Kitobni o'qish: «Либерализм, тоталитаризм и демократия. Политическая философия австрийской школы»
От издателя
За последние годы в России вышло достаточно много экономических работ, относящихся к так называемой «австрийской» школе1, получившей это название благодаря тому, что Австро-Венгерская империя была родиной ее великих основоположников и продолжателей – К. Менгера, О. Бём-Баверка, Ф. Визера, Л. фон Мизеса, Ф. Хайека. В настоящее время это направление экономической мысли приобретает все больше сторонников во всех странах мира. Недавний всплеск интереса к австрийской школе был вызван крахом социализма, давно предсказанным Л. фон Мизесом, причем интерес этот постоянно усиливается, что вообще характерно для периодов экономических и финансовых кризисов, получивших в рамках этой школы наиболее адекватное объяснение.
Намного меньше у нас известен тот факт, что великие экономисты австрийской школы занимались не только экономическими исследованиями, но и глубокой разработкой политической философии классического либерализма, причем их достижения в этой сфере не уступают по значимости собственно экономическим открытиям. Хотя их политико-философские сочинения переводятся и издаются в России2, до сих пор на русском языке не было ни одной обобщающей работы, посвященной оригинальной политической философии, созданной в рамках австрийской школы. Предлагаемая вашему вниманию книга Раймондо Кубедду «Политическая философия австрийской школы: К. Менгер, Л. Мизес, Ф. Хайек» призвана заполнить этот пробел.
Профессор Р. Кубедду является ярким представителем современной европейской школы классического либерализма. Он преподает в Пизанском университете и является автором ряда работ, посвященных политической философии классического либерализма, теории общественных институтов, методологи социальных наук и австрийской школе в экономической теории.
К числу многочисленных достоинств настоящей книги следует отнести то, что она представляет европейский классический либерализм как живую и развивающуюся традицию, отнюдь не ограничивающуюся повторением и популяризацией идей философов и экономистов XVIII–XIX вв. Ее лучшие умы продолжали и продолжают находить новые подходы к осмыслению своего времени и его основных проблем, соединяя творческий подход с приверженностью принципам и традиции. Читателя ждет много неожиданных открытий. Например, то, как обсуждаются проблемы демократии и авторитаризма выдающимися представителями современного классического либерализма совершенно не вписывается в расхожие стереотипы.
Книга Р. Кубедду сочетает широкий охват материала (некоторые из анализируемых им текстов разделены более чем столетним временным промежутком) с глубокой проработкой основных тем. В этом качестве она является незаменимым пособием при изучении классического либерализма как одного из основных политических течений современности.
Валентин Завадников
Председатель редакционного совета
Май 2008 г.
Предисловие
Эта книга посвящена анализу вопроса о том, какое значение для политической философии имеет «теория субъективной ценности» австрийской школы3, если понимать политическую философию как критическую и практическую дисциплину. Наша задача состоит в том, чтобы проанализировать вклад представителей этой школы в теоретические социальные науки и модель политического порядка, вытекающую из ведущей роли, которую эта школа отводит индивидуализму.
Конкретной темой книги является методология и политическая философия Менгера, Мизеса и Хайека. Мы будем затрагивать экономические вопросы в узком смысле только в тех случаях, когда это будет необходимо для понимания подхода этих мыслителей к методологическим и политическим вопросам. В связи с этим я ограничусь лишь кратким упоминанием о Бём-Баверке и Визере. Несмотря на то что оба этих исследователя обращались к важным политическим вопросам – в качестве примера можно привести критику Бём-Баверком Марксовой теории ценности4 и работы Визера5 по истории, социологии и политике, – их вклад относится к области политической мысли [политологии. – Ред.], а не политической философии. В отличие от Менгера, Мизеса и Хайека, в своей научной деятельности они почти не уделяли внимания философским основаниям политики.
Несмотря на все различия между Менгером, Мизесом и Хайеком, для всех троих их экономическая теория была частью некоторой философской системы. Воспринимать их просто как экономических теоретиков, интересовавшихся философией и социальными науками, было бы ошибочно. Это чересчур узкий подход. Однако, несмотря на то место, которое они занимают в современной политической философии, вероятно, было бы неправильно ставить их в один ряд с создателями всеобъемлющих философских систем. Тем не менее то время, когда они работали, было не только временем цельных философских концепций, но и периодом брожения в умах и появления новых идей, подрывавших сложившиеся представления. Таким образом, главный вклад австрийской школы в философию социальных наук, вероятно, связан с тем, что ее представители настаивали на необходимости пересмотреть систематическую структуру этих наук в контексте открытий теории предельной полезности.
Если считать воздействие экономической теории на политическую жизнь одной из главных особенностей «современности», то подход представителей австрийской школы к соотношению экономической теории и политики может дать нам многое для понимания и объяснения того мира, в котором мы живем. Никакая другая научная школа не уделила столько внимания политическим последствиям актов индивидуального и коллективного экономического выбора, сколько австрийцы, и никакая другая школа не смогла достичь таких значительных результатов. Философию социальных наук австрийской школы можно воспринимать как попытку понять и объяснить историю и общественные институты с учетом естественной ограниченности человеческого знания. В силу этого она рассматривает историю и социальные институты как результаты (часто непреднамеренные) индивидуальных действий, направленных на достижение субъективных целей. Таким образом, Менгер, Мизес и Хайек были не столько экономистами, иногда обращавшимися к политическим вопросам, не столько мечтателями, погруженными в созерцание утопий, сколько мыслителями, которые создали теорию «наилучшего политического строя [regime]» на основании определенных представлений о человеческой деятельности и природе общества.
Иными словами, если верно то, что начало современной эпохи было отмечено эмансипацией политэкономии от политики и морали, в результате чего политэкономия приобрела статус «научной дисциплины», то не менее верно и то, что в наше время вопрос о наилучшем политическом строе неразрывно связан с экономическими проблемами. Ведь распространение информации и успех определенных моделей социального поведения привели к тому, что в наши дни ни одна идеология и ни один политический строй не в состоянии существовать продолжительное время, если они не способны удовлетворить субъективно понимаемые индивидуальные потребности. Сегодня это замечание кажется банальным, но в тот момент, когда Мизес и Хайек выступили со своей критикой социализма, оно вызвало многочисленные возражения. Они утверждали, что именно в силу неспособности соединить планирование с личной свободой социализм неизбежно выродится в хаос или тиранию. В то время господствовало мнение, что такой опасности вообще не существует, и такая критика воспринималась как идеологически ангажированная и основанная на ошибочных представлениях о механизмах экономического развития.
Если отличительной чертой современной эпохи, вероятно, является ведущая роль индивидуальных прав, то сама эта эпоха так или иначе представляется тесно связанной с рождением и развитием капиталистической ментальности и современной науки. В силу этого не будет преувеличением сказать, что отказ от рыночной экономики приводит и к отказу от либерально-демократического политического устройства. Ведь либерально-демократическое государство и его цивилизационную систему, верховенства права, нельзя рассматривать в отрыве от итогов того, что по праву называют капиталистической революцией6. В основании идеи, утверждающей, что демократические структуры будто бы можно сохранить в отсутствие рыночной экономики, лежит непонимание того, что платой за разрыв этой связи будет распад существующей в развитых обществах системы социальных отношений. Из пренебрежения к этому звену цепи неизбежно вытекает неспособность понять то, что лежит в основании современной демократии. Ведь демократия – это в первую очередь не малореальная идея народоправства и не возможность выбора правящей элиты, а политическое признание субъективного характера выбора.
Все сказанное выше позволяет оценить вклад австрийской школы в современную политическую философию. Разумеется, то, что представители австрийской школы были критиками историцизма и сциентизма, дает возможность причислить их к категории критиков «современности» (modernity). Однако в их случае это была «современность» не в смысле процесса секуляризации, который в результате постепенного отхода от христианского откровения в конце концов приводит к релятивизму и нигилизму, а в смысле переоценки возможностей человеческого знания и разума, которая в итоге неизбежно приводит к той или иной разновидности тоталитаризма. Если оставить в стороне теологические и эсхатологические последствия секуляризации, то современность можно рассматривать как эпоху, склонную недооценивать то, что чрезмерная рациональность является одной из причин тиранической власти, этого бича политики. Соответственно позицию австрийской школы можно рассматривать как критику современности и ее итогов изнутри; эта критика направлена на школы, доминировавшие в сфере политики и философии в течение последних столетий: на контрактуализм [теорию общественного договора. – Ред.], историческую школу, марксизм и идеализм.
Точно так же, как нельзя утверждать, что представители австрийской школы некритически поддерживали современные веяния, нельзя утверждать, что они были чистыми демократами. Они были либералами, которые высоко ценили демократию за ее теснейшую связь с субъективистской динамикой рыночной экономики и интегрировали эту концепцию в собственную либеральную традицию. Однако это не помешало им выступить и против того вырождения духа современности, которое представляет собой конструктивистский сциентизм, и против того вырождения демократии, которое происходит в социальном государстве. В случае Хайека, давшего исчерпывающий анализ этой проблемы, отправным пунктом стало противопоставление естественности и искусственности, и в результате рассмотрения этого вопроса история западной цивилизации и ее развитие предстали в совершенно ином свете. Вопрос об основаниях для наилучшего политического строя больше не был связан ни с открытием естественного порядка и подражанием ему, ни с созданием рационального порядка, возникающего в результате общественного договора; он приобрел совершенно иную форму. Главной мишенью критики Хайека стала концепция «наилучшего строя [regime]» (понимаемого как рационалистическая модель политического порядка [order]), наличие которого, безусловно, является одной из отличительных особенностей современности. Несмотря на то, что Хайек указал на эту концепцию как на теоретическую предпосылку сползания к тоталитаризму, в своем анализе он продемонстрировал понимание того, что связанная с ним линия развития не является неизбежным итогом эволюции западной политической философии как таковой; скорее, она представляет собой всего лишь результат переоценки роли разума в делах людей.
Теоретическую проблематику австрийской школы можно вкратце описать как попытку понять, почему стремление людей достичь субъективных целей приводит к объективно валидным ситуациям. В таком контексте рынок (понимаемый как система передачи информации) и отражение в сфере политики запросов общества являются не более чем последствиями – иногда непредвиденными – столкновения различных целей и элементов знания, непрерывное дифференцирование и развитие которых обогащают общество. Однако для этого процесса требуется наличие встроенных гарантий непрерывности обмена. Таким образом, принцип, согласно которому любое действие следует воспринимать как переход от ситуации, субъективно оцениваемой как относительно плохая, к ситуации, субъективно кажущейся лучше, выступает в качестве универсального объяснения человеческой деятельности, действительного для всей области социальных наук.
Итак, философская посылка этого типа либерализма состояла в том, что наилучшее решение проблемы сосуществования людей в обществе должно проистекать из сравнения и противопоставления различных субъективных решений. Но это также означало отрицание существования иных концепций политического общества и ценностных систем, чем те, которые по происхождению являются более или менее стихийными результатами человеческой деятельности. Аналогичным образом, эта посылка подразумевала, что история, а также общество, экономика и мораль, представляют собой не более чем последовательность решений, предлагавшихся отдельными людьми, которые стремились решить свои собственные проблемы.
Если не учитывать того, что факторы, породившие общество, описываются понятиями потребность, обмен (в самом широком смысле) и редкость (причина того, что ресурсы используются лишь одним из потенциально возможных способов), то природа политического останется недоступной для нас. Редкость в первую очередь следует рассматривать как один из фундаментальных законов политики, который распространяется и на отношения между отдельными людьми, и на отношения между государствами. Хотя чисто экономическая теория политики и была бы несостоятельной, экономический подход к теоретическим и практическим проблемам политической философии не может принести этой дисциплине ничего, кроме пользы. Вклад экономической науки в политическую философию переоценить невозможно, о чем свидетельствует интерес к решению теоретических проблем политэкономии со стороны тех, кто занимается политической философией, а также тот факт, что если бы в составе политической философии не было компонентов из области экономической науки, то она превратилась бы в бесплодное рефлексирование о наилучшем политическом строе. Иными словами, она либо свелась бы к спекулятивной, моралистической и метафизической интерпретации вопроса о происхождении и природе гражданского общества (под другим названием), либо выродилась бы в насильственное конструирование устройства, делающего из людей не граждан, а подданных.
Итак, политическая философия может преодолеть тщеславную пустоту теоретических моделей, которыми она так долго гордилась, только переосмыслив политэкономический аспект своего предмета. Этот подход особенно актуален сегодня. Ведь после того, как политическая философия высвободилась из объятий мистики и теологии, она немедленно попала в лапы историцизма, естественно-научного подхода и нигилистического релятивизма. Тупик, в котором она оказалась, прежде всего требует критической оценки всех мифов современности; именно в этом свете следует воспринимать и интерпретировать философскую и политическую рефлексию австрийской школы.
Здесь можно также упомянуть о влиянии на австрийскую школу Аристотеля. Его влияние, столь сильно и явно ощущавшееся в работах Менгера, постепенно сходило на нет, пока не исчезло совсем. Мизес и Хайек усвоили метод Менгера, т. е. методологический индивидуализм (развив и разработав эту концепцию), но отказались от аристотелевского объяснения перехода от относительно простых форм социального взаимодействия (семьи) к более сложным объединениям посредством понятия «сущности» (Wesen). Различия между Менгером, Мизесом и Хайеком можно проследить в их позиции по этому вопросу.
Размышления Менгера, Мизеса и Хайека разворачивались на фоне эпохи, отличительной чертой которой был успех феномена социализма. Их атаки на это явление и их сопротивление ему сегодня могут показаться устаревшими. Однако утверждение, будто бы из-за этого их идеи потеряли всякое значение, чрезвычайно далеко от истины: во-первых, потому, что социализм – это всего лишь наиболее яркое проявление той ментальности, которую никак нельзя считать побежденной; во-вторых, потому что лишь сегодня мы приступаем к критической переоценке тех дегенеративных явлений в западных демократиях, на которые обратил наше внимание Хайек. Кроме того, что австрийский анализ социализма и интервенционизма обладает несомненными достоинствами, а предсказания австрийцев подтверждены историей, справедливыми представляются и их общетеоретические утверждения. Недооценивать их политическую философию было бы серьезной ошибкой: признать их правоту в вопросе о социализме, но забыть о том, что они создавали именно политическую философию, иначе говоря, о том, что предметом их размышлений был наилучший политический порядок. Поэтому их рефлексия имеет теоретический статус, который, как это ни странно, не утрачивается с крушением социализма; она тесно связана с их размышлениями об истории политической философии, которая затрагивает множество отдельных интересных тем.
Эту книгу можно воспринимать как попытку показать, какие следствия для теоретической науки об обществе вытекают из субъективной теории ценности, в частности, то, какое воздействие они оказывают на понятие «блага» и связанное с ним понятие «общего блага», которое представляет собой центральное понятие политической философии как инструмента поиска наилучшего строя. Это исследование того, каким образом представители австрийской школы, и в особенности Хайек, подходили к проблеме политической философии с учетом трансформации понятий блага и ценности, а также необходимости предотвратить релятивистский результат. Политическая философия австрийской школы представляет собой антитезу социалистическим идеологиям. В то же время она является критическим стимулом для демократических и либеральных теорий, еще не осознавших, что философские и экономические постулаты той теории человеческой деятельности, которой они руководствуются, не прошли проверку временем. Для того чтобы в этом убедиться, достаточно вспомнить о нежелательных последствиях демократии.
Глава 1 Методологические проблемы
Как же могут возникать институты, служащие для общего блага и чрезвычайно важные для его развития, без общей воли, направленной к их установлению?
Карл Менгер «Исследования о методах социальных наук и политической экономии в особенности»
§ 1. Методологические основания
Сочинение Менгера «Исследования о методах социальных наук и политической экономии в особенности»7 занимает исключительное место в истории социальных наук. В этой работе автор предпринял первые шаги на пути исследования тех эпистемологических проблем, которые остаются открытыми по сей день, а кроме того, обратил внимание на методологические и политические последствия историзма (Historismus)8. «Исследования» не просто сыграли фундаментальную роль в прояснении центральных вопросов теоретической науки об обществе; эта книга задала новую рамку для соотношения самих социальных наук и тех двух феноменов, характеризовавших их изучение в течение последних столетий, а именно с тенденцией подходить к ним с эмпирически-естественно-научной точки зрения и с тенденцией подходить к ним с исторической точки зрения.
Значимость этого произведения объясняется также тем, что оно является центральным текстом австрийской школы, посвященным философии социальных наук и эпистемологии. Если не учитывать деталей, связанных с некоторыми различиями в позициях Менгера, Мизеса и Хайека, оно оказывало постоянное воздействие как на обсуждение методологических, философских и политических вопросов, так и на цели, вокруг которых возникали эти дискуссии. Критические возражения Хайека и Мизеса против теорий познания историзма и социализма тесно связаны с вопросами, затронутыми Менгером.
Однако «Исследования» представляют собой не просто трактат о теоретических социальных науках и не просто полемическое выступление; их можно также рассматривать как первую попытку создать связь между социальными науками и тем взрывом в экономической науке, который носит название «маржиналистской революции». Главная заслуга Менгера состоит в том, что, рассматривая экономическую теорию как дисциплину, способную открыть новый аспект для истолкования мотивов человеческой деятельности и предсказания ее результатов, он продемонстрировал, что, теория субъективной ценности должна привести к глубоким изменениям в теоретическом подходе к наукам об обществе. Это противоречило господствовавшему в германских странах подходу, который отводил экономической теории относительно низкий ранг в рамках allgemeine Staatslehre (общей теории государства)9. Менгер же решительно пересмотрел сложившуюся соподчиненность политической философии, этики и экономической теории, избавив последнюю от чисто вспомогательного статуса, создав на этом фундаменте новую теорию происхождения и развития социальных институтов.
Если сосредоточиться на рассмотрении того нового, что содержалось в подходе Менгера, то перед нами встает вопрос: а нельзя ли свести всю его критику немецкой исторической школы немецких экономистов к эпистемологическим проблемам, вытекающим из редукции экономической теории к экономической истории10. Однако такая интерпретация плохо объясняет, почему Менгер уделил так много времени и усилий критике исследовательской программы, банальность эпистемологических оснований которой он хорошо осознавал. Дело в том, что его критика была направлена не только против методологии, но и против идеологической программы исторической школы немецких экономистов. Он понял и публично заявил, что эта программа состоит не только в редукции экономической теории к экономической истории, но и в отказе признать значимость «маржиналистской революции» и помимо всего прочего представляет собой попытку рассматривать экономическую теорию как инструмент политики и этики.
Концептуальное содержание «Исследований» развертывается через последовательность критических замечаний, направленных против 1) научного позитивизма (Ф. Бэкон, О. Конт, Дж. С. Милль), 2) роли рационального знания в делах людей (Смит) и 3) утверждения, будто история может служить источником теоретического знания о проблемах человечества (Рошер, Книс, Гильдебранд, Шмоллер). Иными словами, Менгер отказался от позитивистской концепции науки и от идеи фрагментации знания; он отбросил прагматизм «абстрактного рационализма» и поставил под сомнение надежность оснований теории познания и истинность выводов исторической школы немецких экономистов.
Итак, яркой особенностью «Исследований» является критическое отношение к теоретическим и культурным предпосылкам исторической школы немецких экономистов, и особенно к ее попытке представить историю как источник всего познания. Однако Менгер не сомневался в ценности исторического знания для политической деятельности; напротив, для того чтобы продемонстрировать банальность того, что представители исторической школы считали своими открытиями, он ссылался на примеры из Платона, Аристотеля, Макиавелли, Бодена, физиократов, Вольтера, Монтескье, Смита и Савиньи11.
Другая важная особенность его критики относилась к классификации экономических наук и к их методу. Менгер различал три группы экономических наук: «Во-первых, исторические науки (история) и экономическая статистика, которые имеют задачей исследовать и представить индивидуальную сущность и индивидуальную связь экономических явлений; во-вторых, теоретические науки о человеческом хозяйстве, которые имеют своей задачей исследовать и изобразить родовую сущность и родовую связь экономических явлений (их законы), наконец, в-третьих, практические науки о хозяйстве, задачей которых является изучение и описание оснований, по которым хозяйственные цели людей (смотря по данным условиям) могут быть достигаемы наиболее успешно (экономическую политику и финансы)»12.
Эта же систематизация, только более подробная, изложена и в заключительной части книги13. Менгер упрекал историческую школу немецких экономистов за смешение этих трех типов наук, а также за то, что она формулировала нормы практической деятельности на основании ошибочного представления об экономической науке. Любой политический курс, основанный на неверном представлении о человеческой жизни, будет обречен на неудачу14. Эта классификация, которая представляет собой категориальное ядро «Исследований», помогает лучше понять критическое отношение Менгера к исторической школе немецких экономистов. Кроме того, она позволяет постичь соотношение между эмпирико-реалистическим подходом и точным подходом, между эмпирическими законами и точными законами. Наконец, она способна пролить свет на функцию экономической науки.
Фундаментальной ошибкой исторической школы немецких экономистов было то, что она воспринимала общество как эмпирическое и органически-натуралистическое целое. Соответственно, представители этой школы изучали общество с помощью индуктивно-компаративного метода, который не соответствовал характеру предмета исследования. Вследствие этого цель этой школы – обнаружить законы, которые управляют обществом и ходом истории, – не смогла принести приемлемых теоретических результатов.
В отличие от исторической школы немецких экономистов, которая была склонна воспринимать социальные институты как данность и недооценивала роль отдельных людей в их формировании, Менгер рассматривал эти институты как результат – иногда невольный – индивидуальных актов выбора. С его точки зрения, теоретическое знание об обществе не может основываться на обобщении эмпирических данных: оно должно начинаться с разделения относительно сложных фактов на элементарные компоненты. Соответственно, задача экономической теории, как и других «точных законов», состоит в том, чтобы «дать нам уразумение конкретных явлений реального мира, в качестве отдельных примеров известной законосообразности в последовательности явлений, т. е. выяснить их генетически». Таким образом, его исследовательская модель должна была представлять собой попытку объяснить «сложные явления подлежащей области исследования в качестве результатов взаимодействия факторов их возникновения. Этот генетический элемент неразрывен с идеей теоретических наук»15.
Итак, задача Менгера состояла в том, чтобы дать ответ на следующий вопрос: «Как же могут институты, служащие для общественного благополучия и чрезвычайно важные для его развития, возникать без общей воли, направленной к их установлению?» Однако он не собирался постулировать превосходство экономической науки в рамках социальных наук, так как в число тех институтов, которые «в значительной степени являются непреднамеренным результатом развития общества», он включал право, религию, государство, деньги, рынок, цены на блага, процентные ставки, земельную ренту, заработную плату и многие другие явления социальной жизни, в частности экономические16.
Это был отход как от органического натурализма исторической школы немецких экономистов, так и от позитивизма и индивидуалистической традиции рационалистического либерализма, так как, согласно интерпретации Менгера, история человечества представляет собой эволюционный процесс, в основании которого в определенном смысле лежит нечто, свойственное человеку «от природы», или его «сущность» [Wesen]. Такое представление об истории можно также рассматривать как расширение того концепта общества, который Менгер почерпнул у Аристотеля17 и распространил на весь исторический процесс.
Этот подход привел Менгера к отрицанию того, что явления мира людей можно рассматривать так же, как явления, принадлежащие миру природы. Вместе с тем он критически относился и к такому толкованию происхождения социальных институтов – он называл его «прагматическим», – когда эти институты рассматриваются как результат действия индивидуальной или коллективной человеческой воли. Он возражал против этого на том основании, что таким образом можно объяснить не все институты. С его точки зрения, «прагматическое» толкование (которое он приписывал, в частности, Смиту), было типично для «одностороннего рационалистического либерализма [einseitiger rationalistischer Liberalismus]», для «отчасти поверхностного прагматизма [zum Theil oberfldchlicher Pragmatismus]». Сама эта попытка избавиться от всего иррационального и создать новые, более рациональные институции, по мнению Менгера, обречена и «вопреки намерению его [такого взгляда] представителей неминуемо ведет к социализму»18.
Менгер не стал распространять метод и задачи экономической теории на философию социальных наук. Однако он распространил на теоретические социальные науки (включая экономическую науку) теорию человеческой деятельности, а также теорию возникновения и развития социальных институтов. Таким образом, революционное ядро его мысли состоит в новых перспективах, которые его теория субъективной ценности открыла для изучения социальных явлений.
Подтверждением того, что Менгер не стремился предложить экономическое толкование рождения и развития общества, является его убеждение, что самая ранняя реакция на прагматизм возникла в сфере права. Ведь именно «проникнутый духом английской юриспруденции» Бёрк смог полностью осознать «особенное значение органических явлений социальной жизни и отчасти несознательное происхождение последних». Эта мысль, первоначально выдвинутая Монтескье, достигла наивысшего расцвета в Германии, где идеи Бёрка стали «поводом к опровержению прагматизма в юриспруденции». Сначала Густав Гуго, а вслед за ним – Савиньи и Бартольд Георг Нибур развивали мысль о праве как о «несознательном результате высшей мудрости, исторического развития народов» и опровергали мнения тех, кто, апеллируя к «чистому абстрактному восприятию», требовал «создания универсальной модели права»19.
Отнюдь не считая социальные институты неизменяемыми, основатели исторической школы права стремились к более глубокому пониманию подобных институтов. В противоположность реформизму «одностороннего рационализма» они требовали не столько возврата к прошлому, сколько большего внимания к мудрости и гибкости институтов, сложившихся в ходе истории; подход, не одобрявшийся сторонниками абстрактного рационализма, в основе которого лежало желание подчинить реальность разуму20.
Итак, когда Менгер сталкивался с позитивизмом Конта и Милля21, с историзмом, не делавшим различий между исторической, политической и экономической науками, а также с абстрактным рационализмом, восходящим к Просвещению, он не скрывал своих симпатий к исторической школе права. Не скрывал он и тесной связи своих взглядов со взглядами Савиньи, который хорошо понимал всю важность исторических аспектов и обычая для формирования языка и права, не пренебрегая при этом теоретическим анализом этих проблем22.
Оставим в стороне вопрос о расхождении позиций Менгера и представителей исторической школы права. Его критика исторической школы немецких экономистов помимо прочего содержала замечания философского характера по поводу соотношения между практическими, историческими и теоретическими науками23. Так, он писал, что «явления могут быть исследуемы с двоякой точки зрения: индивидуальной (исторической, в самом обширном смысле этого слова) и родовой (теоретической). Задача первого направления исследования состоит в познании конкретных явлений в их индивидуальной сущности и их индивидуальной связи; задача второго – в познании форм явлений (типов) и типических соотношений (законов явлений)»24.
Итак, теоретические науки должны «дать нам типы (эмпирические формы [die Erscheinungsformen]) и типические соотношения (законы [die Gesetze]) явлений, теоретическое понимание, выходящее за пределы непосредственного опыта, и господство над явлениями в тех случаях, когда мы имеем возможность располагать условиями явлений»25.
Менгер стремился к тому, чтобы «привести явления реального мира, как они представляются нам в их эмпирической действительности, к строгим типам и отыскать строго типические соотношения – «естественные законы» [Naturgesetze] явлений. Он вполне осознавал, что «стремление установить строгие категории форм явлений, обнимающие „все эмпирические действительности“ (в их полном содержании) – представляется потому недостижимой целью теоретического исследования». Таким образом, представляется, что этой цели было бы еще сложнее достичь посредством реалистического подхода, который пытается открыть общие законы путем наблюдения регулярностей в общем поведении явлений26. «Аристотель правильно понимал это, отрицая строго научный характер индукции; но даже существенно усовершенствованный Бэконом индуктивный метод оказался в состоянии лишь увеличить степень уверенности в ненарушимости законов, добытых указанным путем (эмпирической индукцией!), но никак не дать полное тому ручательство», и не стал таким средством, которое позволило бы обнаружить строгие (точные) законы явлений (strenge exacte Gesetze der Erscheinungen)27.
Целью Менгера, отправным пунктом для достижения которой была его критика методологической ограниченности индуктивного метода, было, таким образом, открытие «точных естественных законов [exacte Naturgesetze]»28. Они должны были быть добыты не «реалистически-эмпирическим направлением теоретического исследования», а его «точным» направлением, которое применимо к области естественных и социальных явлений и принципиально отличается «от эмпирико-реалистической индукции Бэкона». Таким образом, в основании ошибки тех социальных философов, которые пытались получить «точные социальные законы» посредством эмпирического исследования, лежала путаница вокруг точных естественных законов и того, как их обнаружить29. Это «побудило некоторых стремиться к точным законам социальных явлений «эмпирическим», а не точным путем, других же привело к тому, что они стали прилагать к результатам эмпирического исследования в области социальных наук масштабы точного исследования, и обратно – к результатам точного социального исследования, масштабы эмпирического исследования – две ошибки, одинаково гибельно повлиявшие на развитие социальных наук и вызвавшие большую часть недоразумений, господствующих в теоретическом социальном исследовании в его настоящем виде и в его современных стремлениях»30.
Несмотря на то что критика Менгером индуктивизма представляет существенный частный интерес и далеко выходит за теоретические пределы позитивизма, представленного исторической школой немецких экономистов, проблема «естественного», или «точных естественных законов», является гораздо более сложной. Она связана с отысканием таких «строгих законов явлений, регулярностей в последовательности явлений, таких регулярностей, которые не только представляются нам ненарушимыми, но, ввиду самого способа познавания, служащего для отыскания их, в себе самих носят ручательство своей ненарушимости, в отыскании таких законов явлений, которые, обыкновенно, называют „естественными законами“ [Naturgesetze], но правильнее называть „точными законами“ [exacte Gesetze]»31.
Если цель состоит в попытке сформулировать «точные законы», то теоретическое исследование должно начинаться с «простейших элементов всего реального», которые должны восприниматься «как строго типические». При этом их можно лишь отчасти выявить на основании эмпирически-реалистического подхода, поскольку весь смысл исследования в том, чтобы прийти «к формам явлений качественно строго типическим», т. е. получить типические понятия, «которые, разумеется, не могут быть проверены на полной эмпирической действительности (так как формы явлений, о которых здесь идет речь… существуют до известной степени лишь в нашем представлении), однако эти результаты соответствуют специфической задаче точного направления теоретического исследования и составляют необходимое основание и условие для отыскания точных законов»32.
В той мере, в какой наука стремится сформулировать «типичные соотношения (точные законы) явлений», ее не занимают реальные феномены: «Она изучает, как из вышеуказанных простейших, до известной степени даже не эмпирических элементов реального мира, в их изолированности (также неэмпирической) от всех других явлений развиваются более сложные феномены, – причем постоянно обращается внимание на точную (тоже идеальную!) меру»33.
Итак, точная наука стремится обнаружить «строгие законы». Она исходит из существования «строго типических элементов», которые можно выделить, если представить их «в полной изолированности от всех других действующих факторов». Таким образом Менгер выразил свою веру в то, что можно достичь «таких законов явлений, которые не только не допускают исключений, но иначе не могут быть и мыслимы по самым законам нашего мышления». Затем он приступает к поиску этих «точных законов, так называемых «естественных законов» явлений»34. Применительно к социальным явлениям этот подход состоит в том, что «мы прослеживаем [zurückführen] человеческие явления к их первейшим и простейшим конститутивным факторам, прилагаем к этим последним соответствующую их природе меру и наконец стремимся раскрыть законы, по которым образуются из этих простейших элементов более сложные человеческие явления»35.
Несмотря на отсылку к «законам нашего мышления», эти «точные естественные законы» нельзя интерпретировать в кантианском духе. Менгер никогда не устанавливал прямой корреляции между «точным естественным законом» и Аристотелем36. Однако понятно, что сочетание представления о «законе» как о «естественном соотношении явлений», которое должно быть «добыто» «точной наукой», с признанием неосязаемого характера субъективности, составляющей неотъемлемую часть человеческих отношений, действительно ставит философские проблемы, которые могут показаться неразрешимыми, если не воспринимать их в аристотелианской рамке. Поэтому, чтобы лучше понимать созданную Менгером теорию ценности, благ и потребностей, разумно обратиться к Аристотелю37. И у Аристотеля, и у ведущих представителей австрийской школы (несмотря на то что отсылки к Аристотелю и у Мизеса, и у Хайека очень редки и носят несколько спорный характер) мы находим теорию рациональной деятельности, основанную на том, что человеческое знание конечно и его целью является достижение некоего «блага», информацию о котором невозможно передать. Источник этого блага не является ни физическим, ни метафизическим, ни космологическим; он относится к области человеческого знания.
Итак, в фокусе интересов Менгера находилась совокупность естественных законов, лежащих в основании удовлетворения человеческих потребностей, и на их развитии во времени по мере того, как сфера человеческих дел и потребностей расширяется. Из этого вытекает, что его отправная точка – это не рационалистическая проекция и не гедонистический подход, как у Джевонса, а естественность потребностей38. Поэтому-то речь и может идти о «точных естественных законах»: ведь Менгеру очевидно, что когда результаты субъективных актов выбора, сделанных теми, кто стремится удовлетворить свои (естественные) потребности, вступают в контакт с результатами бесконечного множества иных индивидуальных актов выбора, то итогом становится не сползание в хаос, а, напротив, «распределение» согласно определенному порядку, который является естественным для людей39. Таким образом, естественные законы обычно тождественны родовой сущности (Wesen) явлений40. Итак, Менгер не задавался целью навязать человеческой реальности рациональный порядок. Скорее, он стремился найти ответ на вопрос, как человеческой деятельности, направленной на цели, находящиеся под влиянием факта конечности человеческого знания, удается создать порядок, а также проникнуть в сущность (Wesen) этого порядка.
На самом деле занимавшие Менгера философские вопросы были ближе к философии Аристотеля (хотя и не обязательно в изводе неоаристотелианцев и томистов, о которых в «Исследованиях» не упоминается), чем к естественно-правовой, кантианской и позитивистской философской проблематике41.
Наряду с «Исследованиями» наиболее значимыми работами, необходимыми для понимания философских и методологических оснований австрийской школы, а также различий между ее представителями42, являются сборник статей Мизеса «Эпистемологические проблемы экономической науки» («Grundprobleme der Nationalökonomie») 1933 г.43 и работа Хайека «Сциентизм и изучение общества», опубликованная между 1942 и 1944 гг.44
В этих произведениях Мизес и Хайек подтверждают наличие преемственности между своей методологией и методологией Менгера (хотя их мнения о сравнительной значимости разных ее аспектов различаются, и порой весьма существенно). Напротив, в трактовке и в самой постановке вопроса о познаваемости внешнего мира проявляется чуждое Менгеру влияние Канта.
Проблема, к которой мы переходим, лишь отчасти связана с реконструкцией генезиса и оснований философии теоретических социальных наук, разделявшихся представителями австрийской школы. Гораздо интереснее проанализировать различия во взглядах этих трех мыслителей. Разумеется, и Менгер, и Мизес, и Хайек полагали, что источником порядка является совокупность индивидуальных действий, которые складываются в более сложные социальные явления. Однако, если, по мнению Менгера, это «сочетание» возникло генетически, согласно определенной «регулярности в последовательности явлений»45, источником которой является естественность удовлетворения потребностей, то для Мизеса и Хайека удовлетворение потребностей было не столько «естественным», сколько «субъективным».
Объяснить это различие можно, сравнив общую теорию благ и потребностей Менгера с теориями Мизеса и Хайека.
Для Менгера задача экономической науки состояла в том, чтобы попытаться «распределить блага по внутренним основаниям, узнать, какое место занимает каждое из них в причинном соотношении благ, и, наконец, исследовать законы, которым блага в этом отношении подчиняются». Соответственно, он распределяет блага на три порядка, полагая, что «люди ощущают прежде всего и непосредственно потребность в благах первого порядка, т. е. в таких благах, которые могут быть непосредственно применены к удовлетворению человеческих потребностей»46.
В то же время Мизес писал в «Человеческой деятельности» о трансформации, которой экономическая наука обязана субъективистам и общей теории выбора и предпочтения, таким образом: «Любое решение человека есть выбор. Осуществляя его, человек выбирает не только между материальными предметами и услугами. Выбор затрагивает все человеческие ценности. Все цели и средства, материальное и идеальное, высокое и низкое, благородное и подлое выстраиваются в один ряд и подчиняются решению, в результате которого одна вещь выбирается, а другая отвергается».
Далее он отмечал, что «инстинкт выживания, сохранения собственной жизни… присутствует в каждом живом существе. Но для человека подчинение этому инстинкту не является неизбежной необходимостью…во власти человека овладеть даже этими инстинктами… Жизнь для человека – результат выбора, ценностного суждения»47.
Точка зрения Хайека, выраженная в работе «Сциентизм и изучение общества», состоит в том, «что на протяжении последних ста лет каждое серьезное открытие в экономической теории было шагом вперед в последовательном приложении субъективизма». Признав заслуги Мизеса, который был наиболее последователен в этом отношении, он связывает методологический индивидуализм с «субъективизмом социальных наук»48.
Таким образом, различие состоит в том, что для Менгера способность понимать и анализировать человеческую деятельность была основана на существовании некоего естественного компонента в последовательности явлений – точных законов природы, общих и для конкретных явлений реального мира49, и для мыслительных процессов людей – в то время, как Мизес и Хайек придерживались мнения, что структура человеческого разума сама по себе обеспечивает возможность классификации, описания и объяснения индивидуальных действий и социальных явлений.
Источник расхождений между Менгером и Мизесом – разница в их взглядах на связь между законами, распространяющимися на явления мира природы и сферы социального, с одной стороны, и ментальными процессами – с другой. Менгер, подобно Аристотелю, полагал, что эта связь носит естественный характер, в то время как Мизес считал, что «рассудок и опыт демонстрируют нам две обособленные реальности: внешний мир физических… явлений и внутренний мир мыслей, чувств, оценок и целеустремленных действий. И никакие мостики… не соединяют эти два мира»50.
Если сначала прочитать «Исследования», а потом перейти к работам Мизеса, то ясно видно, что и общий подход Мизеса к теоретическим проблемам, и его терминология не обнаруживают влияния Менгера, а, скорее, несут на себе печать неокантианской философии. Само по себе то, что Мизес предлагал наделить науки о человеческой деятельности тем же самым логическим характером и универсальностью, которые присущи номотетическим наукам, резко отличает его от Менгера. Поэтому бессмысленно обращаться к Менгеру в поисках фундамента праксеологии Мизеса, не говоря уже о том, что Мизес неверно понимает методологию Менгера51.
В «Человеческой деятельности» Мизес настаивает на априорном характере науки о человеческой деятельности: «Праксеология теоретическая и систематическая, а не историческая наука… Она нацелена на знание, действительное для всех случаев, условия которых точно соответствуют ее допущениям и выводам. Ее утверждения и теоремы не выводятся из опыта. Так же как в логике и математике, они априорны. Эти утверждения не подлежат верификации или фальсификации на основе опыта и фактов. Они логически и по времени предшествуют любому пониманию исторических фактов. Они составляют необходимое условие любого мысленного понимания исторических событий. Без них мы не сможем увидеть в ходе событий ничего, кроме калейдоскопического мелькания и хаотической неразберихи»52.
Отправным пунктом для праксеологии, таким образом, является «размышление о сущности деятельности»53, основанное на «существенных и необходимых свойствах логической структуры человеческого разума». Иными словами, ее фундамент – это «логический априоризм», предпосылкой для которого является «набор инструментов для мысленного схватывания реальности», которые «логически предшествуют любому конкретному действию»54. Возможность существования праксеологии обеспечивается априорной структурой разума. В этом контексте «действие [есть] проявление человеческой воли»55, но одновременно и «суть его [человека] природы и существования». «Человеческая деятельность всегда необходимо рациональна» в той мере, в какой она представляет собой «удовлетворение желаний действующего человека». Поэтому было бы невозможно и бессмысленно проводить различие между «естественными» и «рациональными» потребностями, с одной стороны, и «искусственными» и «иррациональными» потребностями – с другой. По Мизесу, «жизнь для человека – результат выбора, ценностного суждения»56, и наука не имеет права судить результаты личного выбора.
В соответствии с этим категории средств и целей, причины и следствия получили у Мизеса ранг предпосылок, необходимых для понимания человеческой деятельности, которая происходит в мире, управляемом причинностью: «В мире, где отсутствуют причинность и упорядоченность явлений, нет места для человеческих рассуждений и человеческой деятельности. Сложно даже вообразить себе условия существования такого хаотичного универсума, где человек был бы не в состоянии найти какое-либо руководство или ориентиры».
Под «руководством» Мизес имел в виду не подчинение естественному порядку космоса и не «поиски конечной причины бытия и существования», а просто выявление причинно-следственных связей, которое необходимо для того, чтобы обнаружить ту точку, «где нужно вмешаться или где можно вмешаться, чтобы достичь той или иной цели». Таким образом, для него внешний мир не обладал собственным онтологическим достоинством, и в его причинно-следственные связи следовало вмешиваться, чтобы достигать субъективных целей57.
В концепции Мизеса исчезла связь между интересом индивида и естественным характером явлений (и деятельности), составлявшая характерную черту идей Менгера. Ее заменил субъективизм, стремящийся открыть универсальные и априорные законы, регулирующие деятельность и позволяющие достичь индивидуальных целей. Таким образом, предположение о познаваемости мира перестало быть естественной структурой, общей для внешнего мира и человеческого разума. «Точные естественные законы» были заменены априорными законами, логическими утверждениями, характеризующимися общезначимостью [universal validity].
Еще одно различие между взглядами Мизеса и Менгера на природу общества было связано с различиями их теорий благ и потребностей. В то время как первые главы «Основ» ясно показывают, что, по Менгеру, благам и потребностям требуется «естественное» основание, у Мизеса они не только рассматриваются как «субъективные» элементы, но и сама функция экономической науки приобретает совершенно иной вид.
Проиллюстрируем на коротких примерах различие в их позициях и расстояние между ними.
В первом издании «Оснований» Менгер писал, что «потребности вытекают из влечений, последние же коренятся в нашей природе;…а удовлетворять потребности значит жить и преуспевать»58. Несмотря на то что в издании 1923 г. Менгер отвел более заметное место элементам культурного порядка59, разница между его позицией и позицией Мизеса оставалась существенной. В этой более поздней версии Менгер писал, что «качество блага часто зависит от знания, и в силу этого ошибки и невежество могут оказывать влияние на наши отношения с вещами. Чем выше уровень культуры народа и чем глубже люди проникают в действительную сущность вещей и своей собственной природы, тем больше число реальных благ и тем меньше становится, как оно и понятно, число воображаемых благ»60.
У Мизеса отсутствуют постоянные ссылки на «природу человека», столь характерные для рассуждений Менгера. Для Мизеса «блага, товары, богатство и все остальные понятия поведения не являются элементами природы; они элементы человеческих намерений и поведения»61. Несмотря на то что Мизес сохранил менгеровскую классификацию благ с ее различением «благ первого порядка» и «отдаленных благ, или благ высших порядков», а также «реальных нужд человека и [его] мнимых и ложных аппетитов», он полагал, что «для науки, изучающей реальность человеческой деятельности, такие оценки неуместны. Для праксеологии и экономической науки имеет значение то, что человек делает, а не то, что ему следует делать»62. Подчеркивая субъективный характер оценки благ, Мизес заходит настолько далеко, что отвергает традиционно приписываемую экономической науке функцию: то, что эта наука должна указывать на наилучший способ удовлетворения потребностей действующего субъекта, обучая его тому, как отличать «реальные» потребности от «воображаемых».
В начале 1940-х годов позиция Хайека отличалась и от позиции Менгера, и от позиции Мизеса63, хотя он, вероятно, в большей степени следовал за Менгером, чем Мизес. Несмотря на то что Хайек отдавал должное «субъективизму» Мизеса, открывшего новые перспективы для экономических и социальных исследований, его собственная версия субъективизма применительно к методологии теоретических социальных наук не была настолько радикальной. Уже в работе «Сциентизм и изучение общества» Хайек продемонстрировал ясное понимание того, что «наши представления и даже ощущения» не являются предметом теоретической социальной науки. Таким предметом была «новая организация» соотношения между индивидуальным опытом и внешним миром, которая должна была возникнуть после того, как наука перемоделирует субъективные ощущения и с помощью абстрагирования создаст новую классификацию явлений согласно теоретическим критериям64.
Предвосхищая темы, которые он позже станет развивать в «Sensory Order»65, Хайек выдвинул идею о том, что восприятие внешнего мира происходит «через ощущения и представления, организованные в ментальную структуру, общую для них всех». Задача науки, следовательно, состоит в том, чтобы постоянно пересматривать «имеющуюся у человека картину внешнего мира»66. Теоретическая наука больше не должна была заниматься связями между вещами; она должна была посвятить себя изучению того, каким образом восприятие внешнего мира и знания о нем оказывают решающее воздействие на индивидуальную и коллективную деятельность, а также на стихийные последствия этой деятельности. Итак, ее должны были занимать не столько вещи как таковые, сколько способы, с помощью которых «вещи», приобретая конкретную конфигурацию в сознании действующих субъектов, влияют на их деятельность67.
Хотя Хайек не отрицал существования «естественных законов», более или менее аналогичных законам естественных наук, он не был склонен концентрироваться на вопросе о том, могут ли они быть объективно истинными, а сосредоточился на попытке понять, как их осознает действующий субъект и какие последствия из этого вытекают68. Итак, предпосылкой для понимания человеческой деятельности было не существование естественно-генетического порядка последовательности явлений, как у Менгера, а тот способ, каким этот порядок осознается действующими субъектами. Соответственно, выделение элементов человеческих отношений было основано на том, что они известны нам в силу «нашего знания того, как работает наш собственный ум»69. Таким образом, познание внешнего мира обеспечивалось не однородной последовательностью явлений, а просто тем, что явления становятся доступны пониманию посредством концептуальных усилий человеческого ума.
Различие философских подходов, высветившееся в результате анализа теорий познания, лежащих в основании трудов Менгера, Мизеса и Хайека, разумеется, имеет важные последствия для их политической философии. Однако то, что у них имеется единое мнение о предмете теоретической социальной науки, в центре которого находится идея о том, что социальные институты представляют собой результат, часто непреднамеренный, тех действий, посредством которых пытаются решить свои проблемы отдельные люди, является смягчающим обстоятельством.
§ 2. Спор o методах (methodenstreit) и его наследство
Спор между исторической школой немецких экономистов и австрийской школой вошел в историю социальных наук как методологический спор. Однако на деле это был не столько конфликт методологий (хотя они, безусловно, глубоко различны), сколько столкновение двух разных философских, экономических и политических подходов, что гораздо более существенно. С точки зрения австрийцев, дискуссия затронула пять основных тем: 1) природа и происхождение социальных институтов; 2) метод, которым следует их изучать; 3) природа и задачи экономической науки; 4) политические выводы из научных исследований и 5) роль исторической школы экономики в немецкой политике.
Сегодня та методологическая проблема, которую Менгер описывал как противопоставление эмпирического и теоретического направлений, в значительной степени утратила актуальность70. С эпистемологической точки зрения дискуссия свелась к тому, можно ли применять в области социальных наук позитивистские методы сомнительной теоретической ценности, направленные на установление общезначимых законов путем индукции. Даже сам Менгер после книги «Die Irrthümer des Historismus» и статьи «Grundzüge einer Klassifikation der Wirtschaftswissenschaften» счел тему в этом отношении исчерпанной и больше к ней не возвращался. Интерес, который вызвала эта дискуссия у современников, очевидно, был связан с высоким авторитетом, которым на тот момент пользовался индуктивный метод, что привело к недооценке значения ее философских и политических аспектов.
Все значение этого спора для теоретических социальных наук стало очевидно только после появления работы Мизеса «Эпистемологические проблемы экономической науки» («Die Grundprobleme der Nationalökonomie»). Начав с того, что он назвал «прозрениями» Менгера, Мизес проанализировал значение теории субъективной ценности для всей концептуальной структуры социальных наук, в особенности для теории человеческой деятельности.
В «Исследованиях», как и несколько ранее в «Основаниях», Менгер изложил предпосылки для новой концептуальной структуры социальных наук. Однако это либо осталось незамеченным, либо неправильно понималось, либо интерпретировалось так, как если бы эта «революция» произошла исключительно в сфере экономической науки. Вследствие этого дискуссия сосредоточилась на вопросе об «историчности» (в противовес «теоретичности») метода социальных наук, что соответствовало тогдашней проблематике и тогдашнему уровню концептуальных представлений. Сам Менгер, настроенный глубоко пессимистично, после 1889 г. больше не высказывался о методологических вопросах (он работал над эскизом новой «философской антропологии», но от этого замысла до нас дошло лишь несколько разрозненных заметок)71. Визер и Бём-Баверк, воодушевленные успехом «теории предельной полезности» в экономической науке, пренебрегали политическим и философским значением этой теории и считали, что, строго говоря, спор о методах, или Methodenstreit, был пустой тратой времени72. Кроме того, Визер подходил к методологической проблематике с чуждой Менгеру психологической и эмпирической точки зрения73, и это, безусловно, не способствовало прояснению вклада австрийской школы в социальные науки.
Таким образом, триумфу маржиналистской революции в сфере экономической науки не сопутствовал аналогичный успех в сфере социальных наук. Ведь в том, что представители исторической школы немецких экономистов обвиняли Менгера в «атомизме», проявлялась не только их неспособность увидеть в его идеях разрыв с традицией классической экономической науки, но и их неспособность понять значение теории субъективной ценности для концептуальной модели всего корпуса социальных наук. К этому добавлялся их последовательный отказ признавать ее ценность для экономической науки, которую они упорно продолжали считать исторической наукой.
Итак, значение «спора о методах» состоит в демонстрации того, как теория субъективной ценности изменила не только концептуальную и методологическую структуру теоретических социальных наук, но и сам способ толкования истории и политики. Поэтому аргументы австрийцев, направленные против их оппонентов, которые попытались сформулировать практические нормы индивидуального политического действия на основании якобы открытых ими законов и смысла истории, по-прежнему представляют значительный локальный интерес. Это связано с интересом австрийцев к проблеме надежности и эффективности практических норм, выведенных из ложных общих законов, – к одной из центральных проблем не только экономической науки, но и политической философии.
Действительно, если признать, что теория австрийского маржинализма, объясняющая происхождение потребностей и их удовлетворение, имеет последствия для других социальных наук, то это означает, что всю концептуальную структуру политической философии нужно строить заново. Эта структура будет в первую очередь связана уже не с этикой и правом, а с экономической теорией, понимаемой не столько в качестве средства удовлетворения потребностей или инструмента этатистской власти, сколько в качестве действенного способа понимания человеческой деятельности. В этом смысле экономическая теория является результатом понимания того, что человеческая деятельность основана на проблеме редкости [благ относительно потребностей].
В 1889 г. в контексте своего спора со Шмоллером74 Менгер вернулся к теме систематической конфигурации экономической науки в статье «Grundzüge einer Klassifikation der Wirtschaftswissenschaften». В ней он различает 1) исторические экономические науки, экономическую статистику и экономическую историю; 2) морфологию экономических явлений; 3) экономическую теорию и 4) практическую, или прикладную, экономическую науку75. В этой работе Менгер не только еще раз сформулировал свою позицию, но и отметил, что ошибка исторической школы немецких экономистов состоит в том, что они устанавливают связь между «экономической теорией» и «прикладной экономической наукой». По его мнению, прикладные дисциплины не могут предложить «рецептов» поведения «в каждом конкретном случае»; они в состоянии лишь показать, «как сформулированные в общем виде человеческие цели какого-то конкретного типа могут быть наиболее успешно достигнуты в свете различных обстоятельств»76. Они были не просто «науками в строгом смысле слова», но и «научными исследованиями», т. е. попытками предложить рациональные решения рациональных проблем77. При этом Менгер полагал, что «практическая экономическая наука» должна черпать вдохновение из свободной от ошибок «экономической теории». Любая политика, основанная на ошибочном представлении о жизни, обречена на провал, даже если ее идеологи руководствуются благими намерениями78.
Итак, общие черты австрийской критики исторической школы связаны с убеждением австрийцев, что их оппоненты (например Маркс и его последователи) не понимали экономическую науку. Именно этим объяснялись постоянные попытки оппонентов создать «новую» экономическую науку, основанные на неверном понимании ее предмета, а также на попытках объединить историю, этику и экономическую теорию – три научные дисциплины, которые следует строго разделять. Их план преобразования экономической науки не мог привести к успеху, так как они не понимали ни всего значения ее развития, ни того, что она представляет собой всеобщую теоретическую науку. Не случайно то, что у их проекта были не научные, а политические мотивы, а именно желание создать новую экономическую науку, которая предложила бы альтернативу либерально-индивидуалистической модели в виде коллективистской и органицистской модели, воспринимавшейся как идеальный немецко-культурный тип.
Однако если в «Основаниях» Менгер часто обращался к идеям Гильдебранда, Книса и Рошера79, пусть и оценивал их критически, то на момент написания «Исследований» ситуация резко изменилась. В этой книге критическая позиция Менгера выражена значительно резче; она приобрела вид жесткого противостояния позиции этих исследователей относительно предмета и структуры экономической науки. Протестуя против правомерности сравнения метода Рошера и метода Савиньи – Эйхгорна, на чем настаивал сам Рошер, Менгер воспользовался возможностью подробно изложить критические замечания в адрес Рошера, которые можно отнести к исторической школе в целом: «Неясное понимание сущности политической экономии и ее частей, отсутствие всякого более строгого различения исторической, теоретической и практической точек зрения исследования в области народного хозяйства, смешение отдельных направлений теоретического исследования, и философии истории хозяйства в частности, с теоретическим учением о народном хозяйстве и даже с политической экономией вообще, неясное понимание сущности точного направления теоретического исследования и его отношения к эмпирико-реалистическому направлению теоретического исследования, воззрение, будто историко-философское направление есть единственно правильное в политической экономии и аналогично исторической юриспруденции, непонимание истинной сущности исторической точки зрения в нашей науке и в теоретической части ее в особенности, преувеличенное значение, приписываемое так называемому историческому методу, неясное понимание сущности органического взгляда на народное хозяйство и вытекающих отсюда проблем социального исследования»80.
Перечисленные Менгером «методологические ошибки» действительно оказали фатальное воздействие на развитие экономической теории в Германии81 и были вызваны чрезмерным доверием к индуктивному методу. Эти ошибки, а также неверное представление о социальных институтах как о биологических организмах, с точки зрения Менгера, были присущи и основателю исторической школы немецких экономистов Рошеру и его последователям.
Отдавая должное Гильдебранду за то, что он отделял теоретическую экономическую науку от «практической экономики народного хозяйства», Менгер критиковал его за отрицание наличия «в экономике „естественных законов“». Он также порицал мнение Гильдебранда о том, что суть исторического метода сводится к изучению социальных явлений с коллективистской точки зрения и к открытию «экономических законов развития народов»82. Он был не согласен с тем, как Гильдебранд представлял себе задачу науки национальной экономии83, и отмежевывался от мнения о том, что в экономической теории существует «этическое направление». Ведь согласие с тем, что задачи экономической теории можно связать с задачами этики, привело бы к размыванию границ между двумя законными, но отличными друг от друга типами исследования. Поэтому Менгер не ограничился тем, что отбросил идею «этического направления точной экономической науки»; он придерживался мнения, что такому направлению нет места даже среди практических экономических наук. Ведь если отвлечься от банального соображения о том, что экономическая деятельность подчинена моральным нормам, точно так же, как она подчинена юридическим установлениям и обычаям, то эта идея обретает вид требования подчинить экономическую науку моральным соображениям в рамках «морального учения об экономике». Соответственно, «этическое направление экономики представляется идеей не более основательной, нежели, например, мысль об экономическом направлении этики». Согласие с этой идеей означало бы отрицание «природы и настоящих задач теоретических и практических наук о народном хозяйстве» и недооценку «хозяйственной стороны народной жизни по сравнению с другими, слишком высоко оцениваемыми»84.
Критика Менгером Книса в основном была связана с разделением экономической науки на три группы наук85; с независимостью «экономического элемента» по отношению ко «всей совокупности жизни государства и народа»86; с попыткой вывести невозможность «экономических законов» из демонстрации ложности догмы личной заинтересованности87 и с представлением об экономических теориях как о результате исторического развития и, следовательно, об относительности их статуса на разных этапах исторической эволюции88. Менгер не отрицал того, что Книс дал импульс экономической науке, однако упрекал его за то, что тот не сформулировал четко свою позицию по вопросу «природы и задач исторического направления экономической науки и ее подразделений», за отрицание автономии точной экономической науки и за отношение к историческому исследованию как к единственно правомерному подходу в сфере экономической науки, понимаемой как наука о коллективных экономических явлениях89.
Оценивая Рошера, Менгер также критиковал непонимание им задач теоретического исследования90 и упрекал за смешивание задач теоретической экономики и задач истории и экономической статистики91. Серьезное непонимание природы исторической науки привело Рошера к «иллюзии, что, изучая историю вообще и историю экономики в частности, можно понять общий характер и общие взаимосвязи явлений человеческого хозяйства вообще»92. Эти ошибки усугублялись тем, что Рошер считал, будто объективные истины, относящиеся к политике, можно извлечь из исторического знания, полученного сравнительным методом93, а также присущим ему представлением об экономике как об «учении о законах развития народного хозяйства, хозяйственной народной жизни»94.
По отношению к идеям Шмоллера Менгер ограничился тем, что указал на банальность мнения о том, что хорошо и правильно не отделять понимание экономических явлений от всей совокупности социальных и политических явлений (если оставить в стороне его борьбу против «догмы своекорыстия человека»)95.
По мнению Менгера, «категории Шмоллера» не дают более глубокого понимания этих проблем, а лишь усложняют дело96.
Критика Менгером представителей исторической школы немецких экономистов в «Исследованиях» продемонстрировала, что их попытка расширить горизонты экономической науки была основана на ряде серьезных ошибок. В отличие от «Оснований», замечания Менгера в «Исследованиях» не лишены сарказма. Однако полностью его полемический талант проявил себя в памфлете «Ошибки историзма», где Шмоллеру отводилась уже не второстепенная, а главная роль.
Если не считать полемической формы, «Ошибки историзма» содержат мало концептуально нового. То новое, что есть в этой работе, имеет иной характер. Во-первых, это выбор Шмоллера в качестве главной мишени для критики. Менгер понимал, что успех его собственных идей в немецкой культуре зависит от итога его спора с тем, кто стал наиболее авторитетным и влиятельным представителем катедер-социалистов. К сожалению, эта стратегия неизбежно влекла за собой ряд нежелательных последствий. Менгер осознавал разницу между Шмоллером и основателями исторической школы немецких экономистов. И в самом деле, главным предметом спора (не считая вопросов методологии) была возможность рассмотрения истории как «эмпирической базы практических экономических наук»97; этот вопрос был лишь слегка затронут в «Исследованиях». Другое новшество состояло в расширении значения понятия «историзм», который в «Исследованиях» использовался для обозначения взглядов Георга Гервинуса, на всю историческую школу.
Таким образом, Менгер был намерен доказать невозможность создания «новой экономической науки» на базе теории исторической школы немецких экономистов. Кроме того, уже в «Исследованиях» он заявил, что отрицание подразделения экономики на исторические, теоретические и практические науки привело бы к «строго социалистической организации общества, т. е. к такому типу организации, когда единственной формой хозяйства было бы общественное хозяйство, а не частные индивидуальные хозяйства». Существовало бы лишь «народное хозяйство в собственном смысле слова [Volkswirthschaft]», «хозяйствующим субъектом его был бы народ [Volk] (или его представители)», и его целью было бы «возможно более полное удовлетворение потребностей всех членов общества». Соответственно экономическая наука свелась бы к «единственной практической экономической науке», иначе говоря, к науке «об основаниях, по которым общественное хозяйство [Gemeinwirthschaft]… может быть устроено и ведено наиболее целесообразно. То, что в наше время весьма неточно называют «социалистическими теориями», суть стремления к этой практической науке, и этим выясняется сущность и положение их в системе наук о хозяйстве»98.
Менгер сосредоточил свою критику на действенности и эффективности практических норм деятельности, извлекаемых из исторического знания. Проблемам, на которые он обратил внимание, тем не менее было суждено остаться на задворках дискуссии среди представителей гуманитарных наук той эпохи, которая характеризовалась ростом позитивизма, исторического материализма и «возвращением к Канту». Вдохновляясь Кантом, такие мыслители, как Дильтей, Виндельбанд и Риккерт создали классификацию наук, их целей и методов, обладавшую лишь поверхностным сходством с классификацией Менгера99. Они говорили о «типах», «номотетическом знании», «идиографическом знании», «историческом», «теоретическом», «индивидуальном» и «универсальном» направлениях научного знания, об индуктивном знании и о ценности исторического знания. Однако и их посылки, и их заключения существенно отличались от взглядов Менгера.
Задача Менгера была более масштабна, чем у упомянутых мыслителей. Если последние стремились найти оправдание существованию двух типов научного исследования и в конечном счете соглашались с позитивистской моделью, то задача Менгера состояла в том, чтобы установить соотношение между теоретическими, историческими и практическими науками в рамках единой концепции знания. Однако он решил ее таким образом, что его решение не привлекло никакого внимания современных ему философов, так как они были равнодушны к проблематике и теоретическим моделям экономической науки.
В связи со всем этим поразительно то, что идеи Менгера были подхвачены уже Вебером в статье «Рошер и Книс и логические проблемы исторической политэкономии» («Roscher und Knies und die logischen Probleme der historischen Nationalökonomie»), которой он надеялся поставить точку в споре о методах; правда, Вебер понял их неправильно, и в его работе трудно узнать взгляды Менгера100. Бесспорно, Вебер находился под влиянием Менгера; однако остается впечатление, что Вебер толкует «абстрактную экономическую науку» в неокантианском духе, чего и следует ожидать в свете его философской позиции. В своих работах Вебер заменил выражение «теория субъективной ценности» (Theorie des subjectiven Wertes) «субъективным учением о ценности» (subjektive Wertlehre), тем самым приписав «субъективность» (относительность) не ценности, а теории (т. е. идеально-типическим схемам, посредством которых возможно познать реальность явлений). Это словоупотребление показывает, какое расстояние отделяет Вебера от австрийцев: для него (как и для других представителей исторической школы немецких экономистов) в это выражение вложено все то, что было сказано во множестве работ, посвященных историчности теории предельной полезности и экономических организаций101. Это совершенно противоположно тому, что подчеркивали австрийцы, когда исследовали «точные законы» и неожиданные результаты человеческих действий.
От «Исследований» может возникнуть впечатление, что Менгер был равнодушен к эпистемологическим проблемам современной ему экономической науки, хотя из этого и не следует делать вывод о том, что он плохо понимал эту проблематику102. Можно сослаться, в частности, на то, что Менгер не стал сравнивать взгляды Вальраса и Джевонса со своей собственной позицией, несмотря на то что хорошо осознавал существенные различия между их экономической эпистемологией и своей собственной103. Последующие годы, однако, показали, насколько различными – и несовместимыми – оказались пути развития соответствующих концепций социальной философии104.
Все это не означает, что Менгер избегал обсуждения современной ему эпистемологической проблематики105. Однако его интересовало не изучение влияния экономистов, занимавшихся методологическими проблемами, а, во-первых, борьба против колоссальной популярности (не только в Германии) необоснованной попытки создать «новую экономическую науку», политические последствия которой он был в состоянии предвидеть, и, во-вторых (и прежде всего), пересмотр всей теоретической структуры социальных наук в свете значения, которое теория предельной полезности могла иметь для конфигурации этих наук в целом. Если такова была его главная задача, то не имеет особого значения то, ссылался ли он или нет на конкретных авторов.
Мы уже упоминали о том, что следы экономического спора о методах отсутствуют в работах других мыслителей, которые интересовались в это время проблемой метода в социальных науках106. Если просматривать литературу, посвященную методологии гуманитарных наук и историзму (разумеется, с учетом естественной разницы в том, что касается ее воздействия на область экономической теории), мы практически не находим упоминаний Менгера. Однако даже в сфере экономической эпистемологии до недавнего времени исторические исследования были в основном сосредоточены на моменте рождения «маржиналистской революции» и не уделяли внимания значению теории субъективной ценности для социальных наук107.
Это все, что осталось от спора о методах в истории философии социальных наук, однако с точки зрения Мизеса и Хайека этот вопрос предстает совершенно по-иному. Они сразу восприняли спор о методах как столкновение двух различных концепций роли индивида в мире, и их интерес к работам исторической школы немецких экономистов был связан с тем, что она заложила теоретический фундамент тоталитаризма. Однако следует отметить некоторые различия. Нужно отделять позицию Менгера от взглядов Мизеса и Хайека, хотя бы для соблюдения хронологического порядка. Однако и применительно к Менгеру тоже важно не забывать, что он видел опасность, которая вытекает из приписывания экономической науке этических целей. Менгер также осознавал, что отказ в экономической сфере от политического признания индивидуальных актов выбора приводит к политико-экономической организации социалистического типа, в которой субъектом выбора становится не индивид, а надындивидуальная общность – государство, подчиняющая индивидуальные акты выбора собственным целям.
В свою очередь в провозглашении принципа историчности знания и экономической организации108 в соединении с отрицанием теоретической науки о человеческой деятельности и экономической науки, основанной на вечных и универсальных законах, Мизес распознал корни критики, направленной против рыночной экономики. Кроме того, он показал несостоятельность претензий социалистической экономической, социальной и политической организации на осуществимость109.
Историческая школа немецких экономистов отнюдь не случайно трансформировалась в движение, выступавшее за своего рода «государственный социализм», которое характеризовалось исключительной враждебностью по отношению к экономическому либерализму. Тем не менее, несмотря на серьезную вину исторической школы перед немецкой историей, Мизес и Хайек рассматривали ее всего лишь как немецкую версию более общего феномена – смешения социальной философии с этатизмом и коллективизмом. Слова Мизеса позволяют представить себе, как они понимали суть и значение спора о методах: «…в дискуссиях школы Джона Бейтса Кларка с американским институционализмом на карту было поставлено значительно больше, чем вопрос о том, какой подход плодотворнее. На самом деле предметом разногласий были эпистемологические основания науки о человеческой деятельности и ее логическая законность»110.
Поединок с исторической школой немецких экономистов продолжался до 1933 г. Затем эти темы стали восприниматься как культурное наследие, едва ли заслуживающее дальнейшего теоретического анализа. Чтобы объяснить это, вероятно, достаточно сказать, что Мизес и Хайек перестали считать необходимым дальнейшее обсуждение вопроса, который они считали закрытым по причине доказанности эпистемологической непоследовательности исторической школы.
В дальнейшем Мизес и Хайек уделили большое внимание изучению воздействия методологической позиции историзма на подход к экономическим и политическим проблемам. Они пытались показать, какое воздействие историзм исторической школы немецких экономистов оказал на коллективистские и тоталитарные доктрины. Тем самым они восстановили связь между историзмом/историцизмом и возникновением тоталитарной ментальности.
§ 3. Критика историцизма
В австрийской традиции словом historicism обычно переводится на английский язык немецкий термин Historismus в значении, в котором его употреблял Менгер в «Исследованиях» и в «Ошибках историзма»; этот термин обозначает веру в то, что посредством изучения исторических событий можно обнаружить их смысл и сформулировать законы, которым они подчиняются111.
Критические возражения Мизеса и Хайека против историцизма (а также критика ими позитивизма и сциентизма) тесно связаны с идеями «Исследований». Ко времени появления их работ теоретические и исторические контуры понятия историцизма не претерпели изменений и оно, хоть и было обогащено новой проблематикой, по-прежнему соответствовало историзму Менгера. Не изменилась и критическая установка австрийцев по отношению к применению эмпирически-индуктивного метода в теоретических социальных науках.
В силу этого анализ критики историзма/историцизма (Historismus/historicism) и конструктивистского сциентизма позволяет, пусть и косвенным образом, пролить свет на то, каким образом вслед за открытием следствий из теории субъективной ценности произошли глубокие изменения в концептуальной и методологической структуре теоретических социальных наук.
В качестве первого приближения можно указать на общую цель критики, воплощенную в историцизме, который понимался как спекуляция на историческом процессе. Однако внутри одной и той же традиции существовали – как правомерно, но тщетно отмечал Хайек – и абсолютистские концепции (истолкование исторического развития как некоего целого, подчиняющегося единственной первопричине и движущегося к единственной цели, которая может быть трансцендентной или имманентной), и индивидуалистические концепции, которые стремились осознать, насколько разнообразен (и иногда непостижим) может быть вклад отдельной личности во всеобщую историю112.
Может показаться, что такая ситуация требует термина, который мог бы более точно соответствовать историзму в обеих значениях. Однако такого термина до сих пор не возникло и маловероятно, что он появится в будущем. Отчасти это связано с двойственностью происхождения историзма, тесно связанного не только с исторической школой немецких экономистов, стремившихся исследовать исторические события, чтобы обнаружить их скрытый смысл и всеобщие законы становления113, но и с исторической школой права, идеи которой были созвучны и Менгеру, и Хайеку. В этом свете может иметь некоторое основание помещение Савиньи в контекст традиции эволюционизма, которую Хайек воспринял от Мандевиля и Юма, поскольку взгляды Савиньи резко отличались от гегельянской историко-философской и юридическо-политической традиции114.
Всех австрийцев объединяет то, что они воспринимают историю как переплетение, зачастую случайное, способов, которыми отдельные люди пытаются достичь своих личных субъективных целей, с (желаемыми или нет) результатами этой деятельности. Такой взгляд исключает возможность восприятия истории как движения по направлению к чему-то, что будет осуществлено с помощью более или менее осознанной деятельности человека, и как некоего процесса, чей смысл можно раскрыть с помощью откровения или философских спекуляций. В то же время он исключает возможность воспринимать историю как цветение разума, который лежит за пределами земных забот и, преодолевая невежество и индивидуальные предрассудки, трудолюбиво направляет свои усилия на построение некоторой конфигурации человеческих отношений, соответствующей его велениям. Представители австрийской школы отвергли эти две дополняющие друг друга попытки проникнуть в смысл жизни, вернув этому понятию его подлинный характер – трансцендентный по отношению к человеческому познанию. Как они отмечали, естественные пределы человеческого познания настолько разнообразны, что любая попытка истолковать историю, исходя из сознательной человеческой деятельности или намерений человеческого разума, означала бы признание того, что возможно познание смысла всего этого процесса. Это значило бы, что у этого процесса есть какой-то иной смысл, кроме того бесконечного множества смыслов, которыми отдельные люди стремятся наполнить свое существование115.
Иначе говоря, это было бы эквивалентно утверждению о наличии первопричины и ее познаваемости. Однако и это не решило бы проблемы. Если бы первопричина была полностью известна всему человечеству, то не было бы ни истории, ни философии. В то же время если бы она не была полностью известна всему человечеству, то проблема ее познаваемости в итоге смешалась бы с загадкой того, каким образом различные, противоречащие друг другу интерпретации, соединяясь, формируют исторический процесс. Тем не менее это знание не исключало бы возможности индивидуального или коллективного поведения, противоречащего тому, которое было предписано теоретически: такую возможность могла бы исключить лишь успешная тоталитарная организация. Этот аргумент лег в основание критической позиции Хайека и Мизеса (а также Поппера), которые считали тоталитаризм результатом историцизма.
Невозможность основать экономическую науку на сборе и классификации данных об исторических аспектах человеческой деятельности не означает, что история как дисциплина бесполезна для экономической науки и политической философии. В связи с этим можно процитировать замечание Менгера по адресу Шмоллера в «Ошибках историзма», в котором говорится об отношениях между экономической, исторической и этической наукой: «На самом деле совершенно очевидно, что даже самое полное знание жизни народов мира нельзя счесть достаточным основанием для принятия надлежащих экономических мер; иными словами, оно не гарантирует, что действия будут действительно соразмерны намеченным целям. Экономическая сторона жизни народов постоянно ставит новые задачи тем, кто стоит на страже их интересов… задачи эти нельзя исполнить, обратившись к изучению прошлого, их можно решить, исключительно основываясь на знании, которое не ограничивается историческими и статистическими фактами, а учитывает требования современной жизни государства»116.
На этом основании Менгер, не подвергая сомнению значение истории и статистики для понимания явлений жизни людей, бросил вызов мнению, согласно которому нормы практической деятельности можно извлечь из изучения истории и ее предполагаемых законов. Если предметом истории и статистики являются исторические проявления человеческой жизни, то их не следует путать ни с теорией, которая «занимается формами и законами этих проявлений», ни с «практическими социальными науками», которые, в свою очередь, должны заниматься «принципами политической и социальной деятельности, приспособленной к какой-то конкретной цели»117. Таким образом, его атака была направлена против главного тезиса философии истории исторической школы немецких экономистов: против представления о возможности извлечь практические правила поведения из сравнительного изучения истории и сформулированных на этом основании «законов».
С точки зрения Менгера, истоки этой школы связаны не с Гегелем, Фихте или Фридрихом Листом, а с той конкретной группой историков и экономистов, работавших в Тюбингене и Гёттингене в конце XVIII в., которые пытались построить политическую науку, опираясь на «философию» истории, часто смешивая между собой две научных дисциплины и два соответствующих им типа знания118. В отличие от основателей исторической школы права, которые были консерваторами, эти предшественники исторической школы немецких экономистов относились к либеральному направлению («хотя и не к… абстрактно-либеральному») и намеревались использовать свои «превосходные и основательные знания политической истории в политической науке»119.
Мы видим, что историческая школа немецких экономистов возникла в результате смешения истории и политической науки, а также исторического и теоретического знания120; итогом этого стали ошибочные представления о природе и целях социальных наук. Соответственно, объектом критики Менгера было представление о том, что сравнение явлений (т. е. эмпирических фактов), политических систем и экономических систем позволяет получить общее видение этих явлений121. В основном его критика была направлена против попытки перенести метод анатомии и физиологии в сферу гуманитарных наук, подходя к ним как к «естественным организмам»122.
С политической точки зрения та концепция общества и политэкономии, которой придерживалась историческая школа немецких экономистов, приводила к типу политической организации, при которой – как мы уже видели – индивидуальный выбор подчинялся коллективному. Однако Менгер предпочел не созерцать «редкое зрелище исторической школы экономистов с социалистическими склонностями», т. е. не стал концентрироваться на политическом аспекте, а обратил внимание на внутренне присущую этой школе ошибку: на восприятие «народного хозяйства [Volkswirthschaft]… как отдельной единицы, отличающейся от человеческого хозяйства [menschliche Wirthschaft]». Он также сосредоточился на том, что «стремление свести [Zurückführung] явления народного хозяйства [Volkswirthschaft] к единичным явлениям человеческого хозяйства [menschliche Wirthschaft] характеризовалось как „атомизм“». Закладывая основы того, что позже стало характерной особенностью критики коллективистской экономики австрийской школой, Менгер писал, что «феномены «народного хозяйства» [Volkswirthschaft] отнюдь не суть непосредственные жизненные проявления данного народа [Volk] как такового, непосредственные результаты «хозяйствующего народа» [wirthschaftendes Volk], но равнодействующая (Resultans) всех бесчисленных единично-хозяйственных стремлений в народе, а потому мы и не можем теоретически уразуметь их с точки зрения указанной фикции»123.
Итак, фундаментальная ошибка историзма возникла в результате восприятия исторической реальности и социальных институтов как органических единиц натуралистического типа, подчиняющихся законам, которые можно обнаружить методами, характерными для естественно-научно-сравнительного знания, а также на базе представления о том, что из этих законов можно извлечь относящееся к социальным явлениям знание теоретического и практического характера124. Такое представление о людях и их жизни было связано с органицистским политическим мировоззрением, которое рассматривает отдельного человека как представителя рода. В политическом и экономическом отношении это приводит к критике индивидуалистических оснований классической политэкономии (которые Менгер, напротив, защищает). Это также приводит к «общинному» представлению об экономической деятельности, в структуре которой политические и этические аспекты господствуют над индивидуалистическими.
Как и Менгер, Мизес тоже был склонен отождествлять историзм с исторической школой немецких экономистов и катедер-социалистами. Кроме того, он также был склонен рассматривать его как конструкт социальных наук, основанных на вере в то, что единственным методом, подходящим для изучения человеческой жизни, является «исторический». Однако Мизес отделял тех сторонников историзма, кто отрицал возможность существования теоретической науки о человеческой деятельности, от тех, кто не исключал такой возможности, а лишь откладывал ее до того момента, когда станут доступны плоды более широкого исторического исследования125.
С этой точки зрения спор о методах представляет собой в первую очередь поединок между сторонниками исторической социальной науки и приверженцами теоретической социальной науки. Значение этого далеко выходит за пределы дискуссии Менгера с представителями исторической школы немецких экономистов.
Мизес сочувствовал попыткам Виндельбанда, Риккерта и Вебера создать теоретическое основание исторического знания и подчеркнуть его специфику. Однако он также считал, что в их позиции проявилась неспособность «представить себе возможность существования общезначимого знания в сфере человеческой деятельности». Несмотря на то что они выступали против мнения, будто бы единственные истинные науки – это науки, основанные на модели ньютоновской механики, Мизес не мог разделять их претензии на то, что «область социальных наук включает исключительно историю и исторический метод». С точки зрения Мизеса, суть проблемы была связана с влиянием субъективистской экономической теории на теорию человеческой деятельности. Поскольку даже Виндельбанд и Риккерт не учитывали этого влияния, то они оценивали открытия субъективистской экономической теории «в том же духе, что и историческая школа. Таким образом, они остались связанными с историзмом (что не исключает эмпиризма)». Они не поняли, что если ограничить сферу науки о человеческой деятельности историей и ее методом, то это неизбежно ведет к отрицанию возможности построения теоретической системы социальных наук. Следовательно, и этим ученым казалось, что представление об исторических событиях как о нередуцируемых единицах представляет собой «единственный приемлемый метод в области социальных наук»126.
Теоретические предпосылки критики Мизеса в отношении историцизма ясно видны и по тому, как он рассматривает методологию Вебера и различие между социологией и историей127. Как и представители историцизма, Вебер, Виндельбанд и Риккерт подходили к изучению истории с неподходящими для предмета их изучения концептуальными инструментами. Первые обращались в поисках оснований исторического знания к собраниям данных, не сопровождавшимся никакой теорией, в то время как вторые обращались к лишенным общезначимости «идеальным типам». Ни те, ни другие не смогли понять, что трансформация концептуальной структуры теоретических социальных наук, связанная с достижениями «субъективистской экономической теории», создает возможность для построения с помощью аксиоматического метода общезначимой праксеологии, настолько общей, что она распространяется не только на все паттерны действия, с которыми мы встречаемся в реальности, но и на те паттерны, которые соответствуют условиям воображаемых миров и в принципе не соответствуют никакому реальному опыту128.
По сути, Мизес рассматривал историзм как обширную и разнообразную область, лишь часть которой – пусть самую важную – составляла историческая школа. Ведь кроме того историзма, который критиковал Менгер, возникла и другая его форма, которая характеризовалась убеждением, что «единственным подходящим для изучения социальных наук методом является специфическое понимание исторически уникального»129.
Мы упоминаем о критических возражениях, направленных против этого типа историцизма, исключительно потому, что последние работы по теории познания австрийской школы, как представляется, упускают их из виду. Мизес был убежден, что рассматривать понимание (das Verstehen) как инструмент, позволяющий постичь смысл человеческой деятельности, означает воспринимать последнюю как нечто, находящееся за пределами «теоретической науки, чья цель состоит в выработке общезначимых принципов человеческой деятельности». Это приводит к непониманию того, что теория человеческой деятельности «логически предшествует истории» и того, что «не прибегая к аксиомам, которые считаются общезначимыми», невозможно понять ни ту, ни другую. Поскольку метод понимания (Verstehen) не предполагает существования теоретической науки о человеческой деятельности, он представляет собой «специфическое восприятие уникального и иррационального, интуитивное постижение исторически единичного, в противоположность абстрактному мышлению, которое обеспечивается рациональными методами»130.
Ответом Мизеса на предложенную историцистами теорию человеческой деятельности и на Verstehen стала праксеология. Она опиралась на логику и на общезначимые предпосылки человеческой деятельности и рассматривалась как «априорная категория» одного порядка с «принципом причинности». Так наука о человеческой деятельности стала теоретическим основанием социальной науки131.
Позже Мизес вернулся к противопоставлению историцизма и праксеологии, уже проанализированному им в «Grundprobleme der Nationalökonomie», в трактате «Человеческая деятельность». Здесь Мизес подчеркнул жесткое различие между праксеологией, с одной стороны, и историцизмом и позитивизмом («иллюзорной социальной наукой, которая должна была заимствовать логическую структуру и модель ньютоновской механики») – с другой. Он продолжал настаивать на том, что главный тезис историцизма, согласно которому «логическая структура человеческого мышления претерпевает изменения в ходе исторической эволюции», подрывает возможность существования знания и рационального мышления, а с ними, естественно, и теоретической социальной науки132.
Проблемы, связанные с историей и историческим знанием, являются центральной темой «Теории и истории». В этой книге Мизес развил тему эволюции социальных институтов, уже затронутую им в «Человеческой деятельности», и трансформировал праксеологию в основание для критики историцизма, сциентизма и марксизма. Его цель состояла в том, чтобы пересмотреть культурную историю Запада в свете негативного влияния этих научных школ на развитие теоретических социальных наук. В этой работе Мизес также проводит различие между историцизмом и философией истории (что представляет собой отход от позиций Менгера и Хайека).
Мизес также осуждал философию истории – понимаемую и как представление о том, что «Бог или природа или какая-либо иная сверхчеловеческая сущность провиденциально направляет ход событий к определенной цели, отличной от целей, к которым стремится действующий человек», и как источник суждений об истории133 – за то, что она мешала рождению теоретической социальной науки. Неслучайно такая наука появилась в XVII в., когда Смит и Мандевиль поставили под сомнение веру в провидение, управляющее ходом исторических событий, и начали рассматривать историю «с точки зрения целей, к которым стремятся действующие люди, а не с точки зрения планов, предписанных Богом или природой». Однако это не было однозначным процессом. Секуляризация христианской философии спасения привела не только к возникновению теоретических социальных наук, но и к появлению философии истории Гегеля, Конта и Маркса134.
Из этой двусмысленной ситуации и родился историцизм. Мизес считал, что он возник как реакция на «социальную философию рационализма», а также из желания сохранить «существующие институты» или даже возродить уже упраздненные институты: «…в ответ на постулат разума историзм апеллирует к авторитету традиции и к мудрости ушедших веков». Однако его исходная консервативная ориентация оказалась неустойчивой; движение очень быстро приобрело антикапиталистический характер и превратилось в «дополнение к социализму и национализму»135. В отличие от Менгера, который отделял историзм/историцизм от исторической школы права, Мизес считал, что его возникновение связано с реакцией на рационалистические эксцессы английского Просвещения и с критикой американской и французской революций (что было близко и Менгеру, и Хайеку).
Однако больше всего Мизеса занимали не мотивации, лежавшие в основании реакции на Просвещение, а эпистемологическая доктрина историцизма. Эта доктрина проявлялась 1) в вере в то, что, за исключением математики, логики и естественных наук, все остальные типы знания имеют своим источником историю; 2) в убеждении, что «регулярность во взаимной связи и последовательности событий» отсутствует; 3) в отрицании теоретической экономической науки и ее законов136. Таким образом, и в этом случае центральной темой была эпистемология экономической науки. Дискуссия сосредоточилась на намерении исторической школы создать историческую экономическую науку и на ее претензиях на то, что знания и экономическая организация различаются в зависимости от конкретной эпохи137.
Может показаться странным то, что Мизес уделил так много внимания критике теоретически несостоятельной эпистемологии. Но это было вполне оправданным. Ведь Мизесу удалось обнаружить, что отрицание теоретической науки о человеческой деятельности и экономической науки, законы которой носят общезначимый характер и не зависят от специфики конкретной эпохи, является одним из оснований для веры в возможность существования социалистических организаций. Именно поэтому он рассматривал историцизм как один из источников социализма и интервенционизма138. Соответственно, возможность существования социалистической экономики связывалась с доказательством историчности рыночной экономики и той теории человеческой деятельности, которая лежит в ее основе. Если бы удалось доказать, что теория субъективной ценности представляет собой всего-навсего одно из исторических воплощений экономической науки, то эта теория утратила бы свой общезначимый характер, открыв путь для других типов экономической организации.
Мизес вернулся к связи между историцизмом и исторической школой немецких экономистов в «The Historical Setting of the Austrian School of Economics». В этой брошюре он высказал идею о том, что эта связь возникла в результате восприятия экономистов классической школы и Милля как сторонников учения о том, что источником экономической теории является практический опыт. После того как эта интерпретация трансформировалась в отрицание общезначимости экономических теорем139, и возникли условия для «спора о методах». Рассматривая мизесовскую интерпретацию «спора о методах», можно отметить, что его утверждение о том, что «Менгер находился под слишком сильным влиянием эмпиризма Джона Стюарта Милля, чтобы довести собственные взгляды до их логического завершения»140, является ярким свидетельством непонимания им эпистемологии Менгера и его стремления дистанцироваться от нее141.
Другой интересный момент связан с осознанием политических следствий идеи исторической и культурной относительности экономических и культурных институтов. Социальную философию исторической школы немецких экономистов действительно ожидало превращение в своего рода «государственный социализм», характеризовавшийся открытой враждебностью к рыночной экономике и ее политическим последствиям. Влияние этой философии на будущее Германии заставило Мизеса написать, что суть немецкой экономической науки воплощена в процессе, начавшемся «шмоллеровским обожествлением курфюрстов и королей из династии Гогенцоллернов и завершившемся канонизацией Адольфа Гитлера Зомбартом»142.
Критика Мизеса была направлена прежде всего на эпистемологический аспект историцизма. В контексте истории идей его позиция относительно происхождения политических результатов историзма не кажется стопроцентно убедительной, поскольку историзм не носил исключительно социалистического и националистического характера143. Однако то, что он ограничивает область своего анализа экономической методологией, привлекло внимание к значению теории субъективной ценности для методологической дискуссии. В эпоху Мизеса в этой дискуссии участвовали не только представители австрийской школы и исторической школы немецких экономистов, но и Виндельбанд, Риккерт, Дильтей и Вебер.
Итак, можно сделать вывод, что Мизеса интересовали последствия влияния экономической науки на другие теоретические социальные науки144. Бесспорно, его картина дискуссии была односторонней. При этом его внимание было сосредоточено на эпистемологических и гносеологических аспектах историцизма в связи с их влиянием на историческое развитие. С этой точки зрения невозможно отрицать, что его предупреждение о политических опасностях, таящихся в предложенной историцистами концепции истории, продемонстрировало отсутствие элементов, заслуживающих размышления.
Однако прежде всего цель Мизеса состояла в том, чтобы пересмотреть социальные науки в свете праксеологии, которую он надеялся использовать в качестве основания и для каталлактики (учения об обмене), и для либерализма. Именно этот план заставил его, как и Хайека, сконцентрироваться на тех научных школах, которые имели наибольшее влияние на политический процесс. На кону стояло «возрождение» либеральной политической философии. Это было главной целью и Мизеса, и Хайека; оба стремились освободить либеральную политическую философию от оков ментальности, тем или иным способом связанной с историцизмом и позитивизмом.
Первым систематическим обоснованием хайековской методологии социальных наук можно считать работу «Сциентизм и изучение общества»; кроме того, в ней представлен свежий взгляд на критику Менгером историзма и «прагматизма». Соединив историческую часть с критической оценкой направления, избранного социальными науками, Хайек привлек внимание к тому, что эти науки несут часть ответственности за поощрение распространения тоталитарной идеологии.
Тезис Хайека состоял в том, что историцизм (куда входит и исторический материализм) представляет собой не противоположность «подхода к социальным явлениям по образцу естественных наук», а форму сциентизма. Хайек хорошо осознавал, что термин «историцизм» имеет два значения. Историцизм в первом, более старом значении, «справедливо противопоставляя специфические задачи историка и задачи естествоиспытателя, отрицал возможность истории как теоретической науки». Историцизм во втором, более позднем значении, «наоборот, утверждает, что история – это единственная дорога, ведущая к созданию теоретической науки о социальных явлениях». Как и Менгер, Хайек отделял историческую школу немецких экономистов от исторической школы права. Он критически относился к новой концепции развития последней, предложенной Майнеке в книге «Возникновение историзма» (Menecke «Die Entstehung des Historismus»), и упрекал его за внесение путаницы в этот вопрос посредством обозначения исторической школы права термином историзм, который Менгер употреблял применительно к концепции истории у Гервинуса, Рошера и Шмоллера145.
Таким образом, Хайек понимал «историцизм» так же как и Менгер. Это отличается от позиции Майнеке, который понимает под историзмом также историческую школу права. В отличие от него Менгер и Хайек расценивали историческую школу права как течение, чьи идеи были близки их собственным взглядам, и считали, что его нельзя отождествлять с исторической школой немецких экономистов146.
Тем не менее попытки Хайека найти более точную формулировку не покончили с неопределенностью. Напротив, сумятицу усугубила еще и неверная реакция на «Нищету историцизма» Поппера, не учитывавшая связи позиции Поппера с работами Менгера и Хайека. Несмотря на это, Хайек не отказался от попыток внести ясность в терминологический спор. В статье «Конт и Гегель» он вновь заявил о необходимости отделять «исторический метод» Конта и Гегеля от «подхода великой исторической школы Нибура и Ранке». Столкнувшись с терминологической путаницей в этих вопросах, он почувствовал необходимость внести ясность: «…я провожу четкую границу между „исторической школой“ начала XIX в., а также большинством более поздних профессиональных историков, и историцизмом Маркса, Шмоллера, Зомбарта. Как раз последние были убеждены, что, раскрывая законы развития, обретают единственный ключ к подлинно историческому пониманию, и с совершенно непозволительной самонадеянностью заявляли, что подход прежних авторов (особенно в XVIII в.) был „неисторическим“»147.
Итак, и для Хайека исторический метод «старой исторической школы» тоже был чем-то отличным от историцизма148. Отсюда необходимость избегать смешивания исторической школы права с историзмом/историцизмом, особенно в связи с тем, что в попытках историзма обнаружить законы исторического развития проявлялась позитивистская ментальность, чуждая исторической школе права. И для Менгера, и для Хайека историческая школа права была «реакцией на определенную генерализацию и „прагматическую“ тенденцию, свойственную некоторым воззрениям, распространившимся в XVIII в., особенно во Франции». В противовес «прагматической» интерпретации, «считающей социальные институты результатом сознательного замысла», это фактически означало «обращение к „композитивной“ теории, основанной на „единичном, или уникальном“ (individuell) характере всех исторических явлений, которые могут быть поняты только генетически, т. е. как соединенный результат многих сил, действовавших на протяжении длительных отрезков времени». Задача «композитивного метода» состояла в том, чтобы объяснить, каким образом «такие институты возникают как непреднамеренный результат разрозненных действий множества людей». Хайек был согласен с Менгером относительно того, что в числе основоположников такого подхода одним из самых заметных был Бёрк, в том числе он отводил «почетное место» среди них Адаму Смиту149.
К сожалению, предложенная ими трактовка социальных институтов не встретила мгновенного одобрения. Более того, отсутствие у этой реакции на «прагматизм» философской формулировки принесло ей незаслуженную репутацию «антитеоретического уклона», а это в свою очередь создало впечатление, «что различие между методами естественных и методами социальных наук выступает как различие между теорией и историей». Из-за этого возникла «убежденность, что поиском общих правил следует заниматься исключительно при изучении природных явлений, а изучением общественной жизни должен управлять исторический метод», которая и «стала тем фундаментом, на котором позже вырос историцизм». Подчеркнув позитивистский характер историцизма, Хайек переопределил историцизм как эмпирическое изучение истории в качестве источника, «из которого возьмет начало новая наука об обществе, наука, которая будет одновременно и исторической, и теоретической, включающей все знания об обществе, на обретение которых мы только можем надеяться»150.
В «Конституции свободы» Хайек вновь указал на отличие историзма от «великих исторических школ», а также определил историзм как «школу, которая претендовала на то, что она может выявить необходимые законы исторического развития и извлечь из них знание о том, какие институты нужны в сложившейся ситуации». Попытка историзма опередить свое время, воспользовавшись этим знанием для того, чтобы «преобразовать институты таким образом, чтобы они соответствовали нашему времени», привела его, как и правовой позитивизм, «к отрицанию всех тех правил, которые невозможно рационально обосновать, а также таких правил, которые не были специально разработаны для достижения конкретной цели»151. Однако создание социальной системы, основанной на ложных предпосылках, с неизбежностью приводило к такому множеству нежелательных последствий, что эта система была вынуждена использовать для самосохранения меры, направленные на ограничение личных свобод.
Итак, отправным пунктом была критика введенного историцистами различения теоретической истории и исторической теории, а также непоследовательности, проявившейся в их утверждении о наличии неизбежной корреляции между объектами изучения и методами, которые требуются для познания этих объектов. Хайек, подобно Менгеру, полагал, что «для понимания всякого конкретного явления, будь оно природным или общественным, одинаково необходимы и исторические, и теоретические знания»152. Соответственно, различие этих типов знания связано с различием в целях исследования. Кроме того, «объектом научного исследования никогда не является совокупность всех явлений, наблюдаемых в данном месте и в данное время, это всегда лишь отдельные избирательные аспекты; при этом в зависимости от вопроса одна и та же пространственно-временная ситуация может включать любое количество различных объектов изучения. На деле человеческий мозг не в состоянии охватить „целостность“ – т. е. все разнообразие аспектов реальной ситуации»153.
В ранних методологических работах Хайека теоретическая реконструкция играла цетральную роль в объяснении явлений. В силу этого он полагал, что «те уникальные целостности, которые изучает историк, даны ему не как отдельные „индивидуальные“ явления, как естественные единицы, особенности которых он может установить путем наблюдения, а как конструкции», построенные на основании системы соотношений, смоделированной для того, чтобы связать элементы системы. Однако если задача теоретических социальных наук состоит в исследовании „целостностей“, с которыми имеет дело история, то, в свою очередь, задача историка предполагает наличие теории и тем самым представляет собой «приложение общих понятий к объяснению частных явлений»154. Соответственно, историк обязан не допустить, чтобы конструирование целостностей превращалось в средство, обслуживающее исследовательские интересы и цели конкретного исследователя, и не более того.
Все это становится возможным потому, что различия между отдельными людьми не мешают использованию «привычных для нас мыслительных категорий» для объяснения социальных явлений. Разумеется, это не более чем предположение, и про него мало что можно сказать, кроме того, что оно обычно срабатывает. Тем не менее оно обеспечивает предпосылки, создающие условия для правильного понимания намерений и поступков других людей и создает возможность для существования исторического знания. Итак, подобно Канту, Хайек верил в существование «универсальных категорий мышления», позволяющих объяснить наблюдения посредством их анализа в соответствии с этими категориями155.
Эти эпистемологические соображения необходимы для критики историцистского тезиса о том, что наблюдение позволяет открыть «„законы“ развития таких целостностей». Историцизм пошел по неверному пути, когда попытался «отыскать общие законы там, где их в принципе быть не может, а именно – в череде уникальных и единичных исторических явлений». Таким образом, близость историцизма и позитивизма основана на общей для них вере в возможность создать теорию или философскую систему на эмпирическом основании. Попав под влияние эмпирицистского предрассудка относительно природы объектов в социальных мирах, историцизм пришел к ложному выводу о том, что «человеческая история, представляющая результат взаимодействия бессчетного множества человеческих умов, должна тем не менее подчиняться простым законам, доступным человеческому уму»156.
Этот вывод нельзя признать сколь-нибудь значительным теоретическим достижением. Однако при этом он привел к серьезнейшим культурным и политическим последствиям, анализу которых Хайек посвятил «Дорогу к рабству» и политические разделы «Контрреволюции науки». «Философии истории» Гегеля, Конта, Маркса, Зомбарта и Шпенглера, выдававшие себя за «достижения в области общественных наук», «сумели оказать глубокое влияние на эволюцию общества». К наиболее популярным идеям относилась, во-первых, вера в переменчивый характер человеческого ума, из чего делался вывод, что «проявления человеческого ума в отрыве от их исторического фона непостижимы для нас»; во-вторых, вера в способность «распознавать законы, согласно которым изменяется человеческий разум»; в-третьих, вера в то, что без знания этих законов понять какое-либо конкретное проявление человеческого разума невозможно157.
Соответственно «историцизм, в силу своего отказа признавать общезначимую композитивную теорию, неспособности увидеть, каким образом различные сочетания одних и тех же элементов могут создавать различные целостности, и неспособности (по тем же причинам) понять, что возможно существование целостностей, не созданных человеческим разумом намеренно, был обречен на то, чтобы искать причину изменений в социальных структурах в изменениях самого человеческого разума»158.
Итак, философские труды раннего Хайека характеризуются подчеркнутым вниманием к фактору неизменности человеческого ума. Позже, в произведениях, вышедших после «Sensory Order», место, уделяемое им этим вопросам, сократилось в силу роста его интереса к эволюционизму. Как это повлияло на его трактовку историцизма, можно наблюдать на примере описания рождения эволюционистской традиции в «Праве, законодательстве и свободе». В этой книге гораздо больше отсылок к исторической школе права и, в частности, к Савиньи; кроме того, Хайек исходит из того, что «„исторические школы“ языкознания и права» представляют собой важный элемент развития эволюционистской традиции. Хайек вновь обращается к историографическому тезису менгеровских «Исследований» и высоко оценивает тот факт, что Менгер привлек внимание специалистов по социальным наукам к «проблеме стихийного формирования институтов и ее генетическому характеру». Он отделял эволюционизм такого рода от так называемых законов глобального развития, которыми характеризуются «абсолютно несхожие историцистские концепции Конта, Гегеля и Маркса и их холистический подход»159.
Таким образом, Хайек кратко изложил концепцию истории как непреднамеренного результата взаимодействия индивидуальных целей, возникающего по мере того, как люди пытаются решить личные проблемы в условиях ограниченности знания и ограниченности человеческого ума. В отдельных аспектах эта концепция похожа на представления тех ученых, о которых идет речь в «Историзме» Майнеке160, и при ближайшем рассмотрении напрашивается вывод о том, что эти две традиции, возможно, уместнее воспринимать не по отдельности, а как одну и ту же идеальную традицию. Однако термин, использующийся у Майнеке, уже приобрел иное значение во время дискуссии, в ходе которой была установлена связь между эпистемологическими проблемами социальных наук и теми вехами в развитии экономической науки, которые были обречены на невнимание большинства исследователей, обращавшихся к этой теме. Это отмечал и Мизес. Под влиянием этих идей философия социальных наук австрийской школы стала развиваться в направлении, которое уводило ее в сторону от возможного результата того, что ее попытка привлечь внимание к открытиям экономической науки, касавшимся человеческой деятельности, потерпела поражение.
Таким образом, описание историцизма, содержащееся в двух основных главах «Контрреволюции науки», является наиболее аналитическим из его описаний, предложенных Хайеком. В его более поздних работах, прежде всего в «Пагубной самонадеянности», этот термин не упоминается, однако в них можно найти массу отсылок к этой проблеме, а также дополнительные разъяснения и комментарии, которые, впрочем, мало что меняют в первоначальном описании. Важно отметить ту историческую и концептуальную форму, в рамках которой была выработана эволюционистская теория истории и социальных институтов (включая язык, традиции, право, разум и мораль), а также перечень мыслителей, которым эволюционизм Хайека более всего обязан: Мандевиль, Юм, Смит, Бёрк, Савиньи и Менгер.
В этой работе, также как и в «Исследованиях по философии, политике и экономике» («Studies in Philosophy, Politics and Economics») и «Новых Исследованиях по философии, политике, экономике и истории идей» («New Studies in Philosophy, Politics Economics and the History o Ideas»), концепция Хайека, как можно судить по встречающимся в них комментариям, не претерпела изменений. Не изменилась и его оценка этого явления; он по-прежнему в основном рассматривал историцизм как нечто, близкое позитивизму. У такой точки зрения имеются значительные исторические и теоретические достоинства, однако с ней связано более или менее полное пренебрежение герменевтическим компонентом историзма и вопросами его эволюции, которыми успешно занимался Ганс Альберт. В «Трактате о критическом разуме» (Hans Albert «Traktat über kritische Vernunft») он назвал герменевтический тип историзма новой формой немецкой идеологии и даже «попыткой распространить модель анализа текста на реальность в целом и возвести спекулятивный стиль теологии в ранг философского идеала». Ввиду того, что Альберт критиковал историзм методологического и позитивистского типа, опираясь на австрийскую и попперианскую традицию, а также ввиду того, что он включил в рассмотрение и герменевтический тип историзма, понимаемый как использование концептуальных инструментов в традиции Гегеля и Хайдеггера с целью преобразовать научное знание в «служанку теологии»161, его критический рационализм стал завершающей фазой развития того, что можно назвать природой австрийской критики историцизма. С теоретической точки зрения это было важным достижением, особенно в то время, когда рецепция герменевтики среди американских учеников Мизеса сочеталась с модой на психологизм, под влиянием которого проблема специфики вклада представителей австрийской школы в теоретические социальные науки, казалось, отошла далеко на второй план162.
§ 4. Критика сциентизма и конструктивистского рационализма
Противостояние представителей австрийской школы идее распространить методологию и исследовательские цели естественных наук на социальные науки началось с критики Менгером использования в социальных науках метода индукции. Считалось, что именно это необоснованное расширение методологии стало главной причиной недоверия к социальным наукам – проблемы, которая стала для них чрезвычайно серьезной. Дело в том, что использование научной методологии теснейшим образом связано с основным симптомом этой проблемы, иначе говоря, с широко распространенными мифами коллективизма и планирования (в смысле начальной стадии тоталитаризма). В отличие от большинства критиков современности, Менгер, Мизес и Хайек не ставили под сомнение ценность исследований современной науки. Их внимание было направлено на ее мифологизацию и на использование науки в качестве технического средства.
В «Исследовании» критические замечания Менгера в отношении использования методов эмпирического вывода в теоретических социальных науках были связаны с его неприязнью к индуктивному методу, особенно к его компаративистскому варианту. Это был не столько вопрос о существовании двух специфических типов знания, сколько вопрос о двух различных способах его получения, которые, как предполагалось, изменялись в зависимости от конкретных целей типов знания. Как мы уже видели, Менгер отрицал, что можно вывести практические нормы поведения и получить точное знание о социальных явлениях, начав просто со сбора индуктивно полученных наблюдений и их сравнительного обобщения. Итак, в «Исследованиях» Менгер, безусловно, указывал на связь историцизма с «прагматическим рационализмом».
Ту же самую концептуальную схему можно обнаружить у Хайека, но не у Мизеса. Из-за того, что Мизес плохо понял «Исследования», его критика историцизма и позитивизма имела иное происхождение и была основана на иных рассуждениях. Однако в том, что касается опасности политического общества, построенного с использованием методов, свойственных естественным наукам, его позиция мало отличалась от позиции Хайека.
Итак, господствовавшей тенденцией Мизесу и Хайеку казалась склонность социальных наук ориентироваться на теоретический, методологический и философский инструментарий естественных наук. Мизес и Хайек критиковали эту склонность (считая, что она ведет к коллективистской и тоталитарной ментальности) настолько последовательно и бескомпромиссно, что эта критика превратилась в важную особенность их мировоззрения.
Соответственно, было бы неправильно переходить к анализу специфически политических аспектов их идей, не рассмотрев предварительно той теории познания, на которой они были основаны. Ведь такой подход связан с риском превращения политической философии в политическую идеологию. Иными словами, политическая теория представителей австрийской школы возникла не из общего желания улучшить политическую ситуацию или устранить так называемую «социальную несправедливость», а из четкого осознания ограниченности человеческого знания.
Однако их исследование проблемы наилучшего политического порядка было неявно связано с критическим отношением к понятию общего блага. Тем самым предметом их исследований была не только ограниченная способность человека к распознаванию «блага» и его попытки достичь его, но и само понятие «блага», которое было подробно и глубоко критически проанализировано в рамках теории субъективной ценности. Иными словами, подобно тому как в экономической науке было развенчано понятие ценности в трактовке классической школы, в политологии уязвима для критики концепция «общего блага». В связи с этим концепция политического порядка, основанного на так называемом «общем благе», представляется несостоятельной. В силу этого, как только заходит речь об этой главной проблеме политической философии, обнаруживается значимость для этой области теории субъективной ценности.
Итак, с точки зрения австрийской школы политическую историю последних двух столетий можно рассматривать как безоговорочный успех той многоликой ментальности, которая считает своим злейшим врагом либерализм и полагает, что гносеологический аппарат, позаимствованный у естественных наук и математики, является единственным способом решить те не поддающиеся решению проблемы социальных наук, которые исследователи не смогли распутать за предшествовавшие две тысячи лет.
Неприязнь Хайека к идее распространения метода естественных наук на социальные науки была заметна уже в статье «Характер и история проблемы» («The Nature and History of the Problem»), вводной статье к сборнику «Коллективистское экономическое планирование» («Collectivist Economic Planning»). Там его целью было «показать, как получилось, что в эпоху великих триумфов эмпиризма в естественных науках была сделана попытка навязать те же эмпирические методы общественным наукам, которая неминуемо должна была привести к катастрофе»163. Несмотря на то что в этом тексте уже прямо говорилось о роли Нейрата и его исследований экономического планирования, в нем лишь вскользь упоминалось о связи, существующей между сциентизмом и коллективизмом, которой было суждено занять центральное место в размышлениях Хайека на эту тему. Уже в 1937 г. в статье «Экономическая теория и знание» («Economics and Knowledge»), где он разработал органическую теорию познания социальных фактов, Хайек смог выступить против того, что он сначала называл сциентизмом, а позже – конструктивистским рационализмом164.
Противодействие сциентизму неизменно было связано с двумя фундаментальными пунктами, вокруг которых развивалась эта имевшая серьезные политические последствия дискуссия. Первый пункт носил теоретический характер и был связан с критической оценкой индуктивизма, который рассматривался как неправильный метод исследования и как результат смешения данных социального мира и эмпирических данных. Второй относился к истории идей и предполагал доказательство разрушительного воздействия моды на сциентизм и конструктивистский рационализм на политическую философию и развитие социальных наук. В обеих случаях критика была основана на том, что ложные предпосылки, относящиеся к природе социальных институтов, не могут служить источником, из которого можно извлечь надежные ориентиры для политического действия. Однако первый пункт прежде всего подчеркивает то, что Хайек использовал концептуальный инструментарий, заимствованный у субъективистской экономической теории.
Огромный энтузиазм по поводу теории планирования в 1930-е годы и та вера, которую она внушала, были основаны на ложном мнении о том, что наиболее надежным способом решения социальных проблем было применение в социальных науках метода естественных наук165.
Изложив свои замечания относительно гносеологических оснований и политико-экономических последствий смешения понятия «данных», существующего в эмпирических науках, и того представления о «данных», которое преобладало в социальных науках, в работах «Экономическая теория и знание», «Сциентизм и изучение общества» и «Контрреволюция науки» Хайек перешел к анализу самого сциентизма, который он описывает как «рабское подражание языку и методам Науки»166.
Уже с самого начала Хайек отметил, что различие двух типов науки было связано с такими фигурами, как Бэкон («классический пример „демагога от науки“») и Конт, а также с «физикалистами» (Нейратом и «Венским кружком»). (Позже, сославшись на критику индуктивизма Поппером, он повторил это еще более четко в предисловии к сборнику, составленному из этих работ.) Он писал: «Об исключительных достоинствах специальных методов, используемых естествознанием, заявляют по большей части те, чье право говорить от имени ученых совсем не бесспорно». Однако несмотря на эти теоретические заявления и на ту очарованность, которую успехи физики вызвали у исследователей социальных наук (побуждая их не столько следовать ее духу, сколько подражать ее моделям и языку), эти идеи не привели к реальному прогрессу в сфере социальных наук167. Таким образом, объектом критики был некорректный метод исследования, называемый индуктивизмом, а также тот вред, который его сторонники с их пропагандой «инженерной ментальности» нанесли социальным наукам.
Можно сделать вывод о том, что главной целью Хайека было показать, что фундаментальная ошибка социализма состояла в «антропоморфном» подходе к обществу168.
В отличие от представлений «индуктивистской» и «физикалистской» науки, он сформулировал главную задачу науки как пересмотр опыта людей во внешнем мире в свете того, что «люди воспринимают мир и друг друга через ощущения и представления, организованные в ментальную структуру, общую для них всех». Соответственно, задача теоретических социальных наук формулировалась как изучение идей (о внешнем мире, о других людях и о самом себе), определяющих человеческую деятельность. Такие науки не должны ставить себе цель установления истинной, или объективной, связи между «событиями» и людьми; вместо этого они должны исследовать то, каким образом представления людей о «фактах» и «данных» влияют на формирование у них конкретных точек зрения на мир и побуждают их предпринять те или иные действия. Если предметом указанных наук являются человеческие действия, то их целью должно быть объяснение «непреднамеренных или непредусмотренных результатов» таких действий169. Итак, внимание следует уделять не поиску истинных и объективных естественных законов, а тому, каким образом способ их формирования влияет на человеческую деятельность170.
Итак, тезис Хайека, относящийся к экономической науке, можно распространить и на теоретические социальные науки; согласно Хайеку, «на протяжении последних ста лет каждое серьезное открытие в экономической теории было шагом вперед в последовательном приложении субъективизма». Если это так, то их задача состоит в постижении того смысла, который индивиды вкладывают в свои действия171.
Сторонники сциентизма стремились создать «новую объективную науку об обществе», в которой не было бы места соображениям, связанным с субъективной природой знания. В этом состоял дух «бихевиоризма» Джона Уотсона и «физикализма» Нейрата, а их отправным пунктом была ложная вера в то, что все люди одинаково реагируют на одинаковые стимулы и испытывают одинаковые чувства по отношению к одинаковым объектам172. Именно здесь кроется причина политического банкротства сциентизма. Построение общества на ложных теоретических предпосылках не только не решило бы тех проблем, которые не в состоянии решить социальная наука или рыночная экономика: это привело бы к катастрофе.
Таким образом, сциентизм, так же как и конструктивизм, присущий этим научным школам, принял за «факты то, что на самом деле представляет собой не более чем пред-теории, модели, созданные обыденным разумом, чтобы объяснить связь между некоторыми наблюдаемыми нами отдельными феноменами». Ошибка в том, что «социальные целостности» рассматриваются как «естественные единицы, а не как конструкции, созданные человеческим разумом»173. В этом контексте историцизм также представляет собой «результат сциентистского подхода»174.
В сфере политики сциентизм, в полном соответствии с теорией познания, лежащей в его основании, рассматривал социальные институты «прагматически», т. е. как результат сознательных человеческих действий, направленных на достижение соответствующих целей. Его «конструктивистский контрактуализм» не ограничивался рассмотрением социальных институтов как результата человеческого планирования, в него входило также представление о том, что эти институты должны «строиться» согласно методам и целям его собственной концепции естественных наук. В силу этого совершенно естественно ощущалась необходимость защитить это планирование от субъективности индивидов; однако не менее необходимым считалось то, чтобы все элементы поведения были «рациональными» и направленными к намеченной цели. Это, в свою очередь, приводило к возрастающему стремлению контролировать и направлять социальные процессы. Хайек сделал несколько метких наблюдений в связи с тем, что он называл «одной из наиболее характерных особенностей нашего поколения», непочтительно назвав ее «ни на чем не основанным суеверием», которое можно описать примерно так: «убежденность, что сознательно управляемые процессы непременно обладают превосходством над процессами стихийными». Пафос утверждений Хайека сводился к тому, что установки такого рода приведут к требованию установления контроля над всем обществом со стороны отдельного ума, а затем – к «сознательному контролю за развитием человеческого разума»175.
Здесь мы имеем дело с «суперрационализмом», чьей наиболее характерной чертой является убеждение, что человеческий разум уже достиг стадии развития, которой достаточно для построения совершенного общества. В этом обществе не будет места для индивидуальной субъективности, поскольку все приобретет форму объективных соотношений. Реальные компоненты общества трансформируются из целей в средства и будут оцениваться с точки зрения их вклада в достижение общественных целей. Тем самым претензия на «сознательное управление всеми силами общества» в итоге тождественна коллективизму, в качестве «научного» фундамента которого и выступает сциентизм. Иначе говоря, методологический коллективизм является интеллектуальным источником политического коллективизма176.
Таким образом, в основании критики сциентизма и тезиса о коллективистском планировании лежит ряд возражений гносеологического характера. В книге «Контрреволюция науки» Хайек развил эти темы в историческом аспекте, проанализировав возникновение и развитие сциентистской ментальности от Высшей политехнической школы, Сен-Симона и Конта, и назвал идеи социальной физики Сен-Симона, включая идею создания новой Энциклопедии для унификации знания и идею необходимости «научного планирования жизни в целом», источником позитивизма и современного социализма177.
В дальнейшем хайековский анализ сциентизма был связан с четырьмя главными темами: 1) с поиском философских источников сциентистской ментальности; 2) с критикой представления о том, что рационалистический сциентизм является отличительной чертой европейской философской и научной мысли; 3) с признанием пагубности воздействия конструктивистско-рационалистической традиции на систему ценностей и моральные доктрины Запада; 4) с доказательством ошибочности индуктивного метода.
Первый этап этой интерпретации истории социальных наук состоит в различении двух направлений внутри традиции индивидуализма; этому посвящена статья «Индивидуализм истинный и ложный», вступление к сборнику «Индивидуализм и экономический порядок». Дело в том, что на самом деле эти направления представляют собой две разные философские и политические традиции. Если в «Сциентизме и изучении общества» Хайек посвятил все свое внимание сциентизму (в смысле позитивизма), то в статье об индивидуализме он расширил предмет исследования, включив туда сциентистско-рационалистическую ментальность, возникновение которой он возводит к Декарту178. Тем самым было введено различение между двумя основными традициями западной политической мысли. Первая – традиция истинного индивидуализма – берет свое начало от Локка, а также (прежде всего) от Мандевиля и Юма; к ней относятся также Такер, Фергюсон, Смит, Бёрк, Токвиль и лорд Актон. Ее можно охарактеризовать как английскую традицию; она ассоциируется с политическим индивидуализмом. Вторая традиция – ложного индивидуализма – включает Декарта, энциклопедистов, Руссо, физиократов и Бентама; ее можно назвать французской, или континентальной традицией; она имеет социалистические и коллективистские коннотации179.
Согласно Хайеку, истинный индивидуализм – это в первую очередь теория общества, «попытка понять силы, определяющие общественную жизнь человека, и только во вторую – ряд политических максим, выведенных из подобного представления об обществе». Он выразил мнение, что, несмотря на популярность, представление о том, что «индивидуализм постулирует существование обособленных и самодостаточных индивидов вместо того, чтобы начинать с людей, чья природа и характер целиком обусловлены их бытием в обществе», является ошибочным180.
В свою очередь, ложный индивидуализм, или «рационалистический индивидуализм», картезианской традиции черпал вдохновение в убеждении, что социальные институты представляют собой результат сознательного человеческого планирования, т. е. в контрактуализме. Таким образом, он находится у истоков ложного представления о социальных явлениях, сдерживавшего развитие социальных наук – «веры в неумолимые законы исторического развития и современного фатализма»181. Противопоставление «истинного» и «ложного» индивидуализма связано с фундаментальным вопросом о природе социальных институтов. Ведь именно контрактуализм «ложного индивидуализма»182 стоит за тезисом, что целью социальных наук должно быть определение того, в чем состоит строго рациональное человеческое поведение, а также за верой в то, что все моральные нормы следует подвергать индивидуальной рациональной оценке.
Сформулировав эти теоретические и исторические предпосылки, которые можно воспринимать и анализировать как следствие переоценки возможностей разума, в главе «Типы рационализма» Хайек продолжил развивать тезис о двух направлениях в западной политической философии, выступив в защиту «антирационалистической» традиции, т. е. «истинного» индивидуализма. Он противопоставляет рационализм, не признающий существования пределов власти разума, такому типу рационализма, который считает, что человеческий ум, так же как и любой результат человеческой деятельности, имеет естественные ограничения. Таким образом, он выделил традицию конструктивистского рационализма с ее верой в то, что «все полезные для общества институты прошлого и будущего были и должны быть результатом сознательного усилия, направленного на те конкретные цели, для которых эти институты предназначены», и назвал ее колыбелью «современного социализма, планирования и тоталитаризма»183.
Чтобы окончательно избавиться от двусмысленности термина «рационализм», в главе «Ошибки конструктивизма» Хайек использовал термин «конструктивизм» для обозначения распространенной позиции, которая сводится к утверждению, что «раз человек самостоятельно создал институты общества и цивилизации, то он способен сознательно изменять их в зависимости от своих стремлений и желаний»184.
Итак, мы имеем не конкуренцию двух направлений в рамках одной и той же традиции. Напротив, налицо противостояние двух традиций мышления, которым соответствуют противоположные представления о философии социальных наук.
Хайек не согласен с теми, кто считает, что прогресс науки может поставить цивилизацию под угрозу. С его точки зрения, опасность представляет не научный прогресс, а неоправданные претензии на обладание знанием, которого на самом деле нет. Отправным пунктом для него стало убеждение в том, что задачей науки является привлечение внимания к тому обстоятельству, что выбор какой-либо ценности всегда означает необходимость пожертвовать какой-то другой ценностью. Его критика направлена не на утверждение Юма, согласно которому «мы не можем сделать вывод относительно ценности, опираясь исключительно на понимание причинно-следственных связей между фактами», а на искажение этой мысли, которое происходит, когда ее превращают в идею о том, «что наука не имеет ничего общего с ценностями», и на политические следствия, вытекающие из этого искажения. Такой способ мышления, с точки зрения Хайека, связан с убеждением, что для существования социального порядка требуются общие цели, а также с представлением, что презумпция свободы науки от ценностей позволяет прийти к выводу о том, что проблемы ценности не имеют рационального решения185.
Беспорядок, возникший в результате распространения позитивистской «парадигмы» на область социальных наук, должен быть устранен за счет восстановления модели социальной науки, намеченной в произведениях представителей английской традиции индивидуализма XVII в., а также в работах Менгера. Здесь критические замечания Хайека выходят за пределы конструктивистской ментальности и ее культурных, социальных и политических последствий. Описывая происхождение социальных институтов, Менгер утверждал, что все основные сферы социальной жизни возникают одновременно и ни одна из них не является главенствующей по отношению к другим. Таким образом, попытка конструктивистского рационализма организовать сферы социальной жизни согласно предписаниям позитивистской науки аналогична попытке организовать их согласно предписаниям религии, морали или экономической науки. Вместо того чтобы обращаться к иерархической организации различных сфер для достижения какой-либо цели, что привело бы к приписыванию какой-то одной из этих сфер главенствующей позиции, соответствующей основной функции, следует сосредоточиться на всем комплексе социальных наук с точки зрения их взаимного вклада в формирование стихийного порядка. Из этого контекста вытекает новая концепция порядка, философии социальных наук и роли политической философии.
По сравнению с разнообразием тем и аргументов Хайека круг вопросов, занимавших Мизеса, при всей их важности, гораздо более узок. Это верно даже с учетом того, что Мизес был первым, кто понял, что перед лицом объединенной атаки позитивизма, историцизма и коллективизма либеральные принципы невозможно защитить или переформулировать, используя теоретический инструментарий философии социальных наук классического либерализма.
Мизес рассматривал позитивизм как движение, которое с середины XIX в. оказывало значительное влияние на культурные тенденции, политическое и социальное развитие. Однако это воздействие не было благотворным, поскольку с ним связан один из культурных источников коллективизма и тоталитаризма. Анализ, проделанный Мизесом, отличается от интерпретации Хайека. В отличие от Хайека, Мизес не занимался переосмыслением истории социальных наук в современную эпоху; вместо этого он изучал то воздействие, которое миф о том, что наука способна решить проблемы человечества, оказал на ряд современных культурных движений. Для того, что Хайек называл «сциентизмом» и конструктивистским рационализмом, Мизес использовал термин «позитивизм», приписывая ему то же самое негативное влияние; однако его переход от критики к указанию альтернативного пути представляется менее убедительным, чем у Хайека. До некоторой степени это объясняется, как отмечал Хайек, неспособностью Мизеса порвать узы, связывавшие его с утилитаристским рационализмом, который в конечном счете является частью того комплекса современных идеологий, которые противостоят эволюционизму.
Соответственно, предпосылки, лежащие в основании эволюционизма «Теории и истории» (книги, которая носит подзаголовок «Интерпретация социально-экономической эволюции»), представляются слабыми и устаревшими как с эпистемологической точки зрения, так и в контексте историографической реконструкции. Сильной стороной Мизесовой критики ментальности, созданной позитивизмом, остается демонстрация того, в какой степени крах этой ментальности был обусловлен отказом учитывать открытия праксеологии.
В «Теории и истории» под позитивизмом понимается движение, которое утверждает, что «экспериментальные методы естественных наук являются единственно подходящими методами для исследования любого рода. Только они научны, а традиционные методы наук о человеческой деятельности являются метафизическими». Позитивизм заявляет, что задача науки состоит в описании и интерпретации чувственного опыта. Тем самым он недооценивает значение открытий экономической науки и – в лице Конта – преувеличивает роль социологии, которая рассматривается как социальная физика и обладает привилегированным положением по сравнению с другими социальными науками186.
Это привело к драматическому изменению в направлении развития теоретической социальной науки. Она свернула с пути, по которому шла с момента зарождения традиции английского индивидуализма. Открытие специфики стихийного формирования социальных институтов было проигнорировано, а обращение к этой проблематике в работах Менгера было встречено равнодушно. Как и в случае марксизма, развитие социальной философии позитивизма происходило без учета значения маржинализма для теоретических социальных наук. Само представление о «теоретической социальной науке» было отброшено; поддерживалась лишь жестко эмпирическая и органическая концепция социальных наук. На самом деле «спор о методах» был не чем иным, как столкновением между двумя разными точками зрения: между философией социальных наук, которая учитывает принцип предельной полезности, и такой философией социальных наук, которая его не учитывает или борется против него, в основном из-за его индивидуалистического характера.
Конт создал концепцию науки, основанную на «биологическом и органическом объяснении общественных явлений». Когда ее абсурдность стала очевидной, движение неопозитивистов, в частности Нейрат, разработало более сложную социальную теорию, основанную на «панфизикализме». В политическом отношении неопозитивистами двигала «ненависть к рыночной экономике и ее политическим следствиям: представительному правительству, свободе мысли, слова и печати». Неопозитивисты утверждали, что «процедуры физики являются единственно научным методом всех отраслей науки», и, предвосхищая «единую науку, отрицали наличие существенных различий между естественными науками и науками о человеческой деятельности»187. Рука об руку с бихевиоризмом позитивизм приступил к созданию философии социальных наук, основанной на поведенческом автоматизме и бессознательных реакциях188. Однако последствием всего этого стала вульгаризация позитивизма, что привело к созданию фактической комбинации сциентизма, реализма и органицизма, которая воспринималась как преддверие коллективизма, – прогноз, который Мизес полностью разделял. Так эпистемологическая доктрина позитивизма трансформировалась в этическую доктрину, характеризовавшуюся выраженным антииндивидуализмом189. В целом, для Мизеса центральной всегда была тема того философского и культурного движения, которое в конце концов стало доминировать в культурной и социальной жизни Запада, несмотря на всю его непоследовательность и шаткость его оснований.
То, как это произошло, проанализировано в «Теории и истории» и в «The Ultimate Foundation of Economic Science». В последней из названных работ мишенью полемики Мизеса стал неопозитивизм «Венского кружка». Несмотря на то что некоторые высказанные там взгляды, в особенности утверждение о тесной связи между эпистемологией Поппера и неопозитивистским движением190, сомнительны, надо признать, что Мизес был хорошо знаком с идеями «Венского кружка». Разумеется, он обращал внимание прежде всего на те стороны их деятельности, которые были более всего созвучны его собственным целям, что не означает, что его критические замечания были необоснованными. Источником его возражений не была также неприязнь к идеям Нейрата. Мизес действительно критически относился к его идеям, но это не помешало ему отдавать должное работам Нейрата и признавать их значение и влияние. Кроме того, «Венский кружок» был в огромном долгу перед Нейратом, чья эпистемология оказала колоссальное влияние на методологические основания политической науки и современной социологии.
Мизес вращался в научных кругах Вены на протяжении первых трех десятилетий XX в. и в силу этого был хорошо знаком с проблематикой Венского кружка191. Не случайно его критика относилась к эпистемологическим обстоятельствам, связанным с априорностью структуры человеческого разума и понятием вероятности, и состояла в описании роли неопозитивистского движения в формировании ментальности, благосклонной к тоталитаризму, а также в упадке западной цивилизации. Он стал одним из первых, кто обратил внимание на пагубное влияние неопозитивистской культуры на социальные науки: на то, что недавно не без оснований получило название «трагедии политической науки»192.
В основе критических возражений Мизеса лежал не анализ факторов, предопределивших успех позитивизма, а исследование разницы, существующей между естественными науками и наукой о человеческой деятельности. Он сосредоточился на позитивистской вере в то, что отсталость социальных наук объясняется отказом от использования методов естественных наук в том виде, в каком их кодифицировала «единая наука», с целью показать, что если действовать согласно этой вере, то результатом будет ухудшение того самого положения, которое эти меры должны были исправить. Поэтому науку о человеческой деятельности нельзя сводить к «панфизикализму». Итак, фундаментальная неспособность позитивизма и историцизма осознать новые возможности объяснения человеческой деятельности, открытые экономической наукой, сделала теоретические проблемы наук о человеке еще более запутанными193. Целью Мизеса было создать праксеологию в противовес социальной науке, рожденной из позитивизма; согласно Мизесу, центральной идеей позитивизма было отрицание «познавательной ценности априорного знания» и утверждение о том, что «все априорные утверждения являются чисто аналитическими»194. Источником его сопротивления позитивизму были эпистемологические соображения, связанные с человеческим разумом и его структурой – результат критического анализа гипотез Рассела, Карнапа, Райхенбаха и материализма195. Итогом этих размышлений стало подтверждение того, что уже было сказано об основаниях знания в «Человеческой деятельности», а также описание главных ошибок предмета и метода немецких экономистов.
С точки зрения Мизеса, создание социальной науки, основанной на неверных эпистемологических представлениях и на отсутствии знаний о плодах «науки о человеческой деятельности», могло привести лишь к понятийной путанице. Он защищал науку о человеческой деятельности одновременно на двух уровнях: на уровне эпистемологии и на уровне культуры. Последнее сводилось в основном к разработке социальной науки, которая была бы свободна от недостатков социальной науки прошлого. Подчеркнув, что любое действие представляет собой переход от ситуации, оцениваемой как относительно неблагоприятная, к такой, которая оценивается как более благоприятная, а главное достоинство либерального общества в том, что в нем свобода отождествляется с обменом, он еще раз провозгласил теорию субъективной ценности фундаментом теоретической социальной науки, которую он идентифицировал с праксеологией и либерализмом, освобожденным от зависимости от классической политэкономии196.
Критика позитивистской ментальности, однако, не должна упускать из виду те проблемы, которые естественные науки пока не в состоянии разрешить и которые нельзя отложить в долгий ящик, обозвав их «метафизической чепухой», как поступил неопозитивизм. Таким образом, высокая репутация естественных наук нуждается в переоценке. В особенности это относится к фундаментальной претензии неопозитивизма на то, что «экспериментальные процедуры естественных наук являются единственным методом, который применим для поисков знания», а также к вытекающему из этого тезису о «социальной инженерии» как о способе решения социальных проблем197.
Подтверждением того, что вклад великих идеологов науки в историю науки на самом деле был не так уж велик, является стремление нейратовского движения за «единую науку» преобразовать науку в миф, наделив ее чудесными способностями, и, соответственно, в служанку коммунизма и поборницу тоталитаризма – иными словами, в угрозу существованию западной цивилизации198. Таким образом, ошибка позитивизма и, следовательно, возникшей под его влиянием социальной науки состояла в том, что он вступил на путь, полный ловушек. Мизес стремился показать, что позитивистская и историцистская ментальность, которая в совокупности с коллективизмом привела к тоталитаризму, еще не потерпела окончательного поражения. Он не только обличил ошибки, но и указал на иной путь, связанный с использованием в сфере социальных наук открытий субъективистской экономической теории, прежде всего – праксеологии.
С этой точки зрения и коллективистская социальная философия, и социальная философия классического либерализма казались ему остатками устаревшей философии социальных наук. Обе концепции были основаны на предпосылке, которая оказалась ложной: на принципе трудовой ценности (стоимости), который был опровергнут Бём-Баверком. Мизес писал об этом уже в «Социализме»; та же проблема является объектом рассмотрения и в «Антикапиталистической ментальности». Он стремился подчеркнуть, что решения социальных проблем (если их можно решить) нельзя достичь просто за счет использования метода естественных наук; для этого требуется принципиально иная философия социальных наук.
Итак, в работах Мизеса и Хайека критика историцизма и конструктивистского рационализма приобрела форму демонстрации ложности оснований науки и социальной философии, приведших к тоталитаризму. Их позицию следует воспринимать как первые шаги к созданию связи между «новой» философией социальных наук и новой интерпретацией истории западных политических идей. Они стремились предотвратить интерпретацию последствий доминирующих тенденций нашего столетия в качестве свидетельства неизбежности крушения западной цивилизации. Ведь, согласно их подходу, это крушение было результатом ошибок историцизма и рационализма, т. е. господствующей, но не единственной из культурных традиций Запада.
Таким образом, политическая философия австрийской школы может рассматриваться как часть более широкой философии социальных наук, выросшей из теории человеческой деятельности, которая, в свою очередь, вдохновлялась теорией субъективной ценности. Последняя сначала была использована как основание для критического анализа концепций социальной науки историцистского и позитивистского типа; в дальнейшем она стала базой для поиска модели стихийного политического порядка, вдохновленного ценностью индивидуальной свободы.
Кризис и упадок господствующей философской традиции – это еще одна причина, чтобы обратить внимание на эволюционистский и либеральный компонент западной философской и политической культуры и более трезво оценить открытия современных естественных наук и субъективистской экономической теории. Критическую оценку историцистской и рационалистически-конструктивистской ментальности, а также тех результатов, за которые они, вероятно, несут ответственность, можно, таким образом, рассматривать в качестве необходимой предпосылки для создания иной философии социальных наук. Эта философия лучше подходит для того, чтобы преодолеть итоговый результат, который не обязательно считать чем-то вроде рока; в ее контексте этот результат воспринимается просто как неизбежный конец конкретной философской традиции, основанной на ложном представлении о человеческой деятельности и ее социальных последствиях. Серьезность и значение последствий этого кризиса доказывают важности попытки Хайека. Однако марксистский социализм представляет собой лишь наиболее трагическое выражение той ментальности, которая (несмотря на поражение) еще не ощутила потребности пересмотреть собственную аксиоматику. Соответственно наиболее актуальная задача, вытекающая из критических возражений представителей австрийской школы, связана с переосмыслением тенденций, господствовавших на протяжении последних двухсот лет. В центре такого переосмысления должны находиться философские и политические предпосылки современной демократической теории и ее институциональные итоги.
Глава 2 Теория человеческой деятельности
Фундаментальным условием, из наличия которого должно исходить любое разумное обсуждение порядка общественного поведения, является базовое и неустранимое неведение как действующих субъектов, так и исследователя, изучающего этот порядок, по отношению ко множеству частных конкретных фактов, составляющих часть данного порядка в поведении людей, в силу того что о них известно некоторым его участникам.
Hayek Friedrich «New Studies etc.»
§ 1. Проблема познания в социальных науках
Теория субъективной ценности – это прежде всего теория познания, которая относится ко всей области теоретических социальных наук. В ее основании лежит теория человеческой деятельности, которая, в свою очередь, опирается на теорию человеческого знания. Эти темы были впервые подняты Менгером и получили окончательное развитие в «Эпистемологических проблемах экономической науки» («Grundprobleme der Nationalökonomie») и «Человеческой деятельности» Мизеса, а также в статьях Хайека, написанных между 1935 и 1945 гг.199
Теорию познания австрийской школы можно рассматривать как развитие изложенных Менгером в «Основаниях» взглядов на роль неопределенности (неуверенности) в экономике:
«Большая или меньшая степень уверенности в предвидении качества и количества продукта… зависит от более или менее полного познания элементов каузального процесса, стоящих в причинной связи с производством благ, и от более или менее полного подчинения их распоряжению людей. Степень неуверенности в количестве и качестве продукта обусловлена противоположными обстоятельствами. Чем большее количество элементов, которых мы не знаем или которыми мы, хотя они нам и известны, не в состоянии располагать, принимает участие в причинном процессе образования благ, чем большая часть этих элементов не носит в себе характера благ, тем больше неуверенность относительно качества и количества результатов всего причинного процесса, т. е. в соответственных благах низшего порядка. Эта неуверенность – один из самых существенных моментов экономической неуверенности людей и, как мы увидим впоследствии, имеет весьма большое практическое значение для хозяйства»200.
Если степень предсказуемости при производстве благ зависит от знания множества элементов и овладения ими, то предвидение результатов социальных процессов, вероятно, представляет собой еще более сложную задачу. Эту головоломку усложняет то, что хотя «наши потребности вытекают из влечений», а «последние коренятся в нашей природе»201, блага, которые нужны нам для удовлетворения наших потребностей, имеют для нас различную ценность. Иначе говоря, их ценность «есть значение, которое для нас имеют конкретные блага или количества благ вследствие того, что в удовлетворении своих потребностей мы сознаем зависимость от наличия их в нашем распоряжении»202. Соответственно, «ценность не есть нечто присущее благам, не свойство их, но, наоборот, лишь то значение, которое мы прежде всего придаем удовлетворению наших потребностей, т. е. нашей жизни и нашему благосостоянию, а затем переносим на экономические блага как на исключительные причины этого удовлетворения»203.
Это означает, что ценность мало того что не является чем-то внутренне присущим самим благам, их неотъемлемым свойством или «самостоятельной, самой по себе существующей вещью»; она лишь «суждение, которое хозяйствующие люди имеют о значении находящихся в их распоряжении благ для поддержания их жизни и их благосостояния, и потому вне их сознания она не существует»204. Если поставить в таком контексте вопрос, как все это отражается на понятии «общего блага», на его соотношении с понятием наилучшего политического порядка и с поисками такого порядка, то становится понятно, почему эта идея произвела в области политической философии эффект разорвавшейся бомбы. В процессе приписывания «ценности» возможны ошибки, связанные с тем, что «значение различных удовлетворений потребностей или отдельных актов удовлетворения потребности составляет предмет обсуждения хозяйствующих людей, а такое познание при известных обстоятельствах подвержено ошибке». По мнению Менгера, это происходит оттого, что «люди часто ценят преходящие интенсивные удовольствия выше, нежели свое продолжительное благополучие, а иногда даже выше, нежели свою жизнь». Если люди часто ошибаются, вынося суждения о самих себе, то очевидно, что вероятность ошибки значительно выше, когда речь идет о предметах или благах, произведенных другими205.
Эту часть системы Менгера следует рассматривать в тесной связи с тем, как трактуются в «Исследованиях» темы природы социальных наук и познания в социальных науках. Проблема вращается вокруг того, каким образом индивидуальные усилия, направленные на удовлетворение потребностей, влияют на общую ситуацию, в которой другие члены общества тоже будут стремиться удовлетворить свои потребности. Аналогичным образом, когда индивид стремится удовлетворить свои потребности, он использует все свои знания для оценки того, какие блага нужны ему, чтобы достичь цели. Однако природа вещей такова, что его собственные действия де-факто определяют ситуации, которые должны учитывать другие члены общества, когда они в свою очередь стремятся удовлетворить свои потребности.
Как мы уже отмечали, Менгер проводил различие между точным направлением и эмпирически-рационалистическим направлением. Ограниченность последнего связана с тем, что оно не удовлетворяет требованиям теоретического исследования. Менгер понимал, что если теоретическое исследование будет придерживаться «эмпирически-рационалистической ориентации», то не сможет достичь своего идеала – установления категорий явлений, охватывающих всю эмпирическую реальность206. Однако это не относится к точному направлению, цель которого, «одинаково преследуемая во всех областях мира явлений, состоит в отыскании строгих законов явлений, такой регулярности в последовательности явлений, которая не только представляется нам ненарушимой, но ввиду самого способа познавания, служащего для ее обнаружения, в себе самой носит ручательство своей ненарушимости, в отыскании таких законов явлений, которые обычно называют «естественными законами» [Naturgesetze], но правильнее называть «точными законами» [exacte Gesetze]207.
Процесс теоретического исследования лежит в основании «композитивного метода». Этот метод в основном сводится к поиску простейших элементов реальности, которые должны описываться в их строго типическом аспекте. Чтобы соответствовать принципам точного знания, эти элементы не должны выбираться на основании эмпирически-реалистического анализа: нужно пытаться постичь их в их изначальной чистоте. Выделение типических соотношений, законов явлений, чья цель состоит в открытии не имеющих исключений правил, описывающих соотношения между явлениями, происходит в соответствии с аналогичной процедурой. Таким образом, задачей точной науки оказывается не исследование, направленное на выявление однотипных последовательностей явлений, а изучение того, каким образом элементы реальности, рассматриваемые в их естественной изначальной чистоте, развиваются в более сложные явления социальной жизни208.
Естественно, этот подход можно с равной уверенностью применять и в сфере социальных явлений, и в сфере явлений, принадлежащих миру природы. Однако Менгер сосредоточился в первую очередь на применении этого принципа к экономической науке. Применительно к этой области он сформулировал задачу «точного направления» как исследование оснований человеческого хозяйства («потребностей, благ, непосредственно доступных людям из природы… и желания удовлетворить потребности максимально полным образом»), а также установление и раскрытие «законов, по которым образуются из этих простейших элементов более сложные человеческие»209. Его итоговый вывод состоял в том, что «точное направление теоретического исследования должно учить нас законам, по которым на основании такого положения вещей из указанных элементарнейших факторов человеческого хозяйства, в их изолированности от других факторов, влияющих на реальные человеческие явления, развивается не вся реальная жизнь в ее целостности, а лишь более сложные феномены человеческого хозяйства; оно должно учить нас этому не только в отношении существа, но и в отношении меры указанных феноменов, и таким образом раскрывать нам понимание этих последних, аналогичное тому, которое дают нам точные естественные науки в отношении явлений природы»210.
Это не означало, что экономическая наука не должна учитывать того, что человеческая деятельность определяется не только эгоизмом, но и влиянием «ошибок, неведения и внешнего принуждения». Не учитывать это означает встать на позицию тех, кто считает, что эти обстоятельства делают точное знание невозможным. Менгер писал: «И точное, и реалистическое направление теоретического исследования полноправны; оба суть орудия для уяснения, предвидения и господства над явлениями народного хозяйства – чему каждое из них способствует по-своему»211.
Задача Менгера была в том, чтобы обнаружить строгие законы, управляющие «генетической» эволюцией человеческих институтов, исходя из двух обстоятельств. Первое состояло в том, что эти институты возникли потому, что человечество либо не знало этих законов, либо ошибалось, интерпретируя и используя их. Второе было связано с тем, что «точные естественные законы» – в той степени, в какой они познаваемы – не зависят от человеческой воли и действуют вне зависимости от того, известны они или нет.
Если цель точной науки состояла в том, чтобы найти сущность [Wesen] генетического элемента, природы человеческого общества, то субъективизм Менгера был ограничен «генетическим» представлением об индивидуальных потребностях и об обществе.
Это направление претерпело серьезные изменения в работах Мизеса и Хайека, где произошло акцентирование субъективного и культурного характера индивидуальных актов выбора и их последствий212. Иными словами, по отношению к природе законов, регулирующих человеческую деятельность и ее последствия, Хайек и особенно Мизес были меньшими «эссенциалистами», чем Менгер. В этой связи особенно важен переход от аристотелианской «парадигмы» к кантианскому подходу, рассматривающий знание как отражение того, каким образом человеческий разум упорядочивает данные личного опыта. Это означало не столько отказ от системы Менгера, сколько ее пересмотр в свете иной философской концепции. Это особенно ярко выражено в случае Мизеса, чьи ссылки на Менгера одновременно указывают и на преемственность, и на то, что он развивает его идеи в ином направлении, чем их автор. У Хайека этот подход к проблеме познания дал трещину в «The Sensory Order». Начиная с этой книги, его подход трансформировался в эволюционизм, который обнимает и реальность, и человеческий разум, и человеческое сознание. Однако и для Хайека эволюционный процесс – несмотря на то что в «Пагубной самонадеянности» он подчеркивает его генетический характер213 – продолжал оставаться культурным процессом, существующим в рамках концепции природы социальных институтов, который отличался от традиционной дихотомии «естественное» – «искусственное».
Теорию человеческой деятельности, изложенную в «Grundprobleme der Nationalökonomie» Мизеса, можно считать первой попыткой применения принципов субъективистской экономики к теоретическим социальным наукам.
Мизес не отталкивался от «Исследований», скорее, он видел потребность создать систему априорных понятий (для постулирования причинно-следственных связей), чтобы достичь «общезначимого знания о социальных явлениях». Соответственно, Мизес считал, что научный подход к проблемам социальных наук связан с противостоянием Кантильона, Юма, Рикардо и Бентама и тех, кто стремился уподобить эти науки механике и смежным с ней дисциплинам214. На этом фоне даже «спор о методах» выглядит просто как один из эпизодов борьбы двух конкурирующих традиций: противостояния рационалистического направления позитивистскому, или историческому. К сожалению, того, что на самом деле стоит за двумя этими противоположными позициями, не понимали ни Менгер, ни Виндельбанд и Риккерт215, ни те, кто, подобно Сениору, Миллю, Кэрнсу, Визеру и Шумпетеру, полагал, что экономическая теория может воспользоваться методом естественных наук216. В этом смысле причиной спора была ошибочная трактовка природы законов человеческой деятельности. На основании этого Мизес пришел к выводу, что нападки первых маржиналистов на классическую политэкономию, как и нападки Менгера на историческую школу экономики, помешали им осознать революционное значение, которое их теории могли иметь для социальных наук.
В силу этого бессмысленно искать в работах Менгера основания философии социальных наук Мизеса. Несмотря на некоторые особенности, в целом позиция Мизеса является неокантианской; его исследовательская программа и сама по себе, и особенно в это время является осознанной попыткой распространить «Критику чистого разума» на социальные науки. На самом деле, если присмотреться к полемике между ним и Виндельбандом, Риккертом и Вебером, то становится очевидно, что спор возник именно потому, что последние рассматривали гуманитарные науки как исторические, а не теоретические, т. е. отмежевывались от радикального априоризма.
Прибегая к праксеологии, Мизес планировал преодолеть неверный подход к предмету спора с помощью науки о человеческой деятельности, основанной не на эмпирических или исторических факторах, а на логической априорной науке, целью которой было бы «понимание всеобщего», на такой науке, которая видела бы сущность человека в том, что человеческая деятельность направлена на достижение субъективных целей217. Путь к этой цели должен был начинаться не с поведения, а с познания человеческой деятельности посредством априорных теорем218, которые не могут быть изменены или опровергнуты с помощью исторического или эмпирического опыта219. В итоге это привело к общезначимости праксеологии; с учетом того что различение экономических и неэкономических явлений в свете открытий теории субъективной ценности представлялось необоснованным, получилось, что праксеология охватывала все стороны человеческой жизни. Ведь любое действие человека является результатом его субъективных суждений о ценности и зависит от разнообразной информации (как ложной, так и истинной), относящейся к целям и средствам.
Нейтральность науки по отношению к целям, однако, не означала полного безразличия экономической науки по отношению к ценностным суждениям и целям. Согласно идеям, развиваемым Мизесом, теоретические основания социальных наук не были связаны с их отношениями с философией, метафизикой и историей. Они скорее опирались на тезис о том, что редкость, понимаемая как всеобщее и неизбежное свойство человеческого существования, позволяет распространить рациональность экономического расчета на любой из аспектов человеческой жизни.
В этом отношении праксеология была противоположностью дихотомии Вебера между рациональной и иррациональной деятельностью. Поскольку, по Мизесу, в основе всякого действия лежит нечто, что мы на основании наших знаний считаем рациональным, то «деятельность по определению всегда является рациональной». Соответственно, главной проблемой теоретических социальных наук стало определение роли знания для деятельности220. В этом отношении ошибкой Вебера было то, что он верил в существование человеческих действий, не подпадающих под категории целей и средств, успеха или неудачи, прибыли или убытка. Вдобавок то, что он отрицал существование общезначимых и априорных законов поведения, привело его, как и презираемых [им] позитивистов и историцистов до него, к тщетным поискам способа вывести законы человеческой деятельности из истории или социологии221.
Даже веберовское различение истории и науки о деятельности – это различие в степени внутри Kulturwissenschaften (гуманитарных наук). Безусловно, неслучайно он никогда не писал о том, что идеальные типы следует связывать с априорным характером человеческой деятельности или с неизбежностью ее законов; напротив, он предпочитал соотносить их с историей: его идеальные типы были историческими, а не теоретическими. Как следствие, Вебер рассматривал социальную науку «исключительно как особый, частный тип исторического исследования»222.
Menger, 1884, e.g. p. 13, также критиковал представителей исторической школы немецких экономистов за то, что они пренебрегли различием между теоретическими и практическими экономическими науками. Эту проблему, как мы увидим ниже, oн снова проанализировал в: Menger, 1889b,pp. 185–218; см.: Alter, 1990a, pp. 84ff.
О политических идеях Менгера и старой австрийской школы см.: Kauder, 1957, pp. 421ff.; Kirzner, 1990b, pp. 93—106; Yagi, 1992, pp. 93—108. О том, в какой степени взгляды Менгера на социализм формировались под влиянием его брата Антона, см.: Kauder, 1965, p. 64; Johnston, 1972, pp. 92–94.
О критике Менгером Смита см.: Block, 1940, pp. 430–431; Hutchison, 1973, pp. 29–31, 1981, pp. 191–192; Alter, 1982, pp. 153–154. О влиянии Смита в Австрии см.: Kauder, 1957, p. 420. Менгер не только критиковал Смита, но и защищал его экономический индивидуализм (и вообще индивидуализм экономистов классической школы) от критики со стороны исторической школы немецких экономистов.
О влиянии Аристотеля на Менгера см. также: Hutchison, 1973, pp. 19–23; Hutchison, 1981, pp. 179–183; Lachmann, 1978, pp. 58–59; Alter, 1990a. Это влияние хотя и не отрицается, но радикально пересматривается в: Silverman, 1990, pp. 69ff.; Сильверман находит у Менгера сильное влияние камеральной «австрийской» традиции и полагает, что отсылки Менгера к Аристотелю в «Исследованиях» носят общий характер и не могут рассматриваться как свидетельство его реального влияния на позицию Менгера. Несмотря на то что проблематика Менгера и выдвинутые им гипотезы не обязательно рассматривать в рамках системы Аристотеля, обсуждение этой темы следует начинать с анализа цитат из Аристотеля в трудах Менгера; кроме того, влияние Аристотеля на Менгера проявляется в первую очередь там, где он не упоминается прямо.
Ссылаясь на Крауса, который считал, что в работах Менгера и Бём-Баверка можно усмотреть влияние аристотелевской трактовки критериев предпочтительности благ в «Топика», III, (G), 2, 117a (Kraus, 1905, pp. 584ff.), Каудер (Kauder, 1965, p. 16) писал, что «даже менгеровскую теорию вменения, основанного на расчете убытков [Verlustgedanke], можно найти у Аристотеля»; см. у него в другом месте (с. 95):
«Гедонизм, унитаристская этика и французский секуляризм не стали частью мировоззрения Менгера, которое, как и взгляды многих других австрийских интеллектуалов второй половины XIX в., продолжало находиться под влиянием Аристотеля. Шкала благополучия по Менгеру представляет собой приложение «Никомаховой этики» к экономической теории… По Аристотелю, хорошая жизнь есть итог и самодостаточная цель всех форм человеческой деятельности. У Менгера хорошая жизнь трансформируется в экономическое благополучие. Аристотель начинает изложение своей этики с иерархии человеческих целей – и Менгер также выстраивает шкалу выгод и целей, связанных с благополучием. В опубликованных работах Менгера нет упоминаний о возможном конфликте между сферой удовольствия и сферой этики».
По поводу критики Аристотелем платонического концепта «блага», понимаемого как нечто уникальное и абсолютное, см. «Никомахова этика», I, (A), 6, 1096b, 1097а. Несмотря на отсутствие цитат, вероятно, можно утверждать, что рассуждения Аристотеля о благе в «Никомаховой этике» (I, (A), 7, 1097a) и в «Эвдемовой этике» (I, (A), 8, 1218b) повлияли и на Менгера, и на других представителей австрийской школы. То, в какой степени их трактовку Аристотеля можно считать правомерной, это отдельный вопрос.
Штрайслер и Сильверман оценивают воздействие немецкой экономической традиции на Менгера более позитивно. Однако следует четко сказать вот что. Во-первых, результаты сравнения книг Менгера, изданных в 1871 и в 1883 г., приводят к выводу, что в работе 1883 г. Менгер решил «рассчитаться» с этой традицией. Например, в «Исследованиях» (Менгер К. Избранные работы. М.: Территория будущего, 2005. С. 459), проанализировав понятие teoretischen Nationalökonomie und das Wesen ihrer Gesetze (теоретической науки о народном хозяйстве) у Румелина, Рау, Рошера, Г. Фон Мангольдта, Гильдебранда, Книса, Й. Каутца, Й-К. Глазера, К. Умпфенбаха, Шеффле, А. Вагнера, М. Вирта, Г. Шёнберга,Ф.-Й. Неймана, Г. фон Шееля и Г. Кона, Менгер пришел к следующему выводу: «Все эти определения нашей науки отражают вполне отчетливо состояние научно-теоретических исследований в области политической экономии в Германии. Мы узнаем из них – без всякой надобности – особенные воззрения отдельных авторов на сущность хозяйства, народного хозяйства, даже общества; однако ни один беспристрастный исследователь не станет же отрицать того, что эти воззрения, оставляя в стороне вопрос об их правильности, совершенно не удовлетворяют формальным требованиям основательной дефиниции науки».
Во-вторых, в «Исследованиях» нет ссылок на тех авторов, на которых Штрайслер и Сильверман указывают как на примеры такого влияния, т. е. на Й. Г. Г. фон Юсти, К.-А. фон Мартини, П. Мишлера, Й.-Г. фон Тюнена и прежде всего – Й. Кудлера и Й. фон Зонненфельса, в то время как там есть отсылки к К.-Г. Рау (с. 426 сн., 437 сн., 439 сн., 458, 462), Г. Гуфеланду (с. 462), Ф. Б. В. Герману (с. 464).
В-третьих, в том, что касается влияния немецкой экономической традиции, различия между работами Менгера 1871 и 1883 гг. отличаются большой сложностью и ярко выражены. Кроме того, интерпретацию Штрайслера и Сильвермана характеризует почти тотальное пренебрежение к тому, что в «Исследованиях» реальной «немецкой» точкой опоры для Менгера был Савиньи с исторической школой права. Наконец, несмотря на тот факт, что по мере изложения своих взглядов на экономическую науку Менгер до некоторой степени сосредоточился на немецкой исторической традиции, мы не должны забывать о том, что в «Исследованиях» он критически пересмотрел эту традицию. (Если среди авторов, на которых Менгер действительно ссылается, нет тех, кому Штрайслер и Сильверман приписывают определяющее влияние на него, это не означает, что его критика не относится также и к ним.) Кроме того, Менгер создал ряд новых исследовательских возможностей, ведущих в разнообразных и противоположных направлениях; имеются в виду экономическая теория, социальная философия и философия социальных наук.
В предисловии к «Исследованиям» (с. 295 русск. изд.) Менгер констатировал: «Национально-экономическая теория, как ее установила в главных частях так называемая классическая школа английских экономистов, не в состоянии была удовлетворительно разрешить проблему науки о законах народного хозяйства, однако авторитет их учения тяготеет над всеми нами и препятствует дальнейшему прогрессу на том же пути, на котором дух исследования в течение столетий еще задолго до А. Смита пытался разрешить великую проблему основания теоретических социальных наук». В то же время «стремление устранить неудовлетворительное состояние политической экономии путем открытия новых путей исследования привело в Германии к ряду отчасти ошибочных, отчасти односторонних пониманий сущности нашей науки и ее задач, к пониманиям, которые отделили немецкую нац. экономию от литературного движения всех остальных народов; их стремления, ввиду своей односторонности, в некоторых случаях казались негерманским экономистам просто-таки непонятными». «Полемический характер настоящего сочинения», таким образом, «отнюдь не вытекает из недоброжелательства к заслуженным представителям нашей науки, а объясняется скорее свойством задач, которые я себе поставил; он необходимо вытекает из моего воззрения на современное состояние политической экономии в Германии. Мною руководила мысль вернуть исследование в области политической экономии в Германии к ее настоящим задачам, освободить его от односторонностей, гибельных для развития нашей науки, вывести ее из ее изолированного состояния от всеобщего литературного движения и таким образом подготовить на немецкой почве реформу политической экономии, в которой так настоятельно нуждается эта наука по своему неудовлетворительному состоянию» (там же, с. 297). Более резонные соображения на этот счет, чем у Штрайслера и Сильвермана, можно найти у Милфорда.
Об отношениях Мизеса и Визера см. Mises, 1933, pp. 20–21 (Мизес Л. фон. Эпистемологические проблемы экономической науки. Челябинск: Социум, 2009); по мнению Мизеса, Визер «не смог освободиться от влияния психологической эпистемологии Милля, у которого эмпирический характер приписывался даже законам мышления»; Mises, 1978, pp. 35–36: «Он так никогда и не понял сути идеи субъективизма в австрийской школе, и это послужило источником его досадных ошибок».
Критический анализ методологии Вебера с «австрийской» точки зрения см. прежде всего в Mises, 1933 (Мизес Л. фон. Эпистемологические проблемы экономической науки. Челябинск: Социум, 2009), где можно найти краткое сравнение на pp. 71ff.; Мизес Л. фон. Человеческая деятельность: трактат по экономической теории. Челябинск, Социум, 2005. С. 32 сн., 119; Mises, 1978, pp. 122–123. В каталоге библиотеки Менгера упоминания о работах Вебера отсутствуют.
Об отношениях Менгера и Вебера (малоизученный вопрос) см.: Kauder, 1959, p. 60; Tenbruck, 1959, pp. 573–630; Lachmann, 1970, pp. 24, 55ff.; Nishiyama, 1979, pp. 34–35; Bryant, 1985, pp. 57—108; Ashcraft, 1987, pp. 289–324; Hennis, 1987, pp. 38, 51; Osterhammel, 1987, pp. 110–112; Schön, 1987, pp. 60–62; но прежде всего Hennis, 1991, pp. 27–59, Burgalassi, 1992, pp. 71—102.
О различиях между австрийской школой и «лозаннской школой» см.: Morgenstern, 1931, pp. 6—42. О разнице в позициях Менгера, Вальраса и Джевонса см.: Stigler, 1937, p. 230; Kauder, 1953b, pp. 571–572, 1965, pp. 66–80; Lachmann, 1966, pp. 161–162; Streissler, 1972, pp. 438–440; Jaffé, 1976, pp. 511–524; White, 1977, p. 4; Gram and Walsh, 1978, pp. 46–56; Vaughn, 1978, p. 61; Shand, 1984, pp. 32–41, 43–49; Alter, 1990a, pp. 151ff.
Критический анализ гегельянского и марксистского историцизма см.: Hayek, 195la; Popper, 1945 и 1957. О соотношении попперовской концепции «историцизма» и позиции австрийской школы по этому вопросу см.: Nadeau, 1986, pp. 127ff.; Cubeddu, 1987b; Clontz, 1988, p. 51.
О субъективизме как «сущности» австрийской школы см.: (кроме Kauder, 1965) Streissler, 1972, esp. pp. 426–427 (там, где он подчеркивает, что сущность школы составляет не столько принцип предельной полезности, сколько «теория субъективной ценности»); также см.: Buchanan, 1969, pp. 23–26, 1982a, pp. 7—20; Streissler, 1969b, pp. 243–260; Lachmann, 1977, p. 51 (однако то, как Лахманн связывает Verstehen у Вебера и австрийский субъективизм, неубедительно), 1986, pp. ix – x, 143–148, 163–164, («Австрийская школа всегда была школой субъективизма и методологического индивидуализма. На ее стиле мышления отразилось ее происхождение от субъективистской теории ценности»); White, 1977, p. 4 («Итак, субъективизм был отличительной методологической особенностью экономистов австрийской школы», отличавшей их от маржинализма Джевонса и Вальраса») и p. 19 («для Менгера, Мизеса и Хайека разница между естественными науками и социальными науками связана с объективизмом первых и субъективизмом последних»); Barry, 1979, pp. 16–26 («Экономический субъективизм Хайека лучше всего может быть понят в контексте развития австрийской экономической школы», с. 17); однако вызывает сомнение его утверждение о том, что «многие ранние методологические тексты Хайека представляют собой развитие взглядов Мизеса», p. 20); Taylor, 1980, pp. 40–52; Shand, 1984, pp. 3–4 («Одно из важнейших отличий австрийского метода от неоклассического состоит в субъективизме»); Kirzner, 1986a, pp. 133–155; Alter, 1990a, pp. 151–220; Shearmur, 1990b, pp. 189–212; Tabarrok, 1990, pp. 5–9.
Bepul matn qismi tugad.