Kitobni o'qish: «Соль. Рассказы»
Посвящается моему мужу – Л. В. Мудрову
Ты че?
За окнами зимняя тьма и падающий снег. В библиотеке пусто, посетителей нет. И в этот вечер явно уже и не будет.
Тем вечером Анастасия, библиотекарь в Доме творчества писателей, что находится в Ругачеве еще со времен СССР, домой не торопилась. Как не торопятся домой супруги после бурного домашнего скандала прошлым вечером. Но к ней и это не относилось, потому что она не замужем. Печалилась она, и задумалась о чем-то своем, старательно стирая пыль, стоя на одном месте. Судя по тому, как старательно Анастасия протирала книги одних авторов и менее чутко других, сразу становилось ясно, что авторов – своих фаворитов она протирала особенно тщательно и даже нежно.
Ее внимание отвлекли голоса за окном: кто-то нарочито басовито читал стихи, в ответ вспыхивал кокетливый женский смех и даже раздавались повизгивания.
Анастасия посмотрела в окно, но ничего, кроме ярко светящихся огней коттеджей, разбросанных по территории Дома творчества писателей, не увидела, но зато поняла, что библиотеку пора закрывать. Анастасия усмехнулась, смущаясь даже наедине с самой собой, заглядевшись на портрет своего литературного кумира – Эдуарда Оболенского. В честь его завтрашнего юбилея в тот день она кропотливо клеила и разрисовывала фломастерами стенд с его книгами и этим портретом пятнадцатилетней давности. И осталась довольна своей еще не доделанной работой. Посмотрела на настенные библиотечные часы и, вслушиваясь в доносившийся с улицы смех, кокетливые повизгивания и подхватывающий их общих хохот постояльцев Дома творчества писателей, Анастасия самой себе сказала:
– А, понятно! С ужина возвращаются. Писатели, творчество! Да, поэзия без любви, без увлечений невозможна.
Скрипнула и приоткрылась дверь. Это бухгалтер Татьяна Ивановна заглянула и окликнула ее:
– Ой! Насть! Ты что это домой-то не идешь?! Сумерничаешь? Да никто уж не придет. После ужина писателям не до чужих книг. Им чужие ро́маны ни к чему! Своих достаточно! Ха-ха! Жописов, дописов и мудописов дома оставляют и…
Дверь за нею закрылась, но вскоре попрощаться до завтра заглянула в библиотеку и повариха Рая с большущей и тяжелой спортивной сумкой. И Рая тоже удивилась, что Анастасия не идет домой:
– Ну что ж ты домой-то не идешь? У тебя Кольке уже четырнадцать, за ним ведь «глаз да глаз» нужен.
Анастасия, не переставая стирать только ей заметную пыль на книге Эдуарда Оболенского, пояснила:
– Так завтра же юбилей, 50 лет Эдуарду Николаевичу Оболенскому. Нужно еще доделать юбилейный стенд.
Повариха, выразительно хлопнув себя по крутым бедрам, возмутилась:
– Да что ты все с этим Оболенским носишься?! Он к нам уж лет пятнадцать носа не кажет! Ну ладно! До завтра, Настя.
Вздрогнув от громкого удара с силой захлопнутой двери, Анастасия опять осталась в библиотеке одна. Вдруг она заметила, что нет на месте справочника Союза писателей. Анастасия удивилась, воскликнув сама себе:
– А где же справочник Союза писателей? Кому понадобился?
Анастасия машинально протерла пыль и с картотеки. Стала нервно перебирать библиотечные карточки, чтобы посмотреть, кто же взял справочник. И с усмешкой произнесла мало ей симпатичное, но звучащее как заклинание определение категорий постояльцев, проживающих в Доме творчества:
– «Жопис, допис и мудопис…»
«Жопис» – жена писателя, «допис» – дочь писателя, «мудопис» – муж дочери писателя. Так заполнялись путевки для членов семьи писателей и картотека библиотеки. Сами писатели в библиотеку редко заглядывают. Писатели пишут, а «жопис, допис и мудопис» читают, но только не писателей – своих членов семьи, а что-то совсем иное.
Но, судя по картотеке, никто не брал справочник, годами лежавший на видном месте без дела и никому не нужный уж много лет. И никто его никогда не брал. А теперь исчез! Это растревожило Анастасию.
Потом она залезла в стол, чтобы достать пачку цветной бумаги и клей. Она, вырезая из цветной бумаги цифру «50» и слова «лет», стала умело клеить поздравительный плакат юбиляра. Вот и готов стенд. Но опять Анастасия в тревоге задумалась о том, почему же нет на месте справочника Союза писателей.
– Да, тихо. Все разошлись. Можно и позвонить. Все ж межгород. Да и, чтобы Колька ничего не слышал, лучше позвоню отсюда, а не из дома. Господи, ведь я хотела как лучше, а вот как вышло. Нет! Сначала нужно проверить, не поехал ли Колька в Москву. Вот ведь нарывной он у меня! – подумала Анастасия и позвонила сыну.
Долго сын не брал трубку. Наконец она услышала подростковое мрачное полу приветствие:
– Ну чё? Кто там?
Анастасия, словно оправдываясь, залепетала:
– Коленька! Сынок! Это я – мама! Коленька! Не езди в Москву! Прошу тебя! Пожалуйста! Он ни в чем не виноват. Ничем меня не обидел! Он хороший, уважаемый человек! Да если б я знала, сынок, что ты все так поймешь, я бы никогда, никогда ни словечка тебе не сказала бы! Никогда, Коленька! Родной мой, не езди к нему в Москву, прошу тебя!
Но словно повзрослевший голос Коли в трубке прогудел злобно и отчужденно:
– Ничем не обидел? А то, что тебе ни разу не помог?! Про сына узнал бы! А нам легко было все эти годы? Ты и в столовке сверхурочные уборщицей подрабатывала… Эх! Мама! Да, мне тебя жалко! Тебе так тяжело было, а он, гад, ни разу не приехал! Денег бы хоть раз прислал бы! Вот поеду в Москву. Найду гада! И морду набью! Будет знать! Думает, если писатель, то ему все можно!
Анастасия умоляла сына:
– Коленька! Москва большая! Где ты его найдешь? Не дури, сынок!
Но Коля, не дослушав, по-взрослому рявкнул на нее:
– Ха! Мам! Да ты во всем такая. Да тебя вокруг пальца любой обведет. На обед в магазин выходила? А, вот! А я заглянул в библиотеку и спер справочник Союза писателей России. И адресок этого гада уже выписал! Все – пакуюсь!
Это было последнее, что Анастасия услыхала в телефонной трубке стационарного телефона библиотеки. Потому что Коля, не прощаясь, бросил трубку. Только короткие гудки остались между нею и сыном. Анастасия ясно осознала, что добежать до дома, чтобы удержать сына от поездки в Москву, она уже не успеет. Она почувствовала, что ее охватывает паника, что она тонет в отчаянии и бессилии.
Потому что в ее сознании одним грохочущим и беспощадным комом сложились все разрозненные детали жизни ее сына-подростка. Его увлечение и дружба с теми, кого называют «черные копатели». Он часто отправлялся с ними, как он гордо называл свои занятия, в экспедицию. Они копали и, что пугающе досадно, находили оружие времен Великой Отечественной войны. И уж такие умельцы оказались друзья-приятели Коли, что умудрялись восстанавливать, реставрировать это оружие, приводя его в боевую готовность. И как же Анастасия ругала себя за то, что не запретила, не остановила… Но внутренний голос, словно в насмешку, одернул ее коротким: «А что можно было сделать?» Мальчишка рос без отца. И эта взрослая компания дарила ему чувство присутствия в его жизни недостающей мужской части семьи. Большой дружной семьи, с пахучими свитерами, запашистыми носками, взрослым мужицким юморком и ужинами из только что открытых консервных банок на их охотничьих привалах у костра, пока готовится на огне добытая ими дичь. Эта его причастность к миру настоящих, сермяжных мужиков, упоение взрослостью и приобщение к их общей тайне – поиск и восстановление оружия – перевешивала все старания Анастасии приобщить его к чтению, чтобы увести от этой сермяжности. И все попытки отвлечь Колю от этого мира охоты, зачастую с тем самым восстановленным «черными копателями» оружием, – все оказалось напрасным. Все, что было так дорого Анастасии, не имело никакой ценности для ее сына Коли.
И тут Анастасия ужаснулась страшной догадке, от которой у нее ноги подкосились. Она подумала: а не с пистолетом ли поехал ее Коленька в Москву?
Она собралась и достала из глубины своего рабочего стола старенькую записную книжечку еще советских времен, в которой хранились имена многих людей из прошлой жизни, до появления сотовых телефонов. Имена, так и не перекочевавшие в сотовый телефон, потому что с кем-то жизнь развела, а кто-то и покинул этот мир и ни в том, ни в другом случае уже не позвонить – номер стал ненужным и забытым. Пролистав ее потрепанные страницы, Анастасия нашла нужный номер телефона. Сообразив, что нужно прибавить современный код Москвы, в надежде, что номер не изменился за столько лет, набрала номер. На том конце кто-то взял трубку. Анастасия облегченно вздохнула.
В трубке прозвучал женский голос. Но это был голос автоответчика:
– Литературный секретарь Эдуарда Николаевича Оболенского слушает вас. После короткого гудка оставьте свое сообщение. Мы вам обязательно перезвоним!
Анастасия буквально завопила в отчаянии:
– Послушайте, послушайте! Эдуард Николаевич в опасности! Понимаете – я очень виновата! Я очень виновата! Помогите! Мой сынок, Коленька! Он добрый! Но он хочет побить Эдуарда Николаевича!!! Я боюсь за Эдуарда Николаевича!
Женский голос в трубке тотчас перестал быть автоответчиком:
– Женщина! Вы сумасшедшая! Вы кто?!
Анастасия, стараясь все объяснить, продолжала:
– Да я Анастасия! Я читательница, то есть почитательница. Нет, я библиотекарь! Я боюсь за Эдуарда Николаевича! Мой сынок, ему четырнадцать, но он у меня крупненький, сильный… Ой, я не то говорю. Вы мне помогите Эдуарда Николаевича спасти!
Голос в трубке насмешливо переспросил:
– Вашему крупненькому сыночку так не нравится то, что пишет Эдуард Николаевич? А знаете, я его понимаю. Я бы этого Эдуарда… Эдика… сама бы придушила! Полную туфту гонит. Совсем исписался, старпер! Эта душещипательная тематика, все эти «лав стори», не литература, а литературные прописи в сиропе. Приятно, что среди молодых такие взыскательные читатели. Подождите, закурю. Интересный разговор получается у нас с вами, товарищ библиотекарь.
Анастасия попыталась начать «от печки», чтобы наконец стало ясно зачем она позвонила:
– Понимаете! У меня ребенок, сынок…
Голос в трубке нетерпеливо перебил ее:
– Это я уже поняла. И что дальше? Подождите, пепельницу возьму. Ой! Сейчас телевизор выключу… Ага, слушаю вас.
Анастасия, выдержав паузу, глубоко вдохнула и начала:
– Понимаете… У меня… ребеночек от Эдуарда Николаевича.
Голос в трубке с наигранным азартом уточнил:
– Кла-а-асс! Хорошенький? Это тот самый Коленька? Э… да он, поди, Эдуардыч по паспорту?
Анастасия, услышав такое, сама почувствовала, что покраснела, а телефонная трубка показалась ей ледяной и чугунной. Одеревеневшим языком она продолжила:
– Да! Конечно. Именно из-за паспорта все и закрутилось. Им же паспорта должны теперь в четырнадцать выдавать. Ну вот и обострился вопрос об отцовстве. Понимаете, одноклассники стали насмешничать. Дети жестоки… Безотцовщина, мать-одиночка – «однаночка» – и прочее, прочее. Словом, довели мальчишку. Я-то думала, он гордиться должен, что у него такой отец. Сын прекрасного писателя – значит, мальчик будет тянуться ко всему прекрасному. Понимаете, я сама с молодости стихи писала. Да и сейчас иногда пишу. Только никому не показываю.
Голос в трубке, явно затянувшись сигаретным дымом, откашлявшись, ответил:
– У вас бы и фантастика неплохо пошла. И где же это случилось?
И вдруг, не дожидаясь ответа, женщина запела давно забытую песню Джорджи Марьяновича: «…в какие времена? Три года ты мне снился, и вот уж тра-ля-ля!»
Анастасия, стараясь не сорваться в ответ на явно хамский тон, продолжала:
– Эдуард Николаевич Оболенский приезжал творить, то есть писать. Сюда, в Дом творчества писателей «Ругачево», а я здесь работаю библиотекаршей. Ну и…
Голос в трубке теперь не на шутку встревожился:
– Что?! Мой Эдька, гад! Гульнул?! А уж слезами обливался, клялся, вешался, топился. А сам только отъехал от Москвы. Я его действительно вместо себя сразу после первого нашего развода послала в Ругачево, ведь квартиру разменять нужно было. А тут все на нервах, вот так на время пересидеть и отправила… Все четко – пятнадцать лет тому назад! И сразу в загул? Вот сволочь! Он здесь, в соседнем доме живет, пусть ваш сынок приезжает, я ему адресок дам, готова продюсировать этой убойный сериал! Приму вашего Коленьку как родного! – выкрикнула женщина, но вдруг голос ее потеплел:
– Да, а ведь он и есть родной! Ведь у нас с Эдькой детишек нет! Так и не нажили. Все сводились-разводились. Надо же – сын! А как Эдька обрадуется! А назвали в честь Эдькиного отца? Он был потрясающий человек. Завидую ему… Сын. Подождите, а он что?.. Погодите!.. Нет, а вы ему говорили? Извещали? Он что, врал мне все эти годы?! Сама убью гада!
Анастасия старалась пробиться к смыслу своего повествования, чувствуя, что сама вот-вот запутается окончательно:
– О, как все запуталось! Нет, вас никто не обманывал. И Эдуард Николаевич Оболенский ничего не знал все эти годы. И он тут ни при чем!!! Поверьте!
Голос в трубке возмутился:
– Это как это «ни при чем»? В летаргическом сне он вас осчастливил материнством, что ли? Нет, извините, что-то тут не так!
– Тут все не так! Понимаете, это старая история. Отец Коли не ваш Эдуард Николаевич! – возразила Анастасия.
– Ну уж и не я! Это точно! Я, знаете ли, пол не меняла, ни туда, ни обратно! Не транссексуал какой-нибудь! Не почетный член ЛГБТ! Хотя я и есть натуральный Эдуард Николаевич Оболенский! Собственной персоной! Я думала, что этот миф пятнадцатилетней давности давно уже разоблачен злыми журналюгами. И всем давно известно, что это мой творческий псевдоним! Но удивительно ведь. Вы же, как я поняла, библиотекарь, а не в курсе, что это мой псевдоним? – уточнил раздраженный женский голос в телефонной трубке.
Потрясенная услышанным, Анастасия воскликнула:
– Вы… Эдуард Николаевич?! Я вас так люблю! Ой, то есть извините! Я не то хотела сказать!
Голос в трубке ответил неожиданно раздраженно:
– У вас, знаете ли, столько противоречий, противоестественностей! Ну, знаете ли. Но мне, как писателю, не скрою, приятно! Кстати, меня зовут Ольга. А вас? Ах да, помню – Анастасия!
Анастасия впервые с начала разговора расслабилась и почувствовала, что наконец сможет все нормально изложить. И она начала с самого начала:
– Да. Я библиотекарь в Доме творчества писателей. Я – Анастасия. Я родила ребенка и думала, что он только мой ребеночек. Так случилось, что его отец погиб, даже не узнав, что я уже ношу Коленьку. Погиб в драке, дурной, пустой, по пьяни пырнули его. Вот такое оно, наше Ругачево! И все… Да наши отношения могли бы развиваться, но все случилось так стремительно. И так внезапно оборвалось. Его звали Николай. А я тогда зачитывалась вашими романами. Изумлялась тому, как глубоко вы чувствуете женскую душу, это ожидание любви. Поиск своей судьбы и женского счастья! И все-то у ваших героинь складывалось гораздо лучше того, чем они ожидали, на что надеялись. Ваши книги так поддержали меня в трудные времена. Я ваши книги всегда, каждый день протираю и отдельно, в числе самых читаемых держу. Другие меняю, а ваши книги всегда на виду держу.
Голос Ольги в трубке уже значительно теплее ответил:
– Спасибо… А я поэтому и представляюсь личным секретарем Эдуарда Николаевича, чтобы сказать, что он пишет новый роман на Тенерифе или где-то на Гавайях творит. Всегда чувствовала, что нужна сказка! А правды, горькой и честной, у всех и своей хватает. Понятно: стимул для развития личности ребенка хотели создать. Понимаю. Грустно. Анастасия! А как ваш сын меня найти собирался?
Анастасия, утирая глаза, ответила:
– Да вот сегодня он выкрал из библиотеки справочник Союза писателей. А там же, в справочнике Союза писателей, все адреса и телефоны. Коля нашел ваш адрес. А он, оказывается, обиду на отца затаил. А я об этом и не догадывалась, просто не думала о таком повороте событий. И с вашим адресом в Москву собрался.
Голос в трубке насторожился. Немного поразмыслив, Ольга ответила:
– Это радует! Там старый адрес. Вечно все в справочниках путают: адрес поставили старый, а телефон новый напечатали. Так что ваш Коля ничего и никого не найдет. Но что ж это получается: мальчишка ночью один по Москве бродить будет? Кошмар! Что делать? Позвоню в свою прежнюю квартиру, попрошу, чтобы отправили ко мне, накормлю, спать уложу и утром домой отправлю. Как только ваш сын появится, сразу вам, Анастасия, перезвоню. У меня ваш телефон высветился. Все! Пока! Позвоню туда, в квартиру, чтобы его перехватить!
– И в полицию тоже нужно позвонить! Ведь главное-то я вам еще не сказала! Точно не знаю, но возможно, что Коля вооружен. Вот так!
Анастасия, прощаясь, добавила второпях:
– Спасибо вам, Ольга! А я «созрела» всю правду Коле рассказать. И на могилку к настоящему его отцу ходить. По-человечески поминать его вместе с сыном в церкви теперь буду. – И, успокоенная, она положила трубку.
Тут вдруг раздался стук в окно библиотеки. И Анастасия бросилась к окну. За темным окном раздался голос Коли:
– Мам! Отменили последнюю электричку в Москву. Мам? Ну что ты там? Мама! Ты чё?! Плачешь?! Мам! Да не плачь! Не поеду я в Москву! Больно жирно им там, в Москве, будет: и ездить туда, и морды там всякие бить. Пойдем домой, мам!
ПримаДина
На последнем этаже пентхауса даже в пасмурную погоду – всегда светло. А в это солнечное утро все вокруг просто заливало солнцем. Но домработницу Дину это не радовало, потому что при ярком солнце особенно бросается в глаза еще не стертая ею пыль и «нарушенная» зеркальность паркета.
Впрочем, о том, что этим утром ей придется напрячься, говорило все в этом роскошном, суперэлитном пентхаусе известной примадонны. Дина уже много лет и ее домработница, и личный секретарь.
Она привычно принялась убирать пентхаус находящейся в это время на гастролях примадонны.
Сборы ее на гастроли были поспешными. И поэтому все осталось разбросанным, кругом царил полный бардак. Повсюду валялись роскошные концертные платья уехавшей на гастроли певицы. Убирая их в шкаф, Дина бережно развешивала их по вешалкам. Подняв одно из сверкающих стразами платьев, небрежно валяющихся среди пустых бокалов и уже несвежих фруктов, Дина обнаружила выпавшую из рамки старую фотографию.
Глядя на нее, Дина горестно усмехнулась своим мыслям. И, осторожно убрав разбитое стекло из рамки в ведро, вспомнила события в этом зале, что происходили здесь накануне. Тогда она с подносом замешкалась у двери, стараясь удержать поднос с фруктами и десертами и одновременно, чтобы войти, не помешав, старалась плавно отжать ручку двери вниз. Но, не заончив этот трюк, замерла у двери с подносом. Она услышала голос хозяйки за дверями.
Голос примадонны за дверью пояснял гостю:
– А, это… Да старая фотка.
Ей ответил мужской роскошный баритон ее поклонника:
– Это твой кур, на вокальном отделении? Э, погоди-ка, а эта… девчушка рядом с тобой? Где-то я ее видел. Да погоди, не отнимай! Да что с тобой, а? Ценный компромат? Так зачем на стене держишь? Вывесила на всеобщее обозрение! А! Да это же твоя Дина! Домработница! Точно, я ее узнал. Подожди… Так вы что, учились вместе? Ха! Так вы с Диной ровесницы? Так, значит, ты примадонна, а она…
И тут Дина услышала голос примадонны:
– А она – примаДина. Да нет же, это не она, просто похожа, тот же типаж. Это моя подруга. Она неплохо пела… Сначала ПМЖ в Израиловке, потом в Канаде. Нас на курсе, вернее, наши голоса путали. Тембр и вокал… Впрочем, ведь тебе это и непонятно, и неинтересно. Ведь ты, мой пусик, любишь меня не за вокал? Как тебе в голову могло прийти, что мы с моей домработницей ровесницы? Чушь! Все! – взвизгнула она, и раздался звон бьющегося стекла.
Потом пауза… и примадонна воскликнула:
– Все! Нет больше этой глупой фотки!
А сегодня Дина подняла ту самую общую фотографию всего курса и смахнула битое стекло в ведро для мусора. Погладила на фотографии свое молодое лицо. Бережно отложила на каминную полку. И продолжила делать уборку.
Но ее отвлек телефонный звонок. Дина привычно взяла трубку и ответила:
– Да, я вас слушаю… Здравствуйте! Конечно, узнала, Арнольд Борисович, здравствуйте! Да, она в отъезде. Теперь появится только через месяц. Да, конечно, как только вернется, сразу же передам. С вашей информации начну, обещаю. Вашу всегда в первую очередь. Что? Ну конечно, всегда очередь с разными предложениями, но вы всегда первый. Понимаю, не тревожьтесь! О! Лас-Вегас? Все записываю.
Только положила трубку, но не успела вернуться к пылесосу – опять звонок. Опять пришлось отложить уборку.
– Алло! Алло!.. Ничего не слышно!
Дина положила трубку. Но кто-то упорно дозванивался по межгороду. Одной рукой убирая пыль, другой Дина опять взяла трубку.
– Алло? Алло! А?.. Ругачево? Из Ругачева? Слушаю вас! Говорите! Гастроли? Хм… Но примадонна… Видите ли, все гастроли на год вперед уже расписаны. Пренебрежение? Нет, ну зачем вы так? Конечно, я знаю ваш город! Да я сама из Ругачева! Ой!!! – Дина вскрикнула, потому что обрезалась. И у нее от порезанного пальца по ладони растеклась дорожками кровь.
Она замерла, тупо глядя на льющуюся кровь, в то время как в трубке был слышен невнятный голос. Почему-то вспомнилось вчерашнее вранье примы о том, что Дина – не Дина, ровесницы – не ровесницы. Дина вся выпрямилась и ответила:
– Ругачево… Да, я пошутила. Конечно, из Петербурга родом. Вы что, биографию мою не читали? Да, я слышу вас! Приеду! Записываю: Ругачево! Гастроли в Доме культуре! Что? В бывшем? В бывшем что – доме? Или бывшей культуре? Да, вы мне просто адрес дайте! Впрочем, какой адрес? Приготовьте номер люкс в лучшей гостинице… Но откуда в Ругачеве лучшая?.. Наверное, все та же – трехэтажная на углу Урицкого и Воровского, рядом с тупиком Подбельского. Я же вам говорила, как свои пять пальцев…
Одновременно перевязывая порезанный палец, начиная раздражаться на излишнюю провинциальную обстоятельность позвонившего человека, она уточнила:
– Трансфер?.. Да уж. Пожалуйста! Буду!
Дина положила трубку. И решительно распахнула дверцы стенных шкафов, отчаянно смело расшвыривая те самые, только что убранные ею же роскошные платья примадонны. Достала ее парики и, поставив перед собой фото, как бы в диалоге с нею начала загримироваться «под нее», приговаривая:
– Да нет уж, милочка! Мы с тобой ровесницы, просто я до этих лет с мозгами и здравой памятью дожила. Поэтому все отлично помню! А ты свою, видимо, под наркозами со своими липосакциями и подтяжками в институтах красоты оставила! Все помню!!! И что начинали мы с тобой в студгородке – все пополам, и друг дружку на выездных концертах заменяли. Вот, правда, подруга дорогая, ну не заменить тебя было в постели с олигархами… Вот что правда, то пра-а-авда! Тут, подруженька, ты супер! Тебе равных не было и нет! Это точно! А… уж олигархи, хм… Это теперь они олигархи, а тогда… ха!
Дина посмотрела в зеркало на свой грим, и стало ясно, что она очень довольна своей работой. Полное сходство. И припомнилось Дине:
– Дом культуры в Ругачеве. Там все начиналось. Наш хор. И первая любовь… Мишка! Как играл на разбитом и расстроенном рояле! Холод, запах пыли, сквозняки… но его Бетховен летел над всем этим! Высоко-высоко! И надежды, надежды… Да, бред я затеяла… Бред. Нет его там. Нет и быть не может. Он же в Москве, в консерваторию поступил… Не вернется же он в Ругачево. А вдруг… И где и зачем его искать? Жизнь прошла… – бормотала Дина, укладывая вещи, то ли пытаясь саму себя отговорить, то ли еще почему-то.
Но очень скоро Дина уже тащила чемодан к лифту. Так же продолжая себя уговаривать не отступать, решиться на авантюру:
– Да, вернуться всегда успею! Посмотрю родное Ругачево. Может быть, счастливой себя почувствую? И моя «жысть» покажется мне раем? А то: «Нет, мы не ровесницы!»
Всем не верилось, что приглашение принято примадонной! Местная администрация городка толпилась на платформе ругачевского железнодорожного вокзала, ожидая примадонну.
Такое событие в Ругачеве! Даже местный духовой оркестр был наготове с отрепетированными ее шлягерами, хитами за последние лет тридцать.
Поэтому, когда она возникла в чернеющем проеме выхода из вагона, Дину, без согласованной заранее отмашки, вся местная администрация и все зеваки на перроне встретили овацией и радостными возгласами. Крупно восторженное лицо Дины потом еще долго украшало обложки местных газет и журналов. Оркестр играл с удовольствием, которое не могли перебить ни фальшь тромбона, ни промахи литавр, ни странным диссонансом вплетающиеся заунывные стоны баяна местного вокзального попрошайки, выводящего Бетховена, узнать которого в этом исполнении мог только знаток.
Дина, стараясь удержать все подаренные ей букеты, посмотрела через цветы пристально в сторону попрошайки, чуть приспустив большие темные очки…
– Дина! Это ты… вернулась?! Дина!!! – закричал ей попрошайка-баянист.
Все тотчас затуманилось в глазах Дины. Она очнулась и поняла, что поет в умопомрачительной красоты концертном платье, стараясь устоять на ногах, на высоченных каблуках на крыше трясущегося вагона. Здесь же рядом звенел и трясся кронштейн со множеством сверкающих стразами концертных платьев. Рядом Мишка с распахнутым роялем за спиной сидит на табуретке с баяном. Его неистовый Бетховен на баяне рвет душу от накатившего рыданья. И вот наконец-то они вдвоем на крыше этого вагона едут, мчатся… Как хорошо!!! Все равно куда, только бы вместе. Вместе навсегда! Дина поет, но отчего-то беззвучно. Но она только знает, что это явно что-то в стиле диско. Но звука нет! Она старается и напрягается, но не слышит звука своего голоса. Она современно пританцовывает… А вокруг мелькают Париж, Нью-Йорк, Токио, Бразилия, Сейшелы, пирамиды и т. д.
«Не хочу просыпаться!» – отчетливо пронеслось в ее голове.
Малюлик
Допив кефир, Саша поставил стакан на табуретку рядом с диваном. И, погружаясь в воспоминания, словно в речку жарким июльским днем, опять задремал. Его рука свесилась с дивана, и он ощутил давно забытую нежную шелковистость изящного изгиба спины Малюлика, которого он ласково погладил. Малюлик, левретка на хрупких, суетливо дрожащих лапках, в ответ преданно лизнул Сашину руку.
«Странно, откуда тут взялся Малюлик? Ведь это так давно было! Как хорошо, что Малюлик опять со мной!» – подумал Саша, пытаясь приподнять Малюлика с пола, чтобы положить его рядом с собой на диван. Но вместо тепла серо-бежевой шерстки Малюлика с распахнутыми, как крылья для полета, ушами его рука задела и сбила пустой стакан из-под кефира, с грохотом упавший с табурета на пол. Отчего Саша резко проснулся с досадой, что этот сон так внезапно оборван.
А он так обрадовался, увидев Малюлика! И вспомнилось Саше, как он впервые увидел Малюлика. Тот был на поводке, который вместе с другими поводками, застегнутыми на грациозных шеях остальных левреток, крепко держала в руках Ольга, занимавшаяся разведением левреток для продажи в элитном клубе собаководов. Трудно теперь вспомнить, кто сильнее очаровал Сашу с первого взгляда: Малюлик с его трогательно-нелепым белым пятном на боку и неравномерными белыми «носочками» на трех лапках и ровного цвета шерсткой на левой передней лапке или строгая холодная красота белокожей и сероглазой Ольги, задумчиво курившей, держа сигарету тонкими пальцами, с печальным взором, обращенным куда-то вглубь себя.
Саша подошел к ней, хотя и спешил. И сразу же обратился к Малюлику, нарочито вежливо попросив познакомить его с хозяйкой этой изумительной стаи левреток, которую Саша назвал «ваш прекрасный букет левреток», обращаясь к ней. И хотя Малюлик так и не выполнил его просьбу, зато Ольгу сразу развеселило то, как обрадовался ее Малюлик беседе с незнакомцем, отчего его ушки затрепетали, а сам он стал нежно тереться о джинсы Саши. Они разговорились так легко и непринужденно, что Саша оказался приглашен на чашечку кофе вечером этого же дня.
Роман их был легким, пьянящим и радостным. И она несколько раз приезжала к нему в его холостяцкую «однушку», всегда с Малюликом на руках. В их отношениях проросла та очаровательная доверительность и непринужденность встреч близких людей, так что однажды Ольга, торопясь утром по делам, оставила у Саши обожавшего его Малюлика. И Саша любил Малюлика, даже чувствуя гордость, прогуливая того два раза в день, как гордятся «Феррари» или «Бугатти» – потому что об элитности левреток он теперь знал все. Правда, Малюлик оказался отбраковкой из-за того белого пятна на боку и неправильных «носочков», которые у «правильных» – породистых, ценящихся в собачьем клубе – должны быть равномерной высоты на всех четырех лапках или отсутствовать вовсе. Поэтому Ольге и не удалось пристроить Малюлика на продажу, в отличие от его братьев и сестренок, которых она активно развозила то в клуб, то желающим приобрести собаку по ее объявлению. Уж такой у нее был бизнес. Но какое значение все эти «пятно-носочки» имели для Саши, когда им было так хорошо вместе – ему, Малюлику, Ольге?
Однако в последнее время какие-то хлопоты и загруженность не позволяли Ольге заехать к Саше. И они с Малюликом напрасно ждали ее по вечерам. К телефону Ольга перестала подходить, а если подходила, то разговоры получались скомканные, торопливые. Но они ждали верно и преданно свою прекрасную Ольгу.
Дни шли, и Саша устал быть «на привязи», ожидая Ольгу. Чтобы разрядить напряжение от постоянного ожидания, Саша однажды, взяв Малюлика на руки, отправился летним днем на пляж. Покупаться, если вода уже достаточно нагрелась, и попить пивка, конечно, в любом случае. Вода оказалась еще прохладной, и потому Саша сразу отправился пить пиво. Подходя к пивной палатке, он увидел молодого мужчину, своего ровесника, с очень похожим на Малюлика песиком, с такими же разномастными носочками. Благодаря знаниям, почерпнутым у Ольги, Саша сразу, едва взглянув на ту левретку, определил про себя – отбраковка. Незнакомец с левреткой тоже рассматривал его Малюлика.
Лето, пляж, пиво – все это так сближает и толкает на дружеское общение и перебрасывание полушутливыми фразами между совершенно незнакомыми людьми. Но то, что на вопрос Саши: «Как зовут вашу собачку?» – незнакомец ответил: «Малюлик»… И что-то сломалось внутри Саши. Ему стало ясно, что для более откровенного разговора нужно выпить с незнакомцем чего-то покрепче. К чему они оба тотчас и приступили, чтобы ничто уже не мешало им обоим задать друг другу главный вопрос. И оказалось, что смутные опасения обоих были совершенно верны. Они хорошо тогда врезали по коньяку, сидя на парковой скамейке, на двоих, по-братски, прямо с горла, когда на фоне пламенеющего заката на парковой тропинке возник третий Малюлик с признаками «отбраковки» на своих миниатюрных лапках и боках.
Уже достаточно поддатый Саша хохотал так, как хохочут только в детстве – во весь голос. Сквозь смех он выкрикнул незнакомцу:
– Эй, Малюлик! Третьим будешь? Иди к нам! Да не тормози. Все мы тут Малюлики! Мы отбраковка! Не в тех «носочках» мы родились! Эй, друг! Ну что ты там замер? Ведь и твою левретку наверняка зовут Малюлик. Значит, и сам ты Малюлик. У нас тут «клуб Малюликов». Рули к нам! – куражился Саша, словно старался отмахнуться от наплывающей тоски и униженности, но освобождаясь от привычки ожидать возвращения Ольги, теперь уже точно зная, что она никогда больше не приедет к нему, как обещала. Потому что она заводила отношения с мужчиной только ради того, чтобы пристроить очередную отбраковку из нового помета своих подопечных левреток, которых она действительно любила.
Этот клуб холостяков-Малюликов пил коньяк на троих до густой августовской темноты. До первой предрассветной прохлады. Разница между ними была в том, что тот, кто появился третьим, третий год «воспитывал» один Малюлика в ожидании возвращения Ольги. А встреченный Сашей у пивного ларька – года полтора. Саша же только третью неделю.
А на четвертую неделю со дня их с Ольгой знакомства Саша с Малюликом на руках рано утром позвонил в дверь Ольги на последнем этаже панельной пятиэтажки. Она открыла заспанная, с полузакрытыми глазами, в наспех натянутой майке, которую она лениво пыталась обеими руками натянуть хотя бы до середины своих мраморно-белоснежных бедер. Как Саша и думал, вернее – надеялся, он вовсе не нарушил никакую ее идиллию, не помешал чьему-то счастью, но разбудил совершенно уединенно спящую в своей квартире, наслаждавшуюся покоем и независимостью Ольгу. Вокруг ее стройных босых ног мельтешила целая стая нежных и задорных щенков, образцово породистых левреток в «правильных носочках» или правильно без них. Они скулили, зевали или что-то бурчали: слишком были малы, чтобы лаять. И на мгновение Саша оторопел, насколько она была прекрасна в этой блекло-застиранной майке, без резкости гламурного макияжа, без нарочито вульгарного эротического нижнего белья, походившего на цирковую униформу, в котором она являлась к нему в квартиру по вечерам с Малюликом на руках. И тотчас пронзительно остро вспомнилось ему, как воздушно легко вспрыгнула она на столешницу его письменного стола в один из тех вечеров, когда он включил для нее свое любимое, хотя и старомодное «Люби меня нежно!» Элвиса Пресли. Вспомнил и то, как он любовался ее танцем на своем стареньком письменном столе, тем, как чувственно медленно она расстегивала свое кружевное белье и спускала черные ажурные чулки, словно освобождалась от надоевшей и тесной одежды, чтобы укутаться бархатом голоса Пресли, спрятаться в кокон его музыки. От всего этого на Сашу накатила такая жгучая ревность к Пресли, что, сжав горло в тиски, довела его до головокружения. И только взгляд на Малюлика с высунутым от возбуждения дрожащим розовым язычком, похожим на лепесток ириса на ветру, так рассмешил Сашу, что ревность отхлынула прочь, освободив его. Малюлик, смешно повизгивая и скуля, проворно вскочил в кресло, где только что сидела Ольга, стараясь усесться как можно удобнее. Теперь-то Саша понял, что не к тому он тогда ревновал. Но тотчас он словно одернул себя, вспомнив о «клубе Малюликов», запрещая себе любоваться ею, такой естественной и простой.
– На! – неожиданно для самого себя по-школьному грубо сказал Саша, опуская Малюлика ей на плечо.
Ольга машинально обняла Малюлика и прижала его к груди, распахнув глаза в изумлении от натиска его неожиданной для нее агрессии. Малюлик повернул свою мордочку к Саше, с глазами, уже наполненными слезами, с выражением отчаяния и горя от расставания с Сашей.
Но Саша, еще переполненный чувством оскорбленного мужского достоинства, с тяжелым послевкусием от услышанных им недавно на парковой скамейке в «клубе Малюликов» откровений его сотоварищей по несчастью, резко развернулся и стал быстро спускаться по лестнице вниз.
Ольга, прижимая к себе скулящего Малюлика, перегнувшись через перила, выкрикнула вслед Саше:
– А что вы все от меня хотите? Чтобы я топила маленьких беззащитных щенков?! Отдавала бы их в усыпалку? Убивала бы их – отбракованных? А зачем вы небо коптите? Зачем вы все родились, если неспособны создать семью? Неспособны кого-то любить? Неспособны за всю жизнь ни одного Малюлика пригреть! Хотя бы Малюликов могли бы сделать счастливыми! Чтобы хоть кто-то вас любил на этом свете! А как еще мне было заставить вас взять хотя бы одного Малюлика к себе жить? Как?
Саша упрямо спускался вниз, изгоняя из памяти горестный взгляд только что преданного им Малюлика, не позволяя себе оглянуться.
Теперь, спустя многие годы, он все чаще вспоминал Малюлика.
«Сколько бы сейчас Малюлику было лет? Ах да… собачки столько не живут. Сколько же лет улетело! Зря я тогда так!» – впервые так отчетливо сожалея о прошлом, сказал самому себе Саша, переворачиваясь на другой бок, чтобы уткнуться носом в спинку дивана.
Он думал о том, как сильно Ольга любила этих Малюликов – и шла на все, лишь бы пристроить нового Малюлика очередному разомлевшему кавалеру, всякий раз используя один и тот же прием. Как бы случайно оставляя утром Малюлика в квартире обольщенного ею поклонника в надежде, что, ожидая ее возвращения, тот привыкнет и оставит у себя жить ее питомца, которому не выпало счастья родиться без отметин отбраковки.
«Как же она любила этих своих Малюликов! Зря я тогда так. Может быть, и меня полюбила бы, ведь чем и я не Малюлик?» – горько сожалел в наступившей старости.
Марина Летунова
Весна в тот год выдалась холодная, без дождей. Поэтому первые душистые почки показались только к июню, к школьному выпускному балу. Еще не окрепла и не распустилась, очистив воздух, первая зелень. И на улочках Ругачево ветерок поднимал и закручивал спиралью ту особенную, городскую уличную пыль, которая бродит с порывами ветерка, гуляет, пока не прорастет трава. Особое раздолье этим волнам пыли было на школьном дворе в то время, когда все были в школе. Когда-то отбитую хулиганами табличку «Ругачевская общеобразовательная школа № 1» каждые каникулы все собирались обновить, но руки не доходили. И в этот день от нее, с отколотым уголком, отскакивали особенно яркие солнечные зайчики.
Пустующие классы школы были залиты солнцем первого теплого дня. Актовый зал, заполненный учениками, вскипал то шумом, то смехом. Здесь собрались чествовать выпускников школы, вручая им аттестаты зрелости.
Окна актового зала были раскрыты. По стареньким боковым ступенькам сцены поднялись директор школы, завуч, учителя. И засидевшаяся за расстроенным роялем старенькая учительница пения бодро заиграла туш.
На сцене в строгом костюме стояла директор. Завуч и учителя поздравляли выпускников с окончанием школы. Директор выкрикивала в зал имена выпускников. Ученики откликались и поднимались на сцену. И тотчас радостно дребезжал рояль, как укрощенное маленькой старушкой чудище, приветствуя каждого выпускника, получившего свой аттестат. Наконец завуч выкрикнула:
– Летунова Марина! 10-й «А»!
И тотчас, воскликнув от неожиданности: «Ой! Я здесь!» – Марина Летунова, заболтавшаяся с подружкой, поспешила на сцену, чтобы получить свой аттестат. Это была красивая, голубоглазая, стройная девушка с длинными прямыми волосами.
Пока Марина Летунова приближалась к сцене, завуч громко произнесла одновременно и Марине, и в зал:
– Наша Марина! Наша гордость! Отличница! Мариночка, спасибо, ты не раз защищала честь школы! И всегда хорошо училась! На многих олимпиадах, соревнованиях – всегда побеждала! Красный аттестат! Вот, смотрите, ребята! Одни пятерки! Молодец, Марина!
И в ответ раздались дружные аплодисменты соучеников Марины. Девушка взяла свой аттестат зрелости и почувствовала, как она счастлива – и от тех слов, что были сказаны всем, и от всего: от весны, от праздника окончания школы. Она счастлива!!! Марина прижала свой аттестат к груди и… взлетела. Как всегда при этих взлетах, закрыв глаза. Она слышала смех в зале, как кто-то свистел, кто-то аплодировал.
Директор школы, помрачнев, произнесла полушепотом, обращаясь к завучу:
– Ну вот, опять! Неужели сегодня нельзя без этого?! Улетела, не дослушав, а я целую речь приготовила.
Учительница пения, нежно глядя на улетающую от школы в небо Марину, попыталась защитить свою любимицу, продолжая играть туш, вслед летящей выпускнице:
– Мариночка не виновата! Она не нарочно! Это у нее от счастья случается! Это у нее наследственное! Мариночка не хотела вас обидеть!
Но Мариночка выпорхнула, не оглядываясь. Прижимая к груди аттестат зрелости, она летела над весенним Ругачевом, над его улочками. Знавшие ее с детства соседи, поднимая головы, здоровались с нею, привычно помахивая ей рукой, и спешили дальше по своим делам.
Она подлетела к своему дому, к обшарпанной блочной пятиэтажке на улице Мира, и легко вспорхнула на балкон своей квартиры на пятом этаже. Тихонько притаилась там, задумав «напугать» маму и бабушку. Ведь не каждый же день она летает. Бабушка как раз гладила для Мариночки платье для выпускного бала в школе, а мама читала ей вслух какой-то женский журнал со статьей о гипербореях. Марина заслушалась. Мама произносила старательно фразы из этой статьи, чтобы глуховатой бабушке было хорошо слышно.
– Загадочные гипербореи проживали на территории современной России. Они летали. Легко и далеко…
Но неожиданно бабушка прервала ее чтение:
– Так, может быть, и Витька-то твой тоже от тех гиперболеев произошел?
Мама Марины даже расстроилась: ну почему, как всегда, «на самом интересном месте» нужно все испортить?!
– Гипербореев! Болеев… Тоже скажешь, мам!
Но бабушка заспорила с нею:
– А правильнее сказать «болеев»! То есть «гиперболеев». Ну чем не болезнь? Хроническое заболевание! Наследственность! Дарвин – он ведь не дурак был. Соображал, кто от кого произошел. Вот и Мариночка наша – «с отягощенной наследственностью»! Помнишь, ведь так доктор в ее карточке и написал – «отягощенная наследственность», когда узнал, что от Витьки ей передалось летание. Хотя ведь правильнее было бы «облегченная» или «летучая» наследственность. Посмеялся тогда доктор: «Пусть летает! Главное, чтоб не летальный исход».
Мама Мариночки, Алла, задумалась и ответила не сразу, а лишь после паузы:
– Да… Кто бы мне до свадьбы такое рассказал, я бы не поверила! Что от счастья чуть что – взлетает мужик.
Бабушка сказала то, что Марина никак не ожидала услышать:
– Да уж, видно, потому и приехал в наше Ругачево, чтобы невесту искать подальше от родных мест. Хороший парень был, и со мной все уважительно! Но отлетался наш Витюша. Теперь с ангелами резвится.
Услыхав разговор мамы и бабушки, Марина почувствовала себя очень неловко и хотела было улететь. Повернулась и, подпрыгнув, села на прутья балконного ограждения. Но тотчас почувствовала, что у нее закружилась голова и появился страх высоты. Да, в это мгновенье она уже не чувствовала себя счастливой, как было до того, как она услышала разговор мамы и бабушки. Поэтому не решилась лететь вниз, чтобы войти с улицы через подъезд и, как обычно, позвонить в дверь.
Слезы застилали глаза Аллы. И, чтобы мать не увидела, она ниже склонилась над журналом, делая вид, что что-то внимательно читает. Ей отчетливо вспомнились те «лихие девяностые». А главное – тот самый вечер, когда она, Аллочка, работала инкассатором. И это в те времена, когда звуки перестрелки становились привычными и чудовищно обыденными звуками ночи. А другой работы не было. Ей и теперь в кошмарах иногда снилось, что она идет одна по черной улице в непроглядной ночи, кругом стреляют, но она идет вперед, понимая, что несет спасительные для целых семей пенсии и запоздалые, порой на полгода, зарплаты.
Так же и в тот вечер – она, хрупкая девушка с мешком денег, спешила миновать самый опасный отрезок пути – от сберкассы до кабины машины. В тот вечер Аллочка подошла и села с мешком в служебную машину, как вдруг от нахлынувшей волны ужаса чуть не потеряла сознание, потому что Ивана Петровича на месте водителя не было. Вместо него в машине сидел совсем незнакомый парень. Но все же она успела рассмотреть его, рослого, загорелого, русоволосого парня. И почему-то вдруг, словно передумав волноваться, она успокоилась и поняла, что и она ему нравится. И ей это приятно. Он смотрел на нее так, что она почувствовала, что вот так сидеть в машине и смотреть друг на друга они могут долго-долго. Бесконечно долго. И обоим от этого так хорошо, что тесная машина – легковушка, приспособленная под перевозку денег, – заменила им весь мир. Не отрывая взгляда, он произнес:
– Я – Виктор. Я вместо Ивана Петровича буду с вами. Буду с вами работать.
И Аллочка ответила:
– Алла, я – Алла… И я буду с вами… с вами, Виктор… работать.
Они были так увлечены друг другом, что так и сидели в машине, молча улыбаясь. Пока в их остановившийся мир не ворвался грохот перестрелки. И ветровое стекло покрылось мелкой сеткой, а потом разом, волной опало россыпью битого стекла вниз, на их колени, скатываясь под ноги.
Жуткие рожи «детей тьмы», размахивающих «макаровым», прилипли к боковым стеклам.
– Открывай! Руки вверх! – услышали Аллочка и Виктор.
Тогда-то мама Марины, Алла, и бросилась в испуге на шею водителя Витюши. А он от счастья воспарил, нежно взяв ее на руки. Аллочка при этом цепко удерживала мешок казенных денег. Так они и вылетели из кабины водителя через разбитое ветровое стекло.
Бандиты сначала оторопели, видя воспаряющую парочку с мешком денег прямо у них на глазах, но быстро сообразили, что сейчас те совсем затеряются в ночной темноте вместе с добычей. И тогда их не догнать никогда. Обстреливали их до последнего патрона. Но они затерялись среди темного неба, к счастью беззвездного, в тот вечер.
Они летели и летели! Прямо к милиции. Потом опустились на крышу старинного одноэтажного особняка, в котором находилось районное отделение. Но, даже не отдышавшись, так прильнули друг к другу, что стало им не до бандитов, и не до перестрелки, и не до милиции. И целуются, целуются, целуются они, как голубки неразлучные. Но… То ли звук перестрелки все же побеспокоил стражей порядка, и те выглянули на улицу, то ли крыша ходуном ходила от распаленной страсти Аллочки и Виктора. Словом, да неважно что выманило милиционеров в зловещие потемки из теплого помещения. Но все же милиционеры увидели сладкую парочку на крыше районного отделения. Они стали стрелять в воздух, требуя, чтобы Аллочка и Виктор немедленно прекратили безобразие – нарушение общественного порядка. Возмущенные милиционеры бегали внизу вокруг дома и требовали, чтобы они спускались и немедленно прекратили целоваться в общественном месте.
– Прекратите целоваться в общественном месте! – кричал толстый майор, стреляя в воздух.
– Не стреляйте! Мы при исполнении обязанностей! Я тут с инкассатором! – выкрикнул в ответ Виктор, с трудом оторвавшись от сладкой и томной Аллочки, найдя в себе силы ответить и объяснить, что же случилось:
– На нас напали! У «Промтоварного» по дороге к деревне Петрово! Они там, на повороте на Богданово. Обстреляли нас! Вы теми бандитами лучше займитесь! – крикнул Виктор. Но милиционер не успокаивался.
– Это инкассатор?! – захохотал милиционер, глядя на покрасневшую Аллочку в распахнутой блузке, с растрепанными волосами и истомленными от страсти глазами, но цепко держащую в изящных пальчиках банковский мешок с деньгами.
– Я тобой и твоей кралей сейчас займусь! – крикнул он, несколько раз выстрелив в воздух.
Вспоминая об этом, Аллочка уже не плакала, пряча слезы, а прыскала смешком, что тотчас заметила бабушка:
– Чему ты там смеешься, Аллочка?
Аллочка отмахнулась и подошла к воздушному платью. Приподняла его перед собой, любуясь на уже готовое и отглаженное платье Марины. И тут вдруг, заметив замершую на балконе дочь, обрадовалась. Она решительно произнесла:
– Да, хороший он был человек, Виктор! Царство ему небесное! Мариночка! Прилетела?
– Мариночка прилетела? Значит, все хорошо! – сказала бабушка.
– Ну, покажи аттестат! – обрадовалась Аллочка. Марина отдала аттестат маме, а сама подошла к платью, белоснежному, как подвенечное.
– Какое красивое платье!!! – единственное, что она смогла выдохнуть от счастья, зарывшись лицом в его воздушные складки, как в снег.
* * *
Мариночка в этом платье была очаровательна! Казалось, что красота этого платья как-то особенно слилась с ее юностью, так, что она, все время спохватываясь, словно «притормаживала» свои чувства радости и счастья. Особенно в танцах на выпускном баллу, чтобы не взлетать и тем более не улетать. Так она была счастлива на своем первом баллу. Ночь привычного Ругачева превратилась в бескрайний замок этого праздника. Прекрасный выпускной бал! Но наступившая вслед за холодными днями выпускных экзаменов июньская жара вскоре вытолкнула ребят на улицу из душного актового зала.
Ребята, не сговариваясь, разом выбежали подышать вечерней прохладой. И с ними Марина. Все побежали наперегонки к реке. А она просто взлетела в белом своем платье и поплыла белеющим облачком над засыпающим Ругачевом, а белый шелковый шарфик развевался, как крылья. Она, опережая всех, летела к реке. Пробежала по воде босиком, с туфельками в руках, легко касаясь на лету ступнями еще ледяной воды. И вдруг услыхала доносящийся издалека едва уловимый крик о помощи. Кричал какой-то мужчина.
Марина полетела на крик, в ту сторону, за полями на левом берегу Дурача, где Дурные болота, так все называли те места в Ругачеве. Место мрачное, куда им всем, ругачевским ребятишкам, с детства запрещали ходить родители. А чтобы отпугнуть от попыток забрести в это опасное место, какие только ужасы о нем не рассказывали. Мариночке стало страшно, и в первое мгновение сработал внушенный с детства запрет: строгое «туда ни-ни». Но умоляющий крик о помощи раздался еще раз именно оттуда. И уже низко, задевая придорожные камушки, она летела туда, откуда доносился крик. Ей стало страшно, что она просто не сможет долететь, потому что ее душевное состояние становилось далеким от еще недавно переполнявшего ее счастья. А летала она, только когда поднимала ее неведомая волна радости. Марина представила, что просто плюхнется в болото, и тогда ни сама не сможет взлететь, ни тем более помочь попавшему в беду человеку.
Мариночка постаралась больше ни о чем не думать, а вернула то радостное воспоминание о танцах на выпускном. Она отчетливо осознала, что никогда, никогда больше не должна будет писать контрольные по математике. И она громко закричала, пролетая над болотом все выше и выше:
– Никогда больше не будет диктантов! Никогда больше я не буду сдавать алгебру! Никогда больше не… Ура!!! – От этого она взметнулась ввысь и полетела гораздо быстрее.
И тут она увидела, что в болоте увяз по грудь мужчина лет тридцати, красивый и явно не местный. Его медленно, но верно затягивала трясина. Мариночка подлетела к нему и бросила ему свой белый шарф. Она попыталась вытянуть его. Но… ее силенок явно не хватало.
– Девушка! Милая! Обвяжите шарф вокруг того пня! Я и сам постараюсь вылезти. Только бы не оборвался, – выкрикнул он.
Марина обвязала своим длинным шарфиком пень. Но пень оказался совсем трухлявым. И рассыпался. Марина с досадой выдохнула:
– О! Не удается.
Но все же спасло то, что свой длинный шарф она привязала к дереву, а конец, подлетев, отдала незнакомцу, одновременно вытягивая его в полете. Наконец ей удалось помочь ему. С удивлением для себя самой Марина обнаружила, что какие-то неведомые силы придавали ее полету незнакомой ей прежде крепости. Но то, что это силы радости, – это она ни с чем не могла перепутать.
И вот наконец-то спасенный ею мужчина, обессиленный, лежит на кочке, а рядом витает в белоснежном платье Марина, радуясь, что удалось спасти человека.
Отдышавшись, он произнес:
– Саша… Я – Саша! А я подумал, что раз ангел летит, значит, я уже… все!
– Да, какая беда с вами случилась. Но я не ангел! Я – Марина! Я иногда летаю. Но не всегда, только когда счастлива.
– Счастлива? Значит, мне просто повезло, что именно сегодня вы, Марина, счастливы! Отчего же вы счастливы?
– Так у меня же выпускной бал сегодня! Так хорошо! Но очень жарко на танцах. Вот я и слетала к ручью по воде побегать. Наши, весь класс, на речку пошли, а я полетела наперегонки и тут услышала, что вы на помощь зовете. Я полетела, а тут… вы.
Саша, изумленно разглядывая Марину, пробормотал:
– Счастлива! На танцах жарко. Прилетела по ручью к реке побегать. Марина! Да! Ну и места здесь! А у меня БМВ заглох. А ночь наступила. Безлюдно, пустая трасса, все машины исчезли. А я дом недавно в Диденеве купил. Места плохо знаю. Вот и пошел напрямки в деревню. И угодил в болото.
* * *
Утро, первое сладостное утро после свадьбы, в доме Саши было медово-тягучим. И за те несколько месяцев до их свадьбы он успел и сайдингом дом обить, и привести в порядок то, что было недоделано бывшими хозяевами до продажи дома.
Саша любовался спящей Мариночкой. Такой лучащейся от счастья. И вспоминал счастливые мгновения их с Мариной свадьбы. Перебирал их, как отдельные кадры счастья, и, рассуждая про себя, думал: «Хорошо, что все местные знают про Мариночкино летание. И все даже как-то обрадовались, когда она взлетела во время самой церемонии бракосочетания. Такое чудо – парящая невеста! Она была так прекрасна, и все так обрадовались, словно так и надо. Хлопали в ладоши и радовались тому, как красиво она танцевала в воздухе. Как дети на новогодней елке радовались!
«Да! Ну и места – чудиков тут, похоже, много», – опустив голову на плечо спящей Марины, подумал он уже на рассвете, засыпая после первой брачной ночи.
Молодожены проснулись одновременно. Саша, лаская Марину, привлек ее к себе. Она, счастливая, тоже обняла его. Они слились в долгом поцелуе, но… Неожиданно Мариночка, словно шелк, выскользнула из-под него и с виноватой улыбкой зависла под потолком прямо над ним.
– Ой! Прости, Сашенька, просто не знаю, как быть… Это от счастья! От счастья, конечно! Это, наверное, пройдет.
Возбужденный и расстроенный, Саша был не в силах скрыть досаду. Он взвыл, как раненый зверь. И сказал ей, встав на кровать ногами, поглаживая ее прекрасное стройное тело высоко поднятыми руками:
– Не хватало только, чтобы у тебя состояние души «от счастья» от нашей совместной жизни закончилось! Я твой муж! И я этого не допущу. Что ж, будем исправлять ошибки природы!
То же самое – «от счастья» – с Мариночкой повторилось и вечером, и утром другого дня. В момент близости она взлетала под потолок в дивной кружевной ночной рубашке, нелепым кружевным колом свисающей с потолка. Молодой муж хоть и смеялся, но досада и все нарастающий его страх перед ее взлетами в миг сладостных утех раздражали его все сильнее.
Эта ситуация повторялась и повторялась. Саша был очень огорчен и раздражен. Марина – смущена и расстроена.
Однажды, после очередной неудачной ночи любви, Саша поехал купить на «Строй-дворе» тяжелые железные цепи. Едва дождался ночи! Настораживающие звон, лязг и грохот металла в тиши спящего Ругачева озадачивали соседей. И заставляли только гадать о вкусовых пристрастиях этих странных москвичей. А ведь Саша был москвич. А значит, по местным, ругачевским меркам – уже странен. А тут еще такое вытворяет в медовый-то месяц! Гадали и шепотом делились опасениями: «Уж не извращенец ли он?»
По ночам Саша приковывал Мариночку тяжелыми цепями к железной кровати. И ласкал ее страстно и нежно в надежде, что уж теперь-то им удалось преодолеть этот недуг. Но увы! Не помогли ни цепи, ни маломерки-наручники для малолетних преступников. Ее тонкие, изящные запястья выскальзывали из них. И поднятые невольно взлетающей Мариночкой пудовые цепи с грохотом спадали с нее, сотрясая весь их новый дом. И Мариночка, воспарившая под потолок, извинялась перед любимым, как опоздавшая на урок школьница перед учительницей.
Тогда в спортивном магазине Саша купил тяжеленые гири, которые, надрываясь от натуги, загрузили ему в машину три грузчика. Но не помогло. Хотя следующей ночью он не только приковал Марину к железной кровати, но еще утяжелил оковы неподъемными гирями. Повторилась та же неприятность! Марина опять взлетела в самый трепетный момент.
Он не сдавался и опять и с еще более тяжелыми гирями приковывал ее к постели. Ласкал ее страстно и отчаянно, но… неожиданно для нее самой она опять взлетала. Саша опять взвыл от досады. Его лицо, перекошенное от горечи и неудовлетворенности, так испугало Марину, что она рухнула прямо на гири. И сильно ударилась. Вся покрылась синяками.
С того дня не то что слухи поползли по Ругачеву, а все открыто обсуждали эту беду, свалившуюся на Марину и Сашу. Причем Сашу подозревали в том, что он столичный извращенец. И это, к сожалению, почему-то особенно муссировалось всеми кому не лень в Ругачеве. А тут как раз и еще беда приключилась с Мариной и Сашей, после которой поползли уж совсем зловещие слухи.
А началось все с того, что среди ночи привез Саша Мариночку в одном ситцевом халатике в веселенький цветочек, наспех наброшенном прямо на голое тело… и с хлещущей из ее головы кровью притащил на руках в ругачевский травмпункт. Сильно была разбита голова у Мариночки, но, к счастью, обошлось без сотрясения мозга. Случилась эта беда потому, что, когда они решили залезть в погреб, чтобы там, заперев на засов крышку погреба… Ну, словом, понятно, что их туда загнало. Итак, залезли Марина с Сашей в погреб и заперли крышку. Марина села на прохладные ступеньки подвала. Саша, нежно целуя ее плечи, снял с нее халатик среди посверкивающих в потемках трехлитровых банок с законсервированными ее бабушкой для молодых огурчиками и помидорчиками, да так, чтобы на всю зиму хватило. Голова его кружилась от нежности и страсти, пряные запахи заготовок и влажный аромат близкой сырой земли, сплетаясь между собой, вместе с нежно-пьянящим запахом тепла ее тела, обволакивали их обоих туманом неги и тайны. Все это туманило и будоражило их обоих, как адский любовный напиток. Но тут… случилось же такое! Только он раздвинул ладонями, лаская, ее белеющие в потемках подвала атласные бедра, наслаждаясь едва уловимым запахом ее сладости и страсти, как она опять взлетела. Доски над ее головой разлетелись безумным фонтаном щепок, а взлетевшая Марина головой вдребезги разбила люстру. Да какую люстру! Богемского хрусталя, дворцовую, подаренную на свадьбу его мамой, то есть Мариночкиной свекровью! Люстра осыпалась сверкающими подвесками и хрустальным звоном. Саша, подпрыгивая по лесенке подвала, поспешил на помощь Марине.
В травмпункте они пытались что-то объяснить, но разве такое объяснишь. С трудом уговорили дежурного врача не вызывать участкового. Словом, наложили Марине на голову швы. И Саша увез ее домой.
Не дожидаясь, когда снимут швы с головы Мариночки, Саша решил вести себя в этом вопросе «цивилизованно», по-московски. Он повез Мариночку в Москву, на прием к сексопатологу.
В назначенный день они, немного смущаясь, потоптались у белой двери с табличкой «Психолог по семейным вопросам». И, постучав, решились войти. В кабинете их встретил забавный человечек с искрящимися глазками-буравчиками и всклокоченными на висках вьющимися смоляно-черными волосами. Довольно ехидного очертания эспаньолка украшала его узкий, вытянутый вперед острый подбородок.
С первого взгляда на забинтованную голову Марины он почему-то очень обрадовался. Нежно погладил по бинтам, обмотанным вокруг ее головы, и ласково, как неразумным детям, сказал им:
– Садо-мазо требует четких инструкций! Никакой самодеятельности! Садо-мазо без разумного инструктажа опасно для жизни! Вы поторопились! Это утонченное искусство!
И он затараторил, затараторил, бегая по чистенькому кабинету, всплескивая тонкими руками с благородно утонченными музыкальными пальцами, щедро присыпая свою медицинско-научную речь загадочными латинскими терминами, то ли диагнозами, то ли изречениями, пугая Марину время от времени странными возгласами, словно шаманскими заклинаниями:
– Садо-мазо! Садо-мазо! Садо-мазо спасет мир! Я внимательно выслушал вас! Вы хотите иметь детей! Но есть между вами странное препятствие. Вы, Марина Викторовна, некстати взлетаете. И поэтому вы не можете зале… то есть зачать! Признаюсь, в моей многолетней практике это уникальный случай. Но… – задумался психолог, взмахивая ручонками, словно молча спорил с кем-то незримым в этом кабинете. Потом опять быстро затараторил на дикой смеси русского и латыни.
Понимание того, что он говорит, затрудняло и то, что время от времени в кабинет довольно бесцеремонно врывались красивые молодые женщины, которым без лишних объяснений сексопатолог совал какие-то деньги. Одеты они были так… словом, совершенно так, как те, которых в журналах называют «светские львицы», то есть в одежды расцветкой, как у нас в Ругачеве бабульки говаривали, «вырядиться в ля́перды». Марина засмущалась того, как простовато выглядела она. И сексопатолог, тотчас заметив ее смущение, пояснил:
– Сами понимаете, это мои бывшие. Но нет-нет! Не пациентки! Это мои бывшие жены. Вот только что заходила третья, у меня, знаете ли, свое счастье – у меня много детишек! И представьте себе: всем нужны деньги! Дети – это мое счастье, мой профиль! Так что не сомневайтесь! Я и вам помогу в ваших затруднениях! Следуйте моим советам, и у вас будут, как и у меня, славные детишки!
Мариночка быстро поняла, что хотя и появлялись за деньгами эти бывшие жены любвеобильного сексопатолога не в порядке матримониальной последовательности, но… Появляющиеся в его кабине жены, сверкающие стразами, у доктора были все моложе и моложе.
Но сексопатолог прервал ход ее мыслей бравурным выкриком:
– Я понял! Я догадался, как спасти ваш брак! Ведь все проблемы вашего брака заключаются в том, что Мариночка слишком счастлива и взлетает оттого, что «парит на крыльях любви»! Значит, нужно сделать так, чтобы Мариночка не то чтобы стала несчастной, а чтобы… ну, чуть-чуть не настолько счастливой.
С этими словами он выдвинул ящики стола и достал оттуда подарочные упаковки с плетками и хлыстами.
Увидев эти орудия, Мариночка, закрыв от отвращения глаза руками, выбежала из кабинета. Следом за нею, немного задержавшись, чтобы расплатиться с сексопатологом, выбежал и Саша.
* * *
На следующий день после поездки в Москву Марина по совету мамы пошла к знахарке. Идти нужно было одной. И было страшно идти и искать странную избушку в лесу. Но и это преодолела Марина ради их с Сашей любви. Она вошла в незапертую скрипучую дверь. Там сидела совершенно средневековая старуха с заспиртованными лягушками и прочими атрибутами колдовства и знахарства.
Марина была поражена тем, что увидела ее впервые. Хотя казалось, что в их крохотном Ругачеве все друг друга знают и проживать незнакомый человек здесь просто не может. Но эту древнюю старуху она точно видела в первый раз.
Марина поздоровалась, хотела объяснить цель своего визита, но старушка прервала повелительным жестом ее горестный рассказ, произнеся скрипучим и усталым голосом:
– А! Мариночка! Прилетела, бедная ты моя. Знаю, ребеночка хочешь, а сама все взлетаешь. Ко мне когда-то и Аллочка, мама твоя, также приходила с этой же бедой. И смех и грех, в самый неподходящий момент мужик от счастья, то есть папенька твой, взлетал. И… Ха-ха! И вечно задницей о потолок бился. Ха-ха-ха!
Смех ее перешел в какое-то пугающее карканье, а потом в сильный кашель, который она долго не могла успокоить.
Марина сквозь слезы начала, смущаясь, путано, но все же объяснять знахарке, зачем пришла, хотя уже поняла, что знахарка и вправду, как говорится, в курсе ее беды:
– Бабушка! Помогите! Я ребеночка хочу! Саша очень надеется, что у нас ребеночек будет!
Но знахарка остановила ее унылым жестом, не требующим уточнений.
– Милая, если б ты ко мне от бессонницы, от глаза пришла спасаться, я бы тебе пустырника сушеного да валерьяны дала – и дело с концом. А твою беду уж и не знаю, как отвести. Тебя тоже очень ждали твои родители, так уж хотели ребеночка. То ли Витюша, папка твой, перестал быть счастливым и больше не летал. И все получилось! А может, обмен веществ у него нарушился? Время, годы, жизнь. И вот ты какая красавица получилась! Так что иди и жди! И у вас все получится!
Знахарка была непреклонна в своем отказе. О гостинцах и слушать не захотела.
Нервы у Мариночки совсем сдали. Мрачные синяки под глазами от бессонных ночей прописались на ее молодом лице. Марина отправилась в поликлинику, чтобы как-то подлечить совсем расшатавшиеся нервы. Там ей прописали полезные витаминные уколы. Отсидев в очереди ругачевской поликлиники, она вошла в кабинет. Медсестра сразу же завела с нею разговор, на который раньше бы она обиделась, а теперь странно равнодушно даже не реагировала.
– Да, уж знаю, Марина, о твоей беде! Все Ругачево судачит о твоем походе к бабке! А знаешь… я вот подумала о твоей ситуации. Хм! Группа крови у тебя с мужем одна? Вы проверялись?
Привычно раздеваясь и не удивляясь, что уже все Ругачево судачит о ее беде, она почувствовала, что у нет даже желания, не то что сил, чтобы возражать медсестре и просить не вмешивалась в чужую личную жизнь. И Марина безучастно ответила:
– Первая. Да, одна. У нас у обоих – первая группа крови!
Медсестра даже обрадовалась:
– Так давай переливание крови сделаем! Смешаем вашу кровь, может, и поможет. И ты перестанешь летать. Ну, ты не обижайся только. Словом, если поможет – нормальная станешь, а не улетная жена. Ну, смотри! Решайся!
* * *
Саша и Марина пришли в ругачевскую поликлинику к самому закрытию, чтобы избежать любопытствующих взглядов ругачевцев. Сделали им переливание крови обоим. Пока делали, стемнело. Это был дивный летний вечер, напоенный дурманящими, сладкими запахами цветов. По окончании процедуры медсестра сняла с их рук резиновые жгуты. И оторопела. Оба, и Саша и Марина, парили над лежаками, застеленными рыжеватой клеенкой. Они медленно взлетели и перелетели над подоконником распахнутого окна в ночь за окном. Улыбаясь друг другу, забыв от счастья попрощаться с медсестрой, они, взявшись за руки, оба исчезли в ночи. Оглянулись, чтобы крикнуть оторопевшей медсестре: «Спасибо!» И улетели.
Это была ночь полнолуния. И все Ругачево было как на ладони. Они летели и любили в полете друг друга, радостно и страстно. Они оба были счастливы.
* * *
Над Мариной склонились врачи. Их возгласы: «Тужься! Тужься!» – уже перестали восприниматься ею как руководство, а распадались за звуки, короткие, длинные, утрачивающие смысл. И Марина закричала от новой волны нестерпимой боли. И тут же почувствовала, что что-то навсегда изменилось.
– Это мальчик! Родился мальчик!
Врачи успели перевязать пуповинку. Но вдруг охнули от изумления и закричали друг другу:
– Ой! Держите его! Держите!
Но младенчик, с висящей и кровоточащей пуповинкой, болтающейся на весу, взлетел и вылетел в окошко роддома. Он летел над Ругачевом и смеялся. Следом с букетом цветов взлетел Саша, ставший отцом. Их догнала в полете и Марина с накинутым на нее чистым белым халатом. Идущие по разным улочкам Ругачева и выглядывавшие из окон ругачевцы – все радовались, увидев летящего младенца. Радовались, что увидели это чудо и радость. И все кричали, размахивая руками:
– Мальчик родился! Мальчик! У нас мальчик родился!
На балкон выбежали Алла, мама Марины, и ее бабушка. Всматриваясь в летящих к ним, бабушка сказала:
– Вот – наши летят! Значит, рад ребеночек, что родился! Раз летает – значит, счастлив!
И Аллочка обняла старенькую маму за плечи и сквозь слезы счастья произнесла:
– Витюшей назовем! А помнишь, как я читала про гипербореев, которые здесь раньше жили. Вот, наверное, все же все мы от них произошли. Просто если б были мы все счастливы, так все бы тоже летали бы.
Бесстыжая Катерина
Тем летним утром Катерина шла к реке в надежде успеть искупаться до всех ежедневных хлопот. Поплавать всласть, как в детстве – до мурашек по коже, до сладкой усталости. Увидев издалека собравшихся у магазина людей, нервно ожидавших открытия «Продуктового», Катерина машинально отметила про себя: это значит, что девяти часов еще нет! И это значит, что она все успеет: и поплавать, и все дела до обеда сделать.
Когда открыли магазин, продавщицы Лариска и Люська едва успевали отоваривать очередь, состоявшую в основном из суетливого и торопливого летнего народа – дачников. Дачники всегда стараются поскорее прорваться через утреннюю городскую пробку, а потом уж в сельских магазинах купить все нужное при подъезде к даче.
– Все! Кончилась нормальная жизнь! Ух! Дачники понаехали! – выкрикнула Люся своей напарнице, нисколько не смущаясь присутствием покупателей. Отдуваясь, она подтягивала к прилавку мешок с сахаром, словно не замечая тех, о ком идет речь.
– Да уж! Налетели, понаехали дачники! Теперь до осени – жуть! – согласилась с нею продавщица Лариса.
В очереди опять возникло волнообразное волнение, обтекающее застекленный прилавок, где пасьянсом счастья были разложены разные вкусности – колбасы и грудинки-ветчинки.
И поторапливающие возгласы, и удивления, и возмущения, и вечные споры: «Вас тут не стояло!» – становились все громче. Но вдруг все стихло. Очередь отхлынула от прилавка и «прилипла» к витрине магазина. Потому что там, за витриной, разворачивалось удивительное действо. Все увидели, как по насыпи речки Дурач шла милая, очаровательно застенчивая девушка. Это была восемнадцатилетняя Катерина. Навстречу ей шел молодой мужчина, до того не обращавший на нее внимания.
И вдруг… Как только они приблизились друг к другу, с Катерины само собой слетело ее легкое светлое платьице! И зависло над ее головой облачком в горошек. Она осталась в одном белье. Мужчина, совершенно ошарашенный, остолбенел, застыв как вкопанный. Так мало этого! Вдруг от Катерины, как пулька от рогатки, отскочил и ее розовый лифчик, полетевший прямо в лицо прохожему. От этого мужчина, словно от оплеухи, очнулся. И, с ужасом отбросив подальше от себя девичий лифчик, побежал прочь! Тут и оторопевшая очередь принялась судачить о произошедшем. Но в основном звучало как приговор:
– Вот бесстыжая! Бесстыжая!!! Ух! Какая бесстыжая! Ну до чего же бесстыжая!
Но раскрасневшаяся от смущения Катерина не слышала всех этих осуждений. Так же, как ничего и не видела. Потому что слезы застилали ее глаза. Слезы предательски растекались по щекам. А она от смущения только неуклюже металась, то суетливо прикрывая ладошкой девичью наготу, то вытирая слезы. Потом, вся зареванная, прыгнула в заросли кустарника на берегах Дурача, стараясь спрятаться в кустах от взглядов, которые она ощущала, как ожоги, скользящие по всему ее стройному телу.
Но в магазине всех отрезвил громкий и повелительный рык Люськи:
– Ну что глазеете?! Это ж наша Катерина! Болезнь у нее такая! А девушка она хорошая, порядочная! Она и сама мучается от этой «неизвестной науке болезни». По каким только врачам она не ходила, бедняжечка, чтобы излечиться! И в Москву на лечение ее возили, там академик один так и сказал: «Неизвестная науке болезнь». Сахар-то кому? А?! Забыли, зачем пришли? – темпераментно покрикивала продавщица, не переставая обслуживать «понаехавших» покупателей.
Но внезапно, отчаянно махнув на все рукой, она бросила свое занятие. И, резко сдернув с себя цветастый фартук с красными рюшами, надетый поверх белого рабочего халата, бросила его на прилавок. Оставив на прилавке и сахар, и металлический совок, скинула с себя и свой белый рабочий халат и, скомкав, прижала его к себе. И побежала с ним из магазина на помощь Катерине.
Из подсобки выглянула уборщица Маша. И тоже с каким-то тряпьем побежала за нею следом на помощь Катерине. Прибежав на помощь, Маша быстро собрала разбросанные на дороге вещи девушки. А вскоре из кустов показались и Люська с плачущей Катериной, закутанной в ее белый халат. Объемная и весьма полная Маша своей широкой спиной прикрывала Катерину от назойливых взглядов прохожих, пока девушка одевалась. Покинутую и возмущенную очередь успокаивала уборщица. Она пояснила гражданам, продолжая всех отоваривать вместо Люськи:
– Вот такая напасть с девчонкой! Сама-то наша Катерина скромница-разумница! Недавно школу закончила с отличием. А как подросла, случилась с ней эта беда! Вот такая ужасная и неизвестная науке болезнь мучает ее! Вроде бы признаков – никаких, а как аллергия удивительная с нею творится – реакция такая получается! Как хороший, видный мужик идет навстречу, так, как бы ни оделась Катюша – хоть на все пуговицы, под самое горло тугие шнурки и завязки, а зимой пальто с ремнем, – но ничего не помогает! Все мигом само слетает. Уж она и из дома лишний раз не выйдет! А если и идет по улице, глаза вниз опускает. И смотреть-то боится на людей. Особливо на мужиков! Но все равно, как идет навстречу этакий… как Ди Каприо, или Джорж Клуни, или красавец вроде Брэда Питта вдруг забредет в наши края – все само с девчонки слетает. А сама Катюша такая вежливая, тихая, скромница. И к какому доктору с такой напастью идти? А? Беда!!! Да уж, не грипп какой-нибудь! А этот, что от нее как от чумы убежал, видно, не из наших. А из ваших – дачников. Наши-то все уже привыкли. Все про эту ее болезнь знаем, сочувствуем!
Неожиданно в магазине возникла пара местных забулдыг: Толян и Серый. Они, перепрыгивая через движущуюся швабру в руках проворной уборщицы, пытались пройти «за бутылочкой» без очереди и для того, стараясь очаровать всех подробностями этой истории, тихо пробирались поближе к прилавку, подсыпая подробности, как приправу к блюду или «усилитель вкуса».
– Ага! Точно! Мы с мужиками проверяли. Идем сообразить «на троих». За поллитрой! А навстречу Катерина! И ничего с нее не слетает! Тихо поздоровалась и прошла мимо. Нам бы… беленькой и триста «Любительской».
– Ага… На!!! Да уж, ты не Брэд Питт! Чего ради при виде твоей рожи с нее слетать-то все будет? – возмутилась в ответ вернувшаяся Лариска, протянув Толяну желаемую огненную воду.
Но Толян разговорился, вошел во вкус, явно обрадованный вниманием публики. Он продолжал:
– Прошли мы с мужиками по делам, болтая о своем – то да се, и вдруг услыхали крик. Оглянулись! Смотрим: мужик вопит! Молодой парень – учитель физкультуры. Он совсем обалделый стоит и вопит, словно грабят его или случилось с ним что-то такое. А на ухе у него Катюшкин лифчик уже повис! Во как! А мороз в тот день ударил! Жуть!!! Как раз под Новый год! Холод! Я скинул свой пальтуган и сразу Катюшку в него и завернул. Не одеваться же девчушке при всем честном народе посреди улицы. Ага, Ларисик, а водочка-то свеженькая? Ага! Спасибо! Ну, я пошел.
И он ушел. Словно раскланиваясь перед теми, кто пропустил его без очереди, заслушавшись его откровением. Народ же, даже уже купивший что нужно, как-то не спешил расходиться. Обсуждая сильные впечатления от увиденного и продолжая судачить о местных чудесах в этот солнечный день. Словно затмило случившееся суету дачных забот.
В то лето до самого сентября жара стояла сильная. Тогда, как раз в самом конце сентября, когда жара спала, и сыграли свадьбу Катерины. Из распахнутых дверей старенького, покосившегося домика своей бабушки вышла Катерина навстречу своей новой, семейной жизни, в белоснежном свадебном платье. Чтобы ехать с женихом в ЗАГС. Народ вокруг ликовал. Радовались за свою добрую и хорошую Катерину, что нашла она свое счастье. Но и любопытство, конечно, тоже удерживало всех на площади Ругачева. В тот день все собрались на улочке, где жила Катерина, и в ожидании глазели на невесту. В «Мерседесе», украшенном цветами и бантами, подъехал тот самый мужчина, что встретился тогда Катерине на берегу Дурача. Некоторые, особенно из ругачевской молодежи, спорили: Слетит свадебное платье или не слетит с Катерины, когда жених подъедет?
И когда она грациозно сбежала по трем деревянным ступенькам дома с кружевным букетом невесты в руках навстречу жениху, опять, на радость спорщикам, поставившим на то, что платье обязательно слетит, слетело ее свадебное платье! Вместе с белым кружевным бельем. Опало белоснежным облаком к ее стройным ногам, как и вся свадебная одежда прекрасной Катерины. А смущенная Катерина завернулась стыдливо в свою длинную фату. Жених скинул пиджак и, бережно завернув ее, понес дальше на руках.
Да! С тем самым «прохожим» – Николаем из Москвы, которого встретила она в начале лета на берегу Дурача – они и поженились. И потекла их семейная жизнь. Но…
Как-то год спустя в такой холодный и тусклый зимний день, что начинаешь легко верить, что зима никогда не кончится и лето не наступит никогда, сидела Катерина одна-одинешенька дома. Она уныло вязала себе самой носки. На стене висело ее счастливое свадебное фото. На фото был запечатлен тот самый момент, когда она была так счастлива и выбегала навстречу Николеньке своему любимому. На ступеньках, с раскинутыми руками, со свадебным букетом. Теперь-то счастье казалось ей таким далеким. Она засмотрелась на фотографию, вспоминая то мгновенье до мельчайших подробностей, но шум и стук во входную дверь заставили ее встать и пойти посмотреть, кто это заглянул к ней на огонек.
Это оказались непрошеные и нежданные гости – Толян и Серый. Они вошли в комнату следом за Катериной, сначала нарочито вежливо шаркая ногами по коврику при входе, потом смущаясь и откашливаясь. Катерина хотела их спросить: мол, зачем пришли? И машинально подняла оброненный клубок шерсти, но опять неуклюже уронила вязанье. И горько заплакала, закрыв лицо ладонями. Забулдыга Толик без лишних объяснений, смущаясь и уже не надеясь найти нужные слова утешения и сочувствия, просто протянул ей свой побитый и потрескавшийся, но «живой» сотовый со светящимся дисплеем.
– Вот! Ты сама глянь, Катерина! Понимаешь, Кать… Мы тогда рядышком с вами у реки выпивали. Смотрим, а там за кустами вы с Колькой, не замечая нас, пошли купаться. Плещетесь, резвитесь в воде у берега. Ну, мы и затаились. Сфоткали вас, какие вы там голышом счастливые бегали. И тогда та самая чертовщина и приключилась!!!
Явно недовольный тем, как медленно и нескладно его собутыльник излагает те волнующие события, потрясшие их обоих, вежливо откашлявшись, второй дружок продолжил:
– Ну да! Катерина! Тут Толян и сфоткал ту леталку! Ну, что НЛО называют. Так что ты шибко-то не страдай! Может, кто и смеется, и не верит тебе, что, мол, такого не бывает. Что к другой сбежал от тебя муж и домой носа не кажет. Но ты, Катерина, плюй на то, что тебе не верят! И всякое про тебя говорят! Сочиняют, что твой Колька просто сбежал от тебя. А мы-то тебе верим! Сами видели, как все было. Вот смотри сама!
И с этими словами Толян еще решительнее протянул Катерине сотовый, притаившийся в его разлапистой и заскорузлой ладони, как спящая Дюймовочка в распустившемся цветке из страны ночных страхов. Показав Катерине, на какую кнопку жать, чтобы включить режим просмотра фотографий, передал ей тот сотовый.
И действительно! Утерев слезы, Катерина смогла рассмотреть на дисплее те несколько фотографий, которые смогли заснять эти забулдыги в ту роковую для нее ночь. Им удалось отснять все, как было. Именно это они и сфоткали то, из-за чего все Ругачево несчастную Катерину на смех подняло. Вот они – кадры-свидетели, мелькают мгновения того страшного лета в судьбе Катерины. На этих фотках все в той самой последовательности, как и разворачивались события. Вот они с Николаем со спины – молодые, страстные, обнаженные, входят в реку, держась за руки. Еще щелчок, и появился следующий кадр. Они – молодой муж и Катерина, счастливые и веселые, поздно ночью плещутся в речке, не предполагая, что за ними подсматривают местные пьянчужки, душевно расположившиеся неподалеку в кустах с поллитровкой, открытой банкой огурцов и закусочкой. Щелк! И появился следующий кадр; а на нем, как в фантастическом кино, над ними сияет НЛО. Освещая все вокруг, медленно и неотвратимо приземляется и зависает над купающимися в реке обнаженными Катериной и Николаем. Видно, что у Катерины лицо искажено от ужаса. А Николай смотрит на эту хрень небесную с каким-то торжественным восторгом. А потом, на следующем фото, видно самое страшное и главное! Ну, все на этих фотках видно! Как отпустил Николай руку Катерины. А на следующем кадре видно, что идет он прямо к этому НЛО, доверчиво раскинув руки, словно друга закадычного увидел. Как завороженный идет Николай к летающему объекту, не обращая внимания на крики и просьбы Катерины остановиться. Вот она, на этом же фото сбоку – с разметавшимися по обнаженной спине волосами, умоляющая его вернуться.
А на двух последних фотках видно, что стоит Николай под этой огромной леталкой, выпустившей из своего сверкающего пуза точно лестницу яркий луч. А лицо Николая под этим светящимся ярко-желтым лучом такое счастливое, словно он под теплым душем стоит в самый расчудесный и счастливый день своей жизни. Как только Николай весь оказался под этим лучом, луч стремительно стал менять цвета, обволакивая Николая. А на следующей фотке видно, что Николай уже не на земле стоит. А, как акробат в цирке, поднимается силой того луча, как на лифте. На последней фотке, где только его ноги, торчащие из пуза НЛО, из-за хлынувших на дисплей слёз Катерины уже ничего разобрать было невозможно. Это изображение осталось последним на мобильнике, который Катерина с благодарностью вернула Толяну. Взяв сотовый, нежно протерев его о край вязаного свитера, забулдыга пояснил, что сочувствует ей всей душой:
– Сама понимаешь, все, как было, мы тогда видели. И даже сфоткали. А то все Ругачево гогочет, что, мол, «сбежал от тебя мужик, Катерина, через неделю после свадьбы сбежал!» Брешут люди, что ты якобы сочиняешь про НЛО, чтоб не признаться, что он у крали какой-то прижился. А мы, Катя, тебе верим!!! А у нас все «запротоколировано»! Вот – сама видела! Только ты уж нас прости, Кать, что не можем мы людям эти фотки показать. Понимаешь… ну, попутал бес, было дело! Сотовый этот слямзил я у дачника одного, заснувшего на рыбалке. Поэтому и показать никому не могу! Это ж вещественное доказательство. Ну, виноват! И хочу помочь тебе, Катерина, ведь мало тебе самой беды, так еще и от насмешек страдаешь, мол, какое такое НЛО мужика унесло? А я не могу предъявить доказательство! Прости, Кать!
Катерина в благодарность протянула им денег на бутылку. И Толян с Серым с благодарностью ушли, радуясь такой чуткости и пониманию со стороны Катерины. Но время отпущенной нам жизни – лучший лекарь! Время верным псом зализало и эти раны в душе Катерины. Затянулись они, зажили, и отступила старая боль. Уступив место новой жизни. И потому годы спустя, пришел день, когда забылось то, во что никто тогда в Ругачеве не поверил – в историю о том, что первого мужа Катерины похитил НЛО. И о том, как судачили, что сбежал от молодой красавицы муж. Все забылось! И Катерина, теперь уж взрослая женщина, красавица – как говорится, «самый жар и сок», – словом, собралась Катерина опять замуж.
В назначенный день свадьбы ей помогали соседки. Уж они ее бинтовали, затягивали шнуровку корсета, памятуя о тех прежних казусах ее болезни. А ну как от радости при встрече с женихом опять все слетит? И опять, кроме фаты, ничего на невесте не останется. Так Катерина готовилась к свадьбе с Валентином-красавцем, приезжим из отдаленного городка. Вот ведь, не оставила Катю судьба своими заботами! Новую любовь ей послала! И опять народ собрался вокруг дома Катерины, чтобы поглазеть, как оно все будет в тот самый момент, когда станет Катерина выходить из дома навстречу жениху. Спорили: помогут ли шнуровка и застежки? Некоторые ребята даже опять на деньги спорили. И не проспорили! И вправду – не помогла шнуровка! И опять повторилась та же история со свадебным платьем Катерины! Тот же казус и с новым ее женихом, к веселью и радости всех ругачевцев.
Закончилось бракосочетание дня через три! Все Ругачево гудело! Но и этот праздник затих. И потекли их тихие, семейные дни. И вот они с Катериной живут себе поживают. Во всем-то у них лад. Всегда-то вместе и рядышком. Даже любимая развлекушка Валентина – побродить с металлоискателем по полю, где раньше была барская усадьба, – и та обоим нравится. Поэтому в поле с металлоискателем отправлялись в надежде найти что-то оставшееся от прошлого: монеты старинные, пуговицы, украшения. Всегда вместе, всегда рядышком! Валентин с металлоискателем поглаживал землю, а она рядом с ним, с сумкой на плече. В сумке термос рядом с ее сдобными пирогами и бутербродами. Болтают, бродят они. Металлоискатель попискивает. Целуются, милуются, дурачатся – и так почти каждый воскресный день.
Но однажды так запищал у Валентина металлоискатель, как чудище неведомое. И молодой муж Катерины, увлеченный писком металлоискателя, пошел на звук. Звук увлекал его, обещая клады закопанные. И Валентин уходил все дальше и дальше, быстрее и быстрее от зовущей его вернуться обратно Катерины. Точно пахарь, уцепившийся за плуг, затянутый и соблазненный плотью земли, хранящей в себе манящие драгоценности и богатства. Так он, как очумевший, бежал, вцепившись в ручку своего импортного металлоискателя, уже неподвластный голосу разума и крикам любящей Катерины. Скорость развил невиданную. Мчался, взметая по сторонам, точно волны, пыль столбом. Он мчался, пока не исчез за горизонтом. Бежала за ним и Катерина, но он точно в воздухе растаял. В какую сторону бежать за Валентином – гадала Катерина, запыхавшаяся, остановившаяся посреди зеленого луга. Кричала, звала Валентина. Но крик отлетал от нее и затихал высоко в небе улетевшей птицей. Так и не откликнулся, не вернулся Валентин. Исчез!
После этого Катерина вернулась в слезах к себе домой, горько сетуя на судьбу. Что и этого мужа не уберегла она! Рассказала в милиции, как ушел Валентин следом за своим металлоискателем. Объявили розыск, разместив во всех местных газетах фото Валентина, на котором он, счастливый, широко улыбался в день их с Катериной свадьбы. Сначала, правда, их свадебное фото скадрировали, то есть отрезали прильнувшую к нему Катерину, но и это не помогло. Не нашелся Валентин, хотя все Ругачево и все деревни вокруг были обклеены его улыбчивыми фотографиями.
Катерина хотя с годами и не молодела, но, становясь все старше, красоты не утрачивала. А даже напротив – словно все хорошела и расцветала. Не портили ее годы, словно не брали верх над нею. И потому приходилось ей в поисках своего женского счастья еще не раз то одну фату надевать, то другую – по новой, быстро сменяющейся моде. Украшая белыми цветами, стразами и кружевами свадебной фаты свои красивые, тяжелые каштановые волосы, она выходила всякий раз по большой и светлой любви, с надеждой на счастье.
Но каждый раз какие-то беды подстерегали и крали ее счастье. Чего только не случалось. То хозяйственный муж достался – автомобилист. И все-то у них ладно, но заболел муж странной болезнью: стал уменьшаться прямо на глазах! Становился маленьким, крохотным. А ведь – муж! Какая-то знахарка объяснила Катерине, что приключилась с ним эта беда от того, что все время возился со своей машиной. Заигрался, мол! А однажды посреди Ругачева заглохла у него машина. Он, конечно, полез чинить. Откинула капот Катерина. А муж к тому времени совсем скукожился. Полез чинить – и упал, махонький, прямо в карбюратор при всем честном народе. И затерялся там. Разобрали в «Сход-развале» всю машину до винтика, но мужа Катерининого так и не нашли. Обратно собирать машину не стали, так «на детали» и оставила ее Катерина и одна ушла домой, без мужа. А с другими такое случилось, и описывать не стоит, потому что все равно не поверите! Да стоит ли былое ворошить?! Только людей пугать!
Стала Катерина хоть и «жар-сок», но уже зрелая женщина, лет сорока пяти. Стены ее комнаты увешаны ее свадебными фото разных лет, но сама она одна-одинешенька! На одну фотку посмотрит и вздохнет, на другую – запечалится. За окнами вьюжит. Тоска. Метель завывает. И вдруг сквозь завывание вьюги послышался ей детский плач. Катерина сорвалась с места и побежала открывать входную дверь. А у порога в сугробе подкидыш лежит!
Схватила его Катерина! К себе прижала, чтобы согрелся кроха. И почувствовала, что теперь она счастлива как никогда. Внесла в дом малыша. В теплой ванночке помыла, в махровое полотенце завернула. Милует, ласкает младенчика. Хлопочет над младенчиком, но замечает, что он растет на глазах. Растет, пока за три часа не превратился в ее любимого Коленьку – самого первого мужа. Так и зажили они – опять вдвоем. А она, как женщина умная, ни о чем былом его не расспрашивала: где был, как жил? А потом оказалось, что если б и расспросила, толка не было бы! Не помнил он ничего. И вправду: с виду – красавец-мужчина, а поговоришь с ним – так словно он младенец новорожденный. Точно только что на свет народился. Но и на это махнула Катерина рукой. Живут как живется – и ладно! Какое ни есть, а счастье!
И вот как-то раз Катерина с Коленькой пошли к колодцу по воду. К старому и заброшенному деревенскому колодцу, потому что вдруг их насос сломался, перестал качать воду в дом.
Поднял ее муж из колодца полное битое алюминиевое ведро на скрипучем вороте с гремящей цепью. Стал переливать воду из него в их домашнее, чистое эмалированное ведро. Стал и второе ведро набирать. Катерина рядом стоит и лопухом от жары обмахивается. И вдруг окликнул ее по имени подошедший совершенно незнакомый дряхлый старик. И обратился к Катерине как к старой знакомой:
– Здравствуй, Катенька! Здравствуй, любая моя, голубка! Вижу, что не сберегла ты мне верность.
Коленька возмутился, поставив ведра на землю, крикнул старику:
– Дед! Ты что, сбрендил?! Проспись! Я ее законный муж – Николай.
А старик точно от мухи от него отмахнулся и продолжает с Катюшей беседу:
– Эх, Катюня, Катюня! Милая! И не такое бывает! Не всяк раз первому мужу со вторым изменушка, бывает и наоборот! – И ласково так говорит Катерине:
– Дай мне, как прежде, из твоих ручек нежных умыться, Катюня!
Катерина, озадаченная высказыванием старого деда, умыла его. И он, ею умытый, молодеть стал. Преобразился на глазах. И стал красавцем Валентином – ее вторым мужем. Достал из-за пазухи ржавый металлоискатель и злобно отшвырнул его прочь от себя.
А то, что дальше началось в жизни Катерины, иначе, как чудом, назвать нельзя. В доме Катерины на окраине Ругачева, с резными по старинке наличниками и узорчатым мезонином на крыше, становилось все теснее и теснее от чудесным образом под ее крышу всех ее бывших мужей.
Тесно, ох тесно стало от большого числа приобретенных Катериной за жизнь мужей. Вскоре весь ее дом оказался заставлен раскладушками, точно общежитие.
А Катерина день-деньской хлопочет, кормит, обстирывает их всех. Ведь все ж ее мужья – не чужие. Так уж обстоятельства сложились! Это же не фрукты-овощи в магазине, чтобы выбирать! Ведь за каждого честно замуж выходила и клялась в верности и любви! Быть с мужем в горе и в радости! Как же клятвы-то нарушать? И вот у нее полный дом, и все ее родные, законные мужья! Всех пришлось принять обратно!
Хорошо, что примерно с 2003 года стало развиваться кредитование. И это резко изменило обычную жизнь в деревне. Кто разумнее и рассудительнее, абы как деньги не хватали и не транжирили. А разумно брали: например, в складчину, чтобы технику сельскохозяйственную купить. А со своей техникой – всегда работа, и зимой снег убирать вокруг дач и коттеджей. Они же не деревенские, не поселковые люди. Поэтому администрация им дороги чистить не обязана. Вот и реальный приработок деревенским. Опять же на фермах, где частники владельцы, тоже всегда работа есть, если, конечно, непьющие мужики. И конечно, когда уж денюжки удается прикопить, выплатив кредит, тут самое время выбирать красавицу – немаркую иномарку! А с иномаркой-то таксовать можно сколько захочешь! Особенно выгодно дачников с весны до осени развозить! В дачный сезон – самая малина зарабатывать! Тем более что теперь есть на что с умом и потратить! Один-то мужик и ошибиться может! Одна голова – хорошо, а две – лучше! А у Катюши в доме голов-то много, но для всех главное – ее слово!
И все Катюшино семейство повалило в автосалон машину выбирать. Менеджеры автосалона опешили, спрашивая их в изумлении:
– Вы, граждане, машину-то одну на всю деревню выбираете?
А мужья Катюнины в ответ только смеются:
– Не-а! Вы нам пяток заверните! Мы их возьмем в одну нашу семью!
Они тогда Nissan Qashqai – японский автомобиль выбрали. «Кашкай» по-нашему. Потому что вроде как созвучно имени их любимой Катюшки. Ведь они Катюню свою все очень любили и уважали. И в целом, мол, «живи – не кашляй»! А уж название фирмы Nissan понравилось – видимо, чтоб не сдрейфили при покупке иномарки. Ведь впервые деревенские мужики иномарку покупать пришли. Вот как жить стали деревенские мужики!
И горячая вода, и канализация – все в сегодняшней деревне стало возможно благодаря развитию бытовой техники. А душевые кабины, как тот НЛО, навороченные, какие хочешь, теперь и в глубинке продаются. Отопление круглый год! Благо, что мужиков-то у Катерины случился полон дом – считай, целая бригада за стол завтракать, обедать и ужинать садится. Живут, обустраиваются. Пристраивают, надстраивают – большой красивый дом у Катерины вырос.
Как-то раз приготовила Катерина обед на всех. Уселись мужья за стол. Едят, ее обед нахваливают, ложками стучат. А Катерина в это время со всеми обедать не стала. А вся в печали отправилась после обеда к гадалке. Ее, идущую с опущенной головой, увидели из витрины магазина те же продавщицы – Люся и Лариска. Ведь скукота зимой в магазине! Покупателей мало, дачников-то нет. Продавщицы принялись судачить, обсуждая между собой увиденную через запыленную витрину идущую куда-то Катерину.
– Смотри-ка, Люсь! Катерина наша идет! Посмотри, а ведь совсем излечилась наша Катерина! Глянь-ка, вон, таксист подъехал, остановился и из машины вышел. Похоже, что дорогу у Катерины нашей спрашивает. Но не слетает же с нее одежка больше! А ведь симпатичный какой таксист-то!
Люся задумалась и, чуть помедлив, ответила:
– Да, таксист-то симпатичный! Но, может, и не излечилась вовсе наша Катюша? А просто мужик не тот пошел? А?
Катерина успела к гадалке затемно. И гадала та задумчивой Катерине долго и старательно. То квадратом, то треугольником, то дорожкой выкладывала карточный расклад, желая увидеть и рассмотреть всю-то Катеринину судьбу. То рубашкой вверх, то привычными движениями, едва касаясь лежащих карт, ловко волной переворачивала их, вполголоса произнося предсказания, называя выпавшие карты и значение комбинаций из них. Словно всю жизнь Катерины пыталась перекроить, переложить по-новому. Но от ее объяснений все становилось лишь туманнее и запутаннее. И несмотря на все старания, так и не смогла гадалка дать ответа Катерине, что к чему и чем «сердце успокоится», как ни старалась. Помалкивали о будущем валеты, затаились короли, отворачивалась и дама пик, молчала, уставившись куда-то в сторону поверх своего вечного неувядающего красного тюльпана.
Да и что тут скажешь, не огорчив женщину, о том, что, хоть какие у тебя хоромы вырастут, с отоплением и душевыми кабинами на каждом этаже, и даже полный дом раскрасавцев-мужей заведи… Но уж если кончились годики молодые, так уж ничто не поможет. Так что уж лучше помалкивать об этом, что с тюльпаном, что без него! Словом, излечилась наша Катерина!
Пахомыч
Зимой 2010 года в окрестностях Ругачева хоронили Пахомыча, старого пасечника, бывшего колхозного пчельника. Галками на январском снегу чернела вереница траурных черных платков соседок и темных курток соседей старого бобыля Пахомыча.
Собрались обстоятельно, уважительно здороваясь друг с другом, расспрашивая о житье-бытье, о здоровье. Пахомыч всю жизнь занимался пчелами на пасеке, которую еще в 20-х годах обустроили на отшибе Ругачева, в заброшенном барском липовом парке бывшей дворянской усадьбы. Вместе с соседями, стараясь поспевать и соответствовать местным похоронным приличиям, был и его племянник Леонид с женой Анной. Похоронный автобус ждал всех на обочине. Усаживаясь в автобус, говорливая соседка Машка, десятком годков постарше покойника, заговорила с новыми соседями – наследниками Пахомыча:
– Так, значит, ты теперь хозяин пасеки, Леонид? Да, правда, самой пасеки – дома-то… больше и нет. Ушел Пахомыч – и дом свой спалил! Только каменный остов первого этажа остался! Хорошо, что хотя бы сарай на участке остался! – вздохнула, перекрестившись, глядя в небеса, соседка.
Леонид ответил ей уважительно и обстоятельно:
– Да, я уж лет десять как в перестройку выкупил пасеку у совхоза вместе с землей. Когда и колхоз окончательно развалился, и дядя… Пахомыч, как все тут его звали, без работы остался. Так дядя Пахомыч и жил здесь, а я его и не беспокоил. Так, изредка приезжал. А теперь мне и самому скоро на пенсию выходить. Разгребем пепелище. Отстроимся!
Его жена Анна включилась в разговор:
– Да… вот достроим новый дом – и будем соседствовать!
Тут и все провожающие, точно отогревшись в автобусе, заговорили:
– Вот так жил человек – и словно не был… А ведь и помянуть-то его негде.
Леонид и Анна не могли не заметить ту настороженность, с которой говорили о Пахомыче. Соседка в годах, но без церемоний отвлекающаяся на простовато детское имя Машка, пояснила Леониду:
– Да уж… Так и его звали – «поджигатель».
Потом обратилась ко всем:
– А помянем в чайной, скинемся и помянем. Хоть и знался с нечистой силой… Но все же – человек. Бок о бок прожили и сколько лет соседствовали!
Сосед, то ли из мужской солидарности, то ли перед городским засмущался, резко урезонил Машку:
– Ну, будет тебе бабьи байки заливать! «С нечистой силой знался!» Тоже скажешь! Постыдилась бы – прямо у гроба-то, а?
Но упрямая Машка, поправляя выбившуюся седую прядь, выразительно глянув на лежащий в проходе автобуса гроб, чуть подпрыгивающий на резких поворотах, возразила:
– Нет, а чего мне стыдиться? А?! Не я одна видела его развлекушки! Райка, помнишь, как мы с тобой до Ругачева пешком шли? – обратилась она к соседке, годков этак на десять старше нее.
– Помнишь, когда автобус-то последний тогда сломался? Вот тогда все и увидели.
Райка в первые мгновения от нахлынувших воспоминаний даже слов подобрать не смогла, а только взмахивала руками с выпученными от ужаса глазами. Потом затараторила, словно боясь, что не поверят и не дадут дорассказать:
– Ой! Правда! Ой! Правда! И вспоминать-то страшно! Главное, хотели напрямки пройти в Ругачево, а не по обочине, но заплутали мы. Бредем, темень лютая. А тут… слышим – его гармошка! Ну, мы обрадовались, как его гармошку услышали издалека. Скорей на звук… А там такое…
– И действительно, брешешь! – перебил ее сосед. – Вот дуры бабы, не гармошка это у него была. А аккордеон, еще оккупационный, немецкий. Пахомыч тот аккордеон в сорок пятом из самой Германии припер! С ним домой вернулся! Да уж, любил он на нем наяривать. Особенно выпимши! Завывал у него аккордеон! Ну чисто волки на луну.
Разобиженная Райка тотчас прервала его воспоминания:
– А по мне хоть рояль! Не о том разговор! Не мешай! Ну, и я про то! Мы с Машкой как его аккордеон услыхали, так на звук и пошли. Думаем, может, по телефону позвонить от Пахомыча можно своим, чтобы на дорогу вышли, встретили. Мобильников тогда еще в помине не было. А у него ж – бывшая колхозная пасека. Там телефон колхозный был, для связи с начальством. Ночь, страшно идти…
Заскучавшая до того Машка тоже оживилась и стала вспоминать:
– Мы через барский липовый парк шли. Тут и увидали, как наш бобыль-пасечник развлекается. Ага, наяривает себе на гармошке… ну да, на этом немецком аккордеоне. А вокруг него то ручьем вьются, то в полный рост встают его водяные девки – водяницы. То опять распластываются и в ручей обращаются. Журчат ручьями, точно поют. То одна водяная девка отплясывает, то сразу из одной вытекают три, и так без конца. И все этак к Пахомычу ластятся. Прямо как в кино! И такое все бесстыжее выделывают! Ну прям чистая порнуха! Да ей-богу!!!
– Да ладно ты все про девок. Ты про его огненного волка лучше! Мы-то сначала смотрим – костерок на поляне горит. Перед костром Пахомыч сидит и, на аккордеоне играя, с девками-водяницами шалит. А присмотрелись и увидели, что не костер это, а волк огненный! Он нас с Машкой учуял. И к нам двинулся. Во жуть-то была! Представляете, от злости загривок огнем, как костер, пылает, огненные лапы переставляет. На нас идет, костром трещит и рычит по-волчьи, а хвостище-то пылает. Взмахнет – искры во все стороны сыплются. Все выше и сильнее. И все пять глаз огнем светятся. Бросился волк на нас. Да только с такой силой с перепугу от него летела, что как бросился он на меня, то ударился на всей скорости о сухую липу. И она загорелась вся таким огнем, что по стволу огонь вверх побежал. Взвыл, заскулил волчара. Только тогда Пахомыч и спохватился! А то как чумовой со своими водяницами – ничего и не видел вокруг. Побежал свой аккордеон в пчельник прятать. И как пошел огонь по деревьям полыхать, вот тогда и занялись те пожары. По всей нашей округе! Все лето гасили! И все Подмосковье пылало.
Все в автобусе как-то резко замолчали, стараясь не глядеть на криво обитый кумачом гроб. Кумачом, на котором в СССР раньше лозунги писали «Догоним! Перегоним!», а теперь за ненадобностью на гробы пустили. Только на повороте, подъезжая к кладбищу, пожилой сосед, высохший, как ходячий скелет, продолжил воспоминания, обращаясь к Леониду – наследнику хозяйства Пахомыча:
– Да, сколько же еще таких Пахомычей у нас. Вот от них все пожары! А то чуть что – туристы виноваты, поджигатели. Тьфу! И чего только не наврут. А так весельчак был наш Пахомыч. Тут ведь колхозный пчельник был устроен. После революции устроили, ради барской липовой аллеи. Ради пчельника тогда старинные липовые аллеи-то и не вырубили. А саму усадьбу на кирпичи разнесли: кому сарай подправить, кому для иной надобности. Так он пчельником и был до самой перестройки. Тут, на отшибе, не в Ругачеве, не в деревне – и не далеко, и не близко. Так тут поляну накрывали для начальства. Уж мы-то все про те гулянки знали. Тут такие гулянки-пьянки были – у-у-ух! Пикник, понимаешь ли. Ха!
Вот он тут и наяривал на своем аккордеоне, чтобы ручьями девки те, водяницы, пробились прям к начальству. Они из земли струились сначала тоненькими ручейками, журчащими прямо к нему со всех сторон из леса, что вокруг пасеки. Приблизятся ручейком, вроде как поздороваются с Пахомычем. А потом… Потом точно вскакивали ручейки, поднимаясь стеной воды. А из этого вдруг принимали очертания девиц, и таких ладных из себя. Только не ступающих по земле, как мы все. Ноги вроде как в ручье, а движутся-пляшут льющимися ручейками по поляне. И так развлекались-разбегались затейницы-водяницы к приглашенным гостям. Но строго по чину – сначала, конечно, к высокому начальству.
И вроде бы аморалки никакой, без безобразиев, без путан всяких городских! А спьяну, теплой летней ночкой, да еще и в потемках, на ощупь – те же девки! А жаркой ночью еще и прохладные… приятно! Они и пляшут, и веселят! И начальство по-всякому ублажают! И не пьют, не хамят, а только танцуют, ластятся и журчат тихонько. И Пахомыча слушаются. И на все готовы, для всякой радости и удовольствия. Так что у Пахомыча на пасеке начальство и районное, и из Москвы тут очень даже гудело. Все до диковинок охочи! Каких только начальников-генералов на черных «Волгах» к Пахомычу не свозили. А при нем его волк огненный заместо цепного пса. Обычно его не было видно, а на гулянках он из костерка-то после шашлыков выпрыгивал. И ярился, пугал, отгоняя, чтобы кому не надо к поляне не приближались. Лишнего чтоб не видели. Но ведь в деревне живем, разве тут что утаишь.
За-ради этого удовольствия тут и держало начальство нашего Пахомыча. Местечко-то ох тепленькое. Зимой на пасеке никакой работы, только ульи в тепло – в дом унести. И за ульями приглядывать. А за это – вот: полагался пасечнику каменный дом с электричеством, отоплением и даже с телефоном для связи с начальством. Так что ты, наследничек, тот аккордеон не трогай, нечистую силу не буди…
Леонид, к которому обратился с просьбой пожилой сосед, слушал все это озадаченно, переглядываясь со своей женой Анной. Автобус как раз подъехал на кладбище. Гроб Пахомыча поставили на землю. Потом, повздыхав, опустили в могилу. Все было степенно! Но…
Вот тут и началось!
Сам собой гроб запалился! Да с таким жаром, что вокруг растаял снег. А из талого снега талая вода поднялась – и взметнулась высокой стеной, струями вверх. Стала точно стена из мутного стекла, окружившая гроб Пахомыча. Но через нее хорошо было видно, как пылает высоким огнем гроб. Остался один пепел. Но и его быстро смыло упавшими на него струями той талой водяной стены. Ушел Пахомыч от соседей, от родственников, унесли его девки-водяницы и верный ему волк огневой.
Как закончилось это святотатство, поскорее закопали его могилу. И молча разошлись – кто по домам, а Леонид с Анной уселись в автобус, уже ни о чем не разговаривая между собой. Поехали к станции.
* * *
Год спустя, летом, на кухне вновь выстроенного на месте старого пчельника дома, на отшибе Ругачева, Анна, жена Леонида, месила тесто. Она старательно месила, скорее слушая, а не глядя «Новости» по включенному телевизору. Диктор рассказывал о пожарах, бушевавших в то лето в Подмосковье. Эти новости о пожарах, охвативших и Подмосковье, и распространяющихся все дальше, в те дни ждали и слушали точно вести с передовой «от Советского информбюро».
Поэтому редкий в их пчельнике на отшибе стук в дверь не обрадовал Анну. Она, раздосадованная, что не удалось дослушать новости, пошла открывать.
Это пришли к ней несколько постаревшие за прошедший год соседки из деревни, что растянулась вдоль шоссе, – Раиса и Машка.
Обе старушки как-то смущенно топтались у двери, не решаясь заходить в дом. Наконец Раиса, глубоко вздохнув и явно набравшись смелости, начала первой. Заговорила она смущенно, но и как-то торжественно:
– Ань… знаешь… А аккордеон Пахомыча… Он у тебя цел?
– Цел! Его Леня еще тогда на чердак закинул. Сразу после похорон. А что? – переспросила Анна, машинально вытирая руки о пестрый ситцевый фартук.
Маша, которую, невзирая на местную привычку обращаться друг к другу как когда-то в школе или в детстве, Анна все же всегда звала уважительно Мария Ивановна, продолжила:
– Видишь, пожары какие! Стихийное бедствие! Вот, сама видишь, что лютует Пахомыч! Лютует… Вот мы всем миром и посоветовались, что делать…
Анна настороженно возразила:
– Мария Ивановна! Раиса Семеновна! А мы-то что можем сделать? Пожарные не справляются. Армию, мальчишек-солдатиков тушить пожары бросили! Но и Тверская область вся пылает. Шатура… ужас! И смотреть страшно, что по телевизору показывают!
Соседки переглянулись, словно желая найти поддержку друг в друге. Явно досадуя на несообразительность Анны:
– Ну да… Да… И пожарные, и армия не справляется… Вот мы и решили: а давай-ка вот мы скинемся и выкупим у тебя этот проклятущий аккордеон.
Анна только ахнула и развела руками от удивления, изумленно спросив соседок:
– Да зачем вам аккордеон Пахомыча?
Машка громко свистящим шепотом, почему-то оглядываясь по сторонам, произнесла Анне на ухо:
– Да сожжем мы его! На хрен сожжем!
Анна спорить не стала. Молча, оставила соседок и пошла за аккордеоном, пылившимся в сарае. Вернулась с аккордеоном, брезгливо вынося его соседкам на вытянутых руках.
– Не надо денег, так берите… – сказала Анна, отдавая аккордеон. Потом взяла полное ведро воды.
Три женщины вышли в темную августовскую ночь. Положили аккордеон на землю. Да только Анна задела его ногой. Мехи растянулись, и аккордеон издал жалобный, воющий стон. Потом аккордеон Пахомыча, словно проснувшись, заметался и завыл, точно зверь живой. Да так жалостливо, точно всю душу в тоску тянул, как в болото затягивал.
Но вдруг мощно взметнулся он тем самым огненным волком. Анна испугалась и выплеснула на него воду из ведра, бросив его на землю и метнувшись с сторону дома. Соседки вместе с нею. Так та вода из ведра, под вой и стон аккордеона, обратилась в пляшущую водяницу. Так нежно обвила она пламенеющую выю волка, что сердце захолонуло от жалости к этому лютому зверю. А он все корчился в агонии на той полянке, среди старых лип заброшенного барского парка, а потом и бывшего колхозного пчельника. Пылающий волк становился все меньше. А потом и пепла не осталось, все смыла водяница и в землю ушла.
Машка годами хоть и старушка, но и тут не растерялась и проявила свою боевитость. Любопытство взяло верх, и она потихоньку вернулась к тому месту. Опасливо подошла ближе, наклонилась и погладила ладонью заскорузлой, натруженной руки, где только что отплясывала свой танец водяница. Машка выпрямилась и, поджав губы, задумалась в крайнем изумлении. Немного помолчав, словно подсчитывая что-то про себя, произнесла:
– Сухо! Совсем сухо… Ой! Бабы… страшно! Совсем сухая земля! Точно померещилось нам все это!
Анна смотрела на опустевшее место, остолбенев, словно не веря самой себе, что только что видела и огненную агонию волка, и девку-водяницу. Она, с трудом шевеля пересохшими губами, произнесла:
– Лучше никому и не говорить! Не поверят!
Соседки тотчас согласились с нею:
– Ага! Верно! А то… Скажут, что мы совсем того – «куку»!
– Пойдемте чаю попьем! Успокоиться нужно! – пригласила в дом соседок Анна.
И все три женщины пошли в дом, в бывший пчельник – в логово Пахомыча. Там так и остался включенным телевизор. Когда они вошли в кухню, транслировали новости, как раз о пожарах в Подмосковье. И тут женщины услыхали, как радостно диктор ТВ произнес:
– Пожары в Подмосковье побеждены!
Майские карусели
Мать звала его Шуренок. А если сердилась или хотела задать трепку, называла Шуркой. Соседи и мальчишки – Шура или Шурка. А для жены его, Любаши, он был и навсегда остался Саша, мил друг сердечный – Сашенька. А похоронку на него получила Любаша в 1942 году. И в похоронке его уважительно повеличали Александр Иванович Судариков. Так и остался навсегда он с Любонькой – на их свадебной фотографии в майский день 41-го и с их общей фамилией. Она, фамилия, всегда при ней, пока жива Любовь Серафимовна Сударикова. И не снашивается, и не стаптывается, и всегда впору, как в восемнадцать носила, так и нынче – когда за 80 лет перевалило. И живет Любовь Серафимовна, словно временную разлуку переживает со своим Сашенькой, до поры до времени, когда свидятся. Да только она-то старуха, а он – молодой, румяный и голубоглазый. А когда время придет, тогда побежит она к нему, легко-легко, как в детстве, раскинув руки. И промелькнет под ногами мимо все прожитое и непрожитое – и уж тогда станут они, Судариковы, неразлучны на веки вечные, потому что настоящая любовь – великая терпеливица! – так мечталось Любови Серафимовне. Что любви мелькание времен? Ведь она длиннее самой жизни! И скажет Александр Иванович своей Любушке, как тогда: «Здравствуй, сударушка моя милая. Вот поженимся и будем всю жизнь – сударь с сударушкой!»
Вместе с похоронкой пришли к Любаше слезы, но не такие, как весенние ливни или осеннее ненастье, что отгремит, да и пройдет стороной, и слезы со временем высохнут. А такие, что навсегда остаются.
И в радости, и в праздник, и в тихости, и в суете, и на людях, и уединенно, – не иссякали Любашины слезы, а тихо сбегали по ее лицу. Всегда, чем бы она ни занималась. А уж в Ругачеве со временем и к этому привыкли все. И вроде бы и расстройства никакого не происходит с Любовью Серафимовной, тихо работает себе, она же исполнительная. Даже в школе отличницей была, ответственная. У начальства на хорошем счету. Но слезки ее текут тихонько, а она платочком скромненько их утирает и дальше работает.
Любовь Серафимовна фиалки разноцветные разводила. Они у нее круглый год пышно цвели – розовые, сиреневые, с белыми пятнышками и махровыми лепестками – самые разные. Разводила она их с любовью, и потому везде, где она работала, точно цветник на подоконниках глаз радовал. Работала она бухгалтером, но вечно плачущий бухгалтер – это странно. Да и писали в те годы ручками с чернилами. А на листок, исписанный чернилами, только капни – и документ без следа не останется! И как ни была она аккуратна, а бывало, что упадет на отчет слезинка-другая. Это производило скверное впечатление на начальство. Сами понимаете: бухгалтерские отчеты со следами слез! Словно «нечисто дело» получается. Словом, предрассудки! И как бы хорошо ни работала Любовь Серафимовна – и отчеты всегда сдавала вовремя, и дебет с кредитом всегда ладненько у нее выплывали, – но сменила ее Эльвира Абрамовна, тоже очень хороший бухгалтер. А главное, неплачущий бухгалтер!
Пробовала Любовь Серафимовна продавщицей работать. И там тоже на всех окошках ее дивные фиалки красовались. То ли от того, что, поливая, бывало, и на них она слезы проливала, поэтому они были какими-то особенными. Ведь фиалки осторожно поливать нужно, чтоб листочки не замочить – фиалки влагу не любят. А ее фиалки словно в росинках были, мелких-мелких, сверкающих – на листочках, на цветочках. Так и поблескивали они на подоконниках магазина, где она работала. И считала она хорошо, сдачу быстренько отдавала, копеечка в копеечку! И с людьми всегда приветлива, неконфликтная, безотказная. Если и в праздники поработать нужно – всегда пожалуйста! Но одно дело свои, ругачевские покупатели, но совсем другое дело – пришлые, случайные. А спустя десятилетия после войны народ широко обживаться стал. В 60-х и вовсе новый человек на землю пришел – дачник. И хлынул этот дачник и в наши места. А чужим непонятно, что за продавщица такая: докторскую ли, любительскую колбасу режет, взвешивает, а сама слезы роняет. А колбаса дефицит была большой, за ней очередь длинная, ведь выбрасывали на прилавок хороший товар в то время только под праздник.
А чужой народ разве поймет, что к чему. Вот и приставали с расспросами.
– Вам что, товарищ продавец, колбасы отрезать так жалко, что аж плачете? Почему плачете?! – спрашивали ее всякие заезжие умники.
А чаще случалось, что зайдут покупатели в ее продуктовый – и ну тарахтеть-расспрашивать:
– Колбаса есть? Сыр есть? Конфеты, шоколад есть? – спрашивают, точно марсиане с неба свалились или иностранцы из Парижа.
А Любаша наша только улыбается в ответ и слезы утирает. А то не знали, что у нас до перестройки за сотый километр в магазинах только серый хлеб (кстати, очень вкусный) был, соль, макароны с пулевым отверстием внутри, водка на полках и закусь к ней – консервные банки «Бычки в томате», – вот и весь репертуар, как в театре: «Хошь пой, а хошь пляши!»
А она вежливая, если и начинает отвечать, что «сегодня не завезли», то люди, видя, что продавщица слезы льет, скорей уходят, подумав: «Может, тут что неладно? Может быть, трагизм какой-то случился? Лучше ноги уносить из магазина такого, где продавец стоит и плачет!»
Неприятно людям было. Как-то раз какой-то дачник-зануда жалобную книгу потребовал. В другой раз какая-то дачница рассердилась, что в продуктовом отделе сырость разводят. Вот и «попросили» из магазина Любашу, Любовь Серафимовну. И на ее место поставили Зульфию Мухамедовну – тоже очень хорошую продавщицу: вежливую и смешливую.
Но Ругачево не Москва какая-нибудь, где серьезно посмотреть человеку в глаза можно, только если его в телевизоре крупным планом показывают. Тут люди близко живут, поэтому и подличать не так вольготно, как в этих Москвах. Да и своя она всем в Ругачево – односельчанка, вдова участника ВОВ, оставшаяся без детей. А старость уж не горами, как говорится! Словом, с середины 60-х позаботилось местное ругачевское начальство о Любови Серафимовне – Любоньке нашей. И место ей нашли особенное, даже на две ставки.
А вот как это вышло. Решили сделать ее бухгалтером на ругачевском кладбище. Вот уж тут ее слезы – очень кстати и уместны. Но поскольку к территории кладбища раньше примыкал большой ругачевский парк с полуразрушенной верандой танцев, со старой неисправной каруселью, то определили Любовь Серафимовну быть сторожихой и смотрительницей не только кладбища, но и заброшенного парка одновременно. Пока суд да дело, руки не доходили до парка. Тут уж никому ее слезы не помешают и никого не удивят на кладбище. Да и в парке никому до ее слез дела не было! Не ходил туда народ. Разве что уж совсем отвязная пьянь забредала в те бурьяны-чертополохи. Так Любовь Серафимовна сама их побаивалась и сторонилась. И с наступлением сумерек туда не ходила. Тем более ладно бы старухой выглядела по своим годам. А до старухи кому какой интерес?
Так нет же! Стали замечать у нас в Ругачеве, что слезы эти не иссушали, не старили Любовь Серафимовну, а точно смывали с лица ее годики, что тикают секундами – деньками, а прочь улетают прожитыми годами. Как чудодейственное умывание! Конечно, руки-крюки с годами стали, это да! Сутулая, седая, походка не та, как и у всех ее ровесниц. Но лицо у Любаши – молодое, как до той похоронки на Александра Сударикова. Особенно это видно, когда она с ровесницами вместе рядом оказывается. Глаза ее синие, румянец играет на щеках, ни морщинки на лице Любаши, хоть она для всех уж Любовь Серафимовна! Старая девушка, да и только!
А парк тот, за которым присматривала Любонька, был сердцу ее мил и памятен. Там раньше, до войны, веранда танцев была. Там они с Сашенькой Судариковым танцевали, когда под патефон, а в большие праздники из военного городка присылали духовой оркестр. Хорошо играли. Вальсы, польку и гопак… Особенно запомнился предвоенный Первомай! Вот тогда, в той майский праздник, и решили они с Александром Ивановичем вместе быть Судариковыми. Ту веранду танцев разобрали в войну на дрова. Не уцелела, а карусель на удивление сохранилась. Правда, спустя столько лет она была мало похожа на ту, прежнюю, разноцветную, веселую, с расписными сиденьями в виде резвых скакунов. А кони-сиденья, как и крыша, были раскрашены в разные цвета, как тюбетейка, разноцветными клиньями. Любила она подходить к той карусели и вспоминать, вспоминать, как кружились они здесь вдвоем. Они с Сашенькой, оба молодые, смеющиеся Судариковы! Как уносила их, Судариковых, веселая майская карусель! Обходила Любовь Серафимовна карусель несколько раз по кругу, пока голова не закружится. И все не отрывая ладонь, словно поглаживая каждое сиденье вытянутой рукой по ржавчине старого замершего железа. Облупленного, почти совсем утратившего краску.
И вдруг вот что надумала наша Любовь Серафимовна: «А что? Наши кладбищенские гробокопатели – ребята молодые, веселые. Им бутылку поставить, так они и починят старые-то карусели!»
Вот так и договорилась Любовь Серафимовна с ними о починке карусели. И удачно – «пустовки» выпали на кладбище. Как заговоренное кладбище целый месяц стояло, никто не умирал в наших местах – видно оттого, что весна выдалась теплая, хорошая, не болел народ и не умирал. А стало быть, и работы на кладбище никакой не было. И ребята-гробокопатели скучали, без дела слонялись, без приработка «от благодарных родственников». Так что удачно совпало. И поэтому через неделю со скрипом, но закрутилась-завертелась старая карусель в заброшенном парке. Покрасили коней карусельных списанной кладбищенской серебрянкой, остатками зеленой краски для забора и ярко-красной, оставшейся от советских времен.
За инициативу Любовь Серафимовну поощрили премией. От нее она и «отстегнула благодарность» ребятам кладбищенским. Ну, уж они на радостях «разгуделись». Подружек своих позвали. Катать их на починенной карусели стали. И пикник устроили шумный, веселый, с песнями и танцами под магнитофон. Всем сердцем радовалась Любовь Серафимовна, что вернулась жизнь в парк ее молодости! Теперь, когда народ повалил по вечерам прогуливаться в парк, и ей не страшно там вечерами. Туда и дворников наняли, и озеленителей нагнали. Появились клумбы, запестрели разноцветьем. Словом, подняли парк! И закипела в нем жизнь, как в довоенные времена ее молодости. Поэтому из уважения Любовь Серафимовну приставили билетершей и смотрительницей к той карусели. А она-то рада была! День-деньской в любимом парке. И скрип карусели для Любови Серафимовны что музыка!
И потому собрала Любовь Серафимовна девятого мая подружек своих – одногодок-бобылок, как и она, вдовиц, чтобы в парке на той карусели покататься – молодость вспомнить. Пригласила всех, кто еще ходил. Собрались старушки принаряженные, платочки цветастые на плечики накинуты, даже губешки свои подкрасили. И Любовь Серафимовна то платье надела, красное в белый горошек, в котором в сельсовете их Судариковыми в мае 1941 года зарегистрировали. И они с Сашенькой стали Судариковы.
Сначала старушки смущались, хотели переждать, пока молодежь из парка разойдется. Молодежи ведь совсем другая скорость на карусели нужна! Им чтоб с ветерком да с визгом. А старушкам – тихонько нужно, чтобы, закрыв глаза, вспоминать те деньки, когда с милыми своими катались – тоже с ветерком. Так что пришлось старушкам припоздниться дотемна, благо в тот вечер было полнолуние. Как увидели старушки, что расходится народ, чинно расселись по подвесным сиденьям карусели. Вроде как оседлали своих коней. И включила Любовь Серафимовна карусель, и закрутились они, как когда-то.
Да только увидела вдруг Любовь Серафимовна, что каждая из ее подружек не одна сидит, а милуется с погибшим своим солдатиком, не вернувшимся с войны. Так крутится и поскрипывает в майской ночи карусель. А на каждом сиденье-коне с поднятыми вверх передними копытами старушка с молоденьким новобранцем обнимается и надышаться радостью этой встречи не может. Вот и свиделись они с не вернувшимися с войны мужьями-женихами.
И как такую карусель остановить?! Как счастье такое нарушить?!
Понятно, что рука не поднимется! И потому терпеливо крутила и молча запускала Любовь Серафимовна карусель до самого рассвета. Только одна из ее одноклассниц – Клавдия Алексеевна, та, что уборщицей в милиции работала, – хоть и не могла оторваться от жениха своего, боялась, а ну как растает дымкой ее любимый и исчезнет счастье ее, но все же крикнула другим подружкам:
– Да что же это мы, подруженьки?! Радуемся своим милым, а Любаша-то карусель все крутит! Так она со своим Судариковым и не свидится? Надо бы и нам Любаше нашей подсобить!
– Да! Давайте и Любаше дадим покататься! Может, и она с мужем, как и мы, повидается?!
Стали прощаться с любимыми Любонькины подружки. А Любовь Серафимовна стала чуть замедлять движение карусели. Как замедлилось движение, растаяли солдатики. Одни сидят на карусельных конях старушки, слезы утирают. Слезли подружки с каруселей. Любовь Серафимовна Клавдии показала, где включать, как выключать карусель. Ведь Клавдия всегда серьезная была и сообразительная, потому ей и доверила управление.
Залезла и Любовь Серафимовна на карусель свою. И уж всматривается, не появился ли ее милый друг Сашенька. Но нет его… нет… и нет!
– Запусти-ка, Клавдия, карусель пошибче! – крикнула она подружке.
Клавдия прибавила скорость. И тут все ахнули! Появился, прямо из ниоткуда, и ее солдатик – Шурка Судариков! Сидит рядышком с нею, молодой новобранец. Кланяется каждой старушке. Ведь они одноклассницы его. Обнялись они с Любашей нежно и ласково. Тут Любовь Серафимовна крикнула подружкам:
– Давай, Клава! Еще пошибче запускай!
И Клавдия Алексеевна еще прибавила скорости. Что тут сделалось! Взлетела, точно ввинтилась в предрассветное небо карусель. И полетела ввысь. Услыхали подруженьки откуда-то с высоты радостный голос Любаши:
– Прощайте, подруженьки! Спасибо, милые! Не поминайте лихом!
И сколько ни всматривались, сколько ни вслушивались старушки, а никакого падения не было. Так и не вернулась на землю Любаша. Исчезла, улетела вместе со своей каруселью!
В милиции сразу дело завели. Тело искали, но все безрезультатно. А в милиции как: нет тела – нет дела! И дело закрыли.
Работающая уборщицей в местном отделении милиции Любашина подруга Клавдия Алексеевна после случившегося забрала из ее опустевшего дома, чтоб не пропали, фиалки. И тут стали вроде как «приветы» от нашей Любови Серафимовны «приходить». Клавдия все фиалки, а много их осталось, расставила по кабинетам в милиции, где работала. Она же уборщица! В каждый кабинет заходит! И в каждый кабинет, что начальника, что к следователям, по горшочку поставила. И они, как и при жизни Любови Серафимовны, всегда в росинках на лепестках были, как в блестках.
И стали все в милиции замечать диковинку! Что-то невероятное творилось с фиалками Любови Серафимовны! Всякий раз, когда вели в милиции следствие или допрос в тех кабинетах, где Клавдия Алексеевна Любашины фиалки на подоконники поставила, едва только соврет кто-нибудь из задержанных или подозреваемых – или неправду следователю говорит, или скрывает от следствия правду, – тотчас такое с фиалками делается, что и вообразить невозможно! Они начинают «плакать» от неправды. Да так, что подоконник весь заливает! И лужи по полу растекаются. Вот как помогали Любашины слезы, то есть фиалки. В наших местах про плачущие в милиции от неправды фиалки все знают. Но понятно, что в газетах не писали об этом.
Как напишешь, что «улучшились показатели по раскрываемости преступлений в нашем районе благодаря плачущим фиалкам старушки, улетевшей на каруселях в небеса»? Понятное дело, что тут своя политкорректность нужна!
Чистый четверг
Утром Чистого четверга на Страстной неделе в Ругачеве очередь в каждом продовольственном магазине. Людно, как в советские времена за колбасой или за посиневшим мясом. Все старушки с утра платочки на голову посвежее и поцветастее повязывают. Принарядятся – и в очередь за яйцами. Пообщаться после зимы и яички для пасхальной раскраски взять. Чтобы освятить их на Пасху, красиво разложив на блюде или просто на большой тарелке по краям вокруг кулича в церкви. Сам кулич украсят церковной свечой или искусственной розой. Но цвет розы каждый выбирает «по вкусу». У кого красная, а у кого-то и желтая. Но главное, чтоб пышная! Красота – это у нас в Ругачеве святое!
Идут к открытию магазина. Большинство – женщины в годах, старушки-соседки. Дачники в это время редкость, конечно, если Пасха выпала «ранняя» – до Первомая. Все свои собираются, поздравляют друг дружку с тем, что перезимовали, с близкой Пасхой. И тут зашел в магазин новый сосед – племянник покойного пасечника Пахомыча – Леонид. Он переехал из Москвы на пасеку своего дядьки. И живет там вдвоем с женой Анной.
Все в основном покупают много яиц, чтобы раскрашивать их в Чистый четверг перед Пасхой. Чтобы хватило и есть, и яйца катать, когда придет время христосоваться. Поэтому продавщица Лариска с напарницей приветствовали собравшихся бабушек:
– Ну что, девицы-красавицы наши?! Ну, нарядные все! Как на дискотеку! А ну, не толпись, не толпись! Всем хватит! Запасли мы яиц! Всем хватит!
И, приступая к работе, Лариска, приветствовала старушек и сыпала своими смачными прибаутками:
– Ну, чисто как на Красной площади раньше, под 7 ноября, очередь в Мавзолей!
Последней в очереди оказалась припозднившаяся Машка, старушка за восемьдесят, соседка Леонида и Анны.
– О! Здрасьте, соседи дорогие! Да уж, к Чистому четвергу Страстной недели, когда полагается красить яйца, вот народ и толпится, – поприветствовала она стоящих перед нею в очереди Леонида и Анну:
– За вами, значит, буду! Ничего, постоим!
– Здравствуйте! Да! Очередь как в былые времена. А? Ань, я в машине подожду, ты бери только яйца, остальное потом, – сказал Леонид, выходя из магазина, чтобы дождаться Анну, сидя в машине со свежим номером «АиФ».
Пока Анна стояла в очереди, завязался интересный для нее разговор. Потому что никто из бабулек не спешил расходиться по домам, а задержались тут же в магазине посудачить: как здоровье, как перезимовали, вспомнить о тех, кто и не дождался весны. Словом, «за жисть».
Почти все брали яйца с темноватой, рыжей скорлупой – как принято считать, более прочной. Ведь многие красить собирались шелухой от луковиц. Когда дошла очередь до Анны, попросившей у продавщицы яиц именно с белой скорлупой, это вызвало любопытство у всей очереди.
Анна, осторожно перекладывая упаковки с яйцами в сумку, пояснила, что ей удобнее расписывать и разрисовывать именно по белой скорлупе. И добавила:
– Мне по ней разрисовывать приятнее, как по бумаге. Белая, пористая поверхность, как самая лучшая и дорогая акварельная бумага.
– Это как же? Может, научишь? Ты ж художница! С образованием. А мы не обучены, – заинтересовалась баба Маня. Но ее урезонила старая Тоня:
– Так их в институтах яйца, что ль, к Пасхе расписывать учат? Дано рисовать, вот и рисует!
– А вы приходите ко мне после обеда! Ведь Чистый четверг! Вместе и распишем. Вы меня поучите шелухой красить, чтобы ровненько получалось. А я вас своим способам поучу, – оживилась Анна.
– А мы придем! Я запасла всякие штучки для яиц. Переводные картинки разные. Придем! – обрадовалась баба Тоня.
– Придем! Обязательно придем! – обрадовались и другие старушки.
* * *
Анна после обеда домыла посуду и убрала все со стола на кухне. Поставила посередине стола большую миску с вареными яйцами. Достала и крынку с кисточками и разноцветными фломастерами. Разложила баночки и тюбики с красками. Вспомнив, что будут нужны всякие тряпки, пошла в кладовку.
Из кладовки услышала, что Леонид, приветствуя гостей, кого-то впустил в дом. И ведет в кухню.
Это пришли соседки со своими запасами уже сваренных яиц в кастрюльках. Анна вышла к ним, пригласила заняться делом. Старушки-соседки рассматривали ее кисти и баночки с красками. Охали и ахали над замеченными импортными тюбиками с этикетками, «не по-нашему написанными», отметив, что в таких тюбиках, наверное, цвета поярче наших будут, раз это импортный товар.
И наконец расселись, расставляя на столе свои алюминиевые кастрюльки. Анна вышла к гостям с набранными тряпицами, чтобы краску с рук вытирать. Поздоровались и уселись вокруг кухонного стола. Разложили на обеденном столе наборы анилиновых красителей с переводными картинками – для украшения пасхальных яиц.
День, когда полагается расписывать яйца, – Чистый четверг. Так уж сложилось издавна – в Чистый четверг порядок в доме наводить и расписывать яйца к Пасхе.
Аня разложила свои краски. И стала показывать, как красила и разрисовывала яйца еще со времен художественной школы. Немного еще влажной акварельной краски положила и быстро размазала на середине левой ладони. Показала, как растереть краску по всей ладони. И катать хаотично то в одну, то в другую сторону, но не сильно надавливая, так, чтобы поверхность яйца стала как бы мраморной. Чтобы отпечатались белые прожилки от складок и морщинок на ладони. Этот природный узор и дает удивительную и завораживающую фактуру. Она показывала, а соседки за нею повторяли. Готовое яйцо, то есть уже раскрашенное, так же обкатывала в ладонях с подсолнечным маслом. И яичко становилось словно лакированное. В кастрюлях варилась еще партия яиц для раскраски. Все оживленно и увлеченно занимались этой пестрой веселой работой.
Анна рассказала и о других способах раскрашивания и украшения яиц:
– Другой способ сделать яйцо ровно одноцветным – это дольше катать между обеих ладоней в краске. Но и краска должна быть раскатана, размазана по ладони равномерно. Третий способ: после того как высохла одноцветная, ровная покраска, тщательно вымыть руки и на сухую, тщательно вытертую левую ладонь положить золотую или серебряную краску и прокатать только одну из вершинок яйца, сделав тональный переход от густо закрашенного кончика к растушеванному к середине – бочкам яйца. Вроде как присыпанные золотом с одного конца яйца получались, или освещенные золотым лучом. Эти яйца выглядели особенно торжественно. Другой способ самый художественный: нужно просто разноцветными фломастерами разрисовать, как захочется, все яйцо. Эти яйца получались веселыми и даже озорными. Вот для этого и были нужны с белой скорлупой. Белые, как лист бумаги.
Соседки и Анна, засучив рукава, принялись за работу. И, как водится, когда женщины засиделись на кухне за столом, «слово за слово» – и потек разговор: «о своем – о девичьем», «о житье-бытье». Поохали, поахали, что Пасха в этом году «ранняя». Тут баба Тоня и вспомнила:
– Ой! А помните «раннюю Пасху» в семидесятых годах? Тогда еще…
Но ее перебила не менее словоохотливая баба Маня:
– Это ты про историю с отцом Василием? Ну как же! Ты, Аня, в наших местах новенькая. Много чего такого про наши места не знаешь!
И Валентина тоже стала вспоминать былое:
– Да! Отец Василий тогда в нашем Никольском храме служил. Ну да – главный храм в Ругачеве. Голос – хорош, а из себя он был… ну, если б не ряса – вида никакого! С виду, ну… прям шалопут какой-то, прости Господи!
Баба Тоня, ловко ворочая яйцо в сухоньких ручках, от краски радостно-бирюзового цвета, тоже с удовольствием вспомнила отца Василия:
– Ага! Рыжий, вечно всклокоченный, глаза зеленые, а зубы, как у хулигана, широко расставленные – «телега проедет», и всегда румяный, словно из бани. И веселый!
Баба Маня, как заметила Анна, совершенно не переносящая чужого лидерства, пришпорила разговор:
– Ну, ты описала, Тонька! Что он тебе, друг закадычный? Сосед, что ли?! Рыжий – это правда! И глазки у него всегда с огоньком, с лукавинкой были. Но сам степенный и серьезный, хоть и зеленые глаза. Царство небесное! Светлая память! – И старушки быстро перекрестились, кто красными, кто желтыми от краски руками.
– Вот чудеса были с ним, так чудеса! – степенно продолжила баба Маня.
Тут вступила в разговор помалкивавшая до того ее тихая соседка Валентина Никитична:
– Все началось с того, что перестали в нашей церкви свечки зажигаться. Ну, или, вернее, трудно стали зажигаться. Не промокали, ничего такого. Нет и сырости никакой, а не горят – и все тут. Воды рядом никакой нет. А зажечь свечу у иконы трудно…
* * *
И действительно, с этой напастью той весной 1975 года намучились в ругачевском Никольском храме отец Василий и матушка его – Юлия. Не загорались свечи, и все тут! Уж они распаковывали упаковки церковных свечей из новых запасов. Раскладывали их в свечные ящики. Но как купят их прихожане и собираются зажечь в церкви, так не горят они!
Отец Василий и матушка, жена его Юлия, думали: «Может быть, воск балованный попался?» Так нет же! Из разных поставок брали! А все одно и то же получалось: не загорались свечи! Брали и в других храмах, где все хорошо было и такого безобразия не замечали. Но… Та же беда со свечками приключалась, как только оказывались они у них в свечной лавке. Так, однажды принесла матушка Юлия упаковку со свечами из сарая и, раскладывая их, пожаловалась отцу Василию, что прихожане стали стороной обходить их храм, слухи всякие поползли:
– Все судачат о том, что не загорают свечи в нашем храме! Стали наш храм стороной обходить. В Подмощье пешком ходят, на пять километров дальше, а ходят. Вот только что принесла из сарая новые свечи. Не в сарае открыла, а здесь – в церкви! Глаз не свожу, чтобы опять фитили у наших свечек не промокли. И с чего они только намокают?
Озадаченный и опечаленный отец Василий рассматривал церковные свечи, пока Юлия раскладывала их по ячейкам. Юлия явно готовилась что-то сказать мужу, набиралась сил. И вот вздохнула и решилась произнести вполголоса:
– Знаешь, а есть… Есть способ один…
Но отец Василий бдительности никогда не терял, и подвох чуял за километр.
– Юлия! Какой способ?! Ты же университет с отличием окончила! Не позорь красный диплом МГУ! Ты… Ты же филолог! Что? Опять старушек наслушалась?! Опять чудеса? Бабки-ворожеи? Мракобесие какое-то!!! Ты же знаешь, как я к этому всему отношусь. Тем более что завела ты этот разговор на Страстной неделе! Скверно, матушка, суеверие какое-то разводишь!
Матушка Юлия в ответ только молча, с досадой покачала головой. Отец Василий ушел готовиться к вечерней службе.
Утром следующего дня на ругачевский открытый рынок на площади пришла матушка Юлия. Тот, что на площади, прямо перед храмом. Вежливо раскланиваясь с пожилыми прихожанками, рассматривала и присматривала, что нужно взять к обеду. Ее окликнула подошедшая ней баба Маня:
– Ну слава Богу! Опять стали загораться свечи в нашем храме.
– Да! Наш храм такой прекрасный! Я сегодня новую упаковку свечей прямо в церкви вскрыла и разложила в свечной лавке! – радовалась в ответ матушка Юлия.
– Значит, в сарае вашем что-то нечисто! Освятить нужно! А то мало ли что. Лукавый везде местечко себе ищет! – моментально сообразила бабка Маня, делясь соображением.
Это маленькое замечание бабки Мани, рассказанное за обедом матушкой Юлией, запало в душу отца Василия. Ночь не спал, ворочался! Все думал и думал отец Василий. А утром освятил недавно построенный, стоящий рядом с домом притча сарай. Потом засучил рукава и, взяв топор, зашел в сарай. В этот момент там раздался страшный визг и вопль, все летало и кружилось внутри сарая, взлетало вверх дном.
Отец Василий с криком «Держи его!» с кем-то дрался, сражался.
И наконец вышел из сарая с расцарапанным лицом. И с зажатыми в кулаках лапами самого черта. Который продолжал сопротивляться, отбиваясь от победителя и когтистыми лапами, и кожистыми крыльями. Народ от ужаса разбежался кто куда. И, находящийся рядом с храмом, рынок опустел в одно мгновение.
Остолбеневшая от ужаса, бледная как снег, матушка Юлия почувствовала, что не может от страха ни вдохнуть, ни выдохнуть. Из ступора ее вывел окрик мужа:
– Юлия, помогай! Веревки тащи, обматывай его! Вон веревки, на бочке лежат!
И чудо свершилось по молитвам отца Василия. Связали! Одолели они ворога! Одолели!
* * *
– Народ в ужасе врассыпную! Даже из окошек домов, что на центральной площади, смотреть было страшно. Только матушка Юлия схватила дворницкую лопату – и ну мужу помогать, колотить врага рода человеческого. Как быть дальше, оба супруга быстро сообразили. У них как раз пса сторожевого не было, – рассказывала бабка Маня, не переставая катать яйца между ладонями в ярко-малиновом акриле. – Присматривали и спорили, какого брать. Отец Василий хотел кавказскую овчарку. И уже договорился в кинологической военной части в Орудьеве, но ждать щенков нужно было. А там им и такого щенка давали, и такого. Какого хочешь – выбирай. Время хоть и советское было, все равно: «можно-нельзя», а к священнику всегда уважение. Там ну все служебные породы есть. А матушка Юлия хотела московскую сторожевую. Спорили и никак договориться не могли. Хотя уже купили будку на строительном дворе в Сосенках. Но так она и стояла у них пустая. А тут на тебе! Аккурат на Страстную неделю, свят-свят… поймали ворога. Ну чем не пес сторожевой?! Любого отпугнет!
Леонид, большой любитель газетных новостей, заслушался рассказом соседок. Он полеживал в соседней комнате на любимом диване. Но обронил газету на пол, в изумлении прислушиваясь к этому повествованию.
А в кухне все продолжали красить яйца и обсуждать эту удивительную историю.
– Так что же… получается? – весьма озадаченная их рассказом Анна переспросила: – Он?
– Ну так мы ж тебе и объясняем! Он! Он свечки там, в сарае, слюнявил! Пока его отец Василий за этим делом и застукал! Вот отчего они и не горели-то! Да!
Больше Анна никаких советов, как красить яйца, не давала. А только оторопело слушала их.
А соседки рассказывали дальше, как тогда, в 1975 году, на Страстной неделе этот враг рода человеческого, усмиренный молитвой и силой духа и плоти отца Василия, на цепи сидел. Прямо перед Пасхой у Никольского храма, при всем честном народе, напротив колхозного открытого рынка! Даже смотреть-то в ту сторону было страшно! И посадили они его на цепь.
– Ох! Злющий был! Страшный! И вспоминать жутко! Так что на Чистый четверг поймал отец Василий ворога. И на цепь посадил! И на Пасху у нас в церкви после этого свечи загорались. И народ разный приезжал посмотреть, как он там, враг, на цепи сидит. Ушлый народец к нам в Ругачево заглядывал – автобусные экскурсии, туда-сюда, к нам сразу организовали. И тот долго «сторожил» сарай людям на потеху. Прям и будка у него та самая была, что припасли для московской сторожевой или для кавказской овчарки.
И довольная своей работой Валентина разложила на принесенной из дома праздничной фарфоровой тарелке с пышными, дулевского письма розами раскрашенные ею разноцветные яйца. Любуясь ими, продолжила рассказ:
– Был у нас в Ругачево мужик такой – шатун Колька. Ох, пьянь позорная! Трезвым сызмальства никто его не видал. Он не в курсе был и шел как-то пьяным мимо. На него как выскочит, как зарычит тот «враг рода человеческого». Колька так испугался. Креститься стал; вроде бы и позабыл, как это делается, а тут сразу вспомнил! Ох! Да сразу протрезвел! И навсегда. Больше – ни капельки! Приличный человек стал. Остепенился. Женился. Потом он долго у нас дворником при церкви был. Много чего чудесного твориться стало в Ругачево. Специальный народ в погонах, секретный стал приезжать, изучать нашего «сторожевого».
– На экскурсию даже японцев сюда привозили! Чтоб посмотрели! И точно, до самой перестройки больше про Курилы не возникали! – разохотилась словоохотливая баба Маня.
– Да… целый год так было! Но через год, ровно на Чистый четверг, отец Василий представился. Да… Царство ему небесное, светлый рай! Скоропостижно скончался! Сердечный приступ… и все. Светлая память! – сказала Тоня.
Старушки опять осенили себя крестным знамением. И произнесли все разом: «Светлая память!»
– Чистой души был человек! – вздохнули они. И сразу же в кухне повисла чугунная, мрачная тишина.
Которую не выдержала и нарушила Анна, неожиданно для себя самой шепотом:
– А как же этот? Тот, что на цепи?
– Вот в том-то и дело! Ясно-понятно! Кто к нему подойдет… Выл он так страшно, что все Ругачево по ночам не спало. Это у отца Василия на него укорот был… Крестное знамение! Ждали мы другого священника.
– Вот именно, что другого! – вздохнула в сердцах баба Маня.
– И приехал к нам отец Анатолий. Так накануне его приезда он выл, так скулил и визжал, что все боялись не то что на улицу выходить. Даже в окошко выглянуть побоялись, чтобы чего лишнего не увидеть. Страшно было! Да…
– И что же? – полюбопытствовал из соседней комнаты, отложив журнал, Леонид:
– И что же потом было?
И баба Маня томить не стала. Крестясь, продолжила:
– Так ведь, как отца Василия не стало, некому стало укрощать ворога! Крестным знамением и кропить святой водой! У отца Василия особая сила в молитве была. А отец Анатолий молодой еще, жизнью не тертый! Не укротил! Вот он и озверел! Сила неукрощенная в этом вороге укрепилась. Запалил собачью будку, да таким огнем диковинным, что вглубь прожег он землю! Глубокий ров, точно люк канализационный, образовался. Вот туда он сам и провалился. Так наше правление, глава администрации сразу же денег дали на три КамАЗа с камнями и щебенкой, чтобы засыпать от греха. Но трех оказалось мало! Из нее, из дыры этой, как из вулкана, огонь иногда вырывался! Вопли, рык вокруг нее раздавался! Снег вокруг не лежал – таял! Хотя снегопады были такие – аж до крыши заметало! А летом трава не росла! Сухой такыр вокруг той ямы даже в дождь! И та ямища только в ночь перед Рождеством сама, как рана, затянулась! И следа от нее не осталось. Но… И тут самое досадное началось!
Немой вопрос застыл на лице Анны. В другой комнате, рядом с кухней, Леонид отложил книгу и с любопытством прислушивался к удивительным беседам на кухне.
Тихим голосом Валентина продолжила:
– И вспоминать стыдно! Словом… Ну, мы к новому священнику с расспросами: что, как, почему? От благости ли смог отец Василий усмирить и на цепь врага рода человеческого посадить… или?.. Каюсь, что и я грешная – такого человека подозревать стала! Ну, не то чтобы подозревать, а сомневаться начала. Да и не я одна!
– Ну, заладила – все о себе любимой! – перебила ее бабка Маня. – Мы отца Анатолия, что заступил в наш храм после кончины отца Василия, спрашивали. Но он ответил нам неясно, что это вопрос высших сил. Нужно ждать чуда или иных свидетельств, подтверждающих благость отца Василия.
– Да… И мы стали ждать знака какого-то, знамения! Чуда!
Анна в растерянности от всего услышанного, переспросила почти шепотом:
– И как, явилось чудо?
Старушки уже сложили всю покраску и принялись пить чай, который им подавала Анна. Воспоминания продолжились после первой чашки чая с конфетами.
– Не сразу чудо объявилось! Каждое утро мы друг у дружки спрашивали: «Не видал ли чуда, а, сосед?» Как кто кого встретит – первым делом вопрос не про здоровье, не «как живете-можете?», а «чуда не видали, а?»
А дни так и летели! И все без чудес! Ну, сама, Ань, понимаешь, что всякое нехорошее в голову лезло. Нет чуда! Ну хоть ты лопни! Уже и Страстная накатила. И Пасха вот-вот! А чуда-то нет!
Анна почувствовала, что от напряжения у нее начинается головокружение, и села, так и не поставив себе чашку с чаем. Но когда Валентина продолжила, Анна почувствовала, что ей стало легче.
– Но все же явилось! Под Пасху это было. В субботу утром. Первыми чудо увидали детки в детском садике. Пасха-то в тот год была поздняя. Птицы уже гнезда свили. И нашли детишки во дворе детского сада гнездо. А в нем три яйца. Два – обычные. А третье – крашеное и расписное! Тонехонько, красиво расписано. А буковки «Х.В.», точно наросты на скорлупе, так аккуратненько, словно выточенные, на боку яичка красуются. Отнесли нянечке. Та побежала с этим яичком к подружке. Той, которая за кассой сидит в хозмаге, что рядом с почтой. Вышла она за ворота детского сада… а там-то что делается! Как демонстрация на Первое мая! И все бегут, друг дружке показывают такие же найденные в гнездах яички.
Допив свою чашку чая, припомнила и баба Маня:
– У старушки-учительницы, пенсионерки, даже старенькие канарейки, они уж и не пели, а яички снесли в тот день! Три яичка, и одно – красненькое, расписное! И на птицефабрике в Доршеве то же самое приключилось! В тот день расписные яйца куры каждое третье несли! И с таким же рельефчиком на боку – буквы «Х.В.». Так стыдно стало, что сомневались в том, что отец Василий от чистоты своей силу получил тогда, чтобы ворога укротить. Очень каялись. Да! Сколько времени прошло с того дня! Может, у кого и сохранилось то яичко… Да…
– Сколько же мы яиц расписали! Красотища-то какая! Ну все, пора хозяевам отдыхать! – чинно, но лукаво произнесла баба Маня. – А то, как говорится, дорогие гости, а не надоели ли вам хозяева? Ну все! Девушки, давайте яйца раскладывать!
Соседки, явно довольные тем, как прошли посиделки, разложили по корзинам готовые яйца, яркие, красивые. А у Анны остались, как полагается, покрашенные луковой шелухой, которую принесли ей соседки. Анна проводила соседок до двери. Попрощались в коридоре. В кухню вошел Леонид. Его очень развеселило все услышанное:
– Да! Какая фантазия!
Убирая со стола, Анна ответила, подражая старушкам:
– Сие нам не ведомо. Чудо! Поди проверь. Слушай, Лень, что-то голова заболела.
– И я хотел тебе предложить прогуляться, – обрадовался Леонид.
– Сейчас резиновые сапоги натяну – и вперед!
Они вышли и прогулялись по старой пасеке, обсуждая впечатления от услышанного. Все вокруг – сад, кусты, остатки липовой аллеи, сросшиеся с темнеющим перелеском, – утопало в туманных сиреневых сумерках. Тут вдруг Анна краем глаза заметила что-то. Резко обернулась. И, раздвинув колючие лапы елки, заглянула в густые ветви. Там было гнездо птички. И Анна с восторгом и изумлением увидела, что среди буровато-серых с пятнышками яиц птички лежит и чудесное расписное яйцо. Анна взяла его. Это крупное, яркое яйцо, лежащее у Анны на ладони, потрясло и Леонида.
* * *
Утро пасхального воскресенья, даже если день в целом пасмурный, всегда, непременно украшено сияющим, или, как это принято говорить в Ругачеве, «играющим» солнышком. Так было и в эту Пасху. Утром в церкви прихожане раскладывали перед освящением вокруг куличей расписные и крашеные яйца. Украшенные свечами и цветами куличи от соседства с яркими расписными яичками радовали всех своим видом.
Анна тоже была среди всех занята подготовкой принесенного ею для освящения. И между расписанных ею яиц положила и то, загадочное, взятое из гнезда.
К ней подошли ее недавние гостьи, с которыми она расписывала яйца в чистый четверг.
Баба Маня сразу заметила то удивительное яйцо. Она крайне озадаченно и встревоженно посмотрела на Анну. Отошла в смятении к подружкам-соседкам. И шепотом стала обсуждать увиденное. Они с обеспокоенными лицами шептались между собой, поглядывая в сторону Анны. Потом подошли к ней и, пристально рассматривая то яичко, сказали:
– Аня! Так ведь это точь-в-точь как то яйцо! Помнишь, мы тебе рассказывали? Из тех, что явились в гнездах после смерти отца Василия! – ахали и причитали соседки, покачивая головой.
А баба Маня повернулась к Анне и, с укором глядя в ее лицо, произнесла:
– Ох! Анна, Анна! Так, значит, не поверила ты нам! Значит, и ты засомневалась, раз и тебе это чудо было послано!
Муж
Над Ругачевом расстилался рассвет. Его лучи пробивались сквозь моросящий дождь летнего утра, мутно просвечивая лучами, как сквозь пропыленный тюль. Не останавливаясь и не превращаясь в дождь, моросил мелкий, колкий дождичек. И казалось, так теперь всегда, чтобы ни случилось, будет моросить.
Стены пятиэтажки на одной из улиц Ругачева стали пятнисто-темно-серыми вместо обычных серых, словно сменили породу. Но женщина не уходила, она упорно стояла, не двигаясь, на балконе третьего этажа, одетая в ночную рубашку, с наброшенным на ее полные плечи плащом. Нина пристально смотрела вдаль, ожидая кого-то. Она смотрела на ту улочку, что выходила на дворик и детскую площадку, которая протянулась сюда от самого вокзала.
Нина устала кого-то ждать и окаменела от этой усталости, от всего пережитого на прошлой неделе, застыв на балконе. Но пристально смотрела, словно это сейчас было самым главным делом в ее жизни.
Положив голову на скрещенные на перилах балкона руки, почувствовала, что задремывает.
Но, услышав сквозь морок сна и шелест моросящего дождя шорох шагов, она встрепенулась. Выпрямилась, всматриваясь еще пристальнее. И обрадовалась, увидев кого-то вдали.
Сверху ей был виден только черный зонт, большой черный зонт. Но она сразу узнала того, невидимого ей, идущего под зонтом человека. И тихо заплакала…
Михаил, лет пятидесяти восьми мужчина, изрядно потрепанный жизнью, шел не торопясь, останавливаясь, словно в сомнениях, задумываясь о чем-то. Он останавливался и оглядывался назад. Подойдя поближе к дому, он приподнял зонт и посмотрел на окна и балкон верхнего этажа. Увидев женщину на балконе, Михаил замер. И они пристально смотрели друг на друга.
И тут женщина, как включенная сирена, начала поносить этого мужчину. Точно бездонную бочку брани изливала она на него, теперь уже опущенный черный зонт, под которым он пытался скрыться и от нее, и от камнепада ее брани, и от моросящего дождя. Из ее яростного монолога становится ясно, что это ее муж.
– Явился, бесстыжие твои глаза! Что, нагастролировался, урод?! Теперь домой?! Видно, не приняли тебя там!
Дождь как-то вдруг остановился. И Михаил, который отнесся к этому потоку ругани как к стихии природы, не отвечая своей жене Нине, сложил зонт. Подошел к скамейке у подъезда. Достал газеты из портфеля и, расстелив их, сел.
Задумался, взглянул на окна пятиэтажки. Кое-где, несмотря на раннее время, уже зажглись огни. В основном это были окна кухонь. И отметив это про себя, он достал из портфеля пластиковую бутылочку кефира и спокойно под ругань жены стал медленно и задумчиво пить его. Словно ее ругань – часть звуков природы. Ему было так дорого все пережитое недавно, что, точно в детстве красивую бабочку, не хотелось ему выпускать, смешивать с повседневностью то драгоценное, что согревал он в глубине своего сердца. Он, стоящий в луже у дома, в котором он прожил четверть века, был здесь, но не тут, а мысленно далеко-далеко. И припомнилось Михаилу…
Весна. Он солдат советской армии. Готовится к демобилизации, клеит альбом дембеля. И вот он получает письмо от любимой девушки, живущей в Нижнем Ломове, под Псковом. Уже все было решено для обоих.
Он после демобилизации выйдет на ее станции Нижний Ломов. Она будет его там встречать, ждать на перроне. И начнется их новая жизнь. Оба считали дни, разделяющие их, радуясь, что с каждым днем их становится все меньше.
И вот он едет к ней, сидя в вагоне. Вот достал он свой дембельский альбом и показывает за чаем своим попутчикам. Это семья – хорошая, немолодая семья: жена женщина лет сорока и ее муж под пятьдесят. Их дочка – милая толстушка… Семья. Показывает попутчикам фото своей девушки. Те отмечают: сразу видно, что девушка хорошая. Поздравляют с хорошим выбором… Но проходящая мимо проводница объявляет:
– Подъезжаем к Нижнему Ломову! Выходящие, приготовьтесь!
Михаил быстро собрался и, простившись с попутчиками, пошел к тамбуру. И вот он с рюкзаком стоит в тамбуре. Поезд подъезжает к станции Нижний Ломов. На перроне как-то пустынно. И вскоре, еще проезжая вдоль перрона, Михаил увидел Зою. Она, двадцатилетняя девушка, в голубом платье в синий горошек, с букетом ромашек стояла на станции, как они и договаривались. Она напряженно всматривалась в мелькающие вагоны, прижимая к себе ромашки.
Вагон Михаила проехал дальше, и Зоя продолжала так же всматриваться в те мелькающие напротив перрона вагоны. Наконец движение поезда стало замедляться, и вагон остановился. Двери вагона открылись, но Михаил, сам от себя такого не ожидая, не вышел из вагона. Он не вышел из вагона… Двери закрылись, и поезд поехал дальше. Он вдруг понял, что эта жизнь с нею – как что-то окончательное. А он ощутил, что не готов ставить точку в своей мужской биографии. Не готов. И потому с его стороны честнее будет ехать дальше. Почему-то вспомнились прописи, мучительные прописи в первом классе. Когда его первая учительница, Раиса Семеновна, крепко сжимая его кулачок в своей натруженной мускулистой руке сельской учительницы, выводила по тетрадному листу, словно резцом по мрамору: «Миша любит маму!» Плавные, воздушные линии не получались, а Раиса Семеновна нависла пугающей и беспощадной тьмой, и все в нем сопротивлялось тому, что, как бы криво ни выводил он первое в своей жизни «м-а-м-а», маму он не станет от этого любить меньше. Да, нужно по прописям. Правильно по прописям, но не хочется. И они пугают своей расчерченностью – эти красивые прописи. Он отчетливо ощутил, что сейчас это странная точка выбора в его жизни, и если не последовать ей, то можно выпрыгнуть из жестких линеек прописей, что не готов он к плавному, твердому и легкому нажиму. А он, с его внутренними метаниями, только измучает хорошую, добрую Зою.
Дверь вагона закрылась. И он стоял, так же прислонившись к стене вагона. Состав тронулся. Глядя на уплывающую маленькую тонкую Зою с ромашками, он, точно окаменев, смотрел на нее, прощаясь. Попутчики, озадаченные его поведением, расспрашивали, что к чему. Но в задумчивости он ответил что-то невразумительное.
Это мгновение своего странного покоя вошло в него, как врастает в дерево кусок железной ограды, и поселилось занозой в его памяти навсегда.
Потом… Встреча с Ниной на танцах. Свидания. Женитьба. Рождение дочери. Свадьба дочери. Потом другая свадьба дочери. Потом еще свадьба дочери. Вечно усталая и раздраженная Нина. Михаил вдруг осознал, что он словно лишний в доме. Нина, грубоватая от природы, стала груба и с ним. Зять живет в доме и тоже погоняет Михаила. Но как-то и это притерлось, обжилось и почти не жало. Живут тесно и тускло. Однажды они затеяли ремонт. И, как водится, выбрасывали все захламляющее жизненное пространство. И, снуя от помойки до дома и обратно с большущими пластиковыми тюками, Михаил вдруг обнаружил, что мешок оказался бракованным и склейка шва на боку лопнула. Все содержимое вывалилось прямо у контейнера. То, что он увидел среди барахла «на выброс», словно вытолкнуло его из дурного сна. Выбрасывая старые, с его точки зрения, ненужные вещи, зять туда же положил и его дембельский альбом. Михаил подобрал его среди выброшенных вещей. Пролистнул. И, листая, увидел фото Зои. И ее заткнутое между фотографий письмо, последнее письмо, в котором они договариваются о встрече на станции, тоже было там. Михаилом овладело беспокойство, несбывшееся стало звать его все настойчивее.
Он вернулся домой и, улучив минутку, когда вся семья смотрела телевизор, уединился и написал Зое письмо «до востребования». Она ответила Михаилу, что по-прежнему ждет его. Завязалась переписка, словно не пролетело столько лет. Она все простила и по-прежнему ждет его. И в результате он решился, поехал в Нижний Ломов. Приехав, отправился с большим букетом ромашек туда, где был ее дом, по адресу на конверте. Но оказалось, что на этом месте давно уж нет дома, а высится современный, многоэтажный дом. Здесь текла и шумела совсем другая жизнь. Он был озадачен. Попытался найти почтовое отделение по штампу на конверте. Но и тут странности: уже лет тридцать как больше нет такого почтового отделения.
Михаил усталый и опечаленный вернулся на станцию, где из вагона, проезжая мимо, последний раз увидел Зою. И вдруг он увидел Зою. Это та же прекрасная девушка, напряженно всматривающаяся в лица выходящих из вагона только что подъехавшего поезда. Она ждет, встречает… Михаил бросился к ней с радостным криком:
– Зоя… Зоинька! Ты!!! Ты меня ждешь?
Та самая, ничуть не изменившаяся Зоя, с неожиданно обиженным и настороженным лицом, повернувшись, ответила ему:
– Что вам надо?! Как вам не стыдно, вы мне в отцы годитесь, а пристаете. Имя мое откуда-то узнали, странно.
Тут Михаил рассмотрел, что ее ромашки – не букет, а какой-то почерневший веник из увядших ромашек. А он и купил именно такой, который она в тот день прижимала к себе, стоя на перроне в ожидании их встречи. И он протянул ей эти свежие, чудесные ромашки, почти прошептав:
– Зоинька, твои ромашки увяли… Вот возьми. Ты не узнаешь меня? Я Миша, твой Миша.
Всматриваясь в него, Зоя задумалась и ответила:
– Странно… Человека, которого я здесь встречаю, тоже зовут Миша. Но… Вы извините, я занята! Я встречаю человека.
Михаил, понимая, что все безнадежно и разобраться со всем этим нереально, замер, любуясь молодой и прекрасной Зоей. Стоял и улыбался, любуясь этой милой девушкой.
Подошел поезд. И вагон остановился, как раз напротив. Он повернулся и вошел в вагон. И так же, как тогда, прощаясь, смотрел и насмотреться не мог на Зою. Оттуда, из вагона поезда, как и тогда, покорно по расписанию отъезжающего от перрона Нижнего Ломова.
* * *
Михаил, сидя на скамейке под зонтом, до мелочей вспоминал эту странную историю. И, как в детстве летом не желая выходить на берег из теплой речной воды, он мысленно все цеплялся за милые сердцу детали. Он вспоминал Зою. Ее молодые изящные руки, держащие увядшие стебли старого букета. Как ветерок, шатающийся по станции, взметал ее вьющиеся, тонкие светло-русые волосы. То же платье и взгляд светло-серых задумчивых глаз. Но сквозь эту реальность доносилась все громче брань его жены Нины. Все так же стоящей на балконе. Соседи выходили из подъезда на работу, кивком головы приветствуя его возвращение в родное Ругачево. Стараясь сохраняя нейтралитет, делая вид, что не слышат Нининой брани в его адрес, спешили на работу.
Михаил сел на скамейку перед домом и, пребывая в той же задумчивости, достал из старого кейса, модного в забытые 70-е годы, бутылку с кефиром и булку. Допил кефир, закусывая булкой. Закрыв глаза, задремал и тихо замер на скамейке.
Когда он проснулся, была уже глубокая ночь. Вдруг голос Нины словно потеплел. Она произнесла:
– Мишуня! Ну хватит меня перед соседями позорить. Иди домой.
И Михаил, складывая зонтик, вздохнул и пошел домой. Из старомодного и потертого кейса выпал железнодорожный билет в один конец: «Ругачево – Ломов», плацкарт.
Марс Семенович Яблочный
В те жаркие летние дни отовсюду доносилась недавно прозвучавшая на радио песня с незабываемыми словами: «…и на Марсе будут яблони цвести!» Эта песня тотчас стала шлягером на долгие годы. И казалось, что конца-края этой песне не было. Потому что доносилась она из окон женского общежития веселых крутобедрых малярш в низко повязанных пестрых «павловских» платках, скрывающих их лбы. Разноцветные капли и брызги красок, которыми покрывали они стены домов и заборов Ругачева, оседали на их головах, вплетаясь в рисунок их платков с яркими букетами, словно так и было задумано, чтобы легко было прочесть все, что они красили на своем жизненном пути. И вся их лакокрасочная биография красовалась и пестрела открыто у всех на виду.
Звучала та песня о следах на пыльных дорожках забытых планет и из старинного купеческого особняка с единственным балконом в центре города, в котором обосновался райком комсомола, и из динамиков на центральной площади Ругачево, и из молодежного кафе «Эврика», и из кафе напротив, и из рюмочной «Незабудка». А если где-то эта песня и смолкала, то уж наверняка тотчас начиналась в другой стороне Ругачева. Например, неслась из мчащегося вдаль такси, а таксисты включали эту песню погромче, словно делились радостью со всеми. Чтобы всем хватило радости, вылетала песня и из модного в те годы рижского приемника «Spidola», стоявшего на рыночном прилавке кого-нибудь торговца помидорами или яблоками, обильно созревшими в тот яблочный год к самому Спасу.
Даже в ругачевском роддоме из старенького приемника «Маяк», висевшего на побеленной стене в акушерской, что находилась за стеной «родилки», как называл медперсонал то место, где будущие матери рожали своих малышей. И их крик новой жизни сливался со словами песни, доносившейся из-за стены: «И на Марсе будут яблони цвести!»
Наверное, поэтому новорожденного «отказника», родившегося на Яблочный Спас в ругачевском роддоме, тихого и улыбчивого мальчугана, так и назвали: гражданин Марс по фамилии Яблочный.
Нянька – пенсионерка, работавшая еще и на полставки как уборщица, – ухаживая за мальцом, жалела его. И, сокрушаясь о его судьбе, Полина Семеновна тихо и нежно разговаривала с улыбчивым малышом, не выпуская швабру из рук и старательно протирая больничные полы мокрой холстиной с едкой хлоркой, вытеснявшей из палаты все запахи пышно цветущего августа. Того плодоносного яблочного августа.
– Эх ты! Марсианин наш! Подкидыш ты наш! Ну что ж такое нечеловеческое имя дали безответному малышу-сироте?! При живых, неизвестных науке родителях жить будешь! И вот так: кто как захочет, так и обзовет безответного малыша?!
И, продолжая мыть полы роддома, в сатиновом мрачно-синем халате, она переместилась из палаты в коридор. А потом и в сестринскую, где сестры и акушерка пили чай с подаренным каким-то благодарным папашей тортом «Полет». Уже исчезли с «Полета» почти все кремовые розочки и взметнувшийся в небо космический корабль с шоколадным гордым росчерком «СССР» на боку, когда она вторглась с гремящим ведром и в сестринскую, продолжая свой монолог:
– Что ж вы, дурехи, насмешничаете?! Пожалели бы человечка! – сетовала уборщица, протирая сестринскую толстой холстиной, намотанной на видавшую виды швабру, нарочито громко опуская швабру в алюминиевое ведро, словно этот дребезг был ее союзником, отдающим свой голос борьбе за справедливость в отношении рожденного сиротой.
– Да ладно тебе, Семеновна! Отдохни! Садись с нами чай пить. Вот и тебе розочку оставили, розовую. Мы тебя ждали! Чай свежий заварили – «Три слона», цейлонский. Уж все вымыла на сегодня! Отдыхай!
Полина Семеновна действительно закончила свой ежедневный обход роддома со шваброй и ведром. И поэтому, помыв руки здесь же, в сестринской, и сняв ситцевый синий халат, чинно присела за общий стол, заметив вслух, что она-то предпочитает чай «№ 36», сразу дав понять, что у нее на все свое мнение имеется. Хотя в то время и было-то только те два сорта чая: цейлонский «Три слона» и чай «№ 36».
Поэтому, пробуя треугольник торта с уважительно оставленной ей розочкой, она продолжила, чтобы исправить выбор смешливых медсестер и акушерки. Она уговорила дать мальчонке хотя бы отчество правильно-человеческое. Поэтому отчество родившийся аккурат на Яблочный Спас Марс – Марсюня – Марсюшка Яблочный вреде как получил по святцам. В тот день, 18 августа, было два имени: Семен и Иван. Оба имени, предложенные нянькой роддома, нравились всему медперсоналу. Поэтому чаепитие медперсонала затянулось в спорах. Сначала все были за отчество «Иваныч», потому что радостная советская гордость тех лет начала освоения космоса была главной интонацией социальной жизни страны в те годы. И идея, что русские на Марсе будут яблоневые сады разводить, в сочетании имени Марс с отчеством Иванович легко прочитывалась. Так же, впрочем, как и на других замечательных планетах. Эта размашистая идея всех веселила, но не вступавшая до того в обсуждение нянечка, вкушавшая молча свое яблоко, возразила:
– Семеном, то есть Семеновичем, назвать нужно! Потому что «Семен» – от семени, от семечка все начало берет, вот будет он по отчеству вроде как от семечка развившийся!
Тут все и сообразили, смеясь и подкалывая Полину Семеновну – заступницу малыша:
– Понятно, Семеновна?! В твою честь и дадим отчество! Семенычем будет!
Поэтому и решили, что румяному, как наливное яблочко мальчику, зваться так: Марс Семенович Яблочный. Словом, Семеныч.
Так и потекла его жизнь – Семеныча Яблочного; кто-то решал, чему и как ему учиться, во что ему обуться-одеться, что хорошо, а что плохо, чем ему в жизни заниматься. Но вот что удивительно: его тихую, улыбчивую покорность ничто не задевало, ни об какие углы не стукалось, ни о какую раздражительность и гневливость нянечек и воспитательниц, а позже – учителей. Текла его судьба себе меж берегов чужих мнений и судеб. Словно милостью сиротской была ему подарена на всю жизнь эта тихая вдумчивая смиренность. Все решенное свыше разными начальниками, начиная с воспитательниц и уборщиц, позже – учителей, а потом – начальников и директоров, принимал Марс Семеныч со спокойствием в душе, без вариантов и зряшных сомнений. И без рассуждений отправлялся вживаться в новые обстоятельства, как обживают новые углы и стены, по возможности украшая их то новой табуреткой, то вырванной из журнала «Огонек» репродукцией картины из Третьяковской галереи. Только все всматривался в лица и глаза молодых женщин – сначала нянечек и медсестер, потом учительниц и уборщиц, потом во все встреченные: в голубые, карие, зеленые, – пытаясь узнать в них, вернее, найти единственные – материнские. А с годами стал ловить себя на том, что с печалью останавливал свой взгляд на женщинах в годах, а то и вовсе пожилых. И с теми же мыслями: «А быть может, это она? Мать моя».
Но и это притупилось с годами, перестало душевно тревожить его. Особенно после того, как увидел, встретил Марс Семеныч на жизненном пути такие глаза – словно изначально материнские. Глаза той женщины, словно всю-то жизнь она ему дала. Только с нею жизнь общая, счастливая. Это была его Валя-Валентина, приехавшая в их колхоз по распределению работать агрономом. Марс Семенович, а тогда по молодости еще просто Марс, которого часто, передразнивая, называли «Маркс», сразу прикипел всем сердцем к приехавшей издалека Валюше.
Оба они были увлечены идеями великого русского селекционера Мичурина. Оба увлекались темой селекции новых сортов яблок. И песня та – «…и на Марсе будут яблони цвести» – обоим была очень мила и любима ими. Мечтали сады новые, невиданные разводить. Особенно яблони они любили, за стать, за красоту цветения весной, за разноцветье и аромат осенних плодов. Да и как их не любить – яблоки-то? Так они всю жизнь вместе и работали агрономами в аграрном комплексе «Ругачево», куда их обоих, как молодых специалистов, распределили после учебы. Как раз там, в совхозе «Ругачево», неожиданно образовалась вакансия. Правда, по печальной причине «перегибов». Под натиском новомодных влияний из-за океана на наше сельское хозяйство в начале 60-х Н. С. Хрущев, после своего визита в Америку, пожелал засеивать как можно больше плодородных посевных площадей кукурузой. Вот тогда и вырубили большой, старый, раскидистый, тенистый, дивный яблоневый сад. Выкорчевывали под причитания и сожаления стариков, точно на похороны приходивших проститься с яблоневым садом, где звенела и пела их молодость, в том огромном саду, приютившем не одно свидание ругачевцев, где с цветением по весне расцветала и их любовь. Как, впрочем, и во все другие времена года. А когда после вырубки сада стали выкорчевывать пни, оставшиеся от старых яблонь, бродили ругачевцы между вывороченных пней со взметнувшимися в небо, словно в мольбе и отчаянии, чернеющими и искореженными корнями. Сердце старого совхозного агронома не выдержало этого разорения и уничтожения любимого сада, которому столько сил, столько лет отдал он! Подрубили вместе с садом и его жизнь. И, глядя, во что превратило начальство яблоневый сад, словно прокляли ругачевцы от досады и сожаления то обезображенное порубкой место. Потому что «не пошла кукуруза» на том месте, как ожидалось. Гонора – шик! Прибыли – пшик! А вскоре и по всей стране «кукурузная кампания» стихла. И решено было ругачевским начальством вернуть все на свои места. Насадить новый яблоневый сад. Отправили заявку, чтобы прислали «молодого специалиста – агронома».
Так и получили по распределению эту работу не один, а сразу два молодых специалиста. Они не видели ни того, как вырубали сад, ни того, как жгли ветви, пилили на дрова стволы яблонь. Ко времени их приезда в Ругачево на том месте, где раньше был сад, унылой проплешиной распластался заброшенный пустырь. Поэтому с легким сердцем и радостью энтузиастов принялись Марс и Валюша разводить новый сад. И одновременно с увлечением занялись селекцией – выведением новых сортов яблок.
Там у Марса Семеновича вроде как творческая лаборатория образовалась для его уникальных селекционных опытов. Идея с юности была у Семеныча Яблочного – вывести такой сорт яблок, чтобы они, созрев, не опадали и не становились «падалицей», как принято называть в народе упавшие вокруг корней яблонь созревшие яблоки, а терпеливо висели бы. Усыхая на ветке яблони. Словно вежливо дожидаясь, когда их соберут и утилизируют. Потому что не только жаль упавших яблок, досадно и то, что яблоки упавшие – «падалица» – гниют и заражают гнилостными бактериями корни и почву, на которой стоит яблоня, соками которой она питается и рождает свои румяные плоды. И такие интересные сорта они выводили, и даже награды разные они с Валюшей получали, но такого, как было задумано, ради чего работали, – ну никак не получалось! Вывели и морозостойкие. И гибриды разные. Очень преуспели Марс Семенович Яблочный и его супруга Валентина Алексеевна в выведении разных карликовых сортов – да таких, что оказались декоративными сортами, потому что они то пирамидальные, то с резными «кленовидными» красноватыми листьями, то с резными, но сердечком. То и вовсе такие декор и эстетика получились в новом сорте яблони, что на ВДНХ призы выдали им обоим, как замечательным селекционерам. Потому что тот сорт такой, что цветет по весне такими крупными и красивыми, ничуть не хуже, чем жасмин, пахнущими цветами, махровыми и крупными, как июньские пионы.
Вот ведь как преуспели они в своих работах как видные селекционеры, но… Они не только сами сорта разрабатывали, но и удобрения свои, авторские создавали, без которых эти чудеса селекции были бы невозможны. Но тот самый сорт, как задумал его еще в молодости ученик аграрного техникума Марс Яблочный, напевая: «И на Марсе будут яблони цвести!» – вот такой сорт никак не получался у них с Валентиной! Как бы ни был прекрасен созревший плод любого из выведенных ими сортов, как бы ни любовался наливным яблочком Марс, а жена его Валентина цветением, но все равно: наступает срок, и падает созревшее яблоко на землю. Пропадает урожай, если не успел его человек собрать вовремя. Точно жизнь человеческая: уж каким бы разноцветьем событий ни была наполнена, а все равно – приходит срок, и…
И уж какой бы вид селекции, из каких бы лучших сортов скрещено то яблоко ни было, а наступает миг… и сворачивает отсчет времени с прямого пути в завтра. И падает на землю яблоко – гнить. Вот с этой неизбежностью и сражался в своей селекционной работе Марс Семенович, или Семеныч Яблочный, как привычно звали его односельчане и сослуживцы по колхозу. Пока выводили они тот заветный сорт, успели и родить, и вырастить сына и дочь. Свадьбы им сыграть честь по чести. Но, правда, выросли и разъехались дети, устраивая свою новую жизнь. Многое менялось в их жизни, а тема их работы над селекцией заветного сорта яблок развивалась словно в другом течении времени, оставаясь неизменно нерешенной. Неперевернутой страницей их общей жизни.
Многое пришлось пережить. И то, что некоторых из колхозного начальства упорство Марса Семеныча в поисках и выведении нового сорта яблок даже раздражало. Потому что были разные разнарядки свыше – то кукурузу сеять, то какие-то новомодные идеи увлекали колхозное начальство. Словом, не раз приходилось Марсу Семенычу защищать колхозный яблоневый сад. Спасали не только его упорство, но и полученные на ВДНХ грамоты и награды за замечательную селекцию, за новые морозоустойчивые и декоративно цветущие сорта. Заработанный годами труда авторитет. С большим трудом удалось супругам Яблочным отстоять от вырубки колхозный сад – любимое детище Семеныча Яблочного. С трудом защитил тогда Семеныч яблоневый сад. Да и спустя годы вернулась та же напасть, когда пришла перестройка, когда большой яблоневый сад, детище Марса Семеныча, захотело начальство перепродать под строительство коттеджей. Да и смерть его супруги, Валентины, в те же годы подкосила его силы и здоровье.
Забылась песня его молодости, их с Валентиной любимая: «И на Марсе будут яблони цвести!» Новые времена принесли и новые, чужие песни. И точно гниль перезрелого яблока коснулась и души Марса Семеныча, вползла тоскливой и безысходной печалью ненужности на земле всего, что было так важно для него и дорого. Что было его миром, жизнью каждого дня. И упрямо падали яблоки на землю в том, обреченном на вырубку бывшем колхозном яблоневом саду, пренебрегая всеми его усилиями селекционера и изобретателя новых, неизвестных науке удобрений. Неизвестных, потому что времена такие настали, что наука стала обществу не интересна и не востребована. А преданные науке люди резко перестали быть уважаемыми членами нового, постперестроечного общества, а мигом превратились в «местных чудиков» – дурачков, которые вместо того, чтобы посвятить себе зарабатыванию денег, занимаются мутными и неприбыльными делами.
Вот и погнала его из дома в сад та тоска. Прямо среди августовской ночи, когда висела над Ругачевом полная луна нестерпимым прожектором, лучи которого, точно метла бессонной уборщицы, изгоняют покой и сон из всех уголков дома. И никакими шторами от полнолуния не спастись. Что в наши времена, когда достоинство человека стало измеряться размером достатка, и порой неважно как добытого. Потому что даже в новостях по ТВ все чаще в словах дикторов, когда речь шла о грабежах и воровстве, проскальзывало уважительное «работа». Пришел он, чтобы проститься с яблоневым садом, ставшим таким же лишним и ненужным в наступившей новой жизни. Захватил с собой старенький, еще кассетный магнитофон с любимой кассетой, на которой жила любимая песня: «И на Марсе будут яблони цвести!» И еще притащил два тяжеленных чемодана с химикатами, чтобы составить самое последнее из его изобретений: чудо-удобрение. Вроде как на прощанье угостить сад, пока его еще не вырубили. Он гладил стволы яблонь, называя их по данным покойной Валентиной красивым и звучно-гордым названиям сортов, словно именам при рождении. Сорта – гордость его селекции: «Глория», «Аделаида спелая», «Марсианские поздние» – эти были особенно лежкие, до самой весны пролежать могли, не портясь. И, конечно, любимые, из первого выведенного с Валентиной вместе, – «Ругачевские ранние» яблоки, те, что весной такими махровыми цветами цветут, что по розовому цвету и пышности цветка от пиона не отличить. Он лил им в корни свои удобрения из лейки, точно прощальную чарку наливал каждой яблоньке. И после каждого полива нежно шептал, обращаясь к ним уважительно:
– «Аделаида спелая», «Фердинанд-рафинад»…
Он обнимал и целовал шершавые стволы и нижние ветви яблонь, вдыхая запах листвы и яблок, разогретых жаркой августовской ночью. И когда осталось совсем немного удобрений, на одну лейку, Марс Семеныч пошел полить и ту яблоню, что вызрела новыми яблоками в первую наступившую без Валентины осень. Так он и назвал эту яблоню нового сорта ее именем: «Валентина Ругачевская». Назвал уже сам, без нее – эту ладную яблоню, цветущую по весне незабудками. С красноватыми листиками в форме сердечек. И созревающую мелкими-мелкими, очень красивыми и сладкими яблочками, для варенья. Отдаленно напоминавшими знаменитую в пятидесятые китайку, или «райские яблочки». Они тоже были с мелкими яблочками, это был сорт, выведенный специально для варенья. А теперь редко где встретишь тот сорт. Невостребованным стал. Еще бы, в любом деревенском магазинчике столько разного варенья и джемов, что перестал народ сам варенье варить. Вот и позабыли такой сорт.
Марс Семеныч включил негромко в ночи: «И на Марсе будут яблони цвести!»
И пошел Семеныч к своей раскидистой, увешанной блестящими яблочками, как украшениями, как новогодняя елка игрушками, поблескивающими в темноте густой листвы, как прощальные слезинки. Подошел к «Валентине» с полной, тяжелой лейкой, чтобы полить яблоню, угостить и ее на прощание. Да чуть не выронил лейку. Но, глубоко вздохнув, поставил свое удобрение медленно на землю, не отрывая изумленного взгляда от яблони. На одной из нижних ветвей сидела странная крупная птица, которую Марс Семеныч сначала принял за сову. Но пригляделся и увидел, что крепкие и цепкие лапы птицы, рябые крылья по бокам и правда были похожи на совиные. А выше… На грудке птицы оперение редело и заканчивалось, словно вырез пушистого платья. И грудка, милая и округлая, переходила в полноватую округлую шею. Такую знакомую и родную. И вместо мордочки совы – личико такое любимое. И молодое-молодое, как в те времена, когда они еще только начали «Марсианские поздние» выводить с Валюшей, его женой, тоже молодым специалистом, колхозным селекционером.
– Марсюша! Ну что же ты? Поливай и мою прощальную яблоньку. Что ж ты замер? Полей нашу «Валентину Ругачевскую».
– Валюша? Ты ли это?!
– Как видишь! Вот, прилетела тебя повидать! И с садом нашим проститься. Вырубят его скоро, а жалко-то как. Марсюшенька, родной мой! Но ты полей на прощанье, обязательно полей. Наш труд не пропадет! Вот увидишь. Марс!
– Как там? Может, и я там «своих» встречу, узнаю, кто мать моя? Да и кто отец? А? Валюша! Ты-то… Своих там встретила?
– Нет, Марс, там все не так, как мы себе представляем. Свои только здесь, а там своих нет! Хорошо, что ты нашу песню включил, – сказала Валентина и тихо, как прежде, подпела песне, звучащей из старого кассетника: «На пыльных дорожках далеких планет останутся наши следы!»
– А что ты делаешь там-то? А? – дождавшись, когда она допоет, спросил Марс Семеныч, вглядываясь в любимые и родные черты.
– Так то же, что и здесь. Яблоневые сады развожу. И там все продолжают тем же заниматься. Чему здесь научились, то и там годится.
– Неужто на Марсе?!
– И на Марсе тоже! Но без тебя трудно мне, Марсенька, родной мой. Ох, как трудно мне без тебя! Вот поэтому за тобой я и прилетела. И за нашими яблоками, раз они не нужны стали на земле. Так что ты вылей наше удобрение под эту яблоню. И будут твои дела на земле закончены! Полей яблоню – и сам все увидишь.
У Марса Семеныча даже не возникло страха, а только радость одна теплым облаком обволокла его. Радость, что видит он свою Валюшу. Он боялся отвести взгляд от Валюши, ставшей ночной птицей. А ну как исчезнет? Он полил яблоню. Начался звездопад. И тут случилось то, на что он даже не надеялся за все годы своей работы селекционера. Спелые яблоки не падали вниз, на землю, а, отрываясь от ветвей, взлетали вверх, улетая и исчезая среди звезд. Сила неведомой светлой радости поднимала в небо яблоки всех выведенных им сортов. И они взлетали и взлетали ввысь. Яблоки не падали на землю унылой «паданкой», а уносились в небо.
Марс Семенович замер в восторге, ожидая, что эти плоды всей его жизни сейчас попадают обратно, прямо ему на голову. Но яблоки не возвращались, они действительно улетали в небо. Эта сила, с которой они взлетали, подняла и Марса Семеновича, приподняв его над землей. И он полетел в облаке своих спелых яблок, рядом с женой Валентиной, все выше и выше. Так, что «И на Марсе будут яблони цвести» вскоре уже не было слышно. Туда, в вышину небесную, где нужны новые яблоневые сады.
Бывший колхозный яблоневый сад, как и было намечено, вырубили под коттеджное строительство и распродали. К счастью, вырубали не тщательно, шаляй-валяй, как обычно. Особенно безалаберно, как и любую работу теплой, неожиданно солнечной осенью. Когда все манит и располагает к задумчивости и созерцанию, а не к топорной и тяжелой работе. Поэтому несколько яблонь из селекционных разработок Марса и Валентины остались, уцелели. Их оставили жить некоторые из новых владельцев коттеджных участков в своих садах.
Пара яблонь оказалась как раз на моем участке. Поэтому в ночь августовского полнолуния уж который год наблюдаю, как летят яблоки в небо, а не падают на землю, как мечтал Марс Семеныч когда-то. И тогда тихонько, чтобы не беспокоить соседей среди ночи, завожу: «И на Марсе будут яблони цвести!» – любуясь, как летят спелые яблоки к своему праотцу – селекционеру Марсу Семенычу и любимой его супруге Валентине, в их новые прекрасные яблоневые сады. Но не рассказываю об этом, потому что… я ведь сказочница. А для народа частенько сказочник – тот же врун. Ну кто сказочнику поверит? Поэтому все это, уж пожалуйста, как говорится, пусть останется между нами!
Но…
Хотя сама я об этом и помалкиваю, но слухи о яблочных чудесах у нас в Ругачеве ходят. Значит, не одна я это видела. А, признаться, народ открыто об этих августовских чудесах говорить побаивается, чтоб не засмеяли, не пустили слушок обидный, что-де, мол, совсем «ку-ку» соседушка. А тем яблокам, того последнего выведенного Марсом Семенычем сорта, совершенно все равно, молчим ли мы о том, как они на Марс улетают, или обсуждаем. Они летают себе и летают!
Но одно не могу понять: отчего же это яблоки улетают в августовское полнолуние? Сорт это летучий вывели Марс и Валентина или удобрения такие изобрел Марс Семеныч?
«На Марсе будут яблони цвести»
Жить и верить – это замечательно,
Перед нами небывалые пути.
Утверждают космонавты и мечтатели,
Что на Марсе будут яблони цвести.
Хорошо, когда с тобой товарищи,
Всю вселенную проехать и пройти.
Звезды встретятся с Землею расцветающей,
И на Марсе будут яблони цвести.
Я со звездами сдружился дальними,
Не волнуйся обо мне и не грусти.
Покидая нашу Землю, обещали мы,
Что на Марсе будут яблони цвести.
Автобусом в Рай
Беззубая Алевтина с радостью вспоминала те времена, когда почтальоны сами привозили пенсию домой «со всем почтением», как говаривали в старину. Так и дорожка-зимник натаптывалась. А теперь – тьфу! Всю пенсию на пластиковую карточку переводят. А зимой разве за нею доедешь?
И то верно, к чему эти карточки ей, живущей в доме лесника в чаще леса? На елках банкоматы не развешаны!
Занесенная снегом, безлюдная остановка, где жила Алевтина, – автобусам тоже повод проезжать мимо, не останавливаясь.
Одинокая бабка Тина-Алевтина – старуха, возраст которой ее соседи, приезжающие в деревню только летом, не знали, да и не интересовались. Как зимует бабка Тина, было загадкой для всех в маленьком Ругачево. И, если и вспоминали о ней зимой, то в том смысле, что по весне нужно будет добрым людям как-то скинуться и похоронить. А пока зима, то да се… И сидящие в автобусе люди, проезжая мимо пустующей, заснеженной остановки, вспоминали об Алевтине, спрашивая друг друга, перекрикиваясь через автобус:
– Не видал ли кто-нибудь следов старой Алевтины? А?
Но по весне, как только становилось возможно пройти по скользкой глине-грязи, шла Беззубая Тина, радуясь весеннему солнышку, всем на удивление, прямо на остановку. Когда доезжала до Ругачева, шла Беззубая Тина сначала в сберкассу, а там и по магазинам – разговляться после затянувшегося зимнего поста. Ну точно в Рай попадала Алевтина! Беззубой ее прозвали потому, что она всем рассказывала, что зимой ей зубы не нужны. Зимой в магазины не ездит, а потому и жевать особо нечего. И как накопит за зиму деньжат, так и вставит себе самые-самые золотые на свете зубы.
И этой весной Беззубая Тина пришла на остановку. И смиренно приготовилась ждать, щурясь на веселое майское солнышко. Но этой весной ей было труднее и тяжелее других весен. Однако эта тяжесть была ей в радость!
Подъехавший автобус затормозил перед остановкой. Но двери не открылись, потому что совершенно обалдевший водитель, не мигая и открыв рот, смотрел на Беззубую Тину. Он даже забыл открыть дверь. Все местные ругачевцы прилипли к окнам, в изумлении глядя на нее.
– Ну ты чё? Леший! Отрывай двери-то нашей, прости, Господи, деве! – крикнула продавщица Люся из магазинчика, что на повороте к селу Покровскому.
Водитель словно очнулся ото сна и открыл для Тины двери.
Бабка Тина, цепляясь одной рукой за поручни, медленно поднималась в автобус, а другой бережно держала завернутого в старое тряпье младенца, который рассматривал все и всех с детским любопытством своими ясно-голубыми глазами.
– Вот и дождалась я своего автобуса в рай! – как всегда по весне, поприветствовала Беззубая Тина свой первый весенний автобус.
– Вот! Ведь не на кого сыночка оставить. Бабская наша доля! Знакомьтесь, соседи дорогие, с новым соседом! – говорила она, точно извиняясь перед соседками, что не только зажилась, да еще и начудила.
Парень с первого сиденья встал, чтобы уступить ей место.
– Спасибо тебе, милок! В нашем-то раю все есть. И пенсию дают, и в магазине все что пожелаешь! – говорила вежливой скороговоркой Тина, точно опять, как и каждой весной, извиняясь, что, мол, зажилась, а пока усаживалась и пристраивала поудобнее ребенка себе на коленки с торчащими сквозь юбку острыми и мосластыми коленными чашечками, улыбалась всем пассажирам автобуса.
Тут соседи и водитель, точно вмиг расколдованные, все столпились вокруг нее, расспрашивая:
– Откуда младенчик?
– Так откуда и весь народ! – рассмеялась в ответ Тина, и ряд блестящих золотых зубов блеснул в ее улыбке.
Увидев эту златозубую улыбку, народ с коротким «ох!» сначала отпрянул. А потом опять наперебой стал засыпать ее вопросами и, конечно, шутками-прибаутками про то, что, видно, раз она в свои сто лет родила без запиночки, так, поди, и зубы уж такие золотые выросли без помех.
– Что за кавалер такой тайный по снегам-сугробам к ней добрался, следов не оставив? Да еще не только дитем одарил, а и на зубы оставил? – засыпали ее вопросами.
– Да не… кавалерами не разжилась! – в ответ смеялась Тина. – Мой Иванушка сам получился. И зубы сами выросли, вот такая мне милость выпала. Вот хочу проверить, узнать: а правда ли золотые или из желтого какого-то металла мои зубы выросли? Не знаю, к кому идти – к зубному или к тому, который кольца-серьги чинит? Под Рождество так ныть десны стали. Ну точно зубы-то и резались! У меня зеркальце-то есть. Глянула! И вижу, что и вправду режутся, точно у младенчика! Чудо! Просто чудо! Бывает, люди добрые! – смущалась не привыкшая к людскому вниманию Тина.
Продавщица Лариска одна первой озадачилась:
– Алевтина, а как же ты его носить-то будешь на руках? Тебя ж соплей перешибешь! Вся насквозь светишься! Сама едва ходишь!!!
Тут с заднего сиденья встал Рашид, давно подженившийся на местной русской, продававший на рынке мандарины со своей исторической родины. Он степенно подошел к «молодой» матери. И засунул ворох купюр между ее тщедушным тельцем и запеленутым младенцем.
– На! Вот! На коляску! Поздравляю! Молодец, бабка! Русские бабы все и всегда могут! Здорово!
Это широкий жест разогрел всех в автобусе, скидывались на подарок новорожденному кто сколько мог, на радость не избалованной вниманием дряхлой Тине.
Когда они доехали до Ругачева, все вышли из автобуса, словно сплоченные общей тайной дивного чуда, прикоснувшиеся к невероятному, забросив все дела, толпой повалили в ремонт ювелирных изделий, но там оказалось закрыто. Поэтому все повалили к зубному – проверять, из чего ее чудо-зубы, из какого металла сотворены неземной силой.
Понятно, что приняли ее без очереди. В очереди все – и девушка с зубной болью, что была первой, и сантехник Гриша с флюсом, со щекой, подвязанной ярким платком с Эйфелевыми башнями, любимым платком его жены Кати, – все столпились вокруг Беззубой Тины, а теперь – златозубой Алевтины. Ввалились вместе с нею в кабинет дантиста Зои Альбертовны. Тут крик врача, склонившегося над Тиной с раскрытым ртом, заставил всех замолкнуть и прекратить споры.
– Они не просто золотые! Они… растут!!! Они настоящие!!! Люди! Ни единой пломбы, зато проба стоит на каждом зубе! Это чистое золото! – испуганно кричала стоматолог Зоя Альбертовна, раскинув руки, пытаясь прорваться спиной через плотную стену любопытствующих. Но это ей не удалось, толпа чуть не скинула ее обратно на тощенькую Тину. Все хотели заглянуть в ее старушечий рот, на это диковинное чудо: выросшие у столетней старухи зубы, да еще и золотые!
Коляску и все «приданное» Ванюше покупали тоже всем Ругачевом. Гудящая толпа ругачевцев живым коконом обволокла Тину с Ванюшей на руках. Чудо взбудоражило весь город, изменило привычное течение жизни прежде сонного городка. Словно какой небесной отметиной особой значимости украсился городок.
Да и жизнь Алевтины резко изменилась с того весеннего дня.
И врач «честь по чести» регулярно приезжал к Тине. Внимательно осматривал ее и Ванюшу. Это внимание, перерастающее в благоговение всей округи, все преобразило в жизни Алевтины.
Особенно с того дня, как одна из тех, кто был в том «автобусе в рай» в тот весенний день, продавщица Люся, навещая Тину с гостинцами, решила вдруг умыться его чистой младенческой мочой, вовремя смекнув: «А ну как чудо случится от чудесного младенца?»
И чудо свершилось! Точно спрыгнули с лица Люси старые бородавки! Сначала они стали уменьшаться, а на третий день и вовсе исчезли. Об этом узнало все Ругачево. У кого-то неизлечимую экзему после такого же первого же умывания усмирить удалось. Кому-то посчастливилось подагру так излечить.
Ну, понятно, что с тех пор зима – не зима, а дорожка к нашей Тине всегда протоптана. Ванюша – славный мальчишечка! Хоть и шалун, но не безобразник, не шумливый, мальчонка разумный.
Конечно, и журналюги про наше ругачевское чудо разведали – и тоже с микрофонами к Алевтине с расспросами понаехали. И ну ее вопросами засыпать:
– И какое же из чудес вы, Алевтина, считаете самым расчудесным? Рождение Ванюши? Ваши растущие золотые зубы? Или чудодейственная моча Ванюши?
И Алевтина призадумалась, но честно ответила:
– Самое большое чудо, что ко мне, старухе, народ ходит и гостинцы дарят, а главное, что нам с Ванюшей дрова к зиме запасают. Вот чудо, так уж чудо!
Воскресенье Лазаря
Получив на почте посылку, Клавдия возвращалась домой.
Шла медленно, через силу. Голова кружилась, и весь свет не мил был. Да и могло ли быть иначе, ведь не с гостинцами какими-нибудь посылку получила. А от сестры Лазаря – мужа ее, скоропостижно скончавшегося. Умер муж Клавдии в той последней командировке, в которую отправляла и собирала она его с тяжелым сердцем – словно беду чуяла.
Да и непривычно было без него в отпуск одной уезжать.
Посылку с вещами Лазаря она несла домой, несколько раз останавливаясь по дороге, чтобы утереть слезы, застилающие свет, да так, что и дороги не видно становилось.
Там, у сестры Инны, и раньше останавливался Лазарь, когда случались те самые командировки. Похоронили без нее, потому что не сразу нашли ее в санатории, где она проводила отпуск. Потом Инна ей прислала вот эту посылку.
В посылке его вещи носильные. Об этом она знала из письма, которое написала Инна, сестра ее мужа – шутника и балагура Лазаря… при жизни шутника и…
Тут Клавдия расплакалась, но не слезами, а воем, точно волчица в одинокой ночи.
Из последних сил поднялась к себе на второй этаж, но, чувствуя, что теряет сознание и нет сил подняться к себе на следующий этаж, позвонила к соседке Татьяне. Той самой, которая и достала ей путевку в санаторий. Но незнакомые люди, вышедшие из квартиры, сказали ей, что Татьяна срочно квартиру продала и уехала.
Но подняться Клавдии к себе помогли и «скорую» вызвали.
То, что у нее будет ребенок, Клавдия узнала только месяц спустя.
Нежданное положение молодой вдовы в ожидании при всех житейских трудностях давало ей какую-то странную защищенность – наверное, от чувства правильности ее решения: глупостей не делать, не суетиться, а просто ждать. Ведь так и говорят: «ждать ребенка». И дождалась!
Родилась девочка, ну вылитый Лазарь Моисеевич! Улыбчивая, рыженькая, с толстоватым, легко краснеющим носиком.
А на Клавдию – синеглазую красавицу – совсем не похожа, точно мимо прошла природа, ничего не взяв у Клавдии для дочки от ее щедрой, пышной, истинно русской красоты. Пока ждала, все выбирала имя, чтобы было оно как подарок – самое красивое. Назвала Клавдия девочку Лизой.
Когда Лизе исполнилось 11 лет, мать достала рубашку Лазаря.
Бережно разложив ее на столе, стала вспоминать, тихо разглаживая ее ласковыми ладонями, как познакомились, как жить вместе стали.
– Это губная помада… – сказала Лиза, показав пальчиком на едва заметное бурое пятнышко. Потом, как-то задумчиво разглядывая поверхность клетчатой рубашки, в которой тогда навсегда уехал Лазарь, девочка добавила: микробы на рубашке не только папины. Еще и чужой женщины, на мамины не похожи, совсем другие. И пошла, доделывать уроки.
Клавдия, онемевшая от ужаса, как подкошенная рухнула на диван, думая:
– Да неужто мало судьба била… Вот беда! Что такое девочка несет? Неужели с головой плохо?! Какие такие микробы она тут увидала?! Да еще и разные, персональные. Блохи, комары, пчелы, оводы и всякая всячина кровососная, летающая и ползающая, не заточена под каждого потерпевшего! А тут – микробы, да еще и для каждого разные… Нет, что-то другое еще Лизонька сказала. Ой, совсем голова кругом пошла! Другая женщина? Женщина… Да, тут уж не до микробов стало!
* * *
С этого дня не стало покоя у Клавдии. Все перебирала в голове, вспоминала их с Лазарем жизнь перед той командировкой. И решила, что нужно поехать, проведать Инну, сестру покойника навестить. Да и племянницу родную, единственную показать. Так потекла совсем другая жизнь после кончины Лазаря, и Инна о ней, как о бывшей родственнице, забыла, да и Клавдия не набивалась, так и развела их жизнь.
Взяла Клавдия отгулы на работе на дни школьных каникул, чтобы с дочкой поехать. Но… что-то не стала телеграмму посылать – встречайте, мол.
Добирались день. Приехали в воскресенье. От вокзала рано утром добрались до облезлой пятиэтажки, где на первом этаже жила Инна. Окна ее квартиры были сильно затенены густо разросшейся сиренью, только собиравшейся распуститься.
День был жарким уже с утра. И потому окна оказались распахнуты.
На кухне суетилась, сильно располневшая и как лунь седая Инна. А в комнате у окна старательно делал зарядку тоже изрядно потертый жизнью Лазарь. Ее, но уже не ее Лазарь Моисеевич.
К подъезду дома шла с двумя продуктовыми сумками женщина с ярко накрашенными губами. Клавдия не сразу узнала в ней бывшую соседку Татьяну. То, что это она, Клавдия поняла только после того, как не смогла удержать за подол Лизу, бросившуюся к ней с радостным криком своей правоты:
– Я же говорила – микробы! Вот те самые микробы! Те, что на папиной рубашке! Вот они. Я их вижу!
Тут и Татьяна узнала Клавдию. И Лазарь перестал делать «вдохи-выдохи» с ногами на ширине плеч с попеременными оздоровительными взмахами рук и выглянул в окно.
И старая Инна залилась слезами…
В тот момент Лазарь, совсем живой Лазарь, окончательно умер для Клавдии, а для Лизы он живым никогда и не был.
Клавдия освободилась от его тени. Развод Клавдия и Лазарь оформили как полагается. И расцвела она тем особым цветом зрелой и весомой молодости. А на цвет, как известно, сразу налетают.
И вскоре замуж вышла Клавдия – за соседа. И все хорошо у них было. Тихая, счастливая жизнь потекла.
А Лиза никого не обманывала, она правда микробов, даже самых мелких, видела.
Тут и перестройка началась. И мода на всякие диковинки вошла в обиход нашей жизни. Всякими «отворожу-приворожу» пестрели все газеты того времени.
Заинтересовались и Лизой, то есть ее удивительными способностями – микробов видеть. И ее забрали в Москву, в специальную лабораторию, для проведения научных и антинаучных опытов, где выяснилось, что видит она не только мелочь микробную всякую, но и, как рентген, каждого насквозь. Все кишочки-селезенки – как на блюдечке, болезнь любую одним взглядом определяла. Но она стала вся засекреченная, чтобы по глупости талант ее неповадно было разбазаривать.
Клавдия по дочке очень скучала. И при всякой возможности девочку свою навещала с гостинцами. И даже огорчалась, что такая доля доченьке ее выпала – из-за диковинных способностей вдали от дома проживать. Но в то же время понимала, что если бы не эта способность Лизоньки микробов видеть… Да, если бы не увидела тогда Лиза микробов, разве увидала бы Клавдия свое женское счастье? Вот ведь до какой мелочи все увидеть и постичь нужно, что рассмотреть, найти свое женское счастье!
Тату
Глаза у Иринки карие, с огоньком. А волосы вьющиеся, смоляно-черные. И у Вовчика, мужа ее, тоже. А у сыночка их, Игорька – серо-голубые, точно с ободком. И волосы с рождения белокурые и прямые. Конечно, всем она объясняла, что это он в ее бабку по материнской линии, которую никто в здешних родных местах Вовчика никогда не видел. А чтобы никто к срокам не придрался, по договоренности с работавшей в роддоме подружкой все списала на преждевременные роды. И потекла ее семейная жизнь как у всех… Но сама она отчетливо помнила те жаркие сентябрьские ночи, из которых и вынесла светловолосого и ясноглазого сыночка.
С началом перестройки московских студентов из того архитектурного института – МАРХИ «на картошку» в окрестности Ругачева больше не присылали. А сама она в столицу за краденым счастьем ехать не решалась. Хотя как раз в это время краеугольная тема пропагандируемой советской «смычки города и деревни» с отменой прописки решилась сама собой. И хлынул в ругаемую за их же хамство Москву поток озверевших и разобиженных на столицу приезжих. Обиженных за то, что так долго, целым поколениям, была недоступна и потому теперь стала не обласканная в радости обладания, а истоптанная, использованная и ими же охаянная. Так что, как и раньше, та, прежняя Москва так никому и не досталась. Как перед Наполеоном, спаленная тогда пожаром, так и нынешняя, сверкающая витринами, отражает не прежние интеллигентные лица москвичей, а суетливо-одичалые – новых россиян. Все есть, все на продажу, а той, прежней Москвы, с тихими переулками и чтением стихов вполголоса, нет – не досталась она новым завоевателям и покорителям.
Иришка, никогда ни с кем не обсуждая, чувствовала это сердцем. Хотя знала такой Москву только по рассказам присланного к ним «на картошку» студента-архитектора. Сама же никогда в Москву не стремилась и почему-то даже побаивалась столицы, не пытаясь найти там заработки повесомей, чем в захолустном Ругачеве. Жила себе, работала и растила сына. А ее тайная Москва навсегда осталась и росла с ней рядом! Просила на ночь сказку. Смеялась, когда Иришка покупала сыну игрушки; плакала, когда, заигравшись во дворе ее еще дедовского дома, падала, разбивая в кровь мальчишеские коленки; капризничала, когда канючила мороженое в жару.
Свою Москву она получила и любила ее, догоняющую среди суеты дня негой давних воспоминаний о том сентябре, наполненном манящим и теплым отзвуком стихов, прочитанных ей студентиком из МАРХИ двадцать лет тому назад. Стихов непонятных, но запомнившихся. И настойчиво пробивающихся к ней из прошлого дымком его сигареты, смешавшимся в воспоминаниях с запахами осенней земли и духмяного сена одной из самых высоких скирд, стоявшей в моросящий дождь в поле, как крепость. И тогда Иришка сквозь годы снова ощущала тепло его губ. И оживало ушедшее время, замершее в тех закатах и рассветах, залюбовавшихся своими красно-золотыми отражениями в озере, и в возвращениях домой через тягучие росистые туманы, когда нужно успеть вернуться, пока соседи еще не проснулись.
И то короткое время «картошки», украденное у всего разом, не потускнело за многие годы, а длилось воспоминанием с привкусом их цветущего сентября.
И пережили эти воспоминания и ее семейную жизнь, и мужа ее, добродушного и смешливого Вовчика, который в те деньки как раз оказался в командировке, да и саму Иришкину молодость тоже, – все пережили. Так иной раз преображается и расцветает женщина, и все вокруг гадают: что же так украшает ее? Нарядное платье? Красивые бусы? Кольца и серьги? Праздничные туфли? Но редко кто угадает, что главное ее украшение – воспоминания! Которые озаряют ее лицо и зажигают искорку в усталых глазах, когда незримыми мотыльками кружатся вокруг нее, отпугивая порханием крылышек нахлынувшую грустинку о том, что не сбылось. Таким украшением остались навсегда с Иринкой ее мотыльки – воспоминания о сентябрьских ночах студенческой «картошки» на овощебазе «Путь Ильича» под Ругачевом двадцать лет назад.
И теперь, когда в полях не видны больше высокие скирды, а разбросаны невысокие и аккуратные валки сена, Иринка с улыбкой про себя отмечала: да и к чему теперь те огромные, духмяные, высокие скирды?! Те, в которых легко было спрятаться ото всех и любить друг друга, нежась на верхотуре, прямо под бескрайним небом. Кому они теперь нужны – эти огромные, колючие крепости запретной любви времен советской «картошки»? Той сезонно-запретной любви советских времен, когда из многочисленных институтов и НИИ гнали городскую интеллигенцию, засидевшуюся и начитавшуюся всяких «самиздатов», из пыльных рабочих кабинетов на поля отчизны собирать и перебирать морковь голыми руками в любую погоду и непогоду – «на картошку». Хотя с этим вполне могли и должны были бы справиться живущие там колхозники. А в награду за этот странно-сезонный труд – свободная любовь, без берегов и рамок приличий, с местными томными красавицами, уставшими от жизни с унылыми мужьями – пропойцами-колхозниками.
Хороша и горяча была любовь и с сослуживицами-недотрогами, отшвырнувшими, как надоевшее старье, все городские приличия и оттягивавшимися по полной «на картошке».
На той советской «картошке», где все сразу становились холостыми и незамужними, как на самом роскошном пятизвездочном курорте!
И загорелые, не отягощенные комплексами, мускулистые трактористы тоже пользовались большим успехом у столичных интеллектуалок, начитавшихся заграничных книжек о страстной любви бессонными одинокими ночами в пустующих без любви столичных квартирах.
«Культ Деметры» – так шутя называл традиционную осеннюю «картошку» Иришкин студентик из московского архитектурного института. Потому что ничем другим эту странную социальную «госпрограмму» объяснить было невозможно. Ведь затраты на перемещение в колхозы толп горожан, обустройство их проживания с ночевками на несколько дней и кормлением огромного количества этих городских людей – все это явно не окупалось их «картошкой». Тем более что в деревнях и селах круглый год жили сельскохозяйственные рабочие-колхозники, которым тоже платили зарплату, в то время, когда горожане работали за них в полях.
И студентик с юмором рассказывал Иришке о древнем культе языческой богини Деметры, смешно отплясывая и строя при этом уморительные рожи. А как еще рассказывать про то, что издревле священной обязанностью молодых и красивых было для повышения урожайности и плодородия полей при всем честном народе, под радостные песни и пляски соплеменников заниматься любовью в полях, стремясь передать земле всю свою силу молодой страсти и любви, ведущей к плодородию земли.
Такой любви, как у Иринки с тем студентом, присланным 20 лет тому назад «на картошку»!
А того, что сынок ни на нее, ни на мужа не похож, соседи или тактично не замечали, или дела никому до этого не было.
Муж, уехав на заработки в Польшу, когда Игорьку было три годика, сгинул – не вернулся. Иринка, как и положено, относила черные кофточку и мини-юбку целый год. Но сильно не убивалась, потому что сердцем чуяла, что не сгинул ее смешливый Вовчик в Польше. А просто затерялся среди потоков «челночников» с началом перестройки, когда вмиг остались без работы советские инженеры, врачи и учителя, как и ее Вовчик – учитель физкультуры. Сны с Вовчиком иногда снились ей – спокойные и добрые. Иринка им радовалась, словно весточку с прощением за свою измену от Вовчика получала. Потому и свечки в церкви Вовчику «за упокой» не ставила. Верила, что беглый муж просто нашел свое счастье где-то на стороне, может быть, даже в Европе. Потому что приходили посылки – то из Польши, то из Германии – с одеждой для Игорька, с учетом меняющегося возраста ребенка. Но анонимно, без единого словечка и всегда как раз ко дню рождения Игорька.
Так и осталась с сыном Иришка без мужа. И потому, когда начались у сыночка подростковые выверты, нелегко ей было сладить с его норовом. А вырос – так и вовсе хоть вой! У всех ребята нормальные: кто в тракторное училище пошел учиться, кто деньги шабашкой у дачников зарабатывать, чтобы потом купить подержанную машину и таксовать. А Иришке досталось хлебнуть выше крыши, как говорится. Выросший сынок вдруг увлекся нахлынувшей и распростертой черным флагом над нашими буднями новомодной готикой. И стал ее Игорек сначала Гарик, а потом и вовсе – Герка.
Она удивилась, услыхав что друзья его кличут Герка, и высказала сыночку:
– Я же тебя Герасимом не крестила! И по паспорту ты – Игорь! Что же они тебя Герой зовут?
На что Игорь ответил несколько заносчиво и категорично:
– Герасим тут ни при чем! Ты мне еще Муму вспомни! Я в нашей тусовке – Герман! Я – гот! И простецкое русское имя Игорь мне не идет! А «Герман» звучит по-немецки! И означает – «повелитель»!
Характер у сына, ставшего готом, становился все неуживчивей, поэтому Иринка, решив не напрягать обстановку в доме, промолчала, так и не осмелившись отшутиться, что у Пушкина Герман – вовсе не повелитель, а рехнувшийся игрок.
Черные майки с черепами и готическими надписями и даже купленные по случаю черные ковбойские сапоги Гера носил теперь даже в жару. В сочетании с длинными белокурыми жестко-прямыми волосами ниже плеч и голубыми глазами его вечно мрачное и недовольное выражение лица с первого взгляда давало понять, что новоявленный Герман – настоящий гот. Первое время он отшучивался, что «черная рубашка грязной не бывает». Но со временем чернота стала единственным цветом его одежды.
И быть готом означало: неважно, деревенский ты или городской, из Парижа, Чикаго, Берлина или Зажопинска, потому что настоящий гот – как подданный неведомой, таинственной страны, в которой каждый и есть центр ее мрачной и горько-смертной красоты.
В неизменную атрибутику готов на правах второй кожи, наряду с черным цветом одежды – словно вечным трауром по утраченным с юности мозгам, входили и татуировки. И уж сколько Иришка со слезами на глазах умоляла сына не уродовать себя наносимыми на кожу разными рисунками с выполненными готическим шрифтом заумными девизами, но истинный гот – Герман – был неумолим. И вскоре, несмотря на Иришкины просьбы и запреты, спина его и руки были украшены татуировками, а торс стал походить на доску объявлений из разномастных текстов и шрифтов.
– Тату! – гордо произносил Герман, опережая осуждающий взгляд матери, когда ходил по дому без черной майки, словно произносил заклинание, способное загасить любое посягательство на свободу истинного гота.
Но у судьбы свой гуманизм. В Иркиной ситуации этот гуманизм проявился в том, что у нее было время привыкнуть ко всей этой готике и всей связанной с нею чертовщиной. А для Германа поездки в Москву на тусовки готов, с засиживаниями до утра в разных барах и кофейнях, увенчались тем, что он нашел там свою половинку. То, что она своя в доску, он понял с первого взгляда – об этом говорил обильный пирсинг на ее лице: скобками из белого металла были обхвачены надбровные дуги и правая ноздря ее тонкого носика, а под подбородком многозначительно белел серебристый шарик.
Увидев одетую во все черное девушку, протягивающую для знакомства с нею разрисованную кельтским орнаментом руку, Иришка охнула и безошибочно выдохнула:
– Тату!
– Тату? Нет! Я – Таня! – сказала пришедшая знакомиться с Ириной девушка Германа.
С этого дня она поселилась у них в доме. Ничего черно-готического в ее поведении не проявлялось. Даже как-то по-человечески началось все у них. И готовила, и посуду за собой мыла. Вышвырнув всю рухлядь времен еще Иринкиных родителей, новую мебель в кредит взяли – конечно, черного цвета.
Таня была родом из Туапсе, а в Москве оказалась случайно – приехала на заработки. Кто-то из друзей пригласил ее, любительницу-альпинистку, поработать в области промышленного альпинизма – мыть стекла на зданиях из стекла и бетона в новой, сверкающей части Москва-Сити. Но вскоре фирма накрылась, и пришлось искать другую работу. Тут и всплыли ее навыки выживания в курортных городках. И она стала расписывать Герману-Игорю выгоды работы, если открыть свой салон тату, потому что татуировки вошли в моду и стоят дорого.
Место для открытия салона тату она нашла сама. Подрабатывая уборщицей в офисе, договорилась с арендаторами – художниками-дизайнерами, у которых были трудности с деньгами, что будет работать у них бесплатно, а за это по вечерам, после их рабочего дня, Герман сможет принимать посетителей, желающих украсить свое тело татуировкой. Такой вечерний салон тату. Но для этого им нужно было подучиться, купить необходимую аппаратуру, инструменты. И – ура, вперед! Салон тату сулил огромные и легкие деньги. Ведь тату – хит сезона, и все продвинутые хотят тату! Это же не «синева» с числом ходок, как раньше! Нынче тату – украшение и знак продвинутых! Теперь это даже актуальное искусство!
Эта идея сразу же ужаснула Ирину. Она испугалась, что втянется ее доверчивый Игорек в какие-то темные дела, спутается с темными людьми, попадет в беду. Ведь и сама наколка, то есть тату, – дело опасное! Можно и заражение крови, не дай бог, человеку ненароком сделать! Как-никак, и лицензия нужна. Да и в целом Ирина, как человек старшего поколения, никак не могла преодолеть брезгливо-недоверчивого отношения в этой «синеве», связанной в сознании людей ее поколения с криминальной атрибутикой, флером откровенно тюремной уголовно-шпанистой среды обитания. И то, что теперь гордо именуется тату, или татуировка, – это все та же бывшая обычная наколка на синеющих старых, обрюзгших телах: «Не забуду мать родную», «Век воли не видать», «Коля + Маня», «На груди профиль Сталина, а на сердце Машка анфас».
Это все коробило Иринку. И она тщательно перебирала в памяти каждую деталь того сентября, как перебирают вещи в старом шкафу, чтобы найти притаившуюся истребительницу-моль. Вспоминала она, перебирая в памяти, и светлые парусиновые брюки из магазина «Рабочая одежда» того московского студента, ведь целыми днями будущие архитекторы «морькву» перебирали под открытым небом. И его голубые застиранные майки, и клетчатые рубашки, и первые кроссовки тех лет на босу ногу, потому что стирать было некогда, а чистых носков, захваченных из Москвы, уже не осталось за время их студенческой «картошки».
Ну нет же! Не было в облике и в поведении ее студентика того пугающего начала, из которого нахлынула вся эта готическая дурь. Вспоминала стихи, которые он читал, – и они были светлые, добрые, не предвещали ничего мрачно-готического. Тем он и очаровал ее: светом, нежностью непривычной изящной ласки. Вроде бы на одном языке говорили, а те же слова он произносил, словно в чемодан аккуратно, ясно и стройно укладывал красивые вещи, как для поездки в хорошую и солнечную страну. От интонации его веяло безмятежностью, словно, о чем бы он ни говорил, подразумевал, что «все будет хорошо»! И от этого становилось и вправду хорошо. Так хорошо, что столько лет спустя помнится! Вот так, опять непрошеными гостями нахлынули ее воспоминания молодости!..
Дом наполнился чужими, резкими запахами невыделанных свиных кож, оставленных на мясных окороках. Таня и Герман учились на них наносить татуировки, срисовывая образцы из принесенного откуда-то Таней каталога модных тату. Они просиживали над этими шкурами все свободное время. Шкурами был забит и весь Иришкин холодильник. Но, как догадалась Ирина по доносившимся из их комнаты репликам, что-то у них не клеилось. И приступать к работе было еще рано. Это раздражало ее Игорька. То есть теперь уже невозвратно – Германа. Таня и Герман решили, что в их работе с рисунками и орнаментикой настал момент «работы с натурой».
Решительная Таня с шустростью провинциалки быстро сумела найти нужных людей и договориться насчет подходящей «натуры» в морге одной из больниц. Ей пообещали, что, если появится умерший одинокий человек – без толпы рыдающих близких, то есть покойник – круглый сирота, им с Германом дадут возможность «потренироваться» в нанесении татуировки. А наносить рисунок на тело – навык, конечно, нужен. Таня даже внесла часть суммы авансом за такое непростое и тайное дело. И стали они с Германом ждать, когда же выпадет шанс следующего этапа их учения.
Удивительно, но долго ждать им не пришлось. Весна в этом году наступила бурная и резкая. И больничка была битком набита сердечниками, гипертониками, астматиками и другими страдающими от сезонных перепадов давления и непогоды. Осталось только дождаться момента в засаде. И дождались: как раз настали майские праздники!
А уж в эти-то дни в больницах – самый мор. Потому как в праздники на целый этаж, а то и на два – одна медсестра, а врачей и вовсе нет! Да, праздники – самое время помереть! И дождались своей удачи Таня и Герман, как раз на майские праздники. Таня с радостью отдала остальную часть оговоренных денег, радуясь, что сохранила их в целости, не поддавшись соблазнам молодости: желанию купить новые туфли, платье… да мало ли что еще!
Это был одинокий жилистый старик, ветеран войны. Честно воевал. Попал в плен к немецким фашистам. Бежал. Партизанил. Чудом выжил. Жена умерла еще в начале войны во время родов, а сына единственного своего, которого соседи приютили и выкормили в тяжелые годы, он пережил на целых пять лет. Так что лежал теперь в морге ветеран – сирота сиротой, когда вооруженные инструментами Таня и Герман склонились над его телом. Час за часом они старательно выводили на спине старика-ветерана надписи на немецком и украшали готическим орнаментом, старательно маскируя рисунком следы от боевых ранений времен Великой Отечественной войны.
В полночь по плечам истязаемого старого бойца раскинулся орнамент с развевающимися лентами, на которых отчетливо прочитывались витые надписи, выведенные готическим шрифтом: «Die Finsternis der Nacht – die Heimat Wahrhaft der Gote», «Die Finsternis der Nacht im Herz der Gote». По позвоночнику взметнулись стебли и листья чертополоха, которые обвивала тщательно прорисованная разными цветами саламандра. Закрученная саламандра смотрела на своих создателей исподлобья, по-готически мрачно, опиралась изогнутым хвостом на старинный немецкий кортик, обвитый плющом и языками пламени. Этот выразительный, даже, может быть, красивый рисунок с кортиком расположился последним вдоль крестца старика.
На рассвете 9 мая, улыбаясь после бессонной «трудовой ночи», Таня и Герман удовлетворенно рассматривали свою работу. Пора было относить покойника на место и укладывать инструменты, потому как с горько пьющим сторожем морга они договорились, что к пяти утра все должны закончить и уйти.
Герман отошел помыть инструменты, как вдруг страшный и отчаянный крик Тани пронзил прохладу морга. Герман помчался к холодильнику с телами покойников. Онемевшая от ужаса Таня буквально распласталась по стене морга, держась за нее обеими руками и вжавшись спиной. Она побелела от страха, и вместо слов из ее горла слышалось только бульканье нервно хватаемого губами воздуха, превращавшегося вместо спасительного вдоха в пустоту. Расширенными, остановившимися глазами она неподвижно смотрела на спину мертвого, истязаемого ими всю ночь ветерана.
Герман посмотрел туда же. От их кропотливой работы не осталось и следа. Спина старика стала багрово-красной. Последние очертания тату с немецкими надписями расплывались по человеческой коже, как мокрая акварель по листу, смешивая при этом все краски в одну общую мутную фузу.
Герман подбежал к Тане и обнял ее. От этого ей сразу стало легче, и она наконец глубоко и облегченно вдохнула спасительный глоток воздуха. Герман стал успокаивать ее, хотя и сам почувствовал, что от этой жути у него закружилась голова.
Послышался металлический лязг ключа, которым поддатый с утра сторож не сразу смог попасть в замок. Таня и Герман, не сговариваясь, нервно повернули головы в сторону открываемой двери, но тут же в ужасе перевели взгляды обратно на одиноко лежащего старика. То, что они увидели, потрясло их больше всего.
Мутное пятно на спине видавшего виды в плену и концлагере старика-ветерана вдруг разбилось на три пятна, которые поначалу стали приобретать неясные очертания слов. А последнее слово сложилось во вполне отчетливые три русские буквы.
Надпись гласила: «Да пошли вы все на ***!». На месте кратки над буквой «Й» красовался треугольный – штыковой – шрам, оставленный немецкими фашистами перед тем, как храбрый воин попал в плен в 1943 году. А вместо восклицательного знака в конце значился шрам от пулевого ранения.
Остолбеневший в дверях сторож, дядька Митяй, увидев, что сотворили с его подопечным, мгновенно протрезвел и закричал:
– Да вы что тут, гады, наделали?! А говорили: «Медицинский институт… Нам практику пересдать нужно! Мы – будущие патологоанатомы!». Да видали мы и не таких в войну!!! А ну, изверги, с вас еще четвертной! И… в евро гоните! А то не выпущу! Тут запру! – орал на них сторож, успев мельком взглянуть на часы. Прикидывая в уме, что успеет и этих гавриков попугать, и помыть и приготовить покойника, привести человека в приличный вид к похоронам.
Конечно, евро у ребят не было, но карманы они вывернули и отдали всё до мелочи. Дядька Митяй, переворачивая старика-ветерана, перекрестился на багровую надпись на спине, внимательно глянул на бирку на ноге и уважительно произнес, приступая к своим обычным обязанностям:
– Уж ты прости меня, дорогой Иван Семенович! Недоглядел я, старый дурак! Повелся, поверил, что медики они. Но вот приведу тебя в божеский вид. И отметим мы с тобой праздник, и помянем тебя и всех-всех, кто пострадал от злобной нечисти! И все-то у нас, товарищ Иван, по-людски будет! Эх, Семеныч!
Раскладывая все, что нужно для своей работы, Митяй взглянул в окно и увидел, как со двора больницы, озираясь, опрометью драпают его сегодняшние несостоявшиеся «медики»-готы.
Утреннее солнце заиграло в небесах, щедро разбрасывая свои лучи и расплескивая ясный свет праздничного утра 9 Мая. Напевающий во время работы Митяй щербато улыбнулся солнышку и увидел, как оно тут же разбилось фейерверком радужных солнечных зайчиков о граненые стаканы с водкой, один из которых был прикрыт горбушкой буханки черствого черного хлеба.
Лысый Хиппарь
Всё тонуло в туманно-сизых сумерках, наполняющих и обволакивающих его комнату. Эти сумерки заполняли все, стирая очертания предметов; старого буфета, табурета, рядом с его кроватью, со стоящими на нем пустыми тарелкой и чашкой. Становились почти не различимы и старательно развешенные хозяином квартиры, держащиеся на воткнутых в стену кнопках, фотографии на фоне модный в те годы обоев с рисунком в стиле «Буденовское рококо». Фотографии далеких 70-х.
Но старик лет 65-ти лет за многие годы, что прошли с тех пор, когда он их развешивал, точно помнил; кто на какой фотографии улыбался, а кто нет. Кто, кого обнимал, а кто держал гитару. И, кто разжигал костер недалеко от палатки. Здесь было и его фото в 1970 году, на котором он, хиппи с гитарой, обнимает славную подружку-хиппушку. Перебирал в памяти их шутки, которые с годами стали еще дороже и неизменно пробуждали улыбку даже теперь, когда он Лысый Хиппарь лежит один в старой, как принято теперь говорить: «убитой квартире». И Лысый Хиппарь привычно улыбнулся всем им; далёким черно-белым, давно прикнопленным к этой стене.
Фотографии на стене соседствовали с Польскими плакатами тех же лет с портретами Леннона, Лед Зеппелин и другими группами. Он закрыл глаза, но все эти вфото и плакаты продолжали жить в нем.
Но вот и кончилась магия синевы сумерек. В комнате стало совсем темно, как после надписи: «Конец Фильма». Задумавшись о чем-то, он погладил себя по лысине и сказал самому себе:
– Да! Лысый Хиппарь! Залежался ты!
Собрался силами, встал и включил свет. Потом пошел на кухню, заварить себе чай.
Заглянул в холодильник, посмотрел, хмыкнув, закрыл его. Ему давно нездоровилось, и поэтому было ему грустно и одиноко. Позвонил кому-то, чтобы развеяться:
– А? Да…понимаю. Уехал. На долго? Угу, понимаю. Передайте, пожалуйста, что звонил его друг, Саша и… Всё! Положила его дочка трубку! – сказал он, тупо слушая короткие гудки, словно пытаюсь расслышать в них что-то важное для него.
Он еще полистал старую записную книжку. Приосанившись, позвонил. Когда на том конце, кто-то произнес: "Алло!", стараясь выдержать легкий, непринужденный тон, произнес:
– Ой, Машка! Ты!!! Подру…Что?!!! Как давно? Уже два года? Простите, сочувствую…А Вы ее дочка? Ах, внучка! Очень пр… Ну, вот! И эта трубку торопиться положить.
И он опять полистал записную книжку. Но понимая, что звонить некому, положил трубку и записную книжку рядом. Чай, оставленный на табурете, уже начал остывать. Он прилег, осторожно держа чашку, чтобы не расплескать чай. Начал осторожно прихлебывать, рассуждая сам с собой:
– Да, если бы я не свалял тогда дурака!!! А ведь мама была права! Не валялся бы тут, как падла совсем один. Женился бы, детки были бы – и лекарство из аптеки, и кефир перед сном. Всё, как надо было бы. А сколько девушек влюблялись тогда в меня!!! А скольких любил я!!! Вот, припоминаю тогда…весной. Был я влюблен. Сколько мне тогда было? – рассуждал он вслух:
– Двадцать с небольшим. Квартира была совсем новая. Год… 1972 год, и вот он празднично одевается перед маминым трюмо. Натягивает в облипочку, художественно потасканные джинсы: перестроечная «варенка» – эта роскошь первых кооперативов. Надевает клетчатую рубашку, но недовольный своим видом, сменил ее на какой-то френч, непонятно какой армии. Опять не доволен. Старательно расчесывает длинные, струящиеся по плечам волосы. Приводит в порядок пышные усы, длинную бороду. Одевает много ярких феничек. Разных, пестрых, веселых и мишуру, составляющую образ хиппаря. Теперь он доволен собой. Из соседней комнаты, пока он наряжался, звучал безответным монологом голос его мамы. Он ненадолго завозился с починяемой им увесистой магнитолой «Комета». Что-то нажал и катушки закрутились.
Но внезапный ожёг, как резкий звук, разбудил его, выдернул из сладостного полусна, полу-воспоминания. Чай, выплеснувшийся из чашки, нечаянно во сне опрокинутой им на свой свитер, предательски растекался по его груди. Он снял свитер и бросил его на пол. Все увиденное в том полусне так отчетливо приблизило прошлое, что очень обрадовало старого хиппаря. Как лучший подарок для него – услышать или увидеть во сне маму. И он погрузился в любование припоминаемых сквозь сон деталей:
– Ах! Да, мама тогда еще гладила мне рубашку и разговаривала со мной. А я, чтобы проверить, в порядке ли магнитола, включил запись И тогда записалось. Потом затерялось…Тогда мама спросила:
– Сашура!!! А во сколько они тебя ждут?
– Мам, вроде бы в семь! – припомнил он.
– Шур! Ты что так несерьезно?!! Тебя пригласили родители девушки. Это ж смотрины! А не так-«на чаек» забежать поболтать! Хоть ты, как всегда, и сказал только в последнюю минуту, но хорошо, что я успела брюки твои в химчиску сдать. Вот утром сбегала, получила их! – пеняла ему мать, помахивая в воздухе разгорячённым утюгом, продолжила:
– Сейчас рубашку твою доглажу. Будешь прилично выглядеть. Настоящий жених!
Ты и их пойми. Они же родители. За дочку волнуются; в какие руки, в какую семью доченьку доверяют.
А ты все в джинсах и черти в чем! А придешь в брюках, в белой рубашке, и сразу им видно будет, что парень ты серьезный, не брандахлыст, какой-нибудь. Ты бы постригся! Волосы не рожь – отрастут. Ты к ним с уважением, в белой выглаженной рубашечке, и они к тебе с доверием! По-хорошему все нужно. Я сейчас, я быстренько! Тут пуговица оторвалась. Вот сейчас пришью и…
Но в ответ Саша водрузил на плечо гитару и ушел хиппарём «в полный рост», хлопнув дверью.
А ночью того же дня, когда Сашка, сидел в той же комнате и нервно курил в темноте, невольно слушая, как его мама театральным шёпотом поясняет подруге по телефону:
Так и я же ему объяснял: «Идешь с родителями знакомиться, оденься прилично! Да, куда там – гитару на плечо! Не постригся, волосья и усы распушил, бряцкалками увешался, как елка новогодняя. Ну, родители, как увидели-испугались. Вот подумали – Хиппи!!! Тунеядец пришел!!!
А мой Сашка, ну, какой он тунеядец? Не послушался мать, а мать жизнь прожила.
А девчонка хорошая, ой, жалко! Да, чего делает? Страдает. А? Ну, что решили? Запретили им видеться. Девку под замок посадили! Ох, чувствую, разладят ее родители все ребятам! Разлучат их!
* * *
Чай все же еще не остыл. И был все еще горячим, и Лысый Хипарь допил его парой глотком. Поднял с пола свитер, рассматривая темнеющее пятно на нем. Огляделся, прикидывая, куда бы повесить «на просушку, но на долю секунды успел удивиться, какой обшарпанной стала комната. Точно вынырнул обратно их своих воспоминаний из более, чем тридцатилетней давности.
Лысый Хиппарь продолжал размышлять:
– Нужно было в институте доучиться! Профессию серьёзную получить. А я тогда в перестройку все бросил, на Арбате выступал. И как-то на все хватало. Весело было! А теперь – невесело, и ни на что не хватает. Жениться нужно было, на хорошей! А я все боялся, чтобы «семейные узы» не стали кандалами…хм. Да, как меня тогда все сватали! И ведь невесты, приходили и посмотреть на меня. Со временем у моих друзей эти «смотрины» превратилось в славный повод собраться и повеселиться.
И, поставив чашку на табуретку, он опять задремал, погружаясь в воспоминания, словное в речку жарким июльским днем.
* * *
Стол на тонких ножках, игриво раздвинутых в стороны в этой советской квартире, был сервирован, как надо. И колбаса докторская пополам с любительской на тарелке разложена на тарелке. И селедочка разделана, лучком присыпана на другой. Все, как надо! Друзья, их разговоры, из тех, что понятны с полуслова. Как хорошо!
Он хочет подсесть к старым друзьям, но они не отвлекаются, не обращают на него никакого внимания, не наливают. Никто даже не подвинулся при его появлении; этого старика они не знают. Зачем он им? А там, на другом конце, он же, но молодой хиппи, это с ним они балагурят.
И его друзья поют, и бренчат на гитаре. Такое хорошее советское застолье: кто-то идет в подъезд целоваться, кто-то драться. Лысый Хиппарь опять пытается подсесть к столу, но его никто не замечает. Он словно призрак для них. Отойдя в сторонку, он задумался:
– А моя репутация «генетического холостяка» вызывала не то, чтобы сочувствие, а скорее рождала иллюзию у жен моих друзей, что за меня можно пристроить всех их незамужних сестер и подруг. Нет. Ей, богу, я не виноват! Ну, просто, что-то всегда было не так! Вот помню.
Одна, такая «хорошая девушка» даже понравилась мне тогда. И видимо и я ей понравился. Но она явно перестаралась! Захотела очаровать меня своей аристократичностью.
Эта «невеста» в жгуче-красном платье, сидящая рядом с ним, нарочито закуривая, произнесла как-то напористо, так, что стихло все застолье:
– А я в прошлом рождении из аристократической семьи! А ты, Саша, что-нибудь слышал о реинкарнации?
Лысый Хиппарь хотел ответить, но даже во сне почувствовал, что все это ему снится. Одеревеневший язык не слушался его. И его опередил он сам, но в образе хиппаря на другом конце стола, он сам много лет назад, – молодой Саша. Он, бренча на гитаре, ответил ей:
– Вот в прошлом Вашем рождении, мадам, я бы на Вас и женился бы!
Обиженная невеста повернулась и вышла из-за стола. Хлопнув от обиды входной дверью и, исчезла из его жизни навсегда.
Кто-то из друзей, имя которого Лысый Хипарь никак не мог вспомнить, отбрил его:
– Ну, ты даешь, Сашка! Зря ты так!
Но бренчащий на гитаре молодой хиппарь Сашка ответил ему:
– А я-то что? Понимаю, реинкарнация! Однако! Но в этом рождении – не суждено!
Резкий звонок в дверь переключил внимание.
– «Кто там?» – подумал Лысый Хиппарь, видя, что Саша и его друзья тоже удивлены. И тоже, вытянув шею и привстав, хотел рассмотреть, кто там пришел и долго возится в коридоре?
Но и тут его опередил он же, но молодой Сашка, идущий к входной двери, пояснив всем:
– Это жена одного из друзей привела свою подругу. Хорошенькая. Это явно «хорошая девушка» и с нею еще компания.» – припоминая, узнал входящих Лысый Хиппарь, пока гости тех лет раскладывали на столе: «чем богаты, тем и рады». Кто-то на спор одним движением, ловко открыл перочинным ножиком, не отрывая руки, баночку консервов " – Бычки в томатном соусе". Достали приготовленные дома матерями пироги. Разворачивая газету «Правда» – резали хлеб и чистили воблу. Наливали пиво и вино. Лысый Хиппарь, с улыбкой разглядывая их, привстал на локте, радуясь «продолжению банкета» в то время, как Сашк – молодой хиппарь подсел к пришедшей Юленьке.
Лысый Хиппарь встал и тихо подошел к ним, и тоже хотел поближе подсесть, но его не замечали и не уступали место за столом. Как только он хотел сесть, кто-то проворно занимал его место. Протянул руку к рюмке, но ее перехватывал кто-то другой. Он и рад был, что всех видит, и немного раздосадован. Все словно мимо него проходят. Лысый Хипарь всплеснув по-стариковски руками отошел обратно и сел на кровать. Он опустил голову, припоминая тот день и милую Юленьку, тихую, вежливую, вспоминал:
– Юленька, такая была светлая, нежная. Учительница младших классов. Она была такая чистая, что я даже испугался, что – я такой циник искалечу ей жизнь. А она была бы хорошей женой, детки, наверное, тоже были бы…хорошие, воспитанные, ведь она же – учительница! А ведь, как она тогда замуж за меня хотела! – вспоминал Лысый Хиппарь.
– Ну, а я? Чтобы она сама растворилась, как дивное виденье, я анекдот при всех ей рассказал. Хм…я тогда, как раз уже лысеть начинал. Такая похабщина! Даже вспоминать стыдно! Все еще так смеялись.
Тут Лысый Хиппарь услышал, как тот, молодой Сашка начал рассказывать анекдот. Лысый Хиппарь старался помешать, но смог только прошептать: «Ну, зачем же так?!»
Но Сашка, отложив гитару, стал рассказывать анекдот нарочито громко. Так, что все за столом примолкли:
– Полысевший Абрам крутится перед зеркалом и говорит своей Саре:
Сарочка, золотце, сними трусики и залезай мне на голову! Сара возмущается и с негодованием спрашивает его:
– Ты совсем рехнулся, старый дурак! Зачем тебе это нужно???
– Да затем, что я хочу понять, а пошла бы мне чёлочка?!
Сашка и Лысый Хиппарь – оба смеются над этим и в те годы старым анекдотом. А Юленька покраснела, услыхав эту пошлятину. Покраснела, и, возмущенная, стремительно убежала.
Но сам старик Лысый Хиппарь все смеялся и смеялся над этим глупым старым анекдотом, да так, что начал кашлять. А потом и вовсе задыхаться. Полупьяная компания стала расходиться, не обращая на него внимания. Ему стало совсем плохо. Он схватился за сердце. Поворачивается на бок и, протянув руку к телефону, стоящему на полу, с трудом вызвав «Скорую помощь», рухнул на постель.
Сквозь гул в ушах Лысый Хиппарь слышал, как издалека нарастал звук сирены «Скорой». Он встал, чтобы открыть дверь, но упал замертво. Теперь время оборвалось для него, утратив начало, конец и вектор течения. И, когда он увидел, что, какие-то незнакомцы выносят мебель, делают ремонт в его квартире, потом заселяются в его бывшую, но преображенную стараниями новых жильцов квартиру, он почувствовал, что ему это совершенно безразлично. И он с удивительной легкостью проснулся в этом новом для него мире. Он увидел, как, какой-то новый и молодой Саша вскочил утром с постели, легко подхватив с пола гантели. И с удовольствием, играя молодыми, упругими мышцами, щедро покрытыми татуировкой, сделал несколько утренних упражнений, с удовольствием разглядывая тату, открывающую его молодое, красивое тело. Здесь живет совсем другая жизнь, безразлично отметил Лысый Хиппарь, посторонившись поближе к потолку.
Теперь здесь живут мать и сын. Сын, чем-то похожий на него, прежнего и молодого – Лысого Хиппаря, такой же молодой Саша, но из нынешних. Он наряжается, как тусовочный ди-джей. Гелем делает хаер огненно красно цвета. На нем немыслимый прикид звезды найт-клуба. Брови и уши украшены пирсингом.
Ему не мешает, ему не слышны, как посторонний шум – голоса врачей, констатирующие смерть прежнего Александра, не отвлекает его и сирена «Скорой помощи», все это где-то за кадром его реальности с выключенном для него звуком. Он стал видеть все откуда-то сверх. Квартира стала современной, посвежее. Все преобразилось и из-прежней его жизни, только старая магнитола, времен его юности стояла в углу, прислоненная к стене. Кому-то показалось забавным это антикварное техно-ретро-чудище. Кто-то пожалел сразу выбросить старину-матушку. Но на стенах были совсем иные-модные обои, и теперь это уже современный интерьер, словно и никогда не было Лысого Хиппаря.
Покрутившись перед зеркалом, парень остался доволен собой. Он включил свой смартфон, и почему-то одновременно и старинную «КОМЕТУ» Лысого Хиппаря. И оттуда сквозь помехи раздался тот самый текст монолога матери Лысого Хиппаря. Саша с удивлением слушает, словно припоминая что-то. Но в это время раздался громкий голос его матери, преодолевая звуковую преграду Хеви Металл. Потом парень надел наушники и все звуки растаяли, замесились в сгусток в плотном замесе современной музыки. Но его настойчиво окликала мать, зовущая его из своей комнаты, как эхо той звукозаписи, что доносилась из антикварной «КОМЕТЫ», оставленной включенной ее сыном:
– Сашура!!! А во сколько они тебя ждут?
– Мам, да вроде бы в семь! – ответил он, немного отстранив наушник от уха.
– Шур! Ты что так несерьезно!!! Тебя пригласили родители девушки!
Это ж смотрины! Хоть ты, как всегда и сказал только в последнюю минуту, а я успела и брюки твои в хим. чистку сдать, вот утром сбегала, получила. Сейчас рубашку твою доглажу. Будешь прилично выглядеть, настоящий жених…
Но в ответ этот новый, еще неизвестный Саша, лишь поправил наушники, чтобы они полностью закрыли уши. Включил висящий на шее смартфон. Оделся и стал прихорашиваться, пританцовывая под запредельный вой готического треша, и не слушая, и не слыша мать. А мать продолжает говорить.
Но голос её, постепенно утонул в звуках звучащей в Сашином ухе музыки. Но она настойчиво наставляла сына:
– Шуренок, мой! Ты и их пойми. Они родители. За дочку волнуются, в какие руки, в какую семью доченьку доверяют. А ты все в джинсах и черти в чем! А придешь в брюках, в белой рубашке – и сразу видно: парень серьезный, не брандахлыст, какой-нибудь. Ты бы постригся. Волосы не рожь – отрастут. Ты к ним с уважением, в белой выглаженной рубашечке, и они к тебе с доверием…по-хорошему все нужно. Я сейчас, я быстренько! Тут пуговица оторвалась. Вот сейчас пришью и…
Но в ответ – только громко хлопнула входная дверь. Саша уже ушел.
* * *
Лысый Хиппарь летел вслед за Сашей, радуясь и предвкушая, что еще придется погостить на крутом, молодом джем-сейшене! Льющийся откуда-то сверху лучезарный свет, водопадом падал и рассыпался, как вода в душе при сильном напоре, ударяясь о его голову. И, распадаясь на множество разноцветных лучей, струясь светящимися лучами, опадающими на его плечи, обволакивал все его тело, как длинные, светящиеся волосы, настоящего хиппи.
Он почувствовал, что свободен от старого, жалкого, дряхлого тела прежнего Лысого Хиппаря, как от поношенного старомодного тряпья! Которое теперь заменял кокон плотных, как тугое облако, сгусток сизых сумерек. Старый Хиппарь был счастлив! Он почувствовал, что хорошее, свежее, молодое, что еще всё только начинается!!! И главный праздник жизни еще впереди!!!
И ему больше некуда, да и незачем возвращаться.
Аэлитка
– Ну, надо же, а глаза закроешь, пахнет так же, как и на Курском вокзале в час пик дачного сезона, когда едешь на дачу в Подмосковье. Даром, что вокзал Межгалактический. Нет, конечно, как глаза откроешь, понятно, что не пригородный вокзал Табло на всех языках и пиктограммах сияет неземным светом. Да и всякое такое. – думалось Аэлитке, когда вокзальный шум вытолкнул ее из дремоты, мягко перетекавший в сон.
Но, сидя вторую неделю в зале ожидания, выспаться ей так и не удалось.
Все было причудливо в этом парадоксальном пространстве. Но за столько времени, и она привыкла, и все, что раньше казалось фантастикой, стало казаться привычным, и смотрела она на всё вокруг происходящее уже совершенно равнодушно. Не сразу было ясно, кем заполнен этот вокзал. Кто-то суетится, задевая других металлическими, скрипящими крыльями, кто-то в спешке обламывал о других свои слишком выступающие антенны. Звуки скрипящей старинной техники, клаксоны смешивались с ультрасовременными звуками, напоминающие; авангард, хевиметл, техно – все смешалось, с чье-то руганью и выкриками радости при встрече. Но голоса сливались в сплошной гул, и на каких языках все это звучало – невозможно было различить.
Лита, или по паспорту – Аэлита Петровна, последние годы ее стали все чаще так называть – все же уже под сорок, а выглядела так, что почему-то все сразу догадывались о том, что женщина она одинокая. И это всегда озадачивало ее, ведь на ней это не написано, а сразу видно. Что выдавало-то? Как она немарко и всегда одета практично: «в дорогу»? Серый плащ – немного старомодный и маловатый, но практичный? Чемодан, стоящий на полу у ее полных колен?
Волосы, гладко собранные в хвостик? Неуверенный, напряженный и словно обиженный взгляд?
Просто – горожанка! Её никто не встречает, и никто не ждёт. Она с недоверием, несколько опасливо рассматривала тех, кто вместе с нею оказался в зале ожидания на этом странном вокзале. Вздохнув, она достала из сумки традиционную дорожную курицу в фольге и стала есть, очень стараясь не испачкаться. Тут раздалась мелодия ее сотового «И снится нам не рокот космодрома…»
Звонок нарушил чинный строй её трапезы. Курица вырывалась из ее рук. Сделала кульбит и сальто мортале одновременно. И, конечно, прицельно упала прямо на ее плащ.
Но это был такой долгожданный звонок, что ей не до досады на жирное пятно на плаще.
Она поспешила достать из кармана телефон, ведь это пришла sms от подруги.
Она читала и радость о того, что наконец-то появилась связь с домом переполняла ее настолько, что сначала преобразила ее лицо, а потом выплескивается наружу. И она уже не в силах молчать от желания поделиться этой радостью. И на делится восторгом с кем-то сидящим рядом, точно извиняясь за шум – громкий звонок ее мобильника.
И Литка пролепетала:
– Ой! Счастье-то какое! Представляете…сюда эсмэска от подружки прошла! Звонки не проходят, а эсэмэска пробилась! Она мне пишет:
– «Привет Литка!»
– Это я Лита или Литка. Так меня подружки зовут. А по паспорту я Аэлита. – суетливо обьяснила она и продолжила читать:
– Ты что??? Сбрендила!?? – прочитала вслух Литка, с большим изумлением. И, словно извиняясь за бестактность подружки, одноклассницы по ругачёвской школе, пояснила:
– Ой! Ну, подружка у меня…вот она всегда так! Все критикует меня.
Я здесь на Альфа Центавре застряла, уже давно здесь сижу, транзитом добираюсь. У меня отпуск только начался.
Увидела рекламу горящих путевок: «Экскурсия: «Для тех, кому за тридцать, 7-ми звездочный отель, всё включено!»
Но, вот что правда; дорога долгая и неудобная, потому что с пересадкой.
Транзит. Вот сижу. Жду, жду. Но об этом предупреждали сразу. Так что все по-честному. Ну, чего она там пишет? – пролепетала Аэлитка, возвращаясь к радостной для нее sms – читать вслух:
– «Ты понимаешь, во что ты вляпалась? Мало того, что пересадка в дороге. Так еще то, что время там течет по-другому!!!В школе учиться надо было, дура!»
– Ну, это знаете, подружка у меня эмоциональная. Уж, извините… – суетливо извинилась Аэлитка и продолжила чтение:
– «Ты отправилась в поездку «Тем, кому за тридцать, а когда ты туда прибудешь, – тебе будет уже за 6000 годиков! А ведь и кавалерам твоим, если они там и найдутся, то и им тоже… будет за 8000 лет и более.
Последнее Аэлита дочитала сквозь слёзы.
Чтобы ее утешить слушательница участливо с сочувствием кивала алым клювом, украшенной серьгой в стиле техно со сверкающими и искрящимися голограммами вместо бриллиантов. А ее бездонные фасеточные глаза были наполнены слезами.