Kitobni o'qish: «Дорога цвета собаки»

Shrift:

Пролог
Сочинение странника Годара

(Из материалов Секретного военного архива Королевства Суэния)

Да будет благословен день, когда взрослые заключили в квадрат забора кусок земли перед домом, и хрупкий от неуправляемой силы взгляд перестал блуждать по фрагментам бескрайних улиц с пугающими формами и упёрся в конкретный тополь – один из десяти, оказавшихся в плену ограды. И потеплели глаза, увидев собаку… Подбородок приподнялся над перилами балкона, потому что Мальчик привстал на носочках и ещё раз пересчитал все десять тополей и заметил, что они могли бы пройтись макушками по небу, если б небо спустилось ниже.

Так думал мальчик девяти лет, только иными, немудрёными своими словами, которые неловко прилипали к новым – странным, приятным и в то же время осторожным в своём напоре чувствам, когда впервые получил разрешение спуститься на только что построенную детскую площадку с далёкого седьмого этажа.

Вбежав в калитку, он споткнулся, а собака, лежавшая под деревом, как снег, сразу поднялась, и, не дав ему времени на раздумья о размерах опасности, подалась, потянулась к нему одним бесконечным разом – пушистая, белоснежная, сияющая угольками глаз, поигрывающая бубликом хвоста. Она упёрлась передними лапами в щуплый его живот и лизнула руку. Это был тёплый, удивительно нежный снег. Он замелькал вокруг Мальчика, засверкал, завертел им. Щёки мальчика вспыхнули. Когда же щенок – а это был резвый, наивный, ласковый к жизни щенок – перевернулся на спину, обнажив розовое брюшко в рыжеватых родимых пятнышках, мир окутал туман, и мокрые стволы тополей, качнувшись, поплыли, натыкаясь друг на друга, вдоль ограды.

Мальчик опустился на одно колено и приложил ладонь к розовой мякоти.

Десятки слезящихся солнц пылали на вздымающейся кожице.

Щенок, присмирев, как-то странно заглянул в его лицо сузившимися глазами… Когда мальчик нашёл в себе силы оторвать от собаки неподвижную руку и обвести отсутствующим взглядом то, что окружало их, всюду в поле его зрения находилась Собака.

– Бабария! – выкрикнул он придумавшееся имя щенка. Он шёл за ним вдоль ограды, в белёсом тумане, машинально проводя пальцами, словно по клавишам, по белым доскам забора. Бабария зализывала, выпрямляла шероховатости его души, о которые он прежде ранился. Резвясь, они бегали наперегонки по бесконечно пьяной траве, и немыслимо тёплый ветер – ветер цвета собаки – раздвигал чёлку на лбу, обнажая его высоту, и брови ползли вверх, и тогда, покрывшись поперечными складками, лоб делался похожим на полотнище белого флага.

Шли недели. Избалованная вниманием хозяина, Бабария не покидала детской площадки, а Мальчик, гуляя во дворе, не предпринимал попыток проникнуть за его пределы. Он дал знакомым тополям имена, и часами наблюдал за тем, как бродят они, широко расставив ветви, в белёсой мгле, и, изредка наткнувшись друг на друга, едва заметно вздрагивают воздушной листвой. Иногда он окликал одно из деревьев по имени – и оно замирало. Мальчик же, стремительно подбежав к стволу, прижимался к нему спиной и глядел вверх, на окроплённую синевой макушку.

Однажды, идя рядом с Бабарией вдоль словно сквозящей через её силуэт ограды, он незаметно отстал, машинально пересчитывая тускнеющие на глазах доски, и медленный его шаг иссяк у тополя, в макушке которого застыла, увязнув, потемневшая синь неба, откуда сонно сползли по стволу несколько свинцовых отростков, несколько заиндевелых среди лета небесных струнок.

Тихо было на земле. Так тихо, так прочно и медлительно, что когда на пороге распахнутой калитки появилось постороннее пятно, похожее на смятый чёрный платок, и двинулось в правый угол площадки, он не сразу понял, что это – другая собака. И лишь когда она залегла, свернувшись в углу, и посмотрела на него, как в стекло, за которым стоит другое стекло, а за другим стеклом – воспоминание о Доме, Мальчик мысленно вернулся назад, и рассмотрел, путаясь в нитях хлынувшего вдруг дождя, большую, чёрную, гладкую, как пантера, собаку, которая брела, опустив морду, словно лошадь, прильнувшая к водопою. Походка её, недобрая из-за хромоты, нарушала устоявшиеся на его земле созвучия.

Мальчик инстинктивно прижал к себе Бабарию, ощутив к чёрной собаке острую неприязнь, хотя та, похоже, была далека от любых намерений, включая агрессивные.

Всю неделю он с особым усердием кормил Бабарию с рук, на виду у сурового пса, и испытывал при этом страстное желание запустить в него камнем, но вместо камня в сторону чёрной собаки полетела косточка, как-то вдруг, невзначай.

Однако пёс не принял подачки, и тогда Мальчиком завладело желание накормить его во что бы то ни стало. Метнув в ненавистный угол ожесточённый взгляд, он поднялся в дом, достал медный таз, вылил в него полкастрюли супа, смешал с порцией макарон, сдобрил мясным соусом, и, вернувшись на площадку, двинулся на непослушных, ненатуральных ногах по направлению к чёрной собаке.

Когда расстояние между ними сократилось до трёх шагов, пёс беззвучно оскалился, и Мальчик был вынужден, оставив таз, уйти медленным шагом к Бабарии. Он чувствовал спиной чужака и презирал его.

Так шли дни. Пёс не подпускал Мальчика ближе задуманного расстояния, но и не отвергал пищи.

Но однажды, когда Мальчик, повернувшись в очередной раз спиной к чёрной собаке, неторопливо двинулся восвояси, чёрный пёс догнал его и слизнул с ноги застывшие капельки соуса.

Теперь Мальчик ухаживал за Бабарией с прилежным, троекратно умноженным рвением. Он часто рассматривал её – от кончика носа до хвоста – и находил божественно-совершенной. Белизна её шерсти навевала воспоминания о снеге и наводила на мысль, что снег может быть горячим. Но он заметил и кое-что новое: красноватый шрам на ухе. Это открытие сделало – постепенно – его Бабарию не такой привлекательной. Раньше, для того, чтобы почувствовать покой и тепло, было достаточно положить руку на её голову, слегка почесать за ухом. Теперь он гладил её чуть ли не от кончика носа до хвоста и не чувствовал ничего, кроме температуры тела.

Чаще же руки Мальчика пассивно лежали на коленях, а Бабария, примостившись рядом, поочерёдно покусывала их, заглядывая ему в лицо с какой-то резвой насторожённостью. Вся она была из себя сплошным снегом – подтаявшим и звенящим. Мальчик же смотрел в сторону калитки, ожидая появления Джека – так окрестил он новую собаку.

Странные отношения сложились у него с новой собакой. Джек был скуп в проявлении чувств. Появляясь на пороге площадки, он не удостаивал человека ни взглядом, ни взмахом хвоста. Словно кот, привязанный не к человеку, а к месту, отправлялся он, прихрамывая, в свой угол, чтобы залечь там на час. Мальчик же в продолжение всего времени стоял над ним, как утёс, не смея нарушить возвышенной отчуждённости. Это он, Мальчик, стал собакой этому высокомерному псу, и, ничего не зная о внутреннем мире скрытного своего друга, в упоении черпал силы из фантазий на тему его души…

Перед мысленным взором Мальчика, направленным на ствол ближнего тополя, вырисовывалось огромное дупло, и зияло, как ночное небо, потусторонней темнотой. Ему хотелось внутрь, чтобы ощутить себя частью дерева и посмотреть оттуда на мир своей собаки глазами пустоты.

Подобострастно склонившись, он высматривал проблески огня в неподвижных, каких-то прочных глазах Джека и, рассматривая вечерами звёздное небо, видел множество собачьих глаз. Не имея возможности сосчитать все звёзды, он, тем не менее, подметил, что каждый мерцающий глаз имеет на небосклоне одно, раз и навсегда данное место, и звёздная картина, если смотреть на неё с балкона или с площадки, на которой бывала его Собака, остаётся неизменной. Тогда он попробовал перенести картину в альбом для рисования, и перевёл кипу бумаги, пытаясь нарисовать звёзды именно в таком порядке и количестве, в каком стояли они в природе. Наконец, он устал и изобразил два высохших тополиных листа. Что таилось под листьями, он не понял, ибо фантазия его истощилась.

И тогда Мальчику захотелось другого неба: не того, что вечно торчало над площадкой его собаки. «Если выйти за ограду, небо продолжится, и на нём вспыхнут новые звёздные комбинации,» – подумал Мальчик, только иными, немудрёными своими словами. Но отойти от площадки – всё равно, что покинуть землю, где каждый камень помнил и отражал звёздные глаза собаки.

Утром он подошёл, как обычно, к Джеку, присел на корточки, деловито заглянул тому в глаза, и они не показались ему похожими на звёзды. Мальчик так и обмер. У ног его возлежала самоуглублённая душа, запрятанная в тщедушное тело, обтянутое гладкой кожей с короткой шёрсткой, и не испытывала ровно ничего, кроме желания быть ничем. Это была старая чёрная собака, полюбившая не человека, а угол, в котором можно будет издохнуть, когда назойливый ребёнок прекратит приносить пищу. Мальчик не смог более придумать ни одной черты характера, или тела, за которую можно было бы продолжать любить чёрную собаку.

Он ошеломлённо выпрямился. «Помоги мне», – шепнул он Джеку. Но руки Мальчика были пусты, и пёс, разбуженный звучанием шёпота, лишь слабо потянул носом воздух… Тогда Мальчику почудилась сверкающая снежная пыль, которая, оседая на щеках и одежде, одна только и передаёт неуловимую нежность зимы.

В страхе обвёл он потемневшим взором владения бывших своих собак и не нашёл в них Бабарии. Только теперь позволил он себе заметить, что Бабария покинула площадку, и это в глубине души принесло облегчение, потому что снежная пыль растворилась в слякоти, когда он представил себе вид приторно-розового щенячьего языка Бабарии, который казался теперь всего лишь мокрым. Стало ясно, что он подменил Бабарию другой собакой, и не сразу позволил себе это заметить, а после разлюбил и другую собаку, потому что она ему наскучила. Если же одну собаку возможно подменить другой собакой, то кого же он тогда любил? А если и любил, то почему так недолго?

Нет, он больше не станет никого обманывать. Если за всяким началом следует конец, он станет жить один и превратится в окружность, в свернувшегося клубком младенца. Собаки перестанут быть покинутыми, потому, что он не будет их любить. «Я оставил тебя, Бабария, – думал он с жалостью, адресованной непонятно кому, – Я разлюбил! Разлюбил! Разлюбил! Несчастные вы мои и ненужные. Ненужные и несчастные. Я буду один, один, один…» Каждая повторяющаяся мысль вызывала в душе вспышки пламени, которые обжигали душу.

Так продолжалось до тех пор, пока на глаза не навернулись слёзы. Мальчик прекратил бесцельную ходьбу и осмотрелся. Вот замерли, ожидая своей участи, десять могучих тополей. Ни единым шорохом не выдадут испуга, только гудит в сердцевинах ожесточённая пустота.

Вот ползёт муравей по руке.

Вот лежит в углу чёрный клубок, бывший когда-то его собакой.

Каплет из крана ржавая вода.

А асфальт сыр, и на всём его протяжении разбросаны камни, и незнакомая девочка в шёлковом платьице занята тем, что складывает из камней пирамидки.

В каждой пирамидке – по семь камней.

Каждый следующий камень меньше предыдущего.

Без собаки.

Мальчик поперхнулся воздухом.

Неужели никогда?

И такая вдруг жалость охватила его к этой девочке, с тонким, как нить, позвоночником, девочке, никогда не видевшей камни сквозь цветную ткань своей собаки, такая громада взаимоисключающих чувств, что он вознамерился поцеловать её в щёку, но нечто всеобъемлющее, далёкое, сладостно-зыбкое остановило его. Смесь восторга и испуга заставила Мальчика пронестись в полуметре от существа, которое он бессознательно отодвинул в будущее. И порог площадки неожиданно остался за спиной.

Прежние собаки отпустили его на все четыре стороны, и, пробежав несколько десятков метров, Мальчик оказался на пригорке перед глубоким оврагом.

Значительный этот кусок земли настолько поразил воображение, что Мальчик сразу освободил из плена оставшейся позади ограды все десять тополей, и бывшие его друзья, слившись с прочими деревьями, стали неисчисляемыми, безымянными. Он ещё не знал, что станет его новой собакой: весь ли овраг целиком, влажное ли его дно с затаившимся в камышах родником, человек, или просто бурая земля, щекочущая пальцы, когда её пересыпаешь из ладони в ладонь, – любовь была впереди, но уже сейчас, желая прижать её к себе и не отпускать как можно дольше, он прильнул щекой к склону и уснул.

Мальчик знал, что сон заполняет пустоты времени. Он надеялся жить каждой собакой как можно дольше, понимая, что когда-нибудь нечто большее перечеркнёт овраг так же, как овраг перечеркнул площадку. Позже последует ещё более крупное Нечто, и так будет продолжаться до тех пор, пока глобальности не исчерпают себя. Тогда он, разлюбив последнюю из величин, умрёт. Так не лучше ли любить каждую собаку как можно дольше, слаще и верней?..

* * *

Через три года, прогуливаясь в окрестностях соседнего микрорайона, который пленил его тем, что в нём жила любимая учительница, Мальчик неожиданно встретил Бабарию.

В памяти ожили влажные стволы в молочной дымке.

– Бабария! – вскрикнул он что есть мочи. Взгляд его был прикован к шраму на белом ухе, ибо только по нему и можно было узнать прежнюю Бабарию в бесстрастном коротколапом существе с раздутыми сосками. Сделав вид, что не узнала его, собака слабо вильнула хвостом. Ей явно не хотелось заострять на себе человеческое внимание.

– Почему ты не хочешь играть? – спросил Мальчик, опустившись, как в былые дни, на одно колено.

Кто-то, услышав вопрос, пояснил, что Бабарии три года, и она уже взрослая.

– Как это – взрослая?! – закричал Мальчик. – Ведь ей только три годика, а мне целых двенадцать, но я ещё мал.

Ответом было молчание.

Мальчик осмотрел собаку внимательней, и понял, что она беременна. Поодаль развалился, безжалостно щурясь ему в спину, широкогрудый кобель. Мальчик догадался, что это муж Бабарии, и возненавидел его. Это он сделал его собаку взрослой и скучной. Мальчик уже знал, что такое семья, и как становятся беременными звери.

Взяв собаку на руки, как обыкновенную ношу (она не оказывала сопротивления), Мальчик пришёл на старую площадку перед домом, и долго возился, привязывая животное к тополю. Когда же дело было готово, и он отлучился, собака легко, лениво сорвалась с привязи и ушла с широкогрудым, который, как оказалось, всю дорогу плёлся за Мальчиком, пока тот нёс на руках чужое сокровище.

Мальчик, проследив за ними, обнаружил дыру в подвал, где они жили…

Через месяц появились щенки. Они были такими же белоснежными, как Бабария – та Бабария, какую знал он в пору её детства. А ещё спустя месяц он воровато прижал к груди один из живых комочков и, нашёптывая щемящее имя «Бабария», понёс за пазухой домой. – «Может быть, если мы будем неразлучны, то станем расти незаметно и никогда не состаримся?» – думал Мальчик дорогою.

Часть первая
Город Скир

Глава первая

Неровная точка набухала на горизонте – в районе зигзага из гряды холмов.

Неровная точка была прогалиной, которую степной волк видел впереди, а коршун – внизу. Двигаясь пунктирно – то исчезая в ложбинах, то возникая на вершинах холмов и молниеносно скатываясь с них, подобно расшалившейся звезде, – точка не производила впечатления добычи и сбивала с толку степных хищников. Волки залегли в осоке, поглядывая сквозь стебли, и потягивали носом воздух в надежде учуять кровь, а коршуны расширяли круги, словно брошенные в небо, но отбившиеся от рук камни, что зависли, позабыв о земном тяготении.

Никто пока не знал своего назначения. Всё живое находилось как бы на местах, и оттого степь не вызывала беспокойства у чужеземца. Сам себе он виделся отнюдь не точкой, а широкоплечим молодцеватым всадником в джинсовой куртке с закатанными рукавами, синева которой, сохранившаяся на обшлагах, подчёркивала многочисленные полнокровные вены на загорелых руках. Повод послушно лежал в больших суховатых ладонях, и насторожённость коня гасла, пасуя перед спокойствием, сосредоточенным в паре рук.

Лицо всадника было юное, но густо пропитанное пылью и загаром; заросшее щетиной, взгляд из-под взлохмаченных бровей на высоком лбу казался суровей, чем надо бы, и возраст за характерным обликом странника оставался неопределённым. Издали конь и всадник походили на двух невольников, несущих носилки с царственной особой, и не были, следовательно, замечены в сходстве с кентавром. За плечом у всадника покачивался походный мешок, который он почему-то отстегнул недавно от седла; за поясом торчал кинжал. Не одну соломенную шляпу износил он на летних маршрутах; то, что покрывало теперь его голову, напоминало развороченную копну.

Запах конского пота вперемешку с кровью, пущенной слепнями, достиг нюха трёх исхудалых волков, живущих не стаей и не в одиночку. Полусонному вороному пригрезилась засада. Дав знать о тревоге сполохами дрожи в напрягшихся мускулах, он понёсся по тропе вдоль зарослей осоки. С другой стороны галоп сопровождала протяжённая возвышенность из спаянных холмов.

Всадник же, по имени Годар, взбодрился, приняв поступок коня за озорство и, максимально расслабив повод, отдался свежести, горячности, резвости скачки.

Вот уже четвёртые, или пятые, или шестые сутки – точного времени Годар не знал за неимением часов, длился плотный засушливый день. Солнце неподвижно стояло в зените. Спелое золото – прозрачное, в виде воздуха, или то, которое можно пощупать, сощурившись, глазом: выцветшая большей частью трава, колосящаяся пшеница, тонкие плитки облаков – лилось сверху и подымалось ввысь отовсюду, позолоту носили даже грачи на перьях.

В первые сутки Годар припадал к степи, как истосковавшийся по отчему дому принц-бродяга, спешащий от застолий под случайным кровом к королевской трапезе, где пьют медовые напитки и едят с золота. Годар вкушал тепло, радуясь затянувшемуся дню, поигрывал с ним, как с калачиком, который выхватил до срока из печи, разогретой хозяйкой последнего постоялого двора, чтобы кинуться скорее в дорогу.

Но солнце было не просто незаходящим, а ещё и полуденным. И хотя погода не менялась, время оттачивалось, блуждая остриём по уплотнившемуся воздуху. Манящее сплетение лучей стало путаться, обвиваться вокруг грубеющими нитями. Перед глазами заплавали жирные мухи, превращаясь в свалявшиеся клубки шерсти. Клубки катились на Годара, оставляя за собой пропылённые золотистые нити – то разбегающиеся, то скрещивающиеся, то волнистые, то прямые и обрывистые, связанные в узелки или распадающиеся на ворсинки…

Запах собственного пота раздражал его. Куртка была не по погоде, но снять её и остаться в ситцевой рубашке он не мог: солнце оставило бы его без кожи. Приходилось то закатывать, то опускать рукава, застёгиваться, чтобы минут через пять снова ненадолго распахнуться.

Однако он не торопился приструнить коня. Нередкие ручьи задерживали его ненадолго. Отдых на привале у речушки мешал отдаваться размашистому, ухабистому и в то же время тонкому теплу степи. Он не хотел упустить и крохи.

Годар запрокинул голову и поглядел на солнечный диск. Едкое марево разделяло человека и солнце, но оба представляли собой строго вертикальную линию: дымящийся столб света стоял на макушке Годара, а когда он запрокинул голову, столб переместился на лоб. Веки отяжелели, но не сомкнулись. Годар резко пришпорил коня и помчался наперерез увернувшейся дугой просёлочной дороге ко ржаному полю. Из-под копыт летели перемолотые травы, отскакивали суслики, переворачивались кузнечики на крохах земли.

Столб света прыгал с макушки на лоб, со лба на макушку… Годар преследовал солнце. Солнце преследовало Годара. «А вот и обгоню, – подумал он не столько из упрямства, сколько из озорства. – Нагонишь ли?»

Конь, взвившись на дыбы, сбил со следа трёх изнурённых погоней волков. Но столб света и тут не отклонился, не опрокинулся, не размяк, не растаял. Лишь спутал, взъерошил совершенно мокрые волосы, что Годару в глубине души понравилось.

И тут же, словно по чужому наитию, не снижая скорости и не изменяя радости, он свесился с лошади, отхватил горсть земли от пригорка, и, слепив коричневый ком, запусти его вверх, метя в пылающий круг.

Он увидел вспышку и точку, поглощённую вспышкой. Конь остановился сам собой. Ком земли исчез бесследно, следов его не было ни вверху, ни внизу.

Солнце так и не покинуло своего места. Годар больше не запрокидывал голову.

Он впервые почувствовал, как разморило его за последние дни.

Утомлённый, раздосадованный и – одновременно – удовлетворённый, двинул он коня к колодцу у ворот города, окружённого могучими стенами.

Женщина в полупрозрачном платье и в шляпке вышла с ведром из ворот. На плече у неё смирно колебалась изящная сумочка, что шло вразрез с решительной мужской походкой. Округлые обтянутые бёдра покачивались с нажимом, упрямо, если не сказать – категорично.

Сошлись они у колодца одновременно. Спрыгнув с лошади, Годар достал флягу. Как мужчина, он решил взять инициативу и схватился поскорей за ворот.

Пока он тянул ведро из колодца, женщина не стояла без дела: нагнулась, закинув сумочку за спину, за пригоршней песчаной земли и принялась энергично начищать ведро круговыми движениями. Она не торопилась воспользоваться его услугами, терпеливо выжидая, когда он, наполнив флягу, поставит колодезное ведро на землю. Годар обратил внимание на старомодные агатовые перстни, сидящие, словно ящерки, на узлах морщинистых пальцев.

Замызганные агаты искали его взгляда, в то время, как взор их обладательницы был погружён в себя или в работу – в точности он не понял.

– Скажите, пожалуйста, в какой мы находимся географической местности? – спросил Годар дружелюбно, без обиняков.

– А вы – это кто? – последовал молниеносный вопрос, и два больших, просвечивающих душу агата внезапно обнаружились на лице, бывшем до того замкнутым.

– Я – странник Годар. Путешественник. Или бродяга, если угодно. Несколько дней назад я покинул А-ское государство и углубился в лес на северо-запад, перешедший вскоре в степь. Если бы у меня не потерялись в дороге часы, я, может быть, замерил бы, сколько это длится. Я имею в виду неподвижное солнце, которое всё время светит в макушку. Такое ощущение, будто я оказался в краю вечного полдня. Белые ночи я видел, слышал о полярном дне. Но всё это бывает немного иначе. В здешнем краю совсем нет ночей и длинных теней. Хотя кое в чём есть немало преимуществ. Например…

– Длинных теней не бывает, – прервала женщина категоричным тоном, с некоторой укоризной, словно подловила его на лжи. Взглянув с опаской на небо и не обнаружив вверху беспорядка, она несколько уменьшила силу назойливого свечения агатов на стареющем лице и выпустила стрелу затаённого раздражения по другому, неизвестному Годару адресу:

– Вот что бывает, так это разнузданные шуты, подрывающие авторитет Государя. Бывает бульон из королевских попугаев, ощипанных избалованными отпрысками знати. Вы тоже знатный юноша?

– Нет, я обычный странник, путешественник, – повторил Годар обречённые на провал правдивые слова. Он уже усвоил за время странствий, что сказать правду – лучший способ возбудить недоверие в незнакомце. Но справляться с искренностью не научился.

– А в нашу страну вы с какой целью пожаловали?

– Я хотел бы немного пожить среди абсолютного тепла. Так, чтобы знать, что оно никуда от меня не денется. Раньше я не думал, что это возможно, что есть такие края, хоть и очень жаркие. Хотя должен повториться: я приехал ни за чем, потому что не знал, куда ехал. Цель осеняла меня на месте прибытия.

Годар почувствовал, что сбивается с мысли и вот-вот впадёт в заумь:

– Наверное, страна необъятна, если её освещает, не сжигая, столь необычное солнце? Возможно, его возглавляет гуманный правитель, это редкость. Всегда было редкостью.

– Наше королевство просто карликовое, – остановила его категоричная женщина. – За воротами вы увидите несколько улочек и проспект. Все они ведут к центру, где расположена Дворцовая площадь. На улочках живёт знать, в окраинных кварталах – торговый и мастеровой люд. Да прибавьте сюда степь с пашнями, плантациями и деревеньками. Вот и всё государство… Не понимаю, кто и когда починит водопровод, осквернённый повесами из вертепа! Неужели мы так и будем ходить по колодезную воду, будто простые деревенские бабы! А ненароком ещё налетит…

Женщина оборвала неожиданную тираду, и, попрощавшись со сносной учтивостью, оставила Годара в задумчивости.

Он взобрался в седло и отъехал на десяток шагов назад, чтобы иметь возможность заглянуть поверх городской стены.

Монументальные барочные крыши, как видно, учрежденческие; элегантный шпиль готического собора, серебристая корона причудливого дворца неопределённого стиля, дымящие трубы современных заводов – весь незнакомый город, словно привстав на цыпочки, подтягивался, чтобы получше разглядеть пришельца.

Годар застеснялся города. В гостеприимстве, в котором ему, видимо, не отказывали, чувствовалась какая-то дистанция.

Стройные белые стены многих добротных домов завершали залихватски приподнятые крыши. И всё это – на фоне пронзительной синевы, такой же родной, как небо во сне. В этой близости и необходимости города было что-то излишнее, подозрительное. Не всем жилищам этого города, подумал он, идут приподнятые крыши. Захотелось нахлобучить на лоб остатки соломенной шляпы, которые сдуло во время скачки.

Полицейские у ворот впустили его, не спросив имени. Ему лишь порекомендовали с суховатой вежливостью оставить в конюшне лошадь – это рядом, – так как в черте города возбранялось передвижение верхом.

Последнее являлось прерогативой полиции.

Требование не вызвало протеста. Далее он следовал пешком. Он видел редкие кареты, которые были скорее роскошью, чем средством передвижения.

Королевство, как выяснилось позже, и впрямь оказалось мизерным. Пока же он, ориентируясь на спешащую впереди женщину с ведром и изящной сумочкой через плечо – единственного знакомого здесь человека – брёл, неуверенно осматриваясь, по проспекту, который казался запруженной камнями рекой.

Грубые булыжники, лежащие в мостовой неровно, кое-где не на местах, явно не шли к элегантным дамским туфлям. Мужские же туфли были однообразно-тоскливыми, и, напротив, очень подходили к булыжникам.

К владельцам обуви – а их на проспекте было пруд пруди, – Годар не присматривался, так как брёл, не поднимая головы. Он знал, что слишком отличается от здешних жителей – отличается уже одной одеждой.

Годар поравнялся с новой знакомой. Держа на весу полное ведро, она потрясала сумочкой у лотка с навесом. Торговец, повернувшись к ней вполоборота, отвечал на какие-то вопросы отрывисто и сердито. Женщина отстаивала право на минимальную цену, мотивируя его отсутствием лишней монеты в сумочке, что объяснялось суматохой, в которой ей приходится выполнять служебные обязанности. Ведь кто-то же должен отвечать за жизнь королевских птиц. Сходить же домой за деньгами и вернуться она не может.

Ведь кто-то же должен…

Будничная эта сценка проплыла мимо Годара. Он уловил из услышанного главное: в городе какая-то сумятица. И обнаружил теперь её признаки. Те горожане, которых он принял вначале за праздных гуляк, растерянно скользили взглядами по спинам и затылкам впереди идущих. Все были подтянуты, имели крепкую благородную поступь, однако, почувствовав затылком скользящий взгляд, сбивались на шаркающую походку. Тогда становилось явным, что большинство горожан на проспекте – люди пожилые.

Однако, чтобы заметить признаки жалкой старости, надо было застать их в домашней одежде после душа и рассмотреть с ближайшего расстояния.

Мужчина, поймавший взгляд на затылке, в конце концов оглядывался. Сутулость и шаркающая походка, на которые сбивали пристальные взгляды, исчезали, когда глаза встречались с глазами. Мимолётная надменная улыбка слетала с губ на долю секунды раньше, прежде чем господа, приподняв шляпы, отворачивались друг от друга. Немые ссоры не становились предметом огласки даже среди их участников. У некоторых одиноких прохожих лица были такие, будто они ссорились безадресно.

Годар не смог дать подмеченному объяснения. В ноздри въелся неожиданный, неуместный запах овечьего сыра – это чуть не вызвало удушье. Поравнявшаяся с ним женщина с ведром хлопотливо несла в полуразвёрнутом виде головку сыра. Её разъяснения по поводу инцидента в городе притупили его любопытство. Из слов женщины следовало, что ночью в Шёлковом вертепе, то бишь в Казённом доме на Шелковичной улице, состоялся офицерский банкет по случаю формирования королевского войска.

Всё шло своим чередом. Ровно в десять молодые повесы выстрелили шампанским, в двенадцать громыхнули жестяными кружками с пивом, а в два – затопали каблучищами по паркету. В три тридцать, как обычно, раздался звук лопнувшей струны, и далее играли на стульях… Из окошка то и дело высовывалась девица – на долю секунды, чтобы не приметили и не вменили нарушения Границы между Ночью и Днём. Однако было замечено, что девица всякий раз другая… В пять вывалилось первое стекло из рамы, да так аккуратно, что осталось целым, а образовавшиеся по краям зубчики показались такими затейливыми, что поутру стекольщики не стали ничего обтачивать: так и загнали обратно в раму. Но стекло-то снёс не кто иной, как королевский шут Нор. Уж его-то она, государева птичница, узрела с расстояния вытянутой руки, только разве Государь усомнится в любимце? А если и усомнится, то в очередной раз размякнет от его небылиц. Шут в королевстве – персона неприкосновенная. В вертепе он пребывал ночью инкогнито.

Молодые повесы почему-то не стали выбивать второе окно. В разбитое же, через приоткрытые на четверть ставни, что само по себе противозаконно, повылетели пустые бутылки, наполненные сигаретным дымом. Зато к шести воцарилась ангельская тишина, будто дебоширы способны были уснуть. А ровно в шесть, когда взлетают вверх шторы и начинается день, никто из повес не вышел наружу. Все ставни в вертепе были сомкнуты.

Самое же удивительное выяснилось позже. На улицы Скира вышли только дворники, имевшие привычку приводить поутру в порядок мостовые на голодный и сухой желудок.

Все остальные жители, словно позабыв о времени суток, а главное, о работе, тоже не раскрыли ставней и не подняли штор.

Безлюдный город пребывал в абсолютном молчании.

Когда же не смыкавшая глаз птичница открыла помещение, где ночевали внутри пространной клетки отборные королевские попугаи, то и попугаи не удостоили Суэнское солнце каким бы то ни было вниманием. Дно клетки украшала пёстрая горка из тёплых, разморённых тел с полуоткрытыми клювами…

Сам король не проснулся сегодняшним утром. Дворец походил на вымерший улей. Тщетно носились дворники и птичница Марьяна по сонному королевству, поливая его подданных водопроводной водою: подданные отвечали на заботу таким единодушием, какого Марьяна – управительница королевского Птичьего двора – не видывала на своём веку.