Kitobni o'qish: «Адъютант маршала Нея. Записки Фезенсака, 1804–1811»
Скажу: «Я там был — и вот что со мною приключилось».
Лафонтен
Предисловие автора
Благожелательный приём, оказанный моему «Дневнику похода в Россию», побуждает меня опубликовать все мои военные воспоминания — от поступления на службу в 1804 году и до конца Империи. Я долго колебался, стоит ли занимать читателя столь личными подробностями; но эти подробности неразрывно связаны с большими военными событиями, они отражают нравы и дух того времени. Не имея намерения что-либо добавить к «Истории Консульства и Империи» и тем более не претендуя разделить её блестящий и заслуженный успех, доброволец 1804 года, рассказывающий о том, что происходило на его глазах, надеется хотя бы на некоторую снисходительность читателя!
Глава I. Лагерь Монтрёй
Планы высадки в Англии. — Моё прибытие в лагерь 59-го полка. — Моя служба в низших чинах. — Я назначен подпоручиком. — Снятие лагерей. — Выступление в Германию.
Я поступил на службу в 1804 году, будучи двадцати лет от роду. Я давно желал посвятить себя военному делу, но различные обстоятельства мешали моим родителям согласиться на это раньше. Вопрос был в том, с чего начать. В двадцать лет Военная школа мне уже не подходила. Оставалось лишь поступить рядовым. Я думал о кавалерии, как и все молодые люди. Г-н Лакюэ, друг нашей семьи, предложил мне вступить в 59-й пехотный полк, которым он командовал в звании полковника. Я согласился, сам не зная, на что иду, не имея ни малейшего понятия о поприще, которое собирался избрать, и впоследствии мне не пришлось об этом пожалеть: ибо именно пехоте я обязан всем своим продвижением по службе. Я выехал из Парижа в сентябре 1804 года, чтобы присоединиться к армии, собранной на берегах Океана, в состав которой входил 59-й полк. Прежде всего я должен рассказать о составе и расположении этой армии.
Желая поразить Англию в самое сердце, Император решил напасть на неё в её собственных пределах и не отступил перед трудностями и опасностями подобного предприятия. Он собрал на берегах Океана три армейских корпуса численностью примерно по 25 000 человек каждый и резерв в 40 000 человек.
Эти корпуса располагались лагерем справа налево: в Амблетёзе — маршал Даву; в Булони — маршал Сульт; в Этапле — маршал Ней.
Резерв составляли императорская гвардия, одна итальянская дивизия и три дивизии драгун. Кроме этих войск, на крайнем правом фланге, в лагере под Утрехтом, находилось 12 000 человек; на крайнем левом — 10 000 в Бресте. Таким образом, общая численность армии составляла по меньшей мере 150 000 человек. Тем временем шла подготовка к вооружению и оснащению 400 полевых орудий и большого осадного парка. Со всех сторон свозили огромные запасы — продовольствие всех видов на три месяца. Столь многочисленную армию со всем её снаряжением предстояло переправить в Англию прямо на глазах у неприятельского флота. После многочисленных испытаний решили использовать канонерские шлюпки, канонерские лодки и пениши1. Последние, более лёгкие, предназначались только для перевозки пехоты; остальные должны были перевозить артиллерию, продовольствие и некоторое количество лошадей. От двенадцати до тринадцати сотен таких судов было достаточно, чтобы перевезти 120 000 человек, а также полевую артиллерию, продовольствие и боеприпасы на несколько дней. Другая транспортная флотилия, состоявшая из судов, использовавшихся для каботажного плавания и рыболовного промысла, должна была перевозить лошадей, осадную артиллерию, все запасы продовольствия и боеприпасов. Для этого было достаточно 900 или 1000 судов. Позднее дивизии, сосредоточенные под Утрехтом и в Бресте, должны были погрузиться на французский, голландский и испанский флоты.
Но осуществление этого плана было сопряжено с трудностями, перед которыми отступил бы даже самый предприимчивый и бесстрашный гений. Нужно было построить суда во всех портах Франции, стянуть их в Булонь, Амблетёз и Этапль, минуя английские патрулирующие эскадры, привести эти три порта в состояние, годное для их приёма, провести учения по погрузке и высадке как материальной части, так и личного состава; нужно было построить на побережье склады, необходимые для провианта и снабжения армии, обеспечить её продовольствием и организовать работу госпиталей. Читатель найдёт у историков того времени, и прежде всего у г-на Тьера, самые интересные подробности обо всём этом. Позднее я расскажу, какими средствами и в какое время предполагалось осуществить высадку, а также о причинах, которые заставили последовательно откладывать это предприятие и в конце концов от него отказаться.
В сентябре 1804 года, с которого начинается этот рассказ, армия уже была сосредоточена в лагерях, а её материальная часть завершала организацию. Прежде всего я должен рассказать о составе лагеря Монтрёй, в который входил 59-й полк и который составлял левый фланг армии.
МАРШАЛ НЕЙ, ГЛАВНОКОМАНДУЮЩИЙ
1-я дивизия. Генерал Дюпон.
— бригада генерала Руйе: 9-й лёгкий полк (полк. Мёнье).
— бригада генерала Маршана: 32-й линейный (полк. Даррико), 96-й линейный (полк. Барбуа).
Полки состояли из двух батальонов, каждый из которых был укомплектован до 800 человек.
2-я дивизия. Генерал Луазон.
— бригада генерала Виллатта: 6-й линейный, 39-й линейный.
— бригада генерала Роге: 69-й линейный, 72-й линейный.
Кавалерия расквартирована в окрестностях.
3-я дивизия. Генерал Партуно, затем Малер.
— бригада Марконье: 25-й лёгкий, 27-й линейный.
— бригада Лабассе: 50-й линейный (полк. Ламартиньер), 59-й линейный (полк. Лакюэ).
Кавалерийская бригада.
10-й егерский (полк. Кольбер), 3-й гусарский (полк. Лебрен, сын архиказначея, впоследствии герцога Плезанского).
Всего, считая артиллерию и инженерные войска, — 20 500 человек.
Маршал Ней слишком хорошо известен, чтобы мне нужно было рисовать здесь его портрет. Я расскажу о нём подробнее позже — там, где речь пойдёт о том времени, когда я имел честь служить при маршале. Именно в лагере Монтрёй он освоил навык управления большими массами войск и командования пехотой — родом войск, к которому на протяжении всей последующей жизни он испытывал особое пристрастие.
Генерал Партуно, командовавший дивизией, в состав которой входил мой полк, только что покинул армию после ссоры с маршалом по поводу одного из манёвров. Бригадные генералы Лабассе и Марконье были старыми вояками; последний отличался весьма своеобразным характером, как мы ещё увидим впоследствии.
Полковник Жерар Лакюэ, командовавший 59-м полком, сочетал в себе доброе сердце с большим умом и пылким воображением. Первый консул, который был к нему расположен, взял его к себе адъютантом. Однако республиканские убеждения Лакюэ и сочувствие, которое он проявил к генералу Моро во время его процесса, навлекли на него немилость его генерала; именно чтобы выразить своё недовольство, тот назначил его командиром 59-го полка.
— Я даю вам один из худших полков армии, — сказал он ему. — Вы должны сделать его одним из лучших.
Никто не подходил для этой задачи меньше, чем Лакюэ. Будучи скорее светским человеком, чем военным, он не знал всех тонкостей службы; он никогда не служил в пехоте. Ему предшествовал полковник, который расхитил полковую кассу и не стеснялся говорить, что фузилёрные роты могут ходить в лохмотьях, лишь бы у него были красивые сапёры, хороший оркестр и отличная гренадерская рота. Из-за плачевного состояния обмундирования 59-й полк даже получил прозвище «Королевский растрёпанный». Лакюэ, неспособный навести порядок в таком хозяйстве, с полным основанием говорил, что предоставляет квартирмейстеру действовать по своему усмотрению, поскольку, стоит ему самому начать вникать в дела, как квартирмейстер всё равно его обманет. Манёвры нравились ему больше, чем административные дела, и вскоре он научился хорошо командовать своим полком.
Что касается морального состояния полка, то здесь он преуспел так, как и следовало ожидать от человека его склада. Однако порой ему вредили именно его достоинства. Он был слишком умён для своих подчинённых и не всегда умел говорить с ними на понятном им языке. Его похвалы были для них слишком тонкими, а упрёки — слишком горькими. И всё же многие офицеры его любили, а уважали и почитали его все без исключения.
Я прибыл в лагерь в начале сентября 1804 года. Отправившись навестить полковника Лакюэ, я поехал вместе с ним в Монтрёй, где должен был провести несколько дней. Поговорив со мной, он сказал, что поражён тем, насколько я чужд тому ремеслу, которому собираюсь посвятить себя. Признаюсь, моё невежество и в самом деле было таково, что я с удивлением узнал, что в полку есть гренадеры: я полагал, что гренадеры составляют отдельные корпуса. Он сказал мне, что, если бы он руководствовался лишь своей привязанностью к моей семье и ко мне, то избавил бы меня от всех тягот военной службы: я стал бы его секретарём, и моё общество было бы для него приятным и утешительным среди той ссылки, на которую он был обречён; но что речь идёт обо мне, о моей военной карьере, и мне предстояло научиться понимать людей, которыми мне когда-нибудь будет суждено командовать, а добиться этого можно было лишь живя вместе с ними.
— Живя с солдатами, — добавил он, — узнаёшь их достоинства; в других обстоятельствах видишь лишь их пороки.
Слова, полные глубокого смысла, справедливость которых я впоследствии вполне оценил. Итак, мне следовало смириться с тем, чтобы стать настоящим солдатом, пройти службу во всех чинах, ни в чём не отличаясь от остальных. Он призвал меня проявить мужество, терпение и стойкость перед этим тяжёлым испытанием, которому суждено было продлиться долго. Я заверил его в своей готовности подчиниться судьбе и отправился в лагерь, не имея ни малейшего представления о том, что меня ожидает, но решив всё выдержать и дойти до конца.
Я уже говорил, что лагерь Монтрёй составлял левое крыло армии Океана. На самом деле его следовало бы назвать лагерем Этапля, поскольку бараки были разбиты неподалёку от этого небольшого города, на правом берегу Канша, близ его устья, в двенадцати километрах от Монтрёя: первая дивизия располагалась за деревней Камье, лицом к морю; вторая — побригадно справа и слева от Этапля; третья — в полутора километрах позади. Наша дивизия располагалась следующим образом: справа налево — 25-й лёгкий, 59-й и 50-й полки. 27-й полк располагался на левом берегу Канша, в деревне Сен-Жосс, и потому составлял крайний левый фланг всей армии.
Как видно, боевой порядок здесь соблюдался не вполне строго; но поскольку расположение нескольких полков изменилось, не стали производить новые перемещения лишь для того, чтобы восстановить порядок номеров, что было вполне разумно. Три полка располагались в одну линию, а лагеря были разбиты согласно уставным принципам. Здесь я позволю себе несколько подробностей для тех читателей, которым военные уставы незнакомы.
На каждую роту приходилось по четыре барака, построенных в два ряда; каждый вмещал 16 человек, то есть всего в них могло разместиться 64 человека. Для батальонов, укомплектованных до 800 человек, этого было мало: на каждую из девяти рот приходилось почти по 90 человек. Но поскольку многие солдаты имели разрешение работать в городе, а другие отсутствовали по разным причинам, то этих мест было достаточно.
Кухни, по одной на роту, располагались позади; за ними, на той же линии, стояли бараки унтер-офицеров и маркитантов, затем — бараки офицеров, а позади каждого батальона — барак его командиров; полковник размещался за центром полка.
Устав предписывал хранить оружие на козлах перед первым рядом бараков. От этого правила отступили, разместив ружья прямо в бараках, что было разумнее: ведь за время столь долгого пребывания в лагере оружие пришлось бы постоянно подвергать воздействию непогоды.
Устав также предписывал размещать унтер-офицеров вместе с рядовыми. В лагере Монтрёй их поселили отдельно, позади: фельдфебель2, фурьер3 и четыре сержанта каждой роты занимали один барак. Это было удобно, поскольку фельдфебелю, которому вверялись денежные средства роты, требовался большой стол для ведения записей.
С точки зрения дисциплины такое устройство имело и свои достоинства, и недостатки. Отделённые от солдат сержанты не могли осуществлять столь же постоянный надзор; во время моей службы простым солдатом и капралом я видел немало такого, что от них ускользало. Но их больше уважали оттого, что видели реже, и я думаю, в конечном счёте, так было даже лучше.
Бараки были углублены в землю на метр, отчего в них было очень сыро. Спальное место представляло собой большие нары, на которые расстилали солому, а поверх неё — шерстяное одеяло. Каждый ложился прямо на это одеяло, завернувшись в холщовый мешок; вещевой ранец служил подушкой. Затем сверху на всех набрасывали ещё одно шерстяное одеяло. Получалось, что спали все вместе — и всё же каждый отдельно. Нередко какой-нибудь солдат скрашивал долгие зимние вечера, рассказывая историю. Чтобы убедиться, что его слушают, он время от времени прерывался и говорил: «Крик!» — те, кто ещё не спал, отвечали: «Крак!»; если же все молчали, то рассказчик и сам засыпал.
Солдаты получали продовольственный паёк: казённый хлеб и белый хлеб для супа, мясо, сушёные овощи, водку и уксус. На рынке они покупали только свежие овощи и картофель. Ели они вместе с капралами из котелков, рассчитанных на шесть-семь порций. Сержанты каждой роты питались отдельно. Одни лишь фельдфебели вместе с аджюданами4 питались у маркитантов на содержании.
Обед состоял из превосходного наваристого супа с овощами и небольшой порции говядины; ужин — из картофеля, приготовленного на плохом сливочном масле с луком и уксусом. Казённый хлеб был чёрным; рожь, входившая в его состав, придавала ему кислый и неприятный вкус. Водка предназначалась для того, чтобы улучшать вкус воды, и пить её отдельно запрещалось, — нетрудно себе представить, что этот запрет нередко нарушался.
Обмундирование было причудливым и неоднородным — время было переходное. Парадная форма сохраняла покрой старого режима, отличаясь лишь цветом: синий мундир с белыми лацканами и красными кантами, французского покроя; длинный белый жилет с фалдами; белые штаны с длинным гульфиком, без подтяжек; чёрные гетры до колена, напоминавшие закатанные чулки стариков из «Комеди Франсез»; треуголка, надетая прямо; коротко остриженные волосы с хвостиком без пудры. Офицеры заменяли длинные гетры сапогами с отворотами — странная мода для пехоты. Эта форма, совершенно не соответствовавшая привычкам того времени, никак не могла быть повседневной.
В повседневной форме зимой носили скверную суконную шинель, а летом — холщовую блузу, форменную шапку, холщовые или грубосуконные брюки, в зависимости от времени года, закреплённые подтяжками, и белые или серые холщовые гетры. Вне службы разрешалось носить некоторые предметы вольного покроя, а тем, кто мог их достать, — даже сапоги. Наконец, форма самого щеголеватого фельдфебеля того времени заставила бы сегодня покраснеть от стыда последнего солдата5.
Вот такими должны были стать моё жильё, моя одежда, моя еда и моё общество.
Г-н Лакюэ определил меня в роту к хорошему капитану, и начало моей военной карьеры вышло довольно забавным. Когда я поступил на службу, мой капитан любезно проводил меня на склад, чтобы выдать мне обмундирование. Я попросил старшего портного как можно скорее прислать мне форму. В ответ он лишь улыбнулся.
— Вы не знаете нашего местного обычая, — сказал мне капитан. — Здесь форму солдатам не приносят: они сами приходят за ней.
По дороге обратно в лагерь я сказал ему, что в таком костюме чувствовал бы себя актёром на сцене; шутка весьма неуместная для разговора с офицером, который сам когда-то был солдатом.
— Понимаю, — ответил он, — но боюсь, спектакль покажется вам слишком долгим. А вы знаете: за купленный билет денег не возвращают.
Мне приятно таким образом поддержать репутацию моего первого капитана как человека умного, пусть даже за свой собственный счёт.
Затем я поселился в своём бараке, где меня приняли очень хорошо; мои красивые часы, бельё из тонкой ткани и довольно туго набитый кошелёк вызвали всеобщее восхищение. По роте тотчас разнеслась молва, будто я проедаю по луидору в день, — так солдаты выражают представление о богатстве.
Поскольку час обеда уже миновал, для меня сохранили порцию в небольшом глиняном горшке. Я похвалил повара, ещё не зная, что у военных принято ругать всех подряд и находить плохим всё, что им дают.
Уже на следующий день я окончательно превратился в солдата. Одетый по форме с головы до ног, я ел вместе со всеми из общего котелка и спал со своими товарищами; я начал осваивать строевую подготовку, которая давалась мне с некоторым трудом: ружьё с непривычки казалось тяжёлым, да и руки у меня всегда были довольно слабыми.
Зато теоретическая подготовка давалась мне гораздо лучше: моей неутомимой памяти она казалась детской игрой. Поэтому мои успехи в этой области снискали мне немало похвал.
Полковник нарочно не делал для меня никаких исключений; он не приглашал меня к себе, хотя всегда принимал очень хорошо. Послушный его наставлениям, я безропотно исполнял солдатские обязанности — за исключением двух вещей, которых он так и не смог от меня добиться.
Первая — это хозяйственные наряды. Я понимал пользу от того, чтобы самому заниматься строевой подготовкой, разбирать и собирать ружьё, знать все его части и изучать теорию. Но подметать улицы лагеря, убирать барак, готовить пищу — причём, без сомнения, так скверно, что её никто не смог бы есть, — какая мне от этого была польза?
Я упорствовал, и товарищи были этому только рады, поскольку каждый из них охотно заменял меня за несколько су6.
Второе, против чего я восстал, — это короткая стрижка и хвост. Впрочем, открыто противиться я не решался: моя двадцатилетняя щёгольская гордость не нашла бы снисхождения. Поэтому было решено подождать, пока волосы у меня отрастут подлиннее, но ротный парикмахер, по сговору со мной, подстригал их мне каждые восемь дней.
Если я и бунтовал против скучных нарядов, то сам напрашивался на те, что могли показаться более тяжкими. Через несколько дней после моего прибытия потребовалось перевезти в лагерь камни. Я попросил разрешения присоединиться к тем, кого назначили на этот наряд, и, как все остальные, впрягся в маленькую тележку, приготовленную для перевозки.
Два дня спустя понадобилось выполнить ещё один, более тяжёлый наряд. О нём я рассказал в письме матери следующими словами:
«Нужно было отправиться с наступлением ночи в лес, расположенный в двух лье7 отсюда, нарубить там очень длинных и толстых, а потому очень тяжёлых жердей и принести их на плечах обратно в лагерь. От этого наряда я был освобождён, но сам вызвался его выполнить. Поначалу ничто не казалось мне таким тяжёлым, как идти с подобной ношей на плечах. Однако, едва я вернулся в лагерь, как перестал чувствовать и боль, и усталость. Зато я получил возможность доказать товарищам свою храбрость и усердие, ночью обнаружил, что моя солома — превосходная постель, а на следующий день мой ранец показался мне совсем лёгким.
Когда обстоятельства обрекают человека на суровую жизнь, лучше всего добровольно взвалить на себя ещё более тяжёлое испытание. Тогда то, что должно было утомлять, начинает приносить отдых, а то, что казалось жертвой, становится вознаграждением».
Это письмо имело большой успех в моей семье, и по этому поводу г-н Моле написал мне чрезвычайно любезную записку; он уверял меня, что последовал бы моему примеру, если бы семейные традиции не связали его судьбу с юриспруденцией.
Солдатом я лишь однажды стоял на посту: меня поставили у входа на склад обмундирования, но я оставил свой пост. Сразу добавлю, что был вправе так поступить: мой капрал находился там же и не возражал. Второй раз мне довелось стоять на посту почти полвека спустя — уже в составе национальной гвардии, у входа в казарму на улице Пепиньер, после 1848 года; на этот раз своего поста я не оставил.
При моей репутации богатого человека было вполне естественно, что от меня ждали угощения в честь моего прибытия. Полковник сказал мне, что с моей стороны было бы любезно устроить его, но что не следует позволять товарищам навязывать мне это. Солдаты заговорили со мной об этом, а я ответил, что решим позже. И тогда, когда от меня меньше всего этого ожидали, я устроил большой обед.
Я пригласил солдат из своего барака и всех капралов роты. На столе было несколько мясных блюд, салат, блюдо из картофеля, сколько угодно пива и скверное столовое вино, которое я разливал в маленькие стаканчики. Вино, стоившее 25 су за бутылку, было предметом величайшей роскоши. Обед завершился рюмкой водки. Нас было четырнадцать человек, и всё это обошлось мне в 21 франк.
Но на завтрак, который я часто устраивал для обитателей барака, каждому полагались маленькая булка и рюмка водки. Солдаты, промышлявшие этой торговлей, приносили всё это ещё до того, как мы успевали встать, и мы, каждый завернувшись в свой вещевой мешок, завтракали, разговаривая друг с другом. Ничто на свете не доставляло солдатам большего удовольствия.
Один молодой капрал особенно усердно занимался моим обучением. Считая меня большим новичком в военном деле, этот капрал, очевидно, полагал, что я столь же несведущ во всём остальном. Однажды, когда мы вместе гуляли по берегу моря, он решил объяснить мне, что такое прилив и отлив. Тут уж настал мой черёд взять реванш, и я сказал ему, что прекрасно помню: когда Цезарь привёл римские легионы к берегам Океана, солдаты были поражены этим явлением, которого не бывает в Средиземном море. Он остолбенел от изумления.
18 октября меня произвели в капралы в той же роте. В моём образе жизни ничего не изменилось: я всех знал и все знали меня. И всё же именно тогда мне пришлось столкнуться с самыми серьёзными испытаниями. Поначалу мне многое прощали, но к капралу, который должен отвечать за других, неизбежно предъявляют более строгие требования.
А я был небрежен, часто ходил неопрятным, беспорядочно тратил деньги и не умел толком распоряжаться своим временем: всё откладывал до последнего, а нередко — и до того момента, когда было уже слишком поздно. За эти недостатки меня не раз наказывали и ещё чаще делали мне выговоры.
В середине ноября мой полковник уехал в Париж, чтобы присутствовать на коронации Императора. Он благоразумно не стал давать мне ни малейших надежд относительно моего будущего: не сказал, когда собирается произвести меня в сержанты и когда я смогу рассчитывать стать офицером.
— Сейчас для вас наступил период испытаний, — говорил он мне. — Вы должны скрывать преимущества своего положения, забыть самому и заставить забыть других, что когда-нибудь вы будете ими командовать. Наконец, вам следует до конца сыграть свою роль солдата и капрала. Вы ведь так хорошо играли комедию в Маре и Меревиле — почему же не сыграть её здесь?
Я отвечал ему, что здесь спектакль слишком длинный, пьеса скучная, костюмы отвратительные, актёры бездарные и, наконец, нет ни одной актрисы.
Итак, я остался один среди множества людей, из которых никто не мог меня понять; никто даже не знал имён дорогих мне людей и мест, где прошла моя жизнь. Я уже рассказал, как нас кормили, одевали и размещали. Ненастный сезон делал и без того суровый быт ещё тяжелее. Мы едва могли выходить из бараков, а поскольку нам не разрешалось иметь освещение, приходилось ложиться с наступлением темноты.
Мне было чуть больше двадцати лет; уже два года я жил самостоятельно. Какой контраст с той жизнью, что вели в Париже и которую я сам вёл ещё прошлой зимой! Наступление темноты навевало на меня невыразимую тоску: в этот час заканчивался наш день и начинались парижские вечера, и с тех пор я никогда не слышал сигнала отбоя без щемящего чувства.
Однажды вечером я нёс ужин сержанту, стоявшему на карауле. Это был один из последних погожих дней осени. На полпути я сел, посмотрел на закат, последние лучи которого уже готовы были исчезнуть, и задумался о светской жизни, об элегантных нарядах, о прелестях беседы. Мой взгляд упал на подкованные сапоги, на брюки и грубую холщовую рубаху, на глиняный горшок с незатейливым ужином моего сержанта, — и я залился слезами.
И всё же я не падал духом. Прежде всего, лёгкость юных лет делала мои впечатления переменчивыми. Грусть сменялась весельем, а шутки и песни солдат забавляли меня так же, как и в первый день. Звание капрала придавало мне некоторую значимость; я гордился своим выбором и считал делом чести не отступать от него.
В это время я узнал, что несколько моих молодых друзей недавно играли комедию в Париже, почти на публике, вместе с женщинами, готовившими себя к театральному поприщу. Но даже на фоне таких развлечений я не жаловался на свою участь капрала и на солдатский котелок.
Меня назначили капралом по провианту, и зимой эта должность была весьма тяжёлой: в любую погоду приходилось отправляться в Этапль, почти за два километра от лагеря, чтобы покупать овощи. Известно, что капрала по провианту всегда сопровождает один солдат, чтобы присутствовать при заключении сделок. По обычаю капрал и солдат вместе выпивали рюмку за счёт роты; я подал прекрасный пример, которому впоследствии следовали немногие, — платил за эту выпивку из собственного кармана, и рота была мне за это очень благодарна.
Солдаты нисколько не стеснялись обманывать торговцев, и люди, в остальном вполне честные, считали это совершенно естественным. Убеждённые, что их обманывают все — от министра до фельдфебеля, от армейских поставщиков до крестьян, — они считали мелкие кражи, которые удавалось совершить самим, вполне законным возмездием.
Полковник Лакюэ вернулся в начале января. Он остался доволен моим поведением, но о повышении ничего мне не сказал. Каждый полк выделял отряд для охраны канонерских лодок в Этапле; отряды эти сменялись каждый месяц. Меня назначили в отряд, который должен был отправиться на лодки 1 плювиоза (21 января). Военные всегда знают, когда подходит их черёд, а моя очередь ещё не наступила.
Я пожаловался аджюдану, который принял меня весьма неприветливо. Тогда я обратился к полковнику, объяснив ему, что уже три месяца служу капралом, что провёл в этом звании самое суровое время года и выполнял обязанности при самых тяжёлых обстоятельствах, что не понимаю, какой мне прок от месяца на лодках, где условия ещё хуже и где для моей карьеры это совершенно бесполезно, и что если мне всё равно суждено оставаться капралом, то я хотя бы хотел служить в лагере, где можно чему-нибудь научиться.
— Научитесь, — сказал он мне, — терпеть неприятности.
Я заверил его, что в этом отношении за последние четыре месяца он уже вполне завершил моё образование.
Итак, я отправился в Этапль вместе с отрядом. Нас разместили на канонерской лодке в ужасную погоду: мы были предоставлены дождю, снегу и ветру и спали в гамаках, в которых едва могли укрыться от холода. Флот отвечал за наше питание и справлялся с этим, потчуя нас плохим сыром и твёрдым горохом, жаренным в масле. Солдаты выражали своё крайнее недовольство ворчанием, разбавляя его забавными историями и песнями.
Что касается меня, то всё это мало меня тяготило, и я писал матери: «Я не боюсь ни холода, ни снега, ни ветров, которые здесь изнуряют солдат под моим командованием. Физические лишения, которые для большинства людей значат всё, ничего не значат для того, кто хочет отличиться и надеется в этом преуспеть; у человека всегда достаточно здоровья и сил, если у него есть мужество. Мне гораздо больше жаль солдат экипажа, чем себя: у них меньше возможностей и меньше причин для оптимизма». Мне приятно видеть, что те же чувства, почти в тех же выражениях, проявлялись и в более серьёзных обстоятельствах на протяжении моей дальнейшей службы.
Но меня огорчало положение, которое не оставляло мне никакого занятия, и я никак не мог понять, почему полковник с таким упорством обрёк меня на столь бесполезную повинность. Вскоре я получил объяснение: через пять дней мне сообщили, что я произведён в сержанты и должен вернуться в лагерь.
Значит, это была уловка — испытание моего терпения и характера. Зная своего полковника, я должен был бы догадаться об этом; если бы я был так же проницателен, как и он, и принял эту повинность весело и без жалоб, я заслужил бы в его глазах величайшее уважение.
Ротой, в которую я поступил, командовал очень добрый человек, беззаботно относившийся к службе и не умевший заставить других служить как следует. Фельдфебелем у него был негодяй, погрязший в долгах, фурьер ничем не лучше, а сержанты — люди весьма порядочные и мягкого характера. Мы жили в одном бараке и питались вместе.
По прибытии в лагерь мне досталось дежурство на неделю, и поскольку в тот день была инспекция, я впервые в жизни провёл смотр всей роты, чем был весьма польщён. Около двух месяцев я пробыл в новом звании, и дел у меня было предостаточно: фельдфебель сидел в тюрьме и был отстранён от должности, один сержант находился в отлучке, другой был отправлен на корабли, третий находился в госпитале. Таким образом, я оказался единственным сержантом в роте, которой так же плохо командовали, как и вели её хозяйство. Для новичка это была нелёгкая работа, и я справлялся с ней как мог.
Именно в это время мне поручили защищать перед военным советом солдата, обвинённого в дезертирстве. Это был человек крайне недалёкий, который действительно не понимал, что делает. Я указал Совету на его ограниченные умственные способности, из-за которых он не мог в полной мере осознавать свою вину, и закончил свою речь следующим заключением:
— Господа, обвиняемому нечего добавить к объяснениям, которые вы только что услышали; именно в простом изложении его поступка он найдёт своё оправдание. Если бы он был виновен, он попытался бы вызвать вашу жалость, напомнив о трёх годах безупречной службы и безукоризненном поведении до этого момента. Но он невиновен: его обвиняют в преступлении, которое он никогда не намеревался совершать. И разве он не вправе надеяться на ваше оправдание, когда вместо того, чтобы умолять вас о снисхождении, он взывает к вашему правосудию?
Пениш или спитс — распространённый прежде всего в Бельгии, Нидерландах и Франции тип грузового речного судна. (Прим. пер.)
[Закрыть]
Фельдфебель — старший унтер-офицерский чин. Являлся ближайшим помощником командира роты по обучению, хозяйству и внутреннему порядку. (Прим. пер.)
[Закрыть]
Фурьер — младший чин унтер-офицерского состава, который занимался размещением войск на квартиры, а также заготовкой продовольствия и фуража. (Прим. пер.)
[Закрыть]
Аджюдан — старший унтер-офицерский чин во французской армии, стоявший выше фельдфебеля. Аджюдан был помощником адъютант-майора по строевой службе и внутреннему порядку в батальоне. Не путать с адъютантом (франц. aide de camp) — офицером при генерале или маршале. (Прим. пер.)
[Закрыть]
Реформу причёсок начали с дивизии гренадеров, собранной в Аррасе: они носили киверы и коротко стригли волосы. (Прим. авт.)
[Закрыть]
Су — мелкая французская денежная единица, равная 1/20 франка. (Прим. пер.)
[Закрыть]
Лье (или льё) — старинная французская мера длины. Равна 4,44 км. (Прим. пер.)
[Закрыть]