Kitobni o'qish: «Записки пойменного жителя», sahifa 3
Утиное царство
В Молого-Шекснинской пойме было много болот и озёр. По берегам они зарастали высоким хвощом, осокой, всяким разнотравьем. Шагни, бывало, в болотно-озёрную траву: и два шага не ступишь, чтобы с головой не скрыться в тех зарослях. По краям болотин и озёр большими колониями росли ягели и иван-чай, осока и водолюбивый пырей у кромок. Вымахивали они больше сажени в вышину, росли густо и плотно – так, что с краёв, со стороны воды, казались непроницаемой зелёной стеной. В летние месяцы белые лилии, раскрыв бутоны, словно выводки птенцов-лебедей, плавали на болотной воде. Рядом с белоснежными цветками то тут, то там покоились на глади воды их тёмно-зелёные листья величиной с хорошую сковороду. В июне у озёр, в порослях осинника, стоял тонкий аромат ландышей. Жёлто-зелёные папоротники шириной в три-четыре мужских ладони, как павлиньи хвосты, торчали в ольшанике.
В озёрах и на болотах издревле водились утки. Весной, в пору утиного гнездования, на утренних и вечерних зорях кряковые селезни летали, как бешеные. С приглушённым шипением они отыскивали супружниц-напарниц. После брачной церемонии утки-кряквы больше не отвечали на зов селезней. Усевшись на устроенные в лесных чащобах, близ озёр, гнёзда, они заботливо следили лишь за своим будущим потомством.
После большой воды кто-нибудь из местных охотников обязательно строил возле лесной заводи шалаш из хвороста. Потом, прихватив свою дворовую утку-крякву, приходил на облюбованное место, опускал птицу на воду, предварительно привязав к её лапе длинный шнурок. Закрепит конец шнурка в шалаше и сидит – ждёт. Проходили какие-нибудь считанные минуты, и на зов домашней утки прилетал дикий селезень. Он садился поодаль от неё, озирался по сторонам и, не обнаружив ничего подозрительного, подплывал к ней поближе. Охотник тут как тут: высунул из шалаша свой шомпольный дробовик и… ба-бах по селезню, да мимо! Недостаточно опытному охотнику редко удавалось подстрелить умного селезня, тот часто успевал улетать. Но малость погодя к дворовой утке подлетал другой селезень. Большое терпение надобно при охоте.
Бывало, к примеру, так. Услышав крик дворовой утки, летит к ней бывалый селезень. Разгоряченный свадебными приключениями, он с лёту подсаживается близёхонько к утке, быстренько успевает по-селезиному облобызать её и тут же, моментом, поднялся в воздух и улетел, нет его. Неопытный охотник из шалаша только поглядывает, как дикий селезень и его дворовая утка занимаются любовью, а стрелять в это время не решается: можно попасть в свою утку, а по селезню промазать.
Но тогдашний охотник не очень-то досадовал на такое безнаказанное поведение селезня с его уткой: пусть себе целуются. Охотник знал: не убил этого селезня, немного погодя к шалашу прилетит другой; лишь бы не подкачала его утка, почаще бы подавала голос. Так что после водополицы даже не ахти какие охотники из своих шомпольных и берданочных дробовиков застреливали по нескольку диких селезней за одну утреннюю или вечернюю зорю.
Во время утиных свадеб дикие утки нередко наведывались в деревни и подсаживались к дворовым уткам. Они заставали их либо плавающими в воде, либо подминали где-нибудь у самых строений, когда те чинно прохаживались, занятые своими делами.
Диких утиных выводков в наших местах было настолько много, что они нередко появлялись даже в маленьких болотцах вблизи самих деревень. Такое небольшое болотце было в двух сотнях саженей от нашего Ножевского хутора. В том болотце, обросшем по краям кустарником и высоченной осокой, почти ежегодно в начале лета появлялся кряковый выводок штук в восемьдесят пухленьких жёлтеньких утят. Люди их не трогали. Птицы спокойно росли, и лишь в середине лета мамаша-утка уводила своих питомцев из болотца в более подходящее место.
В жаркие дни лета утки прятались в заросли осоки и хвоща. Эти травы на мелких местах озёр и болот росли густо и к середине водоёмов выдавались длинными мысами, словно вбитые от берегов в воду клинья. Пойдёшь, бывало, по тому травянистому мысу в лаптях, а вода под ногами: хлюп, хлюп – булькала, как в ушате от ударов черпака. Шагаешь, а впереди ничего не видно – одна высоченная трава перед самым носом да кусочек неба над головой. Пробираться сквозь те болотные да озёрные травянистые заросли было непросто: надо было сомкнуть ладони, протянуть обе руки вперёд и этим клином, словно веслом, разгребать осоку и хвощ направо и налево. По той болотной траве человек, бывало, еле двигался.
Пробираешься так, а утки почти из-под самых ног: фн-р-р, фн-р-р, фн-р-р – выпархивают с шумом, чтобы опять сесть где-то неподалёку. Остановишься в тех травянистых джунглях, прислушаешься. На полсажени выше головы ветерок качает верхушки осоки, похожие на копья, и острые концы хвоща-долгуна, торчащие кругом, словно пики. Дунет ветер – послышится шелест другой травы-болотницы. А то вдруг в стороне, совсем рядом, раздадутся тихие щелчки, что-то забулькает, потом зажурчит ручейком и послышится приглушённое и часто: ква-ква, кив-кив… Это прямо возле человека смиренно отдыхают ленивые, сытые кряковые утки: в таких зарослях утки не видят человека, и он не видит уток.
Но если выбраться к границе воды и посмотреть в просветы между стеблей хвоща и осоки, можно вдоволь налюбоваться на уток. Так, затаив дыхание, и замираешь от удивления: на светлых пятнах воды, на плешинах зелёных покрывал частого лопушника и травы-ряски, меньше чем в пятке саженей от тебя невозмутимо сидят серые кряквы. Некоторые, вобрав шеи и положив на грудь широкие клювы, словно оцепенели; другие, удлиннив шеи и упирая носы впереди себя, причмокивая, щёлкают по болотному лопушнику – кормятся, лениво, как бы через силу. Стоишь в раздумье и не знаешь, что делать: то ли стрельнуть, то ли вспугнуть, то ли погодить и полюбоваться. Решишь: «А дай-ка стрельну. Хоть вон в тех трёх, что сошлись вместе». В такие моменты можно убить одним выстрелом пару, а то и сразу трёх болотных птиц. Десятки уток поднимает один такой выстрел со всей озёрной округи. Они в панике, не понимают, что случилось, кто нарушил их покой и смиренную охоту за пищей? Но вскоре, успокоившись, приходят в себя и вновь садятся блаженствовать в полудреме.
В конце августа и в сентябре на избранных утиным племенем озёрах птиц собиралось видимо-невидимо – огромное утиное царство. Днём и ночью, утром и вечером слышались гортанные звуки кряковых писковатых чирков и нырков, торжественно-тягучие, похожие на лошадиное ржание, песни длинношеих гагар. Заберёшься, бывало, на бойком утином месте в какой-нибудь прибрежный куст, посидишь немного не шевелясь и глядя сквозь заросли: подплывают почти к самому кусту с десяток, а то и больше, старых и молодых крякв; среди них, чопорно важничая, пасутся два-три сизокрылых селезня. Тёплая болотная сырость стоит над озером, вокруг – тишина. Птицы спокойно плавают, не подозревая, что за ними следят. Плоскими клювами кряквы щиплют болотную ряску, покрывающую жёлто-зелёной плёнкой воду у берегов. Крикни в кусту или ненароком покашляй – утки не улетают, а лишь, услышав звук, перекликаются друг с другом на своём утином наречии. Только некоторые из них, те, что, вероятно, постарше, поднимут головы, повертят ими по сторонам и, не найдя ничего подозрительного, снова принимаются за кормёжку.
В конце октября наступала пора отлёта уток в тёплые края. Они собирались в огромные стаи. В утренние и вечерние зори, а нередко и в середине дня утиный гомон с болот и озёр был слышен по ветру не на одну версту. Взмахивая крыльями, едва поднимая над водой раскормленные за лето тела, утки орали во все глотки, ныряли и плескались в воде, шлёпали по ней крыльями. Они устраивали промеж собой потешные бега по воде – то ли соревновались, то ли радовались приволью жизни.
Большинство озёр и болот поймы были мелководны и окружены лесом. С ранней весны после водополицы они хорошо прогревались солнцем. А это создавало идеальные условия для зарождения и обитания в них неисчислимого множества рачков, пиявок, гусениц и других насекомых. Манило к себе утиное царство и наличие густой болотной растительности, где можно было в изобилии найти пищу и укрытие от опасности. Поэтому у междуреченских уток было богатое природное меню – выбор на любой вкус. Такого райского уголка, каким было для уток Молого-Шекснинское междуречье, теперь не найти во всём русском северо-западе. Что и говорить – раздольно, спокойно жили дикие мологские утки.
Местных охотников утки не боялись. Да их по деревням поймы и было-то мало. И какие же это охотники, если, например, в конце 30-х годов на всю деревню Новинка-Скородумово, что стояла вблизи села Борисоглеба, насчитывалось около пятидесяти дворов и на всё только два ружья – у Мишки-«говорёнка», отец которого был полесовщиком, да у Лёхи Демина – этот жил в своей избе, как выхухоль в норе, а заржавленный дробовик-шомполку держал не на видном месте, а где-то в мучном амбаре. Вот разве что Иван Васильевич Трошин – совхозный счетовод из села Борисоглеба. Этот, пожалуй, из всех охотников среднего течения Мологи заметно выделялся, славился на всю округу. Да и он выходил на уток не больше десятка раз за всю весну и осень. Весной ходил за дикими селезнями, а осенью – только за кряковыми. Других пород Иван Трошин не стрелял.
Правда, в иные годы изредка приезжали поохотиться в наши утиные места горожане из Мологи, Рыбинска, а случалось – даже из Москвы и Ленинграда. Но они прибывали в основном для забавы, время проводили по большей части в отдыхе, чем за охотой, устраивали пикники и удивлялись прелестям пойменских мест, непуганому обилию дикой живности.
Я хорошо помню, как в начале 30-х годов, уже под осень, к нам на Ножевский хутор приехали два охотника из Ленинграда. Несколько дней гости жили в доме моего дедушки Фёдора Лобанова. Помню, один из них дал мне железную коробочку светленьких конфеток – монпансье.
Так вот. Те два охотника один раз притащили уток с Подъягодного озера. Они наложили их на дедушкином крыльце, словно копну сена. Вот сколько было дичи!
В некоторые годы под осень приезжие охотники, жившие тогда на Ножевском хуторе по нескольку дней, выйдут, бывало, либо к Дубному, либо к Подъягодному озёрам (до них от хутора чуть побольше версты), походят, посидят у тех озёр одну утреннюю зорю да и настреляют уйму уток. Обвешаются ими так, что и самих-то не видно. Смешно и глядеть-то на них было, когда они с охоты подходили к хутору – не разберёшь: что оно такое идёт-то? На следующее после удачной охоты утро приезжие, договорившись с местным крестьянином, нанимали гужевой транспорт, укладывали на подводу битую дичь, сами садились в телегу и ехали почти за семьдесят вёрст до Некоуза, а уж оттуда поездом – до дому.
Тетеревиные песни
Мне было семнадцать, когда отец купил для меня одноствольное курковое ружье, такое называлось тогда централкой. Я, однако, так и не превратился в заядлого охотника. Но всё же до ухода в армию (а оставалось мне до службы три года) частенько под осень выходил на ближние болота и озёра то за утками, то – по весне – на тетеревиные тока.
Вначалемая, когдавсяживаяприродавМолого-Шекснинской пойме просыпалась от зимней спячки, а южная жара день ото дня хоть и умеренно, но настойчиво поддавала тепла в наши северные широты, в это самое время ранними утрами, чуть только забрезжит рассвет, тут же в утренней тишине звонко польются песни тетеревов. На одном току собиралось их по нескольку десятков. А токов были сотни. Пору тетеревиных гульбищ можно было сравнить с театрализованными представлениями природы, которые она устроила почему-то именно на нашей земле. Смотреть на токующих тетеревов – одно удовольствие, завораживающее зрелище!
Чёрные лесные петухи настолько бурно и азартно радовались весне, что, казалось, с ними некому в том сравниться. В майскую ночь, до прихода утренней зари, мы забирались в шалаши, устроенные рядом с местами тетеревиного токования, и ждали: вот сейчас, только займётся заря, к шалашам прилетят лесные петухи. И мы всласть любовались их пробежками вокруг шалашей, восхищённо смотрели, как они взмахивали крыльями, как подскакивали от земли на несколько аршин, до отказа взъерошивали оперенье, полностью распускали крылья и плашмя возили ими по земле, вытягивали вперёд шеи и, неторопливо ступая, обнажали зады, показывая белые, как снег, перья. Они ворковали с раскрытыми клювами, издавая то гортанное клокотанье, то приглушённые шипящие звуки. Тысячи тетеревов резвились в весеннюю пору, разливали пение по лесным опушкам, по кромкам ещё не вспаханных полей, по окрайкам лугов возле берёзовых и дубовых рощ.
Когда тетерев пел свою песню в одиночку, сидя на земле, человек мог подойти к нему и взять даже голыми руками. Надо было только знать, как это сделать.
На току тетерев выводил обычно две песни: то ворковал длинными звуками, похожими на разливистое клокотание, то коротко шипел: чувш, чувш, подпрыгивая нередко при этом вверх. Первая воркующая мелодия по времени была намного длиннее второй. Воркуя и клокоча, тетерев закрывал глаза и опускал голову вниз, в такие минуты он ничего вокруг себя не видел и не слышал. Подходи к нему и бери. Охотники, знавшие повадки тетеревов, иногда убивали их в такие моменты приёмом «с подхода». Но так можно было взять только одиноко поющих птиц. Когда тетерева токуют группой, приём «с подхода» исключён: в стаде птицы довольно осторожны. Бывало, чуть кто из стаи почувствует опасность, все разом, словно по команде, быстро снимаются с земли и улетают с тока. Мелкой бекасиной дробью тетерева не убьёшь: уж очень у него упругое оперенье.
Тетеревов было полно на всей территории поймы. Утром выйдешь из избы на крыльцо – впору сразу оглохнуть: так и хлестанёт в уши заливистое тетеревиное токованье.
Нередко тетерева, как будто специально, дразнили охотников, разжигали их азарт. Бывало, сидишь в шалаше и ждёшь, когда прилетит птица. Слышишь – летит, прикидываешь, куда же сядет. А тетерев – хлоп! – и прямо на шалаш. А как достанешь его оттуда? Не пройдёт и минуты, возьмётся над головой растерянного охотника песни свои распевать. Сначала слышится: чувши, чувши, а потом: буль-ль, буль-ль, буль-ль… Значит, надолго запел, пойдёт теперь воркотня. Тетереву – радость, у охотника – нервы на пределе.
До одури интересно было бывать на токах! Но и грандиозные скопища тетеревов, и их весенние песни, и особое ощущение души при виде тетеревиных праздников – всё ушло, остались одни лишь воспоминания. И, похоже, вряд ли такое уж повторится. Ни тебе тетеревов, ни Мологи.
Белые куропатки
Зимою в пойме обосновывались белые северные куропатки. Большими стаями они летали над полями вблизи деревень, искали себе корм возле риг и у токов.
Тогда её заметишь не вдруг – она почти совсем сливается с белизной снега. Куропатки любили зарываться в глубокий снег: там они прорывали петляющие норки-проходы. Бывало, идёшь на лыжах вблизи от деревни, и из-под самых лыж вдруг послышится: фнр-р-р, фн-р-р, и вылетают прямо из-под ног белые живые клубочки. От неожиданности даже и испугаешься. А это резвятся стаи белых куропаток. Отлетят немного поодаль и исчезнут в снегу, оставив после себя над зимним полем лишь блёсткие завихрения снежной пыли.
С потревоженных мест куропатки далеко не отлетали. Пролетят два-три десятка саженей над самым полем, станут незаметными для постороннего глаза на пуховом покрывале, покрывшем землю, туда и сядут снова. Лишь поднявшись повыше над снежным полем и оказавшись таким образом на тёмном фоне близлежащего леса, куропатки тем выдают себя. Но недолго: белые куропатки предпочитают маскироваться в снегу.
Обычно птицы, сбившись вместе, взлетали разом всей стаей и, когда оказывались в полосе видимости, на фоне леса, были похожи на белых мотыльков, которые в жаркий день лета летают над травянистыми лугами. Но нет, в разгар студёной зимы над заснеженными полями – не мотыльки, а белые куропатки.
Подъедешь, бывало, к тому месту, где только что сели куропатки, а их там и нет ни одной, все враз куда-то исчезли. Постоишь, посмотришь по сторонам да и двинешься дальше, так ничего наверняка и не угадав. Но отъедешь несколько саженей от того места, где увидал куропаток, где только что скрипели по снегу твои лыжи, где ты стоял и пыхтел в догадках, пуская изо рта на мороз парок, и вдруг снова услышишь из-под самых лыж: фнр-рр-р, фнр-рр-р, – и целая стая белых куропаток взлетит, словно сговорившись, перед самым твоим носом и почти сразу сядет невдалеке. Или вдруг, приземлившись на снег, все птицы разом, как по чьему-то сигналу, быстро исчезнут под снегом.
Сядет белая куропатка в одном месте на снег, занырит в него и за несколько минут, торясь под снежным покрывалом, быстрее, чем крот, землеройных дел мастер, окажется в другом месте.
В конце февраля и в начале марта, когда на поверхности снега образовывался наст, некоторые жители поймы ловили белых куропаток силками. Мясо куропаток – нежное, вкусное, не уступает куриному. По величине эти птицы меньше взрослой курицы, но с доброго цыплёнка.
В последнюю неделю марта, когда днём снег начинал таять и оседать, а ночные морозы настойчиво превращали его в ледяную корку, белым куропаткам приходилось трудно. Такие условия не соответствовали их образу жизни, и они покидали пойму – улетали на север, в тундровую зону. Там их ждала привычная стихия – глубокий и рыхлый снег…
Вместе с белыми куропатками в пойме обитало много серых куропаток. Они жили обособленно, всегда держались только своими стаями, не допуская в них чужаков. Серые куропатки не умели ходить под снегом так ловко, как это делали их северные сородичи. Зимой серые куропатки тоже часто зарывались под снег, но лишь для того, чтобы добраться до стеблей сухого травяного покрова и там найти себе корм. Эти птицы не перелетали из края в край, жили в нашей пойме круглогодично.
Bepul matn qismi tugad.
