Kitobni o'qish: «Новые идеи в философии. Сборник номер 13»
Предисловие
В сборнике «Современные метафизики» будут помещены статьи о наиболее содержательных и оригинальных системах нашего времени. Кроме очерков о Гартмане, Ренувье и Вундте, предполагаются статьи о неотомизме, о Ройсе, Бредли, Фулье, Бергсоне, Фехнере, Штернe, Дюринге и др.
В статье о Гартмане, помещенной в настоящем сборнике, главное внимание сосредоточено на усилиях Гартмана гносеологически обосновать право на существование метафизики. В одном из следующих сборников будет дана статья, обрисовывающая подробнее систему мира по Гартману, именно его учение о материи, организме, душе и т. п.
Редакция
Э. Гартманнъ
Н. Г. Дебольский.
Трансцендентальный реализм Гартмана
Несколько десятков лет тому назад двадцатисемилетний молодой человек, отставной артиллерийский офицер, совершенно чуждый всяких связей и с литературным, и с ученым миром, выпустил в свет философское сочинение, которое не только сразу сделало его знаменитым, но и получило среди немецкой читающей публики распространение, по быстроте своей, можно сказать, небывалое в истории философии. Литературный успех сопровождал, хотя и в меньшей степени, и последующие весьма многочисленные произведения Эдуарда ф.-Гартмана. Слава, которою он, если позволительно так выразиться, был пресыщен при своей жизни, конечно, много сделала для широкой популяризации его учения; но едва ли она оказала добрую услугу пониманию и правильной оценке этого учения. Публика знает, что он проповедовал «философию бессознательного» и был «пессимистом». Но оба эти определения еще не указывают на что-либо оригинальное. То положение, что за сознательною жизнью скрывается ее бессознательный источник, было высказываемо большинством метафизиков; а пессимизм Гартмана – в сущности довольно смягченный и могущий удобно ладить с относительным довольством жизнью. Этот пессимизм сводится к признанию того, что в жизни страдания перевешивают удовольствия. Но строго говоря, кто же, трезво смотрящий на жизнь и имевший продолжительный житейский опыт, не подпишется под этим положением, не приходя еще от того в отчаяние? Полный, безнадежный пессимист не тот, кто сознает неполную достижимость цели личного своего счастья, но тот, для кого и мир и историческое развитие человечества – нестерпимое зло. Между тем, для Гартмана существующий мир, несмотря на то, что в нем страдание преобладает над удовольствием, есть, тем не менее, самый совершенный из возможных миров; а прогресс культуры объявляется им за средство конечного избавления от всякого страдания. В таком мире можно жить и действовать, не сторонясь от него, как Шопенгауэр, и не предпринимая переоценки всех его ценностей, как Ницше. Нравственное учение Гартмана не есть учение ни аскета, ни преобразователя; это – учение человека умеренного, способного ценить блага культурной жизни и в общем удовлетворенного ее ходом. Если таким образом публика, характеризуя Гартмана, как «философа бессознательного» и «пессимиста», не улавливала еще тем самым своеобразия, то, с другой стороны, философская критика именно по причине его популярности нередко была склонна смотреть на него, как на писателя, достигшего успеха не внутренним достоинством своего учения, а внешними литературными качествами и умением подладиться под вкус читателя. Но эта оценка несправедлива. Литературный стиль Гартмана – стиль не фельетониста, а писателя серьезного, требующего от читателя полного напряжения мысли, Он лишен той привлекательной для многих грубости к противникам, которою приправлены писания Шопенгауэра, Дюринга и Ницше. Гартман в своей полемике всегда сдержан и вежлив. А что касается до содержания написанного им, то обвинять его в угодливости перед публикою может только тот, кто его не читал. Против господства узкого эмпиризма он решительно защищал права метафизики; во время увлечения Дарвином он оспаривал дарвинизм; христиански настроенные кружки отталкивала его философия религии; весьма многих шокировало резкое осуждение им революционерства, социализма и женского движения. Во всех своих суждениях он производит впечатление писателя прямодушного и самостоятельного, высказывающего свои мнения без всякого опасения того, как они будут приняты читателями.
Для понимания причины успеха Гартмана среди читающей публики нужно обратить внимание на две особенности этого успеха. Прежде всего, должно заметить, что напряженность этого успеха чувствовалась по преимуществу в Германии. В других европейских странах он хотя и приобрел известность, но особенного увлечения не вызвал. У нас в России наиболее популярное из его сочинений – «Философия бессознательного» – даже не было целиком переведено, а большая часть прочих его сочинений прошла почти совсем незамеченною. Во-вторых, в самой Германии Гартман имел много читателей, но мало учеников; из последних заслуживает внимания едва ли не один Древс. Первое обстоятельство доказывает, что именно и почти исключительно в Германии была готова благоприятная почва для восприятия взглядов Гартмана. Второе обстоятельство само по себе еще ничего не доказывает, так как были великие мыслители, при жизни своей не создававшие школ. Но это были обыкновенно лица, сочинения которых почемулибо не приобретали широкого распространения, чего про Гартмана сказать, очевидно, нельзя. Поэтому тот факт, что он не оставил после себя школы, доказывает, по нашему мнению, что он был писателем, способным более возбуждать мысль читателя, чем приводить эту мысль к удовлетворяющим ее результатам. И ближайшее ознакомление с трудами Гартмана совершенно подтверждает эту оценку его трудов. В последних мы находим свод господствовавших в свое время тенденций немецкой философии, их историко-критический обзор и попытку их полного синтеза. Но для осуществления такого синтеза Гартману не хватило сил. Он поставил и критически осветил вопрос о будущей метафизике, но мало сделал для решения этого вопроса. Он оказал на современную ему немецкую мысль мощное возбуждающее действие, но не был в состоянии двинуть ее по новому пути.
Великий философский поток, приведенный в движение Кантом, разделился после него на несколько течений, чрезвычайно удалившихся одно от другого. Одно из этих течений можно считать уже иссякшим, именно, учение Фриза. Другое продолжает течь в ограниченном ложе: это – философия Гербарта, которая сохраняет еще некоторое значение в педагогике и отчасти в эстетике, но не влияет на общее современное мировоззрение. Остаются два течения, сила которых еще чувствуется и ныне: одно, преемственно идущее через первоначальные учения Фихте и Шеллинга к Гегелю и после него также раздробившееся на несколько рукавов, и другое, имеющее свое начало также в Фихте, но расширенное и напитанное в своем русле Шопенгауэром, Эти два последних течения Гартман, правильно оценивая их важность, признает главными историческими основами своей философии, которая, по его заявлению, должна быть синтезом учений Гегеля и Шопенгауэра. Ближайшую помощь в этом синтезе ему, по его заявлению, дают Платон и Шеллинг (в своей позднейшей философии). Таковы четыре столпа гартмановой философии: Платон, Шеллинг, Гегель и Шопенгауэр. Посмотрим теперь, как ими пользуется занимающий нас теперь мыслитель.
Основной вопрос метафизики, от решения которого зависит заключение о ее возможности или невозможности, есть вопрос об отношении между мыслью и бытием, иначе – о постижимости бытия мыслью. В отличие от догматизма, наивно, без исследования признававшего эту постижимость, и скептицизма, отрицавшего ее, Кант установил, что само бытие есть категория, т. е. понятие мысли. Как понятие мысли, бытие, конечно, постижимо ею; но эта постижимость, в виду того, что мысль не творит своего содержания, а берет его из чувственного источника, приводит к содержательному мышлению о бытии, к познанию его, лишь в области опыта. За пределами же опыта познание прекращается, т. е., хотя мы можем мыслить сверхчувственное бытие, но это – мысль совершенно бессодержательная, не приводящая ни к какому положительному результату, создающая лишь ряд необоснованных предположений, вообще гадательных, а в частности нередко и противоречивых.
Эти мысли о сверхчувственном Кант называет идеями, что естественно напоминает учение об идеях Платона. Различие между Кантом и Платоном в данном случае состоит в том, что для Канта восхождение к идеям есть, хотя неизбежно возникающее, но все же неоправданное превышение познанием его законных границ, между тем как по Платону, именно возносясь к идеям, мы достигаем истинного, подлинного познания; оставаясь же в пределах чувственности, мы вращаемся лишь в области мнения.
Действительное влияние Канта на дальнейшее развитие немецкой философии оказалось диаметрально противоположным тому влиянию, которое он намеревался оказать; т. е. вместо того, чтобы отказаться от метафизических умствований, как от занятия праздного и бесполезного, эта философия решительно вступила на путь таких умствований, полагая главною своею задачею познание сверхчувственного. Поэтому и учение Платона об идеях, конечно, в виде обновленном согласно требованиям более просвещенной и упорядоченной мысли, вошло, как положительный фактор, в послекантовскую философию; и Гартман в предпринятой им работе философского синтеза совершенно правильно указал на платонизм, как на один из элементов этого синтеза. Задача последнего состоит, по Гартману, в установлении такого начала, которое объединило бы мысль и бытие, т. е. логику мира и его реальность; и оба эти мировые элементы указаны Платоном. «Известнейший и важнейший принцип Платона есть платоновская идея, мир идей или царство многих идей, объемлемое одною высшею идеею или идеею как таковою, которую он определяет ближе как идею добра, т. е. как абсолютную цель, и которая отожествляется им с божественным разумом. Платон мыслит идею находящеюся в вечном мире неизменного бытия для себя и лишь в виде исключения с явною непоследовательностью против своей системы приписывает ей там и сям (именно в мифическом изложении) также действие, деятельность».
«Так как замкнутая в себе идея не имеет никакого основания выходить из самой себя, то требуется второй столь же важный принцип, служащий основанием гераклитовского течения всех вещей, двигателем мирового процесса».
«Это второе, в противоположность вечному покою идеи, есть таким образом принцип абсолютного изменения, постоянно становящегося и проходящего и никогда не бывающего истинно-сущим, вследствие чего он (Платон) называет его также относительно не-сущим (Μὴ ὅν), при чем оно есть, однако, принимающее в себя идеи как свое содержание и вводящее их в поток процесса. Между тем как идея есть обладающее мерою, замкнутое в себе, оно есть безмерное, неограниченное в себе (ἄπειρον); между тем как идея определяется лишь качественно, оно вносит в явления количество, к нему относится все, что способно стать более или менее, сильнее или слабее и превысить меру… Из сочетания обоих противоположных принципов возникает мир, который мы познаем путем чувственного восприятия. Обоим принципам свойственно то общее, что их не касается смена явлений, но они возвышаются над последним, как трансцендентные сущности» (Philosophie des Unbewussten, 2-е изд., стр. 684—685).
Эти же два принципа сверхчувственного признает и Гартман, внося, однако, в учение Платона следующие дополнения и изменения: оба их он объединяет в общем понятии бессознательного как единой субстанции, атрибуты которой суть бессознательное представление (идея) и бессознательная воля (соответствующая платоновскому Μὴ ὅν). Признание единой субстанции с двумя атрибутами, по собственному заявлению Гартмана, сближает его со Спинозою; а объяснение мира из взаимодействия бессознательных пpeдcтaвлeния и воли есть, по мнению Гартмана, необходимое последствие правильной критики и синтеза учений Шопенгауэра, Гегеля и Шеллинга (в последнем периоде его деятельности).
Шопенгауэр и Гегель односторонне выставили – первый нелогическое, второй – логическое начало мира. «Философия Шопенгауэра содержится в положении: воля есть единственная вещь в себе, сущность мира. Отсюда прямо следует, что представление есть лишь, очевидно, случайный продукт мозга, и что во всем мире можно найти разумности лишь столько, сколько ее заблагорассудят вложить в него случайно происшедшие мозги. Ибо что может произойти из абсолютно неразумного, бессмысленного, нелепого начала, кроме неразумного и бессмысленного мира? Если в нем есть след какого-нибудь смысла, то последний может возникнуть лишь путем случая. Ясно, что абсолютнонеразумное, принятое за принцип должно оказаться гораздо беднее и непроизводительное, чем абсолютноразумное, идея и мысль; требуется замечательная ограниченность для того, чтобы удовольствоваться, как принципом, абсолютно-неразумным и его скупостью – отсюда дилетантская окраска, которая свойственна философии Шопенгауэра при всем богатстве его духа; отсюда же чувство облегчения, когда в третьем томе «Мир как воля и представление» мы приходим к большой непоследовательности системы, – к идее1. (Phil. d. Unb., 2-е изд. стр. 685—686)».
По Гегелю, наоборот, «идея есть единственная сущность мира; поэтому логика есть онтология, диалектическое развитие понятия есть мировой процесс (ib.)» Но как философия Шопенгауэра не может объяснить разумной закономерности мира, так философия Гегеля не может объяснить его реальности; реальность мира для Гегеля есть так же дело случая, как для Шопенгауэра дело случая – появление разума в Мире. И эта невозможность на чисто-логических основаниях перейти от идеи к реальности сознается самим Гегелем, когда в заключение логики ему нужно обосновать переход к философии природы. Отсюда происходит то, что «переход от идеи к природе всякий раз, когда Гегель упоминает о нем, излагается необыкновенно афористически, в новых изданиях часто изменяется и притом уснащается несоответственными и образными выражениями (самопожертвование, раскрытие, обнаружение, отпадение, противопоказность идеи и т. п.)» (ib., стр. 688).
Из сказанного, по мнении Гартмана, видно, что мировому началу должны быть свойственны оба атрибута – идеальный и реальный, представление и воля. Это положение и высказано Шеллингом в последнем периоде его философствования. Шеллинг указывает на то, что реальность имеет внелогическую основу, которая есть воля. «Что нечто есть, мы узнаем по оказываемому им сопротивлению, а единственное способное сопротивляться есть воля. Следовательно, воля есть то, что сообщает всему миру и каждой отдельной вещи ее это (sein Dass), идея же может определить лишь что она такое (das Was)… В высшей и последней инстанции нет иного бытия, кроме хотения… Если идеальный принцип есть рассудок, в котором нет воли, то реальный принцип есть воля, в которой нет рассудка. Но всякое хотение должно хотеть чего-нибудь, беспредметная воля есть лишь искание, стремление, испытываемое вечным Единым к порождение себя самого. Слово, высказанное этим стремлением, и есть представление» (ib., стр. 691—692). Здесь Шеллингом ясно высказывается основоначало философии Гартмана. Но, как указывает последний, Шеллинг не дал этому основоначалу надлежащего систематического развития и осложнил свои взгляды попытками примирить их с требованиями христианской догматики. Такое систематическое развитие, свободное от всяких богословских предпосылок, и стремится дать сказанному основоначалу Гартман.
Из изложенного видно, что Гартман не совсем справедлив к самому себе, ограничивая область предположенного им синтеза только четырьмя названными выше мыслителями. Поскольку он признает единую мировую субстанцию с двойственностью атрибутов, его учение включает в себе также элементы спинозизма. Но этого мало: в систему Гартмана входит также видоизмененная монадология Лейбница. Ибо хотя мировая субстанция едина, но в ней даны многие волевые акты, каждый из которых в своем объективном осуществлении есть нечто индивидуальное, некоторый атом, понимаемый как центр силы. Из этих элементарных неделимых слагаются сложные неделимые. Этот взгляд родствен монадологии Лейбница тем более, что Лейбницева монада, как и элементарное неделимое Гартмана, есть начало не материальное, а психическое. Но одно из существенных различий Гартмана от Лейбница состоит в том, что первый признает общение между монадами, которое второй отрицает.
Широкий исторический кругозор, захватываемый синтезом Гартмана, критическая проницательность, с какою он умеет определить место каждого учения в этом синтезе, сила диалектики, с которою он защищает права и достоинства метафизики, все это в соединении с его литературным талантом не только объясняет и оправдывает выпавший на его долю успех, но и обеспечивает за ним видное положение и в будущем развитии философии. Дальнейшее ее движение не может обойти его и забыть, как оно в сущности обошло и забыло таких в свое время обращавших на себя внимание философских писателей, какими были, например, Вейссе, Тренделенбург, Фейербах, Лотце, Фехнер2и другие. Но этого еще недостаточно для поставления его наряду с истинно-оригинальными, первоклассными строителями философии, потому что его синтез есть в сущности не синтез, а лишь попытка синтеза, оставшаяся в исполнении главных своих задач неудачною и не введшая в философию никакого поистине нового начала.
______________________________________________
Так как метафизика есть учение о сверхчувственном, а возможность проникать познанием в область сверхчувственного с разных сторон оспаривается, то естественным приступом к метафизике является обоснование такой возможности путем гносеологического исследования. Единственный правильный путь такого исследования, как показал еще Гегель, есть путь феноменологический, состоящий в восхождении от обычного повседневного состояния сознания по последовательным его ступеням до высшей строго-научной точки зрения, причем побуждением к переходу от низкой к более высокой ступени должно служить обнаружение недостаточности первой. Такую феноменологию познающего сознания Гартман дает в написанном им в 1889 г. сочинении: Das Grundproblem der Erkenntnisstheorie. Eine phänomenologische Durchwanderung der möglichen erkenntnisstheoretischen Standpunkte.
Первоначальную общепризнаваемую точку зрения на отношение познания к познаваемому Гартман именует точкою зрения наивного реализма, главные положения которого он формулирует так (стр. 14): 1) То, что воспринимается, суть самые вещи, следовательно, не просто их действия и еще менеe простые порождения воображения. 2) То, что воспринимается в вещах, действительно таково в вещах, каким оно в них воспринимается. 3) То, что взаимодействует, суть самые вещи, и эта причинность вещей сама есть предмет восприятия. 4) Вещи таковы, какими они воспринимаются, даже тогда, когда они не воспринимаются, хотя в этот промежуток времени действием достаточной причины в них может происходить изменение; восприятие показывает нам, следовательно, вещи такими, каковы они суть и независимо от восприятия или в себе, т. е. воспринимаемые вещи суть вещи в себе. 5) Так как всеми воспринимающими воспринимаются вещи в себе, то объекты восприятия для всех одни и те же; этот один и единый мир вещей в себе, как общий объект восприятия, образует поэтому также связующее звено, причинное посредство и вспомогательное средство понимания для мыслей и стремлений различных сознающих субъектов».
Bepul matn qismi tugad.