удалось накинуть ремешок на плечо, однако коробка была чуть ли не с нее размером. Дай бог Солин вообще вынести ее из кафе, не говоря уже о том, чтобы в одиночку нести по запруженному тротуару.

– Если хотите, я провожу вас до машины, – предложила Рори.

– Спасибо, но в этом нет необходимости. Я уже больше не вожу машину. Тем более мой таунхаус отсюда совсем недалеко.

– Тогда давайте я вас подброшу до дома. А то коробка…

– Я и так уже доставила вам изрядно беспокойства, к тому же я вполне способна прогуляться пешком.

Рори скептически взглянула на туфли Солин. По вспучившимся от морозов бостонским тротуарам (последствия не одного десятка суровых зим в Южной Англии) хорошо ходить в кроссовках да балетках. А тонкие, как карандашик, шпильки вкупе с высокой коробкой вполне могли там обернуться катастрофой.

– Никакого беспокойства, – уверила она Солин, тоже вставая из-за стола и решительно беря в руки коробку. – Я припарковалась прямо тут, на улице.

Тогда Солин согласно кивнула, но было видно, что чувствует она себя неловко.

– Хорошо.

Рори придержала дверь, и вместе они вышли на тротуар. Она сама не могла бы объяснить столь внезапно нахлынувшую на нее заботливость. Солин Руссель и отдаленно не производила впечатление слабой и нуждающейся в опеке. И все же в этой женщине ощущалась какая-то особенная хрупкость – она напоминала разбитую фарфоровую статуэтку, у которой неправильно скрепили куски. И от слишком грубого обращения она может разлететься на миллион осколков. А Рори уже очень хорошо понимала, каково это.

Глава 11
Рори

Солин напряженно сидела на переднем пассажирском сиденье, спрятав глаза за темными хепбернскими очками и крепко стиснув на коленях сумочку. С того момента, как она назвала свой адрес в историческом районе Бикон-Хилл, обе они не произнесли ни слова. Свернув на Сидар-стрит, Рори сбавила газ и быстро взглянула на спутницу:

– Который дом?

– Вот этот, – указала Солин, – с красной дверью. Высадите меня прямо здесь. Я спокойно донесу коробку.

Рори «притерла» машину к бордюру и заглушила мотор.

– Я вам помогу.

Не успела Солин запротестовать, как Рори вышла из машины и достала с заднего сиденья коробку. Солин какое-то время пыталась отстегнуть ремень и, справившись наконец, тоже выбралась из машины на асфальтовую дорожку. Держа наготове ключи, она плавно двинулась к двери.

Рори направилась вслед за ней, на ходу разглядывая старинный георгианский фасад особняка. Заметно состарившиеся красные кирпичные стены, глянцевые черные ставни, по дымоходу с каждого конца дома. И все это в одном из самых привлекательных районов города. Судя по всему, Солин неплохо потрудилась на собственное благо.

Немного повозившись с ключами, Солин толкнула внутрь дверь и вошла в дом. Рори оставалось лишь последовать за ней в просторную прихожую, где сразу привлекали внимание вычурный резной столик на одной ножке и роскошная люстра в стиле ампир. Солин сразу же сняла темные очки, положив их на стол рядом с сумочкой, и стала стягивать перчатки.

Какое-то время Рори с некоторой неловкостью просто смотрела на это, пока не поняла, что у Солин не получается их снять.

– Похоже, там трудная застежка. Давайте, я вам помогу.

Плечи Солин поникли, точно лепестки у внезапно увядшего цветка. Не ответив ни слова, она протянула руки к гостье. Поставив коробку на пол, Рори расстегнула обе перчатки, потом встретилась взглядом с Солин.

– Хотите, чтобы я их…

Та кивнула.

– Только не стягивайте их за пальцы. Надо отогнуть манжеты и снять, потихоньку выворачивая.

Рори стала делать, как ей велели, и, задержав дыхание, потянула за краешек лайковой кожи. Когда первая перчатка сошла с руки, послышался легкий вздох, хотя она даже не поняла, ее ли это был вздох или хозяйки дома. Женщина протянула ей вторую руку, и Рори вновь взялась за дело. На сей раз она обратила внимание, что Солин слегка прикусила нижнюю губу. Видимо, мучилась она не одной неловкостью.

Когда все было сделано, Рори положила перчатки на стол – обмякшие, вывернутые наизнанку, напоминающие сброшенный хитин какого-то огромного насекомого. От этой мысли по ее телу пробежала дрожь, и Рори поскорее отвела взгляд, снова развернувшись к Солин, которая тем временем уже массировала кисти рук протяжными, повторяющимися поглаживаниями. Руки ее местами были восковато-белыми, местами ярко-розовыми и морщинистыми, со скрюченными, похожими на птичьи когти, пальцами. Рори поспешила отвести взгляд, чтобы не показаться невоспитанной.

– Смотрите, не стесняйтесь, – невозмутимо произнесла Солин.

Тогда Рори внимательнее посмотрела на поврежденные кисти женщины, и у нее в горле застрял комок. Стянутые ладони и утолщения давно заживших рубцов, немного перепончатый вид пальцев. Руки, совершенно бесполезные для женщины, которая всегда зарабатывала себе на жизнь иголкой с ниткой.

– Это случилось при пожаре, – пояснила Солин. – Хотя, разумеется, вы и сами уже это поняли.

Рори кивнула:

– А я думала, почему в июне вы носите перчатки?

– Людям неловко видеть мои шрамы, поэтому я их скрываю. Хотя в последнее время это случается совсем не часто. Куда проще держаться подальше от людей, чем выносить их жалость. Они не виноваты, что так вышло, но все равно при виде шрамов чувствуют себя ужасно.

У Рори едва не слетело с языка, что, мол, ей очень жаль, но она вовремя себя остановила. Никакой жалости, напомнила она себе.

– Поэтому вы так и не открыли больше свой салон? Из-за того, что случилось с руками?

– Какое-то время я надеялась, что смогу вернуться к прежней жизни. Мне так хотелось верить, что врачи способны сотворить чудо. И, думаю, они и сами в это верили – сначала. Но оказалось слишком уж много повреждений.

– У вас это… болит?

– Не так, как вы, наверно, думаете. Большей частью руки у меня онемели. Рубцовая ткань ведь не имеет нервных окончаний. Но есть такая штука, называемая контрактурой, которая возникает вследствие глубоких ожогов, особенно на кистях рук. Когда рубцовая ткань формируется, она стягивает пальцы к середине кисти или же выкручивает их вбок.

Солин снова подняла руки, как бы предлагая Рори взглянуть на них поближе. На правой руке ногти в большинстве своем сошли напрочь, отчего кончики пальцев торчали голыми и блестящими.

– Вы не поверите, но мне еще, можно сказать, повезло: как правило, я не мучаюсь болью. Но когда приходится слишком долго находиться в перчатках, пальцы оказываются слишком вытянуты, и суставы начинают ныть. Как при артрите, наверное.

– А есть ли… А это никак не оперируется или что-то еще?

Солин принялась снова массировать руки, попеременно разминая каждую ладонь подушечкой большого пальца и невольно морщась, когда попадала на зарубцевавшиеся участки кожи.

– Я перенесла шесть операций. Удаление омертвевших тканей, восстановление сухожилий, пересадка кожи. Каких только лонгет и шин мне ни накладывали! А потом пришло время всевозможной терапии. И прессотерапия, и стретчинг… – Солин пожала плечами. – Рано или поздно, всему наступает конец. Мне прописывали всевозможные упражнения для улучшения гибкости и подвижности суставов. Какое-то время – пока верила, что есть какая-то надежда, – я все их проделывала, но в итоге перестала. С того момента, как я поняла, что больше никогда не смогу взяться за иглу, я уже не видела в них смысла.

Рори даже возмутила такая категорическая обреченность, непоправимость в ее голосе.

– Разве для непосредственно швейной части вы не могли кого-либо нанять?

Взгляд Солин скользнул к коробке, стоявшей у ног гостьи.

– С моими платьями это не получится. Там очень тонкая работа… и весьма особенная.

– Но вы же могли кого-то обучить своему искусству. Какую-нибудь ученицу.

– Тому, что я делаю, невозможно научить, и это должно быть сделано вручную – то есть именно моими руками.

– Моя мать хорошо помнит ваше ателье. Она сказала, это был самый изысканный свадебный салон в городе. Жаль, что я не видела его в те годы… – Рори вовремя спохватилась. – Простите… Я лишь хочу сказать, что там, наверное, было очень красиво.

Солин сделала пару шагов вглубь дома, потом остановилась и обернулась через плечо:

– Идите за мной. И возьмите коробку.

Они прошли через большую гостиную с матовыми сизовато-серыми стенами и длинным диваном, обитым кожей карамельного оттенка, затем, миновав стеклянные французские двери, оказались в небольшом кабинете.

Это была теплая и уютная комната, хотя и довольно лаконично обставленная. Антикварный письменный стол, кресло для чтения, низенький столик перед камином, стеллаж со старинными книгами в кожаных переплетах. Однако внимание Рори привлекло скорее то, что висело на противоположной стене: коллажи, вставленные в одинаковые черные рамки. Фотографии, вырезки из газет, обложки журналов, небрежные карандашные наброски платьев, сделанные Солин. Заглядевшись, Рори спустила коробку на пол и придвинулась поближе, изучая под коллажами подписи, многим из которых было уже лет тридцать.

«Ooh-là là! В Бэк-Бэй появится изысканный вкус Парижа!»

«Свадебная высокая мода скоро нагрянет и в Бостон»

«Знаменитый бант от Руссель – непременный элемент платья невесты в новом сезоне»

Фотографии были изумительными. Вот Солин хлопочет над своим воздушным творением, держа во рту булавки. Вот, взгромоздившись на лестницу, вытягивает с полки рулон ткани. Вот расправляет большой бант из тафты на талии тоненькой, как тростинка, блондинки. На какое-то мгновение Рори задержалась взглядом на последней фотографии, разглядывая руки Солин. Длинные, с заостренными кончиками пальцы, ногти с очень аккуратным маникюром. Такие красивые и такие искусные… и настолько искалеченные сейчас.

На последнем снимке был запечатлен сам салон. Сфотографирован он был для разворота свадебного журнала «Boston Bride» четыре года назад – менее чем за год до пожара. Странно было видеть его таким, каким он представал в те годы, – изящно обставленный, в оловянно-кремовых тонах. Каждая мелочь была тщательно подобрана – и все, казалось, несло в себе дух Франции. По крайней мере, именно так и представляла для себя Рори французский антураж.

На фотографии большого эркерного окна, сделанной с улицы, изящными золотыми буквами было выведено название свадебного ателье, однако Рори не смогла разобрать слова.

– А что там написано? – повернулась она к Солин.

– «L’Aiguille Enchantée», – тихо ответила та. – Это означает: «Зачарованная игла».

– «Зачарованная игла», – мечтательно повторила Рори. Даже от названия веяло доброй магией! – Идеальное название для салона, где продают сказочные платья и счастливый, как в сказке, конец.

– Все это – одна фантазия, – довольно резко возразила Солин. – Нелепица, передаваемая родом Руссель из поколения в поколение.

– Вы совсем не верите в сказки?

– С некоторых пор – уже нет.

Рори вгляделась в отражение Солин, оказавшееся в стекле одной из коллажных рамок.

– Но все же когда-то верили?

– Сказки порой бывают довольно опасны, Aurore. С ними очень уж просто забыть, что их мир – вымышленный. И тогда – не успев даже что-то понять – мы пропадаем, затерявшись в них навсегда. Вот почему так необходимо научиться спокойно и вовремя отпускать то, что уже прошло, и жить с тем, что осталось.

У Рори по позвоночнику пробежал холодок. Разумеется, Солин имела в виду собственную потерю – некоего «Э.В.П.». Однако эти слова с тем же успехом могли подойти и для нее. В их историях чувствовалась несомненная схожесть. Страсть к творчеству, потерянная любовь, их склонность удаляться от мира, – а теперь их свел и тот дом.

Что это? Совпадение? Или какая-то невидимая рука вывела Рори к тропе этой женщины с ее трагической судьбой и не понадобившимся свадебным платьем? Быть может, это своего рода предостережение о том, что бывает с человеком, который слишком отчаянно хватается за надежду обрести счастливый финал?

– Э.В.П… – тихонько произнесла Рори.

– Его звали Энсон.

– Значит, Энсон… И вы по-прежнему… Он для вас не забыт?

– Я думала, что смогу его забыть. Но нет, я по-прежнему хорошо его помню. – Солин глубоко вдохнула и медленно выпустила воздух. – В первое время он мне виделся везде. Как ловит такси на улице. Среди толпы у стойки ресторана. В окне парикмахерской. Он был везде – и в то же время нигде.

– И это по-прежнему с вами бывает?

– Иногда.

Ее ответ вселил в Рори какой-то неизъяснимый страх.

– Как же вы это переносите?

Солин опустила ресницы.

– У всех нас есть свои призраки былого, chérie. Лица людей из нашего прошлого. Вот только не всегда они остаются в этом прошлом. Порой они вновь появляются, когда мы меньше всего этого ждем. Вот почему я и убрала эту коробку под лестницу. Потому что не смогла больше это выносить.

Внезапно Рори полной мерой прочувствовала это страдание. Всю боль, что накатывает на тебя по ночам, когда смыкаешь глаза, и не уходит утром, когда просыпаешься, чтобы начать новый день. Эту глухую пустоту вместо сердца. И не успела она как-то взять себя в руки, глаза ее наполнились слезами.

Солин прищурилась, встревоженно глядя на нее:

– Chérie, что такое? Вам плохо?

– Нет. Я в порядке. Но мне надо идти.

– Что-либо не так?

– Нет, все нормально. Правда. Мне не следовало докучать вам вопросами. – Едва не споткнувшись о коробку на полу, Рори проскочила мимо Солин и заторопилась к входной двери. – Провожать меня не надо. Я сама найду выход.

– Aurore…

Рори, не останавливаясь, торопилась к дверям, рассчитывая оказаться снаружи до того, как устроит тут жалкое море слез. Она получила то, чего хотела. Она так жаждала узнать историю Солин Руссель – и она это узнала. И теперь, поспешно ретируясь к двери, Рори не могла не мучиться вопросом: не приоткрылся ли ей только что, в придачу, будущий образ и себя самой?

Глава 12
Солин

Мы продаем обещание жить долго и счастливо, однако далеко не всем суждено обрести такой прекрасный сказочный конец. Одним это не дано, другие не желают, а еще очень многим приходится объяснить, что они этого не достойны.

И именно та, что «ткет заклинания», должна определить, кто из них кто.

Эсме Руссель. Колдунья над платьями

20 июня 1985 года.

Бостон

С первым глотком вина я в наслаждении прикрываю глаза. Луи Жадо Жевре-Шамбертен! Порочная моя слабость! С изумительными оттенками шоколада и спелой вишни, он обволакивает язык и нежным бархатом проскальзывает по горлу. Дорогой и восхитительный напиток. Забавно: чтобы познать достоинства французских вин, мне понадобилось проделать такой долгий путь в Америку! Maman никогда не держала в доме вина. Но здесь я научилась его ценить. Возможно, чуточку больше, чем мне требуется. Но оно помогает мне отвлечься от моих несчастных рук. И от боли. И… от всего прочего. Или, быть может, я лишь притворяюсь, что мне это помогает?

События сегодняшнего дня меня немало потрясли. И по причинам, мне слишком хорошо понятным, и по таким, что я не понимаю вообще. Я нечасто приглашаю в дом посторонних. Точнее, совсем не приглашаю. У меня не бывает ни званых обедов, ни коктейльных вечеринок, ни ланчей с друзьями. У меня нет ни друзей, ни подруг. Oui, я понимаю, как печально это звучит. Печально и жалостно. Однако я не нуждаюсь ни в чьей жалости. Этот выбор я сделала несколько лет назад. После пожара. Мне кажется, вся моя жизнь теперь разделяется на до и после пожара. Хотя едва ли можно сказать, что после той страшной ночи у меня была какая-то жизнь. Но это, опять же, мой выбор.

Даже не припомню, когда последний раз здесь кто-то разделил со мной компанию. Год назад? Нет, пожалуй, что раньше… Да и то это были лишь Дэниел с женой – еще в предыдущее Рождество. Я вполне комфортно чувствую себя одна – или, по крайней мере, я к этому привыкла. И тем не менее я с удивлением ощутила внезапно нахлынувшее сожаление в тот момент, когда услышала, как за этой девушкой закрылась дверь. Впрочем, в этот день меня вообще много что удивило. И ее неожиданный звонок Дэниелу. И связка старых писем. И платье… Mon dieu… Господи… мое платье… Воспоминания, от которых я столько лет пряталась. И теперь они меня все-таки отыскали. Потому что меня нашла Аврора Грант.

Рори… Девушка, воскресившая мое прошлое.

Когда она только вошла в кондитерскую, на краткое мгновение мне показалось, что я ее уже знаю. Возможно, одна из моих бывших клиенток. Или одна из невест, получивших отказ. В ней словно было что-то знакомое – некая связь, которую я ощутила в тот момент, как наши взгляды встретились. И все же, когда она подошла ближе, я поняла, что ошиблась. Мы никогда не были знакомы.

Вот только я все равно ее узнала. Она как будто была мною. Вернее, моей тенью, когда я была в том же возрасте. Потерянная. Сокрушенная горем. Отчаянно надеющаяся увидеть хоть слабый проблеск света в конце невероятно темного тоннеля. Она оказалась очень милой девушкой. С симпатичным заостренным личиком и здоровой, кровь с молоком, комплекцией. С глазами цвета неба в ту пору, когда надвигается шторм – не голубыми и не серыми. И с копной медовых волос, постоянно падающих на лицо. Ловкий способ укрыться от внешнего мира.

Это мне как раз очень знакомо – нежелание, чтобы все видели твою тоску и скорбь. Тебе кажется, что так ты одна, приговоренная судьбой к страданию. Разумеется, это неправда – но ощущается именно так. Остальной мир движется дальше, живя своею жизнью и вынашивая свои мечты, – в то время как ты словно застыла, навеки подвешенная в этом моменте, когда твой земной шар перестал вращаться и почва внезапно ушла из-под ног. Ты начинаешь существовать словно бы в бесконечном вакууме, где кругом одна пустота и бесконечный мрак, и свет мало-помалу становится для тебя невыносимым.

Ей очень хотелось узнать мою историю, она так надеялась, что я тотчас же открою коробку, и явственно была разочарована, поняв, что я не собираюсь этого делать. И все же она предприняла все возможное, чтобы оказать мне добрую услугу. Теперь я чувствую себя просто обязанной, по крайней мере, удовлетворить ее любопытство.

Она так деликатно задавала мне вопросы, стараясь не затрагивать мои чувства. Бывает особый вид сочувствия, который появляется, когда людей связывает схожее горе. Этакая невидимая нить, что связала нас с ней – рану с раной. Иначе почему бы я позволила ей довезти меня до дома? А потом эта неловкая катавасия с перчатками – когда я сама, можно сказать, предложила ей взглянуть на мои кисти.

До сих пор перед глазами ее выражение лица, когда я вытянула перед ней руки. Скорее, нежность, а не жалость. За это я готова была ее расцеловать! А потом, когда в ее глазах вдруг появились слезы и она ринулась из дома – мне хотелось побежать за ней, обнять покрепче и дать ее сердцу вволю выплакаться. У нее явно есть своя история. И, похоже, довольно печальная. Настолько печальная, что она не смогла скрыть свои переживания, хотя и очень старалась.

Не знаю, что произошло в жизни Авроры Грант, чтобы она так горевала. Знаю одно: что-то у нее случилось. Впрочем, она еще молода. И у нее есть время, чтобы не очутиться в мрачной пустоте. Новая галерея станет для нее спасательным кругом. Как для меня мой салон. Мне, кстати, понравилась эта идея – открыть галерею для неизвестных художников. И название понравилось – «Неслыханное дело». В общем, мне эта девушка приглянулась. И по душе пришлось то, что она сказала о здании салона – как будто оно ждало именно ее. Что ж, возможно, так и есть – и ее ниточке жизни суждено потянуться как раз оттуда, где оборвалась моя. Судьба взяла наши две ниточки и свила воедино. Возможно, и не в цельную нить – но уж точно в неразрывную.

Добавив в бокал вина, я возвращаюсь в кабинет, невольно задерживаясь перед стеной с фотографиями в рамках. В последнее время я редко их разглядываю – особенно теперь, когда боль потерь стала особенно тяжела. Однако сегодня, когда здесь была Рори, я поймала себя на том, что всматриваюсь в снимки из-за ее плеча, пытаясь увидеть их ее глазами, как будто бы впервые. И когда она, разглядывая фотографию витринного окна, неожиданно спросила, не забыла ли я Энсона, я внезапно уловила в рамке наши отражения. Она смотрела на меня, и на какую-то долю секунды мне показалось, будто там стоит сам Энсон – его образ словно наложился поверх ее лица. Я моргнула, и тут же он исчез, оставив в стекле лишь наши с Рори лица.

Это была, конечно, чистая случайность, коварная игра света и памяти, но в тот момент это казалось настолько реальным! Настолько неожиданно и болезненно реальным!

Коробка с платьем все так же стоит на полу – там, где ее Рори и оставила. Я переношу ее к креслу и некоторое время просто сижу там, держа коробку на коленях. Мне нет ни малейшей надобности ее открывать. Я и так прекрасно знаю, что внутри: кусочки моего прошлого, грозящие зарыться поглубже в мою душу, точно раненые животные. Напоминания о моем несостоявшемся счастливом финале. Мне казалось, они уже остались в прошлом, сосланные в темный закуток под лестницей, а потом сгоревшие дотла. Но теперь их вытащили на свет божий, и мне ничего не остается, как снова все вспоминать.

Когда я снимаю крышку и разворачиваю тонкую бумагу, у меня замирает дыхание. Мое творение все такое же, каким я его помню – мерцающее и воздушно-белое, точно пена. Я провожу ладонями по бисерной отделке платья, вспоминая те долгие ночи, когда я втайне от матери его шила. Узнай об этом Maman, то ни за что бы не одобрила. Она бы сочла, что это непростительная трата времени и материала, поскольку к тому моменту, как я его закончила, во Франции почти не осталось женихов. И все же, уезжая с родины, я забрала его с собой. Потому что еще верила в девичьи грезы о собственном счастливом сказочном финале. В то, что однажды я надену свое прелестное платье с его хитроумной магией и докажу Maman, что она ошибалась. Докажу, что все женщины из рода Руссель ошибались. И это почти что сбылось… Вот только в итоге я абсолютно все потеряла.

От нахлынувших слез начинает саднить горло, и, отставив коробку в сторону, я выключаю свет. Я думала, что к этому готова, но оказалось, что вовсе нет.

Поигрывая пальцами с опустевшим бокалом, я направляюсь по коридору к спальне. Я устала, и у меня болит голова. Я успела забыть, как шумно бывает в общественных местах и сколько сил они у меня отнимают. Мысленно я уже стремлюсь к пластиковому пузырьку, стоящему у меня в тумбочке возле кровати, – к лекарству, унимающему боль, которое выписал мне один из врачей в тот день, когда я покидала клинику. Я перестала принимать таблетки уже через неделю. От них я чувствовала себя очень заторможенной. Однако пузырек по-прежнему стоит на месте. Моя страховка на случай, если ночи станут невыносимо длинными или дни – чересчур пустыми. Время от времени я о нем вспоминаю. Иной раз даже достаю из тумбочки, высыпаю на ладонь пилюли и представляю, как разом все их проглочу. Разумеется, я не собираюсь это делать. По крайней мере, сегодня у меня совсем другие планы.

В темноте я раздеваюсь и забираюсь в постель. Мои мысли сами собой возвращаются к Рори. Если бы я попыталась «считать» ее так, как учила меня Maman, – то что бы я, интересно, увидела? Думаю, она легко бы поддалась этому. В этом смысле она в точности как я – вернее, какой я бывала в ее годы. Раскрытой всему миру. Maman вечно ругала меня за это. Мол, я ничего не способна утаить – мое лицо немедленно меня выдаст.

Когда-то именно так оно и было, однако за долгие годы я научилась скрывать от всех великое множество вещей. И от себя, пожалуй, тоже. Страдание делает нас закаленнее и жестче, и каждое новое горе, каждое жестокое разочарование накладывает еще один слой защиты – точно перламутр над жемчужиной, – и вот мы начинаем считать себя непроницаемыми, неуязвимыми, полностью защищенными и от настоящего, и от нашего прошлого…

Какие ж мы глупцы, что в это верим!

Глава 13
Солин

Порой может возникнуть соблазн использовать свою магию ради собственной корысти. Однако такие проступки всегда имеют скверные последствия, которые непременно падут на будущие поколения.

Эсме Руссель. Колдунья над платьями

11 декабря 1942 года.

Париж

Два с половиной года фашистской оккупации напрочь опустошили Париж.

Никогда не забуду того утра, когда они вошли в город. Их солдат я услышала еще до того, как смогла увидеть – точно отдаленные раскаты грома. Я тогда спешила по Рю Лежанр, направляясь в сторону площади Согласия. Уж не знаю, что я ожидала увидеть, когда свернула к Елисейским Полям. Надо думать, войну – как я себе это представляла. Как охваченные всеобщей тревогой парижане выходят на улицы в последней попытке противостоять захватчикам. Как солдаты размахивают автоматами, захватывая в плен жителей. Ожидала увидеть кругом оружие, взрывы гранат. Огонь. Кровь. Хаос войны.

Однако никакого хаоса не наблюдалось. На самом деле во всем происходящем был какой-то странный, зловещий порядок – этакая жуткая стальная точность, от которой перехватывало дух. Мотоциклы, лошади, колонны танков и бронемашин – а также тысячи и тысячи марширующих в ногу солдат, безукоризненных в своих одинаковых касках и серо-зеленой форме. А возмущенных парижан я не обнаружила вовсе. Вместо этого вдоль тротуаров выстроились молчаливые, удивленные зеваки, словно завороженные военной машиной, поглощающей их город целиком. Вернее, то, что на данный момент от города осталось.

Богатые и с хорошими связями парижане уже несколько недель торопливо покидали город – на автомобилях, на поездах, на запряженных лошадьми повозках, запруживающих дороги. Все они устремлялись к побережью, знаменуя собой массовый исход. Магазины и салоны закрылись. Гостиницы опустели. В театрах погас свет. Даже на рынке притихла суета в ожидании вражеского вторжения. И вот в июне 1940 года это случилось. Солдаты гитлеровского вермахта взяли город без единого выстрела, и уже к концу первого дня над Триумфальной аркой и Эйфелевой башней взметнулась свастика.

С того страшного дня жизнь превратилась в сплошное размытое пятно. В городе введен комендантский час, который строго соблюдается. Французские уличные указатели и знаки сменились немецкими. И часы переведены на немецкое время – унизительно-дразнящий жест и без того деморализованному городу. Теперь даже наше время нам не принадлежит.

Французские газеты закрылись, а все радиоканалы настроены на пропагандистское вещание нацистов. Еще повсюду висят плакаты, призывающие нас воспринимать оккупантов как друзей. Будто мы не чувствуем, как все сильнее сжимается их жесткая хватка у нас на горле.

На еду и одежду введены карточки довольствия, что привело к бесконечным очередям за самым необходимым. Париж превратился в город, одержимый вопросом еды. Где и что найти, сколько можно себе позволить, надолго ли удастся растянуть… Женщины бо́льшую часть дня проводят в поисках яиц или косточки для супа, в то время как еще уцелевшие журналы учат, как растянуть масло на более длительное время, добавляя туда желатин, или как испечь пирог без яиц. Запасы моей прозорливой Maman дают нам возможность меньше страдать от нехватки продуктов, но и наши накопления исчезают с пугающей скоростью.

Куда-то съездить теперь тоже затруднительно. Бензина нигде нет, так что остаются велосипеды или метро. Ну, или ходить пешком, что я обычно и делаю. Нацисты повсюду – в кафе и в магазинах. Они праздно шатаются по всем углам, пьют наше вино, заигрывают с нашими женщинами и в целом ведут себя так, будто все во Франции принадлежит им и можно брать, что захочется. Впрочем, полагаю, так оно на самом деле и есть.

Сильнее всего от нацистов страдают евреи. Мало того, что у них забрали все движимое и недвижимое имущество, так называемый Statut des Juifs26 не позволяет им заниматься определенными профессиями, ходить в театр или в большинство магазинов за покупками – и даже иметь собственное радио. Всех евреев старше шести лет обязали носить отпечатанную на одежде желтую звезду с надписью «Juif» – прямо на сердце, чтобы проще было распознавать их во время рейдов. Для этого их заставляют использовать весь запас карточек, выдаваемых на одежду. Некоторые пренебрегают новым законом, хотя и сильно при этом рискуют. Тех, кого отлавливают фашисты или обличают им сочувствующие, безжалостно бьют… или того хуже.

А еще у нас начались массовые облавы. Тысячи евреев (большей частью женщин и детей), которых несколько дней продержали без еды и питья, сначала отправили во временный лагерь в Дранси, после чего затолкали в вагоны для скота и увезли. Операция «Весенний ветер», как назвали одну из подобных облав, была подготовлена и проведена французской полицией27.

Нашей же собственной полицией!

Впрочем, это было лишь начало. До нас понемногу доходят подробности того, что творится в так называемых «лагерях смерти». Доносятся слухи о газовых камерах и печах, о траншеях, доверху заваленных мертвыми телами. Евреи уничтожаются по всей Европе. Причем французское правительство помогает в этом нацистам.

Новости – нормальные новости о том, что реально происходит, – как и большинство парижан, мы получаем из вещания компании Би-би-си на канале Radio Londres или из подпольных газет, тайком передаваемых из рук в руки. Как и за все прочее в нынешнее время оказаться пойманным с такой газетой означает подвергнуться суровейшему наказанию.

Maman воспринимает эти новости особенно болезненно, что меня немного удивляет. Прежде она никогда не была сентиментальной и слезливой, но, видимо, после двух лет пребывания в нашем городе фашистов мы все уже вымотаны до предела. К тому же и болезнь теперь крепко взялась за Maman: приступы кашля у нее настолько тяжелые, что она вынуждена прибегать к снотворному, чтобы ночью хоть чуточку отдохнуть. А еще у нее на носовых платках стала появляться кровь, но до недавних пор я притворялась, будто этого не знаю, пока она уже просто не смогла больше скрывать это от меня. Сейчас, когда с приходом новой зимы запасов топлива для обогрева уже нет, состояние матери совсем плачевное.

Когда выпадает какая-то мелкая работенка, это целиком ложится на меня. В основном это перешивание и подгонка одежды, – но я радуюсь всему, чем можно заполнить долгий день. А потом вечерами, когда мы опускаем затемняющие шторы и Maman засыпает, я продолжаю работу над своим платьем, хотя сильно сомневаюсь, что она проживет достаточно долго, чтобы увидеть его законченным.

Однажды поздним вечером Maman зовет меня к себе в комнату и велит придвинуть поближе стул. Мне больно видеть, как она изменилась. Все мы изрядно отощали за это время, – но у Maman худоба совсем другого рода, более жестокого и безжалостного. Это медленное разрушение организма, угасание, от которого кожа на лице туго обтягивает кости. И все же глаза ее, беспокойно скользящие по мне, сейчас блестящие и необыкновенно живые.

– Садись, – говорит она, похлопывая меня по руке, когда я пытаюсь потрогать ее лоб. – Мне нужно кое-что тебе рассказать. То, что я должна была бы рассказать тебе еще несколько лет назад.

– Тебе бы лучше отдохнуть, – говорю я, рассчитывая отделаться от этого разговора. Мне совсем не хочется обсуждать сейчас смерть. Или фашистов. Или то, как трудно сейчас стало что-либо достать. В последнее время мы ни о чем другом почти не говорим. – Поговорить мы можем и попозже. Когда ты немного поспишь.

– То, что мне надо тебе сказать, не может ждать до завтра.

Тогда я киваю, ожидая продолжения.

– Подойди-ка к комоду. В верхнем ящике, в самой глубине, найдешь коробочку. Принеси ее мне.

Коробочка лежит именно там, где она и сказала. Точнее, ювелирный футляр, обтянутый зеленым бархатом, размером примерно с мою ладонь. Я приношу его к кровати и снова сажусь на свой стул, с немалым изумлением видя, как Maman с неизъяснимой нежностью прижимает коробочку к груди. Когда ее взгляд наконец встречается с моим, у меня возникает ощущение, будто она успела даже забыть, что я здесь.

Дрожащими пальцами Maman пытается открыть крышку, но, сдавшись, протягивает футляр мне:

– Открой, пожалуйста.

Я открываю его, сама не замечая, что невольно задерживаю дыхание. Внутри футляра – медальон в форме подушечки с выгравированной парой лилий. Я встречаюсь взглядом с Maman. Она на мгновение прикрывает глаза и едва заметно кивает.

После недолгой заминки с замочком передо мной открывается лицо незнакомца. Он красив – какой-то резкой, угрюмой красотой, – с высокими скулами, глубоко посаженными глазами и целой копной густых темных кудрей. Губы у него полные, едва ли не по-женски, и чуточку приподнятые по краям, как будто он пытается выдавить улыбку.

– Его зовут Эрих Фриде, – тихо произносит Maman. – Он был студентом Парижской консерватории в то лето, что предшествовало твоему рождению.

Голос ее умолкает, хотя, продолжая рассматривать фотографию, я чувствую на себе ее внимательный взгляд. Наконец до меня доходит смысл ее слов. «Лето, что предшествовало твоему рождению». Я поднимаю взгляд на Maman, и вопрос, точно острая кость, застревает у меня в горле.

– Это твой отец.

Отец… Это слово звучит настолько чуждо и непривычно в маминых устах. Однако взгляд ее совсем не дрогнул.

– Почему ты мне сейчас об этом рассказываешь?

– Потому что мы никогда с тобой о нем не говорили. И нам необходимо сделать это сейчас.

Мне всегда любопытно было узнать, кто же он – тот мужчина, которому удалось найти брешь в крепких маминых доспехах. Но внезапно я понимаю, что не хочу сейчас говорить о нем – или выяснять, почему она решила вдруг затеять этот разговор.

– Когда мы с ним впервые встретились, он шел на репетицию, а мне надо было отнести платье на Рю де Мадрид, рядом с его консерваторией. Тогда все утро шел дождь, и на улицах повсюду были лужи. Я собиралась перейти дорогу на перекрестке, когда слиш-ком быстро проехавшая мимо машина окатила меня грязной водой. Посмотрев на коробку с платьем, я испугалась до смерти. Она была в грязи и стремительно намокала. Единственное, о чем в тот момент я думала: «Если платье будет испорчено, Maman меня убьет». И тут подоспел он, протянув мне носовой платок.

– Эрих, – произношу я медленно, словно привыкая к непривычному звучанию.

– Да, Эрих… – Столь редкая для матери улыбка будто сглаживает морщины, прорезанные на ее лице тяжелой болезнью. – На нем был белый летний костюм, идеально на нем сидевший, и черно-белые броги – такие блестящие, что, глядя в них, можно было бы попудрить себе нос. Такой, знаешь, красивый и элегантный, в канотье и с безупречно завязанным галстуком. И я рядом – как мокрая грязная кошка.

– И он тут же в тебя влюбился, – продолжила я, прочитав остальное в ее глазах.

Выражение ее лица стало нежным и мечтательным.

– Мы оба влюбились с первого взгляда. Он был настолько красив, что, когда спросил, как мое имя, я даже не сразу его вспомнила. Как будто у меня все разом стерлось из сознания. Как будто до встречи с ним ничего в моей жизни не происходило. Он помог мне отчистить коробку, потом наклонился вытереть грязь с моих туфель. А я так заволновалась, что случайно сбила с его головы шляпу прямо на дорогу, и мы с ним так рассмеялись, что ни один не мог остановиться. Потом он дал мне свой пиджак, чтобы прикрыть мою промокшую одежду, и весь остаток пути прошел со мной.

Я ловлю себя на том, что улыбаюсь. Я никогда не представляла такой свою Maman – молодой женщиной на пороге великой страсти.

– А что было потом – после того, как ты доставила платье заказчице?

– Мы проводили вместе каждую свободную минутку. Обычно в каком-нибудь парке. Мы не так часто виделись, но нам этого бывало достаточно. Он приносил с собой покрывало и какую-нибудь снедь, а я придумывала более-менее весомый предлог, чтобы улизнуть из дома. Мы вместе перекусывали, а потом он играл мне на скрипке. Это было так замечательно! Казалось, всякий раз, беря в руку смычок, он рассказывал мне какую-то историю. Я даже ходила на несколько его концертов в консерваторию. На сцене играл целый оркестр, – а я слышала только его! Так мне, по крайней мере, тогда казалось.

– А как долго это продолжалось?

– Семь месяцев и тринадцать дней.

Такая быстрота и точность ответа приводит меня в изумление.

– Что же произошло?

– Он закончил учебу, и ему надо было возвращаться домой.

– Домой?

Maman, морщась, прикрывает глаза.

– В Берлин.

Ее душевное страдание, кажется, физически ощутимо – и настолько для нее нехарактерно. Возможно, потому, что я привыкла считать ее неспособной на подобные чувства.

– Мне очень жаль, мама, что он тебя оставил.

Глаза ее медленно открываются, темные и бездонные.

– Это я решила расстаться, – почти шепотом произносит она. – Я оборвала наши отношения.

– Ты? Но зачем?

– Он хотел, чтобы я поехала с ним в Германию и вышла за него замуж. Но твоя бабушка мне это запретила. Даже когда я сообщила ей, что у меня будет ребенок.

– Из-за салона?

– Из-за войны, – тихо отвечает она. – Эрих же был немец, boche28, как их прозвали тогда, да и сейчас так называют, наверное. Maman так никогда и не простила им того, что случилось на Сомме29. Там столько наших ребят погибло, их тысячами буквально забивали в окопах. Она никак не могла этого простить. Да и многие другие не могли. Она сказала, что выйти замуж за немца куда позорнее, чем родить внебрачного ребенка.

– Только и всего? И ты просто позволила ему уехать?

Maman кивает, испуская бесстрастный вздох.

– Родители у него умерли, а сестры на время его учебы отправились жить к тетушке. Ему пора было возвращаться к своим семейным обязанностям. Я просто не могла заставить его здесь остаться, – глухим шепотом объясняет она. – Если бы я ему сказала о тебе, он бы непременно остался.

Я ошарашенно смотрю на нее:

– Ты так и не сказала ему, что беременна?

Мать отворачивается.

– Это бы только усложнило все для нас обоих. У каждого из нас была своя… ответственность.

Я не свожу с нее изумленных глаз, пытаясь понять услышанное. Не то чтобы мне так сильно не хватало отца – трудно испытывать нехватку того, кого у тебя никогда не было, – однако ее доводы мне кажутся нелепыми.

– Разве может быть что-то более ответственное, чем выйти замуж за отца своего ребенка?

– Все было не так просто, как кажется. Ведь надо же было подумать и о нашем салоне. Я не могла оставить Maman с одной лишь Лилу в помощницах. Тем более что я знала наверняка, что сестра не будет здесь жить. Еще когда мы были совсем девчонками, моя сестрица всегда была, что называется, одной ногой за дверью. А потом все эти семейные предания – про разбитые сердца в нашем роду, про тех из Руссель, кто пренебрег нашим призванием и его правилами и в конце концов за это пострадал. Maman сказала, что я могу стать следующей и что, если такое случится, я не сумею уже вернуться назад. – Между зажмуренными веками у матери выступили две слезинки и проложили тонкие серебристые дорожки на лице. – Мне нужно было остаться и растить тебя одной – как и моей матери после рождения Лилу.

– То есть ты предпочла сохранить все в тайне и разбить сердце Эриху?

– Мне было очень страшно.

От этого ее признания у меня комок встает в горле.

– И ты никогда его больше не видела?

Она медленно, страдальчески мотает головой:

– Один раз я получила от него письмо, в котором он умолял меня передумать. Я побоялась, что могу дать слабину, и бросила письмо в огонь. Лилу ужасно тогда злилась на меня. Она никогда не знала чувства долга. А я… – Тут Maman отводит от меня взгляд. – А я не знала ничего другого.

– Мне очень жаль, – тихо произношу я, и это сущая правда. Но я тоже в диком негодовании. Оттого, что я так и не получила возможности узнать того человека, который рассказывал ей разные истории на скрипке, или ту женщину, которой могла бы стать моя Maman, – ту, которая с первого взгляда влюбилась в незнакомца на перекрестке. Мне та женщина пришлась бы по душе. Годы превратили ее совсем в другого человека – в несчастное повторение той самой матери, что заставила ее отречься от своего сердца. Мне кажется жуткой иронией то, что я сижу и слушаю ее историю. Интересно, сознает ли она это сама? И, может, именно поэтому она решила сейчас мне об этом рассказать?

– Должно быть, ты, отпустив его, разбила ему сердце, – осторожно повторяю я. И тут меня осеняет: – Вот почему ты говоришь мне об этом сейчас? Ты хочешь, чтобы я помогла тебе его найти?

Внезапно она разражается громким неудержимым плачем, будто прорвавшаяся плотина, и я уже даже не знаю, что сказать. У меня совсем нет опыта ее утешать, и получается у меня это, пожалуй, не очень.

– Прости, мама, пожалуйста! Если я что-то не так сказала – прости!

– Он был евреем, – отрывисто, сквозь всхлипы, говорит она. – Эрих был евреем.

Я пристально смотрю на нее, пытаясь связать в уме эти слова с неизъяснимой мукой в ее глазах. Через пару мгновений до меня наконец доходит. Еврей. В Германии…

– Нацисты, – роняю я. – Mon dieu.

Она закрывает глаза, содрогаясь в новом приступе рыданий.

– Все эти жуткие рассказы… о лагерях… Мне страшно даже представить…

Я бросаю взгляд на медальон в своей руке, вспоминая тот день, когда одна из маминых клиенток рассказала о подробностях Хрустальной ночи – как мать тогда закрыла ателье, ушла в свою комнату и не выходила до утра. И как потом, услышав по радио про облаву «Вель д’Ив»30, она безудержно расплакалась и потом несколько дней отказывалась от еды. Она оплакивала не человечество вообще, как я тогда решила, – она оплакивала Эриха Фриде, потому что никогда не переставала его любить.

Вот почему она ловила каждое слово в ежедневных репортажах на радиоканале Би-би-си и вчитывалась в каждую, полученную контрабандой газету, вырезки из которых нередко потом оказывались в нашей шкатулке для писем. И, возможно, именно поэтому она в последнее время стала так лихорадочно перебирать свои четки – словно пытаясь оградиться от внешнего зла.

– А ты… что-нибудь слышала о нем?

– Нет. – Maman прикрывает ладонью рот, крепко зажмуривает глаза, и из них по щекам скатываются две новые слезинки. – Все эти годы я представляла себе, как он играет в самых знаменитых концертных залах Европы, как зрители самозабвенно слушают его, затаив дыхание. Для меня это был своего рода способ удерживать с ним связь – представлять его счастливым после того, что произошло… А теперь… Я даже не знаю, где он… Не знаю, жив ли…

От ее слов у меня тоже сердце ноет, но теперь мне становится еще и очень страшно. Дыхание у матери становится тяжелым и очень хриплым, губы сильно бледнеют, и каждый вдох дается с большим трудом.

– Мама, пожалуйста! Тебе нельзя так сильно переживать.

– Если бы я только не послушалась своей матери… Если бы я сказала ему, что жду тебя, и попросила бы остаться, то, может быть, сейчас он был бы в безопасности.

– Как знать, Maman. У нас здесь тоже устраивают облавы на евреев. Причем мы сами – французы – этим и занимаемся.

Она с усилием поднимается над подушкой, вцепляясь в мою руку:

– Но это было бы совсем иное. Как ты не понимаешь! Если бы он остался в Париже, я могла бы его хотя бы вовремя предупредить. А я вместо этого разбила ему сердце… и теперь, получается, я его убила.

Я укладываю ее обратно на подушку, всячески утешая ее, успокаивая – точно дитя после страшного сна. Велю ей закрыть глаза и ласково глажу по голове, пытаясь вспомнить те минуты, когда мы словно поменялись ролями и это она гладит и утешает меня. И вспомнить такого не могу. Она была совсем не такой матерью. И все равно я не могу лишить ее этой толики нежности. Тем более сейчас, когда сердце у нее едва не разрывается от горя.

Я усаживаюсь к ней на край постели, дожидаясь, когда она окончательно успокоится, и размышляю о malefice, о проклятии, висящем над всем нашим родом. Мать моей Maman предупредила ее, что любовь к Эриху Фриде в итоге разобьет ей сердце. Но это не могло бы сравниться с ее нынешними муками, когда она гадает, то ли ее любимый где-то прячется, точно загнанный зверь, то ли находится в заключении в одном из концлагерей, во власти настоящих монстров. Если такова цена защиты собственного сердца – то я бы себе такой участи не желала!

Отпустив мою руку, Maman нетерпеливо смахивает слезы:

– Мне хотелось, чтобы этот медальон был у тебя – чтобы с тобой была частица твоего отца. И мне необходимо, чтобы ты кое-что сделала.

Я молча киваю.

– Придет день, и ты покинешь Париж. Когда будешь уезжать, возьми с собой медальон. Обязательно увези его из этого города, подальше от страшных воспоминаний. Обещай мне, что сделаешь это.

– Покину Париж? – Я смотрю на нее с удивлением. – Но куда же я поеду? Париж – моя родина, мой дом.

– Больше уже нет. И ты отсюда уедешь. Тебе суждено уехать.

– Но как же наш салон? И наше дело? Ты всегда говорила…

– Я много чего говорила. Я всегда учила тебя жить ради нашего дела, потому что именно так учили меня. Но я ошибалась. Я очень во многом ошибалась.

– Maman…

– Дай мне договорить!

Открыв было рот, я его снова закрываю. Спорить с ней бесполезно.

– Я всегда держала тебя на некотором расстоянии… Нет, не мотай головой, мы обе знаем, что это так. Вот только ты не знаешь почему. – Она делает глубокий, с влажными хрипами, вдох. – Ты оказалась так похожа на него, Солин! Настолько похожа, что мне больно было на тебя смотреть. У тебя вроде бы мои глаза, мои волосы, мои губы – но у тебя всегда проявлялась его душа. Он был мечтателем – un rêveur. И он строил для нас такие планы! – Maman снова умолкает, прерывисто вздыхая. – Я лишила его этого, отняла у него будущее – и всякий раз, стоило мне на тебя взглянуть, я получала об этом напоминание.

Я задумываюсь над ее словами – и мне становится легче. Столько лет я все гадала, что же я такое сделала, что заслужила столь холодное и отстраненное отношение матери. И все надеялась придумать что-нибудь – хоть что угодно! – способное растопить этот лед между нами. Теперь я понимаю, что я ничего не могла поделать. И осознание этого странным образом приносит облегчение.

Я накрываю ладонью ее руку:

– Мне кажется, тебе сейчас лучше отдохнуть. Твое лекарство…

Однако глаза у нее лихорадочно вспыхивают.

– Замолчи и послушай! У тебя скоро появится шанс отсюда уехать. И ты обязана им воспользоваться.

– Ехать к Лилу уже слишком поздно. Лондон сейчас тоже под прицелом нацистов.

– Не к Лилу. Гораздо дальше. И навсегда.

– Но салон…

Она резко мотает головой, заставляя меня замолчать:

– С ним уже покончено. Гитлеровцы об этом позаботились. Они не успокоятся, пока не выжгут землю. Но ты сумеешь начать все заново. На новом месте.

Под ребрами у меня как будто что-то беспокойно забурлило.

– Откуда ты знаешь?

Ее глаза вспыхивают вновь.

– А ты сама как думаешь? Взяла расческу у тебя с бюро, пока ты ходила в мясную лавку.

– Ты что, смотрела будущее… на меня?

– Не до конца. Ты слишком быстро вернулась. Но я увидела достаточно.

Ее признание меня порядком изумляет. Она всегда была очень непреклонна в плане того, чтобы использовать la magie ради собственных интересов.

– Но ты же всегда говорила…

– Да, да, – отмахивается она иссохшей, костлявой рукой. – Сама знаю, что я говорила. Но я нарушила правила. Бывают времена, когда необходимо знать, куда подует ветер. А нынешний ветер, ma fille, унесет тебя очень далеко отсюда. Подальше от Парижа и от всего этого сумасшествия. Однако укрыться легко и без единой царапины тебе не удастся. Тебя ждут трудности и горькие разочарования в этом пути. Но ты должна твердо держаться своей веры, Солин, что бы ни случилось в твоей жизни.

Я в недоумении смотрю на мать. У рода Руссель нет веры как таковой. У нас есть иголка и нитка. Это и есть наша вера – наше Дело.

– Пожалуйста, не говори загадками, Maman.

– У меня тоже было испытание на веру – когда я была немногим старше тебя. И я это испытание не прошла. – Умолкнув, она вытягивает шею, чтобы поглубже вдохнуть. – У меня не хватило веры в свое будущее – в собственную жизнь и в любовь. Потому что я не была мечтательницей и следовала тому пути, что уже был для меня проложен. Но ты, Со-Со… ты просто вся в мечтах. И у тебя несомненный дар. Гораздо больший, чем у меня.

На мгновение я застываю, не в силах даже моргнуть. Я столько времени ждала от нее хотя бы малой крупицы признания, хоть какого доказательства того, что она вообще меня видит как личность. И тут, совершенно внезапно… такая похвала. Мне хочется расплакаться, но я знаю, что Maman это не понравится.

– У меня был хороший учитель, – произношу я вместо этого.

Она отмахивается от моих слов, нетерпеливо стараясь договорить то, что хочет до меня донести.

– Этот шанс, о котором я уже сказала… это будет серьезная проверка для твоей души. Быть может, она даже разобьет тебе сердце. Однако самое драгоценное для нас в жизни то, что достается нам самой высокой ценой. Я эту истину усвоила слишком поздно… Вот почему я говорю тебе это сейчас. Ты должна…

Тут, осекшись, она прижимает платок ко рту, чтобы заглушить приступ жестокого кашля. Наконец спазмы отступают, она лежит на подушке мертвенно-бледная и дрожащая, с легкой синевой на губах. Я беру в ладони ее руку – тонкие, точно птичьи, кости кажутся невероятно хрупкими в моих пальцах, – и вдруг я сознаю, что за всю жизнь почти не видела ее руки тихими и неподвижными. Они вечно были то с иголкой, то с лентой, то с ножницами. Все время кроили, шили, подкалывали булавками, подбивали края. Но болезнь вскоре успокоит их навсегда.

На мои глаза наворачиваются слезы, и я не успеваю отвернуться. Maman хватает меня за рукав, и на мгновение я вижу в ее глазах нежность.

– Не надо слез, mon tendre31. Не трать их на меня. Тебе они еще пригодятся. В твоей жизни будет много перемен, и ты должна быть к ним готова.

Я послушно беру себя в руки и вытираю слезы рукавом. И все же ее мрачные предсказания приводят меня в страх.

– Ты пугаешь меня своими зловещими предупреждениями, Maman. Можешь ты мне просто сказать, что ты такого узнала? – Но, едва эти слова слетают с губ, я уже о них жалею. – Ладно, неважно, – быстро поправляюсь я. – Ты уже очень устала. Не надо сегодня ни о чем больше говорить.

Мать отворачивает голову, и на мгновение мне кажется, она плачет. Но когда она смотрит на меня вновь, глаза ее сухи. Ее голос становится низким и хриплым:

– Вот что я знаю по себе, ma fille. Бывает горе, которое хуже смерти. Это тоска о жизни, прожитой лишь наполовину. И не потому, что не знаешь, что именно могло бы тебя ждать, – а как раз потому, что это знаешь. Ты слишком поздно понимаешь, что возможность счастья представилась тебе сама – снизошла прямо в руки, – а ты позволила ей ускользнуть. Потому что разрешила чему-то – вернее, кому-то – вас разлучить. Но когда придет твое время – ты сможешь сделать все иначе, ma fille. И это непременно наступит. Только не давай этому чувству угаснуть, храни его, Со-Со. – Она прижимает стиснутый кулак к груди. – Вот здесь, в своем сердце. И никогда не отрекайся от того, что может когда-нибудь стать явью. Пока ты хранишь в своем сердце его любимое лицо, он ни за что не пропадет навеки. Всегда будет возможность все вернуть.

Уже засыпая, она явно начинает путаться в словах, смешивая свое прошлое с моим будущим. Видимо, снотворное все же начинает действовать.

– Отдохни теперь, Maman. Закрой глаза и отдохни.

Однако взгляд ее по-прежнему прикован к моему лицу. Глаза внезапно широко распахиваются, горя лихорадочным блеском.

– В жизни бывает пора, когда надо всеми силами за что-то держаться, Со-Со, а бывает время, когда надо это отпустить. И ты должна научиться распознавать разницу. А еще – достаточно доверять своему сердцу, чтобы позволить ему пережить разочарование. Это трудная штука – упорствовать и ждать. Но именно тогда и приходит к тебе вера. Ты меня понимаешь?

Я киваю, и мне кажется, я действительно ее поняла. Бросаю взгляд на медальон, что по-прежнему лежит, раскрытый, у меня на коленях. Из него на меня глядят темные глаза Эриха Фриде. «…Хранишь в своем сердце… его любимое лицо… навеки…» – всплывают в голове обрывки маминых слов. Хорошо. Ради Maman я сохраню медальон.

– А теперь поспи, – тихо говорю я.

Она отпускает мою руку и закрывает глаза, с долгим, неровным вздохом устраиваясь на подушках. Я ненадолго задерживаюсь рядом, пропуская через сознание все то, что сейчас было сказано. Жалея, что этот разговор не состоялся раньше, и в то же время поражаясь тому, что он вообще произошел. Молчание затягивается. Постояв еще немного, я поворачиваюсь, чтобы уйти.

– Оставь его со мной, – тихо просит она. Голос у Maman на сей раз тонкий и какой-то даже детский. – Хотя бы ненадолго.

Я кладу медальон ей на ладонь, сжимая на нем ее пальцы. Потом наклоняюсь поцеловать маму в лоб. Такого я никогда еще не делала – и никогда больше не буду делать.

Войдя следующим утром в комнату Maman, я вижу, что ее не стало. Она тихо лежит на подушках, с мертвенно-бледным лицом. И в то же время она прекрасна – как будто, выскользнув из земной оболочки, она наконец освободилась для счастья. Ее раскрытая ладонь лежит на постели, и в ней покоятся распахнутый медальон и четки. Четки я кладу к ней в бюро, а медальон застегиваю на шее. Его тяжесть ощущается очень непривычно. Мой отец. И в то же время незнакомец. Но я дала матери обещание, и я его сдержу.

Ее уход не вызывает у меня удивления и ощущения внезапности – только глухую тоску, заполонившую сердце. Выходя из ее комнаты, я тихо закрываю за собой дверь. В глубине души я понимала, что наш вчерашний поздний разговор был своего рода прощанием.

И, как всегда, последнее слово осталось за Maman.

Глава 14
Солин

Мы не творим любовь из воздуха посредством любовных снадобий или колдовских чар, или еще какими-либо манипуляциями. Мы вообще любовь не сотворяем.

Мы лишь следим за ее проявлениями и обеспечиваем ее долговечность.

Эсме Руссель. Колдунья над платьями

3 марта 1943 года.

Париж

Я навсегда закрыла наш салон – хотя едва ли кто-либо это заметил.

Maman похоронили в картонном, обернутом тканью гробу, поскольку на нормальный деревянный не было материала. На крыльце у нас стали постоянно появляться цветы – маленькие букетики, перевязанные ленточкой или просто бечевкой. А еще, конечно же, письма: десятки конвертов опускались в почтовый ящик ателье, и в каждом – сердечные и благодарные воспоминания бывших невест, которым за долгие годы Maman помогла обрести счастье. Так много сбывшихся чудес, совершенных несколькими искусными стежками да толикой магии!

Некоторые письма я решила для себя сохранить, перевязав их ленточкой. Для меня это мамино наследие – коллекция ее счастливых финалов. Мне становится легче, когда я время от времени их перечитываю и понимаю, что Maman останется в памяти людей. Однако жизнь должна продолжаться. Смерть сейчас царит повсюду. На радио и в газетах, в нацистских лагерях и на полях брани, в тюрьмах и в военных госпиталях. Для большинства людей Эсме Руссель – всего лишь еще один исчезнувший человек в череде многих, но я ее отсутствие ощущаю очень остро.

Сколько я себя помню, ее голос постоянно звучал у меня в ушах, наставляя меня в работе, придавая форму моим мыслям – собственно, формируя меня саму. И теперь, с маминым уходом, я внезапно чувствую себя так, будто лишилась всяких очертаний. Я никогда не была кем-то более значительным, чем дочкой Эсме Руссель. И вдруг я перестала быть даже этим.

После нескольких лет своей тайной работы я наконец смогла закончить платье – единственный оригинальный экземпляр от Солин Руссель! – однако начинать другое вроде бы нет смысла. Как и предсказывала Maman, невест в Париже нет, поскольку не осталось женихов. Если не считать boche, для которых я, разумеется, ничего делать не собираюсь.

Моя жизнь внезапно потеряла прежний ритм. Мне не для кого больше готовить, не для кого шить, не о ком заботиться, и я сейчас в полной растерянности, не зная, что будет дальше. Мой мир, и прежде не простиравшийся дальше считаных миль, теперь и вовсе ужался до нескольких комнат. Порой я неделями не выхожу из дома. Между тем меня пугает, что съестные припасы подходят к концу, так что настает время и мне присоединиться к тем, кто проводит свои дни в очередях за продуктами.

Сегодня среда, все утро моросит дождь. Я беру зонтик, продовольственные карточки и отправляюсь по магазинам. В этот раз отоваривают карточки на мясо, и очередь из мясной лавки тянется вдоль улицы. Ряд исхудавших бледных лиц, заостренных от голода и недоверия ко всем. Я занимаю место среди этих людей, прикрыв заодно своим зонтом пристроившуюся сзади женщину.

Стоя в очереди, невозможно не вслушиваться в разговоры. Поговаривают о дифтерии и о туберкулезе, что забрал и мою Maman. О страдающих рахитом детях. О младенцах, рождающихся слишком слабенькими, чтобы выжить. О том, как в Польше люди падают замертво от голода. И над всеми витает никем не озвучиваемый вопрос: когда это дойдет до нас?

Но хуже угрозы голода – для меня, по крайней мере, – это удушающая тяжесть тоски и безделья. Мне необходимо чем-то заполнить свои дни, вновь для кого-то стать полезной – иначе я сойду с ума. Несколько крупных домов моды по-прежнему работают: Люсьена Лелонга, Мадам Гре, Эльзы Скиапарелли. Правда, теперь там одевают нацистских жен и любовниц, а Maman совсем бы не одобрила, если бы я взялась в этом участвовать. Хотя я и не стану зарекаться, что нога моя не переступит их порога. Увы, я совершенно не представляю, где бы еще я могла оказаться при деле.

И вот однажды утром я еду на старом мамином велосипеде к Нейи-сюр-Сен, к западному предместью Парижа, чтобы обменять два мотка кружева (которое куда ценнее, нежели говядина на черном рынке, и которое, к тому же вдвое труднее достать) на сливочное масло и пяток яиц. Когда я проезжаю мимо американского госпиталя, мимо меня, дребезжа по улице, проносятся три фургона «Скорой помощи». Их появление вызывает во мне дрожь. Сирены не редкость на улицах Парижа – далеко не редкость! – но мне кажется, невозможно привыкнуть к их резким и в то же время жалобным завываниям. Все мы знаем, что означает этот вой. Больше покалеченных мужчин. Больше погибших. Больше вдов.

Словно завороженная, я смотрю, как санитарные автомобили один за другим проезжают через ворота госпиталя в его большой передний двор. Там сирены затихают, слышится торопливое хлопанье дверей, суматоха людей в форме. Водители выскальзывают из кабин, чтобы помочь скорее разгрузить свой груз.

Госпитали по всей Франции переполнены. Все уже слышали жуткие рассказы о том, как врачи с рассвета до заката ампутируют конечности, как медсестры до того перетружены, что от недосыпа и усталости нередко падают в обморок, как волонтеры меняют белье, обслуживают больных, выносят утки – занимаются любой подсобной работой, лишь бы облегчить нагрузку персонала.

И, не успев даже подумать хорошенько, что я делаю, я оставляю свой велосипед в тени каштана и решительно шагаю во двор госпиталя. После двух лет ухода за Maman, когда я меняла ей постель, помогала принимать ванну, отстирывала ее окровавленные платки и отмеривала нужную дозу снотворного, мне вовсе не в новинку основные обязанности по уходу за больными. Неожиданно для себя я нахожу способ заполнить свои дни и снова стать кому-то полезной.

Во дворе никто не обращает на меня внимания. Там царит кутерьма, люди снуют во всех направлениях, кто-то выкрикивает приказы, а водители-американцы тем временем спешат выгрузить раненых. Бинтовая повязка на глазах. Раздробленная челюсть. Неестественно вывернутая нога. Из наспех перевязанной на груди раны торчит осколок размером с ладонь. Парнишка, едва ли старше меня, лежит с окровавленной культяпкой на том месте, где должна быть его правая рука.

Когда я все это вижу, на меня накатывает приступ тошноты, от головокружения двор начинает крениться, и я едва сдерживаюсь, чтобы меня не стошнило. Прикрываю рот, надеясь, что эта слабость скоро пройдет, и уже высматриваю самый короткий путь обратно, к своему велосипеду. Но у меня такое чувство, будто я не могу заставить ноги двигаться. Я просто стою, точно парализованная, в липком поту. Словно застыв между неодолимым желанием оттуда сбежать и потребностью оказывать любую помощь, на какую я только способна.

Наконец, за меня кто-то делает выбор. Один из водителей – видимо, главный среди них, – вдруг замечает меня, неподвижно стоящую среди всеобщей суеты.

– Передай Элис, что всего привезли семь. Трое тяжелых.

«Элис?»

Я непонимающе смотрю на него, потом оборачиваюсь. Никого там не увидев, вновь в недоумении поворачиваюсь к водителю.

– Parlez-vous anglais?32 – резко спрашивает он почти на идеальном французском.

– Oui. То есть да. Говорю.

Прищурившись, он окидывает меня взглядом с головы до пят. Хотя разглядывать особо нечего. С тех пор как мой салон закрылся, я не слишком-то утруждала себя заботой о своей внешности, а сегодня – и того меньше. На мне старые бриджи, удобные для езды на велосипеде, и простая белая блузка с накинутым сверху маминым кардиганом.

– Вы что, тут волонтером? – спрашивает мужчина уже по-английски.

Я смущенно озираюсь, а потом выпаливаю первое, что мне приходит в голову:

– Oui.

– Тогда пошевеливайтесь. Семь и три.

Он отворачивается, прежде чем я успеваю у него что-либо спросить, и снова начинает отдавать приказы. Старательно отводя глаза, я обхожу стороной носилки с ранеными и направляюсь к входу в госпиталь. Постепенно до меня доходит, что здесь нигде нет часовых и вообще нет никаких признаков присутствия немцев, что кажется мне довольно странным. В нынешние времена и квартала не пройти, чтобы не нарваться на фашиста.

Внутри госпиталя, мрачного, пропахшего антисептиками, хаос уже более контролируемый. Сразу вспоминается улей, где каждый обитатель знает свою задачу и выполняет ее с угрюмой целеустремленностью. Медсестры с потускневшими от изнеможения глазами торопятся туда-сюда в своих белоснежных халатах и удобных, практичных туфлях. Многочисленные волонтеры носятся по приемному покою кто с тележками, кто с тазиками или кипами белья. По углам и вдоль стен собираются солдаты в креслах-каталках, в который раз, наверное, вспоминая славные баталии или просто куря сигарету, устремив взгляд в пространство.

Оказавшись в центре такой бурной активности, я чувствую себя огорошенной и вместе с тем, как ни странно, приятно взволнованной. С приходом нацистов Париж словно попал под действие какого-то заклинания: город как будто погрузился в долгую спячку, рассчитывая проспать до тех пор, пока не закончится весь этот кошмар. Однако врачи и медсестры, и даже волонтеры, не могут позволить себе впадать в сон. У них важная миссия – и мне внезапно очень хочется влиться в их ряды.

Я ловлю на себе взгляд медсестры с копной медно-рыжих волос под накрахмаленным чепцом.

– Меня просили передать сообщение Элис, – неуверенно говорю я ей.

– Вон она, – отвечает медсестра, указывая куда-то большим пальцем. – Та, что с планшетом. Если побежите, то успеете ее поймать.

Я догоняю Элис, когда та уже готова скрыться за двустворчатой дверью.

– Excusez-moi!33

Она резко оборачивается, и я встречаю взгляд широко раскрытых серых глаз под бровями стального оттенка. На мгновение на ее лице вспыхивает искреннее веселье.

– Вы тут, должно быть, новый человек. Здесь никто не говорит: «Извините». Что вам нужно?

– Там мужчина снаружи – тот, который главный по «Скорым», – послал меня к вам передать: «Всего семь, трое тяжелых».

Стальные брови мигом взметаются ко лбу, от веселья не остается и следа.

– Точно. – Она быстро удаляется, раздавая на ходу команды таким голосом, что он еще долго слышен после того, как за ней закрывается дверь.

Считаные мгновения спустя в приемном покое, сопровождаемые шарканьем ног и приглушенными переговорами, появляются первые носилки. Я с беспокойством наблюдаю, как они вскоре исчезают за другими дверями с табличкой: «Сортировка раненых», и невольно задаюсь вопросом: многие ли из них – если вообще хоть кто-то – вернутся к своим семьям?

Как только всех раненых переправили, суматоха затихает, и я неожиданно чувствую себя совершенно ненужной. Не успеваю я кого-нибудь спросить, с кем здесь можно поговорить о волонтерстве, как меня замечает женщина, в которой я узнаю мать одной из невест Maman, и тут же направляется ко мне. На сей раз она без косметики, а ее обычно безупречная укладка ныне ограничивается лишь парой второпях заколотых шпилек.

– Вы ведь дочь мадам Руссель, Солин? – говорит она.

Я в ответ киваю, и выражение ее лица заметно теплеет.

– Я слышала про вашу матушку. Je suis désolée34.

– Merci, мадам Лаваль.

– Не за что. Давай будем проще: теперь я для тебя просто Аделин. Ты, видимо, пришла помочь этим ребятам?

– Да. Но я не знаю, к кому тут обратиться.

Ласково похлопав меня по руке, она подмигивает:

– Пошли со мной.

Я ожидаю, что Аделин проводит меня в какой-то кабинет, где я смогу поговорить с кем-то из руководства и заполню необходимые документы. Но вместо этого она ведет меня в угол, заставленный картонными коробками, и, подняв из стопки три коробки, передает их мне:

– Отнеси их на склад – вот туда, потом направо, – и возвращайся за следующими.

– Так вы тут… начальник?

– Начальник? – Она со смехом откидывает назад свою уже седеющую голову. – Bonté divine!35 Нет, здесь главный доктор Джек. Смотри не ошибись. Я просто делаю, что могу, вношу свою лепту – как и все здесь. Ну а теперь давай иди. И помни, куда тебе надо. Не годится в первый же день вваливаться в операционную.

Я иду в указанном направлении и оказываюсь в узком коридоре, освещенном голыми лампочками, которые закрашены в голубой цвет в соответствии с требованиями затемнения. Пока я ищу табличку с надписью «Склад», все явственнее ощущаются запахи спирта и йода.

Дверей в коридоре много, и большинство без всяких знаков и табличек, и я уже представляю, как зайду не туда или, хуже того, что меня станут распекать за то, что брожу в неположенном месте. Но, похоже, здесь никто не обращает на меня внимания. Все слишком заняты своими делами, чтобы заметить растерянное лицо новичка в массе народу.

– Заблудились?

Резко обернувшись от неожиданности, я едва не роняю коробки из рук. Оказывается, это тот самый водитель «Скорой», который так резко говорил со мною во дворе. Здесь он кажется еще выше, чем на улице. Он выглядит плечистым и поджарым в своей форме цвета хаки. А еще он светловолосый и загорелый, каким может быть только настоящий американец.

– Боюсь, что да, – признаюсь я, смущенная тем, что уже второй раз меня застигает в таком сконфуженном состоянии этот уверенный в себе человек, который, похоже, привык всегда командовать. – Я здесь всего первый день, и…

Моя речь обрывается на полуслове. На плече у него я вижу пятно крови, потемневшее, но еще не высохшее, а другое – сбоку на шее, как раз под ухом. И все, о чем я способна теперь думать: это кровь того паренька, потерявшего полруки, или мужчины с торчащим из груди осколком.

Внезапно рот у меня заполняется слюной, и все вокруг куда-то плывет. Крашеные голубые лампочки над головой как будто тускнеют. И все равно я не могу оторвать взгляд от пятна крови, словно оно символизирует всех погибших юношей Франции. Все страдания, все потери, весь ужас этой войны.

Американец, похоже, улавливает мое бедственное состояние и торопливо забирает у меня коробки:

– Тебе плохо?

Его слова очень долго доходят до моего слуха, как будто он говорит откуда-то из-под воды, но все же фиксируются в сознании. «Плохо? Мне? Что, правда?»

Я отворачиваю голову и поглубже вдыхаю, стыдясь своей слабости перед этим стальным человеком.

– Я… не знаю… – хрипло выдавливаю я. – Кажется…

Не дав мне договорить, он хватает меня под локоть и поскорее ведет по коридору. Останавливаемся перед узкой дверью с табличкой «Туалет». Он быстро распахивает ее и заталкивает меня внутрь:

– Давай-ка сюда! Только не пытайся сдержать. Это только затянет дело.

Мгновение я оторопело смотрю на него, но потом резко склоняюсь над унитазом и избавляюсь от остатков завтрака. Рвотные спазмы довольно быстро проходят, однако ноги продолжают совершенно жалким образом дрожать, а лицо покрывается противным липким потом. К моему ужасу, я начинаю еще и плакать.

Я слышу, как американец открывает кран, и через мгновение чувствую, как он сует мне в ладонь что-то холодное и влажное. Смоченный носовой платок. Я вытираю рот, затем промакиваю глаза. Он забирает платок, прополаскивает его, после чего аккуратно складывает и снова отдает мне:

– Подержи сзади на шее. Полегчает.

– Я прошу прощения!

– За что?

Я мотаю головой, смаргивая новые слезы:

– Я вообще крепкая, но я увидела на твоей форме кровь, и это напомнило мне того парня, которого сегодня привезли, – того, который полруки лишился, – и в голове сразу понеслись мысли: «А сколько сейчас таких, как он? И сколько еще тех, кто счел бы для себя удачей отделаться одной рукой?»

– Ты тут явно новичок, – тихо произнес он.

Я киваю, вновь утирая глаза:

– Я вообще даже не знаю, как здесь оказалась. Я утром выехала из дома на велосипеде, чтобы выменять немного яиц.

Удивительно, но он отвечает раскатистым смехом. Этого я совсем не ожидала. Впрочем, думаю, мое объяснение он тоже не предполагал услышать, и неожиданно я ловлю себя на том, что тоже смеюсь.

– Ничего, привыкнешь, – говорит он, когда нам обоим удается наконец отсмеяться. – Ну ладно, не привыкнешь – просто сумеешь лучше с этим справляться. А пока что запомни: здесь у каждого был когда-то первый день.

Я отвожу взгляд:

– Но уж явно не такой.

Тогда он с лукавой улыбкой склоняется ко мне поближе:

– Можно скажу тебе секрет?

– Какой?

– Я занимаюсь этим уже почти что год, и все равно как минимум раз в неделю мне становится не по себе.

Уж не знаю, верить этому или нет, но я благодарна ему за доброту и поддержку и уже готова сказать об этом – но тут кто-то привлекает его внимание многозначительным покашливанием.

– Пошли уже, Ромео, – зовет из коридора грубоватый мужской голос. – Пора выезжать.

Ромео!

Я чувствую, как краснею до ушей. Хозяин этого бесплотного голоса – кем бы он ни был – решил, что прерывает романтическое свидание. Что, собственно, и подумает любой, застав молоденькую француженку и красавчика-американца укрывшимися в туалете.

«Ромео» глубоко вздыхает.

– Да, иду! – И первый раз я замечаю, насколько он устало выглядит. – Скажи там Патрику, что сейчас буду. – Он немного выжидает, убеждаясь, что нас оставили одних, потом робко улыбается: – Извини. Долг зовет.

– Да, конечно.

Я протягиваю ему мокрый носовой платок, снова испытывая неловкость. Взглянув на него, американец улыбается:

– Пусть останется у тебя. Я еще вернусь.

Проводив его взглядом, я поворачиваюсь к крану и хорошенько выполаскиваю платок. Сделан он из тонкого хлопка и явно недешевый, с тонкой атласной полоской по краю. Внезапно в одном из уголков его я вижу красное пятнышко, и руки у меня замирают. На мгновение мне кажется, что там кровь, однако, присмотревшись, понимаю, что это монограмма. Мне это кажется очень странным – все равно как обнаружить вдруг на поле боя серебряный чайный сервиз. Что это за солдат такой, что у него в кармане мужской платок с монограммой? Я подношу его поближе к свету, вглядываясь в красивые, витиеватые буковки: «Э. В. П.».

И потом весь остаток дня я все высматриваю его лицо в больничных коридорах, гадая, что же означают эти буквы.

Глава 15
Солин

Прежде чем приступать к изготовлению платья, необходимо убедиться, что влюбленные действительно созданы для счастья друг с другом. Это вовсе не вопрос взаимного влечения. Дело тут, скорее, в их внутренних резервах. Потенциальная способность быть счастливым должна присутствовать у обеих сторон. Если этого нет – никакое заклинание, как бы искусно его ни сработали, не может гарантировать удачный финал.

Эсме Руссель. Колдунья над платьями

10 марта 1943 года.

Париж

Прошла неделя, а мой американский Ромео так и не появился. Платок я ношу с собой на работу каждый день, все надеясь на возможность вернуть его хозяину. Не потому, что беспокоюсь, что он ему очень нужен (у человека, который в районе военных действий имеет при себе платок с монограммой, должно быть множество таких же, а потому что хочу, чтобы он знал: я все так же тружусь здесь, что я не струсила и не ушла.

На самом деле, я даже понемногу привыкаю к этому месту: к царящим здесь запахам, к тому, что мне приходится постоянно видеть, к долгим сменам и к лицам, измученным войной. Я мокрой губкой обтираю раненых и наливаю в кувшины воду, разношу еду и убираю судна. Я даже помогаю солдатам писать письма к их возлюбленным.

Сложнее всего было научиться здесь ориентироваться – понять, куда можно ходить, а куда нельзя, в каких палатах какие пострадавшие и как быстрее всего добраться до столовой, когда выпадает небольшой перерыв. Там-то я как раз наконец его и встречаю – своего Ромео.

Я только что закончила писать письмо для канадского летчика, у которого сломаны обе руки. Поднимаю взгляд от чашки с кофе – и в дверях столовой вижу его. Судя по выражению его лица, можно не сомневаться, что он уже какое-то время наблюдает за мной, и от этой мысли мои щеки заливаются краской.

Когда наши глаза встречаются, мой пульс учащается. Он улыбается мне своей широкой американской улыбкой, прислонясь к дверному косяку и сложив руки на груди. Я улыбаюсь ему в ответ, он сразу опускает руки и направляется к моему столу. На лбу у него повязка, на виске синяк.

– А ты, я вижу, еще здесь, – ухмыляется он. – Вот уж не был уверен, что тебя застану.

– Ты ранен?

Он пожимает плечами, потирая рукой подбородок:

– В одном из полевых госпиталей случилась непредвиденная запарка, и я там застрял на несколько дней. Одной ночью было особенно туго, но мы справились. Ну а ты, я вижу, тут пристроилась основательно.

– У меня не было выбора. Я должна была отдать тебе платок.

Его зеленовато-голубые глаза сверкают хитрецой.

– Значит, мой план сработал. Я рад.

Внезапно на меня накатывает робость, становится трудно дышать, немного кружится голова, и я вдруг ловлю себя на мысли: а не так ли чувствовала себя Maman, когда впервые встретилась с Эрихом Фриде?

– Слушай, а эта монограмма на платке, – смущенно спрашиваю я, – «Э. В. П.»? Кого она обозначает?

– Энсон. Я – Энсон Вильям Перселл. Ну а как тебя зовут?

– Солин Руссель.

– Приятно познакомиться, Солин Руссель. – Он протягивает мне ладонь. Я принимаю рукопожатие, на миг даже сраженная теплом его пальцев. – Ну, так как у тебя дела? Полегче стало, когда немного освоилась?

– Да, чуточку полегче. Меня опекает одна из волонтерок. Эта женщина была знакома с моей матерью, пока та была жива, и встретила меня очень сердечно.

Улыбка его мигом исчезает, выражение лица становится мягче.

– Очень сочувствую тебе. Когда она умерла?

– Около трех месяцев назад, наверное. Я как-то потеряла счет дням. У нас был небольшой свадебный салон на Рю Лежанр, но мама слегла с болезнью, и boche пришли в город. Так что салон закрылся. Я подумала: раз я за ней долго ухаживала, то вполне смогу работать в больнице. Но тогда, в первый день, увидев этих несчастных ребят… К этому я оказалась не готова.

– Естественно, не готова. И все же ты здесь осталась. Это мужественное решение.

Я всматриваюсь в красно-зеленую нашивку Американской полевой службы – AFS36. Я уже наслышана об американских водителях «Скорой помощи», о том, что многие из них прибыли служить в Европу еще даже до того, как Соединенные Штаты официально вступили в войну, причем приехали сюда на собственные деньги, что снискало им прозвище «добровольцы-джентльмены».

– У нас о ваших водителях столько всего рассказывают. Говорят, вы тут служите добровольцами, и будто бы даже приехали сюда за свой счет. Это правда?

В ответ он слегка кривится:

– Ну, это не такое уж великое дело, как может показаться. Многие из нас – вполне обеспеченные ребята из Принстона или Йеля, которые просто ищут приключений.

– А ты из какого университета?

– Из Йеля. Как когда-то и мой старик, и его отец в свое время. Точнее, был.

– То есть ты ради этого бросил университет? Почему?

Он пожимает плечами, и в этом движении ощущается что-то уклончивое – как будто ему не хотелось бы об этом говорить.

– Хотелось внести свой вклад. А еще мне нравится лозунг AFS. Что-то вроде: «Милосердие и свобода никогда не исчезнут с лица земли»37. – Энсон вновь пожимает плечами. – И вот, собственно, я здесь.

– Твоя семья, должно быть, тобою гордится.

– Матери не стало почти три года назад, так что у меня теперь только сестра и отец. И «гордится» – немножко не то слово. Перселлы всегда были моряками, и от меня ожидали, что я продолжу традицию. Отец уже готов был напрячь нужные связи, чтобы по окончании колледжа определить меня в офицерскую школу. Но я туда идти не захотел. Как и втягиваться в семейный бизнес. И говорить не стоит, как он кипел злостью, когда я ему сообщил, что бросил учебу и записался в полевую службу.

Я присматриваюсь к ссадинам на его лице. Все мы уже наслышаны о добровольцах-водителях из AFS, убитых при исполнении служебного долга или захваченных немцами и подвергшихся жутким допросам в гестапо за то, что оказывали заключенным помощь в побеге.

– Может, он просто тревожится за твою жизнь и считает, что для тебя было бы безопаснее стать флотским офицером.

Краешки его губ изгибаются, изображая нечто вроде гримасы.

– Нет, я просто испортил его планы.

– А ты вообще… стараешься себя беречь?

Он склоняет голову набок, в свою очередь, внимательно глядя на меня:

– А для тебя важно, чтобы я себя берег?

Мои щеки горят огнем. Он мне никто и вряд ли кем-то будет, но я все равно говорю себе, что это вполне резонный вопрос.

– Я думаю, это должно быть важно для твоих родных.

Улыбка его сразу гаснет, и лицо становится каким-то жестким и непроницаемым.

– Сейчас не время думать о безопасности. Ты просто идешь и выполняешь то, что необходимо. И, если повезет, то возвращаешься целым и невредимым, чтобы на следующий день делать то же самое.

– Но как тебе это удается? Тебе что, совсем не страшно?

– Страшно. Каждый божий день.

– Но ты все равно это делаешь.

– Так же, как и ты.

Я упрямо мотаю головой, не желая соглашаться, что его работа и моя хоть мало-мальски схожи.

– Ты спасаешь жизни. А я лишь перестилаю постели да пишу письма.

– Даже ни на миг не сомневайся, что написание письма матери или возлюбленной тоже спасает солдату жизнь. Для него это – спасательный круг, главный смысл жить дальше. – Он делает паузу, проводя рукой сквозь копну густых светлых волос. И лицо его становится не на шутку серьезным. – Все мы делаем то, что в наших силах, Солин, и всем нам здесь до жути страшно. Но мы все равно приходим сюда каждый день, потому что это важно и необходимо. И любое дело – как и каждый из нас – имеет чрезвычайную важность.

Я пытаюсь придумать, что бы ему ответить, но слышу, как меня окликают по имени. Повернувшись, вижу в дверях столовой Аделин, которая многозначительно указывает мне на свои наручные часы. Я быстро киваю ей и встаю из-за стола:

– Мне надо идти.

Энсон тоже поспешно поднимается и хватает меня за руку:

– Мне тебя будет недоставать, Солин Рус-сель.

От его негромкого, проникновенного голоса у меня ускоряется пульс.

– Не смеши меня. Невозможно чувствовать нехватку того, кого ты совсем не знаешь.

Он взглядывает на меня с плутоватой улыбкой:

– Ты – Солин Руссель из Парижа. Ты очень добрая и красивая, и когда-то у вас с матерью было свое свадебное ателье. А теперь ты с утра до вечера ухаживаешь за ранеными солдатами. А я – Энсон Перселл, недоучка из Йеля. Моя семья живет в Ньюпорте, Род-Айленд. Моего отца зовут Оуэн, и он строит гоночные яхты. Мою мать звали Лидия. Сестру зовут Синтия – или, если коротко, Тия, – и она мечтает стать, когда вырастет, художником в стиле французского импрессионизма. Вот. Теперь мы знаем друг о друге достаточно, чтобы я мог, как полагается, по тебе скучать.

Что-то жаркое и доселе незнакомое словно спиралью закручивается у меня внутри. В моем прежнем мире всегда были только женщины – невесты, их матери и, разумеется, Maman. Никто и никогда со мною не заигрывал, и я сразу, как только услышала его слова, поняла, что он флиртует. Да и вряд ли можно его укорять: проще болтать об этом, нежели о смерти и войне. Впрочем, я уже наслышана об американцах – об их широких обезоруживающих улыбках и простоты общения.

Я смущенно делаю шаг назад, вытягивая руку из его ладони.

– Мне надо идти. Больные ждут обеда. – Я разворачиваюсь и иду к дверям, но напоследок оглядываюсь на него: – Постарайся все-таки себя беречь.

Торопясь, я чувствую себя так, будто отделилась от тела. Мои ноги будто не касаются пола. Ждущая меня в коридоре Аделин вскидывает дугою бровь и улыбается, как хитрая кошка.

– И что это такое было?

– Ничего, – буркаю в ответ. Это, конечно, ложь. Потому что даже в то мгновение внезапного жара и смущения я сознавала, что происходящее – полная противоположность «ничего». – Еще в первый мой день в госпитале он одолжил мне носовой платок. Теперь я просто отдала его и поблагодарила.

– За чашкой кофе?

Я пытаюсь найти какое-то объяснение, но тут же сдаюсь. Что бы я сейчас ей ни сказала, ничто не сотрет с ее лица эту многозначительную ухмылку.

– Ничего такого не было, Аделин. Он просто очень доброжелательно ко мне отнесся.

На что она понимающе хихикает:

– Они всегда такие – очень доброжелательные. Только будь осторожна, chérie. Это вовсе не кино. И каким бы красивым ни был герой, он далеко не всегда безопасен.

– А он, по-твоему, герой? – говорю я, и в моем голосе непроизвольно проступает разыгравшаяся во мне мечтательность.

– Ну, даже если и нет – выглядит он совершенно как герой. Да и в AFS, по-видимому, считают так же. Они крайне придирчиво отбирают кандидатов. Впрочем, я полагаю, это и правильно. Чтобы делать то, что они делают, нужно иметь особый характер. Вот потому-то и побереги свое сердечко, детка. В военную пору сердечные привязанности опасны.

Я послушно киваю, но глубоко в душе понимаю, что предостерегать меня уже поздно. Привязанность уже образовалась – по крайней мере, во мне.

Когда мы подходим к отделению травматологии, нас уже поджидает тележка, заставленная металлическими подносами из столовой. Аделин хлопает покрасневшими от работы руками:

– А вот и обед подвезли. Очень хорошо! Сейчас накормим наших подопечных мужчин, а потом и сами с тобой сходим перекусим. И ты мне расскажешь поподробнее про тот платок.


Не знаю, что бы я здесь делала без Аделин. Она помогла мне стать увереннее, знакомя меня с другими волонтерами и по мере сил сглаживая мои конфузы и оплошности.

Один день мне запомнился особенно ярко. У нас было большое поступление раненых, и все торопились скорее застелить новые койки. Я поспешно вышла из прачечной с огромной кипой свежего белья и, свернув за угол, на всем ходу налетела на главного врача больницы – более известного как «доктор Джек», – облив его горячим кофе.

Вспыльчивый нрав Самнера Джексона часто становился темой обсуждения среди медсестер и санитарок госпиталя. Но когда я посмотрела на него в тот день – увидев залитый черным кофе белый халат и стремительно сгущающиеся на лице тучи, – я поняла, что слухи явно приуменьшены. Он был высок и крепко сбит, с широченными плечами, с густыми мохнатыми бровями, низко нависающими поверх глаз, и с характерным носом, скорее напоминающим профессионального боксера, нежели хирурга.

Я поскорее выпалила извинение на французском, потом на английском, затем снова на французском, все это время отчаянно пытаясь не вывалить на пол кипу простыней. Как обычно, мне на выручку подоспела Аделин, объясняя главврачу, что я тут новенькая и еще немного неповоротлива. Он вперился в меня своими темными, непроницаемыми глазами, и у меня замерло дыхание.

Наконец вместо гневной насупленности на его губах появилась едва заметная улыбка.

– Мадемуазель, как врач я глубоко убежден, что кофе, имеющий высокую эффективность при приеме внутрь, при наружнем применении приносит крайне мало пользы. В будущем постарайтесь быть чуть помедленней на поворотах.

С этими словами он бочком меня обошел и двинулся дальше по коридору, а я осталась стоять с подкашивающимися коленями и забрызганными кофе простынями.

За прошедшие с тех пор недели я многое узнала о Самнере Джексоне, о его личном участии в спасении раненых и о тех невероятных усилиях, что он предпринял, чтобы ни один немецкий солдат уж точно никогда не занял койку в нашем госпитале. Больные, за которыми мы ухаживаем, – это французы, канадцы, англичане или американцы. Мы в большинстве своем не делаем различий между их национальностью. Главное, что нам известно – это что все отделения постоянно заполняются, как заполняются и розданные судна.

Некоторые из лежащих у нас мужчин – если точнее, юношей, которые немногим старше меня, – попадают сюда из лагерей для военнопленных, и как только они достаточно оправятся, их отсылают обратно. Других, наиболее тяжело раненных, отправляют домой – они слишком покалечены, чтобы оставаться в рабочем строю. А некоторые умирают. Причем порой умирают после, казалось бы, почти полного излечения. Для меня всякий раз большое потрясение – приехать утром и обнаружить опустевшую постель. Или уже занятую совершенно другим, незнакомым мне человеком. И медицинские заключения при этом одни и те же: «Внезапное ухудшение состояния», «Сепсис», «Инфаркт», «Кровоизлияние», «Врачи сделали все, что могли». Это всегда настолько неожиданно, настолько жутко и трагически непредсказуемо.

В первое время я пыталась кого-то об этом расспрашивать, но ни один человек из персонала, похоже, не желал говорить об этих опустевших койках. Дескать, врачи и медсестры занимаются теми, кто остался жив. И, как я быстро усвоила, мне тоже следует придерживаться этой линии, если я хочу работать в госпитале. Я должна делать то, что мне говорят, без лишних вопросов и комментариев, и не совать свой нос во все, что за пределами моей компетенции.

И вот я выполняю то, что мне поручают. Держусь тише воды ниже травы, стараясь приносить пользу. Забочусь о питании раненых, слежу за порядком на складе, бегаю туда-сюда, принося и передавая все, что требуется принести или передать. И все же любимым моим занятием остается написание писем за тех солдат, которые сами не могут это сделать. Возможно, причина кроется в тех словах, которые Энсон сказал мне тогда в столовой: что эти послания родным и любимым тоже спасают солдатам жизнь.

Слова, что мне приходится записывать, зачастую полны печали, но все же в них всегда ощущаются мужественность и отвага. Иногда, когда пишу, я еле сдерживаюсь, чтобы не расплакаться, поскольку сознаю, что где-то есть мать, или жена, или невеста, которая вскоре прочитает эти слова и зальется слезами благодарности и вместе с тем – глубокого страдания. Изувеченный – но живой. Слепой – но получивший пощаду. Живой – но безвозвратно изменившийся.

Причем нет никакой возможности узнать, когда эти письма дойдут до адресата – и вообще, случится ли такое. Личная корреспонденция долгими днями, а то и неделями лежит нетронутыми стопками, ожидая, когда ее перешерстят цензоры. Наконец, после их тщательной «чистки», почту грузят на корабль или самолет – и, если повезет, письма доберутся до места назначения через четыре-шесть недель. Если доберутся вообще.

И тем не менее солдаты их пишут – а некоторые и каждый день, – всячески приукрашивая грязную, жестокую, кровавую молотилку войны ложными оптимистичными заверениями, сдабривая разными мелкими новостями и сплетнями. Их письма – это надежда, которую они шлют домой, тоненькая ниточка, связывающая солдат с теми, кто ждет их на дальних берегах. Матерям, женам, возлюбленным – всем, кто томится в страшном аду неизвестности. Долгие недели без единой весточки. Вознося молитвы, так и остающиеся без ответа. Все время ожидая писем, что так и не доходят до адресата.

Исправно доходят разве что телеграммы-похоронки.

Глава 16
Рори

23 июня 1985 года.

Бостон

Рори поморщилась, собирая свои кудри в тугой хвост. После многих бессонных ночей выглядела она как во время экзаменационной сессии: бледная, осунувшаяся, с ввалившимися глазами.

Прошло три дня после ее встречи с Солин, и она все не могла избавиться от ощущения, что их случайное знакомство задумано свыше как своего рода тревожный звоночек, как напоминание о том, что реальная жизнь редко разворачивается так, как это описано в романах, что герои не бывают непобедимыми и влюбленные редко когда счастливо едут в финале вдвоем навстречу рдеющему закату. Что разбитые сердца так и остаются разбитыми.

Она взглянула на часы, вновь посмотрела на свое лицо в зеркале. Жаль, что она не встала пораньше, чтобы хотя бы подсушить волосы феном. Или – еще лучше – позвонить матери и сказать, что у нее что-либо стряслось и она не сможет приехать на бранч. Но теперь отказываться было уже поздно. «Вдова» уже точно остывала во льду, а сама Рори безнадежно опаздывала. Опять.

Когда Рори, опустившись на четвереньки, принялась шарить под кроватью в поисках левой туфли, в квартиру неожиданно позвонили. Она направилась к двери, ожидая увидеть за ней какую-нибудь девочку с косичками, продающую скаутское печенье, или парочку прилично одетых молодых людей, раздающих религиозные брошюры. Но увидела в холле Солин Руссель, держащую в руках белую, перевязанную бечевкой коробочку для пирожных со знакомым черно-белым логотипом «Сладких поцелуев».

– Bonjour, – весело сказала ей Солин. – Надеюсь, вы не завтракали?

Рори открыла было рот, но ничего не смогла сказать в ответ. Пожалуй, она не сильнее была бы огорошена, если б, открыв дверь, обнаружила там принцессу Диану.

– Что привело вас сюда? – изумленно спросила Рори.

– Теперь ваша очередь.

– Моя очередь – чего?

– Поведать мне свою историю. Я вам свою рассказала, так что теперь ваша очередь рассказать о своей.

– У меня нет никакой истории.

– Так ли? – изогнула бровь Солин.

Рори почувствовала, как под пристальным взором гостьи ее щеки начинают рдеть. Что-то тревожное, будоражащее было в этих темно-шоколадных глазах, в этом странном сочетании сердечной теплоты и непреклонности, от которого Рори мучительно ощущала собственную уязвимость.

– Как вы узнали, где меня найти?

– Мсье Баллантайн был столь любезен, что дал мне ваш домашний адрес. – Солин улыбнулась, отчего в уголках ее глаз проступили тонкие морщинки. – Вот видите? Я тоже умею добиться от него того, что мне нужно.

– Но… зачем?

Взгляд Солин смягчился.

– Когда мы с вами виделись в прошлый раз, chérie, вы покинули мой дом в слезах. Я не знаю, отчего это случилось, и хотела бы это понять.

Рори едва подавила вздох. Сказать, что она вспоминала о том с содроганием, было бы, наверное, все равно что не сказать ничего.

– Мне ужасно жаль, что так получилось. Просто у меня сейчас вся жизнь словно перевернулась вверх дном, и в тот момент как-то вдруг разом все нахлынуло. Я очень виновата, что так внезапно сбежала от вас, не поблагодарив и даже как следует не попрощавшись. Это было невежливо с моей стороны.

– Ничего страшного не случилось. Но я приехала вовсе не для того, чтобы услышать ваши извинения. Я приехала узнать, все ли у вас в порядке. В последние дни эти мысли просто не давали мне покоя, а потом я вдруг сообразила, что зря томлюсь в неведении. Что я могу просто доехать до вас и собственными глазами убедиться, что с вами все хорошо.

Рори опустила взгляд, крайне смущенная тем, что эта женщина, слывущая нелюдимой затворницей, почувствовала вдруг потребность тащиться к ней через весь город, чтобы ее проведать.

– Вам не было нужды ехать в такую даль. Правда. Со мной все хорошо.

– Не стоит передо мною притворяться, Рори. Грустить – это нормально.

Рори медленно подняла голову. Эти слова, так не похожие на привычный благонамеренный стоицизм ее матушки, как будто что-то открыли у нее в груди – словно внезапно распахнули давным-давно запертую дверь.

– У вас есть кофе? – спросила Солин, когда молчание невыносимо затянулось.

– Кофе?

– Я привезла нам завтрак. Pain au chocolat и chausson aux pommes. Круассаны с шоколадом и с яблоком.

Рори продолжала оторопело глядеть на нее.

– Да, у меня есть кофе.

Она повела Солин на кухню, надеясь, что та не заметит на диване ворох не сложенного после стирки белья или брошенные в беспорядке перед гардеробной сноубутсы. Снега у них не было аж с марта.

Придя на кухню, Рори торопливо собрала контейнеры со вчерашнего готового ужина, кинула в мусорное ведро. Затем попыталась сложить поплотнее грязную посуду в раковине, однако быстро оставила это занятие. Гора грязной посуды в раковине, как аккуратно ее ни перекладывай, все равно останется горой грязной посуды.

– Простите за беспорядок, – произнесла она, отмерив нужное количество кофе. – Я в последнее время мало бываю на кухне. Готовить для себя одной – удовольствия мало. Так что в основном беру еду навынос, вот и скапливается потихоньку.

– Это верно, – отозвалась Солин, беря с ближайшей стойки нож, чтобы разрезать бечевку на коробке с выпечкой, – готовить на одного не весело. Однако и одному тоже надо есть, и не только из всяких там коробок. У вас есть тарелки под круассаны?

– В шкафчике слева. Там же должны быть и салфетки.

Рори молча наблюдала, как Солин избавляется от перчаток и начинает перекладывать выпечку на тарелку. У нее до сих пор не укладывалось в голове, что делает ее арендодательница у нее на кухне, однако неожиданно для себя признала, что сама этому рада. Хотя по-прежнему не представляла, как Солин добралась до ее Саут-Энда без машины.

– Только не говорите, что вы ехали с этой коробочкой в метро, а потом шли до меня пешком от станции.

– Ну, разумеется, нет. Я взяла такси. Идите сюда и садитесь. – Подождав, пока Рори тоже сядет за стол, Солин придвинула к ней поближе тарелку с круассанами. – Que désirez-vous?

И Рори неожиданно для себя вновь пожалела, что в колледже мало уделяла внимания французскому.

– Прошу прощения. Я плохо говорю по-французски… Вернее, совсем не говорю.

– Я спросила: что вы предпочитаете?

– Точно. Наверное, с яблоком.

– Тогда я возьму chocolat. – Солин положила на свою тарелку круассан, потом встряхнула, расправляя, салфетку и положила себе на колени. – Вот так… – произнесла она, слизнув с пальцев сахарную пудру. – И что произошло?

– Что вы имеете в виду?

Солин склонила голову набок, приподняв одну бровь:

– Что, будем играть в игры?

– Я, признаться, до сих пор не могу понять, зачем вы ко мне приехали. Почему вы так обо мне волнуетесь?

– А сами вы как думаете?

– Потому что моя очередь?

– Отчасти да. Но не только поэтому. Вы напоминаете мне одного человека, которого я когда-то знала.

– Кого же?

– Меня саму. – Сделав небольшую паузу, она отпила кофе. – Жизнь как-то ударила вас, отняла у вас что-то дорогое. Не знаю, что именно и когда это случилось, но вам никак не удается от этого оправиться. Решив открыть художественную галерею, вы хотите сделать вид, будто это заполнит ту черную пропасть, что в вашей душе разверзла жизнь. Но глубоко в сердце вы понимаете, что это не так. И вы боитесь, что уже ничто и никогда эту пустоту не заполнит.

У Рори внезапно пересохло во рту. Именно так все и было. Все до единого слова! Но откуда Солин могла это знать?

– Что, Бретт о чем-то проболтался Дэниелу? Вот как вы это узнали?

– Вовсе нет.

– Как же тогда?

С мимолетной, задумчиво-печальной улыбкой Солин опустила чашку.

– Мы с вами родственные души, Рори. Незнакомцы, имеющие схожее прошлое.

Рори сама не знала, какого именно объяснения она ждала, но явно не такого.

– Не понимаю, – произнесла она.

– Все мы носим в себе целую коллекцию историй, chérie. Истории наших радостей и печалей. Нашей любви и потерь. Вот кто мы такие – совокупность всех выпавших на нашу долю страданий и восторгов. Порой эти страдания оставляют след, отметину. Незаживающий шрам на душе. Мы всячески стараемся спрятать его от всего мира и даже от самих себя. Потому что боимся стать уязвимыми. Боимся стать хрупкими и не выдержать потом новый удар. Вот что нас с вами делает родственными душами – наши шрамы.

У Рори пополз по спине холодок. Будь это сказано кем-то другим, подобные речи показались бы ей смешными и нелепыми – как всякие спиритические штучки, что можно услышать от гадалки где-нибудь на ярмарке. Но ведь она, Рори, и вправду ощущала нечто подобное, разве не так? Эту сверхъестественную схожесть истории Солин с ее собственной.

– Мне просто трудно собраться с мыслями… И то, как мы с вами познакомились, и то, насколько ваша история кажется мне… знакомой, что ли… – Неожиданно у Рори перехватило горло от неудержимого приступа слез. Она поспешно отвернулась, утирая глаза. – Простите. Мы всего-то второй раз видимся – и оба раза я перед вами умудрилась расплакаться. – Она шумно всхлипнула, в досаде на себя мотая головой. – Вы, наверное, сочтете меня дурочкой.

– Что произошло у тебя, Рори? – прямо спросила Солин.

– У меня есть жених… – почти шепотом сумела наконец выдавить она. – Его зовут Хакс… То есть на самом деле его имя Мэттью, но все зовут его Хаксом. Девять месяцев назад он отправился в Судан по программе «Врачи без границ». Он постоянно мне писал оттуда – два-три раза в неделю, четко, как часы. А потом вдруг письма перестали приходить. Только спустя несколько недель – там возникла кое-какая путаница в отношении его родственников, – официально подтвердили, что Хакса и еще нескольких его коллег похитили.

Солин непроизвольно вскинула ладонь к горлу:

– Mon pauvre enfant38. Так он…

Рори уткнулась взглядом в скомканную в руке салфетку.

– Я не знаю, что с ним. Никто не знает. Никаких требований выкупа не поступало, и вот уже несколько месяцев о нем нет вестей. – Тут голос у нее начал срываться, и Рори, сделав паузу, прокашлялась. – В его организации и понятия не имеют, где он и в чьих руках. И жив ли он вообще.

– И сколько уже это продолжается?

– Полгода. Я каждую ночь лежу без сна, прогоняя в голове тысячу всевозможных сценариев, один кошмарнее другого. И все же я никак не могу поверить, что его уже нет. Я понимаю, это похоже на сумасшествие – но мне кажется, я бы почувствовала, если бы его убили. Я бы это как-то ощутила. По-вашему, это звучит глупо?

– По мне – нисколько.

Звучавшее в голосе Солин глубокое сострадание для Рори стало как бальзам на больные раны. Родственные души. Возможно, так оно и было на самом деле.

– Я за это время прочитала столько романов, – призналась она, – таких, где герои всегда побеждают и неизменно торжествует любовь. На меня нашла какая-то одержимость. Но все это так далеко от действительности… В реальной жизни все оказывается гораздо хуже.

– Вот почему тебе так хотелось узнать о моей жизни, – тихо произнесла Солин. – Ты надеялась услышать про счастливый финал. На сей раз – случившийся в реальной жизни.

– Как я уже сказала, это было глупо с моей стороны.

– Нисколько. Я знаю, что такое – ждать и жить в неведении. Когда хватаешься за все что угодно, лишь бы прожить новый день.

Рори стянула с волос резинку и, долго и протяжно вздохнув, пропустила густую копну волос через пальцы.

– Со мной такое творится… Иной раз я думаю, что лучше бы я…

– Узнала бы худшее? – тихо закончила за нее Солин.

Рори прижала ладонь ко рту, стыдясь самой этой мысли.

– Это ужасно, да? Ужасно даже так думать? Просто это состояние неизвестности – сущая пытка. Скажите, а когда вы узнали об этом, вы… – Она осеклась, спохватившись, что они ни разу об этом не говорили. – Как вообще вы получили эту весть?

Солин выпрямилась на сиденье, глаза ее внезапно затуманились.

– Пришла телеграмма, в которой говорилось, что он пропал без вести. Потом стало известно, что его санитарный фургон нашли брошенным… повсюду кровь. Кто-то сообщил, что видел, как несколько немецких солдат под дулом автоматов повели его в лес.

Рори даже почувствовала, как краска сошла с ее лица.

– Простите! Мне не надо было об этом упоминать. Просто обычно говорят об ощущении завершенности, об определенности. Что, дескать, когда уже выяснил, становится легче… и я хотела спросить…

– Нет. Легче не становится, – сказала Солин, не дав Рори закончить фразу. – Мне, по крайней мере, легче не стало. Мы вечно говорим себе, что хотим что-то знать определенно. Но когда наконец открывается правда и это оказывается совсем не то, на что мы надеялись, мы готовы отдать что угодно, лишь бы вернуться назад, к этому состоянию ожидания, когда живет хотя бы искра надежды.

– В прошлый раз вы сказали, что порой приходит время, когда надо отпустить то, что ушло. Но как же понять, когда такое время настало?

Взгляд Солин потеплел.

– Я говорила только о себе, chérie. Лишь о себе самой.

– Но как именно вы это узнали?

На долю секунды Солин опустила глаза, потом вновь посмотрела на Рори.

– Сначала я никак не могла в это поверить. Я была уверена, что это какая-то ошибка. И даже потом… Еще много лет спустя я то и дело брала в руки его бритвенный набор и открывала уже пустой флакончик из-под одеколона, потому что – я могла в этом поклясться! – по-прежнему ощущала аромат Энсона. Точно свежий ветер, дующий с моря. А потом, однажды ночью, я неожиданно перестала чувствовать его запах. Как будто он… как будто бы его не стало. Тогда-то я и убрала коробку подальше. Когда поняла, что мне просто не за что больше держаться… Но у тебя совсем другое дело, Рори. У тебя есть время.

– Время на что?

– На то, чтобы хранить веру.

Рори опять кашлянула, прочищая горло, чтобы избежать нового приступа слез.

– То, что вы только сказали о том, что галерея призвана заполнить пропасть в моем сердце… Это правда. Открыть галерею было идеей Хакса. И меня это сильно тогда вдохновило. Но потом, когда мне сообщили, что он пропал без вести, меня как-то перестало все это волновать… Пока я не увидела тот дом. У меня было такое чувство, будто сама судьба посылает мне знак. Но иногда я задаюсь вопросом: а вдруг это всего лишь способ его удержать – заниматься именно тем, о чем он мечтал.

– У тебя есть его фотография?

– Есть одна, на тумбочке у кровати.

– Могу я на нее взглянуть?

– Да, конечно же. Сейчас схожу, принесу.

Спустя несколько мгновений Рори вернулась с фотографией. На снимке они с Хаксом стояли, держась за руки, сияя счастливыми улыбками, как только что помолвленные влюбленные, кем они тогда на самом деле и были.

– За день до того, как был сделан этот снимок, Хакс попросил меня выйти за него замуж. И мы поехали на мыс Кейп-Код, чтобы отпраздновать событие.

– Вы прекрасная пара, – проговорила Солин, внимательно разглядывая фото. – Достаточно увидеть эту улыбку на его лице! Ты делаешь его счастливым.

Рори невольно заулыбалась:

– Это совершенно взаимно. Пока я с ним не познакомилась, я никогда не чувствовала себя на своем месте. У всех имелись какие-то свои представления и ожидания обо мне. А Хакс… Единственное, чего он от меня хотел – это чтобы я была самой собой. – Умолкнув, она посмотрела на снимок, который Солин вернула ей в руки. Прижала кончики пальцев к стеклу. – А теперь, когда его не стало, я боюсь…

– Что снова потеряешь себя?

Рори медленно подняла голову:

– Да.

– Тогда не позволяй ему уйти навсегда.

– Не… не позволять уйти?

– В ту ночь, когда моя мать умирала, она отдала мне медальон с фотографией моего отца. Я никогда его не знала, но мама попросила меня – ради нее – хранить этого человека навеки живым. Вот здесь. – Солин прижала ладонь к сердцу. – Она сказала, что хранить кого-то в своем сердце – значит дарить этому человеку вечную жизнь. И ты, Рори, можешь сделать это для Хакса.

– Не это ли вы делали для Энсона? Хранили его вечно живым в своем сердце?

– Я пыталась.

– Был ли у вас кто-то еще? Потом, я имею в виду.

Солин печально улыбнулась:

– В женском сердце не так уж много места, chérie. И Энсон заполнил его целиком.

Рори понимающе кивнула. Мысль о том, чтобы кто-то занял в ее сердце место Хакса, казалась просто невообразимой.

– Иногда все, на что я способна – это лишь подолгу смотреть на его фотографию. С вами было то же самое?

– У меня не осталось фотографий.

– Ни одной?

– Мы познакомились во время войны, в госпитале, где я работала волонтером. Тогда было совсем не до фото.

Рори хотела было ей что-то ответить, но тут в гостиной зазвонил телефон. Она метнула взгляд на висящие над раковиной часы, внезапно спохватившись, что должна была быть у матери еще час назад.

– Это мама звонит, – поспешно отодвинулась она от стола и вскочила. – У нас с ней в это утро бранч.

Окинув взглядом гостиную, Рори нашла беспроводную трубку и приготовилась к неизбежному.

– Почему ты еще дома? – без всякого приветствия накинулась на нее Камилла. – Сорвала наш бранч.

– Прости, мне очень жаль. Я тут просто кое-чем занялась и потеряла счет времени.

– Что у тебя такое важное, что ты даже не могла взять в руки телефон и меня предупредить?

Рори прикусила губу. Признаться, что она напрочь забыла о бранче, потому что к ней приехала Солин с пирожными. Но ее отсутствие в этот час в материнском доме было верным способом нарушить их временное, и без того шаткое, перемирие.

– Кое-что надо было сделать для галереи.

– До ее открытия еще несколько месяцев. Что такого срочного необходимо было сделать именно сегодня?

– Я же уже попросила прощения. Я собралась выйти из дома и неожиданно отвлеклась.

– Голос у тебя какой-то не такой, – заметила вдруг Камилла. – Как будто нос заложен. Ты случайно не заболеваешь?

– Что, правда? – Рори никак не могла признаться матери, что только что заливалась слезами. А потому обеими руками ухватилась за подсказанный предлог. – Знаешь, может, есть немножко. Горло немного саднит. Я даже подумывала сделать себе чаю, а потом снова забраться в постель.

– Хорошая идея. А суп у тебя есть?

– Хм-м… Наверное, есть.

– А чай?

– Да, чай есть точно.

– Тогда положи в чай мед. Это поможет твоему горлу.

– Хорошо, так и сделаю. Спасибо. И прости еще раз из-за бранча.

– Не бери в голову. Лучше отлежись. Я тебя попозже проведаю.

Когда Рори закончила разговор, перед гостиной появилась Солин, держа в руках перчатки с сумочкой.

– Я сложила оставшиеся круассаны обратно в коробку, а чашки с тарелками отправила в раковину.

– Вы уходите?

– У тебя были на сегодня планы. Ты должна была мне об этом сказать.

– Да нет, какие планы! Всего лишь завтрак с моей матушкой. У нас бранч каждое воскресенье.

– И ты позволила мне его сорвать.

– Это не совсем так. На самом деле, я терпеть их не могу. Мы с матерью… Ну, скажем, у нас в последнее время несколько натянутые отношения. Она не лучшего мнения насчет моей затеи открыть галерею. И о моем творчестве, и вообще обо всем, что мне небезразлично.

– Ты мне не говорила, что ты художник! – вскинула брови Солин.

– О нет, я вовсе не художник. Просто иногда немного развлекалась. А когда Хакс пропал, вообще все забросила. Я уже несколько месяцев и ногой в ту комнату не ступала.

– У тебя что, прямо здесь студия?

– Студия? Да нет, не студия – просто свободная комната, где я храню все материалы и разные принадлежности.

– А можно мне взглянуть на эту твою нестудию?

Рори на мгновение заколебалась. Ей стало неловко при мысли показать свою работу такому совершенному мастеру, как Солин. Но как откажешь человеку, который через весь город приехал на такси, чтобы просто ее проведать!

– Думаю, да. Разумеется. Если вам интересно.

Дойдя до конца коридора, Рори распахнула дверь и с приглашающим жестом повернулась к Солин:

– Как я уже сказала, я давно туда не заходила, так что там некоторый беспорядок.

Солин прошла мимо нее вглубь комнаты, обходя ящички и корзинки с инструментами, нитками и кусочками тканей. Она хотела было что-то сказать, но тут взгляд ее остановился на висевшем над рабочим столом морским пейзажем.

– Ой, Рори… – Солин медленно замотала головой с нескрываемым изумлением на лице: – Это ты такое сделала?

Рори застенчиво кивнула.

– Это просто бесподобно! Настоящая картина – только тканями! А еще работы у тебя есть?

– Четыре в кладовке и еще две – на станках, позади вас.

У Солин округлились глаза.

– В кладовке? Mon dieu… – Она подошла к незаконченной работе на ближайшем станке с пяльцами, где изображалась маленькая шхуна, опасно накренившаяся в темном штормовом море. – У тебя так тонко сделаны стежки – почти невидимы. Ты ведь вручную шила?

– Да.

– Кто же научил тебя так шить?

– Никто. Сама научилась.

– Поразительно! И они, надеюсь, тоже появятся в твоей галерее, когда будут закончены?

– Да нет. Это же всего лишь хобби. Пустяк.

Солин отчего-то нахмурилась:

– Неужели ты не хочешь, чтобы люди увидели твои работы и твое имя стало известным?

От этого вопроса Рори стало как-то не по себе. И, вместо того чтобы ответить, она задала встречный вопрос:

– А вы об этом мечтали? Чтобы все узнали ваше имя?

Отступив в сторону, Солин стала разглядывать разбросанные по столу образцы тканей.

– Мечтала когда-то, – ответила она наконец. – Когда была юной девочкой. Обычно я грезила о том, что у меня будет собственная марка одежды. Я собиралась вскружить головы всему Парижу! Но потом разразилась война, и Энсон…

– Но вы же все-таки это сделали! И это доказывает целая стена в вашем кабинете, увешанная журнальными статьями и газетными вырезками. Вы наделены особым даром, и вы использовали его для того, чтобы сделать людей счастливыми. Вы всегда сможете этим гордиться.

– Так и у тебя это есть, Рори! Не вздумай говорить, что это пустяк и ничто. Как раз наоборот! Приносить в мир новую красоту – вовсе не ерунда и не пустая трата времени. Это призвание!

Это слово долгим эхом отдавалось в сознании Рори, когда, закрыв дверь своей мастерской, она повела Солин обратно в гостиную. Там, взглянув на свои наручные часы, гостья забрала с кофейного столика перчатки и сумочку.

– Спасибо, что показала мне свою работу. И, пожалуйста, обдумай хорошенько то, что я сказала. У тебя подлинный дар, Рори. А дар дается человеку для того, чтобы он им делился.

– Но вам вовсе нет необходимости уходить. Давайте, я заварю свежую порцию кофе, и мы сможем с вами еще поговорить.

Солин снисходительно улыбнулась:

– Не говори глупостей. Не думаю, что тебе хочется весь оставшийся день слушать болтовню какой-то старухи. К тому же я попросила водителя через некоторое время вернуться и отвезти меня обратно. Он, вероятно, уже ждет. Я лишь хотела убедиться, что с тобой все в порядке – и я это узнала. – Улыбнувшись шире, она легонько провела скрюченным пальцем под подбородком Рори: – Une gentille fille. Такая милая девочка. Помни, что я тебе сказала – насчет того, чтобы хранить Мэттью в своем сердце. Пока чего-то не знаешь наверняка, всегда остается надежда. К тому же надежда нам ничего не стоит.

Глава 17
Рори

Рори обвела глазами квартиру, удовлетворенная делом своих рук. После ухода Солин она решила включить музыку, засучить рукава и привести наконец свое жилище в порядок. Она достаточно хорошо потрудилась, даже перетаскала к себе в машину коробки с книгами для бесплатной раздачи. Неплохо для человека, который будто бы слег с простудой!

Вернувшись на кухню, Рори обследовала содержимое буфета. Есть макароны – но нет соуса. Есть овсяные хлопья – но нет молока. Есть арахисовое масло – но нет белого хлеба. А значит, придется заказывать готовую еду. Опять. Солин была права. Пора уже ей перестать питаться из картонных коробок. На завтра она составит список покупок и совершит налет на супермаркет, а сейчас придется обойтись едой от «Gerardo». Она позвонила в ресторан, оставив заказ на баклажаны с пармезаном и антипасто, после чего решила, что до того, как привезут обед, у нее есть время собрать в стирку белое белье и принять душ.

Пятнадцать минут спустя, к немалому удивлению Рори, раздался звонок в дверь. Судя по всему, решила она, клиентов у «Gerardo» нынче не густо. Вытянув из сумочки двадцатку, Рори выключила стерео, сразу оборвав первобытный стук из композиции «Дикие парни»39 «Duran Duran».

– Быстро привезли, – произнесла она, потянув на себя входную дверь. – По воскресеньям, похоже…

И тут слова застряли у нее в горле. Вместо курьера от «Gerardo» с порога на нее устремила взгляд Камилла со свисающим на запястье аптечным пакетом «CVS» и большим оранжевым контейнером, зажатым в сгибе руки. Прищуривщись, она быстро оглядела Рори, задержавшись глазами на двадцатидолларовой купюре в ее руке.

– У тебя что, вечеринка?

Рори со вздохом сунула двадцатку в карман.

– Нет, никакая у меня не вечеринка. Просто я решила немного прибраться и включила музыку.

– Я сварила тебе суп со звездочками, который ты всегда ела, когда болела в детстве. Ты еще его называла «Больной супчик». Но я вижу, что ты и так чудесным образом поправилась.

Рори снова вздохнула.

Камилла прошла мимо нее вглубь квартиры, с каждым шагом позвякивая подвесками на своем браслете. Не имея иного выбора, Рори поплелась вслед за ней на кухню.

– Я же тебе сказала, что у меня есть суп.

– Ты сказала: «Наверное, есть», – угрюмо отозвалась Камилла. – И мне не хотелось, чтобы ты возилась с готовкой, если плохо себя чувствуешь. – Скользнув взглядом по дочери, она принялась выкладывать на стол содержимое пакета из аптеки. Таблетки от кашля, спрей от насморка, порошки от простуды, термометр. – Хотя, судя по всему, тебе все это ни к чему.

Рори опустила взгляд в пол.

– Прости меня.

– Но почему, Аврора? Почему ты говоришь мне, что заболела, если это не так? Неужто проводить со мною время для тебя настолько невыносимо?

Рори подавила новый вздох. Что она могла сказать в ответ? Признаться, что профилонила завтрак с матерью, потому что к ней явилась домовладелица с коробкой круассанов из «Сладких поцелуев», выглядело бы совсем неправдоподобно. Лучше уж вообще не упоминать Солин.

– Мне было стыдно, что я отвлеклась на другие дела, и потому, когда ты обмолвилась, что у меня заложенный голос, я просто… за это ухватилась.

– За это ухватилась, – сухо повторила за ней Камилла. – Но ты, по крайней мере, голодна?

– Я, если честно, только что заказала готовую еду.

– Ясно.

Взяв в руки контейнер с супом, Камилла раскрыла холодильник. Несколько мгновений она молча стояла перед ним, изучая содержимое. Упаковка бейглов с жареным луком. Две пачки сливочного масла. Одинокая банка апельсинового лимонада и почти что пустая банка маслин. Наконец мать отвернулась от холодильника, возмущенно изогнув бровь дугой:

– Да у тебя же нет никакой еды!

– Знаю. Потому и заказала готовую. Планирую завтра как следует затариться в супермаркете.

– Ты что же, больше ничего не готовишь? – Она открыла дверцу шкафчика, обвела взглядом едва ли не пустые полки. – Ну, только посмотрите! Овсяные хлопья да консервированный суп. Удивительно, что ты от такого питания на самом деле не слегла! – Тут взгляд ее упал на коробочку из кондитерской. Камилла приподняла крышку, заглянула внутрь. – Pain au chocolat. Какая прелесть! Я вижу, ты не настолько отвлекалась на какие-то дела, что смогла наведаться в кондитерскую.

– Я не ходила ни в какую кондитерскую, – возразила Рори, устав от сыплющихся обвинений. – Их принесла Солин.

На лице у Камиллы застыло недоумение.

– В смысле, хозяйка того дома, – пояснила Рори. – Она сегодня утром заезжала – как раз когда я собиралась уже выходить.

– Твоя арендодательница вот так, с бухты-барахты, приехала к тебе домой? Да еще и с выпечкой?

– Да.

– И как раз это тебя и отвлекло?

– Да, мы с ней разговорились.

– О чем, интересно? Ты ведь едва ее знаешь.

– О Хаксе. О будущей галерее. О моем творчестве.

– Понятно.

А вот и он – этот холодный, оскорбленный взгляд, который бросала на Рори мать всякий раз, когда чувствовала себя в чем-то ущемленной. Рори мысленно досчитала до десяти, не желая заглатывать наживку.

– То есть теперь ты обсуждаешь свою жизнь с малознакомыми людьми, вместо того чтобы поговорить с матерью?

– У нас с ней оказалось много общего.

Камилла закрыла дверцу шкафчика и застыла, уперев руки в бока.

– Как у вас вообще может быть что-то общее! Этой женщине уже, поди, за восемьдесят!

– Ей и близко нет восьмидесяти. И у нас действительно с ней много общего. Во время войны она потеряла того, кого любила. Водителя санитарной машины, который пропал без вести.

– Ох, Аврора…

– Она знает, что такое – слышать телефонный звонок и со страхом гадать, не тот ли это день, когда ты узнаешь, что твои молитвы остались неуслышанными. Она знает, каково это, когда разрывается сердце при виде того, как счастливы другие. И каково это – завалить себя работой, потому что не в силах больше оставаться наедине со своим горем. Она понимает, почему мне так необходимо открыть эту галерею. Ей даже понравилось мое творчество.

Камилла шагнула вперед, прихватив дочь ладонью за предплечье.

– Да что с тобой такое, Аврора? Я совершенно искренне начинаю за тебя бояться.

– Пожалуйста, не начинай опять…

– Да, опять. Ты говоришь… Я даже не знаю, как это понимать. Ты снова пропускаешь наш воскресный завтрак, лжешь мне, будто бы больна. Теперь ты толкуешь о своем якобы искусстве. Что я должна при этом думать? Ты бросила учебу, живешь, как отшельница. Тебя не слышно и не видно. Единственное, что тебе теперь интересно – это твоя галерея. И эта женщина, с которой ты вдруг решила подружиться. У меня такое чувство, будто я тебя больше не узнаю.

– А может, ты вообще никогда меня не знала?

Камилла широко раскрыла глаза:

– Как это – никогда не знала? Я же тебя растила!

– Нет, матушка, не знала! Ты придавала мне нужную форму – или пыталась придать. А теперь, когда я занялась тем, что мне действительно по душе, – ты меня вдруг больше не узнаешь! Вот в чем все дело. Не в моей учебе и не в пустом холодильнике. Дело в том, что я не та, какой ты меня хочешь видеть. Что мне не нравится то, что нравится тебе, и что образ жизни у меня не такой, каким привыкла жить ты. И тебя не волнует все то, что на самом деле важно для меня – потому что я не такая, как ты.

Камилла заметно напряглась:

– Иной раз мне кажется, что в тебе слишком многое от отца.

Ну конечно! Как же тут без него! У Камиллы любой разговор так или иначе в итоге сводится к отцу.

– Пожалуйста, можно не приплетать сюда папу? Я сама не знаю, на кого именно похожа. И почему вообще должна быть похожа на кого-то. Неужели я не могу просто быть собой?

– Разумеется, можешь. Я никогда не препятствовала тебе делать то, что тебе хочется.

– Не препятствовала? – вскинулась Рори. – Ну да, ты никогда не препятствовала. Но ты никогда и не стеснялась озвучивать свое мнение, стоило мне хоть чуточку отклониться от того шаблона, что ты мне заготовила. И по поводу того, как я одеваюсь. И каким занимаюсь спортом. Даже относительно тех людей, с которыми я общаюсь. Когда я тебе сообщила, что Хакс мне сделал предложение, ты спросила, не для того ли я ответила ему «да», чтобы только тебя позлить.

– Я твоя мать, Аврора. И я обязана тебя воспитывать, а также предостерегать от тех ошибок, что сама когда-то совершила.

– Мы что, снова сворачиваем разговор к папе?

Камилла опустила взгляд на свою левую руку с аккуратно нанизанными кольцами: обручальным, помолвочным и «кольцом вечности» с бриллиантовой дорожкой в три карата, которое выбрала за отца секретарша на двадцатилетие его брака. Прошло уже три года после смерти Джеффри Гранта, а Камилла по-прежнему их носила.

– В одну из прошлых наших встреч ты обмолвилась о моем брачном опыте, и это заставило меня задуматься. А может, я просто не создана для любви? Или для счастья? С некоторыми людьми, знаешь, такое бывает.

От этих слов Рори невольно нахмурилась. Трудно сказать, что именно она ожидала услышать от матери, – но уж точно не такое.

– Не создана для любви? Странно даже слышать такое!

Камилла с грустью улыбнулась.

– Странно – пока не задумаешься об истории семьи. Лоуэллы вообще не слишком-то славятся блестящими браками. – Она снова опустила взгляд на свои кольца, рассеянно крутя их на пальцах. Когда Камилла наконец подняла глаза на дочь, улыбка ее стала очень зыбкой. – Зато мы всегда прекрасно смотрелись в светской хронике, что на самом деле чрезвычайно важно. Или так, по крайней мере, постоянно говорила моя мать.

Теперь пришла очередь Рори удивляться словам Камиллы. Та редко заговаривала о своей семье и никогда – о матери. Даже уклонялась от этой темы, когда ее расспрашивали. А теперь – совершенно неожиданно – она сама ввернула свою мать в разговор.

– Ты никогда мне не рассказывала о своих родителях, о детстве и юности.

Камилла отвернулась, расставляя на кухонном шкафчике свежекупленные средства от простуды.

– А твоя мать, – настойчиво продолжила Рори, – была создана для любви?

– Нет, – легко и без малейших колебаний ответила Камилла. – Я так не думаю.

– Вы с нею вздорили?

– В смысле, как мы с тобою? Нет, мы вообще не пререкались. Никто не стал бы пререкаться с Гвендолин Лоуэлл.

Гвендолин. Рори несколько раз повторила про себя это имя, сознавая, как редко слышала его, пока росла.

– А почему никто ей не перечил?

– Потому что она никогда не ошибалась. Никогда и ни в чем. И горе тому, кто станет ей противоречить. Особенно это касалось моего отца. Он умер в сорок семь лет. От сердечного приступа. И я частенько думала: а вдруг он умер, чтобы уйти подальше от нее? Я, помню, так злилась на него, что он оставил меня с ней одну.

– Быть может, это сидит в генах? – задумчиво произнесла Рори. – Я имею в виду, что кто-то не создан для любви. Может, это передается от матери к дочери? Как голубые глаза или кудрявые волосы?

– Это работает совсем иначе, Аврора.

– Но ты же сама только что сказала: что Лоуэллы никогда не славились прекрасными браками. А что, если Хакс…

– Да ради всего святого, Аврора! Ты-то не Лоуэлл!

Рори удивленно уставилась на мать:

– Что?

Камилла на мгновение прикрыла глаза, на щеках у нее проступила пара красных пятен.

– Ты – Грант, Аврора. Аврора Миллисента Грант. Моя мать и ее… неспособность к любви… не имеют к тебе никакого отношения.

– Прости, я не хотела тебя так расстраивать.

Камилла провела ладонью по своим идеально уложенным волосам, расправила на груди блузку.

– И ты меня прости за резкость. Просто мои отношения с матерью… скажем, довольно сложные.

– Поэтому ты никогда со мной о ней не говорила?

– Я не говорила о ней, потому что не о чем говорить. Она платила за мою учебу, она знакомила меня с миром музыки и изобразительного искусства, она устроила меня в школу танцев, на курсы риторики, на уроки этикета. Она делала все, что от нее требовалось, – и ничего больше.

– Ты не сказала о родительской любви, – заметила Рори. – Тебя любили дома?

– Меня должным образом растили и пестовали, – сдержанно ответила Камилла. – Учили соответствовать тому положению, которое предоставляет мне в обществе фамилия Лоуэлл. Учили делать то, чего от меня ожидают, и быть именно такой, какой мне надлежит быть.

Что-то в том, как Камилла произнесла слово «предоставляет», покоробило Рори. Она уже начинала понимать, отчего ее мать так избегала в разговорах тему своей семьи.

– Ну а ты? В смысле, оправдывала их надежды?

– Почти что никогда.

От сказанного между ними повисло долгое молчание. Рори стояла, внимательно вглядываясь в свою мать. Так поразительно было обнаружить эту неожиданную щель в броне Камиллы – это больное место, саднящую рану детства, которая так до конца и не зажила. Возможно, они с матерью все-таки смогли бы найти общий язык?

– Мне очень жаль, – тихо произнесла Рори.

Камилла замотала головой, глаза ее омрачились от накативших чувств. Она явно глубоко страдала и изо всех сил старалась делать вид, будто это не так.

– Я не предполагала это обсуждать. Все это было очень давно, когда я была совсем еще ребенком. А маленькая девочка все воспринимает как серьезную драму. Пожалуйста, забудь, что я тебе сказала.

Рори колебалась: то ли настоять на продолжении разговора, то ли оставить этот вопрос. Сегодняшняя стычка с матерью началась вроде бы как обычно, – но что-то совсем новое вкралось в их разговор. Нечто такое, что, возможно, сумело бы наконец объяснить извечное напряжение, тлеющее под самой поверхностью их взаимоотношений.

– Со мной тебе не нужно притворяться, – сказала она матери, ловя себя на том, что почти в точности повторяет слова Солин. – Печалиться – это нормально. Или сердиться. Или то и другое сразу.

Камилла выдавила слабую улыбку.

– Ничего. Правда. Что уж, как говорится, плакать над разлитым молоком.

Рори взяла ее за руку:

– Нам вовсе не обязательно обсуждать это сейчас. Мы можем вообще никогда эту тему не затрагивать, если тебе неприятно. Но если тебе захочется кому-то выговориться – знай, что у тебя есть я.

Не успела Камилла что-либо ответить, как в дверь позвонили, и она вздохнула с явным облегчением.

– Ну, вот тебе и компания, – сказала она, высвобождая руку. – А я пойду.

– Это всего лишь прибыл из «Gerardo» обед. Баклажан с пармезаном и антипасто. Останься. Разделим на двоих.

Но Камилла отрицательно покачала головой и бочком пробралась к выходу. Лицо ее вновь стало непроницаемым.

– Уверена, у тебя полно работы. Так что наслаждайся баклажаном без меня.

– Но ты вовсе не мешаешь работе. Останься, дай мне загладить вину за сегодняшнее.

– Ничего, все отлично, – бросила мать через плечо, открыв дверь и устремившись наружу мимо огорошенного посыльного. – Все хорошо. Правда.

Рори расплатилась за заказ и понесла доставленный пакет на кухню, больше чем уверенная, что ее матушка нынче очень далека от «все отлично».

Глава 18
Солин

У каждой души есть свой особенный почерк, свой автограф, уникальный отзвук, который, пульсируя, передается миру. И у каждого отзвука где-то существует соответствующая пара. Когда эти отголоски душ соединяются, они настолько настраиваются в унисон, что, даже разлучившись, продолжают искать друг друга.

Эсме Руссель. Колдунья над платьями

23 июня 1985 года.

Бостон

То и дело поглядывая в окно, я делаю из помидора салат. Возможно, пойду поужинать на террасе, любуясь закатным солнцем. Однако стоит только этой мысли мелькнуть в голове, я уже понимаю, что не буду так делать. Я опять сегодня впала в хандру – в одно из тех меланхоличных состояний, когда мне нужна бутылка исключительно хорошего вина. Взяв со стола бокал, делаю большой глоток, по-прежнему размышляя над нашим утренним разговором с Авророй.

Я хотела проведать ее, убедиться, что с ней все в порядке, – и теперь очень рада, что туда поехала. Сейчас она сильно нуждается во внимании и нежной заботе. Причем больше, как мне кажется, нежели сама это осознает.

Рори так удивилась, когда я сказала, что она напоминает мне меня саму, и немного смутилась от того, что ее так четко увидели насквозь. И все же я сказала ей чистую правду. Эта девочка – а для меня она совсем девочка! – сейчас блуждает в потемках, в состоянии полной неопределенности, во мраке неведения, куда не проникает даже лучик света. Она так влюблена в своего молодого человека!.. Хакс – ну что за имечко для мужчины! Но она зовет его именно так, а значит, и я постараюсь мысленно называть его так же. Он, конечно же, очень красивый парень. Настоящий американец – в самом что ни на есть наилучшем смысле. И к тому же с добрым сердцем. Ей очень посчастливилось, что она сумела его найти.

Это, разумеется, так, говорю я себе. Она счастливая девушка. Но вот что интересно. Можно ли действительно назвать счастливым того, кто нашел себе спутника, с которым сердца бьются в унисон, – и тут же его потерял?

История ее любви настолько зеркально отражает мою собственную, что мне очень тяжело было сидеть напротив нее и слушать. Как и Энсон, Хакс пытался творить добро, добровольно взявшись за то дело, которое многие просто не отваживаются на себя брать. И, в точности как Энсон, он, судя по всему, за свое мужество заплатил высокую цену. Возможно, даже предельно высокую.

Взяв бокал с вином, выпиваю остатки и жду, когда внутри у меня – и в груди, и в животе – разольется медленно спустившийся туда поток тепла. Однако сразу чувствую, что этой порции недостаточно. А потому снова наполняю бокал и отставляю в сторону нетронутый салат, больше не чувствуя голода. Вместо ужина я забираю бокал и бутылку в кабинет, сажусь за стол и нашариваю в среднем ящике портсигар с памятной гравировкой и зажигалку, которые всегда там храню. Это подарки от одного очень давнего и близкого друга.

Лишь с нескольких попыток мне удается зажечь зажигалку – сегодня пальцы немного дрожат, – и наконец прикурить сигарету. Я глубоко затягиваюсь, набирая полные легкие дыма и задерживая его там до тех пор, пока не начинает немного кружиться голова. Давненько уже я не испытывала потребности курить. И много времени прошло с тех пор, как мною так одолевали чувства.

С эмалевой рамки на столе на меня смотрит Эрих Фриде. Отец. Незнакомец. Возлюбленный Эсме Руссель. Человек с неизвестной судьбой. Я увеличила снимок из маминого медальона и часто на него смотрю – потому что это я обещала Maman. И сегодня я настойчиво велела Aurore (нет, она предпочитает вариант Рори) точно так же хранить Хакса – крепко удерживать его образ в своем сердце. Надеюсь, ей это поможет. У меня нет фотографии Энсона. Ни единого изображения, которое я могла бы бережно хранить. Впрочем, у меня есть кое-что другое.

Мой взгляд сразу же находит коробку с платьем, стоящую на том же самом месте, где я оставила ее в первый вечер. Я чувствую, как она притягивает меня к себе, и кажется, будто ее содержимое манящим шепотом уговаривает вновь переворошить мои давнишние печали. До сего дня я сопротивлялась ее зову, не имея желания бередить едва затянувшуюся рану. Однако вино и сигареты, точно старые закадычные друзья, напоминают мне, сколько ночей проплакала я над этими немногими остатками своих счастливых грез. Храня его несессер, наслаждаясь запахом его одеколона. Развязывая пачку писем и перечитывая их одно за другим. Я даже воображала себя кем-то вроде историка, le gardien des fins heureuses – хранителем счастливых финалов. За исключением, конечно, моего собственного. Но тем не менее какое-то время и я была счастлива – вернее, мы с ним оба, – причем в ту пору, когда вокруг так мало было радости и счастья.

Война продолжала все перемалывать и крушить, пока весь Париж не стал серым и безжизненным. Проводимые мной в госпитале дни были долгими и тяжелыми. Эта размывающаяся в сознании вереница загнанных, полных страдания лиц и разбитых жизней, казалось, будет тянуться бесконечно. Но посреди всего этого непреходящего кошмара у меня был Энсон.

Он постоянно находил повод заглянуть в столовую, надеясь застать меня за обедом или коротким перекусом. Признаться, я даже выходила несколько раз вне своей смены – особенно после большого поступления раненых, когда была велика вероятность, что он окажется где-то рядом. Мы пили с ним в столовой скверный кофе и болтали о музыке и о фильмах – пока народ не расходился, и он мог украдкой найти под столом мою руку.

Мы всячески старались блюсти осторожность, уверенные, что никто больше не знает о наших, вовсю расцветающих, взаимных чувствах. Насчет тесных отношений в госпитале имелись, конечно, определенные правила, однако в те дни, когда жизнь человека казалась такой бесценной и такой хрупкой, ни у кого не хватило бы духу встать между двумя влюбленными.

Мало-помалу мы стали более дерзкими и смелыми, и всякий раз, когда выдавались свободные минутки, чтобы перекусить или немного прогуляться, куда-нибудь ускользали вдвоем. Мы по очереди рассказывали друг другу о себе. Разумеется, я не могла поведать ему все – Maman давно уж научила меня не распространяться о нашем даре, – но я поделилась с ним всем, чем только могла. И тем, как невесты за много миль едут, чтобы заказать платье у Руссель, и тем, какие письма приносили нам домой, когда Maman не стало. Рассказывала и о своих планах открыть собственный салон мод, когда закончится война, и о том, какие восхитительные платья я буду шить.

Энсон же рассказывал о том, как рос в Ньюпорте, точно принц, о пышных вечеринках в местном яхт-клубе, о пансионе в Бостоне, о долгих и насыщенных летних каникулах, проведенных под парусом с друзьями. А еще рассказывал о своей семье. Об отце, раненном на Первой мировой, который вернулся домой героем и быстро перехватил бразды правления семейным бизнесом у своего старшего брата. О матери по имени Лидия, которая умерла после тяжелой и мучительной битвы с глубоким воспалением легких. О сестренке, которая рисовала и писала песни, и мечтала однажды стать известной и поселиться в одной из мансард Парижа. О лодках, которые их семья строила на протяжении уже нескольких поколений. О парусниках, прославившихся победами на регатах и выигравших что-то вроде Кубка Америки.

И все же излюбленной темой наших разговоров того лета был сам Энсон. Мне интересно было слушать о том, как он проводил детство, как складывал вещи, отправляясь в восьмилетнем возрасте в пансион, как сам научился править в парусных гонках и стать капитаном им же самим созданной команды, как впоследствии, после серьезной стычки с отцом, полностью оставил парусный спорт. А также о той перепалке, что произошла между ним и отцом, когда он объявил, что бросает университет и идет добровольцем в AFS.

Я могла бы слушать его долгими часами – вот только у нас никогда не было этих часов. Обязанности наши в госпитале были таковы, что мы могли довольствоваться лишь редкими, с трудом выкроенными минутками, когда у нас совпадали смены. И казалось даже как-то недостойно сетовать на это в ту пору, когда так много людей так многим жертвовали на войне.

А потом как-то раз Энсон мне сказал, что устроил нам обоим на вечер отгул. Я не стала даже спрашивать, как и с кем он об этом договорился. Для меня это было неважно. Энсон пригласил меня в ресторан. И не в одно из тех шумных заведений, где обычно ошивались boche, а в старомодный французский пивной ресторанчик на улице Сен-Бенуа, где играла музыка, а на столиках горели свечи. Нас проводили в угловую кабинку в самой глубине зала. Энсон заказал бутылку хорошего красного вина, которое уже после первого бокала ударило ему в голову. И мы ели такую необыкновенную еду, которую там явно добыли на черном рынке: нежнейший розоватый крем-суп с кусочками омара, жареную свинину с яблоками и луком, а на десерт – миндальный меренговый торт. Это были самые восхитительные яства в моей жизни, которые, должно быть, обошлись Энсону в немалое состояние, но в те несколько коротких часов мы с ним смогли напрочь забыть о войне и просто быть вместе.

Потом он провожал меня до дома, и мы шли рядом, рука в руке, жарко сплетя пальцы. И всю дорогу, казалось, мои ноги едва касались земли. Когда мы добрались до двери моего дома, я долго возилась в темноте с ключом, и ладони у меня внезапно стали влажными. Наконец ключ попал в замочную скважину, но, едва я взялась за ручку двери, Энсон схватил меня за руку, ища мой взгляд в кромешной тьме. Порывисто прошептав мое имя, он коснулся пальцами моего лица, после чего с умопомрачительной неторопливостью прижался губами к моим губам. Я качнулась в его объятия, сливаясь с ним в поцелуе, и ночь отступила, оставив только его и мой пульс. Два отзвука наших душ. Это ощущалось как какое-то déjà vu – словно ты нашел нечто такое, о потере чего даже не знал. И мне так не хотелось, чтобы это когда-то закончилось. Но, естественно, это должно было закончиться. Для приличных девушек все же существовали некоторые правила.

Однако факел наших чувств уже разгорелся не на шутку. К концу лета я была по уши влюблена в Энсона Перселла. И он так же сильно влюбился в меня.

Глава 19
Солин

Чтобы быть уверенной в счастливом финале, невеста должна искренне желать отдать все свое сердце мужчине, за которого выходит замуж. Но при этом оставаться с собственным стержнем.

Эсме Руссель. Колдунья над платьями

14 августа 1943 года.

Париж

В госпитале становится все тяжелее и напряженнее. Запасы еды начинают понемногу истощаться, несмотря на то что американцы продолжают присылать продовольствие. Еще к началу лета количество людей в госпитале пугающе возросло. Почти пять сотен раненых плюс персонал – и всех необходимо кормить три раза в день.

Настроение у людей тоже за это время изменилось. Постоянно слышится озабоченность, что нас совсем закроют, а всех больных отправят в концлагеря, или того хуже. Немцы становятся все менее терпимы к американскому госпиталю и высказывают подозрения, что наша больница – а в особенности доктор Джек – оказывает пособничество движению Сопротивления и помогает скрываться от ареста раненым солдатам и евреям.

Еще сильней ухудшилась ситуация в последний месяц – когда целому отряду американских летчиков со сбитых гитлеровцами самолетов удалось избежать захвата. Немцы организовали тщательные поиски в этом районе, однако летчики словно бы испарились. Теперь кругом висят объявления, где гарантируется награда тем, кто обладает какой-то информацией об исчезнувшем отряде или о тех, кто помогает им скрываться. Соседи, надеясь получить франк-другой, начинают доносить друг на друга, порой выдавая правдивую информацию, но большей частью наплетая лживые домыслы.

Даже наш госпиталь попал под подозрение. Стремительно, точно лесные пожары, разгораются разные слухи, и как-то неожиданно тот вопрос, который прежде никто у нас не желал обсуждать – о подозрительном количестве непредвиденных смертей и внезапно пустеющих коек, – становится единственной темой для разговоров, хотя и ведущихся вполголоса, украдкой. Мы все вдруг оказались на краю опасности. Предатели сейчас таятся везде – вынюхивают информацию, которая, быть может, принесет им солидное вознаграждение. Поговаривают, что среди нас тоже есть шпион – некто притворяющийся, что борется за правое дело, а в действительности вступивший в сговор с нацистами. А потому каждый из нас постоянно держится настороже, боясь, что одно неверное слово приведет его к порогу гестапо.

Ходят слухи, что доктора Джека со дня на день могут арестовать и что у него уже сложен чемодан, чтобы, когда за ним придут, он был к этому готов. Однако при всем при этом мы изо всех сил стараемся как следует выполнять свои обязанности – ибо что еще нам остается делать! Раненые солдаты продолжают прибывать – день за днем, неиссякающим потоком. Раненые. Покалеченные. Опустошенные.

Все мы неимоверно устали, и при всей нашей беготне и суматохе время течет ужасно медленно. Быть может, именно из-за того, как редко я в последнее время вижу Энсона, в меня вселяется какая-то тревожность. После нескольких недель, полных восхитительных мгновений тайного единения – укромных поцелуев, от которых перехватывает дыхание, где-нибудь в кладовке или на заднем ряду кинотеатра, тихих совместных ужинов и нескончаемых разговоров о том, что мы станем делать, когда закончится война, – Энсон неожиданно отдалился от меня.

Я понимаю, что его работа критически важна и что война ни на миг не останавливается – даже ради молодых влюбленных, – однако в последнее время работа все дольше и дольше заставляет Энсона отсутствовать в госпитале. Мало того, когда мне все же удается с ним повидаться, то невозможно не замечать произошедшей с ним перемены. Он кажется нервным и рассеянным, и постоянно оглядывается через плечо, словно кто-то ходит за ним по пятам. В разговорах со мной он стал уклончивым и отстраненным, слова его часто звучат неопределенно. А еще он начал исчезать – порой даже на несколько дней. Когда же наконец он появляется, то выдает какие-то жалкие, неубедительные объяснения, в которые я, как могу, стараюсь верить.

Но в это утро я увидела, как он болтает с одной из медсестер. Зовут ее Элиза. Она старше меня и гораздо более приземленная натура. С полными губами и низким, хрипловатым смехом. Они заговорили на лестнице, склонившись друг другу головами, причем так близко, что ее губы едва не касались его шеи, и она тихонько сунула ему в карман куртки нечто вроде записки. Должно быть, у меня при этом вырвался какой-то звук, потому что Энсон вдруг резко обернулся и увидел, что я на них смотрю.

Он отступил, но было уже поздно. Я не могла стереть из памяти то, что только что увидела. Или спрятать свои слезы от Аделин, когда наткнулась на нее, свернув за угол коридора. Она, похоже, нисколько не удивилась, когда я ей об этом рассказала. Сказала, что всегда считала его чересчур красивым, чтобы ему можно было себя доверить, и что очень хорошо, что я узнала правду раньше, чем это зашло слишком далеко. По мне же – между нами все уже зашло очень далеко.

Спустя несколько часов я заметила, как Энсон выскользнул за дверь. Заметив, что я на него смотрю, он заколебался, в глазах его появилась неловкость и какая-то неизъяснимая мольба. Я отвернулась. Если ему хочется быть с Элизой, то пусть с ней и будет. Так, по крайней мере, я сказала себе.

Теперь он вернулся оттуда, куда что-то относил, и вновь, с тем же вороватым выражением на лице, спускается по сумрачному лестничному пролету, ведущему в подвал. Я знаю, куда он направляется. И знаю зачем. Это идеальнейшее место для свиданий – темное и уединенное, с целым лабиринтом составленных друг на друга ящиков и коробок. От одной мысли, что он там встречается с Элизой и что я их застану вместе, у меня подгибаются колени. И все же удержаться я не в силах, а потому, выждав несколько секунд, следую за Энсоном вниз.

Задержав дыхание, я слежу, как он спускается в самый низ лестницы, после чего скрывается в полутемном лабиринте подвала. Спустя пару мгновений Энсон включает карманный фонарик. Благодаря этому свету легче двигаться за ним вслед, и я иду по узким проходам между ящиками и картонными коробками, стараясь держаться в тени. Капуста. Репа. Картофель. Суррогатный кофе. Есть даже коробки с дешевым красным вином. Наконец шаги Энсона затихают, и я слышу тихое звяканье ключей, а потом – скрип пересохших дверных петель.

Я продвигаюсь туда ближе, достаточно, чтобы увидеть тусклую полоску света, возникшую между дверью и косяком. Сквозь открывшийся проем мне мало что видно. Голая лампочка, свисающая с потолка, да небольшая койка с покрывалом, сложенным в ногах.

Тень Энсона маячит на пустой каменной стене. В тишине подвала я слышу, как он расстегивает молнию на куртке, потом доносится шуршание, похожее на звук снимаемой одежды. Я резко делаю шаг назад, потом еще один. Я думала, что хочу узнать правду, увидеть все собственными глазами, – но внезапно понимаю, что не в силах это вынести.

Меня от волнения начинает мутить, я чувствую себя словно пристыженной. Какой же я была дурочкой! Наивной влюбленной дурочкой! Я поворачиваюсь, чтобы уйти тем же путем, которым сюда пришла, но в темноте натыкаюсь на штабель ящиков. В тишине внезапный звук раскатывается гулким эхом, точно выстрел.

Через дверную щель видно, как тень Энсона замирает, затем распрямляется. Через мгновение его силуэт быстро проскальзывает в проеме.

– Кто здесь?

Ждет ответа, склонив голову набок. Я прикрываю рот обеими руками, заставляя себя молчать. Отчасти мне хочется выйти к нему и сказать, что я все про него знаю, однако совсем не вдохновляет мысль, что меня, получается, застукали на слежке и подглядывании в темноте подвала.

– А ну, покажись! – зловеще требует Энсон. Голос у него какой-то непривычный. Настороженный и грозный. – Сейчас же выходи!

Я никогда не видела Энсона сердитым, и меня жутко пугает мысль: какова будет его реакция, если он меня здесь обнаружит? Я плотно зажмуриваю глаза, желая стать невидимкой, в то время как шорох его шагов придвигается все ближе. Я зажата между двумя штабелями ящиков. Попалась, точно кролик в силки! Услышав, что Энсон прошел мимо, я невольно с облегчением вздыхаю. Через мгновение он меняет курс, и тут же я чувствую на руке его цепкие пальцы.

Он резко выдергивает меня из моего укрытия, сжимая в поднятой руке бутылку вина и готовясь ударить. Я ошеломленно застываю от выражения его лица – черты его искажены яростью и страхом. Сейчас его трудно даже узнать!

Зажав мне ладонью рот, Энсон притягивает меня спиной к себе, по-прежнему держа наготове бутылку. Я ощущаю в нем необычайную, смертоносную энергию – будто свернутую тугой спиралью. К горлу у меня, точно воздушный пузырь, подкатывает всхлип.

Мускулы его рук немного расслабляются, однако хватка остается твердой. Энсон резко разворачивает меня к себе. Долгое мгновение мы впотьмах смотрим друг другу в глаза. И я чувствую, как в нем точно ослабляется туго взведенная пружина. Энсон опускает бутылку, потом поднимает палец к губам, веля мне не шуметь.

Дальше он меня то ли ведет, то ли тащит в ту самую каморку, откуда только что вышел. Размером она не больше чулана и тесно обставлена, являя собой убогое подобие жилого пространства. Помимо койки и стола, там есть маленькая раковина и треснутое зеркало, узкий комод и старый, изрядно потрепанный, раскрытый кожаный чемоданчик, содержимое которого очень напоминает самодельный радиоприемник. Однако внимание мое сразу привлекает пустая кожаная сумка на столе и россыпь каких-то, с виду официальных, документов. Там cartes d’identité – французские удостоверения личности, а также свидетельства о рождении, карточки довольствия – и на еду, и на одежду.

Тут же в голове у меня начинают роиться десятки вопросов, но не успеваю я даже открыть рот, как Энсон еще сильнее вцепляется мне пальцами в руку и разворачивает меня лицом к себе.

– Что ты здесь делаешь, внизу?

Я пристально смотрю на него, возмущенная тем, что он еще смеет задавать мне такие вопросы, когда сам зачем-то крадется здесь впотьмах. Однако от зловещего блеска в его глазах у меня словно испаряется все негодование, и я машинально начинаю объяснять:

– Я увидела тебя с Элизой – как вы шептались в коридоре. И видела, как она сунула тебе в карман записку. И я подумала, что… – В конце фразы я осеклась и стыдливо отвела взгляд. – Мне очень нужно было узнать, правда ли это.

Он с искренним удивлением глядит на меня.

– И ты поэтому пошла за мною сюда следом? Потому что решила, будто у меня свидание с Элизой?

Тут я снова отвожу взгляд, потрясенная внезапным осознанием того, что есть кое-что более ужасное, нежели застать Энсона с другой женщиной. Я вновь перевожу взгляд к документам на столе. Большинство из них пожелтели от времени и сильно помяты. Некоторые испачканы пятнами, кляксами, имеют обтрепанные или даже случайно оторванные уголки. Кому они принадлежат? И как они вообще здесь оказались?

Я протягиваю руку к одному из документов – к свидетельству о рождении, – но Энсон перехватывает меня за запястье.

– Не трогай! – шипит он мне.

От взгляда его глаз, которые в холодном свете свисающей с потолка лампочки как будто потеряли свой обычный оттенок, меня вдруг пробирает ледяная дрожь. Мысли у меня мгновенно перескакивают к тем непредвиденно опустевшим койкам – когда, казалось бы, почти выздоровевшие мужчины внезапно умирали посреди ночи, причем в последнее время все чаще и чаще. А еще я сразу вспоминаю про слухи о работающем среди нас предателе, о тайном соглядатае, который все доносит гестапо. Мы все притворялись, будто знать ничего не знаем, потому что это куда безопаснее, нежели признать тот факт, что мы все подозреваем, что те люди вовсе не умерли, а были незаметно вывезены прямо у нас под носом. И за всем этим каким-то образом стоит доктор Джек. Причем немцы об этом уже знают и лишь ждут доказательств, чтобы нагрянуть к нам с арестами.

Этим, значит, и занимается Энсон в подвале госпиталя? Помогает Самнеру Джексону вывозить американцев и британцев из Франции, используя поддельные документы? Если так, то почему он мне об этом ничего не сказал? Ведь он знает, что мне можно доверять.

И тут мне в голову приходит другая мысль – совершенно жуткая! – и меня окатывает волной леденящего ужаса. А что, если Энсон и есть тот самый шпион, из-за которого тут все как на углях, и на самом деле он занимается тем, что собирает улики для гестапо? От такого предположения у меня на загривке проступает испарина. А вдруг он все это время работал на фашистов, лишь притворяясь героем? И притворялся… вообще во всем?

– А эти документы… – киваю я на стол. – Прошу тебя, скажи, что ты с ними не делаешь ничего дурного. Скажи, что ты не… – Я умолкаю, не в силах закончить фразу.

Он пристально смотрит на меня, лицо его непроницаемо. Проходит долгое мгновение, а мы все стоим, глядя друг другу в глаза, как будто мы оба застыли на краю некой ужасной пропасти и ждем, кто прыгнет в нее первым.

– Просто скажи мне, что ты не работаешь на них, – прошу я хриплым голосом. – Пожалуйста.

Возле рта у него начинает мелко дергаться мускул.

– Вот, значит, что ты обо мне подумала.

– Я уже не знаю, что мне думать, Энсон! Ты крадешься куда-то во тьме с фонариком, роешься в документах, которые явно тебе не принадлежат. – Я начинаю говорить слишком торопливо, ненавидя себя за те слова, что слетают с моих губ. Мне так отчаянно хочется, чтобы я ошибалась! Но вдруг это не ошибка?

Он хочет взять меня за руку, но я невольно ее отдергиваю. Энсон изумленно смотрит на меня:

– Ты что… меня боишься?

– Столько всего вокруг говорят. И вел ты себя слишком странно…

Сделав шаг назад, он проводит растопыренными пальцами сквозь волосы.

– И ты решила, что я и есть тот самый шпион? И что теперь, когда ты узнала мой маленький секрет, я вынужден буду… что? Задушить тебя? Или перерезать горло?

Энсон смотрит на меня в упор. Взгляд у него твердый, но в нем чувствуется страдание – как будто бы, отдернув руку, я сделала ему физически больно.

– И это после всего… – произносит он наконец. – После всего, что между нами было… ты могла такое обо мне подумать?

– Энсон…

– Пожалуй, я бы предпочел, чтобы ты считала, будто я встречаюсь с Элизой. Думаю, ей бы тоже это было приятнее, нежели называться фашисткой.

– Я никого из вас фашистами не называла. Но что я должна была подумать?

– Ты должна была мне доверять.

Я возмущенно вскидываю подбородок:

– Так же, как ты доверял мне?

Энсон шумно вздыхает, и внезапно я замечаю, как сильно он измучен.

– Дело тут вовсе не в доверии, – устало говорит он. – Это просто осторожность. Если меня поймают… Я не смею подвергать тебя такой опасности. Поэтому я не хотел, чтобы ты что-либо об этом знала.

– Но теперь-то я знаю. По крайней мере, мне так кажется. Поэтому теперь ты вполне можешь посвятить меня и в остальное.

– Нет, – качает он головой.

– Скажи, те люди, – не отступаю я, нацелившись утвердиться в том, что кажется теперь настолько очевидным, – те, что якобы внезапно умерли… Те опустевшие вдруг койки… Они ведь не умерли, правда?

– Оставь эти разговоры, Солин. Прошу тебя. Иди наверх и забудь все, что здесь видела.

Но я решительно мотаю головой, не желая, чтобы меня таким образом отодвигали в сторону. Мне просто необходимо знать все – и о том, чем именно он занимается, и о том, как рискует.

– Значит, это ты, – продолжаю я, – ты помог им отсюда бежать. Используя подложные документы вроде этих. Это ты!

Он шумно выдыхает, раздраженный моей неуемностью.

– Этим много кто занимался. Целая ячейка рисковала жизнями, чтобы спасти эту горстку людей. В основном это были летчики, а также – несколько друзей из Сопротивления, которых угораздило попасть под прицел гестапо. У нас есть человек, который занимается документами. Веришь в такое: художник, ставший тем, кто подделывает бумаги. Это вот – его работа, – указывает он рукой на документы на столе. Время от времени мы даем людям новые имена и переправляем их через границу в Испанию, а потом в Англию или даже в Соединенные Штаты. Иногда бывает необходимо организовать для человека местечко, где бы он мог перекантоваться, прежде чем мы сможем безопасно переправить его дальше. И мы его прячем – вот здесь.

Я вновь окидываю взглядом крохотную каморку с минимумом мебели и контрабандным радио, с примитивнейшими удобствами. То есть все это время Энсон рисковал своей жизнью, чтобы помогать скрываться от нацистов другим людям – солдатам, воюющим за то, чтобы вызволить Францию из гитлеровской хватки, антифашистским агитаторам, товарищам по Сопротивлению, которым грозил арест.

Мои мысли тут же перетекают к Эриху Фриде. К человеку, которого любила моя мать и которому позволила уйти. К семье, которую он, возможно, завел потом в Германии. К его жене, а также детям, с которыми у меня общая кровь и часть родословной. И я ловлю себя на том, что молюсь за то, чтобы и им в нужное время помог выбраться из беды кто-то вроде Энсона.

– Ты ведь мог бы мне об этом рассказать, – намного мягче говорю я. – Я смогла бы хранить твою тайну.

– Да ведь это же не только моя тайна, Солин. Она принадлежит всем нам. Всем тем, кто работает в Сопротивлении. И каждый из нас должен эту тайну хранить.

– Ну, теперь она и мне тоже принадлежит, – невозмутимо говорю я. – Только мне хотелось бы делать нечто большее, чем просто ее хранить. Позволь и мне тоже участвовать в том, чем ты занимаешься, Энсон. Разреши мне помогать.

– Я не могу тебе это позволить.

– Пожалуйста! Я еще не знаю, чем могу помочь, но наверняка для меня что-то найдется.

– Нет.

– Ну, тогда я пойду к доктору Джеку, – заявляю я. – И попрошу его, чтобы позволил мне помогать. И не притворяйся, будто он обо всем этом и знать не знает. Без его разрешения здесь вообще ничего не происходит.

Однако лицо Энсона все так же твердо и непроницаемо.

– Солин, я не…

Я прижимаю подушечки пальцев к его губам, не позволяя договорить.

– Не отказывай мне, Энсон. Скажи, что я могу сделать.

Глава 20
Солин

Без веры даже наше дело обречено на неудачу. Вера – это все.

Эсме Руссель. Колдунья над платьями

27 августа 1943 года.

Париж

Я была крайне ошеломлена, узнав, чего смогла добиться горстка бесстрашных мужчин и женщин под бдительным оком boche. В то время как Париж кишел гестаповцами Геринга, доктор Джек и его штат вели собственную войну против герр Гитлера. Причем я даже сумела влиться в их борьбу.

Если бы когда-то хоть кто-нибудь мог предположить, что я окажусь вовлечена в подобное дело, я бы ответила, что он, видно, перепил вина. Но теперь я нахожу, что это дает мне новое ощущение своей нужности, определенный способ не чувствовать себя жертвой в наводненном нацистами городе. И я представляю, как Maman одобрительно взирает со своих дальних высей на мою тайную деятельность – хотя бы ради Эриха Фриде.

Еще мне это помогает ощущать себя ближе к Энсону, знать, что его миссия – и моя миссия тоже, что мы с ним увлечены одним делом. В последнее время мы все больше разговариваем с ним о будущем. И хотя мы и не касаемся темы «рядом на веки вечные» – ибо война делает подобные речи неблагоразумными и бессмысленными, – но, по крайней мере, строим какие-то планы на будущее. Обсуждаем, куда мы отправимся после войны и чем будем заниматься. И в этих приятных, праздных размышлениях мы с Энсоном неизменно видим себя вместе. И на сегодняшний день для меня этого достаточно. Как обычно говорила Maman, на первом месте должна быть работа.

После того разговора в подвале меня успели хорошо просветить, и я узнала о разных направлениях работы Сопротивления: о подрывных операциях, координируемых по подпольной радиосвязи, об организации саботажа на транспорте снабжения, о печати и распространении подпольных газет и даже о переправке оружия и взрывчатки. Причем каждая ячейка работает независимо от других. Наши действия, конечно, не такие отважные, как взрыв мостов и железных дорог, и все-таки не менее опасные. Для тайной эвакуации сбитых летчиков-союзников из Франции требуются и хитроумный план, и множество доверенных рук.

Процесс этот начинается с изготовления фальшивых свидетельств о смерти и старательно подделанных удостоверений личности. Далее задействуется целая сеть курьеров (многие из которых – женщины вроде меня) и множество конспиративных квартир на всем пути по хранящемуся в строжайшей тайне маршруту через Пиренеи в Северную Испанию, а затем – в порт Лиссабона.

Так вот, перевозить людей, когда наконец настает день тайной эвакуации, и есть задача Энсона. В те вечера, когда он целует меня на прощанье, обещая вернуться целым и невредимым, меня охватывает жуткий страх – потому что мы оба знаем, что он не может ничего подобного гарантировать. В эти дни всем нам кажется, будто сейчас мы проживаем время, взятое взаймы. Мы дерзко надеемся на то, что судьба нас сохранит, и думаем не о том, настанет ли вообще однажды настоящее наше время, – а как и где это произойдет. Еще добавляет опасности и то, что ворота нашего госпиталя находятся прямо напротив немецкого военного штаба, у входа в который день и ночь дежурят часовые.

Впрочем, теперь у меня есть и свое дело – работа посыльной. Наконец, после двух недель обучения, мне дали настоящее задание. Я никогда не считала себя особенно храброй, однако то, что я делаю, мне кажется очень правильным и нужным. И не только для Парижа, но и для Энсона. Вносить свой вклад в общее дело – пусть даже и незначительный, – значит помогать ему.

Энсон твердо стоял на том, чтобы я отчитывалась не перед ним, а потому меня прикрепили к Элизе, жених которой, как я теперь узнала, по указу о принудительных работах был отправлен на немецкий завод боеприпасов. Она оказалась резкой и холодно-деловитой, хотя и не злой, и хорошо подготовила меня к заданию.

Я работаю связной – передаю информацию другим членам нашей ячейки. Расписание встреч, спрятанное в жестяной банке с кофе; место явки, нацарапанное на куске бумаги, в который завернут сыр. Иной раз сообщение передается на словах – например, невинное со стороны расспрашивание насчет тетушки, недавно слегшей с простудой, или вопрос о расписании метро. При этом я должна запомнить фразу целиком, а потом так же хорошо запомнить ответ и передать его Элизе. Я никогда не знаю, что кроется под этими словами – но так ведь и задумано. Если меня поймают и станут допрашивать, я не смогу ничего выдать, поскольку ничего не знаю.

Но сегодня мне доверили кое-что новое. Мне предстоит забрать пакет с документами у человека, которого Элиз называет исключительно как Художник. Она велела мне сложить в корзинку хлеб, вино и сыр и ехать на мамином велосипеде к дому с мансардой на Рю де Сен-Пере.

Волнуясь, я останавливаюсь перед старым и невзрачным многоквартирным зданием. Меня проинструктировали вести себя так, будто у меня здесь назначено свидание с любовником. А потому я достаю пудру и помаду, как меня научили, и делаю вид, будто прихорашиваюсь, и одновременно, глядя в зеркальце, убеждаюсь, что за мной никто не следит.

Это вообще первое, чему здесь учат: как проверить, что у тебя нет «хвоста», и что делать в том случае, если он вдруг обнаружится. На что обращать внимание, окидывая взглядом улицу. Как быстро слиться с толпой людей. Как избавиться от того, что может каким-то образом вывести на ячейку.

Но сейчас я не замечаю вокруг ничего подозрительного.

Я пристегиваю цепочкой велосипед, вешаю на локоть корзинку и поднимаюсь по сумрачной узкой лестнице на третий этаж. Три коротких стука в дверь. Не больше и не меньше. Вскоре слышится щелканье отпираемых замков, и дверь чуточку приотворяется. В щели виден один лишь глаз и низкая густая бровь.

– J’espère que tu as faim40, – громко, в точности по инструктажу, говорю я.

Дверь открывается на пару дюймов шире. Теперь видно три четверти лица. Прищуренный глаз внимательно меня оглядывает. Наконец дверь открывается достаточно, чтобы я могла войти.

Квартирка совсем крохотная – из двух маленьких комнат, плотно заставленных столами с лампами. Ощущение тесноты и замкнутого пространства усиливается черными шторами затемнения, задернутыми, несмотря на то что за окнами день. А еще здесь все пропитано едкой вонью. Химические испарения смешиваются с запахом немытых мужских тел, желудевого кофе и сигаретного дыма.

Пока я жду, то вспоминаю данные мне инструкции. Ничего не говорить, пока ко мне лично не обратятся. И что бы тут ни увидела – никаких комментариев или вопросов. Чем меньше я знаю, тем лучше. И все же очень трудно обуздать свое любопытство при виде того, что сильно смахивает на сборочную линию. Вдоль всей дальней стены рядком стоят небольшие столики, заставленные разного цвета чернилами, письменными принадлежностями, печатями, штампами и канцелярским клеем.

Всего я там насчитываю четверых: один открыл мне дверь, а остальные трое сидят, пригнувшись, за различными по оснащению столиками. Никто ничего не говорит, хотя сразу становится ясно, кто тут главный. Он сидит за самым дальним столиком в окружении разных принадлежностей своего ремесла. Он и есть тот самый Художник. Что-то обостренно-отчаянное чувствуется в том, как он склоняется над работой, как пальцы вздрагивают, начертывая мелкие, неистовые штрихи и посредством бумаги и чернил создавая новую человеческую личность.

Наконец он поднимает голову и вытягивает шею, чтобы немного распрямить позвоночник. Глаза наши на мгновение встречаются. Он, на удивление, очень молод – не намного старше меня. С длинным лицом, с очками в круглой проволочной оправе и с заросшим темной щетиной подбородком. Однако момент этот быстро проходит, и он возвращается к работе.

Впустивший меня в дом мужчина наконец возвращается, неся мне клеенчатый пакет. Я не должна заглядывать внутрь или вообще что-либо говорить. Я засовываю пакет сзади, под пояс юбки, и сверху накрываю кардиганом. Никаких денег не передается. Художник ничего не берет за свою работу. Как и все мы, он старается для общего дела.

Выждав достаточно времени, я освобождаю корзинку, оставляя в квартире вино и еду, немного растрепываю волосы, чуть смазываю помаду – на тот случай, если вдруг меня кто-то заметит на выходе. После чего спускаюсь вниз, снова выхожу на солнечную улицу, сажусь на велосипед и качусь обратно с пакетом поддельных документов, спрятанных у меня под поясом.

Какое же это облегчение – вновь вернуться в госпиталь и отдать наконец клеенчатый пакет в руки Элизе. Она меня хвалит, но довольно сухо и деловито – в чем, впрочем, нет ничего необычного. Она не склонна к многословию. И все-таки то, как она, разговаривая со мной, отводит взгляд, внушает тревогу. А потом она мне сообщает: Энсон еще не вернулся с ночного задания.

От этой вести у меня чуть земля из-под ног не уходит. Элиза заставляет меня сесть и приносит чашку кофе. Нам нет необходимости притворяться, будто мы с Энсоном всего лишь коллеги по работе. Она просто женщина, утешающая другую женщину, и я ей за это благодарна. Она объясняет, что ничего такого необычного не случилось – мол, могли возникнуть сотни причин, – и он наверняка в любой момент вернется. Однако в ее голосе я все равно чувствую тревогу и, вернувшись к своим больничным обязанностям, невольно прокручиваю в голове самые что ни на есть худшие сценарии. Что Энсона застрелили или что его в толпе других загнали в поезд и отправили в один из концлагерей.

Работать в рядах движения Сопротивления означает принять как неизбежное арест, пытки и, возможно даже, смерть. Но для Энсона я не могу и не хочу принимать подобную неотвратимость. Он должен спастись! Обязан! Между тем день переходит в вечер, а от него по-прежнему ни слуху ни духу. Мне вспоминается Maman, что, рассказывая мне об Эрихе Фриде, беспокойно перебирала четки, и внезапно меня осеняет. В такие моменты мы готовы довериться чему угодно, уповать на что только можно, лишь бы это позволяло нам надеяться.

Аделин чувствует, что со мной происходит что-то не то. Я упрямо объясняю ей, что у меня всего лишь болит голова и мне нет надобности уходить домой, однако она не отступает, пока я не соглашаюсь хотя бы пойти в столовую и что-нибудь съесть.

Пытаясь влить в себя какой-то суп, я даже не ощущаю его вкуса. Аделин не отходит от меня, настаивая, чтобы я отправилась домой и отдохнула, – и тут он неожиданно появляется в дверях! Я чуть не роняю из рук ложку, проглатывая слезы, которые никто не должен видеть. Вид у него изнеможенный, тяжелый взгляд, под глазами тени. Но через переполненный зал столовой он встречается со мной взглядом и на мгновение задерживает его, словно говоря: «Я в безопасности. Прости. Я люблю тебя».

Я поднимаюсь и на дрожащих ногах бегу в ближайший туалет, чтобы дать волю слезам. Когда, вернувшись в столовую, я снова нахожу его взглядом, кто-то уже принес ему чашку кофе. Крепкий черный, а не разбавленный, и с сахаром, как ему нравится. Но Энсон этого как будто и не замечает. Я вижу, как с другого конца зала Элиза ловит его взгляд и словно вопрошающе приподнимает брови. Едва заметно он мотает головой. Мне любопытно, что это может означать, но сейчас, когда вокруг столько людей, лучше ни о чем его не спрашивать.

Попозже, когда народ расходится и Энсон успевает доесть второй сэндвич, я спрашиваю его, что случилось. Знаю, что это нарушает наши правила, но мне это сейчас не важно.

– Где ты был?

– Не могу сказать, – качает он головой.

– Я уже боялась, что ты погиб, – срывающимся шепотом говорю я. – Или попал в концлагерь. Не говори, будто не можешь объяснить.

– Мне необходимо поговорить с Самнером, – безучастно произносит он, словно я ничего ему только что не сказала. – Где он?

Взгляд его сейчас пустой, в нем ни любви, ни теплоты. Он сейчас всецело ушел в Сопротивление, в работу подполья – в этот каменный уголок его души, где для меня нет места. Или для чего-либо другого, не касающегося дела борьбы.

– Несколько часов назад поступило четверо раненых, – объясняю я, пытаясь говорить ровным тоном. – Кто-то, я слышала, говорил, что понадобится двойная ампутация. Но сейчас он уже должен был, наверное, освободиться.

Кивнув, Энсон осушает чашку и встает:

– Нам нужно поговорить. Но сначала мне необходимо встретиться с Самнером. Иди домой и ложись спать. Я попозже приду.

Это совсем уж против правил, и я невольно хмурюсь. Когда я еще только примкнула к ячейке, мы договорились об этой мере предосторожности: что он никогда, ни при каких обстоятельствах, не придет в мой дом на Рю Лежанр. Чтобы весь прочий мир знал, что мы с ним просто коллеги по работе – и ничего больше. Как он объяснял, это требуется ради моей защиты – чтобы не привести беду к моему порогу. Но сейчас что-то изменило его мнение, и меня это пугает.

– Мне казалось, нам необходимо соблюдать осторожность, чтобы они не узнали моего адреса.

Его взгляд мрачнеет.

– Это было раньше.

– Почему?

– Потому что он у них уже есть.

По моему телу пробегает дрожь. И словно ледяной палец скользит вдоль позвоночника.

– В гестапо знают, где я живу?

– Они знают все, Солин.

Глава 21
Солин

Между предложением руки и сердца и собственно свадьбой все может пойти наперекосяк. Именно в эту пору союз двоих подвергается наибольшему риску – пока еще не вшито заклинание и клятвы не произнесены. Ткательница заклинаний должна быть в это время настороже, ожидая любых бурь и потрясений, – а уж бури и потрясения случатся почти наверняка.

Эсме Руссель. Колдунья над платьями

27 августа 1943 года.

Париж

Я оборачиваюсь, быстро оглядывая через плечо улицу, прежде чем вставить в замочную скважину салона тяжелый медный ключ, чувствуя себя при этом персонажем шпионского романа. Нигде не видно ни черного «Мерседеса-Бенца» – излюбленного транспорта гестапо, – ни человека в сером костюме и темной фетровой шляпе, бесцельно топчущегося неподалеку от моего дома.

Нас научили, на что именно следует обращать внимание. А еще объяснили, чего ждать, если нас все же арестуют. Побоев, подвешивания в оковах вниз головой или же окунания с головой в ледяную воду, где станут держать, пока ты едва не задохнешься, а затем повторять это снова и снова. У них это называется «принимать ванну».

А еще есть очень легкий способ разговорить подозреваемого: арестовать какую-нибудь дорогую ему женщину – мать, сестру, возлюбленную – и часами ее допрашивать. Еще один способ – говорят, один из самых эффективных, – это угроза отправить этих женщин в особый публичный дом, наиболее предпочитаемый немецкими солдатами. Одна мысль о подобной перспективе заставляет меня содрогнуться, и я скорее захожу в дверь, тут же ее запирая.

Теперь я прихожу сюда, только чтобы помыться и поспать. С тех пор как Maman умерла, я здесь не чувствую себя как дома. С вечно задернутыми черными шторами комнаты кажутся до клаустрофобии тесными и как-то тревожно опустевшими.

Я принимаю ванну, потом пытаюсь лечь и уснуть – однако мысли все время крутятся вокруг слов Энсона: «Они знают все». Поняв, что поспать не удастся, я встаю с постели и одеваюсь. Иду к кладовке, чтобы найти себе что-нибудь перекусить, но теперь я в основном питаюсь в госпитале, и еды на полках почти никакой.

Мне удается наконец откопать жестянку с залежалыми галетами и банку с джемом, когда внизу раздается звонок в дверь. Три коротких, резких сигнала. Это, разумеется, Энсон, но звук звонка все равно меня пугает. Кажется, в него уже целую вечность никто не звонил!

Я торопливо открываю дверь, и Энсон напоследок быстро оглядывает улицу на предмет слежки. Забывшись на мгновение, я тянусь к его руке. Энсон, поморщившись, взглядом напоминает мне об осторожности и торопливо проскальзывает мимо меня внутрь. Я как следует запираю дверь, после чего он дергает ее за ручку, проверяя. Затем проверяет еще раз.

Наконец Энсон со стоном опускается в ближайшее кресло, сжимая в руках небольшой холщовый ранец с пряжками, который он частенько носит с собой, куда-либо отлучаясь из госпиталя. По его словам, это своего рода пропуск, потому что эмблема AFS на крышке ранца держит нацистов на безопасном расстоянии.

Сейчас он выглядит, как мне кажется, еще более изможденным, чем в госпитале, – если вообще такое возможно. Однако теперь его давит не только смертельная усталость. В глазах у Энсона видна плохо скрываемая паника, чего я никогда еще у него не замечала.

– Энсон, что с тобой? Что произошло?

Он порывисто ерошит волосы, словно мучимый какой-то мыслью.

– Меня здесь не должно быть. Знаю, мы договорились…

– Сейчас мне все равно, о чем мы договорились. Для меня важно, где ты был. И то, что сейчас ты здесь. Если за тобой следили, то теперь уже это не исправить. Расскажи мне, что случилось!

Он кивает, но тут же со стоном роняет голову в ладони:

– Прошлой ночью у меня случилась беда.

Мое сердце начинает колотиться быстрее.

– Какая?

– Та, которую я с ужасом представлял с того самого дня, как ты выследила меня в подвале.

– Расскажи мне, что стряслось. Пожалуйста!

С жутковатым стоицизмом он излагает случившееся, словно пересказывает по памяти легенду. Вчера, как только стемнело, он поехал переправить некоего, разыскиваемого эсэсовцами, человека с одной конспиративной квартиры на другую. По carte d’identité, удостоверению личности, он является работником фермы Марселем Ландре, французом, родившимся в 1919 году в Шовиньи. Однако все это на самом деле не так. В действительности, этот человек – Раймонд Лавуа, скрывающийся беглец, которого разыскивают за печать антифашистской пропаганды, а также за «вырожденческое поведение», как boche называют гомосексуальную наклонность.

Этот человек уже месяц прожил на конспиративной квартире, загнанный в подполье после доноса соседа в обмен на несколько жалких франков и похвалу от СС. Новый арест означал для него отправку в один из лагерей смерти – Дахау или Бухенвальд, – где его заставят носить на робе красный треугольник, пока в итоге не отравят газом, не изобьют до смерти или не уморят голодом. Так что оставаться во Франции ему было нельзя.

Переправка этого человека на новое место прошла как планировалось, однако на обратном пути двигатель у автомобиля Энсона перегрелся, и он вынужден был заглушить мотор и ждать, пока остынет радиатор. В два часа ночи на него наткнулся наряд французской полиции – то есть спустя пять часов после комендантского часа, причем на той дороге, где уж точно нечего делать санитарной машине американского госпиталя. Поэтому Энсона забрали для дознания. Его заранее придуманная легенда состояла в том, что он будто бы тихонько улизнул из госпиталя на свидание со своей девушкой и потерял счет времени. Энсон назвал им имя – Мишелин Паже – и даже сообщил адрес, однако полицию это не провело. Спустя немного времени к участку прибыли двое гестаповцев в серо-зеленой форме по приказу генерал-майона Карла Оберга – многим известного как Мясник Парижа, – распорядившегося любыми средствами очистить город от участников Сопротивления. Эти двое и слушать ничего не хотели о Мишелин Паже. Они рассчитывали разузнать побольше о Самнере Джексоне.

Тут Энсон умолк. Я накрыла его руку ладонью:

– Послушай, может, тебе стоит все же немножко поспать? Хотя бы часок – а потом сможешь рассказать мне остальное.

Энсон мотает головой, но глаза у него слипаются.

– Я ничего им не выдал.

– Конечно же, не выдал.

Я тянусь, чтобы разгладить пальцами складку между его бровями, но он вдруг отталкивает мою руку.

– Мне и не надо было ничего им сообщать, Солин. Они и так уже все знали… или почти все. И про поддельные документы, и про конспиративные квартиры, и про летчиков, которых мы сумели переправить. И знают, что Самнер в этом участвует.

– Но откуда?

Он едва заметно пожимает плечами:

– Кто-то работает среди нас – возможно, один из информаторов Оберга. Он следил за нами месяцами, выжидая, когда кто-то из нас ненароком оплошает. Этим «кто-то» и оказался я. Так что теперь все это лишь вопрос времени.

– Но ты же не виноват, Энсон. Сам же только что сказал, что ничего им не выдал. Как ты вообще можешь…

В его глазах такая открытая, пронзительная боль, что я даже испытываю облегчение, когда Энсон отводит взгляд.

– Они чуть ли не прямым текстом все сказали, Солин. Они вот-вот явятся за доктором Джеком. И, надо думать, за всеми нами. Оберг не успокоится, пока не получит то, что ему нужно, причем любыми средствами. И это оставляет мне единственный выбор.

Из всего, что он мне только что сказал, эти слова пугают меня сильнее всего.

– Какой выбор?

– Который я не могу не сделать… и с которым не знаю, как жить.

Внезапно мне становится трудно дышать. Я переплетаю пальцами его кисти, стараясь не думать о хлыстах, о кандалах, о ваннах с ледяной водой. Но все равно не могу не задать этот вопрос.

– Они тебя… пытали? Я слышала от людей, как они умеют заставить говорить.

– Нет. – Взгляд у него становится туманным и каким-то расфокусированным, а голос – странно спокойным. – Нет, ничего такого не было. – Он умолкает, задумчиво рассматривая наши сплетшиеся руки: мои – маленькие и бледные, и его – загорелые, огрубевшие от работы. – У немцев есть договоренность с нашим высшим начальством. Они, дескать, нас не трогают до тех пор, пока мы не начнем мутить воду и сами не избавим их от расходов на лечение раненых американцев с британцами. Это единственная причина, почему Самнера еще не забрали. Выколачивать из меня информацию выглядело бы для них не лучшим образом – а потому они мне угрожали.

– Чем?

– Тобой.

Рот у меня словно немеет, от шока я поначалу не могу связать и двух слов.

– Мной? Как это? Не понимаю… Откуда они вообще знают, кто я такая?

– Я же тебе сказал. Им почти все известно. И прошлой ночью они не допытывались, что я знаю. Мне хорошо дали понять о том, что знают они. Они в курсе, что мы используем поддельные документы – но не знают, откуда мы их берем. А также они знают, что у нас есть целая сеть курьеров.

– И знают, что я – одна из них? – упавшим голосом спрашиваю я.

– Нет. Мне, по крайней мере, показалось, что нет. Но они знают о нас с тобой, знают, что мы с тобою…

Любовники? Невысказанное слово будто повисает между нами в воздухе. Оно не совсем верно – в физическом его смысле, – но во всех прочих отношениях отражает сущую правду.

– А что, любовь сейчас преступление?

– Нет. – Он резко поднимается с места. – Но им это на руку.

Я пристально смотрю на Энсона, прокручивая в голове эти слова. «На руку»… И вдруг для меня все сразу встает на свои места. Им даже не было необходимости ему угрожать. Все, что им нужно – это угрожать мне.

– Тебе необходимо исчезнуть, Солин. Другого варианта нет.

Я медленно поднимаюсь, не говоря ни слова. Нам, разумеется, объясняют, что может произойти в случае провала, и мы отвечаем, что нам это ясно. Но каким-то образом нам всем удается убедить себя, что именно с нами этого не случится. Что до тех пор, пока мы будем предельно осторожны, к нам никто не постучится среди ночи, никто не подкараулит в пустом переулке, никто не внесет наши имена в аккуратно отпечатанный список. Мы искренне в это верим – пока внезапно эта вера не исчезает.

– Ты меня понимаешь, Солин?

Я оцепенело киваю:

– Ты хочешь сказать, что мне не следует больше показываться в госпитале.

– Я говорю, что ты должна уехать из Франции.

Сказанное им доходит до меня не сразу, и даже тогда я не в силах понять смысл его слов.

– Уехать?.. Из Франции?..

– Здесь оставаться для тебя небезопасно.

Быстрым движением я облизываю губы, во рту вдруг пересыхает.

– Но куда же мы поедем?

Энсон вперивается в меня немигающим взглядом:

– Не мы, Солин, а ты.

Время словно замедляется, растягиваясь между нами. Я слышала, как описывают тот самый момент, когда получают скверную новость: как кровь отливает от лица, как в легких не хватает воздуха, – и сейчас, в это самое мгновение ощущаю все это в полной мере.

Уехать из Франции без него? Но как он мог мне такое предложить?! Однако, снова посмотрев ему в лицо, я понимаю, что он имел в виду именно это.

– Без тебя я никуда не уеду, – ровным голосом отвечаю я.

– Я не могу сейчас уехать, Солин. И ты сама наверняка это понимаешь. Здесь еще столько всего надо сделать, столько людей сейчас зависят от меня.

– Ты всего лишь один из многих, Энсон. Они вполне могут обойтись без кого-то одного. И что насчет гестапо? Ты думаешь, если я исчезну, они так просто оставят тебя в покое? Не оставят. И ты прекрасно это знаешь.

– Конечно же, не оставят. Но если ты будешь в безопасности, то мне уже не важно, что они станут делать.

– А мне важно!

Энсон глубоко вздыхает, тяжело и измученно.

– Мне очень нужно, чтобы ты это сделала. Прошу тебя.

– Я не могу уехать, Энсон. Я не могу отсюда уехать без тебя.

– Я уже все подготовил, обо всем договорился.

– Даже не обсудив это со мной?! – возмущенно вскидываю на него взгляд.

– У меня не было времени. Я поговорил уже с Самнером. Ты уезжаешь завтра. Сначала на конспиративную квартиру, потом за границу через Испанию. По тому же маршруту, что и все.

– Нет.

– Солин, мы уже это обсуждали.

– Нет, в таком ключе мы это не обсуждали! Мы говорили о том, что поедем вместе. Когда закончится война. И никогда даже речи не было, что я отправлюсь куда-то одна. Ты что, таким образом пытаешься от меня избавиться? Ты что, задумал сбагрить меня куда подальше, чтобы я тебе не мешала?

Это нечестное обвинение. Ужасные слова! Но он меня просто подкосил своим требованием, и я хочу сделать ему так же больно, как и он мне. Я поворачиваюсь к нему спиной, утирая рукавом слезы.

– Солин…

Когда он прикасается ко мне, я напрягаюсь и замираю, но не противлюсь тому, что Энсон разворачивает меня к себе. Пальцами он приподнимает мой подбородок, заставляя смотреть ему в глаза.

– Мне необходимо, чтобы ты уехала. Сделай это ради меня. Ты понимаешь?

Я пытаюсь вырваться, но Энсон, обхватив меня за плечи, не отпускает от себя.

– Я не могу все бросить, Солин. То, чем я тут занимаюсь – чем мы все занимаемся, – действительно очень важно. И пока Самнер работает – работаю и я. Иначе быть не может. Но я не смогу думать о своей безопасности, пока буду бояться, что тебя заберут. А если ты останешься, это обязательно случится. Потому что они отлично понимают: достаточно сообщить мне, что тебя арестовали – и я им все расскажу.

– Не расскажешь.

– В том-то и дело, – тихо молвит он, – что все выложу. Недолго думая.

И неожиданно для меня все проясняется. Он боится не только за меня. Вот в чем главная причина: что если меня арестуют, то многие жизни сразу окажутся на волоске. Потому что, если ему придется выбирать, он выберет меня. Но этого мне совсем не хочется.

– Обещай мне: что бы ни случилось – ты им не сдашься. Даже ради меня.

– Мне надо знать, что ты в безопасности, Солин. Тогда я смогу нормально работать.

Я отворачиваю лицо, смаргивая непрошеные слезы. Все, решение принято. Все планы, что мы с ним вместе строили, будущее, о котором вместе мечтали, – со всем этим покончено. И между нами тоже покончено.

– Не бойся, у тебя все получится, – мягко добавляет он. – С тобою будут наши люди. Твои документы будут готовы в ближайшие часы. Отправляешься на рассвете.

«На рассвете? – изумленно вспыхивает в голове. – Через десять часов?»

С мольбой в глазах я взглядываю на него:

– Позволь мне остаться! Я не буду появляться в госпитале. Я уеду куда-нибудь в предместье, туда, где никто меня не найдет. Ну, пожалуйста!

– Не могу. Мне нужно знать, что ты будешь в безопасности, и я об этом позаботился. Все уже готово. Но сегодняшний вечер у нас есть.

Его слова для меня точно острый нож, взрезающий плоть.

– Я не хочу одного вечера – я хочу быть с тобой всегда. Знаю, мы никогда с тобой это не обсуждали, но мне казалось, ты тоже этого хочешь. А теперь, после всего, что у нас было, ты предполагаешь, что я просто так уйду с твоей дороги, не зная даже, где окажусь в итоге и увижу ли тебя еще?

Он смотрит на меня с совершенно ошеломленным лицом:

– Вот как ты это, значит, поняла? Что я рассчитываю просто от тебя избавиться – и все? Что между нами все кончено?

– Такое бывает, – едва слышно шепчу я, думая в этот момент о Maman и Эрихе Фриде. – Что люди… разлучаются навсегда.

– Но с нами такого не случится.

– Этого ты не можешь знать.

– Но я знаю. Я все устроил так, что тебя переправят в Соединенные Штаты. Хотя для тебя это будет и непросто. Я написал письмо, которое ты отправишь по почте, когда окажешься в Лиссабоне. Письмо к моему отцу. Я ему сообщил, что мы с тобой поженимся, как только я вернусь домой… если ты не против.

– Поженимся?.. – Это слово – точно пара крыльев, внезапно развернувшихся у меня за спиной, готовых оторвать меня от земли. Я никогда не произносила это вслух, но всегда грезила об этом. – Да, – отрывисто говорю я, – я не против. Но ты уверен, что действительно этого хочешь? Когда я говорила «всегда», я вовсе не просила тебя… Ты правда уверен, что хочешь на мне жениться?

– Я был в этом уверен уже через десять минут после того, как тебя встретил, Солин. Я люблю тебя.

«Люблю»… Я всегда старательно избегала этого слова. Вплоть до сегодняшнего вечера. Не потому, что оно не отвечает моим чувствам, а потому, что я воспринимаю его слишком обостренно. Возможно, после маминых разговоров о родовом проклятье я стала суеверной? Я не могу не думать о Лилу, которая овдовела через две недели после произнесения брачных клятв – потому что осмелилась полюбить. Но сейчас это должно быть сказано – просто не может быть не сказано, – как бы я этого ни опасалась. Нельзя допустить, чтобы это слово повисло между нами без ответа.

– Я тоже тебя люблю, – низким, хриплым голосом отвечаю я. – Сильнее, чем когда-либо могла представить, что полюблю кого-то. И я хочу стать твоей женой. Но ты уверен, что это будет правильно? Что скажет твой отец, когда я вдруг окажусь на его пороге? Чужой, незнакомый для него человек, собирающийся поселиться в его доме?

– Я все объяснил в своем письме. Насколько вообще могу объяснить. Он не знает, чем именно я тут занимаюсь. И не должен знать. Никто не должен знать. Это очень серьезно, Солин. Запомни: что бы ты где ни услышала и как бы тебя это ни покоробило, ты ни словом, ни намеком не должна выдать, какую работу мы тут ведем. Слишком много людей окажутся под угрозой. Нельзя позволить, чтобы безопасность одного человека стала риском для всей ячейки. Ты меня понимаешь?

– Да.

– На сегодняшний день все, что следует знать моему отцу – это что я работаю на госпитальной «Скорой помощи», что я безумно в тебя влюблен и собираюсь сделать тебя миссис Перселл сразу же, как только ступлю на американскую землю.

Расплывшись в широкой улыбке, Энсон берет мои ладони в свои:

– Мне не терпится показать тебе места, где я вырос, и со всеми тебя познакомить. Моя сестренка влюбится в тебя, стоит тебе только раскрыть рот. У нее вообще слабость ко всему французскому.

Я выдавливаю улыбку. Что-то все же свербит в уголке моего сознания – случившийся однажды разговор о его отце. О том, каким тяжелым и суровым человеком тот порой бывает, с непоколебимыми представлениями о респектабельности и долге. И я не могу не задаваться вопросом: не распространяются ли эти представления на то, какую жену выберет его сын?

Энсон хмурится, пытаясь разгадать мое выражение лица.

– Прошу тебя, не грусти. Я вернусь домой, не успеешь и оглянуться. И тогда мы сможем зажить вместе по-настоящему. А до той поры я буду точно знать, что ты в безопасности.

– А как же ты? Ты-то все так же останешься здесь… с ними.

Он берет мое лицо в ладони и нежно целует.

– Ничто не сможет удержать меня от возвращения домой, если я буду знать, что там меня ждешь ты.

– Но как тебе удалось это устроить? Ведь большее, что мы можем – это переправлять людей за границу. Но уж никак не в Америку.

– Все Перселлы – еще со времен Джона Пола Джонса41 – были моряками. То есть вплоть до меня. Тем не менее это не помешало мне кое-где упомянуть имя отца и попросить о некоторых услугах. Вряд ли отец будет этому очень рад – он предпочитает излучать свою власть внутри собственной семьи, – но это мы будем обсуждать уже потом.

– Мне страшно, – тихо говорю я.

– Понимаю. Но ты все же храбрая девушка.

Он целует меня вновь, и я чувствую на его губах собственные слезы – их соленую горечь. И внезапно каждое мгновение, каждое его прикосновение становится для меня бесценным. Потому что это все, что от него останется со мной, когда снова взойдет солнце.

Энсон отстраняется, держа меня уже на расстоянии вытянутой руки.

– Мне надо идти. Тебе надо сложить вещи – только самое необходимое. Какой-нибудь маленький чемоданчик или сумку. А потом постарайся немного поспать. Я вернусь перед рассветом.

– А как же ты? Ты весь измученный. Тебе ведь нужен отдых.

– Вернусь в госпиталь, постараюсь урвать пару часов на сон.

Я беру его за руку:

– Останься со мной. Пожалуйста.

– Ты же знаешь, я не могу… – Голос его становится хриплым, в глазах, похожих на ненасытное море, бушуют чувства. – Мы с тобою не… – Он тяжело сглатывает и отступает назад. – Есть все же правила, Солин.

Но я решительно мотаю головой, потому что все это мне вдруг кажется полным абсурдом. Людей стреляют на улицах, калечат на полях сражений, женщин и детей, как скот, заталкивают в железнодорожные вагоны и везут в лагеря смерти. И притом это – когда двое пылко влюбленных проводят вместе, быть может, их последнюю ночь – это оказывается против правил! Я не вижу в этом здравого смысла! И тут же вспоминаются подслушанные мной слова Лилу моей матери в ту ночь, когда она сбежала из дома, чтобы выйти замуж за своего британца: «Я не допущу, чтобы чьи-то надуманные правила лишили меня моей доли счастья».

Я тоже этого не допущу.

– Мне не важны какие-то правила, – говорю я, вновь привлекая Энсона к себе. – Это наша последняя ночь. Не дай мне провести ее в одиночестве.

Ни слова не говоря, он поднимается со мной по лестнице. Когда доходим до верха, возникает короткая заминка. Момент колебания. То ли в нем, то ли во мне – трудно сказать. Но это быстро проходит, поскольку решение уже принято, точка отрицания осталась позади. Внезапно меня охватывает стыдливость, и я оставляю выключенным свет. До сегодняшнего дня все наши свидания состояли из мимолетных уединений украдкой, торопливых объятий и быстрых, лихорадочных поцелуев. Но сегодня у нас нет необходимости спешить. Не знаю, буду ли я для него первой – и не желаю этого знать, – но для меня он точно первый мужчина.

Расстегнув ему рубашку, скидываю ее с плеч, давая ей соскользнуть на пол. Потом дрожащими пальцами берусь за брючный ремень. Энсон стоит совершенно неподвижно, не отрывая от меня глаз, и у меня мелькает вопрос: чувствует ли он, как сильно я нервничаю? Я много раз видела обнаженных мужчин – в госпитале обмывала сотни раненых, – но все-таки ни в одного из них я не была влюблена.

Наконец наступает и очередь Энсона меня раздевать. Когда блузка опадает на пол, меня охватывает легкая дрожь. Кончики его пальцев на моей коже – точно легкий шепот. Он тихо повторяет мое имя, и в его голосе звучит такое благоговение, что у меня перехватывает горло от нежданных слез.

Спустя несколько мгновений вся моя одежда уже на полу, и я стою обнаженная, озябшая и дрожащая. В зеркале бюро выхватываю свое отражение – и тут же жалею, что забыла погасить свет в коридоре. С тех пор как началась война, я сильно потеряла в весе, и в зеркале мое тело выглядит угловатым, поджарым и очень бледным, и я боюсь вызвать разочарование. А потом Энсон подступает ко мне сзади и, обняв рукой за талию, припадает губами к изгибу моего плеча. Я закрываю глаза, всецело отдаваясь происходящему. Я желаю сейчас лишь его. Его дыхания, его рук, прикосновения его кожи.

Он увлекает меня к кровати, и вместе мы опускаемся на постель. От него веет потом и крепким карболовым мылом, которым пользуются в госпитале. Запах терпкий и землистый. Мужской. Наши губы находят друг друга в темноте, и дыхание, теплое и влажное, смешивается воедино. Руки его настойчивы и вездесущи, пальцы словно пытаются на ощупь запечатлеть карту моего тела. И притом Энсон нисколько не торопится, в высшей степени наслаждаясь моментом – наслаждаясь мною, – и я отдаюсь на его волю, полностью растворяясь в горько-сладостной магии этих последних, таких быстротечных, часов, что остались до нашего прощания.


Подождав, когда дыхание Энсона станет ровным, я тихонько выскальзываю из постели. Скоро уже рассветет, а мне еще надо сложить вещи. Я примерно представляю, какая поездка меня ждет. Многого мне не понадобится – лишь самая простая одежда, в которой удобно в пути, крепкие туфли на низком каблуке да кое-какие предметы личного обихода. Впрочем, есть и еще кое-что, чего я никак не могу не взять с собой.

Осторожно, чтобы не разбудить Энсона, я двигаюсь в темноте по комнате, собирая мамины четки, медальон с фотографией Эриха Фриде, связку писем, которые я сохранила после смерти Maman. Эти письма – доставшееся от нее наследие, напоминание о том, что в незапамятные времена в мире случались счастливые финалы и, может быть, будут случаться вновь.

Спустившись вниз, в мастерскую, я включаю свет и на некоторое время застываю, глядя на платье, что я начала шить, кажется, целую вечность назад. Оно уже несколько месяцев как закончено и висит в забвении во мраке мастерской, лишенное своего момента торжества. Однако мои девичьи грезы, что я лелеяла в те дни, когда только за него бралась, сильно отличаются от того, о чем я мечтаю теперь. Я покидаю Париж – причем, похоже, навсегда – и до восхода солнца мне необходимо сделать еще кое-что очень важное.

Я быстро собираю все, что мне для этого необходимо: белую свечу, бумагу с ручкой, чашу с водой, другую чашу – с солью, иголку и моток белых ниток. И, разумеется, платье. Зажигаю свечу и закрываю глаза, потом начинаю дышать медленнее, ожидая, когда мне что-то придет в голову. Записываю несколько слов, тут же их вычеркиваю, снова начинаю писать, уже жалея, что мало уделяла внимания наставлениям Maman о том, как писать заклинания. Времени у меня так мало – а надо же еще и успеть оберег вшить. Я вновь пытаюсь что-то сочинить.

Наконец я готова творить заклинание. Но ладони у меня влажные, и трудно удержать в пальцах иглу. В голове звучит недовольный, ворчливый голос Maman: «Ты даже не приготовилась как надо, прежде чем начать! И заклинание у тебя корявое и чересчур безличное. И стежки выходят отвратительные». Причем каждое слово тут – сущая правда. И все же я, закончив наконец, откладываю иглу и оцениваю взглядом свою работу.

 
Сквозь даль времен и расстояний,
Сквозь горечь тяжких испытаний,
Пусть отзвук душ двоих влюбленных
Звучит навеки единенным.
 

Неаккуратное шитье – само по себе скверно, но меня к тому же угораздило и несколько раз уколоться иглой, отчего на подкладке лифа остались маленькие пятнышки крови. И в этом мне видится некое предзнаменование. Оставшуюся нить я сжигаю в огне свечи и задуваю пламя. По маминым стандартам, моя работа далеко не на высоте, – но я сделала все, на что у меня хватило сил. Остальное уже в руках судьбы.

Глава 22
Солин

Для эффективности воздействия нужно хорошо знать свои техники и чувствовать, когда и что применить. Заговор на счастье – это заклинание, использованное для создания возможностей, то есть серии случайностей, призванных помочь изначальной судьбе, в то время как наведение очарования и внешнего блеска – суть инструменты обмана, предназначенные для искажения естественного хода событий.

Эсме Руссель. Колдунья над платьями

28 августа 1943 года.

Париж

Когда Энсон наконец просыпается, я, уже одевшись, сижу в кресле у окна. Он с трудом открывает глаза, и уголки рта у него лениво приподнимаются, растягиваясь в американскую улыбку, которая мне уже так полюбилась. Я пытаюсь улыбнуться в ответ, но у меня не получается. Единственное, о чем я сейчас способна думать – это как тикает время, унося минуты прочь.

В потемках он одевается, после чего идет следом за мной на кухню. Выскребя совсем жалкие остатки кофе, который еще до начала войны запасла Maman, я готовлю две почти полные чашки. Вкус у напитка немного затхлый – но это лучше, чем ничего, и им вполне можно запить галеты с джемом, которые служат нам завтраком.

В один прием осушив свою чашку, Энсон относит ее в раковину.

– Пора, – буркает хмуро. – Скоро солнце встанет.

Я молча киваю, не полагаясь на свой голос. Боюсь, что, стоит мне раскрыть рот, и я стану умолять его позволить мне остаться – а этот вопрос мы уже прошли.

Энсон тоже мне кивает:

– Я подожду внизу у выхода.

В последний раз пройдясь по нашей квартире, я проверяю, закрыты ли окна, и выключаю везде свет. Хотя это и нелепо – ведь я все это оставляю позади. Какая мне разница, заявится ли сюда кто-то другой? Отныне все это больше не мое. Закрыв дверь в спальню, я спускаюсь вниз.

Энсон стоит у входной двери, выглядывая через щелку между затемняющими шторами. Когда я оказываюсь уже внизу лестницы, он оборачивается и хмуро смотрит на мои пустые руки.

– А где твой чемодан?

Я указываю на коробку для платья недалеко от его ног.

Он взглядывает на коробку, затем снова на меня:

– Что, картонная коробка?

– Это коробка для платья, – поправляю я, как будто это все объясняет.

– Солин, тебе нельзя с этим ехать. Тебе нужен нормальный чемодан.

– У меня нет нормального чемодана.

– Но это совсем не годится. Тебе нужно что-то более крепкое. И то, что тебе будет удобно нести. – Он с силой проводит пальцами по волосам. – У тебя что, нет чего-либо другого?

– Я поеду с этим.

Энсон бросает взгляд на часы и угрюмо кивает:

– Ладно. Пошли. Ничего только не говори. Просто опусти голову и иди. Что бы ни случилось, иди, не останавливаясь, до самого госпиталя. Транспорт будет ждать тебя там.

У меня все внутри опускается.

– А разве не ты меня повезешь?

Энсон отводит взгляд:

– Нет.

– Почему? Ведь ты этим занимаешься! Ты же обычно всех перевозишь!

– Не в этот раз.

Я впериваюсь в него недоуменным взглядом:

– Ты должен был меня предупредить. Если бы я знала…

Он обрывает меня одним лишь взглядом.

– Сама знаешь, как это работает, Солин. Существуют жесткие правила, чтобы защитить ячейку. Я на этот раз слишком близок к объекту… слишком близок к тебе. Я использовал свои связи, чтобы привести все это в действие, но, как только мы дойдем до госпиталя, я должен буду отойти в сторону. Ради безопасности всех и каждого. Понимаешь?

На лице его сейчас то выражение, что появляется порой: будто он просто щелкнул выключателем и погасил разом все чувства. Я уже видела это выражение прежде, но никогда это не было обращено ко мне. Я напряженно склоняю голову, словно подражая такой бесчувственности его лица.

– У водителя будут твои документы. Всю информацию ты должна хорошо запомнить. Даты, места – в общем, все. Отныне – и как минимум до прибытия в Соединенные Штаты – ты Ивонн Дюфор из Шартра. Произнеси.

– Ивонн Дюфор, – повторяю я с оцепеневшим лицом. – Из Шартра.

– Умница. У тебя все получится. А теперь поцелуй меня. Потом на это времени уже не будет.

Я позволяю Энсону крепко обхватить меня руками, сама, однако, стою напряженно, держа между нами коробку. Я не желаю его целовать. Мне хочется наброситься на него с упреками – и не за то, что он отсылает меня прочь (я понимаю сама, что должна уехать), а потому, что он сейчас со мной так холоден. И из-за той опасности, в которой он окажется, как только я уеду. Ведь гестаповцы уже забирали его однажды для беседы. И они не оставят его в покое, пока не добьются своего. А если не добьются по-хорошему – его арестуют.

От такой мысли у меня пробегает по телу холодок, и это напоминает мне, сколько всего стоит сейчас на кону. Что я должна быть храброй и внести свой вклад в дело Сопротивления – пусть даже этот вклад сейчас в том, чтобы незаметно исчезнуть. Но когда Энсон, убрав в сторону коробку, наконец крепко прижимает меня к своей груди, я вовсе не чувствую в себе храбрости. Я приникаю к нему, хватаясь за его рубашку, и слезы неудержимо льются по лицу. Боль от тоски по нему уже сейчас слишком сильна.

Наконец Энсон отстраняется от меня.

– Все. Надо уже идти. Но сначала я хотел бы кое-что тебе дать. – Торопливо шагнув в сторону, он берет с ближнего стула полотняный ранец. Мгновение пошарив в нем, Энсон достает застегнутый на молнию футляр из гладкой коричневой кожи и вручает мне. – Хочу, чтобы ты взяла с собой вот это.

Я смотрю на футляр, на инициалы «Э. В. П.», выгравированные золотом в нижнем правом углу, и сразу вспоминаю тот носовой платок, что он одолжил мне в первый день нашего знакомства.

– Это мой дорожный бритвенный набор. Мне его подарила мама на Рождество, незадолго до смерти. Я хочу, чтобы ты взяла его с собой.

– Но он же самому тебе понадобится.

– Я больше чем уверен, что сумею добыть в госпитале бритву. Возьми. Прошу тебя. И храни его у себя, пока я не вернусь домой.

Мы встречаемся взглядами, ничего не говоря. Он таким образом дает мне обещание. И мы оба знаем, что не в его силах это обещание сдержать. Но я все равно забираю футляр, потом опускаю руку в карман юбки, вынимаю мамины четки и, перевернув его ладонь кверху, словно выливаю в нее нитку темно-красных бусин.

– Они принадлежали моей матери, – тихонько поясняю я.

Энсон удивленно смотрит на замкнутую гранатовую нить, на маленькое серебряное распятие с потускневшей уже фигуркой Спасителя.

– Я и не представлял, что вы католики. Как-то не приходило в голову спросить.

– Мы и не католики. Мы не придерживаемся никакой веры.

– Зачем тогда вам четки?

– Для страховки, – пожимаю я плечами.

– Я никак не могу это взять, Солин. А вдруг…

Но я прижимаю палец к его губам, не давая закончить мысль.

– Я хочу, чтобы ты их взял – а потом привез мне.

Он заставляет себя улыбнуться:

– Когда вернусь домой – то сразу обменяемся.

При мысли о том, сколько может пройти времени, прежде чем я вновь смогу увидеть его лицо, – и о совершенно невообразимой возможности того, что вижу его в последний раз, – у меня больно сжимается сердце. Этот человек, которого я знаю всего каких-то несколько месяцев, стал наиважнейшей составляющей моей жизни, стал необходим мне, как воздух, которым я дышу, или как кровь в моих жилах. И тем не менее осталось еще кое-что, чем я с ним еще не поделилась. Правда, которой так и не рассказала ему. Внезапно мне видится это очень неправильным – что мы так и расстанемся, оставив между нами нераскрытый секрет.

– Энсон, прежде чем уехать, мне необходимо кое о чем тебе рассказать. Ты должен что-то знать обо мне…

Он, нежно улыбаясь, проводит по моему подбородку костяшками пальцев:

– Ты собираешься мне признаться, что ты из нацистов? Одна из шпионок Гиммлера?

От этого вопроса я едва не расплываюсь в улыбке.

– Разумеется, нет.

– Или коммунистка?

– Энсон, пожалуйста, не дурачься. Мне нужно рассказать тебе кое-что о своей семье. Мы…

Он снова целует меня в губы, заставляя умолкнуть:

– Оставь это до того момента, как я вернусь домой.

– Но…

Однако Энсон, вновь обрывая меня, мотает головой:

– Я знаю, что люблю тебя. И что ты меня любишь. И больше ничего сейчас не имеет значения. – Раскрывая ладонь, он показывает мне мамины четки. – Я отдам тебе их, когда вернусь домой, – и тогда ты сможешь рассказать мне свою тайну. Договорились?

– Хорошо, договорились: когда ты вернешься домой.

Он опускает нитку с бусинами в карман, как бы закрепляя только что заключенное нами соглашение. Я убираю футляр в коробку с платьем. Мы сказали друг другу то, что необходимо было сказать, обменялись прощальными обещаниями. Теперь пора идти.


Нужный мне агент ждет меня, как и обещано, в госпитале. Санитарная машина с незаглушенным мотором стоит позади больничной столовой. Поляк с тонкими усиками и пронзительными темными глазами представляется мне Хенриком. На нем такая же униформа, как и у Энсона, с хорошо знакомой мне нашивкой AFS на плече, – но я точно знаю, что ни разу этого человека не видела.

Ни слова не говоря, он открывает заднюю дверь и помогает мне забраться внутрь. Энсон тем временем, наблюдая за всем, незаметно стоит в стороне. Я чувствую его взгляд из сумерек заднего двора и очень хочу, чтобы он подошел ко мне напоследок – сказать еще одно последнее «прощай», – но понимаю, что он этого не сделает. Мы с ним уже простились. Крепко прикусываю нижнюю губу, чтобы не расплакаться.

Хенрик между тем захлопывает дверь кузова, и я оказываюсь взаперти. От этого внезапного момента полной темноты, от осознания того, что отныне я всецело во власти неизвестных мне людей, меня охватывает паническая нервная дрожь. Все то, что мне знакомо, мой родной дом, Энсон, даже мое имя – все у меня отнято.

Потом мы трогаемся в путь. Слышно, как скрежещут шестерни, когда машина понемногу набирает скорость. Я выглядываю через заднее окошко – и вижу, как Энсон, выйдя из тени на дорогу, стоит, широко расставив ноги и расправив плечи. В голове раз за разом повторяющимся эхом звучат мамины слова, и, глядя, как Энсон удаляется, постепенно стираясь из виду, я всем сердцем желаю, чтобы в моем сознании навсегда запечатлелся этот образ.

«Пока ты хранишь в своем сердце его любимое лицо, он ни за что не пропадет навеки».

Глава 23
Рори

12 июля 1985 года.

Бостон

Рори уже пожалела о своем спонтанном решении поехать через весь город в дневной час пик, в самую пору ланча. Когда она в очередной раз скосила глаза на оранжевый пластмассовый контейнер, лежащий рядом на пассажирском сиденье, у нее даже мелькнула мысль развернуться. У матери этих контейнеров, любой формы и размера, было полно, и вряд ли она в ближайшее время хватится одного из них. Так отчего же у Рори внезапно возникла потребность вернуть этот контейнер именно сейчас – в пятницу?

Минуло уже почти что три недели после той непростой встречи с матерью дома у Рори, но отношения между ними так и оставались напряженными. Ни одна вроде бы и не упоминала о произошедшем, но те несколько телефонных разговоров, что состоялись у них за это время, были холодными и натянутыми. Потому что именно так всегда между ними и осуществлялось общение. Обе просто замалчивали некий неприятный эпизод, как будто его никогда не было. Потом одна из них делала первый шаг – какой-либо жест примирения, – другая ему следовала, и наступал очередной период согласия и затишья. И так все время – наступление, отход, снова наступление.

И в этот раз Рори сама собиралась сделать первый шаг. Потому что в тот день, на кухне, она уловила нечто такое, что заставило ее задуматься: возможно ли вообще навсегда разорвать этот порочный круг их вечных размолвок? А еще потому, что она большую часть утра потратила на привычные уже по пятницам звонки по поводу вестей о Хаксе, в который раз пройдясь по всем имеющимся у нее контактам: вдруг появились какие-то новости или хотя бы слухи, вдруг где-то кого-то из похищенных заметили или возник какой-то новый след. Но, как обычно, она осталась ни с чем.

«Ничего нового вам сообщить не можем. Делаем все, что в наших силах. Весьма сожалеем».

Рори сама не заметила, как это стало ее необходимым пятничным ритуалом. Она лишь понимала, что с каждой новой неделей неизвестности печальный исход становился все более вероятным. Конечно же, она была не первая, кто терял жениха. Женщинам эта доля доставалась веками – долго и тщетно ждать хороших новостей и оплакивать те вести, что пришли. Как выдержит это она? Как долго сможет хранить надежду, когда нет ни малейшего клочка информации, за который можно бы зацепиться? Когда она начала все-таки жить дальше? И что подтолкнуло ее к этому? И получилось ли у нее это в самом деле? Быть может, как раз этим и явилась для нее затея с галереей искусств? Попыткой чем-то заменить Хакса. Камилла уже однажды высказала нечто подобное. И теперь Рори всей душой жаждала услышать, что это не так. Что она взялась за дело своей жизни – и по совершенно правильным, разумным соображениям. И что она не должна чувствовать себя виноватой.

У матери она долго не засидится. Отдаст лишь контейнер да, может, выпьет чашку кофе.

Входная дверь оказалась не заперта. Скинув в прихожей туфли, Рори направилась к кухне. Когда из столовой до нее донеслись голоса, уйти было уже поздно. Слышался высокий и звенящий, раскатистый смех матери, знакомое гнусавое гудение Вики Фостер и чей-то еще голос, который Рори не смогла точно определить. Следовало ей все-таки сначала позвонить. Она была совсем не в настроении болтать с мамиными приятельницами.

Рори уже хотела развернуться и тихонько уйти, когда в дверях появилась Камилла.

– Аврора? А я решила, мне послышалось, что стукнула входная дверь. У тебя все в порядке?

– Да, все отлично. Я просто заехала вот это вернуть, – протянула она оранжевый контейнер. – Я не знала, что у тебя гости, иначе бы не пришла.

– Не говори ерунды! У меня всего лишь Вики и Хилли. Мы только что закончили ланч. Ты уже обедала? У нас осталось немного супа-пюре и целая куча салата.

– Я не голодна. К тому же я не одета.

– Да брось, кому до этого есть дело! Уверена, они будут ужасно рады тебя повидать.

Не успела Рори что-то возразить, как мать решительно увлекла ее в столовую.

– Смотрите, девушки, кого я там нашла! – объявила Камилла, когда они вдвоем ступили в комнату. – Она заглянула на минутку, чтобы вернуть контейнер, но, услышав, что вы здесь, просто не смогла уйти и не поздороваться.

Рори изобразила любезную улыбку. Вики Фостер и Хилли Стэнридж являлись членами Женского совета изящных искусств и занимали значимые места в ближайшем окружении Камиллы.

Хилли улыбнулась Рори, сделав печальные глаза:

– Как замечательно тебя увидеть, дорогая. Мы ужасно огорчились, услышав о том, что случилось с твоим молодым человеком, но все же будем надеяться на лучшее. Ты не разделишь с нами десерт? Твоя матушка наверняка вот-вот его принесет.

Как по команде, в столовую тут же вошла Камилла, неся поднос с десертом.

– Ты идеально вовремя зашла, Аврора! – возвестила она. – Я испекла твой любимый пирог. Яблочный с пряностями и с глазурью из коричневого масла42.

– Спасибо, но я правда не могу. Я просто заехала вернуть тебе суповой контейнер. У меня сегодня масса дел, к тому же кругом пробки…

– Ну что ты, милочка, останься хотя бы на пирог, – стала увещевать Хилли. – Не сомневаюсь, у тебя найдется несколько минут. И дай тем самым возможность своей матушке немного перед нами прихвастнуть.

Рори смущенно переступила с ноги на ногу, будучи уверенной, что Вики и Хилли взирают на нее сейчас со снисходительной улыбкой. На какое-то, крайне неприятное, мгновение она вновь почувствовала себя восьмилетней девочкой в нарядном платье из желтого шифона, которую на одном из маминых званых ужинов усадили на скамеечку перед роялем, и все лица вокруг ожидающе обратились к ней. А у нее во внезапном ступоре застыли на клавиатуре маленькие жаркие ладошки с растопыренными пальцами, в то время как из-за фотокамеры послышался высокий и натянутый голос матери: «Ну, играй же, Аврора. Ты же не хочешь опозорить мамочку перед друзьями».

Та фотография в серебряной рамке стояла сейчас в горке у матери в гостиной. Ее детское унижение, запечатленное для потомков. И сейчас это происходит опять: ее как будто снова призывают «выступить на вечеринке».

Рори устремила взгляд на Камиллу, и от внезапно подступивших слез у нее перед глазами словно все размылось. «Это все из-за чрезмерного парфюма», – мысленно объяснила она себе. В столовой витали запахи и «Shalimar», и «White Shoulders», и привычных маминых духов «Chanel N5». Сморгнув с глаз слезы, Рори опустила взгляд к пирогу. Он, как всегда, был идеален.

– Садись со мною рядом, – выдвинула для нее стул Камилла. – Я тебе отрежу кусочек побольше.

Рори послушно опустилась на стул, наблюдая, как Камилла с хирургической ловкостью нарезает на ломтики пирог. Вики тем временем наполнила четыре чашки из красивого маминого фарфорового сервиза. Да-да, на столе оказались именно четыре чашки, а не три! Ее мать словно заранее знала, что Рори к ней зайдет.

– Твоя матушка сказала, что после учебы ты поедешь на стажировку в Париж, – проговорила Вики, накладывая себе в кофе сахарный песок. – Должно быть, ты ждешь не дождешься. Все наши девочки отправляются после выпуска на стажировку, – но ни у кого нет такой интереснейшей практики, как в парижском музее Орсе.

– Боюсь, теперь этим планам придется подождать, – сказала Камилла, скорее для Рори. – Аврора решила реализовать свои интересы поближе к дому.

– О да, – закивала Вики, – конечно же! Но все же очень, очень жаль, что будет упущена такая замечательная возможность при том, скольких тебе это стоило хлопот. – Умолкнув, она выразительно вздохнула. – Впрочем, учеба, наверное, может подождать. Да и Париж, конечно, никуда не денется.

Рори все это время ковыряла вилкой пирог, вполне довольная тем, что застольная беседа протекает без ее участия. Однако слушать, как ее мать изображают настоящей жертвой происходящего, было уже слишком. Положив вилку, Рори повернулась к Вики:

– На самом деле, миссис Фостер, я решила не заканчивать колледж. Вместо этого я планирую открыть художественную галерею. Если повезет – то этой осенью.

– Галерею? – изумилась Хилли, и ее мышиного цвета брови поползли на лоб. – Вот это да! Как замечательно! Камилла, почему ж ты ничего нам об этом не говорила?

Камилла подняла ко рту чашку с кофе, отпила немного, после чего скупо улыбнулась:

– Это все еще на стадии планирования. Мне просто не хотелось сглазить.

– Но это вправду потрясающе! Открыть собственную галерею! Надеюсь, ты нашла для нее удачное место? Знаешь, как говорят: место решает все!

– На самом деле, место очень удачное, – кивнула Рори. – Я нашла удивительный дом, он совсем рядом с рестораном «DeLuca’s».

– На Ньюбери? Просто идеальное…

– Погодите-ка, – перебила ее Вики, воздев вилку. – Это не тот ли это дом, где когда-то был свадебный салон? Там, где француженка шила свои волшебные платья? Якобы гарантировавшие всем надевшим их невестам счастливый финал. Хилли, ведь твоя дочь, если не ошибаюсь, как раз там и приобрела себе свадебное платье? Как раз до пожара? Как же этот салон назывался? Как-то очень броско и цепляюще…

– «Зачарованная игла», – ответила Хилли. – Эта женщина создавала изумительные вещи, причем все вручную. Хотя, скажу откровенно, и обошлось нам это в кругленькую сумму.

Рори, забыв про пирог, подалась вперед:

– И как это в итоге – сработало? Магия, в смысле?

Хилли счастливо улыбнулась:

– Трое моих внучков, я думаю, более чем это подтверждают. Хотя врачи и говорили, что после падения с той бешеной лошади у дочери вообще не будет детей, – я тем не менее трижды бабушка.

Вики возвела очи к потолку:

– Только не говори, что и правда веришь во все эти сказки!

– Я считаю, что никогда не помешает подстраховаться, дорогая. И если бы мне понадобилось сделать это еще раз – пусть даже за двойную цену, – я бы за это заплатила.

Вики фыркнула:

– Ну, как говорится: чем бы дитя ни тешилось. Хотя это и в самом деле было необыкновенное ателье. Мне кажется, я даже помню его владелицу. Француженка и вообще очень эффектная женщина. Вроде как, помнится, ей поручали шить свадебное платье для одной из юных родственниц Кеннеди. То ли кузине, то ли племяннице – что-то вроде того. Короче, не помню, кому именно, но помню, что с этим была очень большая шумиха. Бог свидетель, как была нужна удача всему роду Кеннеди! А у той женщины была несомненная репутация. Кстати, что с ней случилось?

– Кажется, она погибла во время пожара, – отозвалась Хилли, теребя пальцами нитку жемчуга на шее. – Моя дочурка, помню, страшно расстроилась, прочитав об этом в газетах. Говорят, эта женщина спала, когда все загорелось… Пытаюсь вспомнить, как ее звали…

– Солин, – подсказала Рори. – Ее зовут Солин Руссель. И она вовсе не погибла. На самом деле, она и есть моя арендодательница.

– Твоя арендодательница?! Ну надо же! Расскажи-ка поподробнее.

– Вообще-то, ее дом в аренду не сдавался, хотя и пустовал уже несколько лет. Но когда она услышала, что я собираюсь открыть галерею для новых, еще не известных художников, то согласилась предоставить мне этот дом.

Вики повернулась к Камилле, которая на протяжении всего разговора хранила молчание.

– Камилла, дорогая, и ты все это время скрывала такое от нас! Ни словом не обмолвилась о мисс Руссель! И надо же – она, похоже, неравнодушна к изящному искусству. Может, стоит пригласить ее войти в наш Совет?

С совершенно непроницаемым лицом Камилла начала размешивать ложечкой кофе.

– Боюсь, это как раз Аврора все от нас скрывала. Мне никогда не доводилось встречаться с мисс Руссель, хотя, насколько я успела понять, она ведет, скорее, затворнический образ жизни. Быть может, вместо участия в Совете стоит предложить ей сделать благотворительный вклад?

Хилли развернулась к Рори:

– Так, может, ты поговоришь с ней насчет того, чтобы присоединиться к нашему маленькому обществу? То есть просто прозондируешь почву?

Камилла со стуком положила ложечку на стол.

– А мы с вами не бежим впереди паровоза? Каких-то пять минут назад вы даже не могли вспомнить, как эту женщину зовут. А теперь уже готовы пригласить ее в состав Совета. Вы не находите, что сначала следовало бы узнать, по крайней мере, из нашего ли она круга?

– Бог ты мой, Камилла! – закатила глаза Хилли. – Сейчас на дворе 1980-е, а не 1880-е! Все эти соображения остались уже в далеком прошлом!

Вики вздохнула и положила на стол салфетку.

– Лично я до смерти устала слышать про этот «наш круг». Если ты еще не заметила, Камилла, наше членство в Совете давно уже ни для кого ничего не значит. Так что не нам изображать высокомерие и чванливость. Быть может, пора уже встряхнуться немножко? Она, должно быть, знает массу интересных людей. Представляете, какое это вызовет оживление?

На лице у Камиллы появилось искреннее изумление. Она не привыкла, чтобы ей перечили – и уж тем более в ее собственном доме!

– Я лишь имела в виду, что, может быть, лучше держаться тех людей, которых мы хорошо знаем.

Однако Вики ее отповедь ничуть не поколебала.

– Давай в следующий раз, Аврора, когда ты будешь с ней говорить, вверни пару намеков – чтобы узнать, готова ли она, так сказать, объединить наши силы?

Рори потянулась за чашкой кофе, чувствуя себя в очень неловком положении.

– Сказать откровенно, я даже не знаю, когда буду с ней разговаривать в следующий раз. Обычно по всем вопросам, связанным с домом, я общаюсь с ее поверенным. Кстати, спасибо, что напомнили, – добавила она и, торопливо допив кофе, поднялась из-за стола. – В четыре я условилась встретиться с подрядчиком. Приятно было снова вас обеих повидать!

Камилла разом изменилась в лице.

– Что, уже уходишь?

– Я же предупредила, что не могу задержаться.

– Но я так надеялась, ты поучаствуешь в нашем «мозговом штурме» насчет благотворительной кампании. Мы, похоже, крутимся все по одним и тем же, заезженным темам, а у тебя всегда бывают какие-то новые творческие идеи.

– Думаю, вы прекрасно справитесь, – сказала Рори, поворачиваясь, чтобы уйти. – Как и всегда.

Почти уже на выходе из дома Камилла ее задержала:

– Аврора, надеюсь, ты не собираешься и в самом деле разговаривать с этой женщиной о том, чтобы примкнуть к нашему Женскому совету?

– Эту женщину зовут Солин. Впрочем, тебе и так это известно, поскольку мы только что ее обсуждали. И почему, по-твоему, так ужасно, если она и правда присоединится к вашему дражайшему Совету?

– Ну, для начала, мы ничего о ней не знаем.

– Позволь уточнить: ты ничего о ней не знаешь. А я о ней знаю довольно много, и мне она нравится.

– Это более чем очевидно. Судя по тому, как ты о ней сейчас распространялась – как будто она какая-то святая покровительница безвестных художников или что-то в этом роде.

– Я о ней не распространялась. Меня о ней спросили – причем твои же подруги. И я сюда пришла совсем не для того, чтобы о ней говорить или есть пирог. Я пришла… Ладно, неважно. Не обращай внимания.

– Что «неважно»? Что ты хотела сказать?

– Ничего. Я ничего не хотела сказать. Просто у меня сегодня плохой день. И я не ожидала, что увижу здесь кого-то постороннего. Я думала… мы сможем с тобой поговорить.

– Конечно, сможем. Они скоро уйдут, и мы сможем говорить, о чем только захочется. Ты же можешь остаться со мной на ужин. Приготовим что-нибудь вместе, как когда-то. Или можем куда-нибудь сходить – на твой выбор.

Но уже поздно было о чем-то говорить. Где-то в промежутке между тем, как она скинула туфли, и тем, как сидела за пирогом, потребность излить матери свои переживания куда-то испарилась.

– Не надо, уже все в порядке.

– Но что-то все же не так. Я же вижу.

– Что-то было не так, когда я сюда пришла. И я тебе это сказала – но вынуждена была есть пирог с твоими подругами и улыбаться, и любезничать с ними, чтобы ты могла сыграть свою роль хозяйки дома.

– Это ведь не из-за Мэттью, надеюсь? Никаких плохих вестей о нем?

Рори устало покачала головой:

– Нет. О нем ничего не слышно.

– А что тогда?

– Возвращайся к своим гостям, мама. Если повезет, то о Солин они и сами позабудут.

– Я вовсе не имела в виду…

– Вот именно, что имела. У тебя на лице это было написано. Тебе вообще было неприятно упоминание ее имени. Не знаю почему, но это так. Или, может, тебя так вывело из себя то, что я заговорила о своей галерее? Сначала ты вынуждаешь меня остаться – а потом, когда я позволяю себе непростительный грех отклониться от твоего сценария, ты пыхтишь и злишься. Ты ожидаешь, что все станут плясать под твою дудку. Даже я.

– Это неправда.

– Да нет, правда. И когда мне было восемь лет, и сейчас – самая настоящая правда.

– Когда тебе было восемь лет?.. Аврора, о чем ты говоришь?

– Ладно, забудь. И не беспокойся: я не стану заикаться Солин о твоем драгоценном Совете. Сильно сомневаюсь, что она в него впишется, хотя и вовсе не по той причине, которую ты имеешь в виду.

– В смысле? – в недоумении уставилась на нее Камилла.

– В том смысле, что вряд ли она захочет влиться в твою свиту. – Помолчав мгновение, Рори качнула подбородком в сторону столовой: – Она не такая, как они. И, уж разумеется, не такая, как ты. Она признает меня такой, какая я есть, а не такой, какой я, по ее мнению, должна была бы быть. Быть может, потому-то она так пришлась мне по душе.

С этими словами Рори развернулась и вышла в прихожую, всячески отгоняя от себя воспоминания о восьмилетней девочке в нарядном платье, усаженной на фортепианную банкетку и замершей, заледеневшей от страха.

Глава 24
Рори

Спустя час Рори почти неожиданно для себя очутилась на крыльце перед красной парадной дверью Солин, держа в руках пакет готовой еды от «Gerardo». Она позвонила уже четыре раза и готова была побарабанить еще и молоточком – когда дверь чуточку приоткрылась.

– Что бы вы там ни продавали, мне это неинтересно.

– Это я! – поспешно выпалила Рори. – Простите, мне, наверное, следовало сначала позвонить.

Дверь открылась шире, и из проема на крыльцо повеяло свежесваренным кофе.

– Рори?

Солин оказалась с босыми ногами и очень просто одета: в однотонную белую футболку и джинсы, завернутые на лодыжках. Волосы были скручены в небрежный пучок, на лице не наблюдалось ни малейшего макияжа. Что вот такое кроется во француженках – даже в немолодом возрасте, – что позволяет им вскочить с постели, накинуть на себя первое, что попадется в шкафу, и уже хоть прямиком идти на фотосессию?

Глаза Солин цепко прищурились, не отрываясь от лица Рори:

– Что случилось?

– Ничего. Или, может быть, все сразу. Как насчет перекусить?

Солин глянула на пакет в руках у Рори и отступила в сторону:

– Проходи.

Кухня у нее располагалась в самой глубине дома и была намного больше, чем ожидала увидеть Рори, с высоким потолком и просторными окнами, через которые сейчас вовсю лился солнечный свет. Причем помещение это явно вовсю использовалось по назначению: на стене висели связки лука и чеснока, на полке над плитой выстроились в ряд бутылочки с уксусом, на подоконнике дозревали помидоры.

– Что ж, пахнет очень аппетитно, – сказала Солин, принявшись доставать из пакета готовую еду. Там был контейнер с пастой, смешанной с грибами, цукини и баклажанами, еще один – с салатом, также имелся бумажный пакет с ароматными шариками чесночного хлеба. – Где ты все это раздобыла?

– Есть одно заведение недалеко от моего дома. Я у них заказываю пару раз в неделю. У них всегда все очень вкусно, и к тому же есть доставка. Можно я накрою на стол?

– Сегодня такой чудесный день. Почему бы нам не пообедать в патио? Прихвати тарелки и стаканы из шкафчика возле плиты. Ниже, в ящике, столовые приборы. А я сейчас расставлю еду на поднос и через минуту выйду.

Найдя все необходимое, Рори понесла это на залитый солнцем задний дворик, заставленный горшками с пряными травами и томатами. В углу патио, в увитой розами беседке, пристроился кованый столик. Местечко было восхитительным – тенистым и прохладным, с ароматами роз и базилика, навеваемыми легким предвечерним ветерком.

Когда Рори уже закончила накрывать на стол, появилась с подносом Солин.

– Вот и славно. Помоги мне, пожалуйста. Оказалось тяжелее, чем я ожидала, и руки сразу начинает сводить.

Рори поспешно приняла у нее поднос.

– Ой, простите! Я не подумала. Мне самой надо было это вынести.

– Я же не инвалид, chérie. Я неплохо и сама себя обслуживаю. Почти что всегда.

– Конечно. Простите. Я вовсе не имела в виду… – Рори выставила на столик еду и опустилась в одно из стоявших там кресел. – Спасибо вам. За то, что позволили так вот бесцеремонно к вам ворваться. Надеюсь, я не нарушила ваши планы на ужин?

– Мои планы? – фыркнула с усмешкой Солин. – У меня уже несколько лет не бывает никаких планов. А уж тем более на ужин. – Она протянула перед собой обе руки. Ничем не прикрытые, поскольку Солин не ожидала гостей. – И большей частью – из-за необходимости перчаток. Из-за них я выгляжу неуклюжей, особенно во время еды. К тому же в наши дни это то еще зрелище – эдакая эксцентричная старушенция, застрявшая где-то в прошлом.

Рори с сомнением взглянула на нее. Никто в здравом уме не принял бы Солин Руссель за эксцентричную старушку. Даже сейчас – без косметики и не готовая к приему гостей – она смотрелась потрясающе элегантно. В точности, как у тех женщин из журнала «Condé Nast Traveler», которые были красивыми без малейших усилий, весь ее эффектный облик говорил о необычайных романтических приключениях, об удивительной жизни, прожитой где-то в дальних далях.

– А мне всегда нравились перчатки, – заметила Рори. – Мне кажется, в них выглядишь изысканней.

С неубедительной улыбкой Солин склонилась над столом, чтобы налить в стакан Рори воды.

– До чего ж ты милое создание! Ну а теперь поведай-ка мне, что привело тебя сюда. Только не говори, что теперь твоя очередь. У тебя лицо, как грозовая туча. Что стряслось?

– Да ничего, на самом деле. Просто… – Рори качнула головой, внезапно застеснявшись. – Ничего.

Солин изогнула бровь дугой:

– Ты постучалась ко мне в дверь, потому что ничего не случилось? Как это понимать?

Рори положила себе в тарелку кусок баклажана, равнодушно потыкала его вилкой.

– Простите. У меня сегодня не самый лучший день, и мне необходимо было с кем-то поговорить.

Лицо Солин потеплело.

– Так давай поговорим.

Рори пожала плечами:

– Сегодня пятница. В этот день я обычно звоню узнать, есть ли какие-то новости о Хаксе. Новостей никаких. На самом деле, я и не ожидала, что мне что-то новое скажут, но…

– Но?..

– Я не представляю, чем все это закончится, и меня это пугает. Я боюсь, что он никогда уже не вернется, и моя галерея окажется единственным, что у меня останется. А вдруг…

– Ты превратишься в такую же, как я? – тихонько подсказала Солин. – Говори, не бойся.

– Нет. Дело не в этом… – «Во всяком случае, не только в этом», – про себя добавила Рори. – Дело в том, что сказала однажды моя мать. Она считает, что в затее с галереей мною движет не то, что нужно.

– И почему же она так говорит?

– Потому что именно Хакс вложил в меня эту идею. У меня крутились подобные соображения, когда наскучивала учеба в колледже. На уровне: «А что, если…» Но именно благодаря Хаксу эти идеи стали казаться реально воплотимыми. Он сказал, что это та великая мечта, к которой следует стремиться. И я стала стремиться к этому.

– И ты полагаешь, что это неправильно? Потому что тебя к этому вдохновил Хакс?

– Мать предполагала, что я закончу колледж, а потом отправлюсь на стажировку в музей Орсе. Когда я сообщила ей, что бросаю учебу, чтобы открыть свою галерею, она заявила, что этим я пытаюсь доказать что-то тому, кого уже здесь даже нет. Потому что мною движет страх.

– Но ведь это не так, верно?

– Не знаю. Прежде я так не считала, но теперь… Я просто задним числом стала во всем вдруг сомневаться. Мне уже начинает казаться, что Хакс никогда больше не вернется и что, может быть, я уже какое-то время это подспудно понимаю. Иначе почему я решила открыть свою галерею именно сейчас – если не потому, что отчасти я сознаю, что действительно пришла пора двигаться дальше без него.

– И твоя мать все это тебе высказала?

– Нет. Она не говорила все это так многословно, но она умеет, что называется, засесть в печенках. Ей не нравится, когда я самостоятельно строю свои планы, и всякий раз, как это происходит, она начинает под них подкапываться. За двадцать три года до нее так и не дошло, что я действительно способна знать, чего хочу от жизни.

– И чего же ты на самом деле хочешь?

Рори на мгновение закрыла глаза, борясь с перекрывшим горло комком.

– Хочу, чтобы Хакс вернулся домой. Здоровым и невредимым. Хочу знать, что ждет нас дальше. И меня, и нас обоих.

В улыбке Солин проступила печаль.

– Это понятное желание. Но тебе это не дано знать, chérie. И никому из нас не дано. Мы можем жить лишь тем, что дано нам сейчас, сегодня.

– В том-то и проблема. Что у меня нет этой жизни. По большому счету нет. И отчасти я опасаюсь, что совершаю сейчас огромную ошибку. А мать постоянно мне напоминает, что у меня совсем нет опыта, что восемьдесят процентов новых галерей не доживают до второго года. Если я пролечу с этим – что тогда? А если еще и Хакс… – Рори осеклась, чувствуя, как срывается голос, и тяжело сглотнула. – Мне кажется, я не смогу перенести еще одну потерю.

Солин положила вилку и прямо, открыто посмотрела Рори в глаза.

– Рори, ты должна научиться разделять галерею и Хакса. Сейчас они слиты у тебя в сознании воедино, как будто бы не могут существовать один без другого. Но это неправильно. Мне пришлось этому научиться… после смерти Энсона.

Рори шумно выдохнула:

– Только прошу вас: не говорите, что мне следует жить своею жизнью, не оглядываясь назад. Когда мать излагает что-то подобное, это доводит меня до бешенства.

– Хорошо, не буду. Но твоя мать вовсе не ошибается. Ты была полноценной личностью и до того, как в твоей жизни появился Хакс. И ты останешься этой личностью, даже если он уйдет из твоей жизни. И это никакой не выбор. Так устроен мир. Вопрос в том, что за личность ты будешь собою представлять? И как ты распорядишься своею жизнью, своими мечтами, своим творчеством, наконец?

Рори недоуменно уставилась на нее через стол:

– Моим творчеством?

– Да, глупышка. Конечно же, твоим творчеством! У тебя несомненный дар. Думаешь, он дан тебе просто так?

– Но я как-то не…

– Если ты передумала, то мы можем просто взять и разорвать договор аренды. Ты вовсе не обязана всем этим заниматься.

Рори пристально посмотрела на Солин. Неизвестно, что она ожидала услышать в ответ, но уж точно не предложение расторгнуть договор аренды. От одной этой мысли внутри у нее все будто сжалось.

– Нет, этого я не хочу.

Солин понимающе улыбнулась:

– Я так и думала. У тебя сейчас то, что называется желанием спасовать в последний момент. Но если тебе действительно очень нужна эта галерея – у тебя все получится.

– Как с вашим свадебным салоном?

– Когда я сюда приехала, у меня не было абсолютно ничего. Я была одинокой иностранкой с разбитой жизнью. Для меня это было очень тяжелое время – тяжелее даже, чем во время войны, – из-за того, чего я лишилась. Но я не могла просто лечь и умереть – даже когда мне самой этого хотелось.

Солин задумчиво откусила кусочек чесночной булочки и медленно прожевала. Было очевидно, что даже спустя столько лет боль ее потери по-прежнему остра. Рассказывала она свою историю достаточно легко, и все же Рори чувствовала, что там кроется что-то еще – глубокие душевные страдания, которые ее по-прежнему не отпускают.

– Вы сказали мне, что вас с Энсоном разлучила война и до вас дошла весть, что он пропал без вести. Когда это случилось, вы были еще в Париже?

– Нет. Я вынуждена была уехать. Мне очень этого не хотелось, но Энсон заставил меня бежать. Он участвовал в движении Сопротивления, помогая тайно эвакуировать людей – тех, кого разыскивали нацисты. Я тоже начала ему помогать, пока это не стало… проблематично.

Рори изумленно уставилась на нее через стол:

– Вы были в рядах Сопротивления?

– В ту пору, если ты жил в Париже, то либо сотрудничал с нацистами, либо работал на Сопротивление. Были отдельные люди, которые пытались придерживаться некой середины, но рано или поздно любому приходилось сделать выбор. Мы делали то, что могли. Я, к примеру, была курьером и связной. Женщинам больше сходило с рук. Особенно хорошеньким. – Солин помолчала, с горечью улыбаясь. – Немцам нравились молоденькие француженки. Они так отвлекались на то, чтобы с нами пофлиртовать, что забывали о бдительности. Однако им удалось узнать о наших отношениях с Энсоном – и тогда они использовали меня как рычаг против него.

Опустив на стол стакан, Рори затаила дыхание в ожидании продолжения.

– Однажды ночью, когда он возвращался с задания, его санитарный фургон сломался, и Энсона забрали в гестапо. Они несколько часов допрашивали его. А когда он отказался сотрудничать, они сообщили, что знают, кто я такая. И сказали, что если он не выдаст все нужные им имена, то они заберут меня. Фашисты нередко такое практиковали, арестовывая жен или возлюбленных и отсылая их в разные ужасные места. В концлагеря или в солдатские бордели. Энсон отказался им что-либо говорить. Но они его все же отпустили, и на следующее утро он заставил меня уехать.

– Одну?

Солин потянулась за стаканом с водой, но он оказался уже пустым. Дрожащими руками она вновь его наполнила и сделала несколько глотков.

– Работа, которой он занимался, была крайне необходимой. Если у людей не получилось бы выбраться из оккупации, то все остальное пошло бы насмарку. Так что он не мог позволить себе на что-то отвлекаться. Поэтому он договорился, чтобы меня вывезли из Франции. Мне это было не по душе, но я это поняла его решение.

– И куда он вас отправил?

– Меня переправили через границу в Испанию. Спустя какое-то время я оказалась в Англии, а потом уже и здесь, в Америке. Это был уже отработанный маршрут, так что я знала, чего ожидать. Не знала только, каким долгим окажется мой путь и каким тяжелым он будет. Вплоть до этого я могла лишь представлять, что происходит с людьми, которых мы передаем с рук на руки. А тут вдруг я сама оказалась на их месте, и это меня теперь переправляли.

Рори с трудом подавила дрожь, представив себя на месте Солин, покидающей свой родной дом и человека, которого она любила, и отдающейся в руки незнакомых сочувствующих людей.

– А это разве было не опасно? Проделывать такой путь в то время, когда еще не кончилась война?

– Разумеется, опасно. Однако для многих людей оставаться в Париже было равносильно смертному приговору. Кое-кого мы потеряли, и все же успехов у нас было гораздо больше, чем поражений, и поэтому стоило пойти на риск.

– Даже представить не могу! Уехать из Парижа и очутиться здесь, в Бостоне. Это ж все равно что приземлиться в совершенно другом мире!

Солин на несколько мгновений умолкла, замершими и побелевшими пальцами взявшись за тарелку с обеих сторон.

– Я не сразу попала в Бостон, – наконец произнесла она. – Сначала я отправилась в Ньюпорт – к отцу Энсона. Энсон предупредил его в письме, что я приеду.

Рори это немало удивило. Солин еще ни разу не упоминала отца Энсона.

– С его семьей вам, должно быть, было намного комфортнее, чем оказаться одной в незнакомом месте.

Солин медленно покачала головой, и глаза ее омрачились воспоминаниями.

– Нет. Для меня это было ничуть… не комфортно.

Глава 25
Солин

Если же кто использует la magie для собственных, эгоистичных интересов, тот навлечет несчастье на весь наш род. Так что позаботься о том, чтобы твоя игла творила дело истины, и никогда не используй свои заклинания для достижения того, что тебе не предназначено.

Эсме Руссель. Колдунья над платьями

22 сентября 1943 года.

Ньюпорт

На вокзал Ньюпорта я приезжаю зябким, неприветливым утром среды. После долгих часов в поезде я выгляжу помятой и растрепанной. Изможденная после нескольких недель морской болезни и уставшая от неопределенности, я тонкая, как щепка, в одежде с чужого плеча. В последние дни я ни о чем другом не способна была мечтать, кроме как о горячей ванне и нормальной постели с чистым бельем, однако теперь, когда я стою на многолюдном перроне, ища в толпе лицо, похожее на Энсона, мои мысли принимают несколько иное направление.

Я сделала все, что было в моих силах, прибирая волосы, но у меня не нашлось достаточно шпилек, чтобы заколоть их как надо. Шпильки в наши дни вообще добыть затруднительно – но куда труднее их найти на корабле, в поезде или в автоколонне, где почти сплошь одни мужчины. Мне страшно представить, как я выгляжу. Без шляпки, без перчаток, без нормальных туфель. То есть совсем не так, как хотелось бы выглядеть девушке, которая впервые встречается со своим будущим свекром.

Толпа на платформе понемногу рассеивается. Я стою на месте, то и дело поднимаясь на цыпочки и внимательно разглядывая лица оставшихся людей, но ни одно из них мне не напоминает Энсона. Молодой человек с высоко засученными рукавами. Старичок, сжимающий в руках помятый бумажный пакет. Двое солдат в зеленой армейской форме, на пару несущие большой чемодан. Но никого, хоть отдаленно похожего на Оуэна Перселла.

Внутри у меня от страха все словно переворачивается, я начинаю гадать: то ли случилось какое-то недопонимание, то ли просто не дошло письмо. И тут я вижу, как по платформе прямиком ко мне направляется мужчина. На нем черный однотонный костюм и шляпа с полями.

Оглядев меня с головы до пят, он удивленно вскидывает брови:

– Не вы ли будете мисс Руссель?

Меня охватывает чувство облегчения.

– Oui, это я… – Я тут же осекаюсь, припомнив, что я теперь в Америке. – Да, это я мисс Руссель.

– Меня зовут Стэнтон. Я водитель мистера Перселла. Если вы покажете, где ваш багаж, я отнесу вещи в машину.

– У меня нет никакого багажа. Только вот это, – отвечаю я, приподнимая перед собой изрядно потрепавшуюся в дороге коробку.

Он с сомнением ее оглядывает, после чего кивает:

– Как скажете, мисс.

Но когда Стэнтон протягивает руки, чтобы ее принять, я непроизвольно отшатываюсь назад. В этой коробке – все, что только есть дорогого и значимого для меня, и я уже долгие недели привыкла не спускать с нее глаз.

– Спасибо, я сама ее понесу.

– Как вам угодно. – Его лицо становится вежливо-непроницаемым, как когда-то у Maman, работающей с привередливой невестой. – Прошу вас следовать за мной.

Он ведет меня к огроменному, чуть не с корабль, автомобилю – черному и блестящему, с сияющей решеткой радиатора, с широкими белыми кругами по бокам колес. При виде этой машины у меня перехватывает горло. Она так напоминает мне гестаповские длинные авто, зловеще рыскающие по улицам Парижа. Я вглядываюсь в окно машины, ожидая увидеть там отца Энсона, однако в салоне никого нет.

Если Стэнтон и замечает разочарование на моем лице, то виду не показывает. Он широко открывает заднюю дверцу машины, и я забираюсь внутрь. В салоне тепло и очень удобно, и внезапно на меня накатывает невероятная усталость. Я откидываю голову на кожаное сиденье и закрываю глаза, стараясь не думать о том, почему отец Энсона не приехал на вокзал меня встречать.


Когда я вновь открываю глаза, машина уже вкатывается по длинной, выложенной кирпичом на подъездной дороге. И я оказываюсь совершенно не готовой к первому впечатлению от дома, где прошло детство Энсона. Передо мной широкое раскидистое сооружение в три этажа из кремово-серого камня с ромбовидно-решетчатыми окнами на верхних этажах и с таким множеством фронтонов и дымоходов, что из движущейся машины я с ходу даже не способна их сосчитать. Я пробегаю взглядом по верхним окнам, маленькие стекла которых в свете прохладного утра превратились в зеркала, и невольно гадаю, не стоит ли за одним из них в ожидании моего приезда Оуэн Перселл.

Я нервно тереблю в руках свою коробку, между тем Стэнтон открывает заднюю дверь. Выбираюсь наружу, в полной мере сознавая свой потрепанный вид. Здесь все такое огромное и предельно аккуратное. И автомобиль, и дом, и даже Стэнтон, возвышающийся сейчас надо мной в своей строгой черной сарже. Он молча указывает мне на двойные стеклянные двери, оправленные в кованый орнамент с завитками, и бесстрастно проходит мимо меня.

Не успеваю я нажать на звонок, как дверь резко открывается внутрь, и передо мной внезапно предстает сам Оуэн Перселл, безукоризненно одетый в темно-серую тройку, почти наверняка шитую на заказ. Он такой же высокий, как и Энсон, с широкими плечами и плотно сбитый – на той возрастной стадии, когда немолодое уже тело вот-вот начнет обмякать. У него густые, золотистые с проседью, волнистые волосы, а глаза такие же зеленовато-голубые и блестящие, как у Энсона. Не упуская ни детали, он окидывает меня взглядом, немного задержавшись на моих обшарпанных черных туфлях.

– Мисс Руссель, ну наконец-то.

Я выдавливаю неуверенную улыбку:

– Доброе утро, мсье Перселл.

Без малейшего намека на улыбку, он встречается со мною взглядом:

– Он писал, что вы француженка.

Затем мистер Перселл смотрит куда-то мимо меня, в сторону дороги:

– Стэнтон, принесите, пожалуйста, вещи мисс Руссель.

– У нее нет никаких вещей, сэр. Только эта коробка.

Мистер Перселл вновь окидывает меня взглядом и, нахмурив брови, смотрит изучающе на висящую у меня в руке картонку для платья.

– Что ж, хорошо. Заходите.

Я вытираю ноги раз, другой и даже третий, прежде чем переступить порог широкой прихожей. Из-за блестящего полированного паркета это помещение воспринимается скорее как бальный зал. Стены окрашены в мягкий сливочно-желтый оттенок, высокий потолок отделан декоративной лепниной. Большая люстра с хрустальными подвесками словно разбрызгивает по стенам и полу маленькие осколки света, и от этих танцующих вокруг огней у меня голова идет кругом, и я уже опасаюсь, что свалюсь сейчас комком у ног своего будущего свекра.

– Вам нездоровится?

Я сглатываю возникшее вдруг ощущение вязкости во рту и качаю головой:

– Нет, просто… путь оказался чересчур долгим.

– Да, понимаю. Возможно, перед ланчем вам следует немного отдохнуть. Я провожу вас в вашу комнату.

Возражать времени нет: мистер Перселл уже поднимается по лестнице, не удосуживаясь даже убедиться, иду ли я за ним. Он слегка прихрамывает – у него неровная походка с негнущейся ногой, мешающей нормально двигаться. Наверное, последствие того самого ранения в Первую мировую, о котором обмолвился Энсон.

Наверху лестницы в обоих направлениях тянется широкий коридор, увешанный английскими охотничьими эстампами. Когда я в нерешительности останавливаюсь, он быстро оглядывается:

– Сюда, пожалуйста. Последняя дверь справа.

В самом конце коридора он толчком открывает дверь и отступает в сторону.

– Я велел проветрить комнату и застелить постель. В вашем распоряжении отдельная ванная – прямо тут, при спальне, – если вам захочется освежиться перед ланчем.

Я захожу внутрь. Занавески на окнах задернуты, и в помещении довольно сумрачно. Это небольшая комната с двуспальной кроватью, ночным столиком с лампой, с пустым необжитым бюро и длинным овальным зеркалом. Обои на стенах с огромными махровыми розами на бледно-зеленом фоне. Узор кажется чересчур громоздким для такого маленького пространства, отчего он выглядит несколько угнетающим.

– Благодарю вас, – говорю я со всей любезностью, на какую сейчас способна, – здесь очень мило.

Он лаконично склоняет голову – что, очевидно, означает единственный ответ, на который я могу рассчитывать, и я ловлю себя на том, что пытаюсь распознать этого незнакомого пока человека. Для мужчины за пятьдесят он довольно красив, с высокими скулами и широким открытым лбом, с небольшим бугром на переносице, как будто она когда-то была перебита. Но особенное внимание привлекают его губы – полные и вместе с тем суровые. Губы человека, не привыкшего улыбаться.

– Ланч будет подан к двенадцати тридцати. За вами придут.

На этом он закрывает дверь, оставляя меня одну. Точно квартирантке, мне показали отведенную комнату и предоставили самой себе. Поставив коробку на бюро, я скидываю туфли, затем прямо как есть, в полном облачении, вытягиваюсь на кровати и закрываю глаза.

Ни разу за все это время Оуэн Перселл не произнес имени сына.

Меня едва не уносит дрема, но вдруг я быстро стряхиваю сон. Дверь чуточку приоткрыта, и в появившейся щели виден чей-то глаз – широко раскрытый, пытливый. Я резко сажусь на постели. В голове по-прежнему все плывет и кружится.

– Vous pouvez entrer43, – хрипло говорю я, но тут же вспомнив, что я в Америке, добавляю: – Войдите.

Дверь открывается еще на несколько дюймов. В проеме уже видно все лицо – с полными щеками, зеленовато-голубыми глазами и с густой копной светлых, пшеничного цвета, волос. Юная копия Энсона, причем в девичьем варианте.

– Ты Тия? – с улыбкой произношу я. – Сестра Энсона? Твой брат мне столько про тебя рассказывал. И как ты любишь рисовать, и как играешь на гитаре.

Она продвигается немного вперед – стеснительность в ней борется с любопытством. Ей лет одиннадцать-двенадцать, но она достаточно высока для своего возраста и немного неуклюжа, с крупными передними зубами и щедрой россыпью веснушек. Из-за мешковатого свитера и плохо сидящей юбки она кажется угловатой и невзрачной, однако под этими безвкусными слоями одежды явно скрывается красота, лишь ожидающая своего расцвета.

– А вы правда француженка? – шепчет она с неким даже благоговением. – Папа сказал, что да. Он называет вас французской белошвеечкой Энсона. А что означает «белошвеечка»?

1.Прощай, Энсон, любовь моя. Это конец (фр.). (Здесь и далее примеч. пер.)
2.«Плоды случайности» («Random Harvest») – американский драматический фильм Мервина Лероя, снятый в 1942 году по одноименному роману Джеймса Хилтона.
3.Сконы – заимствованная с севера Англии и Шотландии выпечка из недрожжевого теста (традиционно – из ячменной или овсяной муки), представляющая собой маленькие приземистые булочки со всевозможным наполнителем – ягодами, цедрой лимона, изюмом и пр.
4.Теория «плавильного котла» – теория формирования американской нации, объединившей в единый сплав иммигрантов различных рас и национальностей из множества стран мира.
5.Корейская война – конфликт между КНДР и Республикой Корея, длившийся с 25 июня 1950 по 27 июля 1953 года. Часто этот конфликт времен «холодной войны» рассматривается как опосредованная война между США с их союзниками и силами КНР и СССР.
6.Идея ругательной банки: если человек выругался, он кладет в нее доллар.
7.Имеется в виду прибывший к берегам Америки в 1620 году корабль «Мэйфлауэр» («Mayflower»), пассажиры которого, также известные как «пилигримы» или «отцы-основатели», построили в Новой Англии Плимутскую колонию, которая считается началом не только британской экспансии в Новом Свете, но и возникновения Соединенных Штатов. Уцелевшие потомки поселенцев с «Мэйфлауэра» считаются неофициальной аристократией в стране.
8.Тарт «Тропезьен» – это французское пирожное из сахарной булочки-бриошь, разрезанной на две части и наполненной смесью двух кремов – ванильного и масляного.
9.Бабушка (фр.).
10.Un rêveur – фантазер, мечтатель (фр.).
11.Les choses de cœur – дела сердечные (фр.).
12.Sorcière – колдунья, ворожея (фр.).
13.«Радость моды» (фр.).
14.Магию духов (фр.).
15.Моя девочка, доченька (фр.).
16.Имеется в виду серия еврейских погромов, прошедшая в ночь с 9 на 10 ноября 1938 года по всей нацистской Германии, в части Австрии и в Судетской области, которая осуществлялась военизированными отрядами и гражданскими лицами.
17.Радио Лондона (фр.).
18.Да, моя девочка (фр.).
19.Ma pêche – мой (сладкий) персик (фр.).
20.Бурные (или ревущие) двадцатые – эпоха послевоенных 1920-х годов (вплоть до Великой депрессии, начавшейся в 1929 г.) в США, Англии, Германии, Франции, характеризуемая бурным экономическим процветанием, появлением новых технологий, динамическим развитием искусства, его стремительной модернизацией и разрывом с викторианскими ценностями.
21.Mille feuille – «Мильфей» (фр., букв. «тысяча лепестков»), французский десерт из трех коржей слоеного теста, проложенных кремом из взбитых сливок и свежими ягодами.
22.Café au lait – кофе с молоком (фр.).
23.Да (фр.).
24.Дорогая (фр.).
25.Bonne chance – доброй удачи (фр.).
26.Статус евреев (фр.).
27.Облава 16 июля 1942 года, вследствие которой по наводке немецких властей парижской полицией было арестовано и депортировано в лагеря смерти более 13 000 евреев.
28.Boche (фр.) – бош, немчура. Это уничижительное прозвище немецкого солдата или просто человека немецкого происхождения появилось еще во времена франко-германской войны 1870 года, а затем более широко использовалось французами, бельгийцами, люксембуржцами с Первой мировой войны и до окончания Второй мировой.
29.Имеется в виду Битва на Сомме, которую вели на французском театре военных действий армии Британской империи и Французской республики против армии Германской империи. Это одна из крупнейших битв Первой мировой войны и одно из наиболее кровопролитных сражений в истории человечества (там погибло и было ранено более 1 млн человек). Длилась битва с 1 июля по 18 ноября 1916 года.
30.Облава «Вель д’Ив» – крупнейшая серия массовых арестов евреев во Франции во время Второй мировой войны, проведенная полицией 16 и 17 июля 1942 года.
31.Здесь: сердце мое (фр.).
32.Вы говорите по-английски? (фр.)
33.Извините! (фр.)
34.Мне жаль (фр.).
35.Боже правый! (фр.)
36.AFS – American Field Service (Американская полевая служба), волонтерское движение, зародившееся в период Первой мировой войны, когда добровольческие амбулантные корпуса служили французской армии в качестве «иностранных санаториев». С началом Второй мировой войны AFS возобновила набор добровольцев – водителей санитарных машин и медицинского персонала – и, реорганизовав свою службу «Скорой помощи», отправила подразделения сначала во Францию, а затем в британские армии в Северной Африке, Италии, Индии и Бирме.
37.Измененная фраза из речи Авраама Линкольна в ноябре 1863 года на открытии Национального солдатского кладбища в Геттисберге: «…что эта нация, с помощью Божьей, обретет новое рождение милосердия и свободы, и что правительство народа, из народа, для народа никогда не исчезнет с лица земли».
38.Бедное мое дитя (фр.).
39.«The Wild boys» (англ.).
40.Надеюсь, ты проголодался (фр.).
41.Джон Пол Джонс (1747–1792) – знаменитый американский моряк шотландского происхождения, прозванный «отцом американского флота», национальный герой США. Первый известный военно-морской командующий в американской Войне за независимость.
42.Коричневое масло – это растопленное и подрумяненное сливочное масло, которое в процессе приготовления приобретает ореховый привкус и аромат.
43.Можете войти (фр.).

Bepul matn qismi tugad.

144 035,89 s`om
205 765,55 s`om
−30%