Kitobni o'qish: «Записки пойменного жителя»

Павел Зайцев в годы Великой Отечественной войны
Записки, не тускнеющие во времени
В один из моих приездов в Рыбинск – после эмиграции – в начале 90-х годов – уж не помню через кого попала мне в руки крупноформатная советская общая тетрадь в клетку, убористо исписанная крупным почерком коренного русского человека, – записки о Мологе Павла Ивановича Зайцева.
Избалованный литератор, отвыкший от рукописных текстов, я долго не мог приняться за её чтение. А ведь мы могли б ещё повидаться: Зайцев скончался в 1992 году. Скоро 20 лет этой истории, а я всё жалею и сетую на свою суетность, разгильдяйство. Со сколькими мелкотравчатыми, не нужными мне людьми общаться приходилось по жизни, а настоящего человека, земляка и самобытного самородка вот упустил.
Недавно, просматривая свои дневники тех лет, наткнулся вдруг на такую запись от 25 февраля 1994 года: «Пишу предисловие к мологжанину Павлу Ивановичу Зайцеву (†92). Появятся в «Новом мире»? (Чувствую свою большую вину; рукопись превосходная – пролежала у меня два года. А он скончался)».
«Новым миром» заведовал тогда Сергей Залыгин. Он и дал зайцевскому фрагменту, опубликованному в журнале с моим предисловием, это замечательное название: «Записки пойменного жителя» («Новый мир», № 11, 1994). Под таким «грифом» они и будут существовать долго, всегда, в нашей очерковой литературе – силой слова, точностью изображения заставляющие вспомнить о Пришвине и Аксакове. В разговоре со мной высоко оценил тогда повествование Зайцева недавно вернувшийся из изгнания Александр Солженицын.
А Залыгин, помнится, несколько раз потом сетовал: почему опубликовал только отрывок, а не всю рукопись? Считал это большой журнальной промашкой. Более объёмно «Записки» Зайцева появились в «Нашем современнике» чуть позднее (и тоже с моей, но только сильно подправленной журнальными сталинистами преамбулой).
И всё-таки я продолжал себя считать перед мологжанами виноватым: не довёл дело до конца, не отредактировал рукопись Зайцева, не пробил её издание отдельною книгой. (Это вообще поразительно: судя по рукописи в общей тетради, Павел Иванович писал свою книгу набело, практически без серьезных черновиков. И – настолько мастерски! Но всё же, конечно, доработка была ей необходима: повторы, неловкие фразы требовали деликатного редакторского вмешательства).
Не оправдываю свою житейскую зашоренность, но ведь и то сказать: для кого мне было готовить книгу?
В столичных тусовочно-постмодернистских издательствах интереса б она не вызвала. В Рыбинске же всем заправляли чиновники, к которым с культурным запросом, темой, мне появляться было бессмысленно.
Чудесным образом – и надолго ли? – рыбинские властные обстоятельства сегодня переменились. Нашлись люди, профессионалы, способные оценить и издать «Записки пойменного жителя»…
Спасибо им. Пусть мологская Атлантида всплывёт со дна на этих страницах во всём своём первозданном великолепии.
Юрий Кублановский
9 мая 2010, Переделкино
От автора
Весной 1941 года, за два месяца до начала Великой Отечественной войны, в северо-западной части России на пространстве почти в пять тысяч квадратных километров произошла трагедия для живой природы.
В ту весну на Верхней Волге, в пойме между реками Мологой и Шексной, образовалось рукотворное водохранилище, окрещённое Рыбинским морем.
Поясню читателю понятие пойма. Оно означает низменные пространства земли у рек или озёр, временно затопляемые водой во время весенних либо осенних дождевых паводков. Так вот, весеннее таяние снега в русском северо-западе ежегодно наполняло водой притоки – Волги Мологу и Шексну – до такой степени, что обе эти реки не успевали уносить свои воды в Волгу и поэтому выходили из берегов, соединяясь вместе и образуя по всей низменности, где протекали, водную гладь. Поэтому Молого-Шекснинское междуречье и можно было назвать поймой.
Уникальной была земля, по которой текли эти две реки. Но вот то ли в конце двадцатых, то ли в начале тридцатых годов кому-то из тогдашних советских специалистов запала в башку, закралась идея утопить эту землю, захоронить её под водой навсегда, благо, сделать это было относительно просто.
И это – осуществили.
По своей величине рукотворное Рыбинское водохранилище действительно оказалось похожим на море – оно не имеет себе равных на всём Европейском континенте: простирается в длину больше чем на 120 километров, в ширину – больше чем на 50; в нём находится до 24 миллиардов кубометров воды…
Строительство Верхневолжского гидроузла у города Рыбинска явилось не только потерей огромного куска земли в пойме между реками Мологой и Шексной. Это строительство особо повлияло на постепенное умирание Волги на всём её протяжении.
Переборская шлюзовая плотина отрубила хвост Волги и почти полностью уничтожила её приток – в то время судоходную Мологу. Строительство же плотины для гидроэлектростанции в устье Шексны полностью поглотило образовавшимся водохранилищем второй приток Волги – тоже судоходную реку Шексну. Таким образом, с окончанием строительства Волга лишилась своего собственного истока и двух питающих её рек. В своём нижнем течении река начала мелеть, и это сразу худо сказалось на судоходстве.
Для ликвидации мелководья надо было что-то делать. И вот рождаются новые идеи. На этот раз еще более грандиозные: строить в нижних течениях Волги новые плотины для подпора воды. Казалось, что, претворяя эти идеи в жизнь, проектанты убивали, так сказать, одним выстрелом сразу двух зайцев: новые плотины позволяли, с одной стороны, ликвидировать мелководье реки, с другой – попутно решалась проблема энерговооружённости страны.
Тогда, при разработке этих пафосных планов, всё это казалось правильным. А что получилось на самом деле, на практике? Теперь всем, даже непросвещённым людям, стало понятно, сколь опрометчивы были эти планы, к какой трагедии привели. Теперь пришла великая горечь.
В нижних течениях Волги утоплены огромные пространства сельхозугодий, в хранилищах у плотин образовался застой гнилой воды, повысился уровень подпочвенных вод, произошло заболачивание земель. Это заранее спланированные издевательства над живой Матерью-природой, намеренное её уничтожение во всём волжском бассейне. Строительство же в тридцатые годы Рыбинского гидроузла на Верхней Волге явилось своеобразной «раковой опухолью» как для организма всей реки, так и для людей, живущих на её берегах. Именно отсюда пошли все беды Волги.
По моему глубокому убеждению, верхневолжское строительство явилось одним их ярких проявлений волюнтаризма правящей верхушки сталинского режима, а также и специалистов-гидростроителей. В их больных головах и возникла дикая идея: а почему бы, скажем, из Кубани отправиться в Москву не по железной дороге, а по воде, ведь это так просто осуществить: достаточно, перегородив Волгу плотиной, устроить водохранилище (благо, низина под него имелась между впадающими в Волгу Мологой и Шексной), и пожалуйста: хоть сам отправляйся из Кубани до Москвы на теплоходе, хоть вози по воде любые грузы.
Главным мотивом «нужности» строительства Рыбинского гидроузла – гидростанции (которая, кстати говоря, оказалась немногомощной даже по тому времени: всего 400 тысяч киловатт) считается осуществление «сталинского плана» – сделать Москву портом пяти морей: Балтийского, Белого, Каспийского, Чёрного и Азовского. За претворение этого плана в жизнь была назначена и сполна заплачена грандиозная цена: перелицовка всей центральной России.
В те кошмарные для народа 30-е годы правящая элита государства с маниакальной подозрительностью относилась к людям, абсолютно не считаясь ни с волей, ни с каким-либо правом, ни с самой жизнью простых смертных, а уж тем более – с местом их традиционного обитания, особенно в сельской местности. Под железную руку перековщиков русской жизни суждено было попасть огромному пространству земли с прелестями живой природы и насельникам поймы между мощными притоками Верхней Волги: Мологой и Шексной.
И оно появилось – Рыбинское водохранилище, водоём-душегуб. Оно помечено на всех географических картах мира. Оно с самого начала своего возникновения погубило живую природу в самой Молого-Шекснинской пойме: множество разновидностей животного и растительного мира, характерного для русского северо-запада, а впоследствии, повторяем, пагубно отразилось на всем волжском русле.
Я ясно помню 30-е годы. Сколько было шума, безудержного ажиотажа вокруг гидростроительства на Верхней Волге!
Только вот сельские, деревенские, хуторские жители не сразу узнали о плане затопления родной земли, земли, на которой они веками безбедно жили. А узнав, пришли не то что бы в уныние, а в полное душевное расстройство. Они не знали, к кому обратиться за помощью, как отвоевать право жить на своей земле. Надеяться было не на кого, несмотря на то, что в то время сталинская пропаганда на все лады твердила о социалистической демократии.
И всё-таки не верилось, что такая богатая земля будет затоплена. Поуспокоившись, молого-шекснинские крестьяне продолжали привычную жизнь. Однако мысли роились в головах. И по ночам, лёжа в постелях, думали о том, что же с ними хотят сделать власть имущие, что ждёт народ впереди? Горькими были для них конечные 30-е годы.
Что требовалось для осуществления плана гидростроительства на Верхней Волге? Во-первых, для такой огромной по тому времени стройки нужна была техническая оснащенность. Во-вторых – сотни, тысячи рук: рабочая сила. Страна, с трудом поднимавшаяся тогда из руин, технической оснащённостью не располагала: гидростроительной, землеройной техники не было; даже автомобили-грузовики производились на штуки в день. Зато народу в стране, особенно в самой России, пусть ещё покуда и лапотной, было вполне достаточно. Поэтому проектанты и руководители строительства Верхневолжского гидроузла сделали главную ставку на принудительное привлечение мускульной силы. В их руках был строгий контроль над массами и их беспрекословное подчинение.
На человеческих костях построено гидросооружение на Верхней Волге у Рыбинска в те 30-е годы. Тысячи, десятки тысяч заключённых работали здесь. Немало было из их числа и тех, к чьим душам было припечатано клеймо враг народа или кулак-мироед.
«Врагов народа» тогдашние управители вместе с энкавэдэшниками и не без участия местных властей находили очень просто. И так же просто поставляли дешёвую рабочую силу на гигантские стройки страны. Делалось это так. Заранее намеченных граждан вызывали в городское или районное НКВД и говорили: «Петров, у вас на заводе и, в частности, в вашем цехе есть враг народа. Мы пока не знаем – кто он. Вот тебе срок – пять дней. Найди врага. Не найдешь – посадим за укрывательство». Что оставалось делать Петрову в такой ситуации? Многие «Петровы» искали и «находили», другие – сами становились узниками.
Такие безнравственные руководящие указания и инструкции, исходящие от людей, посаженных в кресла кабинетов и олицетворяющих народовластие в стране, были нормой. Так формировалась и направлялась рабочая сила и на гидростройку на Верхней Волге. Подобное правило действовало тогда не только в городах, но и в сельской местности.
В то время было широко распространено слово принудиловка. Если простой смертный не выполнял каких-либо распоряжений местных властей, его зачастую даже не судили по закону, а просто посылали на принудительные работы сроком на год или больше.
Вот такое бесчеловечное время было в государстве под всевидящим оком мудрейшего из мудрейших, под руководством великого кормчего Сталина, которого подхалимы и угодники всех рангов и мастей с большим усердием прославляли во множестве стихов и песен, в живописных полотнах, во всех докладах и лекциях. Его приветствовали не только лозунгами во всех общественных местах, но даже хвалебными надписями на кривых деревянных заборах. А в это время ссыльные и заключённые в лагерях работали «под руководством великого Сталина» в бесчеловечных условиях.
Орудиями труда заключённых были тогда кирка, «лопата – милая подруга» и «тачка – вторая жена». С помощью этих примитивных приспособлений в тела Переборской и Шекснинской верхневолжских плотин длиной более пяти километров, а высотой местами более двадцати пяти метров были уложены миллионы кубометров земли, камней и бетона. Землю и камни доставляли к месту укладки по деревянным настилам на двуручных тачках с расстояния от места плотин до километра. Камни подвозили Бог весть откуда, ибо поблизости от места строительства их не было.
Огромный людской муравейник из тысяч заключённых в течение нескольких лет ежедневно кишел, двигался, как единый, заведённый злой рукой механизм.
Умерших от изнурительного труда хоронили, как павших животных, невдалеке от стройки. Родственников о смерти не оповещали.
Стройка велась поблизости от Рыбинска, и многие горожане то сами, а то через детей и подростков передавали заключенным сухариков, дешёвых сладостей к чаю. Сострадание к судьбам невольников всегда исходило из людской души, как луч солнца сквозь тучи ненастья.
Кроме сооружения Волжского, Шекснинского шлюзовых каналов в Переборах и гидроэлектростанции в устье Шексны надо было подготовить под затопление водой территорию всей Молого-Шекснинской поймы. Чтобы сделать это, необходимо было снести около 700 сёл, деревенек и хуторов, в том числе и два уездных города – Мологу и Весьегонск. В этих населённых пунктах в общей сложности проживало тогда свыше 150 тысяч человек.
Мученические слёзы текли из глаз каждого – старого и малого жителя поймы. Люди не могли без сострадания смотреть на царивший разор. Они стенали при ломке своих домов, скотных дворов, бань, хлебных амбаров, сенных сараев… Шутка ли: сказать мужику-крестьянину – уходи с обжитого места, переселяйся на новое! Но сталинские холуи в то время могли позволить себе такие «шутки» и умели безнаказанно шутить с безвластным простым народом, подвергать его страданиям и мукам.
Не один год, кто как мог, переселялись тогда мологошекснинцы с мест привычного обитания на новые места жительства. Сотни домохозяев перевозили свои сломанные постройки за многие версты от поймы – в Пошехоно-Володарский, Рыбинский, Мышкинский, Некоузский и Краснохолмский районы. На купленных специально на время перевозок конных подводах люди делали десятки рейсов туда и обратно, часто по-мужицки матюгаясь при неудачах в дорогах. Великое множество переселенческих семей валили свои сломанные постройки в Мологу и Шексну, сплачивая брёвна в плоты и гоня их вниз по течению. Они селились по берегам Волги у городов Рыбинска, Тутаева, под Ярославлем. Так появились целые поселения мологошекснинцев по всей области. У Рыбинска, например, возникли большие посёлки Копаево и Веретье, деревни Макарово и другие; селились изгнанные на Скомороховой горе, на волжском левобережье. Под Ярославлем они нашли места в Норском, по обеим берегам Волги. Всех новых поселений мологошекснинцев не перечислишь.
Мужики, гнавшие плоты, сколоченные из своих построек, водой, на всю жизнь запомнили, как, причалив те плоты к берегам Волги, они надрывали пупки, выкатывая из воды бревна. Помнят, с каким трудом укладывали их на конные подводы, а потом вывозили в гору, постоянно подбадривая лошадей: «Нн-оо-о! Но, милая, давай, дорогуша, давай!» Помнят, как везли свои постройки до той точки на земле, которая была их новым местом жительства. Помнят, как месяцы подряд жили в походных условиях, как бабы-переселенки то под жарким солнцем, то под непогодью, прямо под открытым небом варили похлёбки и каши для мужиков и детей…
Словно гигантскую бомбу сбросили в сердце Молого-Шекснинского междуречья, и взрыв её безжалостно уничтожил животных, растения, поселения, а людей разметал по сторонам на многие десятки и сотни вёрст.
Конечно, сталинское государство проявляло «заботу» о переселенцах. Каждая семья получила так называемые подъёмные денежные средства. Но на те средства мужик мог построить на новом месте не больше как баню или курятник. Все расходы, связанные с переселением, молого-шекснинцам приходилось оплачивать наёмным подсобникам по большей части не деньгами, а натурой – зерном, мукой, маслом, мёдом, картошкой, овцами, даже коровами. Словом, кто чем мог… А сколько в связи с переселением пойменским крестьянам пришлось ликвидировать добротного скота и всякой домашней утвари! Никто этого не подсчитывал, никто об этом толком не знал – ни тогда, ни теперь. Страшное, великое переселение – трагедия страны, трагедия для мологжан и шекснинцев, слёзное прощание со своей землёй-матерью, на которой жили они сами и столетиями жили их предки. Прощание – навсегда.
Трагизм судьбы молого-шекснинцев усугубился вскоре новыми обстоятельствами. Пока они в тяжелейших условиях натужно работали, над ними нависла беда гораздо более страшная, чем переселение из поймы – началась Великая Отечественная война.
Не успев как следует отстроиться на новом месте, здоровые молого-шекснинские мужики-крепыши все до единого ушли в сорок первом защищать Россию от фашистов. И те мужики, в абсолютном своём большинстве, погибли на фронтах войны, оставив своим жёнам-вдовам, сыновьям, дочерям, внукам как великую память о себе переселенческие дома Молого-Шекснинской поймы. Многие тысячи тех домов стоят до сих пор.

…При подготовке Молого-Шекснинской поймы под будущее Рыбинское водохранилище вырубались сотни гектаров добротного леса, обезвреживались могильные захоронения, взрывались церкви, бывшие графские дома и усадьбы. Всё это делали заключённые: невольники были объединены в особые «предприятия» – «Волгострой» и «Волголаг». Волгостроевские лагерники строили также две земляные плотины и гидросооружения на них, а волголаговские заключённые готовили ложе будущего водохранилища. Руководил работами небезызвестный в то время инженер-гидростроитель Рапопорт1, имевший личную связь со Сталиным и высшим руководством НКВД.
На территории Молого-Шекснинского междуречья росла знаменитая янская сосна. Называлась та сосна янской по имени села Яна, затерянного среди таёжной глухомани в северо-западной части поймы. Красивое было село – с добротными полями и домами, срубленными из той сосны. Петляющая по лесным чащам и травянистым полям речка Яна своей прозрачной, словно человеческая слеза, водой питала Мологу, в которой водилось множество всякой рыбы. Хорошо помню, как в 1937 году, зимой, я с отцом и ещё несколькими мужиками-колхозниками ездил на лошадях из своего Ножевского хутора пилить лес – выполнять так называемое «твёрдое задание» по лесозаготовкам, устанавливаемое для колхозников. С восхищением любовался тогда на золотистые стволы янских сосен, длиннющих, прямых, без сучков до самой маковки. От местных жителей не один раз слышал рассказы о том, что Пётр Первый посылал русских мужиков-лесорубов за той янской сосной. На судостроительных верфях царь приказывал делать корабельные мачты для русского военно-морского флота только из янской сосны. С постройкой Рыбинского гидроузла легендарная сосна канула в лету.
Под стать янской сосне в пойме росли и дубы. Толщина тех дубьев у корня нередко достигала даже больше двух мужицких ручных обхватов. По высоте деревья были местами немного ниже янских сосен. Росли они сплошными рощами, были гладкими, прямыми, как свечки, с раскидистыми сучьями на верхушках. Под теми дубьями каждый год, в сентябре-октябре, можно было насобирать множество мешков желудей, что и делали пойменские жители. Жёлуди запасали на зиму и кормили ими поросят, которые пожирали те жёлуди лучше, чем любую хлебную запарку. Дубовые рощи в междуречье давали хороший промысел тамошним мужикам. Из дубьев делали сани, повозки, гнули дуги для лошадиного транспорта, который был тогда единственным видом тягловой силы для всех русских деревень и сёл. Сделанные из молого-шекснинского дуба конные пролётки и экипажи до революции нередко можно было увидеть на улицах, площадях, у парадных подъездов петербургских и московских господ. Из морёного междуреченского дуба умельцы-столяры вручную выделывали мебель, которая попадала в вельможные салоны Парижа, Лондона и Берлина. На многие сотни вёрст от поймы дубовые поделки считались лучшими среди многих русских губерний. За ними к молого-шекснинцам ездили издалёка.
За три года до затопления поймы волголаговские заключённые спилили весь высоковыростный лес. Его увязали в огромные пучки с расчётом, что те пучки при затоплении поймы всплывут на поверхность, а после будут выловлены и пущены в дело – на хозяйственные нужды страны. Оно так и получилось. Но не совсем – вышла промашка с дубьями. Дубовая древесина из-за своей тяжести на поверхность воды не всплыла, а так и осталась лежать в связках на том месте, где и росла. И ныне, глубоко ушедшая в заилившуюся почву, она покоится на дне Рыбинского водохранилища.
Сенокосные угодья междуречья были настолько богаты травой, что тамошние крестьяне в сенокосную страду ежегодно забивали сеном все обширные свои сараи, повети над скотными дворами и метали множество стогов прямо на лугах, где росла трава. Они умели метать стоги сена так, что никакой дождь их никогда не пробивал. Лишь сверху стоги бурели цветом, а внутри сено было сухое, шуршащее, светло-зелёное. Те стоги, не теряя качества, могли стоять нетронутыми даже по нескольку лет. В августе молого-шекснинцы брали второй укос отличной травы. Сенное изобилие междуречья было так велико, что добротного травянистого корма с избытком хватало не только для скотины тамошних крестьян. Зимой междуреченцы запрягали лошадей в сани, подъезжали к своим стогам, раскрывали их и, навьючив большие возы сена, везли его на продажу на сенные рынки Мологи, Рыбинска, Тутаева, Красного Холма и даже в Ярославль, Вологду и Тверь. Много спрессованного в тюки молого-шекснинского сена уходило по госпоставкам и закупкам для корма лошадей в армию. О бескормице для скота жители поймы и понятия не имели. В народе тогда бытовало изречение: «Напой коня мологской водой и дай ему шекснинского сена – тогда коню можно не давать овса». Какая богатая кормовая база для скотины была утоплена! Всё безжалостно загублено, всё навеки погребено!
Мало того, что Рыбинское море уничтожило природу и разбросало людей в разные стороны. Гидростроительство на Верхней Волге явилось основой для зарождения последующей, ещё более страшной трагедии для живой природы и миллионов людей, живущих в бассейне Волги. Это я подчёркиваю особо. И пусть никто не пытается таковые мои суждения с любой научной колокольни опровергать – все опровержения будут пустопорожни.
И так ещё скажу. По воле судьбы где только мне не приходилось бывать! И во всей жизни своей – за период службы в армии, за время Великой Отечественной войны, а побывал я на многих фронтах, да и после этого времени, когда довелось мне и пешком пройти огромное пространство от Владивостока и за Берлин – повидал и узнал я многое. И наверняка знаю: ни в одной местности так буйно не росли сенокосные травы, разные ягоды и грибы, нигде в водоёмах не водилось такое множество рыбы, в лесах – всякой звериной живности, как в Молого-Шекснинской пойме, уничтоженной творцами Рыбинского моря. Это не преувеличение, не самовнушение моё, не сочинённая тоска по поре детства и возмужания на Молого-Шекснинской земле, а подлинная правда, объективная истина, передать которую мне захотелось людям, живущим на земле сейчас и всем будущим потомкам.
Проезжая на красивом теплоходе от Астрахани до Москвы и попадая в воды Рыбинского водохранилища, иной пассажир-турист, наверное, спрашивал себя или окружающих: а что же было раньше на месте этого искусственного новообразования, этой огромной массы воды? И наверняка никто толком на этот вопрос не отвечал. Потому что никто из живущих теперь об этом не знает, а кто знал, тот уже умер.
«Кто ты, человек?» – вот вопрос, который поставил перед человечеством великий немецкий философ XVIII века Кант. На кантовский вопрос никто из людей на Земле ещё не ответил. Максим Горький в своё время формулярно провозгласил: «Человек – это звучит гордо!» Я не приемлю эту формулу, в ней заложено право человека на безграничную свободу в его поступках и действиях, в ней предусматривается всеобъемлющая воля и эгоизм, которых в человеческом обществе быть не должно. В таких понятиях, по моему мнению, людей воспитывать нельзя. Это будет не человек, а хищник.
У читателя, вероятно, возникнет вопрос: откуда известно автору то, о чём он ведёт речь? Ведь общеизвестно: чтобы писать о чём-либо документальном, надо знать факты. Скажу откровенно – природа не наградила меня даром к сочинительству, и я ничего досель в литературном плане не написал. А вот то, что видел своими глазами, я, мологжанин, могу описать до мельчайших подробностей.
Мне не довелось закончить ни одного сколько-нибудь серьёзного учебного заведения. Писать по литературным правилам я не умею. Но на протяжении всей жизни я занимался самообразованием: интересовался гуманитароведением, научился рисовать. Естествоведческие науки меня не интересовали. Но зато рисунками я могу зафиксировать любые предметы и формы окружающего естественного мира. Только увиденное, видимое могу я отразить и в рисунке, и в письме. Мои суждения касаются только видимого, увиденного. Абстрактным, оторванным от действительности, а тем более технократическим мышлением я не обладаю. Считаю, что человеку это и не нужно. Ведь что теперь получается, к чему пришли люди, живя на матушке-земле? В ХХ веке они сконструировали для себя и для всей живой природы такие общетехнические жернова, которые (только нажми на кнопки) смогут перемолоть в пыль не только всё живое на Земле, но даже и саму Землю расколоть на мелкие куски. И такое положение сложилось вследствие развития у людей абстрактного, технократического мышления.
Давно задался целью рассказать людям о том, что было в утопленной водой Молого-Шекснинской пойме. Я решил сделать это не только потому, что образование Рыбинского водохранилища связано с моей биографией, а потому ещё, что это трагическое время – наша история, факты которой долго умалчивались.
Я родился в 1919 году в Брейтовской волости (ныне – район с одноимённым названием) Мологского уезда Ярославской губернии в семье крестьянина и жил на хуторе Ножевском – он когда-то стоял на самом берегу чистейшей, прозрачной Мологи. Прожил в том хуторе ровно двадцать лет. Работал в колхозе.
В 1939 году был призван в армию и увезён из родных мест на край света – аж во Владивосток. В конце 1941 года, уже с нового места жительства, из Норского, что под Ярославлем, отец написал мне во Владивосток: «Нашей родной земелюшки у реки Мологи уже нету, её всю затопили водой». Так я лишился своей малой родины.
В августе 1942 года, когда армада гитлеровских войск своей бронированной мощью приближалась к берегам Волги и главным остриём целилась на Сталинград, нашу воинскую часть в спешном порядке перебросили из Владивостока под Горький. В городе Павлове-на-Оке из солдат-дальневосточников за три месяца была сформирована мощная по тому времени 66-я механизированная бригада с танками, артиллерией, мотопехотой. Я попал в батальон 120-миллиметровых миномётов, где и прослужил до конца войны. Был рядовым, командиром орудия. В декабре нашу бригаду присоединили к 8-му механизированному корпусу, который вёл бои под Сталинградом, сражался с армией Паулюса. Наш пятнадцатитысячный мехкорпус воевал под Сталинградом чуть больше месяца и, потеряв боеспособность, был по частям выведен из боёв для переформирования.
Уцелевших привезли под Москву, в Загорск, пополнили мех-корпус людьми и техникой.
В минбате 66-й мехбригады мне пришлось воевать с немцами на многих фронтах и в разных городах: под Кировоградом, Минском, на Украине; мы освобождали от немцев Польшу, вели бои за Данциг, брали в Восточной Пруссии её столицу – Кёнигсберг и ряд городов северной Германии. Третьего мая 1945 года с боями дошли до немецкого города Нойштрелиц, что в ста двадцати километрах к северо-западу от Берлина, и там, встретившись с американскими войсками, бои свои прекратили. Война для меня окончилась.
Я благодарен судьбе за то, что во время войны остался жив. Меня ранили один только раз, да и то не тяжело. Жаль только своих друзей-товарищей по совместной адской работе на войне, которые погибли на поле брани.
Без какого-либо перерыва, без выходных и отпусков мне пришлось отслужить в армии и отработать на фронтах войны больше семи лет. В июне 1946 года я демобилизовался из армии в звании старшины, домой привёз три ордена и три медали. После к фронтовым прибавилось ещё девять правительственных наград.
После демобилизации я приехал к своим родственникам – переселенцам из Молого-Шекснинской поймы – в Рыбинск. Поступил на моторостроительный завод в качестве слесаря-сборщика реактивных авиационных двигателей. 33 года отработал на одном месте. В бесчестии и недобропорядочности меня никто упрекнуть не может.
Часть 1
Былая жизнь дикой природы поймы
Приход весны и водополицы
Широко и торжественно приходила весна в Молого-Шекснинскую пойму. Как и повсюду на северо-западе России, предвестниками её были грачи. С середины марта, когда солнце начинало улыбчивее греть северные земли, птицы большими стаями летали над сонными дорогами, садились на них, галдели и разгребали конский помёт, отчего дороги становились тёмно-бурыми. Покормившись таким образом перепрелыми зёрнами овса, прошедшего через лошадиные утробы, грачи под ветер улетали в лес и там, нахохлившись, коротали ещё длинные и морозные мартовские ночи. Любимыми местами гнездования грачей были высокие берёзы и осины, росшие поблизости от крестьянских строений.
Ещё высоко от земли скользили лучи мартовского солнца. Но днём они изрядно обогревали крыши домов, припекали бугорки пойменных полей. За околицами деревень, на лугах и полях появлялись проталины. Снег на буграх таял быстро. День ото дня проталины росли, темнея освобождённой от снега землёй. На них появлялись жаворонки, которых в пойме было великое множество. Едва оторвавшись от земли и часто размахивая крыльями, они начинали заливистую песню, поднимаясь под свой аккомпанемент в зенит весеннего неба. Там, в вышине, утолив свою песенную жажду, жаворонки камнем устремлялись вниз и снова садились на облюбованное место, чтобы, отдохнув, повторить всё сначала.
Барашки облаков плавали в весеннем небе и уже собирались в кучки, светясь кристальной белизной. Они уплывали вдаль, к горизонту и, словно айсберги холодного моря, показывали оттуда свои причудливые шапки. Воздух над землёй поймы звенел такой чистотой и был так прозрачен, что ввысь и вширь было видно далеко: устреми взгляд к горизонту и увидишь всё на много вёрст вперёд.
В ясные и тихие дни в воздушном мареве не было видно ни клубка дыма, ни пылинки, ни полосатого следа от пролетевшей стальной птицы. Одна лишь радость прихода весны с каждым днём всё сильнее звучала во множестве птичьих песен. С юга на север тянули клинья гуси и журавли. Кры, кры, гук, гук – часто неслось днём от журавлиных и гусиных цепочек. Много тысячелетий подряд гуси и журавли каждую весну делали остановки на лугах поймы, по нескольку майских дней они кормились пряной травой, отдыхали после дальней дороги с юга, а подкормившись и накопив сил, снова поднимались в небо и летели дальше, на север.
Возвращались на насиженные места жители местного птичьего царства. Прилетев на родную землю поймы, птицы радовались концу дальней дороги. Белобокие чибисы низко летали над лугами и пашнями, выбирая себе места для гнездований. Плутовки кукушки, громко перекликаясь между собой в чащобах леса, лукаво подсматривали, кому бы из глупых птичек подложить в гнездо своё яйцо. На ветвях деревьев у крестьянских строений возле мальчишеских дуплянок парами усаживались скворцы. Они прилетали из леса рано, когда чуть занималась заря, бойко щёлкали, распускали по сторонам крылья, радуясь приходу весны. В утренние и вечерние зори над поймой повсюду летали утки. Частенько они так низко пролетали над деревенскими крышами, что едва не задевали крыльями печные трубы.
Пробудившись от зимней спячки, земля жадно впитывала сырость тающего снега, весенняя влага поила её вдоволь. Освободившись от оков мерзлоты и досыта напившись вешними водами, земля в низинах, не в силах больше принимать влагу, не зная, куда её девать, держала воду в своих земляных ладонях. Сначала вода скапливалась в маленьких ямках-бороздках, потом подбиралась к ложбинкам низин и, заполнив их, прорывалась к глубоким оврагам, а из них уже валом валила к ручьям и речкам. Две главные реки поймы – Молога и Шексна – принимали великий груз работы весны и стремительно уносили его в широкую и раздольную Волгу. Гигантская река России и мира охотно принимала вешние воды не только от своих северных притоков, но и от многих других полноводных рек, входящих в неё с разных сторон, и уносила влитые в неё воды в Каспий.
Молога и Шексна благодаря усиленной работе солнца переполнялись, не могли вместить всю влагу тающего снега; реки-сестры не справлялись с напором весеннего груза. Десятки речушек, сотни ручьев в пору весеннего таяния впадали в них и за несколько суток переполняли их водой настолько, что даже быстрое течение не успевало уносить избыток воды в Волгу. И тогда Молога и Шексна разом выходили из берегов. Наступал разлив. Реки затопляли окрестные луга, поля, леса и деревни. Так было из века в век. То была неукротимая, но умно спланированная свыше стихия природы, дающая жизнь всему живому на огромном пространстве. Человек давно это понял и не побоялся поселиться в самом центре стихии. Когда, в каком веке это было? Трудно ответить, никто не знает.
Незабываемым зрелищем было весеннее половодье в Молого-Шекснинской пойме! Воды, переполнившие Мологу и Шексну, соединялись в огромное озеро-море, которое стояло порой больше недели. Казалось, половодье таило в себе опасность. Но нет, ничего страшного не случалось. Всё живое во время пойменного регулярного половодья обязательно спасалось, люди и животные привыкли к нему. Жители междуреченских деревень во время большой водополицы ездили от дома к дому, от двора до сарая на лодках. Лошади и коровы, овцы и свиньи, кошки и собаки, курицы и гуси – всё домашнее животное и птичье царство загонялось на специальные плоты-лабазы и на повети над скотными дворами. Для мелкой скотины: овец, телят, поросят – на поветях делались бревенчатые помосты, куда их и загоняли. Для лошадей и коров устраивали плоты из многих толстых брёвен с загородками по краям.
Вот и жителям деревни Новинка-Скородумово, в которой я родился, и стоящей рядом с ней деревни Видино водополица была не страшна. Возле них находились «татарский» и «русский» холмы-болоны. На них до наступления водополицы сгоняли скотину. О «татарском» и «русском» земляных холмах я скажу позднее. То были загадочные холмы.
В редкий год во время водополицы дули ветры. Тишину парного воздуха над затопленными полями, лесами и крышами домов нарушало лишь бульканье бесчисленных пузырей, образующихся от проникновения воды в землю. Буль, буль, буль – слышалось в безбрежном водном пространстве, отражающем все краски неба. В деревьях, у утопленных в воду изб и на огородах, в полях и в лесных чащах – над всем разлившимся простором днём и ночью, утром и вечером слышался этот характерный пузыристый звук земли, перенасыщенной влагой.
Прибавку и спад воды жители междуречья отмечали каждый по-своему. Мой отец, например, в бытность нашей жизни вблизи села Борисоглеба на Ножевском хуторе, делал зарубки на ступеньках крыльца и по тем зарубкам знал, в какой год какой высоты была вешняя вода.
Конечно, жители поймы терпели много хлопот от весенних паводков. Оставшееся от зимы сено из сараев, картошку из ям, корма для скота, съестные припасы надо было укладывать на плоты-лабазы или поднимать над скотными дворами. Бывало, в ветреные дни от деревень уносило сараи с сеном, отрывало с приколов плоты со скотом. Помню, в 1929 году во время водополицы поднялся такой сильный ветер, что наш сарай с сеном, которое было укреплено под крышей на жерядные лабазы, оторвало от земли и понесло к Мологе. Удержать сарай не удалось, так его и унесло вниз по реке, Бог весть куда. Не выдумка и такое, например, зрелище: во время весеннего половодья по Мологе несёт какую-нибудь хозяйственную постройку, а на её крыше кричит петух. В особо большие паводки в низких избах нередко заливало водой полы; даже печи размывало в тех избах.
Паводки в пойме бывали только весной. Во всякие ненастья осени вода в Мологе и Шексне прибывала немного, и реки те никогда по осени не выходили из берегов. Что до весеннего половодья, то, хоть оно и приносило с собой много беспокойства, однако никого из тамошних жителей не пугало, люди любили свои места, и никто не хотел покидать их. Деревни в междуречье старались строить на буграх-гривах. Поэтому в иные малоснежные зимы, благодаря которым весенний разлив был небольшой, многие из этих деревень не затоплялись. А вот крестьянские поля, расположенные в большинстве по низинкам, паводковые воды затопляли каждую весну. Но они ж помогали крестьянам тех мест на небольших площадях выращивать богатые урожаи хлеба, картофеля, разных овощей. А какие в пойме росли травы! Об этом речь ниже.
Вешняя вода в пойме скапливалась сначала в низинах, где рос лес и кустарники. В такое время из лесных чащоб выходило на открытые поляны, на гривы лугов зверьё. Волки, лисицы, лоси, медведи заранее чувствовали опасность и ещё до наступления водополицы уходили из лесов. Их отступления не раз видели люди. Вообще, эти животные часто показывались междуреченцам во все времена года. То же и зайцы, горностаи, хори, ласки, куницы, кроты, мыши и другая мелкая живность, которая обычно предпочитала вести «подпольный» образ жизни, в водополицу вынуждена была показаться людскому глазу. Делали они это не сразу: отсиживались в норах до последней, крайней черты. Весенний паводок заставал их словно врасплох. Выгнанные наконец из лесных чащоб и нор на свет Божий, они метались, ища спасения. Бывало, на одной небольшой гривке находили прибежище сразу несколько зайцев. Николай Алексеевич Некрасов своё стихотворение «Дед Мазай и зайцы» сочинил, наверное, под впечатлением увиденного половодья если не в Молого-Шекснинской пойме, то где-нибудь поблизости от неё. Зайцы отчаянно спасались от воды, проявляя при этом завидную изобретательность: забирались на развилки деревьев, пристраивались на пнях и кочках, ватагами прибегали к деревням. Любимое развлечение деревенских мальчишек во время водополицы – беготня за зайцами. Сняв с себя шапки, пиджаки, стоптанные сапоги, они босиком носились за зайцами, загоняя их палками на бугры.
Спасаясь от разлива, ласки, хори, горностаи и полевые грызуны забирались на деревья, скапливались на плавучих островках из хлама и прелых листьев, вытянувшись лежали на плавающих в воде палках и сучковатых валежинах. На каждом плавающем предмете усаживался либо один зверёк, а чаще – по нескольку сразу. Оттаявшие после зимы лягушки, земляные жуки, божьи коровки и множество других насекомых цеплялись за всякую малую травинку, плавающую на поверхности воды. Всё тамошнее зверьё, все букашки-таракашки терпеливо пережидали половодье, словно бы знали, что разлив скоро пройдёт и вновь наступит лучшая пора для гульбищ, размножения и сытой жизни.

Во многих местах поймы росли мощные дубы-великаны. В безветренные дни водополицы их тёмные стволы с раскидистыми кронами, отражаясь в воде, были похожи на загадочный сказочный мир. Ветвистые кроны безлистных дубов над паводковой водой казались огромными шарами, отражавшимися в зеркальной глади. На горизонте, где небо и вода сливались в одну ровную черту, дубы напоминали гравюры лесного пейзажа, сделанные рукой искусного мастера и отражённые до мельчайших подробностей паводковой водой.
Дубы привлекали тетеревов. По утрам и вечерам тетеревиные стаи гнездились в кронах: птицы сидели на дубах, как на стогах сена; вытягивая шеи, они издавали шипящие звуки и кивали головками. Тетеревиные токования не прекращались с приходом весеннего разлива. Свои свадебные игры чёрные петухи переносили на вершины деревьев, растопорщив крылья, веером распустив хвосты, тетерева распевали там свои песни. Курочки-тетёрки рассаживались неподалёку от своих женихов и, бойко клокая, посматривали на них. А те, опустив головы к воде, всматривались с дубовых сучков в её гладь.
В водополицу, бывало, отъедешь на осиновке-долбленке недалеко от деревни, глянешь вокруг и не сразу поймёшь, где находишься – так сильно в тихую погоду вешняя вода и весенние краски преображают действительность. Небо и вода, кажется, слились воедино. Избы, дворы, сараи, риги с навесами то ли висят в воздухе, то ли твёрдо стоят на воде, то ли по-старому, как мать поставила, – на земле. Мягкая голубизна неба, распаренный солнцем воздух, окружающий пейзаж, – всё сливалось в едином неповторимом колорите. Длинная полоса затопленного поля на горизонте гармонично вливалась в воздушный поток, и их трудно было отличить по цвету. Только по стоящим невдалеке деревьям, по их отражению в зеркальной поверхности воды человек определял, что под ногами его земная твердь, временно залитая баловницей-весной.
Потом как-то сразу, за пару-тройку суток, всё изменялось. Вода начинала быстро убывать. Обнажались сначала гривы-холмы, на которых стояли деревни, потом осыхали поля, а следом вода уходила из лощин и лесных чащоб. Люди, скотина, звери и всякая мелкая живая тварь вновь прикасались к земле поймы. Молога и Шексна возвращались в свои обычные русла.
После весеннего паводка пойменскую землю тонким одеялом сплошь покрывала серая пленка наносного ила и водяной плесени. В земле, получившей столь царское удобрение, начиналось великое брожение, дающее питательную закваску для всего живого. Неисчислимые армады бактерий и полчища насекомых делали своё полезное для растительного и животного мира дело.
Через несколько суток после спада воды пойменский лес начинал одеваться в листву. Из земли не по дням, а по часам проклевывалась кверху густая и сочная трава. Растения оживали все разом: до отказа насыщенная влагой земля вдоволь поила их молоком весны. Зверьё и пернатые деятельно готовились к работе по продолжению потомства. Куковали кукушки, разливали трели жаворонки, продолжали петь тетерева, ухать филины, скрипеть дергачи, оглушали трелями соловьи. Разгул радости и веселья в разнопородном птичьем царстве был велик, их несмолкаемые голоса сливались в единый сводный оглушительный хор.
Междуречье было излюбленным местом весенне-летней жизни соловьев. В утренние и вечерние зори второй половины мая – начала июня звонкие соловьиные трели забивали пение всех других птиц. По количеству соловьёв с Молого-Шекснинской поймой не мог сравниться никакой другой угол Ярославской земли да, наверное, и всего русского северо-запада. Здесь они размножались и вырастали в огромных количествах. А когда летнее тепло сменялось осенней прохладой и приходило время покидать гостеприимную родину, соловьи делали это с большой неохотой.
Волшебной музыкой разносилось соловьиное щёлканье над Мологой. Особенно много соловьёв было возле рек и озёр, в тех местах, где серебристые и красноталовые ивы плакуче свешивали свои гривы к воде.
Природным соловьиным питомником считался Борисоглебский остров на Мологе.
Наш Ножевской хутор находился как раз рядом с островом – на левом берегу реки. Бывало, взрослые раскроют окна, чтобы были лучше слышны соловьиные трели – они убаюкивали детей лучше любых сказок и колыбельных песен. Умаявшиеся за день на полевых работах мужики и бабы засыпали под вечерние песни соловьёв, едва коснувшись постели. Да и пахать землю, сеять хлеб пойменских крестьян будили до солнышка чаще дикие соловьи, чем домашние петухи.
Утиное царство
В Молого-Шекснинской пойме было много болот и озёр. По берегам они зарастали высоким хвощом, осокой, всяким разнотравьем. Шагни, бывало, в болотно-озёрную траву: и два шага не ступишь, чтобы с головой не скрыться в тех зарослях. По краям болотин и озёр большими колониями росли ягели и иван-чай, осока и водолюбивый пырей у кромок. Вымахивали они больше сажени в вышину, росли густо и плотно – так, что с краёв, со стороны воды, казались непроницаемой зелёной стеной. В летние месяцы белые лилии, раскрыв бутоны, словно выводки птенцов-лебедей, плавали на болотной воде. Рядом с белоснежными цветками то тут, то там покоились на глади воды их тёмно-зелёные листья величиной с хорошую сковороду. В июне у озёр, в порослях осинника, стоял тонкий аромат ландышей. Жёлто-зелёные папоротники шириной в три-четыре мужских ладони, как павлиньи хвосты, торчали в ольшанике.
В озёрах и на болотах издревле водились утки. Весной, в пору утиного гнездования, на утренних и вечерних зорях кряковые селезни летали, как бешеные. С приглушённым шипением они отыскивали супружниц-напарниц. После брачной церемонии утки-кряквы больше не отвечали на зов селезней. Усевшись на устроенные в лесных чащобах, близ озёр, гнёзда, они заботливо следили лишь за своим будущим потомством.
После большой воды кто-нибудь из местных охотников обязательно строил возле лесной заводи шалаш из хвороста. Потом, прихватив свою дворовую утку-крякву, приходил на облюбованное место, опускал птицу на воду, предварительно привязав к её лапе длинный шнурок. Закрепит конец шнурка в шалаше и сидит – ждёт. Проходили какие-нибудь считанные минуты, и на зов домашней утки прилетал дикий селезень. Он садился поодаль от неё, озирался по сторонам и, не обнаружив ничего подозрительного, подплывал к ней поближе. Охотник тут как тут: высунул из шалаша свой шомпольный дробовик и… ба-бах по селезню, да мимо! Недостаточно опытному охотнику редко удавалось подстрелить умного селезня, тот часто успевал улетать. Но малость погодя к дворовой утке подлетал другой селезень. Большое терпение надобно при охоте.
Бывало, к примеру, так. Услышав крик дворовой утки, летит к ней бывалый селезень. Разгоряченный свадебными приключениями, он с лёту подсаживается близёхонько к утке, быстренько успевает по-селезиному облобызать её и тут же, моментом, поднялся в воздух и улетел, нет его. Неопытный охотник из шалаша только поглядывает, как дикий селезень и его дворовая утка занимаются любовью, а стрелять в это время не решается: можно попасть в свою утку, а по селезню промазать.
Но тогдашний охотник не очень-то досадовал на такое безнаказанное поведение селезня с его уткой: пусть себе целуются. Охотник знал: не убил этого селезня, немного погодя к шалашу прилетит другой; лишь бы не подкачала его утка, почаще бы подавала голос. Так что после водополицы даже не ахти какие охотники из своих шомпольных и берданочных дробовиков застреливали по нескольку диких селезней за одну утреннюю или вечернюю зорю.
Во время утиных свадеб дикие утки нередко наведывались в деревни и подсаживались к дворовым уткам. Они заставали их либо плавающими в воде, либо подминали где-нибудь у самых строений, когда те чинно прохаживались, занятые своими делами.
Диких утиных выводков в наших местах было настолько много, что они нередко появлялись даже в маленьких болотцах вблизи самих деревень. Такое небольшое болотце было в двух сотнях саженей от нашего Ножевского хутора. В том болотце, обросшем по краям кустарником и высоченной осокой, почти ежегодно в начале лета появлялся кряковый выводок штук в восемьдесят пухленьких жёлтеньких утят. Люди их не трогали. Птицы спокойно росли, и лишь в середине лета мамаша-утка уводила своих питомцев из болотца в более подходящее место.
В жаркие дни лета утки прятались в заросли осоки и хвоща. Эти травы на мелких местах озёр и болот росли густо и к середине водоёмов выдавались длинными мысами, словно вбитые от берегов в воду клинья. Пойдёшь, бывало, по тому травянистому мысу в лаптях, а вода под ногами: хлюп, хлюп – булькала, как в ушате от ударов черпака. Шагаешь, а впереди ничего не видно – одна высоченная трава перед самым носом да кусочек неба над головой. Пробираться сквозь те болотные да озёрные травянистые заросли было непросто: надо было сомкнуть ладони, протянуть обе руки вперёд и этим клином, словно веслом, разгребать осоку и хвощ направо и налево. По той болотной траве человек, бывало, еле двигался.
Пробираешься так, а утки почти из-под самых ног: фн-р-р, фн-р-р, фн-р-р – выпархивают с шумом, чтобы опять сесть где-то неподалёку. Остановишься в тех травянистых джунглях, прислушаешься. На полсажени выше головы ветерок качает верхушки осоки, похожие на копья, и острые концы хвоща-долгуна, торчащие кругом, словно пики. Дунет ветер – послышится шелест другой травы-болотницы. А то вдруг в стороне, совсем рядом, раздадутся тихие щелчки, что-то забулькает, потом зажурчит ручейком и послышится приглушённое и часто: ква-ква, кив-кив… Это прямо возле человека смиренно отдыхают ленивые, сытые кряковые утки: в таких зарослях утки не видят человека, и он не видит уток.
Но если выбраться к границе воды и посмотреть в просветы между стеблей хвоща и осоки, можно вдоволь налюбоваться на уток. Так, затаив дыхание, и замираешь от удивления: на светлых пятнах воды, на плешинах зелёных покрывал частого лопушника и травы-ряски, меньше чем в пятке саженей от тебя невозмутимо сидят серые кряквы. Некоторые, вобрав шеи и положив на грудь широкие клювы, словно оцепенели; другие, удлиннив шеи и упирая носы впереди себя, причмокивая, щёлкают по болотному лопушнику – кормятся, лениво, как бы через силу. Стоишь в раздумье и не знаешь, что делать: то ли стрельнуть, то ли вспугнуть, то ли погодить и полюбоваться. Решишь: «А дай-ка стрельну. Хоть вон в тех трёх, что сошлись вместе». В такие моменты можно убить одним выстрелом пару, а то и сразу трёх болотных птиц. Десятки уток поднимает один такой выстрел со всей озёрной округи. Они в панике, не понимают, что случилось, кто нарушил их покой и смиренную охоту за пищей? Но вскоре, успокоившись, приходят в себя и вновь садятся блаженствовать в полудреме.
В конце августа и в сентябре на избранных утиным племенем озёрах птиц собиралось видимо-невидимо – огромное утиное царство. Днём и ночью, утром и вечером слышались гортанные звуки кряковых писковатых чирков и нырков, торжественно-тягучие, похожие на лошадиное ржание, песни длинношеих гагар. Заберёшься, бывало, на бойком утином месте в какой-нибудь прибрежный куст, посидишь немного не шевелясь и глядя сквозь заросли: подплывают почти к самому кусту с десяток, а то и больше, старых и молодых крякв; среди них, чопорно важничая, пасутся два-три сизокрылых селезня. Тёплая болотная сырость стоит над озером, вокруг – тишина. Птицы спокойно плавают, не подозревая, что за ними следят. Плоскими клювами кряквы щиплют болотную ряску, покрывающую жёлто-зелёной плёнкой воду у берегов. Крикни в кусту или ненароком покашляй – утки не улетают, а лишь, услышав звук, перекликаются друг с другом на своём утином наречии. Только некоторые из них, те, что, вероятно, постарше, поднимут головы, повертят ими по сторонам и, не найдя ничего подозрительного, снова принимаются за кормёжку.
В конце октября наступала пора отлёта уток в тёплые края. Они собирались в огромные стаи. В утренние и вечерние зори, а нередко и в середине дня утиный гомон с болот и озёр был слышен по ветру не на одну версту. Взмахивая крыльями, едва поднимая над водой раскормленные за лето тела, утки орали во все глотки, ныряли и плескались в воде, шлёпали по ней крыльями. Они устраивали промеж собой потешные бега по воде – то ли соревновались, то ли радовались приволью жизни.
Большинство озёр и болот поймы были мелководны и окружены лесом. С ранней весны после водополицы они хорошо прогревались солнцем. А это создавало идеальные условия для зарождения и обитания в них неисчислимого множества рачков, пиявок, гусениц и других насекомых. Манило к себе утиное царство и наличие густой болотной растительности, где можно было в изобилии найти пищу и укрытие от опасности. Поэтому у междуреченских уток было богатое природное меню – выбор на любой вкус. Такого райского уголка, каким было для уток Молого-Шекснинское междуречье, теперь не найти во всём русском северо-западе. Что и говорить – раздольно, спокойно жили дикие мологские утки.
Местных охотников утки не боялись. Да их по деревням поймы и было-то мало. И какие же это охотники, если, например, в конце 30-х годов на всю деревню Новинка-Скородумово, что стояла вблизи села Борисоглеба, насчитывалось около пятидесяти дворов и на всё только два ружья – у Мишки-«говорёнка», отец которого был полесовщиком, да у Лёхи Демина – этот жил в своей избе, как выхухоль в норе, а заржавленный дробовик-шомполку держал не на видном месте, а где-то в мучном амбаре. Вот разве что Иван Васильевич Трошин – совхозный счетовод из села Борисоглеба. Этот, пожалуй, из всех охотников среднего течения Мологи заметно выделялся, славился на всю округу. Да и он выходил на уток не больше десятка раз за всю весну и осень. Весной ходил за дикими селезнями, а осенью – только за кряковыми. Других пород Иван Трошин не стрелял.
Правда, в иные годы изредка приезжали поохотиться в наши утиные места горожане из Мологи, Рыбинска, а случалось – даже из Москвы и Ленинграда. Но они прибывали в основном для забавы, время проводили по большей части в отдыхе, чем за охотой, устраивали пикники и удивлялись прелестям пойменских мест, непуганому обилию дикой живности.
Я хорошо помню, как в начале 30-х годов, уже под осень, к нам на Ножевский хутор приехали два охотника из Ленинграда. Несколько дней гости жили в доме моего дедушки Фёдора Лобанова. Помню, один из них дал мне железную коробочку светленьких конфеток – монпансье.
Так вот. Те два охотника один раз притащили уток с Подъягодного озера. Они наложили их на дедушкином крыльце, словно копну сена. Вот сколько было дичи!
В некоторые годы под осень приезжие охотники, жившие тогда на Ножевском хуторе по нескольку дней, выйдут, бывало, либо к Дубному, либо к Подъягодному озёрам (до них от хутора чуть побольше версты), походят, посидят у тех озёр одну утреннюю зорю да и настреляют уйму уток. Обвешаются ими так, что и самих-то не видно. Смешно и глядеть-то на них было, когда они с охоты подходили к хутору – не разберёшь: что оно такое идёт-то? На следующее после удачной охоты утро приезжие, договорившись с местным крестьянином, нанимали гужевой транспорт, укладывали на подводу битую дичь, сами садились в телегу и ехали почти за семьдесят вёрст до Некоуза, а уж оттуда поездом – до дому.
Тетеревиные песни
Мне было семнадцать, когда отец купил для меня одноствольное курковое ружье, такое называлось тогда централкой. Я, однако, так и не превратился в заядлого охотника. Но всё же до ухода в армию (а оставалось мне до службы три года) частенько под осень выходил на ближние болота и озёра то за утками, то – по весне – на тетеревиные тока.
Вначалемая, когдавсяживаяприродавМолого-Шекснинской пойме просыпалась от зимней спячки, а южная жара день ото дня хоть и умеренно, но настойчиво поддавала тепла в наши северные широты, в это самое время ранними утрами, чуть только забрезжит рассвет, тут же в утренней тишине звонко польются песни тетеревов. На одном току собиралось их по нескольку десятков. А токов были сотни. Пору тетеревиных гульбищ можно было сравнить с театрализованными представлениями природы, которые она устроила почему-то именно на нашей земле. Смотреть на токующих тетеревов – одно удовольствие, завораживающее зрелище!
Чёрные лесные петухи настолько бурно и азартно радовались весне, что, казалось, с ними некому в том сравниться. В майскую ночь, до прихода утренней зари, мы забирались в шалаши, устроенные рядом с местами тетеревиного токования, и ждали: вот сейчас, только займётся заря, к шалашам прилетят лесные петухи. И мы всласть любовались их пробежками вокруг шалашей, восхищённо смотрели, как они взмахивали крыльями, как подскакивали от земли на несколько аршин, до отказа взъерошивали оперенье, полностью распускали крылья и плашмя возили ими по земле, вытягивали вперёд шеи и, неторопливо ступая, обнажали зады, показывая белые, как снег, перья. Они ворковали с раскрытыми клювами, издавая то гортанное клокотанье, то приглушённые шипящие звуки. Тысячи тетеревов резвились в весеннюю пору, разливали пение по лесным опушкам, по кромкам ещё не вспаханных полей, по окрайкам лугов возле берёзовых и дубовых рощ.
Когда тетерев пел свою песню в одиночку, сидя на земле, человек мог подойти к нему и взять даже голыми руками. Надо было только знать, как это сделать.
На току тетерев выводил обычно две песни: то ворковал длинными звуками, похожими на разливистое клокотание, то коротко шипел: чувш, чувш, подпрыгивая нередко при этом вверх. Первая воркующая мелодия по времени была намного длиннее второй. Воркуя и клокоча, тетерев закрывал глаза и опускал голову вниз, в такие минуты он ничего вокруг себя не видел и не слышал. Подходи к нему и бери. Охотники, знавшие повадки тетеревов, иногда убивали их в такие моменты приёмом «с подхода». Но так можно было взять только одиноко поющих птиц. Когда тетерева токуют группой, приём «с подхода» исключён: в стаде птицы довольно осторожны. Бывало, чуть кто из стаи почувствует опасность, все разом, словно по команде, быстро снимаются с земли и улетают с тока. Мелкой бекасиной дробью тетерева не убьёшь: уж очень у него упругое оперенье.
Тетеревов было полно на всей территории поймы. Утром выйдешь из избы на крыльцо – впору сразу оглохнуть: так и хлестанёт в уши заливистое тетеревиное токованье.
Нередко тетерева, как будто специально, дразнили охотников, разжигали их азарт. Бывало, сидишь в шалаше и ждёшь, когда прилетит птица. Слышишь – летит, прикидываешь, куда же сядет. А тетерев – хлоп! – и прямо на шалаш. А как достанешь его оттуда? Не пройдёт и минуты, возьмётся над головой растерянного охотника песни свои распевать. Сначала слышится: чувши, чувши, а потом: буль-ль, буль-ль, буль-ль… Значит, надолго запел, пойдёт теперь воркотня. Тетереву – радость, у охотника – нервы на пределе.
До одури интересно было бывать на токах! Но и грандиозные скопища тетеревов, и их весенние песни, и особое ощущение души при виде тетеревиных праздников – всё ушло, остались одни лишь воспоминания. И, похоже, вряд ли такое уж повторится. Ни тебе тетеревов, ни Мологи.
Белые куропатки
Зимою в пойме обосновывались белые северные куропатки. Большими стаями они летали над полями вблизи деревень, искали себе корм возле риг и у токов.
Тогда её заметишь не вдруг – она почти совсем сливается с белизной снега. Куропатки любили зарываться в глубокий снег: там они прорывали петляющие норки-проходы. Бывало, идёшь на лыжах вблизи от деревни, и из-под самых лыж вдруг послышится: фнр-р-р, фн-р-р, и вылетают прямо из-под ног белые живые клубочки. От неожиданности даже и испугаешься. А это резвятся стаи белых куропаток. Отлетят немного поодаль и исчезнут в снегу, оставив после себя над зимним полем лишь блёсткие завихрения снежной пыли.
С потревоженных мест куропатки далеко не отлетали. Пролетят два-три десятка саженей над самым полем, станут незаметными для постороннего глаза на пуховом покрывале, покрывшем землю, туда и сядут снова. Лишь поднявшись повыше над снежным полем и оказавшись таким образом на тёмном фоне близлежащего леса, куропатки тем выдают себя. Но недолго: белые куропатки предпочитают маскироваться в снегу.
Обычно птицы, сбившись вместе, взлетали разом всей стаей и, когда оказывались в полосе видимости, на фоне леса, были похожи на белых мотыльков, которые в жаркий день лета летают над травянистыми лугами. Но нет, в разгар студёной зимы над заснеженными полями – не мотыльки, а белые куропатки.
Подъедешь, бывало, к тому месту, где только что сели куропатки, а их там и нет ни одной, все враз куда-то исчезли. Постоишь, посмотришь по сторонам да и двинешься дальше, так ничего наверняка и не угадав. Но отъедешь несколько саженей от того места, где увидал куропаток, где только что скрипели по снегу твои лыжи, где ты стоял и пыхтел в догадках, пуская изо рта на мороз парок, и вдруг снова услышишь из-под самых лыж: фнр-рр-р, фнр-рр-р, – и целая стая белых куропаток взлетит, словно сговорившись, перед самым твоим носом и почти сразу сядет невдалеке. Или вдруг, приземлившись на снег, все птицы разом, как по чьему-то сигналу, быстро исчезнут под снегом.
Сядет белая куропатка в одном месте на снег, занырит в него и за несколько минут, торясь под снежным покрывалом, быстрее, чем крот, землеройных дел мастер, окажется в другом месте.
В конце февраля и в начале марта, когда на поверхности снега образовывался наст, некоторые жители поймы ловили белых куропаток силками. Мясо куропаток – нежное, вкусное, не уступает куриному. По величине эти птицы меньше взрослой курицы, но с доброго цыплёнка.
В последнюю неделю марта, когда днём снег начинал таять и оседать, а ночные морозы настойчиво превращали его в ледяную корку, белым куропаткам приходилось трудно. Такие условия не соответствовали их образу жизни, и они покидали пойму – улетали на север, в тундровую зону. Там их ждала привычная стихия – глубокий и рыхлый снег…
Вместе с белыми куропатками в пойме обитало много серых куропаток. Они жили обособленно, всегда держались только своими стаями, не допуская в них чужаков. Серые куропатки не умели ходить под снегом так ловко, как это делали их северные сородичи. Зимой серые куропатки тоже часто зарывались под снег, но лишь для того, чтобы добраться до стеблей сухого травяного покрова и там найти себе корм. Эти птицы не перелетали из края в край, жили в нашей пойме круглогодично.
Bepul matn qismi tugad.