Kitobni o'qish: «Операция «Остров Крым»»
All men dream; but not equally. Those who dream by night in the dusty recesses of their minds wake in the day to find that it was vanity: but the dreamers of the day are dangerous men, for they may act out their dream with open eyes, to make it possible. This I did.
T. E. Lawrence Seven Pillars of Wisdom
Все люди грезят, но по-разному. Те, что грезят ночью в пыльных уголках своего сознания, очнувшись от своих грез днем, находят их развеянными в прах; но те, кто грезят днем – опасные люди, ибо они могут с открытыми глазами воплощать свои грезы в жизнь. Как делал я.
Томас Эдвард Лоуренс «Семь столпов мудрости»
Ваше благородие, госпожа Удача,
Для кого ты добрая, а к кому – иначе.
Девять граммов в сердце постой, не лови!
Не везет мне в смерти – повезет в любви.
Ваше благородие, госпожа Победа!
Значит, моя песенка до конца не спета…
Перестаньте, черти, клясться на крови!
Не везет мне в смерти – повезет в любви…
Булат Окуджава Песенка Верещагина из фильма «Белое солнце пустыни»
Пролог
Это было минувшей весной, и новая весна прошла, и я спешу все записать, пока не стерлись впечатления – они и так день ото дня все тусклее и тусклее, да еще и наслаиваются друг на друга, сбивая очертания и краски.
Есть и другие причины спешить. Я пишу днем, когда муж на работе, а дочка спит, и гудит кондиционер, и в стекло бьется жар из пустыни Негев. Марта спит все меньше и меньше, ей уже почти два месяца, она уже догадалась, что где-то там за вкусными сиськами и теплыми руками есть какие-то люди, и хочет общения, а не просто еды и смены дайперсов. Пока что ей хватает телесного контакта – я упаковываю ее в слинг и увязываю на грудь. Стука машинки она не боится, привыкла к нему еще до рождения: Арт, приходя с работы, начинает тарахтеть. Поэтому я должна успевать за день как можно больше.
Мы рассказываем одну и ту же историю, но по-разному. Он собирает свидетельства о том, чего не видел сам, получает и отсылает сотни писем, скрупулезно выверяет по карте каждое передвижение каждого подразделения чуть ли не до взвода. И я, читая этот опус магна, вижу, как теряется в нем человек, почти в одиночку начавший войну против огромной державы. Мужчина, которого я люблю. Отец моего ребенка.
Мы хотим одного и того же: рассказать миру, что, как и почему заставило нас взяться за оружие. Но он хочет говорить обо всех нас, о пятидесяти тысячах крымских военных. А я хочу говорить о нем, кто-то же должен говорить о нем не так сухо и беспощадно, как он говорит о себе сам.
Лучшими военными мемуарами он считает «Семь столпов мудрости» и при этом страшно боится выглядеть таким же позером, как их автор. В результате все его друзья, знакомые и даже некоторые враги выглядят объемными и цветными, а сам он – как дырка в картине, пустой выгоревший силуэт. Он шутит, что так и должно быть: на фото никогда нет фотографа. Но я-то знаю, что так быть не должно.
Пусть он говорит за всех нас. Я буду говорить за него.
Сначала я думала, что это легко – писать о человеке, которого знаешь и любишь. Просто рассказывай все, как было, начиная с того дня, как он вернулся из Непала и заехал за тобой в полк, чтобы сделать предложение руки и сердца. То есть сначала он позвонил, я была на летном поле, звонок приняла Рахиль Левкович. Она записала, что звонил Арт, – и тут же по своему обыкновению забыла, вспомнила только вечером, подписывая вместе со мной увольнение до завтрашнего полудня: а кстати, тут звонил твой капитан, сказал, что заедет за тобой в шесть, упс, это же через десять минут. Ну, спасибо, Рахиль.
И вот начинаешь так рассказывать – как сразу стоп. Почему из Непала? Что капитан Вооруженных сил Юга России вообще делал в Непале? Почему он туда уехал накануне Воссоединения (тогда это еще называлось вот так, с пафосом и с большой буквы)? И почему, вернувшись, первым делом надумал жениться?
Значит, нужно отматывать время назад и рассказывать, как в декабре 1979 года Остров Крым дружно сошел с ума и запросился в объятия СССР. Тому было много разных причин, и все их Арт излагает в своем великом труде, но главная из них – мы-де не выдержали «искушения Империей». У трех народов, составлявших большинство населения Крыма, прошлое, как ни крути, имперское. Но Османская империя накрылась Первой мировой, Британская – Второй, а Российская перекрасилась в багровые тона и как-то доскрипела до восьмидесятых. И вот мы, идиоты такие, устав болтаться посреди Черного моря как это самое в проруби, утомившись быть этакой недо-Россией, купились на причастность к имперскому величию. С какого-то перепою ли, недотраху ли, но показался нам страшно привлекательным этот неравный брак: как бы мы этот разваливающийся колосс оплодотворяем нашей предприимчивостью, вольнодумством, ну и все такое прочее – а они нам за это чувство принадлежности к чему-то большому и чистому. Вот с какой стороны ни глянь, сделка хуже не бывает, а ведь многим она казалась тогда сделкой века.
Как выразилась потом Рахиль: «Ебанулись на отличненько». Правда, она и сама в те дни носилась с красно-белой ленточкой на груди и рассказывала взахлеб, как поедет первым делом в Одессу-маму, откуда ее бабка с дедом еле ноги унесли, да как пройдется по Дерибасовской… Ну да кто старое помянет. Тем более, в Одессе мы с ней таки побывали, и довольно скоро.
Я на тот момент уже два года как встречалась с Артом, и от него успела набраться скепсиса. Конечно, мне тогда казалось, что он перебарщивает, воображая СССР какой-то уж вовсе Галактической Империей с мумией Дарта Вейдера в мавзолее. Но я делала скидку на то, что он потерял отца в этой стране и имеет право на некоторую предвзятость.
Сама я, конечно, не могла осилить тонны книг, проходивших через его руки, но кое-что все-таки раскрывала и пыталась читать. Книги производили неприятное впечатление. Нет, упаси Бог, не о Гинзбург речь и не о Шаламове, я вообще не люблю исторический хоррор. Речь о тех, кто пишет о жизни самой обыкновенной, о быте нормальных людей. Вроде бы. Потому что все эти книги в какой-то момент преподносили неприятный сюрприз: вот только что герои жили нормальной жизнью и вели себя как нормальные люди, и вдруг бац! – пошел Кафка самый настоящий. А дорогой мой капитан плечами жмет: нет, они вот так вот и живут, да, чистая правда, Тэмми. И я берусь уже за другую книгу, о которой точно знаю, что это фантастика – там молодые ученые занимаются магией, это все довольно комично описано, но я вижу, что мера кафкианства там ровно та же, что у Трифонова или в рассказе о том, как затопили деревню, – это же просто триллер Кингу на зависть, а Арт уверял, что повесть чуть ли не документальная. В общем, по книгам СССР производил впечатление не то чтобы страшное, а вот какое-то жутенькое, как в сказке Кэрролла, где мир в любой момент может обернуться никто не знает, чем. И мне не нравилось, что вся наша небольшая страна с восторженным визгом бросается в эту нору за белым кроликом.
Но переживать по этому поводу я особенно не переживала. Старалась отнестись философски: сделать-то ничего уже нельзя. И казалось мне, что Арт отнесся к вопросу так же. Он какое-то время ходил как в воду опущенный, но потом с головой ушел в подготовку экспедиции на Южную стену Лхоцзе – дескать, когда еще выберемся. И в апреле даже полетел с Шамилем в Непал, и я даже не возражала, хотя планировала с ним в тур по Нормандии. Ну да ладно, я же знала, как он влюблен в свои Гималаи. Отлучи меня кто-либо от штурвала навсегда, я бы тоже пришла в отчаяние. Но я не думала об этом; я понимала, что из армии всех нас уволят, скорее всего (ничего страшней в голову не приходило), но я надеялась, что уж в гражданскую-то авиацию меня с моим налетом возьмут, а вот Арт в Гималаи уже не выберется. Так что пускай.
Мне бы сообразить, что уж больно легко он привык к мысли об интеграции. Мне бы заметить, что на их альпинистских посиделках почему-то не появляется Таскаев, ездивший с ними во все гималайские походы, но постоянно отирается Володя Козырев, который вообще ни разу не альпинист, а жокей-любитель.
Но я предпочла остаться слепой. Распространенная страусиная тактика. Никому и никогда она не помогала – почему же люди прибегают к ней снова и снова?
Итак, Крым сходил с ума, а капитан Корниловской дивизии горно-егерского полка Артемий Верещагин отправился на три недели в Непал, на разведку Южного склона Лхоцзе.
Я не была с ним там – и много где еще, – но я люблю и знаю его настолько хорошо, что легко могу все себе представить, начиная с того момента, как он сошел по трапу в Аэро-Симфи.
* * *
Совершая в Аэро-Симфи привычные действия – паспортный контроль, получение багажа, плата за стоянку, заправка, – Верещагин почувствовал, что отогревается. Не телом – телом он отогрелся еще в Дели, они вылетали душным жарким вечером, и кондиционеры в самолете были сущим спасением, – но нутром от оттаял только сейчас, только тогда, когда ступил из трубы терминала на бетон Аэро-Симфи, услышал русскую речь, достал из кармана и бросил в ненасытный счетчик монетку в пятьдесят рублей, которая так и валялась в этом кармане все три недели с момента вылета из того же Аэро-Симфи.
Предстояла еще до ужаса занудная процедура сдачи документов в финансовый отдел Главштаба, отчет за каждый потраченный в Непале доллар, но – странное дело – ни малейшего раздражения по этому поводу Верещагин не испытывал. То ли апрельское солнышко пригревало так славно, то ли подействовало мартини, то ли девушки в этом году носили особенно короткие юбки – но настроение у Артема вдруг наладилось, и никакой отчет в Главштабе не мог его испортить.
Симферополь, как всегда, был шумен, чист и деловит. Этот вавилончик объединял в себе ялтинскую праздничность и космополитизм, стеклянно-бетонное джанкойское стремление вверх, евпаторийскую легкость на подъем и керченскую напористость, севастопольский романтизм, бахчисарайское сибаритство и прочее, и прочее… Верещагин прожил в этом городе восемь лет, и это были далеко не худшие годы его жизни.
И как-то сегодня все особенно ловко складывалось, что это даже настораживало. И нужного офицера в финотделе удалось отловить быстро, и отчет он принял без лишних придирок, и даже пригласил отобедать в столовую Главштаба и не настаивал, когда получил отказ: он был по уши в делах. Главштаб весь был по уши в делах – готовился к передаче в руки СССР.
Они с Шамилем съели по большой тарелке плова в татарской забегаловке, единственные посетители в зале на восемь столов. А ведь стрелка уже перевалила за полдень и из окрестных офисов должны были потянуться на ланч менеджеры и клерки…
– Мертвый сезон? – спросил Артем у хозяина, самолично обслужившего клиентов.
– Айе, – горестно согласился татарин.
Май восьмидесятого года увидел беспрецедентное явление: отсутствие туристов. Издавна повелось, что еще с середины апреля шведы, норвежцы, датчане сползаются на крымские пляжи – прогреть свои нордические кости на черноморском солнышке. Море, правда, еще холодновато, но как может Черное море показаться холодным тому, кто вырос на берегах Балтийского и Северного морей?
А летом Крым заполнялся европейской молодежью и рабочим классом. Более зажиточный и привилегированный народ ехал во всякие Ниццы. Но и эти «сливки» стягивались в Крым к «бархатному сезону» на ежегодный кинофестиваль и «Антика-Ралли».
Теперь, после того, как грядущее присоединение Крыма стало делом решенным, сюда никого нельзя было заманить и калачом.
Крым умирал незаметно для себя, как чахоточная барышня на швейцарском курорте. Она еще ни о чем не знает и резвится на утренних пикниках и вечерних балах – а опытному врачу уже все ясно.
Наверняка где-то в пожарном темпе продавались за копейки гигантские пакеты крымских нефтяных, промышленных и прочих компаний, где-то шустрые коммерческие агенты уже искали новых поставщиков, новые рынки сбыта, новых партнеров… Европа жгла мосты, обрубала концы – чисто и стремительно. Гуськом потянулись из Крыма работники торговых и промышленных представительств. Рядовому крымцу, если он не был занят в туристическом, финансовом или аграрном секторе, эти изменения были не видны. По-прежнему сияли витрины, ломились полки магазинов, выходили газеты, работали театры и синематограф, парки увеселений и бардаки, многие заводы и фабрики. Редкие сообщения масс-медиа о неизбежном грядущем экономическом кризисе тонули в бравых заметках сторонников интеграции.
Впрочем, даже тех крымцев, что непосредственно пострадали от экономического спада, отнюдь не захлестнуло отчаяние. Тревожно-радостное ожидание, которым Крым был наполнен с Рождества, перевесило все остальные эмоции. Все жили как на вокзале: и не удобно, и тяжело с вещами, и стоять приходится, но это ничего – вот сейчас придет поезд, и все поедем, и все сразу наладится, станет хорошо и понятно. Как минимум – понятно…
Конечно, крымцев никто не посвящал в стратегические планы советского командования, но каким-то чутьем жители Острова понимали (а кое-кто уже и знал), что все свершится в один из этих чудесных весенних дней, что оккупация Крыма (газеты предпочитали слово «воссоединение») – вопрос ближайших суток.
В нескольких сотнях километров от того места, где располагался 4-й батальон 1-й горно-егерской бригады, находился другой капитан, из числа точно знавших.
Капитан Советской армии Глеб Асмоловский и вверенная ему вторая рота третьего батальона 229-го парашютно-десантного полка находились в состоянии готовности номер один – то есть они могли прямо сейчас загрузиться в самолеты и лететь выбрасываться. Куда? Об этом пока молчали. Военная тайна. Хотя все точно знали – в Крым.
Солдатские разговоры уже двое суток, с момента подъема по тревоге, крутились вокруг двух вопросов: крымское бухло и крымские девки. Обсуждение этих тем не пресекалось командованием: предвкушение выпивки и девок стимулирует боевой дух. Слухи ходили фантастические: в любой магазин зайдешь – вот так, как отсюда до той дуры с носком наверху, понял? – вот такой длины полки, и на всех полках – бухло! Одной водки – сто пятьдесят сортов! Ну, ладно, сто двадцать. Пива – тыща! И все подходи, бери так! Балда, теперь там все будет на-род-но-е! А народ и армия – едины, понял, га-га-га! И вот так подходят и прямо говорят: давай! Ну, в рот – это ты, положим, загнул… А так – сколько угодно…
Где Толстой, кому под силу создать портрет нового Платона Каратаева, призывника 78–79 годов?
Один из этих Платонов, до чертиков быстрых разумом Невтонов, мать их за ногу да об забор, стоял сейчас навытяжку перед Асмоловским. Лицо его было сугубо уставным, но слегка раскосые глаза метались тараканами при свете: за Глебом прочно закрепилась слава опасного психа. И капитан Асмоловский не спешил с ней расставаться, ибо лучше быть для них опасным психом, чем мягкотелым интеллигентом, которого не боятся, следовательно – не уважают. Этого Асмоловский в свое время хлебнул, спасибо, достаточно.
На траве лежали вещественные доказательства преступления – трехсотпятидесятиграммовая банка тушенки и полкруга колбасы «Одесская», из-за которых рядовой Анисимов избил рядового Остапчука. В данный момент Остапчук находился в медпункте аэродрома, а Анисимов стоял перед Асмоловским навытяжку.
– Кто успел сбежать? – в пятый раз спросил капитан, зная, что правды не услышит. – Кто еще вместе с тобой, крыса, ограбил и избил Остапчука?
– Я-а грабил? – протянул Анисимов, пережимая интонацию невинности с усердием плохого актера. – Он сам у меня консервы украл, хоть у кого спросите! А паек-то один, товарищ капитан, ну и – виноват, погорячился…
– Дмитренко!
Как лист перед травой вырос старший сержант Дмитренко.
– Возьмешь Баева, принесешь мне вещмешки Скокарева, Анисимова, Джафарова и Микитюка. Одна нога здесь, другая там.
С чувством глубокого удовлетворения он поймал в раскосых бледных глазах Анисимова легкий оттенок беспокойства. Фамилии он назвал наугад, но был уверен, что в трех случаях из четырех попал. Не важно, именно ли эти «деды» виновны в инциденте с Остапчуком. Глеб был уверен, что мальчишка-первогодок, сын сельской учительницы, не единственный обобранный. Те, у кого сухого пайка окажется сверх нормы, будут наказаны, потому что кто-то должен быть наказан.
В ожидании Глеб прошелся взад-вперед. В сержантах он был уверен: к перечисленным «дедам» те испытывали отчетливую неприязнь.
Глеб еще с первого года понял, что бороться с «дедовщиной» – бессмысленно, безнадежно и бесполезно. Но все-таки рыпался, вызывая на свою голову насмешки начальства. Постепенно он утратил к рядовым даже то сочувствие, которое каждый порядочный человек испытывает при виде человеческих страданий. Вчерашние «духи» становились «дедами» и вдоволь куражились над «молодыми», которые через год сами станут «дедами» и будут изгаляться над пацанами-первогодками… На седьмом году службы Глебом двигали исключительно принципы, да и у этих двигателей ресурс подходил к концу. Даже сейчас он с отвращением к себе осознавал, что решил наказать Анисимова не за то, что тот избил Остапчука, а за то, что попался и подставил Глеба под выговор накануне броска.
Появились сержанты с зелеными грушами вещмешков. Глядя Анисимову в глаза, капитан развязал его «сидор» и вытряхнул вещи на траву. Выпала банка тушенки, банка перловой каши с мясом, полбуханки хлеба, кольцо сухой колбасы.
– Падла, – сказал Глеб. Зла не хватало. – Так что же у тебя украл Остапчук?
– Да че… – На лице рядового появилось идиотское выражение: – А это, наверное, не мое, товарищ капитан!
И ничего с ним сделать нельзя – понял Глеб. Расстрелять эту скотину – сладкая, но несбыточная мечта. Разве что залепить изо всех сил по морде. Вышибить кровь из маленького курносого носа, навешать фонарей, чтоб эти бледные глазенки спрятались в щель и не выглядывали так нагло… И чтобы в санчасти этот мудак бормотал те самые слова, которые твердил Остапчук: «Споткнулся, упал»…
Свидетели, ч-черт!
Ладно, проявим изобретательность.
Глеб по очереди развязал все мешки, вытряхнул сухой паек. У всех оказалось больше нормы: по две-три банки тушенки, по две «Одесских» и лишь «Каша перловая с мясом» была у каждого в единственном числе: этой безвкусной жирной смесью «деды» побрезговали.
Остапчук оказался не единственным обобранным.
– Вы, все… – бросил Глеб. – Заберите мешки. Стоять здесь, не трогаться с места. Баев, Дмитренко, собрать роту.
Шухер уже поднялся и «деды» наверняка попрятали свой НЗ. Черт с ними. Накажем хотя бы этих четверых. Кому нужна эта педагогическая поэма? Похоже, одному мне. Ладно. Пока она нужна хотя бы одному мне, будем гнуть свою линию.
Излишек сухого пайка он сложил в кучку на траве. Что с ним делать – пока еще четко не знал. Будь он тем же идеалистом, каким был шесть лет назад, – попытался бы вернуть это тем, у кого оно было отобрано. Сейчас он знал, что эта попытка ни к чему не приведет.
По мере того, как строилась рота, решение выкристаллизовывалось. И было это решение таким, что самому Глебу о нем думать не хотелось.
– Рота, смир-на! – скомандовал один из взводных, Антон Васюк.
– Рота, вольно, – разрешил Глеб. – Передний ряд – сесть на землю.
Он хотел, чтобы видели все.
Четверо «дедов» навытяжку стояли перед ним. Он знал, какова будет степень унижения, которому он собирался их подвергнуть. Он знал, что покушается на большее, чем мародерские замашки четверых верзил, которые по воле советских законов попали в армию, хотя место им – в колонии для трудновоспитуемых. Он замахивался на традицию, на неписаный закон, местами ставший значительнее Устава. Ибо «дедовство» Анисимова и его дружков было «заслужено» годом беспрестанных унижений, в этом была даже первобытная справедливость: сначала ты прогибаешься, а потом пануешь над теми, кто прогибается под тобой. Получается, что капитан хотел лишить их «законного» удовольствия, хотя был бессилен избавить от «законных» страданий… Именно поэтому у него была репутация редкого стервеца, и именно поэтому он не собирался с этой репутацией расставаться.
– Мы торчим здесь со вчерашнего вечера, – сказал он. – Сухой паек выдали на одни сутки, всем – одинаковый. Но среди вас нашлись особенно голодные, вот они стоят. Я уж не знаю, у кого они все это отобрали, и спрашивать не буду. Все равно никто не признается, потому что вы все или боитесь, или считаете, что они в своем праве. Пусть так. Но раз вы, мародеры, считаете себя вправе, то вам не в падлу сейчас будет сожрать все, что вы нахапали.
Он увидел, как у Анисимова задрожали губы. А ты что себе думал, голубчик?
Глеб достал из кармана перочинный нож, взял первую банку с перловой кашей, поддел крышку в нескольких местах, потом взялся за нее пальцами и сорвал. Трюк был несложным для опытного скалолаза, но неизменно производил впечатление.
– Жри, – он высыпал кашу в траву перед Анисимовым.
– Так… ложки нет, – пробормотал тот.
– Встал на карачки и жри, как собака, – процедил Глеб ему в лицо.
Точно так же он открыл вторую банку и вывернул ее перед Джафаровым. Сержанты уже поняли, что от них требуется, и открывали банки одну за другой.
– Сожрать все до крошки, – велел Глеб. – Если кого-то вырвет, он уберет сам.
Следующие полчаса были кошмаром. Господи, подумал Асмоловский, когда-то я и в мыслях не мог так унизить человека. Когда-то я был ясноглазым мальчиком, который верил, что можно словами объяснить, как это нехорошо – унижать других, отбирать у них еду, заставлять работать на себя, избивать ради своего развлечения… Когда-то я и представить себе не мог, с чем столкнусь в армии, которую считал самой лучшей в мире…
Скокарев плакал. Джафарова мутило, но он держался. Микитюка вырвало. Анисимов попробовал залупиться – у него было что-то похожее на хребет, – но Глеб заломил ему руку, подсечкой бросил на колени и начал тыкать в кашу лицом.
Строй смотрел молча.
– Я заставлю это сделать каждого, кого поймаю за отбиранием чужих пайков! – отчеканил Глеб, вывозив Анисимова по уши. – Он будет жрать все украденное с земли, как собака или свинья. Может, хоть тогда вы поймете, что крысячить – позор, и отдавать свое по первому требованию – тоже позор. Можете идти. Микитюк, возьми лопатку и прибери свою блевотину. Дмитренко, проследи.
– Воспитательная работа? – Асмоловский не заметил, как подошел комбат майор Лебедь.
– Да.
– А что случилось?
– Все то же самое. Одни грабят, другие молчат.
– А ты, значит, порядок наводишь, – заключил Лебедь. – А ну, пошли, поговорим!
Путь их пролегал от лесной опушки до здания диспетчерской мимо группок солдат, сидящих прямо на земле. Те, что были поближе, вставали и отдавали честь, те, что были подальше, старательно не замечали.
– Ты хоть соображаешь, что делаешь? – тихо спросил комбат.
– Да.
– Ни хрена ты не соображаешь, – отрубил майор. – Вот что ты будешь делать, если Микитюк сейчас пойдет и повесится?
«Станцую…»
– А что я буду делать, если пойдет и повесится Остапчук? – разозлился он. – Похороним и спишем? Отправим домой в цинковом ящике: извините, мама, несчастный случай!?
– Остапчук не повесится, с ним ничего особенного не сделали. – Они встали возле дерева на краю аэродрома, где начиналась лесополоса. – Подумаешь, пару синяков поставили. Со всеми так бывает. Пришел в армию маменькин сынок, уходит мужчина. А ты им психику ломаешь. Ну, залупаются, суки, – отведи тихонько в сторонку, дай разок по ушам.
– Осторожненько, чтобы следов не оставлять, – вставил Глеб. – Как Палишко…
– Да хотя бы как Палишко! Ты же поля не видишь! С Палишкой они знают, как себя вести: ты не зарывайся – тебя трогать не будут. С тобой же – черт-те что. То ты из себя Сухомлинского строил, они на тебе верхом ездили, то ты озверел и в эсэсовца превратился…
– Я? – Глеб на секунду поднял голос, но тут же взял себя в руки. – Я – эсэсовец? Я ни разу за все время службы никого сортир носовым платком мыть не послал. Я никогда не заставлял весь взвод отвечать за проступок одного, чтобы они все ему наломали… Я…
– Жопа бугая… – грубо прервал майор. – Гуманист, блядь… Он, видите ли, не бьет солдата… Он его берет и об колено ломает. Он не больше не меньше – весь армейский порядок хочет порушить, а вместо него построить свой, правильный. Ты понимаешь, что они все до одного тебя ненавидят? Ты понимаешь, за что они тебя ненавидят?
– Да.
– Ну так чего выебываешься?
– Я хочу, чтобы они вели себя как люди.
– И поэтому пусть жрут с земли, как свиньи… – Майор сунул в зубы сигарету, чиркнул спичкой. – Глеб, когда у меня рота освободилась, я мог на нее поставить Палишко… а поставил тебя. Как думаешь, почему?
– Потому что он мудак?
– И это тоже, само собой. Но в основном, Глеб, потому что ты все-таки человек с высшим образованием и, как я думал, с мозгами. Я еще зимой понял, куда нас бросят. И решил, что ты в этом случае на роте будешь лучше, чем Палишко. У тебя контакт с местными выйдет, а это нам важно сейчас. Но на беса мне твой контакт с местными, если ты контакт с солдатами теряешь? Со своими солдатами?
– Я советский офицер, – сатанея, сказал Глеб. – И я знаю один закон: Устав! И они у меня будут выполнять этот Устав, я сказал!
– Тьфу! – Майор загасил плевком окурок, бросил, растер, развернулся и зашагал обратно на аэродром. Глеб достал пачку «Родопи», закурил, в одиночестве и молчании выкурил три сигареты, сжигая адреналин. Потом растер последний окурок о ствол дерева и пошел в диспетчерскую – нечто вроде импровизированного офицерского клуба, где общались десантники и офицеры из персонала аэродрома.
В диспетчерской было тесно. Офицеры сгрудились вокруг радиоприемника, вещавшего новости крымского «Радио-Миг». Мощный приемник аэродрома без труда брал крымскую волну через сеть помех.
– Падение курса акций «Арабат-Ойл-кампэни». За прошедшую неделю акции этой крупнейшей в Крыму промышленной корпорации упали на десять пунктов. Аналитики Симферопольского делового центра опасаются, что это повлечет за собой обвал нескольких корпораций и банков, державших акции «Арабат-Ойл». Новости спорта: Москва усиленно готовится к Олимпиаде. Тем временем число стран-участниц сокращается. О своем бойкоте этой Олимпиады заявили Соединенные Штаты Америки. Это связано с протестом против введения советских войск в Афганистан. Из Непала вернулась разведывательная экспедиция Вооруженных сил Юга России, – сообщила дикторша. – Новая вершина, которую избрали для себя наши альпинисты, – Лхоцзе, один из наиболее сложных гималайских восьмитысячников. Если не возникнет каких-либо препятствий, крымская экспедиция отправится в Гималаи в августе. Подъем на Лхоцзе по Южной стене станет новым словом в практике высотных восхождений. Бокс. В полуфинал ежегодного первенства Крыма вышли Антон Костопуло и Сулейман Зарифуллин…
Глебу как-то неинтересно было, кто вышел в полуфинал первенства Крыма по боксу. Его задела новость о возвращении разведывательной экспедиции. Неужели они думают, что смогут выехать? За каким чертом вы, ребята, вернулись? Все, для вас границы закрыты. Стирайте с карты Гималаи.
Год назад Тамм получил добро на эверестскую экспедицию, Глеб поехал на Памир – проходить отборочные, и когда прошел – был без водки пьян от радости. Эверест, недостижимый и вечный – Господи, если не подняться – то хоть рядом постоять! Очередь им пришлась на 82-й год, поначалу выпало на 81-й, но японцы уговорили поменяться – у них было столетие Токийского университета, хотели отметить. Тамм уступил, и Глеб готов был сгрызть ногти до локтей: еще год ожидания! Он с ума сходил – так что же чувствует тот, для кого Гималаи теперь закрыты навсегда?
Или они все же надеются, что их выпустят? Там идиоты живут? Как-то в руки Глебу попался глянцевый польский журнал, с обложки которого смотрели заросшие и заиндевевшие по самые глаза крымские вояки, только что взявшие Эверест. Пространную статью на польском он не осилил, но запомнил глаза этих людей. Глаза, в которые никто и никогда не плевал с последующей лекцией о божьей росе. Ну что, подумал он с неожиданной злостью, всякая лафа когда-нибудь заканчивается, ребята.
* * *
Кто здесь не бывал,
Кто не рисковал,
Тот сам себя не испытал,
Пусть даже внизу он звезды хватал с небес.
Внизу не встретишь, как ни тянись,
За всю свою счастливую жизнь
Десятой доли таких красот и чудес!
Песня плыла за окнами под аккомпанемент крепких форменных ботинок – вторая рота возвращалась со стрельб. Казалось, именно песня колыхала тяжелые черные шторы, одну из которых унтер Новак время от времени слегка приоткрывал, чтобы выпустить на улицу сигарный дым. Здесь он был единственным курящим.
На стене ровно светился слайд: белый клин на голубом фоне. Гора Лхоцзе, Южная стена.
Обо всем уже поговорили.
– Повторяю еще раз, – закончил свою короткую речь Верещагин, – мы идем на смертельный риск, и кончится наше предприятие неизвестно чем. Я никого не уговариваю, но здесь у нас точка невозвращения.
– Зачем все это повторять? – Прапорщик Даничев вертел на пальце берет и беспечно улыбался. Верещагину захотелось треснуть его по шее, так как повторять следовало именно для таких, как этот, – зеленых пацанов, не знающих цену ни своей жизни, ни чужой.
– Для очистки совести, – мрачно ответил он. – Все, господа. Расходимся. Благодарю за внимание.
Новак встал, точным щелчком выбросил сигару в урну и первым вышел из конференц-зала. Он не сказал ни слова за все время брифинга, но в нем Верещагин был уверен более всего.
В дверном проеме Новак на секунду застыл и откозырял всем присутствующим. Потом развернулся на каблуках и… снова откозырял.
Напротив Новака стоял командир горно-егерской бригады полковник Кронин.
– Вольно, господа, – бросил он, прежде чем все успели вытянуться. – Можете идти. А вас, капитан Верещагин, я попрошу остаться.
Офицеры и унтер-офицеры испарились из конференц-зала.
Заложив руки за спину, полковник прошелся по комнате, пересек луч проектора. Контрфорсы Лхоцзе поползли по складкам мундира, вершина царапнула нарукавный знак.
– А теперь вы мне объясните, что здесь происходило.
– Что именно, ваше высокоблагородие?
– Вот этот… брифинг. Что вы тут обсуждали?
– Результаты разведки, господин полковник. Если вам будет угодно, я могу продемонстрировать все слайды с самого начала и объяснить…
– Tell the sailors about it, Верещагин! Трех четвертей вашей постоянной команды здесь нет, вы их даже не позвали. Но зачем-то позвали Козырева и Новака, которые сроду никуда не ездили, а по скалам лазают только во время марш-бросков.
– Ваше высокоблагородие, with all due respect, я не могу беседовать в таком тоне. Скажите, в чем, собственно, вы меня обвиняете, и тогда я смогу либо защищаться, либо признать свою вину. Мы пока еще в армии Юга России, а не в…