Kitobni o'qish: «Черный о красных. Повседневная жизнь в сталинской Москве»
© Робинсон Р., 2022
© Матвеев Н. В., пер. с англ., 2022
© ООО «Издательство Родина», 2022

Робинсон в СССР

Робинсон – депутат Моссовета
Пролог
Сорок четыре года – большой отрезок жизни. Сорок четыре года я прожил в Советском Союзе. У меня никогда и в мыслях не было оставаться там надолго. Как я, черный американец из Детройта, мог жить в стране, враждебной почти всему, во что я верил и что почитал? Теперь, выбравшись из СССР, я часто спрашиваю себя, как мне удалось остаться в живых.
Возможно, благодаря тем ценностям, которые я усвоил от матери, благодаря несокрушимой вере в Бога или, быть может, благодаря врожденному упрямству, но красным я не стал. Одновременно со мной в Советской России жили и другие чернокожие, которые, в отличие от меня, приехали туда, как паломники в землю обетованную. Я понимаю их чувства, потому что, покинув Америку, они ничего не потеряли – если не считать родных и друзей. Мучительно жить в постоянном страхе, чувствовать презрение и ненависть тех белых, которые считают негров неполноценными. Чернокожие американцы, эмигрировавшие в Советский Союз, были людьми серьезными, самостоятельными, чувствительными и в большинстве своем образованными. Все они считали Ленина своим Моисеем. Вера их – или потребность в вере – была столь сильна, что они не желали замечать недостатки большевиков.
Все принявшие советское гражданство черные, которых я знал в начале 1930-х годов, за семь лет исчезли из Москвы. Те, кому посчастливилось, попали в лагеря. Менее удачливых расстреляли. Странно, что только мне одному – никогда не принимавшему коммунизма, несмотря на мой советский паспорт, – удалось уцелеть.
Я не думал надолго задерживаться в Советском Союзе. Я хотел и надеялся вернуться домой и молился об этом. Временами казалось, что у меня нет никаких шансов – можно было умереть от холода и голода или погибнуть от нацистской бомбы в военной Москве. Меня могли отправить в лагерь или в психиатрическую лечебницу, или просто расстрелять.
По ночам меня мучила тоска. В годы чисток я не раздевался до четырех утра, ожидая услышать страшный стук в дверь. Каждую ночь я ждал, что за мной придут. Однажды в 1943 году они пришли. Я вскочил с постели и прошептал: «Боже, помилуй мою душу!» Открыл дверь. При виде моего нерусского черного лица они, кажется, смутились. «Простите. Ошибка вышла», – услышал я.
У меня не оставалось почти никакой надежды когда-нибудь выбраться из Советского Союза. Нельзя было расслабиться ни на минуту. Я знал, что НКВД не спускает с меня глаз. Я был начеку всякий раз, покидая свою однокомнатную квартиру: к счастью, я научился этому еще в юности, в бытность свою в расистской Америке. Прошло много лет, прежде чем я смог понимать ход мыслей русских. Я узнал византийские хитрости советской системы и с помощью постоянных тренировок научился не оступаться. Честно говоря, я не совершил ни одного неверного шага.
Я прожил в Советском Союзе семь лет, прежде чем заслужил доверие хотя бы одного русского. За все годы, проведенные в Советском Союзе, сам я не доверился ни одному человеку, хотя у меня и было много друзей. В моем доме было восемнадцать квартир, в каждой жили по две-три семьи. Среди жильцов были доносчики, шпионившие за Робертом Робинсоном. Они следили за каждым моим шагом, подслушивали каждое слово, а потом докладывали обо всем, и так изо дня в день на протяжении многих лет.
Что бы ни говорили мне мои русские соседи, как бы ни превозносили коммунистические начальники страну, где якобы достигнуты социальная справедливость и равенство, меня никогда не принимали за равного. Да, меня ценили за профессиональные качества, однако я оставался диковиной и потенциальным героем советской пропаганды. Я как-то приспособился ко всему этому. Смирился даже с одиночеством: некому было согреть мою постель, некому обнять и назвать папой. Я научился переносить почти все. Кроме одного.
Я так никогда и не примирился с расизмом в Советском Союзе. Расизм постоянно испытывал мое терпение и оскорблял человеческое достоинство. Поскольку русские кичатся тем, что они свободны от расовых предрассудков, расизм их более жесток и опасен, чем тот, с которым я сталкивался в годы юности в Соединенных Штатах. Мне редко доводилось встретить русского, считавшего черных – а также азиатов или любых людей с небелой кожей – ровней себе. Пытаться их переубедить – все равно что ловить призрак. Я кожей чувствовал их расизм, но как можно бороться с тем, что официально не существует? Я ощущал на себе расовую неприязнь, хотя и заслужил признание как инженер-механик, чьи изобретения позволили в несколько раз повысить производительность труда. Я даже получил свою долю советских медалей и почетных грамот.
В этой книге я хочу рассказать о своей жизни в Советском Союзе. Мною движет не горечь, не желание денег, славы или возмездия. По своей природе я человек справедливый и не мстительный. Должен признаться, что в некотором отношении я извлек пользу из пребывания в Москве. В тридцатые годы в США я бы никогда не стал инженером-механиком из-за цвета кожи. Никогда бы не завоевал уважения коллег. Не получил бы работу, удовлетворяющую моим творческим потребностям. Никто не признал бы моих профессиональных достижений. В Москве я получил возможность всего этого добиться.
Я написал эту книгу, ибо глубоко уверен: о том, как относятся к черным в обществе, декларирующем свободу от расовых предрассудков, нельзя молчать. На протяжении сорока четырех лет я наблюдал русских и их политический строй не как белый идеалист, но как чернокожий, которого американский расизм научил распознавать искренность человеческих слов и поступков. Я могу сказать со всей ответственностью: один из величайших мифов, когда-либо придуманных пропагандистским аппаратом Кремля, состоит в том, что в России нет расизма. Этот тезис был вбит в головы людей в России и за ее пределами.
На самом деле всех нерусских считают в этой стране неполноценными. В соответствии с негласной шкалой неполноценности, армяне, грузины и украинцы лучше других нерусских. Азиатам из советских республик – тем, у кого желтая кожа и узкие глаза – отводится место в самом низу этой шкалы. Черные – и того хуже. Реальность расизма противоречит картине социального совершенства, нарисованной властями. Русские гордятся тем, что они свободны от расовых предрассудков. И это особенно раздражает. Им трудно понять, насколько они несправедливы по отношению к людям с другим цветом кожи.
Но и расизм их я вынес. Теперь я снова живу в Соединенных Штатах. Я снова американский гражданин. Какой трудной была моя дорога! Сейчас дни наполнены радостным ощущением свободы и воспоминаниями о советском строе и людях, живущих под его пятой. Если бы я мог выбирать, то любовался бы сейчас красотой зимнего Вашингтона вместо того, чтобы предаваться воспоминаниям о жизни по другую сторону реальности. Однако я считаю своим долгом рассказать о том, что многие представляют себе весьма смутно и о чем, быть может, даже не хотят слышать.
Часть I
Сталинские времена
Глава 1. Годы становления
Новость быстро разнеслась по Гарлему. Пять долларов в день! Тогда, в 1923 году, для рабочего это были огромные деньги. Гарлемцы, кто попредприимчивей, задумались: «Попытать счастья на заводе Форда – почему бы и нет. Нужно ехать в Детройт».
Решиться покинуть Гарлем не так-то легко. Здесь черный по крайней мере чувствует себя в относительной безопасности. Здесь не нужно притворяться, играть в чужие игры. Здесь можно оставаться самим собой. Но Средний Запад! Он представлялся мне не менее далеким и чужим, чем Китай. И все же Детройт манил: он давал надежду на материальное благополучие и на то, что я когда-нибудь получу возможность конструировать, а это была мечта всей моей жизни. Я прекрасно знал: шансы добиться чего-то в Нью-Йорке равны нулю.
С раннего детства я любил мастерить. Я мог починить в доме любую поломку. Когда близкие, глядя на меня, думали, что я строю воздушные замки, я мысленно строил новые машины.
Математика, точные науки казались мне столь же увлекательными, сколь скучны были науки общественные и текущая политика. Реализовать пришедшую в голову идею, претворить ее в нечто осязаемое и полезное – ничего более захватывающего для меня не существовало.
Я думал об отъезде в Детройт, взвешивал все за и против. Я был не настолько глуп, чтобы не понимать: автомобильная компания Форда принадлежит миру белых. Чернокожему получить на ее заводе работу, требующую квалификации, практически невозможно. И мне ее тоже не видать, если я не докажу, что опыта и умения у меня больше, чем у любого белого. Конечно, жизненный опыт подсказывал: никакой гарантии, что мне представится шанс проявить себя, нет.
Мои детство и юность прошли на Кубе. Там за четыре года я выучился на станочника-универсала. Получил диплом. В то время Куба была на две трети черной. Расизма я на себе не ощущал и не знал, что это такое, пока не переехал в США. В Нью-Йорке я, не теряя времени, разослал дюжину резюме по разным компаниям. Ответили все. Всюду предлагали работу. Я был полон надежд.
Но к станку меня нигде не подпустили. В каждой конторе повторялась одна и та же сцена: управляющий по кадрам, который еще недавно готов был меня нанять, увидев чернокожего, начинал мямлить, что место уже занято.
Отправляясь в Детройт, я отдавал себе отчет в том, что получить работу по специальности будет непросто. И все же я твердо решил добиться своего. В Детройте я стал регулярно ходить в бюро по найму при заводе Форда. Обычно являлся туда за полтора часа до открытия, к половине седьмого, чтобы оказаться в голове очереди. Когда в свой первый приход я объявил, что по специальности станочник, клерк чуть не поперхнулся: «Что? Ты – станочник? Убирайся-ка, парень, отсюда подобру-поздорову!»
Упрямство у меня в крови, и я продолжал ходить в бюро дважды в неделю. Скоро двое клерков уже знали меня в лицо. При моем появлении они, не тратя лишних слов, взмахом руки, давали понять, что мне тут делать нечего. Как-то раз один из них сказал: «По тебе, паренек, школа скучает».
Я упорствовал, хотя моя настойчивость уже граничила с глупостью. Однажды в воскресенье ко мне подошел какой-то пожилой мужчина, которого я раньше встречал в нашей церкви. Он отвел меня в сторону и сказал: «Сынок, насколько я знаю, станочник – работа для белых. Так просто тебе ее не получить».
Этот человек больше десяти лет проработал у Форда и хорошо знал тамошние порядки. «Сначала тебе нужно помахать метлой, – сказал он. – Главное – попасть на завод. А там постарайся показать себя с лучшей стороны и поступить в заводское техническое училище. Сдашь экзамены, тогда, если повезет, они допустят тебя к станку».
На следующий день, преисполненный надежд, я снова стоял в очереди в бюро. К счастью, я попал к незнакомому клерку. На вопрос, кем бы я хотел работать, ответил – «уборщиком». Так, после семи недель мытарств, с тринадцатой попытки меня наконец взяли на завод.
Восемь часов в день я подметал гигантский цех. Прерывался только для того, чтобы посетить уборную. Через четыре месяца мне удалось поступить в техническое училище при заводе. Еще через четырнадцать месяцев мне присвоили квалификацию станочника. Я был единственным черным станочником во всей компании.
Закончившего теоретический курс молодого станочника обычно прикрепляют к инструктору, который четыре недели учит новичка работать на станке. В моем случае этот этап подготовки опустили и направили меня сразу к мастеру того самого цеха, где я еще недавно мел полы.
Мастер подвел меня к фрезерному станку, сказал, где получают фрезы, дал чертеж, задание и ушел. Не объяснил даже, как станок включать и выключать, для чего нужны различные рычаги и ручки, как закрепить деталь. Когда он ушел, я оглянулся по сторонам и увидел, что все рабочие участка – больше двадцати человек – остановили станки и с любопытством наблюдали за мной. Ждали, что будет делать негр-подметальщик. Попытается включить станок и сломает его или придет в отчаяние и решит бросить эту затею, а может, закатит истерику. Я понимал: нельзя показывать, что я опытный фрезеровщик, и принялся нарочито внимательно, со всех сторон, осматривать станок. Так прошла смена.
Назавтра я принес с собой инструкцию. Весь день ее прорабатывал и к концу смены настроил станок для выполнения задания. Утром третьего дня я еще раз внимательно изучил чертеж и только тогда приступил к работе. Когда деталь была готова, я вручил ее мастеру, и тот сразу же отнес ее контролеру.
Скоро мастер вернулся и, мрачно на меня посмотрев, сказал: «Парень, ты, никак, уже работал фрезеровщиком». Разумеется, я это отрицал. Он недоверчиво покачал головой. Потом дал мне новое задание и ушел. Я украдкой посмотрел на рабочих. Они не могли скрыть удивления. Это была настоящая победа.
На фрезерном станке я проработал, ни разу не допустив брака, шесть месяцев, после чего меня перевели на шлифовальный. И здесь никто не удосужился показать, как работать на незнакомом мне (так, во всяком случае, они думали) станке. Я разыграл тот же спектакль, и снова мастер выразил сомнение, что я впервые встал за шлифовальный станок.
В то время на заводе Форда работали 270 тысяч человек – круглые сутки в три смены, по 90 тысяч в каждой. В моем цеху было 700 станочников: 699 белых и один черный. Я добился определенного признания, хотя большим достижением это не считал. Станок был для меня промежуточным этапом. Я знал, что у меня есть способности, и чувствовал сильную внутреннюю потребность добиться чего-то большего, даже выдающегося.
В 1930-м мне было двадцать три. Уже три года я работал у Форда. Будущее представлялось мне безоблачным, хотя крах на бирже уже случился, началась Депрессия. Я хорошо зарабатывал, любил свое дело и мог откладывать деньги, чтобы перевезти мать с Кубы.
Все началось в апреле 1930-го. В Детройт приехали русские. Однажды – помню, был чудесный солнечный день – я увидел, что по нашему шлифовальному участку, на котором мы изготавливали фасонные штампы, расхаживают четверо незнакомых людей в костюмах. Они остановились возле моего станка. Я продолжал работать, чувствуя на себе их взгляды. В какой-то момент, подняв глаза, увидел, что самый солидный в группе указывает на меня своему более молодому спутнику.
Обычно я избегал вступать в разговоры на рабочем месте: хотя качество моих изделий было безупречным, это вовсе не означало, что мастер и другие начальники не попытаются использовать любой предлог, чтобы от меня избавиться. Я вел себя крайне осторожно, стараясь не дать им ни малейших оснований для моего увольнения. Но сейчас, похоже, я мог не опасаться подвоха: судя по всему, это официальная делегация, и в наш цех она явилась с разрешения начальства.
Русский, что помоложе, обратился ко мне на ломаном английском. Он так коверкал слова, что я не сразу понял, что ему от меня надо. Наконец, сообразил, что его интересует, как давно я работаю станочником, где я учился и сколько мне лет. Ответы он перевел своему боссу.
Непонятно было, почему русские заговорили именно со мной, поэтому я чувствовал себя не в своей тарелке, все ждал, когда они, наконец, уйдут и можно будет продолжить работу. Молодой человек поинтересовался, не хочу ли я поехать в Россию – обучать русских рабочих своей профессии. «Хочу, конечно», – ответил я в надежде, что на том наш разговор и закончится. Они действительно ушли, и я скоро забыл об этом эпизоде.
Неделю спустя мне пришлось испытать сильное потрясение. У моего станка неожиданно появился мастер; он никогда раньше сам ко мне не подходил, и я заподозрил недоброе.
«Тебя хочет видеть шеф по кадрам, – сказал он. – Быстро дуй в управление».
Я похолодел. «Увольняют», – мелькнуло в голове. Выключил станок, но никак не мог заставить себя пойти в отдел кадров и выслушать приговор. А ведь как прекрасно все складывалось. Несмотря на депрессию в стране, у меня была хорошо оплачиваемая работа и шансы на повышение. И вот теперь… Неужели придется торговать на улице яблоками, чтобы заработать на кусок хлеба? Почти час я стоял у дверей конторы, не решаясь войти, все собирался с духом. Словно там меня ждал палач.
Наконец, переступил порог. Представившись сидевшему за столом боссу, объяснил, что меня направил к нему мастер. Тот взревел:
«Черная обезьяна, я тебя уже полчаса жду. Ноги что ли отнялись?»
Он извергал и извергал на меня потоки брани, так что в какой-то момент я почувствовал, что больше не в силах терпеть такого унижения. Даже страх потерять работу, от которого я целый час трясся перед дверьми этого кабинета, исчез. Главное было не выйти из себя. Я знал, что, если не сдержусь, попаду за решетку. Остаться без работы все же лучше, чем сесть в тюрьму. Из чувства самосохранения я довел себя до полубессознательного состояния, почти до транса, чтобы не слышать ядовитых слов, которыми он так и брызгал.
Наконец, он немного успокоился, откинулся на стуле и, вперив в меня злобный взгляд, презрительно бросил: «Тебя хотят видеть твои дружки. Здесь имя и адрес человека, к которому тебе нужно явиться». Он протянул мне бумажку, даже номер трамвая назвал, каким добираться. Оба мы понимали: если я не явлюсь по указанному адресу, ему придется отвечать. И он это знал. Я поблагодарил и вышел из кабинета.
Найти указанный в записке дом труда не составило. В комнате, куда меня направили, оказалось полно американцев, все – белые. Они, судя по всему, сдавали экзамен: изучали чертежи или, вооружившись карандашом, что-то считали. Я представился секретарше и протянул ей бумажку, которую мне дали на заводе Форда. Она попросила подождать и скрылась в кабинете. Все присутствующие прекратили свои занятия и, не скрывая любопытства, ждали, что будет дальше. Скоро дверь в кабинет открылась, вышел солидный мужчина – тот самый, который на прошлой неделе приходил на мой участок. Он пожал мне руку и с радушной улыбкой пригласил войти.
Признаться, я пребывал в полной растерянности. Да и недавно пережитый страх, что уволят, еще не прошел. Мужчина указал на стул. Я сел. Он через переводчика повторил тот же вопрос: не хочу ли я поехать в Россию, и, не дождавшись ответа, стал расхваливать меня, какой я прекрасный специалист. Это было ужасно приятно, особенно после утреннего судилища. Да и вообще, на заводе Форда я ни от кого слова доброго не слышал.
«Я ознакомился с вашими трудовыми достижениями, изучил вашу биографию и характер. Кого бы я ни спрашивал, все высоко отзываются о вас».
Русский был настолько уверен в моей высокой квалификации, что пообещал освободить меня от обязательных для претендентов экзаменов по математике и черчению. Затем последовало предложение немедленно подписать годовой контракт.
«Разумеется, его можно будет продлить, если вы хорошо себя проявите».
Тут только я пришел в себя и понял: этот русский не шутит. И какие условия он мне предлагал! У Форда я зарабатывал 140 долларов в месяц и на большее пока рассчитывать не приходилось. Русский предложил мне 250, бесплатное жилье, обслугу, месяц оплачиваемого отпуска, автомобиль, бесплатный проезд в обе стороны. Кроме того, он обещал, что 150 долларов из зарплаты будут поступать на мой счет в американском банке. То есть через год-другой могла осуществиться наша с братом заветная мечта: перевезти мать в Нью-Йорк, ведь на Кубе у нее тогда уже никого не осталось.
Я слушал и не верил своим ушам. Мысли теснились в голове: «Америка в тисках тяжелой депрессии, не сегодня завтра меня могут уволить. Судя по тому, сколько желающих поработать в России собралось в соседней комнате, даже белые американцы считают это предложение заманчивым. Так почему бы и мне им не воспользоваться?»
Льстило самолюбию и то, что белым приходится за эту работу бороться, а мне она сама идет в руки. Правда, о России я читал в газетах немало плохого, но опять же, раз уж белые туда стремятся, значит не очень все и страшно. Я представил, сколько препятствий нужно преодолеть, чтобы добиться чего-то в расистской Америке, вспомнил, что всего три месяца назад линчевали брата одного из моих друзей, и принял решение. Прочел контракт и поставил подпись.
Отправление из Нью-Йорка было назначено на 28 мая. До отъезда оставалось шесть недель – достаточно, чтобы навестить мать на Кубе. Прошло уже больше пяти лет с тех пор, как я, честолюбивый семнадцатилетний мальчишка, обнял ее на прощанье и уехал в Америку в поисках лучшей жизни. Я очень любил мать и теперь, кажется, получил возможность быстрее скопить деньги и перевезти ее в Америку.
Я решил ехать на автобусе из Детройта до Ки-Уэста, откуда на Кубу ходил пароход. 30 апреля в семь утра сел в автобус дальнего следования. В дорогу взял кое-какую провизию – лепешки, хлеб и три бутылки кока-колы – на тот случай, если меня не пустят в кафе. Пока автобус стоял в Ричмонде, я отправился перекусить – надоела сухомятка. Чашка кофе и бутерброд – вот все, что мне было нужно. Но стоило мне перешагнуть порог кафе на автобусном вокзале, как официантка, остолбеневшая от подобной смелости, дала понять, что негры через переднюю дверь сюда не входят. Заходить же с черного входа мне не хотелось, и я вернулся в автобус.
Впервые за два дня мне удалось пообедать только в Атланте: там недалеко от автовокзала я отыскал столовую для черных. И снова в путь. В автобусе сел в последнем ряду, слева у окна. Из соображений безопасности я всегда выбирал место похуже, в хвосте автобуса – там, где было тряско и тесно, поэтому белые туда старались не садиться. В Маконе в наш автобус вошли новые пассажиры, быстро заняли все передние места, и двоим белым пришлось устроиться в хвосте: рядом со мной сел парень, за ним – девушка. Я сжался и придвинулся к стенке, стараясь не коснуться соседа. В последние три дня, пока я ехал в автобусе, я боялся уснуть и теперь смертельно хотел спать. Боролся со сном, боролся, боролся…
Внезапно я проснулся! Голова кружилась от страшного удара о стенку автобуса. Я не понимал, что произошло. Надо мной нависал парень с соседнего места: кулаки сжаты, глаза горят, лицо искажено злобой. Смотрит так, что сомнений не осталось: сейчас он меня убьет.
Что мне было делать? Ударить его в ответ? Оттолкнуть? Протестовать? Но тогда пассажиры автобуса превратятся в разъяренную толпу расистов. Бежать некуда – я загнан в угол. Казалось, мне пришел конец. Я понимал всю безнадежность своего положения и чуть было не поддался панике, но вдруг совершенно неожиданно для себя вспомнил стихотворение Клода МакКея «Если нам суждено умереть». Не знаю, оно ли меня вдохновило, но я сделал нечто, до чего никогда бы не додумался раньше.
Я вскочил с места, принялся бить себя в грудь и кричать по-испански: «Yo no deseo de ser linchado! Porque yo soy Cubano! Yo soy Cubano! Yo soy Cubano!»
Словно в истерике, я выкрикивал снова и снова: «Вы не можете меня линчевать! Я кубинец! Я кубинец!» Милостью Божьей я затронул человеческую струну в сердце жены – а может, подруги – моего мучителя. «Оставь его в покое! – закричала она. – Он не американец. Ты что, не слышишь? Он же кубинец. Оставь его!» С передних мест раздался крик: «Да выкиньте его из автобуса! Вышвырните ниггера!» Победу в тот день одержала девушка: мой сосед угомонился и сел. Между тем водитель остановил автобус на обочине и подошел к нам посмотреть, в чем дело. Я плакал. И тут девушка снова пришла мне на помощь. «Все в порядке», – успокоила она водителя. Он сел за руль, и мы поехали дальше.
Смертельно усталый и голодный, я добрался до Ки-Уэста. Хорошо еще, что остался в живых. Я сел на пароход до Гаваны, а оттуда четырнадцать часов ехал на поезде до Сан-Хермана – небольшого поселка, где неподалеку от гигантского сахарного завода жила моя мать. Я не предупредил ее о приезде, и, увидев меня, она не поверила своим глазам. Оба мы были взволнованы, мать плакала от счастья. Мы не виделись почти семь лет.
Мама приготовила великолепный ужин. Мы поели, а потом до глубокой ночи разговаривали. Когда я наконец лег спать, то долго не мог уснуть – все думал о матери, о том, какую она прожила тяжелую и полную лишений жизнь. Она была родом из Вест-Индии, с острова Доминика, который сначала принадлежал Франции, а потом – Англии. Молоденькой девушкой работала у врача-англичанина. Когда англичанин переехал на Ямайку, он взял ее с собой. На Ямайке она познакомилась с моим отцом, там я и родился. Потом мы переехали на Кубу. Когда мне было шесть с половиной лет, отец нас бросил. Он оставил мать без средств к существованию в стране, язык и культура которой были для нее чужими.
Мы чудом выкарабкались, но до сих пор я даже не догадывался, как тяжело ей это далось. Той ночью она рассказала мне нечто, о чем я раньше не знал и теперь не забуду до конца жизни. Через месяц после того, как отец нас оставил, у нее кончились деньги. Сама она не ела уже два дня, еды едва хватало, чтобы накормить меня. Заплатить за квартиру было нечем. Вдобавок ко всему я изводил ее расспросами об отце – почему у всех детей в округе есть отцы, а у меня – нет. Мои расспросы ранили ее в самое сердце.
Ночью она дала мне последний сухарь. Она не могла больше слышать плач голодного сына, не могла выносить одиночество и безнадежность своего положения. Настал момент, когда мать решила, что лучше всего покончить со всеми мучениями разом. Было одиннадцать часов ночи. Мать прикрыла мне рот платком, прижала к себе и направилась к морю, всего в пяти кварталах от нашего дома. Дойдя до берега, она вошла в воду. Слезы текли по ее щекам, я плакал от голода. Вокруг плескались волны, а она все шла, моля Бога простить ее, пожалеть ее душу. Неожиданно она остановилась! В темноте в нескольких футах от нас вырос мужской силуэт. Мужчина крикнул: «Куда ты?» Мать повернула назад и вышла на берег. Незнакомец строго посмотрел на нее и сказал: «Никогда больше этого не делай!» В ту ночь мама впервые в жизни увидела во сне свою бабушку. Бабушка казалась очень грустной. Она спросила мать: «Почему ты не уезжаешь из этого дома? Немедленно смени квартиру». – «Что я могу сделать, если у меня совсем нет денег?» Тогда бабушка посоветовала ей попросить приюта у Альфренисы, прихожанки нашей церкви. На следующее утро мама отправилась к Альфренисе, и та приютила нас и помогла найти работу: мать стала зарабатывать тем, что гладила хлопчатобумажные брюки. Со временем ей удалось подняться на ноги.
Мама была предана мне всей душой. Она ни разу не крикнула на меня, и – как ни странно – я каждую минуту чувствовал ее тепло и заботу, хотя не помню, чтобы даже в детстве она меня когда-нибудь обнимала или целовала. Она была очень строгой и упорно воспитывала во мне самодисциплину и уверенность в себе. Этому, так же как умению обходиться без посторонней помощи, я обязан маме. Я мыл посуду и пол, я стирал, гладил и чинил не только свою, но и мамину одежду. Мама была моей первой учительницей. К шести годам я умел писать и читал Библию. Она научила меня уважать людей независимо от их расы, положения или религиозных взглядов и внушила мне, что самое дорогое, что у меня есть, – это слово. Так получилось, что я вырос трехъязычным. Я выучил английский дома, а испанский и французский – в школе. В те времена на Кубе жило много гаитянцев, и в школах поощрялось изучение французского как второго языка.
Известие о моем отъезде в Россию омрачило для мамы радость встречи. Интуиция ей подсказывала, что я совершаю ошибку. Я обещал вернуться через год и в конце концов получил ее благословение.
Глава 2. Я отправляюсь в путь
У матери я погостил недолго и уже через шесть дней был в Гаване, где сел на первый же пароход, уходивший во Флориду. 90 миль – расстояние небольшое, и плавание было недолгим; 1800 миль на автобусе на этот раз я проехал без происшествий и за два дня до отъезда в Россию явился в «Амторг», советское агентство, которое занималось нашим отъездом. Мне выдали 100 долларов на расходы и билет в каюту второго класса трансатлантического лайнера «Маджестик».
Несколько дней спустя «Маджестик» бросил якорь в Саутгемптоне. Оттуда наша группа из сорока пяти человек на поезде приехала в Лондон, где нам предстояло провести четыре с половиной дня.
В забронированную для нас лондонскую гостиницу черных не пускали, и меня поселили отдельно, в двадцати минутах ходьбы от нее. Позже я узнал, что нашу группу четыре дня водили по экскурсиям, но мне об этом никто не сказал. Я слонялся по Лондону один, а они разъезжали на автобусе с гидом.
И вот мы на борту советского теплохода «Рыков», который должен доставить нас в Ленинград. На «Рыкове» я получил первые, поразившие меня, сведения о том, как работает советская система. На второй день нашего плавания капитан провел пассажиров по теплоходу. Все здесь блестело чистотой – даже машинное отделение, обычно самое грязное место на судне. Безупречный порядок царил и в каютах экипажа. Наблюдая за работой моряков, я отметил их высокий моральный дух. Они относились к своему делу с энтузиазмом новообращенных. Большинство из них были молоды – от двадцати до сорока лет. Мне хотелось понять, в чем кроется источник их энтузиазма – особенность ли это национального характера или нечто другое. В поисках ответа я слонялся по теплоходу.
Вскоре мне повезло – я познакомился с молодым русским моряком, который говорил по-английски и смог дать ответ на мучивший меня вопрос. Моряк знал о дискриминации черных в Америке и уверял, что в Советском Союзе все люди равны, независимо от цвета кожи, и я смогу убедиться в этом сам. За день до нашего с ним разговора произошел неприятный случай: двое белых американцев демонстративно покинули столовую, стоило мне сесть за их стол. На следующий день за завтраком капитан встал и громко объявил, обращаясь к нашей группе: «Товарищи специалисты! Всех вас пригласили на работу в Советский Союз. При советском строе не существует дискриминации по национальному признаку или по цвету кожи. Все в Советском Союзе равны. Я не уполномочен осуществлять здесь сегрегацию. Прошу всех пассажиров – всех без исключения – уважать советский закон».
На молодого моряка этот инцидент произвел сильное впечатление. Итак, он готов был ответить на мой вопрос. Как он мне рассказал, каждое утро в половине шестого капитан собирает в столовой всю команду, кроме вахтенных. Явка строго обязательна, фамилии присутствующих вносят в специальный список. Моряк привел меня на одно из этих собраний и разъяснял, что именно там происходит. Вначале команда выслушала сообщения об успехах Советского Союза в общественном и экономическом развитии. Вся информация была, вероятно, почерпнута из передач московского радио. Моряки хлопали в ладоши всякий раз, когда слышали, что то или иное предприятие перевыполнило план. Не менее бурно они выражали свой восторг по поводу личных достижений передовиков промышленности или сельского хозяйства. Как я понял, о подобной славе мечтают все. Затем приступили к обсуждению работы каждого из членов экипажа. Один из присутствовавших вел протокол. В конце месяца на корабле выходит стенгазета, где по фамилиям названы как особо отличившиеся, так и нерадивые. Отличников ставят в пример, их ждет повышение по службе. Таким образом формируется эффективно работающая команда.
Моряков предупреждают, что правду о событиях в мире можно узнать только из советских источников и что враждебные политические силы во всем мире хотят уничтожить Советский Союз. Такие же собрания, как я узнал позже, регулярно проходят на всех заводах и фабриках и во всех учебных заведениях страны. Артисты, танцоры, писатели, заводские рабочие – ни для кого не делается исключения. Я убежден, что эти способы индоктринации и стали тем рычагом, с помощью которого Советский Союз смог превратиться в сверхдержаву за столь короткое время.
Солнечным весенним днем 1930 года «Рыков» пристал к причалу ленинградского порта. Чувствовал я себя прекрасно, и даже погода, казалось, давала понять, что я не ошибся, приняв столь поспешное решение. Мне было двадцать три года.
Я наблюдал с палубы за швартовкой нашего теплохода, а потом вместе с остальными американцами спустился на берег. «Может быть, этот год принесет мне удачу», – подумал я.
Нас привезли в роскошную гостиницу «Европейская», где мы должны были провести следующие четыре дня. В холле всех распределили по номерам. Когда мы вошли в просторный четырехместный номер, трое белых американцев обнаружили, что их поселили с чернокожим. Только не это! Они подхватили свои чемоданы и удалились. Я не знал, как поступить в этой ситуации. Оставаться в номере и ждать их? Терять на это время не хотелось. До обеда оставался целый час, и я решил прогуляться.
Ленинград меня поразил. Ничего подобного я не видел ни в одном городе. Деревянных домов нет вовсе – все либо каменные, либо кирпичные. И никакой стали и стекла! Это старый, но хорошо ухоженный город. Достаточно было взглянуть на безупречночистые торцовые мостовые, чтобы понять, с какой любовью заботятся о своем городе его жители.
Многое из того, что я увидел, впервые попав в большой русский город, показалось необычным. Например, огромные трамваи. Они состояли из трех сцепленных друг с другом вагонов, и каждый забит до отказа. Вагоновожатыми были женщины! У нас такого не встретишь! Вначале я нашел это странным и даже неправильным, но потом, подумав, решил, что подобные отличия Советского Союза от Запада – признаки прогрессивности, которую со временем, быть может, смогу оценить.
Кое-что я оценил сразу. Каждый раз, когда трамвай приближался к школе, он замедлял ход, а водитель поднимал такой звон и звонил так долго, что и глухой бы услышал.
Возвращаясь в гостиницу, разглядывал прохожих. Большинство женщин темноволосые, с одной или двумя косами. У некоторых лица напудрены, но губы почти никто не красит. Ни у одной я не заметил ни украшений (серег, браслетов, бус, колец), ни даже часов. Одежда показалась мне ужасно нескладной, немногим лучше мешков из-под картофеля. Большинство женщин походили на колоды: коренастые, дородные, бесцветные, одетые в нечто синее, коричневое или серое; редко мелькнет белая блузка. Мужчины еще более далеки от элегантности. Короткие пиджаки их едва прикрывали талию. Они напоминали пингвинов с оттопыренными задами. Брюки сзади протерлись и блестели от постоянной носки, некоторые были даже с заплатами. На ногах – тяжелые тупоносые ботинки, скрипевшие при ходьбе.
Все мужчины без исключения нуждались в стрижке, по крайней мере по западным меркам. Мода на прилизанные волосы в подражание столь популярному в Америке Рудольфо Валентино до Ленинграда явно не дошла. И на улице, и в гостинице я встретил довольно много мужчин, казавшихся седоголовыми из-за перхоти. Толстый слой перхоти покрывал плечи пиджаков. Позже я узнал, что в результате сталинской пятилетки потребительские товары в России пропали.
После обеда нас ждал приятный сюрприз – экскурсия по городу. Меня тоже пригласили – в России не было экскурсий «только для белых». На этот раз обо мне не забыли. «Кажется, Россия не похожа на Запад, – подумал я, – может быть, здесь я найду настоящую свободу».
Нас привели в Эрмитаж – гигантский музей, о котором я раньше не слышал. Два с половиной часа мы рассматривали картины, созданные Рембрандтом, Рубенсом, Ван Гогом, Ренуаром, Рафаэлем, да Винчи, Микеланджело, Сезанном и Джорджоне. Потрясающая коллекция! Мы словно попали в волшебный мир, куда не долетал уличный шум, где можно было наслаждаться блестящими творениями величайших гениев. Далеко не всё нам удалось посмотреть, и, если бы мне позволили, я бы с удовольствием провел здесь целую неделю.
Из Эрмитажа мы отправились на Монетный двор, где нам показали, как чеканят монеты и печатают бумажные деньги, а оттуда повели к могилам царей. Наш гид, кажется, испытывал особое благоговение перед Петром Великим, правившим Россией сорок три года. Как я смутно помнил из школьных уроков истории, Петр хотел европеизировать Россию и при этом нередко действовал довольно жестоко.
На пути в гостиницу гид рассказал нам жутковатую историю о Петре. Через несколько месяцев после похорон Петра Великого в гроб царя задумали положить посмертную маску, снятую с его лица. Изготовитель маски и его помощники осторожно подняли крышку гроба и к великому своему удивлению увидели, что лицо Петра ничуть не изменилось со дня похорон. И вдруг под воздействием воздуха оно превратилось в прах прямо у них на глазах. Было ли это на самом деле, не знаю.
Вернувшись в гостиницу, мы разошлись по номерам отдыхать. Просторная комната по-прежнему была в полном моем распоряжении. Вероятно, соседям удалось куда-то переехать, или они отдыхали в холле. До ужина оставался целый час. Все-таки глупо настаивать на сегрегации в стране, где людей не разделяют по цвету кожи! «Ничего другого они не знают, – решил я. – Они сами жертвы американского расизма».
В ресторане я сел за тот же стол, за которым сидел во время обеда. И опять ел в одиночестве. Ни один человек не подсел ко мне. «Если бы я обедал в столовой для русских, – подумал я, – то уж наверняка не сидел бы в одиночестве».
В честь американских гостей оркестр попытался сыграть джаз. Музыканты играли плохо, однако все с удовольствием слушали знакомые мелодии, и никто не уходил. Меня музыка не тронула. Вместо того чтобы вспоминать недавнее прошлое, я предпочитал погрузиться в будущее. Лучше пройтись по ночному городу.
Я поспешил в номер, чтобы перед выходом привести себя в порядок. Но, выглянув в окно, к величайшему удивлению увидел, что ночь еще не наступила. В половине десятого на улице было так же светло, как в июньский полдень в Гарлеме. Я застыл у окна, словно завороженный. Прошло полчаса, а я так и стоял у окна: солнце по-прежнему ярко светило.
«В чем дело?» – недоумевал я. Наконец спустился вниз разузнать, почему на улице светло, как днем. Служащий гостиницы в ответ на мой вопрос засмеялся и объяснил, что в Ленинграде летом солнце никогда не садится. Жители русского севера называют это явление «белой ночью».
Я вернулся в пустой номер: скорее всего, соседям удалось где-то устроиться. Несмотря на усталость, ложиться спать не хотелось. Подошел к окну и с удивлением обнаружил двойные рамы. Нас предупредили, что поскольку в «Европейской» останавливаются западные туристы (причем в большинстве своем американцы, которых здесь считают богачами), в гостинице и вокруг нее нередки случаи грабежа. Я решил, что двойные рамы – защита от воров.
Прежде чем лечь, убедился, что окна и двери крепко заперты. Поскольку за окном было светло, как днем, а день для меня всегда означал работу, деятельность, действие, долго не мог заснуть. Скоро меня разбудил отчаянный стук в дверь.
«Воры! – пронеслось в голове. – Что делать? Где искать полицию? Как ее вызвать, если в номере нет телефона?»
Стук не прекращался. Я попробовал закричать, но от страха пропал голос. А в дверь все стучали и стучали. Я стал молиться. Дверь сотрясалась. Вдруг меня осенило: «Воры не стали бы поднимать такой шум».
Голос ко мне вернулся, и я смог произнести: «Что вам нужно?»
«Открой дверь», – ответили мне по-английски.
«Кто там?»
В коридоре одновременно заговорили двое – это вернулись мои соседи. Я открыл дверь, и в комнату вошли белые сегрегационисты с чемоданами. Мне не сказали ни слова. Перебраться в другой номер им, видно, не удалось, и они были вынуждены ночевать в одной комнате с черным. Тем не менее они не сдавались и всем своим видом показывали, что меня для них не существует.
Один из моих соседей прошел через всю комнату и демонстративно открыл окно. Я повернулся лицом к стене и попытался заснуть. Мы молчали. Хорошо еще, что все так кончилось – я остался в живых и не лишился своих скромных пожитков.
Я проснулся первым, в половине седьмого. Солнце по-прежнему ярко светило. Трое белых спали, один из них – как был, в одежде и ботинках. Не знаю, почему он решил не раздеваться: может, боялся, что среди ночи ему придется убегать от меня, ужасного чудовища.
Я быстро оделся и выскользнул из комнаты. Внизу портье рассказал, как мои соседи целый день пытались найти другой номер; дошли до самого директора гостиницы. Однако в тот день в «Европейской» свободных номеров не оказалось. Мы прожили в одной комнате четыре дня, и они так и не сказали мне ни единого слова.
Выйдя из гостиницы, я сразу же пришел в себя. У меня было чувство, что в Советском Союзе меня ждет много интересного. Здесь, в чужой стране, я спокойно шел по улице. Не было ощущения неловкости, страха, бесприютности.
Так я шел, размышляя о том, как мне здесь хорошо, пока не оказался перед железнодорожным вокзалом. Там передо мной открылось невероятная картина. Вокзал был забит до отказа; сотни, а может, и тысячи человек сидели прямо на мраморном полу. Мужчины, женщины, дети. Тут же матери кормили грудью младенцев. Судя по всему, эти люди провели здесь не один день в ожидании поезда.
Всего минуту назад я радовался ощущению тепла и открывающимся передо мной возможностям. Но здесь царили мрак и отчаяние. Кругом беспомощные, покорившиеся судьбе люди. Мне хотелось как-то помочь им или хотя бы подбодрить, но как это сделать? Зрелище произвело на меня тяжелое впечатление: я не понимал, в чем дело и что все это значит.
В гостинице я застал всех в ресторане – было время завтрака. На столах были расставлены тарелки с говядиной, ветчиной, помидорами, вареными яйцами, сыром, желтоватого цвета хлебом, маслом. Ничего горячего, кроме кофе. Я привык к горячей еде, особенно на завтрак, и представить не мог, что ем холодные яйца. Пришлось ограничиться бутербродами с сыром и кофе. Некоторые американцы просили подогреть яйца. Другие требовали поджарить яичницу, которую в конце концов им принесли. Наблюдая эту сцену, я вспомнил несчастных на вокзале. Не сомневаюсь, что, окажись эти продукты перед ними, они съели бы их с благодарностью и не поднимали шума по пустякам.
После завтрака мы снова отправились на экскурсию. Нам показали Александровскую колонну, Исаакиевский собор, Юсуповский дворец – великолепные архитектурные памятники царской России. Вместе с гидом мы даже спустились в подвал, где был убит мистик Распутин. В здании Думы – так до революции называли Парламент – нам рассказали, как с июля по ноябрь 1917 года правительство Александра Керенского и большевистские вожди боролись между собой за власть. В Смольном, бывшем Институте благородных девиц, показали комнату, откуда Ленин и Троцкий руководили Октябрьской революцией. Теперь в этом прекрасном здании располагался Ленинградский комитет партии. Все в Ленинграде напоминало о том, что когда-то здесь правили цари. Сказочный город. Великолепие, как видно, настолько ослепляло тех, кто жил в Санкт-Петербурге, что они обращали мало внимания на нищету и страдания за его пределами, по всей этой огромной и суровой стране.
К полудню я уже устал от российской истории. Пообедал в отеле и отправился на поиски России современной. Бродил по улицам, заглядывал в магазины. Там было чисто и пусто. Пустые полки: ни сахара, ни яиц, ни ветчины, ни сыра – ничего из того, что нам подавали на завтрак. Единственное, в чем не было недостатка, так это в спичках и в горчице. Кое-где продавался черный хлеб. В магазине одежды товар был хуже, чем в убогой лавчонке где-нибудь в нью-йоркских трущобах: ткань выцветшая и настолько дрянная, что из нее вылезали нитки, фасоны крайне примитивные. У меня создалось впечатление, что Россия – бедная, терпящая трудности страна. Хорошо еще, что прохожие на улицах на вид были вполне сытыми и никто не просил милостыню.
Утром нас повезли на экскурсию к памятнику Петру Великому. По дороге я кое-что узнал о стране, которой предстояло стать моим вторым домом. На остановке в наш трамвай вошла дама лет шестидесяти пяти с большим узлом в руках. Все места в вагоне были заняты, и она прислонилась к спинке сиденья, стараясь не упасть, когда трамвай заносило то в одну, то в другую сторону.
Меня поразило, что молодой человек, возле которого она стояла, не предложил ей сесть. Я спросил нашего гида, почему молодой человек или кто-нибудь другой из пассажиров не уступят место пожилой женщине.
Гид самоуверенно улыбнулся: «В Советской России все люди равны. Благодаря нашему славному коммунистическому строю, никто никому не обязан уступать место». – «Но ведь у молодого человека наверняка есть мать и, окажись она на месте этой женщины, он бы встал».
«Это, друг мой, – сказал гид, – буржуазное мышление. Такому мышлению нет места в Советском Союзе».
«Ну что же, у меня-то есть мать, – подумал я. – И она научила меня хорошим манерам». Я встал, подошел к женщине и, показывая на свое место, обратился к ней по-английски, говоря очень медленно – в надежде, что она уловит хотя бы общий смысл того, что я хочу сказать.
Каково же было мое удивление, когда она ответила мне на прекрасном английском языке: «Благодарю вас, сэр, но я выхожу на следующей остановке».
Я опешил от неожиданности. Раз женщина говорила по-английски, значит, она поняла и мой разговор с гидом. Не знаю, нужно ли ей было выходить на самом деле, или она вышла, чтобы избежать неприятностей. А может, она всей душой разделяла идею равенства, и ее оскорбило мое джентльменство.
Что мне было делать? Что подумали другие пассажиры о моем так называемом буржуазном поведении? Обычно, где бы я ни оказался, я быстро и с легкостью перенимал поведение местных жителей. Но случалось – как на этот раз – что мои ценности вступали в противоречие с ценностями той культуры, с которой я сталкивался и которую пытался понять.
Два дня спустя, 19 июня, мы сели в скорый поезд Ленинград – Москва. Около половины десятого утра поезд замедлил ход и остановился посреди бескрайнего поля. Я выглянул в окно и увидел, что машинист и кочегар стоят у паровоза, показывают на колеса и что-то обсуждают. Через несколько минут вокруг них уже собралась небольшая толпа пассажиров. Я присоединился к любопытствующим.
Проследив взглядом за жестом взволнованного машиниста, я понял, в чем дело: гайка, которая крепила рычаг к шейке коленчатого вала на одном из колес, выпала, и он держался только на самом кончике пальца. «Невероятно, – подумал я. – Если бы машинист зазевался и не прислушался к стуку колес, произошла бы катастрофа, могли бы погибнуть десятки пассажиров. И моим похождениям в России пришел бы конец, даже если бы мне повезло, и я остался в живых». Итак, нам нужно было во что бы то ни стало найти гайку; без нее поезд не мог двигаться дальше. Машинист с кочегаром пошли назад по шпалам, высматривая ее в золе вдоль рельс. Какое везение! Не прошло и часа, как они отыскали злополучную гайку и крепко ее закрутили. Поезд тронулся.
В Москву поезд опоздал всего на полтора часа. Предполагалось, что нашу группу встретят и отвезут в гостиницу, однако на вокзал за нами никто не пришел. К счастью, сопровождавший нас переводчик, русский американец по фамилии Новиков, раньше жил в Москве и хорошо знал город. Он привез нас в «Метрополь», внушительных размеров гостиницу в центре города, наверное, самую большую в стране, хотя в ней было всего шесть этажей.
На этот раз никаких проблем с соседями у меня не возникло. Трое белых, которых поселили в один номер со мной (среди них оказался и Новиков), не возражали против соседства с чернокожим. Какое облегчение! В отличие от Ленинграда, здесь никто не выказывал мне враждебности, и я с аппетитом пообедал.
После обеда была назначена очередная экскурсия. Гид привел нас на Красную площадь, которую считают, благодаря близости к Кремлю, сердцем современной Москвы. Мы осмотрели собор Василия Блаженного, построенный по указу Ивана Грозного в 1560 году в память о победе над татарами в битве под Казанью. Яркий, с характерными луковичными куполами, собор и вправду великолепен.
По другую сторону Кремля, на берегу Москвы-реки, мы наблюдали за сносом собора Христа Спасителя – одного из самых больших в России. Работы только начались. Кажется, на его месте предполагалось возвести шестиэтажный жилой дом для высшего советского руководства. Как нам сказали, купол собора был покрыт чистым золотом.
На следующее утро мы снова отправились на Красную площадь, чтобы посетить мавзолей Ленина. Для многих русских это священное место, главный храм коммунистического режима. Желающих посмотреть на основоположника Советского Союза собралось так много, что нам пришлось простоять в очереди больше часа. В мавзолее мы увидели стеклянный гроб с телом Ленина. Все смотрели на мертвого вождя со священным трепетом. Прошло уже семь лет после его смерти, но казалось, что он спит. Здесь царила та атмосфера благоговения, какую можно иногда почувствовать в церкви.
Потом нас отвели в Музей Ленина, где выставлены вещи, связанные с жизнью вождя. У меня создалось впечатление, что Ленин – подлинный герой, патриот, который ставил интересы своих соотечественников выше собственных. Из музейной экспозиции мы узнали, как Ленин скрывался от царской полиции, как передавал тайные сообщения своим товарищам, как спал на полу в бедных крестьянских избах, скрываясь от царских ищеек, как он подготавливал революцию. Мы увидели его старый, мятый костюм, черные ботинки, котелок, из которого он ел, деревянную ложку с длинной ручкой. Было в музее и старое, залатанное его женой Надеждой пальто, которое Ленин носил после революции.
После обеда нас привели в другой музей, где висели картины, прославлявшие революцию. На них толпы большевиков одерживали победы над царской армией, а крестьяне и рабочие горячо приветствовали новый строй.
Некоторые достижения советской власти нам продемонстрировали на следующий день: здание почтамта, Моссовет, Институт марксизма-ленинизма на улице Горького (одной из главных в городе) и железнодорожный вокзал. От вокзала мы вернулись на улицу Горького и дошли до Пушкинской площади. Здесь нам поведали, как этот поэт, живший в XIX веке, страдал от нищеты. Когда он умер, ему было всего тридцать семь лет, но он уже успел заслужить репутацию отца русского литературного языка. Его произведения вдохновили русских композиторов, драматургов и поэтов. Много позже от одного из своих черных московских знакомых я узнал, что белокожий и пышноволосый Пушкин (каким его обычно изображают) был негром.
От Никитских ворот мы дошли по улице Герцена до консерватории имени Чайковского, главной музыкальной школы России. В концертном зале консерватории, обладающем, по словам гида, лучшей в мире акустикой, висели портреты знаменитых европейских и русских композиторов.
В гостиницу наша группа возвратилась к обеду. Я попробовал разобраться в своих впечатлениях и пришел к выводу, что Москва сильно уступает элегантному Ленинграду. Москва – серая, скучная и грубая. На весь город всего четыре мощеные улицы. Остальные – это узкие, кривые переулки с булыжной мостовой и рядами деревянных одноэтажных домов. Единственный транспорт здесь – трамваи с тремя сцепленными вместе вагонами; изредка попадаются экипажи. Столица, откуда осуществляется политическое руководство страной, производит впечатление примитивно-грубого и обветшалого города.
Как и в Ленинграде, глядя на девушек и женщин – дворников или регулировщиц, я пытался с философской точки зрения понять стремление Советского Союза к всеобщему равенству. И все-таки мне трудно было примириться с тем, что женщины выполняют самую грязную работу.
Вечером нас отвели в Центральный парк культуры и отдыха имени Горького, где на площади в семьсот акров созданы все условия для отдыха и занятий спортом. Я подумал, что парк – это прекрасный пример того, как правительство заботится о своих гражданах. Здесь можно играть и в шахматы, и в футбол, есть даже специальные тренеры для особо рьяных спортсменов. Как нам сказали, по воскресеньям в парке можно послушать классическую музыку, джаз и эстрадных певцов. Все, кого мы встретили в ЦПКиО, казались здоровыми и счастливыми.
На обратном пути в гостиницу мы сделали круг, чтобы посмотреть ГУМ: здесь проводилась реконструкция, после которой ему предстояло стать крупнейшим универмагом Советского Союза. Потом нас провели через ЦУМ, в то время самый большой советский магазин, где я убедился, как сильно уровень жизни в этой стране отстает от Америки, Англии или Франции. Те немногие товары, которые я увидел на прилавках, отличались однообразием и плохим качеством. В продуктовых отделах полки были пусты, если не считать банок с горчицей (к тому времени я уже понял, что в горчице здесь недостатка не было) и буханок черного хлеба.
В оставшиеся три дня мы познакомились с другими московскими достопримечательностями: посетили Музей изобразительных искусств имени Пушкина с его богатой коллекцией картин художников Возрождения и импрессионистов, побывали в Планетарии и в Музее антропологии и археологии, где объясняется происхождение человека и появление различных рас. В музейной экспозиции человек был представлен как существо, относящееся к животным, хотя и достигшее высшей ступени эволюционного развития; коммунистическая догма отрицает его духовную природу. Воспитание и жизненный опыт не позволяют мне с этим согласиться. Я верю, что человек отличается от животных тем, что он наделен духом, врожденной потребностью обращаться к кому-то или чему-то выше него самого.
В Оружейной палате нам показали ослепительные драгоценности, принадлежавшие некогда российской короне. Потом мы совершили экскурсию на часовой завод: все оборудование привезла и установила на нем американская фирма. Американские специалисты трудятся на заводе и обучают русских работать на станках. Около трети русских рабочих – женщины: интересно, испытывают ли американцы такой же культурный шок, какой испытал я, при виде женщин-уборщиц и женщин-вагоновожатых?
На автомобильном заводе имени Сталина, который мы тоже посетили, женщины в комбинезонах, работающие бок о бок с мужчинами на сборочной линии, поднимали тяжелые детали. Единственное, что отличало их от мужчин – это платки на голове. Я все больше и больше убеждался, что Советы неуклонно идут к своей цели – добиться равноправия полов.
Я так устал за день, что после ужина не захотел ни танцевать, ни слушать джаз в гостиничном ресторане. Поднявшись в номер, я застал там двоих соседей-американцев. Они еще не легли, хотя, судя по их виду, устали не меньше моего. Неожиданно в комнату влетел наш переводчик Новиков. Он предложил всем пойти к его брату, который вместе с семьей живет в Москве. Я тут же забыл о своем желании пораньше лечь спать, и мы вчетвером отправились в гости.
Наконец-то появилась возможность побывать в русском доме и встретиться с русскими лицом к лицу в естественной обстановке. До сих пор я наблюдал Советскую Россию и русских со стороны и не смог понять, что это за страна. Можно сказать, что мне показали документальный фильм о России, но не реальную жизнь. Меня просвещали, но не пускали внутрь, и теперь мне не терпелось пробиться через невидимый барьер, отделяющий меня от русских.
Брат Новикова жил в одноэтажном деревянном доме, ничем не отличавшемся от других домов в округе. Дверь открыла его жена, явно довольная приходом гостей. Это была круглолицая женщина с большими карими глазами и темными волосами, в которых уже проглядывала седина. На вид ей можно было дать лет сорок пять, но она выгодно отличалась от тех плотных, коренастых женщин ее возраста, которых я видел на московских улицах. Потом к нам вышла двадцатилетняя дочь Новиковых – стройная застенчивая девушка с грустными, как мне показалось, глазами, в таком же цветастом, как у матери, платье. Мать и дочь приветствовали нас по-русски.
«Добро пожаловать», – сказали они, и я сразу почувствовал, что мне здесь рады. В доме две или три комнаты, везде порядок, все на своих местах. В гостиной на окне – безупречно белые кружевные занавески. Посреди комнаты – обеденный стол, покрытый белой кружевной скатертью, на столе – кувшин с живыми цветами, вокруг стола – шесть деревянных стульев.
У дальней стены стоял небольшой диван с тремя красивыми подушками. На столике в углу разложена серебряная и медная утварь. Стены увешаны фотографиями, в основном семейными: свадебный портрет хозяев, их дочка в детстве, родители обоих супругов и, кажется, даже их бабушки и дедушки. Впечатление такое, будто обитатели этой квартиры демонстрируют свою родословную, и, судя по всему, они не только знали свои корни, но и гордились ими. Мое внимание привлекли две другие фотографии: на одной Ленин беседует с какими-то людьми, на другой безмятежно попыхивает трубкой Сталин.
Невестка Новикова внесла в комнату большой блестящий сосуд. В ответ на недоуменный вопрос одного из моих спутников Новиков засмеялся и сказал, что это самовар, в котором кипятят воду для чая, если за столом собирается довольно большая компания. Хозяйка разожгла угли в самоваре. Потом она вышла и скоро вернулась с блюдцем, а на нем – куски сахара и специальные щипчики. Мне не терпелось познакомиться с новым и странным обычаем – посмотреть, как пьют чай с сахаром русские, и самому попробовать.
Хозяйка поставила на стол тарелку с сухим печеньем, достала из буфета семь стаканов, подстаканники и чайные ложки. В каждый из стаканов она положила по ложке, – как я узнал позднее, чтобы стакан не лопнул от кипятка.
Все было готово для чаепития, и хозяйка пригласила нас к столу. То, что я увидел потом, произвело на меня неизгладимое впечатление. У русских принято держать во рту кусочек сахара и пить чай, посасывая его. Это показалось мне вполне разумным. Но наш хозяин не потягивал чай, а пил его большими глотками, как человек, которого мучает жажда. Прежде чем мы успели три или четыре раза поднести стаканы к губам, – рискуя обжечься кипятком – он уже допил первый стакан и наполнил его снова.
Когда со вторым стаканом было покончено, он что-то сказал дочери. Девушка вышла и вернулась с полотенцем, которое отец повесил себе на шею.
Я не мог взять в толк, зачем ему понадобилось полотенце, да и другие американцы, казалось, были озадачены не меньше моего. Когда третий стакан подходил к концу, назначение полотенца объяснилось. Лицо Новикова стало свекольно-красным. Пот катил по нему, словно вода, переливавшаяся через плотину. В жизни не видел ничего подобного. После пятого стакана полотенце можно было отжимать.
Даже когда дочь Новиковых взяла в руки гитару и запела, он продолжал пить, посасывая сахар, все больше краснея и потея. Зрелище было настолько комичное, что я едва сдерживал смех, но, поразмыслив серьезно, испугался, что он может лопнуть в любую минуту. Я подумал, что это традиционный русский способ лечения какой-нибудь болезни. Трудно представить, что можно подвергать себя столь жестокой пытке ради собственного удовольствия.
В половине двенадцатого, когда мы собрались уходить, хозяин все еще пил чай. Я сбился со счета и не мог сказать, сколько стаканов чая он поглотил за последние три часа, но уж во всяком случае не меньше пятнадцати. Когда мы прощались, он был красный, словно раскаленные угли.
Настал предпоследний день нашего пребывания в Москве, и мы с соседями по комнате решили прогуляться по городу. Казалось, сама природа зазывала нас на прогулку. Настроение у меня было столь же безоблачным, как ярко-синее небо над головой. Мне было за что благодарить судьбу: накануне вечером Новиковы принимали меня как друга; большинство русских, с которыми мне довелось столкнуться, оказались искренними людьми; соседи-американцы, кажется, смирились с моим присутствием и относились ко мне неплохо.
Не знаю, сколько миль мы прошли. На сердце у меня было легко, как никогда. Я изучал прохожих – что оказалось гораздо интереснее, чем осматривать ветхие московские здания. Лица у всех были белые, но непохожие на те, что можно увидеть на Пятой авеню в Нью-Йорке или где-нибудь в центре Детройта. У многих москвичей слегка раскосые глаза и высокие скулы. Интересно, что это касается даже некоторых голубоглазых блондинов. Наверное, монголы и татары, покорившие Русь и правившие ею более 240 лет, оставили здесь свое потомство. В Москве, как мне показалось, соединяются Восток и Запад.
Городом высокой моды Москву нельзя было назвать. Прохожие на улице одеты даже хуже, чем в Ленинграде. Многие женщины шли довольно странной походкой из-за того, что туфли им были явно не по ноге. Позже я узнал, что в России невозможно купить обувь или одежду, как на Западе. Власти выдают талоны на эти товары, но в магазинах их почти никогда не бывает. Прослышав, что в какой-нибудь магазин завезли туфли, женщины занимают очередь с полуночи. Даже если, простояв всю ночь в очереди, они попадали в магазин сразу после его открытия в девять утра, успеха это не гарантировало. Там вполне могли оказаться туфли лишь одного, двух или, в лучшем случае, трех размеров. Приходилось покупать то, что было. Женщинам, которых я видел на улицах, скорее всего, достались туфли, которые были им малы, и чтобы втиснуть в них ноги, они подкладывали под пятки специальные подушечки.
Купить костюм подходящего размера было практически невозможно. Вот почему так много высоких мужчин напоминали юношей, которые за год вытянулись на шесть дюймов. Я даже подумал, что брюки выше щиколотки и пиджаки, не доходившие до талии, – это последняя московская мода. Разумеется, дело было не в моде. Как я потом узнал, хорошо сшитая одежда и опрятная внешность считались признаками капиталистического разложения. Некоторые особенно рьяные патриоты заботились о том, чтобы выглядеть как можно менее привлекательно и аккуратно. Мятые костюмы и платья, одежда несочетающихся цветов свидетельствовали о глубокой преданности марксизму-ленинизму.
Скоро нам предстояло убедиться, что не только мы с любопытством рассматриваем прохожих. За нами тоже наблюдали. Когда мы возвращались в гостиницу, к нам подбежали трое ребятишек: они что-то тараторили по-русски и таращили на меня глаза.
«Дядя, – воскликнула шестилетняя девочка, – как это вы так загорели?!» Новиков вначале перевел мне вопрос, а потом объяснил детям, что я принадлежу к черной расе. Разумеется, это объяснение не возымело никакого действия. Девочка в восторге подбежала ко мне, схватила мою руку и потерла ее своей ладошкой. Увидев, что ее рука не почернела, она удивилась.
«Вы такой черный оттого, что не моетесь?» – спросила она самым невинным тоном.
«Нет, – объяснил Новиков. Ему было неловко передо мной. – Это естественный цвет его кожи».
Я уверен, что дети так и не поняли, что хотел им сказать Новиков. Меня это нисколько не смутило, ведь они были такие простодушные. Они шли за нами до самой гостиницы, болтали, смеялись и разглядывали меня с восхищением и любопытством.
Глава 3. Вдоль по Волге
Из Москвы мы – группа американских специалистов – приехали в город Горький, откуда должны были отправиться на пароходе вниз по Волге в Сталинград. Горький – это уменьшенная, грубая копия Москвы с такими же кривыми, вымощенными булыжником улицами и невысокими деревянными домами. Почти на каждом углу возвышается церковь. По назначению церкви больше не используются: в них располагаются конторы, школы или музеи, а нередко они просто стоят заколоченными. Прохожие на улицах лицом и одеждой почти не отличаются от москвичей. Они деловито и быстро куда-то шагают, излучая оптимизм и веру в то, что обещания коммунизма вот-вот исполнятся. Особенно это касается молодежи.
Пароход, которому на семь дней предстояло стать нашим домом, был довольно большим, двухпалубным. Трюм предназначался для пассажиров третьего класса – в основном это были крестьяне. Они везли с собой перевязанные веревками деревянные чемоданы с самыми ценными для них пожитками и узлы с мисками, кувшинами, другой хозяйственной утварью и кое-какими припасами. Казалось, трюм ломится от людей, – все давно не мытые, в лаптях, а некоторые буквально в лохмотьях, – однако никто из них не жаловался.
Эта картина напомнила мне кишевший людьми вокзал в Ленинграде, где крестьяне, сидя или лежа на полу, терпеливо ожидали отъезда. Пассажиров трюма не кормили, даже чая им не давали. Но они как-то обходились: доставали из мешков скудные припасы – черный хлеб, вяленую рыбу, огурцы, и с удовольствием закусывали.
Интересно, знали ли они, каковы условия на верхней палубе. Кроме нас здесь разместили группу представителей интеллигенции и специалистов, в том числе – несколько учителей на каникулах. Каждому из пассажиров полагались отдельная каюта и трехразовое питание; мы могли проводить время в игровой комнате с бильярдом, шахматами и шашками. На верхней палубе всегда было просторно – главным образом потому, что сюда не допускали пассажиров третьего класса.
Пассажиры первого класса проводили большую часть времени на палубе: они либо сидели в шезлонгах, либо, облокотись о поручни, беседовали друг с другом. Я стоял один и смотрел на проплывавшие мимо берега, которые еще три месяца назад и не мечтал увидеть. Тогда Россия ничего для меня не значила. Корни мои были в Африке и на островах Карибского моря. Думая о далеких странах, я представлял себе Конго или Ямайку с их буйной растительностью и отлогими бежеватыми берегами, на которые ласково набегают теплые сине-зеленые волны.
Берега Волги высокие, вода – грязно-коричневая. Для русских Волга – все равно, что Миссисипи для американцев. Это не только важная транспортная артерия, протянувшаяся с севера на юг, но и источник жизненной силы страны, ее аорта. Кроме того, Волга – гигантское хранилище слез русского народа. Ни один русский не может представить себе родину без Волги.
Во время плавания я узнал, насколько русские любят солнце. Глядя на то, как они сидят с закрытыми глазами, подставив лица солнечным лучам, можно подумать, что перед вами – солнцепоклонники. По выражению лиц чувствовалось, что некоторые из них даже разговаривают с солнцем, просят его как можно дольше изливать на них свое тепло, воздают ему хвалу за наслаждение, которое оно им доставляет. Время от времени кто-нибудь испускал вздох благодарности. Когда пароход подходил к пристани, чтобы произвести разгрузку и погрузку, среди пассажиров всегда находились желающие сбросить с себя одежду, поплавать в реке и потом улечься на берегу, приглашая солнечные лучи проникнуть в самые поры их кожи. Это показалось мне любопытным – люди словно пытались запастись солнечной энергией. Но после того как я провел в России свою первую зиму, мне стала понятна и любовь русских к летнему солнцу, и их тоска по солнечному теплу.
Среди новых впечатлений, полученных на пароходе, были и гастрономические. За обедом мне впервые довелось отведать борщ и окрошку. Борщ, который подают горячим, мне понравился. В него кладут мелко нарезанные кусочки мяса, картофель, капусту, лук, добавляют немного сахара и, уже в тарелку, – ложку сметаны. Едят борщ с толстым куском черного хлеба; это очень вкусно. Окрошка, наоборот, вызвала у меня отвращение. Не понравилась она и большинству других американцев. Это густая, зеленоватого цвета смесь из сока особых листьев, помидоров, огурцов, уксуса и соли, в которой плавает половинка сваренного вкрутую яйца. Я съел одну ложку и больше за сорок четыре года в России никогда окрошку не заказывал.
Наступил второй вечер нашего плавания. Я стоял на палубе и старался разглядеть в темноте признаки жизни. Все, что мне было видно, – это окошки деревянных изб вдоль берега, освещенные тускло мерцающими керосиновыми лампами. Я пытался представить себе жизнь в этих избах, где нет ни водопровода, ни отопления. Когда я раздумывал над тем, можно ли быть счастливым в столь убогом жилище, из столовой донеслись звуки музыки. Мы знали, что вечером будут танцы и американцам представится возможность потанцевать с русскими девушками. Звуки музыки меня манили: я чувствовал себя одиноко, хотелось человеческого тепла.
Словно услышав мою молчаливую молитву, ко мне подошли двое русских: женщина с круглым добрым лицом и мужчина, который представился: «Толстой». Как я узнал позже, это в самом деле был близкий родственник известного русского писателя и гуманиста. Они пригласили меня пойти вместе с ними на танцы. Толстой (тоже оказавшийся писателем) ушел за своей племянницей. Мне было ужасно неловко. Эти добрые люди искренне хотели, чтобы я разделил с ними удовольствие. Но я никогда в жизни не был на танцах среди одних только белых и ни разу не танцевал с белой женщиной.
Через несколько минут Толстой вернулся со своей племянницей Верой. Он спросил ее: «Почему бы тебе не пригласить мистера Робинсона на танец?» Я разрывался между страхом и желанием танцевать, не знал, как быть. Вера разрешила мои сомнения. Без тени робости она взяла меня под руку и объяснила, что это русский обычай. Так мы и вошли в столовую.
Мы начали танцевать под мелодию «I Can’t Give You Anything But Love, Baby». Я чувствовал Верину поддержку – она сохраняла самообладание, уверенность в себе, которых мне явно не хватало. Расистское общество вбило в меня страх перед белыми и научило всегда быть начеку, помнить, что при малейшей возможности они уничтожат чернокожего, вроде меня.
Я догадывался, что думают белые американцы, глядя на то, как мы с Верой кружимся по танцплощадке. Скоро они принялись открыто издеваться надо мной. Разумеется, Вера видела, что происходит, но продолжала танцевать. Одна ее рука лежала на моем плече, другой она еще крепче сжимала мою руку. Когда оркестр заиграл новую мелодию, американцы усадили своих русских партнерш. Так они выражали протест против присутствия чернокожего на одной с ними танцплощадке. Джим Кроу плыл на корабле по Волге! Кроме нас продолжали танцевать лишь две пары. Я пытался угадать, что думает Вера о бойкоте. Она все понимала и чувствовала мое смятение.1
Вера спокойно сказала по-английски с сильным русским акцентом: «Не обращайте на них внимания; вы в России и танцуете с русской девушкой». Улыбнулась и добавила: «Посмотрите, они освободили нам место на площадке».
В тот вечер американцы больше не танцевали. Но они не ушли и видели, как меня приглашали другие русские девушки, в том числе и их бывшие партнерши. Русским женщинам удалось сломать тот социальный барьер, который возвели белые американцы. Это послужило важным уроком для моих соотечественников, и назавтра желание танцевать с русскими девушками взяло верх над потребностью выказать мне, темнокожему, свое презрение. На следующий вечер они танцевали фокстрот на одной площадке со мной, и я больше не слышал от них ехидных замечаний.
На Волге мне впервые приоткрылась страстная привязанность русских к «родине». Это какой-то исступленный национализм, настолько сильный, что даже русские, эмигрировавшие в другие страны, обычно мечтают когда-нибудь вернуться на родину, чтобы их прах покоился в русской земле. На шестой день нашего путешествия, когда мы танцевали в столовой, музыка неожиданно оборвалась, и скрипач из оркестра потребовал всеобщего внимания. Он объявил, что несколько русских, которые давно эмигрировали в Америку и теперь вернулись в Россию в качестве специалистов-контрактников, пожелали исполнить русские песни. Все неистово захлопали в ладоши.
На сцену вышли шестеро мужчин в черных костюмах и белых рубашках с галстуками. Профессиональными певцами они не были, но пели с глубоким чувством. Сначала они спели песню про Волгу, известную во всем мире благодаря великому русскому басу Федору Шаляпину. Хотя я и не русский, меня до глубины души растрогала западающая в память мелодия песни, которую так прочувствованно исполнили эти шестеро. Когда же они запели «Матушка Россия», даже американцы притихли и замерли на месте. Певцы захватили аудиторию. Казалось, своим нежным, задушевным пением русские открывают слушателям душу своей родины, куда они вернулись после долгой разлуки. Музыка рассказывала о вековой борьбе русского народа с суровой природой и с иностранными завоевателями. Это была своеобразная песнь о любви. Она затрагивала самые сокровенные чувства – те, что вызывает смерть родителей или рождение ребенка. У меня мурашки пошли по коже. На сцене шестеро мужчин растворились в невиданной мной доселе любви к родине. Я в самом деле ни разу не видел, чтобы американцы пришли в такое волнение при звуках «Звездно-полосатого флага» или на параде в День независимости. Трое пели, закрыв глаза, двое других едва сдерживали слезы, один с тоской смотрел вдаль.
Потом наступила полная тишина. Неожиданно один из певцов с мокрым от слез лицом достал из внутреннего кармана пиджака американский паспорт, подбежал к краю палубы, швырнул его в реку и пустился в пляс.
В Сталинград, где мне предстояло провести следующий год, мы прибыли 4 июля 1930 года. Этот праздник мои спутники-американцы никак не отметили. На пристани никто нас не встречал, несмотря на то что из Горького мы послали телеграмму главному инженеру завода, где нам предстояло работать. Тогда Новиков взял все в свои руки. Он привел нас на остановку трамвая, где уже собралась целая толпа крестьян, увешанных узлами. Многие из них уставились на меня, некоторые показывали пальцем и с удивлением качали головами.
Руководители индустриального комплекса ждали нас на заводе. Среди них я узнал Меламеда, завербовавшего меня в Детройте; он оказался главным инженером завода.
Нас отвели в общежитие, расположенное примерно в двух километрах от завода. Я насчитал двенадцать четырехэтажных кирпичных зданий. Белые американцы занимали одно здание целиком и два этажа другого. Девятерых возвратившихся на родину русских поселили в шестикомнатной квартире. Нам с Новиковым отвели три меблированные комнаты в другом доме. Объяснять, почему меня поселили отдельно от соотечественников, не нужно: мое появление немедленно обратило на себя внимание американцев, которые уже несколько месяцев жили в Сталинграде. Они разглядывали меня и что-то бормотали себе под нос, чего я не мог расслышать; при этом лица их искажали гримасы отвращения и презрения. Ясно было, что они не желают видеть здесь такого соотечественника, как я.
Вечером мы с Новиковым отправились перекусить. По дороге нам попался приятель Новикова, с которым он познакомился год назад в Америке. Новиков представил меня Мамину – так звали этого человека, – и тот принялся настойчиво зазывать нас в гости. Мамин жил в одном доме с нами, в красиво обставленной квартире. Здесь даже стояло новенькое пианино медно-коричневого цвета. Жена Мамина – в белом платье, шелковых чулках и черных туфлях по ноге, на высоких каблуках, вероятно американских или французских, – показалась мне не менее нарядной, чем их квартира.
Это была симпатичная женщина лет двадцати шести с черными, словно вороново крыло, волосами, расчесанными на прямой пробор и забранными на русский манер в узел на затылке. От большинства русских женщин ее отличали стройность и элегантность.
Муж был старше ее лет на пять и производил впечатление честолюбивого и умного человека. У него была густая грива темно-каштановых волос, которые неплохо было бы расчесать. С горящими глазами он рассказывал нам о том, как ездил изучать производство тракторов в Германию, Швецию, Великобританию и Соединенные Штаты. Он не скрывал уважения к техническим достижениям этих стран. Я почувствовал (хотя сам Мамин этого не сказал), что он уверен в способности Советского Союза перегнать эти страны и готов принять непосредственное участие в достижении этой великой цели. Очевидно, руководство его ценило, поскольку, несмотря на молодость, он уже занимал пост заместителя главного инженера гигантского индустриального комплекса. Комфорт, его окружавший, служил не только наградой за его труд, но и стимулом для новых свершений.
В доме был еще один гость, очень редко вступавший в разговор. Молчун по природе, подумал я. На нем была летная форма, и, когда хозяин представлял его нам с Новиковым, он встал. Даже руку мне он пожимал опустив глаза долу и ни на кого не смотрел в те редкие моменты, когда открывал рот. В этом человеке чувствовалось нечто зловещее; мне было не по себе в его присутствии. В Сталинграде я его больше ни разу не видел, однако много лет спустя мы встретились в Москве.
Несмотря на неловкость, которую я испытывал в присутствии товарища В. М., вечер, благодаря чете Маминых, доставил мне большое удовольствие. Они тепло меня принимали, угощали вкусным пирогом с джемом, поили, как принято, чаем. Во время чаепития все посасывали кусочки сахара – точно так же, как москвичи, у которых я недавно побывал в гостях. На этот раз, правда, хозяин ограничился двумя стаканами чая. Потом Мамин попросил жену сыграть нам что-нибудь. Она с удовольствием согласилась и исполнила «Рондо» Бетховена и «Ave Maria» Шуберта. Играла она тонко, с чувством. Когда мы прощались, хозяева пригласили нас заходить еще, как только мы устроимся на новом месте.
Это был один из тех чудесных вечеров в России, когда я душой отдыхал от ненависти. Но за ужином со своими соотечественниками я вновь почувствовал себя среди врагов. При входе в столовую меня поджидала группа американцев. Я сделал вид, что не заметил их, и сел за стол, стараясь не поднимать глаз от тарелки. Когда же я все-таки поднял глаза, то увидел повсюду искаженные злобой лица. Американцы, не прерывая ужина, принялись меня оскорблять. Вошел Новиков и сел за мой столик. Он тоже почувствовал неладное, расслышал брань в мой адрес и, как и я, сделал вид, что ничего не замечает. Новиков быстро проглотил ужин и объявил, что идет домой: даже он не мог вынести ненависть американцев. Я же решил оставаться в столовой до тех пор, пока не доем все до последней крошки. Эти расисты не помешают мне делать то, что я хочу!
Bepul matn qismi tugad.