Kitobni o'qish: «Квартира №2 и ее окрестности», sahifa 5

Shrift:

Связь времен

Квартиры нашего дома, зеркально повторявшие планировку друг друга, представляли собой сообщающиеся сосуды в количестве шести штук. Родившись через тринадцать лет после того, как дедушка мой возглавил товарищеский суд (в старых традициях уважительно именуя его Судом с большой буквы), я со многими из вышеперечисленных фигурантов успела повстречаться, мне известны судьбы некоторых истцов и ответчиков, членов Суда, а также детей их, внуков и отчасти правнуков. Можно потянуть за любую из ниточек, и она окажется бесконечной.

Истец Ю. М. Богословский канул в ополчении, а вот жену его, сухощавую, похожую на лисичку тетю Марусю, я хорошо знала и дочкой Надей, приветливой, оживленной, вечно спешащей большеглазой девушкой с виолончелью, восхищалась. Надя изумительно выглядела не только в жизни, но и на развешанных по городу рекламных плакатах – в череде фей, одетых в белые платья, с тончайшими талиями и широчайшими воздушными юбками – Надя играла на виолончели в женском оркестре под управлением Романа Романова (был такой на рубеже 50-х и 60-х годов). Серые Надины глаза с пушистыми ресницами, ее торопливый бег по лестнице, лоснящийся виолончельный футляр – все это подтверждало существование иной жизни, происходившей за стенами мансуровского дома.

О семье ответчика Газеннова, мешавшего творческой работе Надиного отца, композитора Богословского, уже рассказано, и довольно подробно, ибо, как и полагается содержимому сообщающихся сосудов, Иван Иванович с чадами и домочадцами еще до войны переместился из квартиры № 4 в нашу, № 2.

История семьи истца Фыряева, жившей в комнате, соответствовавшей нашей № 5, но только на втором этаже, тоже хорошо мне известна. С младшей его дочерью я приятельствовала не менее четверти века, до тех пор, пока некогда веселая, «духарная» Ленка, хулиганка и заводила дворовых игр, после череды удручающе-тусклых приключений не повстречала наконец свою судьбу – крохотного ливийца, человечка карманного формата, и не перебралась на ПМЖ в далекий город Триполи. И Ленка, и старший брат ее Генка детство и юность потратили на то, чтобы оторваться от тягостных своих корней – бледной, замученной жизнью матери и сварливого, вечно конфликтующего отца.

Домашняя портниха тетя Валя Фыряева была очень уязвима. Над нею и над стареньким ее «Зингером» круглосуточно витал зловещий дух всесильного фининспектора, который мог нагрянуть в любой час дня и ночи и учинить нечто ужасное, непостижимое. Однажды бледная, в холодном поту, она вбежала в нашу комнату со спрятанным на груди отрезом шевиота. Отрез принадлежал заказчику, тетя Валя только-только собралась его раскроить, как вдруг, с высоты своего второго этажа, из окна, выходившего во двор, заметила фининспектора, для конспирации и неожиданности подкрадывавшегося к жертве с черного хода. Тетя Валя схватила противозаконный отрез, сунула его за пазуху и по парадной лестнице опрометью кинулась вниз, к моей маме. У мамы была репутация надежного человека, а кроме того, она отличалась понятливостью и быстротой реакции. В мгновение ока выхваченный из-за пазухи отрез спрятали в тайное место, а тете Вале накапали на кусочек сахара сердечные капли. Между тем кравшийся по двору человек оказался вовсе не фининспектором, а случайным прохожим, решившим справить малую, а может, и большую свою нужду на нашей черной лестнице.

В другой раз сюжет с фининспектором и отрезом принял оборот позаковыристей. Во времена моего детства слово «отрез» означало не просто кусок ткани, из которой можно сшить пальто, платье или костюм. Наличие даже одного отреза, а тем более двух, трех, четырех и более, свидетельствовало о степени благосостояния и социальной защищенности гражданина. «Отрез» был валютным эквивалентом, способом сохранения сбережений. Однажды и мы стали обладателями отреза добротной дорогой материи.

Кому-то из знакомых сшили пальто. И от драгоценного отреза остался кусочек, ровно такой, из какого можно соорудить пальтишко некрупному семилетнему ребенку. Отрезок задешево достался нам, и обрадованная мама заказала тете Вале пальто, в котором мне предстояло пойти в первый класс.

Не успела тетя Валя приступить к работе, как нагрянул фининспектор, на этот раз настоящий, а не мнимый. Проверив содержимое фыряевского гардероба («Мой дом – моя крепость» сказано не про нас), «фин» (так называли инспектора в народе) обнаружил наш отрез-отрезок. Пойманная с поличным тетя Валя придумала сказать, будто из этой материи собирается сшить пальто для собственной дочери. Коварный «фин» отрезал уголок ткани и сказал, что через месяц явится снова и проверит, из какого материала в действительности будет сшито пальто для дочери. Вот и пришлось из редкостного, чудом доставшегося нам отреза сшить пальто не мне, а Ленке, с которой мы то водились, то ссорились.

Со временем тетя Валя возместила ущерб – сшила пальто и мне, но из какого-то плохонького дешевого матерьяльчика, потому что была человеком бедным. И до тех пор, пока я безнадежно не выросла из постылого пальто (а произошло это очень-очень нескоро – тетя Валя-то шила с большим запасом, подол и рукава отпускали не однажды), я ощущала привкус обмана, подмены, надувательства. Вот, мол, вместо замечательного пальто ношу какую-то дрянь! В то время как истинное мое пальто носит Ленка, и еще воображает!

А когда семейство Фыряевых переселилось в Черемушки, на улицу имени Гарсиа Хулиана Гримау – деятеля испанского рабочего движения, подгадавшего со своей кончиной к моменту завершения ее (улицы) строительства, – в их комнате поселилась роскошная пара. Породистые и элегантные молодые супруги, похожие друг на друга как брат с сестрою, Эдик с Леночкой были чудо как хороши. То ли статные эти брюнеты намеревались строить кооперативную квартиру, то ли «сидели в отказе»… Ясно было одно – это птицы нездешние, перелетные, а незавидное их обиталище – временное.

Въехав в комнату Фыряевых совместно, Эдик с Леночкой вскоре расстались и стали жить по отдельности, каждый сам по себе. Квадрат угловой фыряевской комнаты, площадью 14 квадратных метров, Эдик с Леночкой разделили по диагонали. Фанерную перегородку, как это было принято прежде среди расстававшихся супругов, ввиду излишней ее фундаментальности воздвигать не стали, ограничились бельевой веревкой и занавеской на кольцах. И стали жить сепаратно – каждый в своем собственном равностороннем прямоугольном треугольнике со своим личным окном во двор. В каждом из треугольников шла своя собственная дневная и ночная жизнь, со своими друзьями и посетителями.

Возмутив экзотическим присутствием спокойствие нашего патриархального дома, поразив соседей нетрадиционным семейным раскладом, через пару лет после чудесного своего явления Эдик с Леночкой «покинули пределы», и в комнате Фыряевых поселилась белобрысая Нинка со своим бой-френдом. А так как Нинкина (бывш. Фыряевых, бывш. Эдика с Леночкой) комната располагалась непосредственно над нами, то частенько летними ночами сон наш нарушался, и мы с мужем моим Женей волей-неволей прослушивали очередной Нинкин перформанс, неизменно состоявший из трех, приблизительно равных по времени, частей. Причем Нинкиного бой-френда я ни разу так и не видела, и голоса его никогда не слышала.

Действие начиналось часа в два ночи с эмоционального и продолжительного Нинкиного вступления. Во второй, основной его части мимо нашего растворенного окна водопадом низвергалось множество предметов. Летели тарелки и мыльницы, лифчики и кастрюли, туфли и юбки, предметы мелкие и предметы крупные. Кое-что повисало на ветвях персидской сирени.

Когда предметы иссякали, наступало третье действие. В полупрозрачной ночной рубашке, шмыгая носом, жалуясь на жизнь, скуля и жалобно матерясь, сначала во тьме, а потом в лучах восходящего солнца, Нинка ползала на четвереньках под нашим окном, нащупывала и собирала свое имущество. То есть промежуток между временем разбрасывания камней и временем их собирания получался наикратчайшим.

В памяти сохранилась тень странного эпизода, похожего на сон: товарищеский суд в интерьере родного ЖЭКа (жилищно-эксплуатационной конторы); я – отчего-то в качестве свидетельницы с Нинкиной стороны; вопрос, ребром поставленный передо мною председателем суда: «Подтверждаете ли вы факт дебошей, учиняемых гражданкой Х совместно с не прописанным на ее жилплощади гражданином Y?» – И свой категорический ответ: «Не подтверждаю!» Хорошо еще на Библии или на Законе Российской Федерации не пришлось клясться.

Каким образом малознакомая Нинка вовлекла меня в сомнительную тяжбу – не помню, но догадываюсь, что дело было в чувстве благодарности. Ведь именно она, Нинка, продумала и осуществила судьбоносный обмен комнатами между несчастным Сумароковым и светлой личностью – литератором Майленом. Именно эта женщина освободила нас от щемящего, надсадного, тревожащего душу, совесть и обоняние тягостного соседства.

Однако вернемся к истцам, свидетелям и ответчикам более давнего, довоенного периода. То ответчица, то истица, то член товарищеского суда попеременно, высокая толстуха Ефросинья Чистякова, в 1935 году обзывавшая соседку свою, Бродскую, жидовкой, все долгое мое детство простояла монументом в нише нашего подъезда рядом с низенькой толстушкой – тетей Марусей Третьяковой, вдовой другого, давно уже покойного члена товарищеского суда. В подъезде старушки гуляли и наблюдали протекавшую мимо жизнь.

А дочь Ефросиньи, Лина, сразу после войны счастливо вышла замуж за боевого летчика, тихого еврея, с которым и прожила жизнь удивительно спокойно и счастливо. Трогательная пара не расставалась никогда. Обыкновенно массивная (вся в мать) представительная Лина, неторопливо переступая крупными ногами, двигалась по мостовой, а муж ее, худенький человек с усиками, поспешал за женой по тротуару. Таким образом, разница в росте сокращалась на целый тротуарный торец, и Линин муж оказывался не намного ниже Лины.

Двор и флигель

Не в силах расстаться с сюжетом, всплывшим из глубин памяти и подернутым мелкой, но такой приятной ностальгической рябью, приступаю к описанию двора. Ибо двор наш заслуживает отдельного рассказа. Жаль было бы проскочить мимо, пренебрежительно оставив двор за рамками повествования. Удивительным было уже то, что двор нашего дома под номером пять по Мансуровскому переулку числился одновременно двором дома номер шесть по переулку Еропкинскому. То есть и дом наш, и двор были двулики: к одному переулку повернуты четной своей стороной, к другому – нечетной. Дом № 5/6 – в этой дроби была какая-то загадка…

В описываемые времена двор наш не пустовал. А в теплое время года становился продолжением квартиры. Не нужно было спускаться на лифте (по причине его отсутствия), надевать уличную одежду. Дверь черного хода во все времена запиралась на ночь на крошечный, размером с детский мизинец, кованый крючок чисто декоративного свойства. Днем же не запиралась вовсе. И за долгие десятилетия ни разу не проник в нашу квартиру ни один злоумышленник. В самой квартире подворовывали, это правда, но исключительно собственными силами.

В связи с нашим черным ходом вспоминаю, как однажды, торопясь во двор, распахнула дверь и уткнулась носом в высоченную фигуру в длинной солдатской шинели. Не успела я головы поднять, как шинель распахнулась и взору моему открылось женское тело, крупное, белое, очень худое. И женский же голос произнес: «Помогите погорельцам чем можете, подайте на пропитание!» В ужасе я позвала маму, а какова была ее помощь и в чем она выразилась, теперь уж не помню.

Дворовые реалии то и дело без всякого спроса проникали в нашу квартиру. Окно комнаты № 5 по причине сырого климата в первые же весенние дни открывалось настежь. Куст персидской сирени только этого и ждал и сразу же врывался в комнату. На все лето, до поздней осени. Внутри комнаты мощная ветвь и расцветала, и отцветала, и затягивалась осенней паутиной. Ну не изгонять же сирень из дома! И до первых холодов окно оставалось открытым. В него заходили кошки, заглядывали знакомые и случайно забредшие во двор люди.

Над небольшим нашим двором нависал уходящий в поднебесье брандмауэр пятиэтажной цитадели. Площадь его была, пожалуй что, и побольше всего нашего двора. Брандмауэр не пропускал во двор ни одного солнечного лучика, мы жили в вечной и плотной его тени. Кроме сумеречности, брандмауэр создавал ощущение уединенности и защищенности от внешнего мира. Стена была так надежна, что казалось, будто опасность не грозит нам даже с неба.

Когда-то едва ли не треть двора занимал огромный дровяной сарай, годами хранивший в своих недрах энергетические запасы дома и флигеля. Но провели центральное отопление, и в одночасье, в соответствии с правительственным указом, сарай снесли. На его месте, под сурдинку Фестиваля молодежи и студентов, остро нуждавшегося в символах мира, Сашка Гутаков завел голубятню, а некоторые жильцы (из бывших деревенских жителей) огородили заборчиками кусочки земли и засадили их кто чем смог. А после того как государственные руки дотянулись и до заборчиков, зеленые насаждения одичали, но не зачахли, так что двор продолжал вырабатывать толику кислорода своими собственными силами. Как ему это удавалось в вечной тени брандмауэра – тоже загадка.

Что правда, то правда – двор нашего дома был и маловат, и мрачноват, но жизнь в нем протекала точно такая же, что и в просторных солнечных дворах. В начале 50-х, во времена красавицы Альки Хрюковой, во дворе собирались чужие взрослые парни зловещего облика. Пришельцы оснащены были фиксами, кепками, сапогами, длинными черными пальто и белыми шелковыми кашне – непременным щегольским атрибутом тех лет.

Парни приглушенно беседовали, ежеминутно смачно сплевывали и виртуозно сморкались при помощи одного только большого пальца правой или левой руки. При этом дымили папиросками и поглядывали исподлобья на Алькино окошко. Обычных имен у пришельцев не было, их звали: Козел, Барин, Гусак, Топор. Серый брандмауэр, как уже было сказано, придавал двору вечно сумеречный колорит, солнце к нам не заглядывало, и встречи пришельцев под Алькиным окном казались загадочными и опасными. Вместе с Алькой исчезли со двора и Козлы с Гусаками.

После того давнего летнего вечера, когда машина скорой помощи, завывая, увезла нашу Альку с хлеставшим из красивой ее груди фонтаном крови, вакансия первой красавицы дома опустела, а через пару лет, за неимением лучшего, даром досталась бледненькой Томке Крошиной – младшей дочери коренастого дяди Паши (хранителя подвального ключа) и кубышки тети Поли (селекционера фикусов и одной из моих многочисленных нянь).

Обыкновенно Тома выходила на улицу не парадным, а черным ходом. Неторопливо пересекая двор, Тома позволяла разглядеть очередной свой наряд. Запомнился один – совершенно необычайный! Оранжевое чешуйчатое Томино одеяние называлось «платье-чулок». Добыто было по блату у знакомых спекулянтов и натягивалось на Тому с помощью старшей сестры Шуры. Платье-чулок так плотно облегало Тому и так туго стягивало ее ноги, что ими едва можно было переступать. Оранжевая чешуя переливалась серебром и золотом и требовала от человека змеиной пластики. Тома преодолевала пространство двора японскими семенящими шажочками. Ходил слух, будто Тома ради узкого платья и модной в том сезоне походки стягивала ноги выше колен эластичным бинтом. Я-то думаю, это враки.

На Томиной голове увидали мы и одну из первых московских «бабетт» (прическа, названная в честь героини фильма «Бабетта идет на войну» и представлявшая собой гигантский начес, необратимо уничтожающий женские волосы). Правильные, но слишком уж мелкие черточки небольшого Томиного личика на несколько лет затерялись в войлочной копне. А когда Тома наконец сменила прическу, личико ее было уже не таким юным, а от волос остались одни только серые перышки.

Каждая из шести квартир нашего дома смотрела во двор пятью окнами. Плюс флигель со своими четырьмя. Итого единовременно во двор смотрело тридцать четыре любопытных окна. Таким образом, жильцы темных второсортных комнат, выходивших окнами в сумеречный наш двор, знали о жизни дома существенно больше тех, кто жил в комнатах светлых, обращенных в переулок.

В теплое время года окна распахивались, жильцы свешивались наружу, комментировали происходящее, вступали в диалоги и споры, давали советы, настаивали на своем, а при необходимости выскакивали во двор. Бытовали полемическая манера общения и грубоватый, без фиглей-миглей, тон. Чтобы докричаться до дна дворового, неглубокого, но все же колодца, жильцам третьего этажа приходилось орать. Поэтому склочность жильцов возрастала пропорционально высоте проживания. И только зимой, когда кричать нужно было через открытую форточку, между двором и домом возникала дистанция.

О подвале дворового флигеля, деревянного здания на каменном цоколе, выстроенного в первой половине XIX века, и об отдельных его обитателях, перебравшихся в городское подземелье со своих малых родин, рассказано выше. И если в подвал вела темная и склизкая лестница, то для того, чтобы попасть в аристократическую (бельэтажную) часть флигеля, нужно было подняться на высокое крыльцо с широкими деревянными ступенями. Эта часть флигеля была отчуждена, холодна и практически недоступна жильцам дома. Мне удалось посетить флигель лишь однажды, хотя сестры Макаровы, в качестве второстепенных членов входившие в нашу дворовую компанию, вместе с дедом, бабкой, матерью и отцом-пограничником проживали как раз во флигеле.

Дед и бабка Макаровы, угрюмые и неприветливые, взрастили под зарешеченным своим окошком прехорошенький садик. Узенькая, тщательно обработанная земляная полоска украшала наш двор. Старики Макаровы воссоздали кусочек родной деревенской флоры – золотые шары, мальвы и турецкий горох. Впрочем, палисадник, принадлежавший нашей квартире и засаженный дикорастущими растениями, ничуть не уступал макаровскому. Наши сорняки были сочными, разлапистыми и неистребимыми. Кроме сорняков, в нашем палисаднике росла, как уже было сказано, пышная и очень живучая персидская сирень, могучая бузина и одно-единственное дерево, заслуживающее отдельного абзаца, а может быть, даже двух.

Дело в том, что наш сосед – милейший милиционер Коля Ганин, муж Нюрки Газенновой, – никогда не возвращался с ночного дежурства с пустыми руками. А если семье милиционера ночная его добыча не могла пригодиться, ее тут же загоняли незадорого кому-нибудь из соседей по дому. Но вот за саженец австралийского клена, расторопно спертого Колей во время одного из ночных дежурств, никто не давал ни копейки. И пришлось Коле Ганину даром посадить клен во дворе.

Известно, что все краденое великолепно растет. А австралийские клены и без того быстрорастущие деревья. По этой-то самой причине ими и озеленяли Москву в преддверии Первого международного фестиваля молодежи и студентов. Наш клен с лихвою оправдал и свои генетические возможности, и наши российские приметы – в кратчайшие сроки вырос до небес и превратился в мощное дерево.

И могучая бузина выжила после того, как в более поздние времена разъяренный радиожурналист Дима Димерджи, остро наточив топорик для разделки мяса (тот самый, которым замахивался на участкового уполномоченного, явившегося на ночное свидание к Нине, подруге Боброва), изрубил бузину в пух и прах в отместку за то, что ветви куста исцарапали маленькую Маринку, забравшуюся в его гущу. К счастью, даже богатырские Димины силы, помноженные на отцовскую ярость, к успеху не привели. Бузина пострадала, но выстояла, раны залечила и ущерб, нанесенный мстительным радиожурналистом, восполнила к следующему лету.

Таким образом, ухоженному макаровскому палисаднику с его красивенькими цветочками противостоял наш – дикий, неуправляемый, во главе с австралийским кленом, жизнеспособной бузиной и персидской сиренью. Наш палисадник вырабатывал уйму хлорофилла, побольше макаровского.

Неизвестно, какую такую границу охранял Ляли-Галин отец, пограничник Макаров, но каждое утро, длинный и сутулый, в плащ-палатке и фуражке с зеленым верхом, он возникал на высоком крыльце флигеля, а мама Макарова, коренастая крошка с распущенными по спине длинными серыми волосами, приникала бледненьким личиком к грубому брезенту, облекавшему фигуру мужа. Выглядело это ежедневное щемящее прощание бесконечно трогательно.

Старики Макаровы (истинной их фамилии никто не знал, двор присвоил им фамилию зятя) командовали безгласной дочерью, зятем-пограничником и двумя внучками, до середины лета безропотно изнывавшими в чулках с резиновыми подвязками, темно-красных вязаных кофтах на вырост и фетровых капорах цвета бордо – чтобы не застудить уши. Лялю с Галей выпускали во двор редко, но всегда с бутербродами, сооруженными из разрезанной вдоль городской (французской) булки, намазанной густым клюквенным вареньем. Ляля с Галей хвалились, что клюкву папка ведрами привозит со своей границы. Хвастались: клюквы на границе – завались, собирай – не хочу. А если чужой забредет, пограничники сразу его пристрелят, не станут разбираться – наш он или не наш. Переваренное клюквенное варенье в точности совпадало по цвету с макаровскими кофтами и капорами, и Ляля с Галей сохранились в памяти девочками цвета бордо.

Здесь же, во флигеле, проживала Ляли-Галина крестная – проводник поезда дальнего следования в черной железнодорожной шинели и форменном берете с эмблемой. Крестная происходила из той же деревни, что дед и бабка Макаровы. Так ее все и звали – Крестная. Одинокая женщина, возвратившись из рейса в узенькую каморку-келейку, запойно вышивала. Стоило Крестной затеять стирку и развесить во дворе белье, как наш серый двор расцветал кармином, ультрамарином, кобальтом голубым и кобальтом зеленым. Все пододеяльники, простыни, наволочки и накидки Крестная украшала венками из васильков, корзинами роз, букетами незабудок, целующимися голубками и кудрявыми вензелями. Вся эта роскошь вышивалась гладью китайскими нитками мулине (дефицитное китайское мулине отличалось от отечественного шелковистостью и переливчатостью).

В стены дома и флигеля прежние поколения жильцов вбили железные крюки наподобие пыточных, инквизиторских. А в каждой квартире имелись свои собственные жерди-мастодонты, из макушек которых торчала пара ржавых гвоздей в форме латинской буквы V – виктория. Победительными этими жердями подпирали бельевые веревки, натянутые через весь двор – от стены дома до стены флигеля. В дни одной большой стирки или нескольких малых двор напоминал парусную флотилию. Убогую, потерпевшую крах флотилию, с покосившимися мачтами и потрепанными парусами. Но если стирала Крестная, ветер надувал паруса, они сияли, источали озон и отливали небесной и морской голубизной. Крестная была феей вышивки и стирки.

Как-то раз, в лютый мороз, Крестная в очередной раз украсила двор розами и кружевами. Красота мгновенно заледенела. Кто-то из нас, пробегая под веревкой с бельем, ударил деревянной лопаткой по заледеневшей накидке, вышитой розами с васильками и отороченной кружевами. Накидка зазвенела стеклянным звоном и разбилась на множество разноцветных осколков. Крестная отнеслась к происшествию кротко – вышла с веником и без слова упрека смела в совок осколки роз, васильков и кружев.

Во дворе я совершила единственный в своей жизни обмен, конечно же неудачный. Мама подарила мне драгоценное рубиновое стеклышко. Стеклышко это она много лет носила в сумочке, дожидаясь, когда же я подрасту. Наконец мама решила, что этот момент настал. Получив чудесное стеклышко, я немедленно вышла во двор и принялась рассматривать сквозь него все подряд: небо, флигель, золотые шары в макаровском палисаднике, нашу бузину. В этот момент забрел во двор случайный прохожий, по виду школьник третьего класса. Пришелец увидел мое стеклышко и предложил поменяться. К этому времени я еще не научилась отказываться от сомнительных предложений, тем более что в обмен на стеклышко предлагалась вещь неплохая, а именно орден Красного Знамени. И мы с пришельцем обменялись предметами.

Когда я предъявила орден дома, родители ничуть ему не обрадовались, более того, рассердились. Во-первых, мама огорчилась до слез из-за любимого своего стеклышка, во-вторых, возмутилась школьником, похитившим боевой орден у отца или деда. Короче говоря, велела немедленно найти владельца ордена и совершить обратный обмен. Но владелец-то уже испарился, навсегда исчез с моего горизонта. В растерянности стояла я во дворе с орденом Красного Знамени на ладони, соображала, куда бы его подевать. Тут, на мое счастье, выполз из своего подвала Витька Королев, почти взрослый парень. И сразу же предложил мне взамен ордена отличную свинцовую биту. Я радостно согласилась, одним махом избавилась от ордена и обрела неплохой предмет, пригодный для игры в классики. Но маминого рубинового стеклышка жаль до сих пор.

Существует фотография, снятая кем-то, канувшим в Лету, летом 1954 года. На скамье, на фоне не снесенного еще сарая, сидят основные персонажи дворовой компании. За спинами сидящих – девочка с короткими косичками и в тюбетейке. Это Верка Крохина – подвальная жительница лет двенадцати. Слева, поближе к своему крыльцу, – дочери пограничника в фетровых капорах. Справа – Наташка Королева в обнимку с Ленкой Фыряевой и Лидкой Дудаковой.

Наташка Королева единовластно и деспотично управляла дворовым царством, она была старше нас, крупнее, опытнее, игры выбирала по своему вкусу, распределяла роли, устанавливала субординацию, требовала беспрекословного подчинения. Выражение Наташкиного лица не оставляет сомнения в том, что девочка эта владеет ситуацией, а все мы ее вассалы.

Однажды зимним вечером, в те же приблизительно времена, когда я паслась в Наташкином подвале под присмотром мамы ее, дворничихи тети Кати, Наташка с таинственным видом собрала нас и разъяснила, что с этого дня водиться можно только с теми девчонками, чьи фамилии оканчиваются на букву «а». Остальные – еврейки и могут нас отравить. Вникнув в Наташкино распоряжение, я похолодела – моя фамилия, единственная во дворе, не оканчивалась на букву «а»! Но тут пригодился блат – временная моя принадлежность к подвальному миру. Оборотившись ко мне, Наташка наморщила лоб, подумала и распорядилась, что отныне я буду именоваться Олькой Азеймановой, чтобы «никто ничего такого не подумал».

Наташкина предусмотрительность не помогла, и инсинуации в мой адрес имели место. Причем позволяли их себе не дети, а взрослые. Помогло, как ни странно, другое. Мама моя, воспитанная в интернациональных традициях, бытовавших некогда в тех сибирских городах, где довелось ей жить и учиться в детстве и юности, недолго думая, отправилась к строгому участковому уполномоченному товарищу Щербакову и потребовала восстановить в нашем дворе ленинские нормы жизни. И товарищ Щербаков (судя по всему, тоже интернационалист) в тот же день посетил моих обидчиков, нарушителей вышеупомянутых норм, и строго побеседовал с ними. Таким образом, интернационализм в нашем дворе не то чтобы восторжествовал, но слегка потеснил националистические настроения.

В центре фотографии 1954 года – маленький Димка в бескозырке, слева от него – сестра его Наташа, справа автор текста (девочка с белым бантом и глуповатой улыбкой во всю физиономию). Димка с Наташкой – внуки члена товарищеского суда Матвея Самойловича Азарха. Азархи тоже были аборигенами нашего дома. Вот и с Наташей дружим мы со дня ее рождения, случившегося через десять месяцев после моего. До нашего появления на свет дружили наши родители и тетушки. Добрые отношения сложились некогда между дедушками и бабушками. То есть связи потеснее и покрепче некоторых родственных. Детство Наташино (в отличие от моего) складывалось драматически. Наташина и Димкина мама – пышноволосая и приветливая тетя Нюся – умерла, оставив сиротами семилетнюю дочь и четырехлетнего сына.

Женщины нашего дома винили в Нюсиной смерти ее саму – сдержанность ее, неконфликтность, попросту говоря кротость. Говорили, что, если бы Нюся не таила переживания и обиды, не копила бы горечь, а выплескивала ядовитую эту субстанцию – кричала бы, скандалила с мужем и соседями, болезнь не настигла бы ее так стремительно и коварно. О Нюсе горевали все жители дома – добрые и злые, хитрющие и простодушные. И со дня Нюсиных похорон ор, крики, скандалы, перманентно происходившие во всех квартирах, обрели статус профилактических, оздоровительных, полезных для здоровья процедур.

На Нюсины похороны явились все жильцы. Горше всех, всех безутешнее рыдала Нюсина соседка Богаткина, известная дому и его окрестностям как редкостная сволочь. Богаткиных дружно ненавидели все. Одни – за сволочизм, другие – за чудовищное по меркам нашего дома богатство. Ибо Жан (а именно так и только так звался глава семейства Иван Богаткин) привез с войны вагон трофеев. Одной только мебели у Богаткиных было столько, что пришлось расставить ее по периметру комнаты не в один плотный ряд, а в два. То есть к тем набитым трофейным добром гардеробам, что расположены были у стен, приблизиться не было никакой возможности.

На самом-то деле богатеньким Богаткиным завидовать не стоило, потому что один из трофеев Жана, а именно кожаное пальто-реглан сыграло в жизни семьи роковую роль. Из-за злополучного кожаного реглана сын Богаткиных Рудик загремел в лагерь строгого режима. Говорили, будто образ Рудика запечатлелся в зрачках убитой им девушки. В народе существовало поверье: последнее, что видит человек перед смертью, навеки отпечатывается в его зрачках. И какой-то мужчина в точно таком же кожаном реглане и белом шелковом кашне, как у Рудика, отпечатался в зрачках мертвой девушки. По этой-то якобы улике Рудика нашли и арестовали.

В отпечатки в зрачках во дворе верили, а в вину Рудика – нет. Ходил слух, будто накануне убийства Рудик одолжил трофейный реглан приятелю, а коварный приятель выпросил пальто специально для того, чтобы запечатлеться в зрачках своей жертвы в образе Рудика. И вроде бы приятель этот накануне задуманного убийства специально смотался в парикмахерскую на Метростроевской улице, выкрасил волосы в русый цвет и уложил их точно так же, как это делал Рудик, – косыми крупными волнами.

Богаткинское рыдание на Нюсиных похоронах удивительным образом подействовало на мою маму. Она навсегда переменила отношение к гнусной бабе и отныне все ей прощала. Что бы ни сотворила Богатиха, какую бы пакость ни учинила, мама непременно восклицала:

– Да, но как она рыдала на Нюсиных похоронах!

59 076,10 soʻm
Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
01 iyul 2022
Yozilgan sana:
2022
Hajm:
558 Sahifa 15 illyustratsiayalar
ISBN:
978-5-17-146114-0
Mualliflik huquqi egasi:
Издательство АСТ
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

Ushbu kitob bilan o'qiladi