Kitobni o'qish: «Утраченное кафе «У Шиндлеров». История Холокоста и судьба одной австро-венгерской семьи»

Shrift:

Необыкновенно интересное и откровенное произведение. Отдаю должное стойкости и смелости автора.

Эдмунд де Вааль, художник, автор книги «Заяц с янтарными глазами: Скрытое наследие»

Погрузившись в прошлое, автор по крупицам собрала воедино необыкновенно увлекательную и удивительно трагическую историю семьи, которая не ограничивается генеалогией. В книге дается широкая панорама жизни евреев в Австро-Венгрии, вскрывающая корни антисемитизма… Сильнейшее высказывание.

Sunday Times

Книга, в основе которой лежит добросовестное исследование, представляет собой сплав непростой, подчас подлинно трогательной истории одной семьи и истории евреев в Австро-Венгрии.

Times

Книга со множеством подробностей, от которой невозможно оторваться.

Jewish Chronicle

Meriel Schindler

THE LOST CAFÉ SCHINDLER

One Family, Two Wars and the Search for Truth

Впервые опубликовано на английском языке издательством W. W. Norton & Company

© Meriel Schindler, 2021

© Камышникова Т.В., перевод на русский язык, 2021

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2021

КоЛибри®

Посвящается Джереми Тейлору и троим нашим детям, Сефе, Джорджии и Заку, а также всем погибшим и пропавшим без вести во время двух мировых войн


Пролог
Детство с Куртом

Хэмпшир, Англия, Рождество 2016 года

Я подъезжаю к маленькому, видавшему виды коттеджу, где живет мой отец. Крохотный сад совсем растворился в сумерках, но даже хорошо, что я ничего не могу как следует разглядеть. Сад был любимым детищем моей матери, Мэри, ее не стало около года назад, и сад успел основательно зарасти.

Мой отец, Курт Шиндлер, сидит чуть ли не в потемках и перебирает разложенные на коленях листы бумаги. Он пишет то на одном, то на другом, и разобрать его каракули совершенно невозможно. Я включаю свет, но он ему не очень-то и нужен. Одержимость в натуре отца; эта сцена – лишь слабое подобие тех, которые разыгрывались много лет подряд, когда, еще не совсем выжив из ума, он показывал мне документы, добиваясь моего одобрения то по одному, то по другому вопросу. Ему хотелось согласия, а не разногласия.

Я сижу у него чуть больше часа. Хочется поскорее уйти, оставаться дольше нет сил, слишком уж мне больно. Это наша последняя встреча. На моей памяти Курт лишь раз, в самом начале 1970-х годов, оказался на должности подчиненного, но продержался на ней совсем недолго. Он совершенно не переносил указаний, что и как делать, и предпочитал работать не на кого-то, а на самого себя. Всю жизнь он учреждал и возглавлял самые разные торговые компании, ввозил из-за рубежа орехи, приправы, витаминные добавки, джем, алкоголь и перепродавал их, часто в убыток себе же. О том, чтобы правильно поставить свое дело и вести бухгалтерию как следует, он даже не помышлял. А часто и вовсе не рассчитывался с поставщиками, предпочитая обращать доходы от своей нехитрой коммерции в судебные издержки на дела против тех, кто, по его мнению, причинил ему ущерб.

Стоило очередной компании Курта потерпеть крушение под бременем долгов и судов, он обращался к юристам, а то и к психиатрам, чтобы те помогли ему выпутаться из очередной финансово-юридической неразберихи. Подобно человеку с болезненной склонностью к азартным играм, он давал самые горячие клятвы больше никогда и ничего не продавать и не покупать, но тут же нарушал их, оправдываясь тем, что другого выхода у него не было.

Как-то, в минуту откровенности, он признался, что ему была по душе такая «жизнь на краю». То, что так же приходилось жить его жене и детям, было для него не более чем просто фактом. Курт-отец был не в состоянии поддерживать маломальскую стабильность, и нашу семью бросало из крайности в крайность. То мы жили в дорогих домах, разъезжали в BMW, учились в лучших частных школах и отдыхали в шикарных отелях; а то мы еле сводили концы с концами, скрывались от тех, кому задолжали, не понаслышке знакомились с выселением и даже спешно выезжали за границу. Часто все это происходило одновременно. В детстве это и пугало, и приводило в полнейший восторг.

В начале 1970-х годов мы с младшей сестрой Софией, бывало, по целым дням сидели совсем одни в нашем небольшом доме в Кенсингтоне, пока родители колесили от одного лондонского юриста к другому. Судебных приставов мы боялись как огня. Прекрасно помню – мне было лет десять, – как один из них барабанил в нашу входную дверь. Нам было строго-настрого приказано никому не открывать, если дома не было родителей, и мы с Софи бросились ничком на деревянный пол второго этажа и затихли, как две мышки.

Я подползла чуть-чуть вперед, к самому краю винтовой лестницы, и свесила голову с первой ступеньки, так, что в пролет дверь была хорошо видна. Металлический язычок почтового ящика, казалось, вот-вот оторвется. Я еле дышала. И вдруг, в совсем уж отчаянный момент, мои глаза встретились с глазами человека за дверью. Он присел на корточки. Похоже, увидеть лицо девочки, уставившейся на него с верхней площадки лестницы, для него было так же неожиданно, как для меня встретиться с его взглядом, и он поспешно ретировался. Так бедолаге и не удалось вручить отцу судебные документы. Пристав продул Шиндлерам с позорным счетом 0:1. Получилось еще раз оттянуть нескончаемое дело, сути которого я так до конца и не поняла.

Но все же фортуне надоело нянчиться с отцом. Это произошло утром 28 февраля 1973 года, когда он высаживал нас из машины перед входом в Кенсингтонскую начальную школу. Помню, два полицейских офицера в гражданском подошли к машине и попросили Курта пройти с ними. Нас с Софией быстро завели в школу, а его увезли под арест.

Моя крестная дала деньги под залог освобождения, и вскоре Курта отпустили на свободу. С тех пор жизнь нас всех стала зависеть от его строгого режима. Раз, когда полицейские явились к нам, я лежала в постели с простудой. Они требовали, чтобы я приподняла свое одеяло, крытое темно-красным атласом: подозревали, что под ним отец мог спрятать какие-нибудь бумаги. Ему же это даже в голову не пришло: в такого рода планах он был не силен. В полном смятении я раздавила зубами градусник, который держала во рту, и зачарованно следила, как серебристые шарики ртути катились друг за другом по стежке одеяла.

В школе я была тихой, послушной, правда любила иной раз всплакнуть. Учительница французского языка однажды озабоченно спросила, все ли в порядке у меня дома. Я ответила, что все в порядке, и с тех пор очень следила за тем, чтобы не пустить слезу в школе. Мне было бы неудобно откровенничать с ней. Я никому не доверяла.

В бумагах Курта мне попалось обвинительное заключение 1975 года, из которого стало ясно, как именно он вел дела своих многочисленных торговых компаний. Обвинитель подметил: какую бы цену ни назначил поставщик, Курту она не казалась высокой, но товар он всегда приобретал только в кредит. Ход мысли обвинителя был совершенно понятен: Курти не собиралсяплатить своим поставщикам. Однако я думаю иначе. Грянул очередной кризис, и вся выручка от продаж ушла на погашение самого срочного долга. Это была не хорошо обдуманная хитрость, а побочный продукт хаоса, царившего в его голове да и, пожалуй, во всей его жизни.

Когда полицейские спрашивали отцовских кредиторов, как можно было отпускать такие большие партии товара в кредит, те отвечали: он внушал полное доверие и самим размером заказа, и исключительным знанием международного рынка. Очень даже может быть. Я прекрасно помню, как он буквально часами уговаривал их, сидя с телефоном на двуспальной родительской кровати.

В обвинении указывалось, что многие свои дела Курт вел по телексу. И действительно, я хорошо помню телексный аппарат. Еще совсем маленькой я любила сидеть в темно-сером металлическом коробе, на котором он стоял, и фантазировать, что это вход в волшебный мир, где можно гулять сколько хочешь и вовсе не думать о том, какая непростая жизнь у нас дома. Я слушала, как из аппарата вылезали длинные бумажные ленты, испещренные буквами. У меня даже была обязанность – уничтожать их, разрывая на мелкие-мелкие кусочки, и делала я это очень тщательно. Курт всегда очень заботился о сохранении конфиденциальности. Он свято верил, что экономическая полиция прослушивает наш дом, и драматическим шепотом прерывал все наши расспросы о том, что происходит.

После ареста Курт целых два года то предоставлял всяческие медицинские справки, то стремительно менял юристов. Это была образцово-показательная тянучка. Трудно поверить, но тогда, прямо под носом у полиции, он снова занялся торговлей и, как всегда, влез в огромные долги, ввезя 10 800 галлонов французского и испанского вина и, разумеется, не заплатив поставщику.

Но всему когда-нибудь приходит конец. В июле 1976 года, самом жарком в Лондоне за 350 лет, Курт предстал-таки перед судом в Олд-Бейли и получил пять лет за мошенничество на общую сумму 370 000 фунтов стерлингов. Обвинитель заявил суду, что с тех времен, когда Курт подростком прибыл в Англию, он не платил ни налогов, ни страховых взносов. Судья пришел в ужас и вопросил: «Так что же он здесь делает??? Ни полиса, ни пенни в налоговую!»

Одна из газет совсем уж извратила факты: будто бы Курт и приехал-то в Лондон специально, чтобы заниматься всякими темными делишками, – и довольно коряво срифмовала «Шиндлера» с «шулером». Судья вынес Курту приговор за преднамеренное банкротство и на пять лет лишил его права занимать директорские должности.

Для моего отца, на пятьдесят первом году жизни угодившего на скамью подсудимых в Олд-Бейли, мир перестал быть прежним. Нас, его семью, выселили из жилья в Кенсингтоне, и несколько месяцев мы провели в заброшенном доме в районе Илинг, воспользовавшись любезностью моей старшей сестры Каролины. Помню, как бурели на солнце парки и от нагретого асфальта несло жаром, когда мы загрузили вещи во взятый напрокат грузовичок и двинулись в небольшой таунхаус, самовольно занятый Каролиной и ее друзьями.

Это была вполне благопристойная коммуна свободных художников. Никого вообще не волновало, что в комнате наверху появилась одинокая мать с двумя детьми и мебелью. Они обращались с нами очень тепло и подкармливали, когда мы остались совсем без денег. Я тогда как раз пошла в новую школу, Годольфин и Летимер, но мой необычный адрес оставался для одноклассников строжайшей тайной. Моя мать очень радовалась, что тогда эта школа была бесплатной, но, когда я закончила два класса, ее сделали частной.

Через несколько месяцев мы вернулись-таки в Кенсингтон, но только в маленькую квартиру муниципального дома. Мне она казалась красивой и просторной. Располагалась она необычно, выходила окнами на висячие сады, устроенные над гаражом и помещениями местного совета. Больше всего мне запомнилось ощущение стабильности оттого, что у нас наконец появился свой дом, из которого нас ни за что не выставят.

Моя мать, Мэри, была женщиной находчивой и сумела устроиться секретарем в упаковочной компании. Владельца-американца она совершенно покорила безупречными манерами и эталонным английским произношением, когда отвечала по телефону. Ей пришлось выполнять родительские обязанности за двоих, и она отлично сумела поставить на ноги двух дочерей. Нас спасали ее здоровое чувство юмора и беззаветная любовь, но все равно Курта ей сильно не хватало. Пока он не вышел на свободу, ее жизнь как бы стояла на паузе. Каждые две недели мы навещали отца в тюрьме. Иногда с нами ходила и мать Курта, Эдит. Она жила в доме престарелых района Харроу-он-Хилл. Она говорила с сильным немецким акцентом, а сын был центром ее мироздания. Эдит было трудно и больно видеть Курта в заточении. Наши тюремные свидания всегда проходили очень скованно. Другие семьи оживленно болтали и пересмеивались; возникал даже некий флер сексуальности, когда охранники снисходительно делали вид, что не замечают, как девушки присаживаются на колени к своим осужденным парням. У Курта же всегда был четкий план и длинный список поручений для моей матери. Он писал его шариковой ручкой на руке.

Мы слушали его рассказы о тюремной жизни. В обязанности Курта входило шитье тряпичных кукол серии Cabbage Patch Kids и раскрашивание садовых гномов; эти занятия его просто бесили, потому что ни к тому ни к другому он был категорически не приспособлен. Он рассказывал нам, что, повздорив с каким-то своим сокамерником, выкрасил линзы его очков в черный цвет. За свои труды он ежедневно получал небольшую плату, которую мог тратить на телефонные разговоры, письма и шоколад. Иногда он даже баловал нас с сестрой шоколадками Kit Kat, но это бывало редко.

Но заключение – а Курт отбывал свой срок в Брикстоне, Уондсворте, Мейдстоуне и, наконец, в Форд-Оупен – так ничему его и не научило. Я не могу припомнить ни единого момента раскаяния. Напротив, в нем развилась нетерпимость. Удивительно, но из Форда он вынес лютую ненависть к радио BBC 4; в шесть утра оно своими позывными будило всю камеру. Об аристократически чопорных сидельцах Форда, с которыми Курт играл в скрабл и шахматы, он рассказывал много смешного, но в самого себя он никогда не вглядывался. Моя мать – добрая, преисполненная любви и оптимизма – твердо верила, что, выйдя на свободу, Курт сможет обеспечить семье стабильность, хотя все не то что говорило, а кричало об обратном.

Когда срок Курта подошел к концу, мне исполнилось четырнадцать лет. Он невзлюбил наш муниципальный дом и свысока посматривал на соседей-пролетариев. Видимо, стремясь доказать, какой он особенный и насколько лучше своего окружения, он без конца плел небылицы, с какими знаменитостями мы состоим в родстве. Он твердил, что все они очень богаты, известны и удачливы. Его провалы как человека, отца и бизнесмена были не так заметны под сенью успеха и благополучия других.

Когда же проблемы припирали его к стенке, он начинал говорить, что ни в чем не виноват; его детство пришлось на военные годы и поэтому-то все в его жизни пошло наперекосяк. Он глухо намекал, что его «преследуют» кредиторы. Все попытки помочь неизменно встречались в штыки. Освободившись, Курт вынудил Мэри уйти с работы, и мы стали жить на социальные пособия. Отец без устали и без конца спорил с матерью. Он не выносил нашего муниципального дома. В нем он чувствовал себя точно в клетке, и это выводило его из себя – как будто та Англия, которая не приняла его и посадила в тюрьму, хотела унизить его еще больше. Даже если он и хотел найти работу, сделать это мужчине на шестом десятке, с тюремным сроком за плечами, было очень и очень нелегко.

По ночам, лежа на втором ярусе кровати в нашей общей с Софией спальне, я закрывала уши подушкой, лишь бы не слышать родительского ора. Жить становилось все тяжелее. Врач прописал Курту антидепрессанты, но от них становилось только хуже. Пошли эпизоды психозов; бывало, он поднимал руку на мать. А то вдруг воображал себя собакой и принимался лаять прямо на лестнице.

Проведя несколько тягостных месяцев в Лондоне, отец перебрался в Австрию, где родился и провел первые годы жизни. Курт ехал не на пустое место: в глухой тирольской деревне Тринс, близ австрийско-итальянской границы, его ждал недостроенный дом. Они с Мэри начали его строить, когда я была совсем маленькой; тогда еще не родилась София, и жизнь в Австрии стала для них своего рода экспериментом.

И вот, оставив нас с мамой в Лондоне, Курт двинулся туда и нанял строителей из местных, чтобы сделать дом пригодным для жизни. На каникулах я гостила у него, а ближе к осени возвращалась в Лондон, в свою реальную жизнь. Летом 1979 года, когда я в очередной раз приехала в Тринс, Курт торжественно объявил: «Я нашел для тебя лучшую школу Инсбрука. Занятия начинаются в сентябре. А София пока будет учиться здесь».

1. Я трехлетняя иду к дому в Тринсе


Курт развивал грандиозные планы. В своем «прекрасном Тироле» он хотел начать новую жизнь, которая теперь была к нему менее сурова, чем в Англии, где его отправили за решетку. «Ты здесь научишься кататься на лыжах», – возражал он на мой горячий протест против неожиданного зигзага моей подростковой жизни.

А я была очень даже против. Я любила свою лондонскую школу; я не успела попрощаться со своими подружками. Я изобретала самые хитроумные планы побега, но отбрасывала их один за другим, прекрасно понимая, что пятнадцатилетняя девушка без всяких средств, кое-как говорящая по-немецки, далеко все равно не уйдет. Можно было бухтеть сколько угодно, но выход был лишь один: попробовать приспособиться к новой обстановке. Теперь я вставала в половине шестого утра и, после двух часов пути, не позднее восьми входила в школу.

На автобусную остановку нужно было спускаться по еле проторенной тропинке. Иногда это было почти сказочно; однажды, темным морозным утром, при свете луны я увидела, как по свежему снегу трусят лисицы. Куда чаще было так мрачно, что по дороге домой я просыпала нужную мне остановку поезда и оказывалась на перевале Бреннер, чуть ли не в Италии. Приходилось слезно умолять пограничников разрешить дозвониться домой, чтобы мама организовала спасательную операцию.

После Лондона Инсбрук казался маленьким, провинциальным и очень белым. В новой школе я была единственной иностранкой и предметом острого интереса других девочек, ведь некоторые из них знали друг друга с самого раннего детства. Ко мне, новенькой, отношение было самое теплое и сочувственное. Только вот по-немецки я почти не говорила, и многое на уроках мне было тяжело и непонятно. На языке, который в лондонской школе был всего лишь одним из учебных предметов, теперь преподавалось все, и за пределами семьи он стал единственным средством общения. Через несколько месяцев досада и раздражение пошли на убыль, я вознамерилась как можно скорее выучить немецкий язык, и в отце вдруг обнаружились огромные запасы терпения: не жалея сил и времени, он сидел рядом со мной и скрупулезно переводил то, что написано в учебниках, чтобы я могла сделать домашнюю работу.

Мало-помалу я акклиматизировалась. Курт, казалось, стал спокойнее и даже радостнее. Иногда он стряпал кайзершмаррн (Kaiserschmarrn), австрийский десерт из нарезанных в лапшу блинов, которые потом обжаривают с сахаром на сковороде и подают на стол прямо так, горкой, посыпав сахарным песком, с яблочным или сливовым компотом. Это простая, сытная крестьянская еда, которой горцы нередко потчуют усталых и голодных туристов и лыжников. Иногда в Тироле местным оно служит основным блюдом.

Помню, что это было единственное блюдо, которое отец умел готовить. В просторечье его еще называют «кайзеровским» или «императорским» омлетом. И не просто так он стал фирменным блюдом именно Курта. В Австрии он сумел, что называется, подняться, купил себе дорогую модель BMW, снова начались поставки, торговля, а с ними и нескончаемые судебные тяжбы. Новая жизнь окружила нас видимостью роскоши: зимой катались на лыжах, а летом ездили в Венецию, к морю.

Когда у какой-то из нас возникала хоть тень сомнения в успехе торговых начинаний Курта, он только отмахивался: «Все в порядке, все под контролем». Он был, как всегда, убедителен и обаятелен, и нам очень хотелось ему верить, но… прошло время, и нас снова стали одолевать раздраженные кредиторы, взбешенные судебные приставы, а на горизонте замаячило банкротство.

Маленькую синенькую машинку судебного пристава мы теперь знали очень хорошо. Наш дом стоял в стороне от шоссе, на самой окраине Тринса, а к нему вела простая грунтовая дорога с развилкой; перед домом текла быстрая речка. Чтобы оказаться у себя, мы поворачивали на развилке вправо и где-то метров через триста по узкому деревянному мосту переезжали через речку. Пристав был не дурак: он сворачивал не вправо, а влево: оттуда, через поле, ему как на ладони было видно, дома мы или нет. А нам столь же хорошо было видно, как он, стоя у машины и покуривая, смотрит на наш дом.

Если случалось, что в это время мы с сестрой были одни, без родителей, появление синей машинки пристава было знаком к началу операции «Тостер». Мы тогда только что обзавелись этим новомодным агрегатом, который делал вкуснейшие сырные сэндвичи. Как только вдалеке появлялся наш противник, мы кидали тостер в пластиковый пакет, вылезали через окно на задний двор, бежали в лес за домом и прятались там, пока пристав не уезжал. Для срочной эвакуации к окну ванной комнаты всегда была приставлена лестница. Никто из взрослых не удосужился объяснить нам, что приставов тостеры ничуть не интересуют.

Если мама тоже была дома, избиралась иная тактика. Не включая света, мы перебирались в гараж, она запускала двигатель машины, по ее сигналу я настежь распахивала ворота, и она стремительно выезжала. Дальше мне нужно было закрыть ворота, запрыгнуть на пассажирское сиденье, и тогда она на большой скорости переезжала деревянный мостик, делала эффектный поворот на поляне и мчалась к развилке.

По грунтовке ехали стремительно, чтобы успеть проскочить развилку раньше пристава. Хохоча во все горло, мы всегда оказывались впереди. В ранней молодости мама участвовала в автогонках, поэтому, садясь за руль, она не оставляла бедняге-приставу ни малейшего шанса. Очередная попытка призвать к ответу оканчивалась неудачей.

Такую жизнь я вела два года, а когда мне исполнилось семнадцать лет, из деревни я уехала в большой, по сравнению с ней, город Инсбрук. Тогда я сдавала выпускные экзамены и не могла себе позволить тратить уйму времени на дорогу, но в родительский дом я больше не вернулась. Слишком уж непростая в нем была обстановка. Сестре же пришлось терпеть еще три года, но потом смогла уехать и она.


Хэмпшир, Англия, июнь 2017 года

Мы с сестрой Софией и с мужьями сидим в отцовском доме и перебираем бумаги, решая, что сохранить, а что передать судебным приставам. Этих бумаг тут целые груды; если в их хранении и была какая-то система, она не выдержала испытания временем. Гараж на две машины – непропорционально большой для такого скромного жилища – забит, как говорится, под завязку покрытыми паутиной картонными коробками, в которых тоже что-то лежит. Некоторые расползлись от сырости, и их содержимое рассыпалось по цементному полу; некоторые прогрызли мыши в поисках чего-нибудь более съедобного, чем то, что в них лежало. Разбор всего этого «добра» – дело тяжелое и довольно грязное.

Сначала мы пробуем вчитываться во все подряд, но совсем скоро понимаем, что это нам не по силам, и начинаем выдергивать то, что первым попадается под руку. У Курта, похоже, не пропал ни один листок, от самого пустячного – вроде расписания прибытия наших поездов из Лондона – до действительно важного. И, обнаруживая очередное «сокровище», мы вскрикиваем то тоскливо, то изумленно, то сердито.

То, что кажется нам нужным, мы складываем в отдельную коробку, ставим в стопку тринадцать старых альбомов с фотографиями. Через два дня мы уезжаем, предоставив дом его участи. Больше мы в него не вернемся.


Прожив девяносто один год, Курт Шиндлер скончался 6 мая 2017 года. Когда умирает второй родитель, ты как будто доезжаешь до вершины эскалатора. Раз – и перед тобой больше никого нет. Со всех сторон мне выражали сочувствие; я хранила упорное молчание. И сердилась.

Мы с Софией столкнулись с практическими и юридическими тонкостями вступления в наследство. Но, взирая на кипы счетов за дом, мы ясно поняли, что делать это нет никакого смысла. Дом был оформлен на мать. Курт был банкротом, поэтому мы со спокойной душой передали дом в собственность банка. На нем висело столько обременений, что удовлетворить требования всех кредиторов не было никакой возможности.

Всю свою взрослую жизнь я держала отца на расстоянии вытянутой руки и почти ничего ему о себе не рассказывала. Я боялась, как бы он во что-нибудь не вмешался. Я научилась говорить неопределенно и обтекаемо, потому что совершенно не могла предугадать, какой еще фортель он выкинет. Предсказать его было невозможно, и, даже когда Альцгеймер начал, как ржа, разрушать его интеллект, я не могла заставить себя бывать с ним почаще и побольше. Я ему не доверяла.

И не то чтобы он не отличался чадолюбием. В нем это чувство превращалось в жажду обладания, что явствовало из документов, обнаруженных в доме. Он нанимал частных детективов, чтобы точно знать, где мы находимся и чем заняты. Когда в восьмидесятые годы, уже студенткой, я отправилась в самостоятельную поездку по Южной Америке, он пытался выследить меня и там. В доинтернетные времена это было вовсе не просто, и, естественно, он потерпел фиаско. Я не оставляла следов. Путешествуя налегке, изредка отправляя родителям заказные письма, я сумела ускользнуть у детектива между пальцев.

С младшей сестрой у Курта получилось лучше. Когда она приводила домой очередного кавалера, которого отец считал неподходящим, то начиналось тщательное расследование, что собой представляет этот молодой человек и чем занимается его семья. Детектив сообщал ему обо всем. После этого тонкие намеки о том, что семья кавалера нам не подходит, Курт превращал в ожесточенные споры, но никогда не признавался, откуда ему стало известно то или другое. Среди его бумаг мы с ужасом обнаружили подробные отчеты детективов.

Для чего он это делал? Почему стал таким? Отец был человеком, ушибленным прошлым, старыми травмами и былыми успехами. Если кредиторы не вели против него дел, он шел в суд сам, добиваясь справедливого, как ему казалось, возмездия за несправедливость, от которой он якобы много претерпел в какие-то совершенно незапамятные времена. Он часами говорил о том, чего лишился, о компенсациях, которые надеялся отсудить. От меня это все было очень далеко, но на любой мой вопрос, предложение или мнение ответ был всегда один и тот же: «У меня нет выбора». Всякий раз он запутывал меня все больше и больше, и со временем я научилась молча его выслушивать и иногда кротко вставлять: «Мы с тобой по-разному смотрим на мир».

Мы росли в окружении теней прошлого. В родительской гостиной все свободные места были заняты вставленными в рамки черно-белыми фотографиями Австрии. Рядом с кроватью отца стояла кубастенькая, еще тридцатых годов бутылка ликера «мокко». Готическими буквами примерно на треть от ее высоты было написано: «С. Шиндлер». Она сохранилась у меня. Пробка давно уже провалилась внутрь и плавает в сладкой густой темно-коричневой жиже, пить которую уже совершенно невозможно; Курт, не мудрствуя лукаво, затыкал горлышко бумажкой, чтобы ничего не пропадало.


2. Курт с родителями, Эдит и Гуго, на праздновании 25-летия кафе


Буква S, первая в немецком написании нашей фамилии (Schindler), украшала и фарфор, на котором мы ели в детстве. Кое-что есть у меня до сих пор. И бутылка, и фарфор – осколки некогда могущественной, как уверял нас Курт, империи Шиндлеров, звездным часом которой стало шикарное кафе в Инсбруке, где люди танцевали, крутили романы и где подавали самый вкусный яблочный штрудель во всей Австрии. За выпечку кафе получило золотую медаль, и у Курта было соответствующее свидетельство в красивой рамке.

Если верить Курту, у нас были не только блестящие дни, но и блестящие связи. Оскар Шиндлер, тот, кто спасал евреев в Холокост и увековечен в мемориале Яд Вашем? Ну как же, мы еще в детстве слышали, что обе наши семьи происходят из одного района Южной Силезии. Писатель Франц Кафка? Тоже родственник; как и Альма Шиндлер, жена Густава Малера и Вальтера Гропиуса. Курт уверял, что и венская красавица Адель Блох-Бауер, изображенная на картине Климта «Женщина в золотом», тоже происходит из нашей большой семьи.

Но были и другие, не столь благостные рассказы о том, как наша семья оказалась на пути самых мрачных фигур европейской истории. Какая именно здесь была связь, покрыто мраком неизвестности: Курт скупился на точные факты. Свои байки он лишь слегка приправлял подробностями для большего правдоподобия, но, положа руку на сердце, в них так и осталось немало загадочного. Все детство нас окружали самые разные истории.

Даже если он и мог кое-что пояснить, поезд ушел: его больше нет с нами. Я рассматриваю черно-белые фотографии из альбомов, спасенных из отцовского дома, и вдруг ощущаю острую необходимость узнать, кто эти люди. А его уже не спросишь.

Я вознамерилась понять этого повредившегося умом человека, отделить правду от вымысла, точные воспоминания от неточных, а для этого мне предстояло с головой погрузиться в его прошлое и хитросплетения большой, длинной семейной истории. Мне предстояло основательно познакомиться с историей Австрии, понять, каково было жить в неспокойной стране, с высот своего имперского величия упавшей в пучину Первой мировой войны, едва не исчезнувшей и поглощенной-таки Третьим рейхом. Мне предстояло точно узнать, что сталось с «империей Шиндлеров».



А кроме всего прочего, предстояло столкнуться со стеной культурных и национальных предубеждений, которая во многом определила жизненный опыт моего отца, а еще раньше – его отца и деда. «Никому не говорите, что вы еврейки», – наставлял он нас с сестрой с самого детства.

И все же мои розыски начались не в Австрии, а в Богемии.

Часть первая

1
София и Самуил

Инсбрук, лето 2019 года

Я внимательно рассматриваю фотографию, сделанную в тридцатые годы. На переднем плане женщина лет восьмидесяти, с гладкой прической, спокойно сидит на скамье и читает. На ней длинное черное платье и удобные туфли, на спинку скамьи наброшен плед на случай, если ей будет прохладно. Рядом лежат ее плащ и шляпа.

За ней небольшая полянка, а дальше вздымаются мощные сильные стволы, освещенные солнцем. Я догадываюсь, что дело происходит летом, потому что неподалеку какая-то семья расположилась на пикник: все сидят на коврике, на мальчике шорты.

Фотография, кажется, не постановочная; пожилая женщина как будто и не знает, что ее снимают. Черты склоненного вниз лица не очень различимы: она внимательно смотрит в толстую книгу, которую держит обеими руками. Я бы хотела знать, что она читает, но это осталось тайной. А вот что это за женщина, я знаю прекрасно: это моя прабабушка София.

3. Моя прабабушка София Шиндлер, июнь 1938 года, Игльс


Эту фотографию я помню с детских лет, потому что ее вставленная в рамку копия всегда была у отца, и о Софии он всегда говорил печально, хотя и очень редко. Почему так было, я не спрашивала, а он ничего не объяснял.


Целый год после смерти отца я рылась в книгах, писала, исследовала, работая в основном по выходным. Это помогало перенести тяжесть утраты, но отчего-то я никак не могла заставить себя открыть сундучок, куда сложила бумаги, вывезенные из отцовского дома.

Оценив масштаб того, что мне открылось, я выпросила на работе трехмесячный отпуск без содержания, чтобы поездить, посидеть в архивах и побывать в тех местах, которые я увидела на фотографиях в альбомах. В 2016 году, вскоре после референдума о выходе Великобритании из Евросоюза, я обратилась за австрийским паспортом и через два года после смерти отца была готова впервые воспользоваться им. Я взяла из сундучка то, что лежало на самом верху, и в начале лета 2019 года выехала в Инсбрук.

С самолета мне хорошо была видна зеленая лента долины реки Инн и нанизанные на нее, как бусины, дома пастельного цвета, зажатые горами. Безусловно, вид зачаровывал, хотя воспоминания о годах, проведенных здесь, были неоднозначны. Самолет опускался все ниже, я заставила себя отвлечься от детских воспоминаний и того, что слышала от отца, и принялась составлять список того, что предстояло разузнать. Самое главное, нужно было пролить свет на судьбу моих прабабушки и прадедушки, Софии и Самуила Шиндлер.

На следующий день я углубилась в содержимое тонкой бежевой картонной папки, обнаруженной среди документов, вывезенных из дома Курта. В папке лежали ветхие, обтрепанные по краям листы; были и испачканные, оборванные, неполные: они ведь прошли через множество рук. Даты середины XIX века указывали, что это, пожалуй, самые старые из доставшихся мне оригиналов. Они написаны красивым, но уже еле видным почерком. Тогда я еще точно не знала, что это такое, но имена Софии и Самуила прочесть все же смогла. Я, если можно так выразиться, села им на хвост.

Поначалу чтение вызывало одну только досаду. С тех пор, когда девочкой-подростком я осторожно делала первые шаги в немецком языке, я выучилась говорить на нем бегло, но слова, на которые я смотрела теперь, не значили для меня ровным счетом ничего. Начертание многих букв было совершенно непривычным – S напоминала P, а H походила на S. Вместо двойных согласных стояло по одной, а вторую обозначала горизонтальная черта, поставленная над буквой. Я понимала разве что одно слово из двадцати. Пришлось обращаться к одному из своих инсбрукских друзей-историков, Михаэлю Гуггенбергу, и он помог мне расшифровать текст, написанный готическим курсивом (Kurrentschrift), которому больше ста лет обучали в школах Германии и Австрии.

Однажды в воскресенье Михаэль вместе со мной склонился над ветхими листами, как будто обучая чтению маленькую девочку. Дело продвигалось медленно, но неделя шла за неделей, и слова становились все понятнее, а потом мне и вовсе начали нравиться черные кружочки и палочки.

Вместе со шрифтом из тени стали выходить и мои предки. Рождение Софии Шиндлер (девичья фамилия Дубски) 27 февраля 1857 года подтверждалось изрядно потертым свидетельством, выданным Римско-католической церковью в Будвайзе. Сам этот документ назывался метрикой (matrik), и выдавали ее «евреям, проживающим в городе Гратцен». Так по-немецки назывался городок на границе Богемии и Австрии, в наши дни носящий чешское имя Нове-Гради. Вероятно, соответствующие данные были получены из синагоги, где зарегистрировали рождение девочки.

Еще одного весьма любопытного документа – Taufschein, или свидетельства о крещении, – у еврейского ребенка, казалось бы, вовсе не должно быть. Чтобы хоть как-то приспособить его к ситуации, слово «крещение» (Tauf) вычеркнули в шести местах, а в названии заменили словом «рождение» (Geburt). И это была не единственная странность. Понятно, что пол Софии был женским, однако вычеркнутое слово Taufpathen («крестные родители») почему-то заменили термином Beschneidungs Zeugen («свидетели обрезания»). Точно ли это ошибка малограмотного чиновника? Мохелом (Beschneider), то есть лицом, совершившим обрезание, был записан не кто иной, как книготорговец Исаак Дубски.

Я отправила копию свидетельства одному архивисту в Чехию, и он объяснил мне, что выдача такого рода документов, вроде бы странных, была обычным делом; наверное, он потребовался Софии для заключения брака или каких-то других официальных целей. Важно, что им подтверждалось место ее рождения: Нидерталь, небольшой поселок в районе Каплиц (ныне Каплице в Чехии), прямо на границе Богемии и Австрии. Разглядывая эти места на карте, я поняла, что моя прабабушка появилась на свет в холмистой Богемии, расположенной южнее Праги.

Сейчас земли бывшего Королевства Богемия представляют собой западную часть Чешской Республики. Когда София появилась на свет, королевство управлялось из Вены кайзером – императором из рода Габсбургов, а населяли его представители нескольких национальностей из множества больших и маленьких, составлявших 36-миллионное население империи Габсбургов (численность по переписи 1851 года). Сердцем страны была Австрия, но власть империи распространялась (по крайней мере, в теории) на Венгрию, отдельные районы современных Польши, Украины, Балкан, немалую часть современной Северной Италии и побережье Адриатики вплоть до Греции.

Но больше всего меня заинтересовали средние колонки в свидетельстве Софии. Я как будто вернулась на два поколения назад. Отцом был записан Элиас Дубски, сын Соломона Дубски. Мой прапрадед владел в Нидертале домом № 29 и держал там лавочку, где торговал бренди. Он продолжил семейную традицию: его отец Соломон Дубски тоже был домовладельцем и винокуром (Brandtwein), только в соседнем городке Хлумец. Итак, я происхожу из длинной череды винокуров и владельцев питейных заведений, которые в первой половине девятнадцатого столетия расселялись по Южной Богемии.

Я обнаружила, что жизнь евреев в империи Габсбургов была очень непроста и ограничивалась множеством запретов. Евреи вынуждены были подчиняться законам, направленным на сокращение и собственно численности их национальности, и круга допустимых для них видов коммерческой деятельности, – так, евреям не разрешалось вступать в гильдии; жениться мог только старший в семье сын, да и то по достижении определенного возраста; а чтобы поселиться в каком-нибудь городе, требовалось особое разрешение.

Мне стало очевидно, что не просто так евреи Центральной и Восточной Европы занимались именно винокурением и содержанием питейных заведений. До 1860-х годов это были одни из немногих разрешенных им занятий, и понятно, почему продажей алкоголя в Богемии заправляли евреи, а искусство его производства передавалось из поколения в поколение. Рецепты хранились в семьях под строгим секретом – то были и разнообразные водки (их делали из богатых крахмалом культур, например ржи или картофеля), и бренди (из винограда или других плодово-ягодных культур), и прозрачные крепкие напитки с запахом и вкусом трав и фруктов, которые в Германии называют шнапсом (Schnapps).

Кроме того, питейные заведения ставили евреев в самый центр жизни маленьких городков. Именно в кабачках люди встречались, узнавали новости, судачили, спорили, становились друзьями, заключали сделки и даже, бывало, поступали на военную службу. Евреи контролировали производство, поставку и сбыт алкоголя, и неудивительно, что со временем они стали играть большую, хотя и неоднозначную роль в обществе, что отразилось в следующей песне:

 
Shikker iz der Goy
Shikker iz er
Trinken miz er
Vayl er iz a Goy
Nikhter iz der Yid
Nikhter iz er
Davenen miz er
Vayl er iz a Yid1 2.
 

Это весьма стереотипное представление о религиозном еврее и пьющем нееврее (гое), который не в силах устоять при виде бутылки. Иногда вместо davenen («молиться») поют lernen («учиться»), но суть не меняется: один умерен и серьезен, другой несдержан и бесшабашен. Смотрел ли еврей свысока на посетителя нееврейской национальности, когда наливал ему очередной стакан? Недолюбливал ли гой еврея за ту огромную власть, которую последний взял над ним?

Я как следует поразмыслила о том, что узнала из свидетельства Софии, и все начало вставать на свои места. Вспомнилось, как девочкой я ездила вместе с Куртом на сельскохозяйственно-алкогольные ярмарки, которые проводились в Австрии и Англии; мы разгуливали между прилавками, он пробовал то одно, то другое и заводил с продавцами разговоры, что мог бы помочь им прорваться на новые рынки. Чтобы войти в доверие, он рассказывал историю своей семьи. Тогда я и представления не имела, что по линии прабабушки принадлежу к династии винокуров, занимавшихся своим делом еще с середины XVIII века.

Саму Софию, ее трех сестер и двух братьев красноречиво назвали типично немецкими именами: Леопольд, Эрмина, Матильда, Берта и Генрих. Такие имена давали евреи из маленьких городков, которые ощущали большее родство с Австрией и Веной, нежели с Богемией и Прагой. Они старались поскорее забыть идиш, считая его языком жившей на востоке бедноты, а сами стремились как можно скорее подняться на ноги, присвоить себе немецкий язык и культуру. Приверженность кайзеру в Богемии было демонстрировать не так-то легко, потому что чешские националисты всячески старались ослабить как его власть, так и власть Вены.

Старшие брат и сестра Софии, Леопольд и Эрмина, появились на свет соответственно в 1847 и 1849 годах, когда по Европе, страдавшей от неурожая и голода, несся вихрь революции 1848 года и возбуждал во всех неукротимое стремление к свободе. Конституционная реформа назрела, но проводилась в жизнь слишком медленно. В 1848 году восемнадцатилетний кайзер Франц Иосиф взошел на престол, твердо вознамерившись держать свою империю в узде, если нужно, и силой; но к 1860-м годам он уже сильно смягчился. Кроме всего прочего, тогда он уже очень хорошо понимал, как полезны его империи образованные евреи. Они, например, финансировали строительство железных дорог, ведение войн, организацию ткацких, пивоваренных, перегонных и сельскохозяйственных предприятий.

Рубежным стал 1867 год. После волнений в Венгрии Австрийская империя формально стала одной из частей Австро-Венгрии, «дуалистической монархии», и это было закреплено в конституции. В ходе множества реформ евреи наконец получили полные и равные со всеми гражданами права. Эффект оказался разительным, и жизнь в империи буквально закипела. Моя семья – вместе с тысячами других – не замедлила воспользоваться свободой и переехала из тесной Южной Богемии в Австрию.

Вена точно магнит тянула к себе евреев, и после 1867 года многие из них обосновались в этом городе. Мое же семейство выбрало для жительства провинциальные Линц в Верхней Австрии и Инсбрук в Тироле.


Инсбрук, лето 2019 года

В поисках еврейских могил я хожу по городу пешком. Инсбрук маленький, и любопытные для меня места в нем расположены в шаговой доступности. Вскоре я обнаруживаю небольшое еврейское захоронение близ католического кладбища. Не помню, чтобы в детстве я бывала здесь, и сейчас мне очень интересно, что же я увижу.

Это красивый, ухоженный клин земли, обнесенный высокой стеной; она приглушает шум городской объездной дороги. За дорогой возвышаются горы, как будто глядя прямо на кладбище. Нашу могилу я нахожу быстро, она справа от входа.

Солидный, без излишеств, памятник самим своим видом говорит, что Шиндлеры обосновались в Инсбруке надолго. Впрочем, мрамор покрылся пятнами и выглядит весьма непрезентабельно, а золотые буквы сильно потускнели.

И тут я ощущаю себя полным ничтожеством: ведь за этой могилой должны ухаживать мы с сестрой, а ни она, ни я пока и пальцем не пошевелили. Я рассматриваю надписи. Здесь лежит мой прадед Самуил Шиндлер; он первым из семьи умер в Инсбруке. Дальше идут другие имена. Нет, как ни странно, только Софии, его жены и моей прабабушки.


Из архивных материалов еврейской общины Инсбрука я узнала, что Самуил Шиндлер родился в Сорау – это Верхняя Силезия, Пруссия. Сначала я думала, что и он происходил из рода винокуров, но сестра напомнила: Курт всегда говорил, что отец Самуила торговал углем.

Почему-то прусское происхождение прадеда меня вовсе не удивило. На самых ранних его фотографиях, которые у меня есть, он выглядит серьезно и сосредоточенно. Стрижка аккуратная, короткая; каждый волосок красивых усов при помощи воска уложен точно на свое место.

Этот обширный регион тянется с северо-запада на юго-восток по обоим берегам реки Одер и сейчас полностью принадлежит Польше, хотя небольшие его участки отошли Восточной Германии и Чешской Республике. Все время это была пограничная территория, и много веков государства и их правители-соперники покупали ее и продавали, делили то так, то этак. Крупнейшие дипломаты на Венском конгрессе 1814–1815 годов передали Силезию входившей тогда в силу Пруссии, уже покусившейся на традиционное превосходство Габсбургов в немецкоговорящем мире. В девятнадцатом столетии добыча угля и производство стали сделали Силезию важнейшим промышленным центром Европы. Возможно, как раз оттуда отец Самуила и возил уголь на продажу.


4. Самуил Шиндлер


На этой пограничной земле в 1842 году родился Самуил Шиндлер. Из документов, хранившихся в бежевой папке, которую я взяла с собой в Инсбрук, я узнала, что в июле 1858 года, шестнадцатилетним, он стал помощником лавочника (Handlungseleve), некоего Филиппа Дейча, проживавшего в Нойштадте. В современной Германии немало городов с таким названием (оно означает «Новый город»), но, по моим прикидкам, этот Нойштадт называется теперь Прудником и находится совсем рядом с польско-чешской границей.

Через четыре года Самуил уже был готов сменить место жительства и 1 января 1862 года, в возрасте двадцати лет, отправился в Мюнстерберг, ныне польский Зеблице. Там он начал работать у некоего Симона Вернера, торговца готовым платьем. В Мюнстерберге Самуил прожил почти два года, до декабря 1863-го, когда, видимо, поступил на военную службу. Пруссия как раз тогда начала приобретать репутацию милитаристского государства; в 1862 году была введена обязательная воинская повинность, необходимая для создания больших действующей и резервной армий, и началось активное военное строительство.

В 1866 году разразилась война между Пруссией и габсбургской Австрией, и в нее постепенно втянулись другие страны Европы и немецкоговорящие государства. Силезии угрожало вторжение Габсбургов. В общем и целом война продолжалась чуть меньше двух месяцев, а военные действия велись в основном в Богемии, где Габсбурги вчистую проиграли сражение при Кенинггреце, одно из самых кровавых в европейской истории.

Я не знаю, участвовал ли Самуил в этой битве, но мне точно известно, что в следующем году он ушел из армии. 22 апреля 1867 года прусские военные власти выдали Самуилу сертификат об окончании действительной службы и увольнении в запас по причине слабости легких (schwacher Brust).

Самуил вернулся к господину Вернеру и к 1870 году сделался его главным бухгалтером и управляющим всего дела. Потом он решился действовать самостоятельно, получив самые лучшие рекомендации у господина Вернера, назвавшего его «порядочным, опытным и умелым руководителем, к полнейшему моему удовлетворению». Господин Вернер указал, что расстались они по обоюдному согласию, так как Самуил «желал попытать счастья в других странах».

Самуил явно не желал оставаться в Силезии. Политический ландшафт стремительно менялся. Пруссия на глазах становилась первой среди немецких государств. Безоговорочная победа над Францией во Франко-прусской войне 1871 года стала предпосылкой создания Германской империи, потому что крупнейший государственный деятель Пруссии, Бисмарк, прилагал огромные усилия для объединения немецких княжеств, герцогств и вольных городов под рукой Пруссии. Вильгельм I, прусский король из дома Гогенцоллернов, теперь становился первым кайзером Германии.

Однако прусский экспансионизм не принес ничего хорошего прусским евреям. До 1871 года Бисмарк, по меркам своего времени, конечно, более-менее либерально относился к ним, и даже его войны финансировал некий крупный еврейский банкир. После 1871 года и особенно после создания Германской империи антисемитизм расцвел вокруг него пышным цветом. Думается, Самуил на себе ощущал, что обстановка становится все более неспокойной: не просто же так он ушел от хозяина и отправился в земли Габсбургов, где рассчитывал обрести бóльшую свободу, потому что в 1867 году император Франц Иосиф снял с евреев все ограничения.

Оказавшись в империи Габсбургов, Самуил, похоже, сразу принялся подыскивать себе невесту. В конце концов парой молодому уроженцу Силезии, преуспевавшему в своих делах, стала светловолосая красавица из богемской династии винокуров. По словам отца, Самуил и София заключили брак в одной из гостиниц Праги. В первые годы совместной жизни они, похоже, вели кочевую жизнь: первые два их ребенка, Марта и Отто, родились в 1878 и 1880 годах, но в разных городах Богемии. Работал ли Самуил вместе с отцом, торгуя углем? По душе ли была Софии такая жизнь?

Ясно только, что Самуил был человеком целеустремленным и действовал по плану: женившись на дочери винокура, он тоже сделается винокуром, и никто не обучит его всем тонкостям этого дела лучше Леопольда, старшего брата Софии, который к тому времени давно и прочно обосновался в Инсбруке. Вот почему Самуил, София и двое их детей перебрались в этот город. Так они оказывались ближе к родителям Софии и некоторым ее братьям и сестрам, вместе с Леопольдом проживавшим в Инсбруке. Леопольд был пятью годами старше Самуила, и, полагаю, именно он учил Самуила искусству винокурения. После смерти Элиаса Дубски в 1883 году главой семейства стал как раз Леопольд.

Казалось бы, Инсбрук, крошечный городишко на западе австрийского Тироля, никак не мог быть местом, желанным для молодых еврейских семей. В городе не было даже синагоги. Очень может быть, что именно его размеры и привлекли Дубски и Шиндлеров, выходцев из маленьких городков; а возможно, их очаровала красота Инсбрука, спрятавшегося между высокими горами. А может статься – и я думаю, это решило все дело, – они очень точно оценили возможности развития здесь семейного винокуренного дела.

Отец уверял нас, что Самуил предпочел Инсбрук потому, что сумел разглядеть свободное место на местном рынке. В Италии Габсбургская монархия нанимала тысячи рабочих для строительства железных и шоссейных дорог, а они любили граппу – крепкий и сравнительно дешевый напиток, который делали из выжимок, остававшихся от изготовления вина, добавляя к ним кожицу и косточки винограда.

Небольшая выставка на вокзале Инсбрука говорит о том, что с 1837 года железнодорожная сеть строилась во всех направлениях от Вены. Жизнь в Тироле изменилась раз и навсегда. Работать, особенно в Альпах, было нелегко и опасно; без всяких дорожных машин, одними лишь ломами, лопатами и динамитом рабочие по двенадцать часов в сутки врубались в горы. Жили они в бараках, питались очень скудно. Смертность была просто чудовищной, и до сих пор в придорожных городках и деревеньках можно обнаружить их могилы.

Главная станция Инсбрука, с одним из самых красивых на тот момент вокзалов во всей Австро-Венгрии, открылась в 1858 году; железная дорога связала этот некогда сонный городок с другими частями империи и сделала его важнейшим перекрестком на пути с севера на юг и с востока на запад.

Самым ранним свидетельством коммерческой деятельности Самуила в Инсбруке можно считать рекламное объявление в газете 1881 года о том, что в доме № 2 по Бахштрассе он открыл производство уксуса и ликеров. Улицы этой больше нет, но Нико Хофингер, историк-краевед, утверждает, что она находилась неподалеку от Западного железнодорожного вокзала, который теперь стал грузовой станцией Инсбрук. Здесь ему было очень удобно и получать необходимое сырье, и доставлять граппу рабочим по всей железной дороге.

5. Андреас-Гофер-штрассе, 1905 год


Дела Самуила шли в гору, и со временем он начал производить не только граппу, но еще и шнапс, фруктовый сок и варенье. Для Леопольда, своего зятя, он вряд ли был конкурентом, потому что на рынке места вполне хватало и Дубски, и Шиндлерам. Через некоторое время в старой части города оба открыли небольшие магазины, где торговали продукцией друг друга.

В 1887 году семейство Шиндлер переселилось в солидный дом, недавно построенный на Андреас-Гофер-штрассе, совсем рядом с Западным вокзалом, который продолжал играть существенную роль для дела Самуила. Наверняка и София, и Самуил были рады более просторному жилью. Детей в семье было уже трое, а 30 января 1888 года София родила четвертого ребенка, мальчика, которого назвали Гуго. Моего деда.

2 мая 1888 года Самуил гордо сообщил в местной газете «своим товарищам по ведению дел», что перенес свой бизнес в «собственный дом, расположенный по адресу Андреас-Гоферштрассе, 1» (позднее перенумерованный в 13). Нико Хофингер снабдил меня чудесной фотографией улицы, сделанной в 1905 году, на которой видно обустройство проезжей части, а рабочие, в белых рубашках и жилетках, приостанавливаются, позируя на камеру. Винокуренное производство С. Шиндлера уже стало приметой улицы.


Вестминстерская синагога, Лондон, 2019 год

Я начинаю раздумывать над планом поездки в Чешскую Республику, чтобы как следует разузнать о богемских корнях Софии. Перед этим я обнаруживаю небольшой музей, расположенный по дороге от моего дома к Вестминстерской синагоге. Здесь я могу внимательно рассмотреть свитки Торы, созданные в Богемии (см. илл. 1 на вкладке).

Из «свидетельства о рождении» Софии мне известно, что ее мать, Поликсена Фюрт, родилась в городе Хораздовиц (или Хораждовице в чешском написании). Я обнаружила также, что старшая сестра Софии, Берта, осталась жить в родном городе матери и вышла замуж за тамошнего винокура, Эдуарда Мюнца, который вместе с братом вел самое известное в Хораждовице дело: производство виски «Мюнцкова» (Münzkova Whisky). Берта, единственная из братьев и сестер, прожила в Богемии всю свою жизнь.

Здесь, в Лондоне, я во все глаза рассматривала свиток Торы, изготовленный в 1842 году в Хораждовице, – совсем такой же, какой, наверное, в свое время в той самой синагоге разворачивал мой прапрапрадед Вейт Фюрт. Председатель общества сохранения мемориальных свитков Джефри Оренштейн рассказывает мне, как из маленького богемского городка этот свиток попал в большое здание в районе Найтсбридж.

С сентября 1941 года (к тому времени почти вся Чехословакия уже два с половиной года находилась под немецкой оккупацией) евреям запретили отправлять религиозные службы. 24 мая 1942 года по прямому указанию нацистов доктор Августин Штейн, глава еврейской общины Праги, разослал евреям Богемии и Моравии письма с требованием передать в недавно открытый в городе Еврейский музей предметы, представляющие историческую ценность. Джефри полагает, что рейхспротектор Праги был библиофилом и увлеченно изучал учение евреев, хотя и не разделял их ценностей. Все беспрекословно повиновались.

Не совсем ясно, для чего нацисты издали этот приказ. Возможно (хотя и не точно), они собирались открыть Музей исчезнувшей расы. Это вполне вероятно, ведь нацисты питали поистине страсть к регистрации своих преступлений. Вот еврейские землячества Богемии и Моравии и разложили всю свою иудаику по ящикам, чтобы отправить в Прагу. Для многих из них Хораждовице стало перевалочным пунктом.

В Вестминстерском музее я вижу зернистый черно-белый снимок: мужчины бережно вынимают из ящиков их содержимое. На пиджаке одного из них нашита звезда Давида. В ящиках присылали свитки Торы, книги, свадебные покрывала, подсвечники – в общем, все вплоть до расчесок и ножей для обрезания. Общины не поскупились: в Прагу пришло более 200 000 артефактов, в том числе и свитков Торы. Чтобы разместить все это, понадобилось сорок складских помещений. Для составления описи привлекли специалистов-евреев. По окончании работы почти всех их отправили в лагеря смерти.

Я стою в найтсбриджском музее, перед слабо освещенной стеклянной витриной с температурным контролем, и вижу перед собой десятки свитков, разложенных на полках. Поначалу они напоминают рулоны ткани в мастерской какого-нибудь драпировщика, но я смотрю внимательно и начинаю различать структуру пергамента и понимать, как каждый свиток намотан на два деревянных валика. Каждый свиток, или Сефер-Тора, намотан на два-три таких валика, которые на иврите называются «ацей-хаим», или древо жизни; они похожи на огромные иголки и нужны для того, чтобы каждую неделю перематывать свиток, когда на службе зачитывается нужный отрывок.

Наконечники нескольких валиков украшены изящной резьбой; но в основном это просто деревянные палочки, какими пользовались в небогатых городках. С некоторых свитков свисают небольшие коричневые бирки, как с сумок и чемоданов, хранящихся в столе находок. Меня очень трогает это зрелище, и к глазам подступают слезы. Джефри не удивлен: по его словам, так на свитки реагируют все.

Мне трудно понять, почему общины так легко расставались со своим имуществом. Что, запрет на проведение религиозных служб означал, что они им перестали быть нужны? Или же они послушно выполнили указания из Праги? За несколько месяцев до этого из Богемии в Освенцим уже пошли первые поезда, и, может быть, то была последняя отчаянная попытка спасти самое дорогое – если уж не свою жизнь, то хотя бы священные реликвии.

Джефри рассказывает, что через три года после падения германского рейха Чехословакия получила правительство коммунистов и оказалась за железным занавесом. Свитки, тщательно собранные нацистами, ссыпали в пластиковые мешки и свезли в закрытую синагогу, где они шестнадцать лет пролежали в сырости. В 1963 году правительство Чехословакии, испытывая недостаток в зарубежной валюте, выставило-таки свитки на продажу. После тщательного осмотра и непростых переговоров, при посредничестве щедрого жертвователя, в следующем году 1564 свитка доставили в Вестминстерскую синагогу, и это собрание стало крупнейшим в мире.

Вестминстерская синагога наняла софер-сетама (писца), чтобы поправить те свитки, которые еще можно было спасти. Он добросовестно проработал несколько десятилетий: Джефри рассказывает мне, что переписывание и исправление свитка регулируется более чем 4000 правил. Потом синагога учредила Общество охраны свитков для сохранения, восстановления и передачи их еврейским общинам всего мира.


6. Распаковка ящиков, предназначенных для Еврейского музея в Праге, ок.1942 г.


Джефри говорит, что когда-то у них было десять кабинетов, но они отреставрировали и раздали столько свитков, что теперь достаточно одного. Я снова рассматриваю свитки на полках и замечаю, что несколько штук совсем разорваны и сильно потерты. Некоторые повреждены уже настолько, что ими просто нельзя больше пользоваться. Религиозные правила требуют «похоронить» такой свиток, но у Вестминстерской синагоги есть оборудование, которое позволяет демонстрировать эти реликвии давным-давно исчезнувших с лица земли общин.

Хораждовице, где жили мои предки, в XIX веке процветало. Филиппа Бернгард, автор книги по истории свитков, подсчитала, что в 1941 году на оккупированной немцами территории Чехословакии – в так называемом протекторате Богемии и Моравии – проживало 92 199 евреев. К 1945 году их осталось примерно 7884.

Сегодня в Хораждовице евреев нет вообще.

2
Соленья для императора

Линц, август 2019 года

Знойный летний день, и я снова на австрийском кладбище, но теперь в другом провинциальном городе – Линце, в Верхней Австрии. Сюда, на окраину, я дошла пешком минут за двадцать. И вот теперь я прохожу несколько католических участков, каждый размером с хорошее футбольное поле, с могилами, на которых лежат яркие цветы, и наконец добираюсь до темного уголка, куда ведет узкая ржавая калитка. Надпись на табличке гласит: «Вход под личную ответственность».

Контраст еврейских и католических традиций захоронения особенно заметен, если, как здесь, мертвые лежат рядом. Могилы католиков любовно ухожены, на них стоят цветы, свечи, картинки, иконки, кое-где фотографии. На одной могиле я замечаю снимок мужчины в эсэсовской форме. На еврейских кладбищах лирики гораздо меньше. На могильных памятниках можно прочесть лишь имена, даты, иногда род занятий и очень редко несколько слов о том или той, кто здесь лежит. Ни цветов, ни картинок, ни намека на украшения. Почти на каждой могиле один-два камешка, положенных на деревянную дощечку, – знак того, что сюда приходили.

Утром я взяла ключ от этой самой калитки – маленький, серебряный, на плетеной сине-белой веревочке – в еврейской общине Линца, где мне строго-настрого сказали: «Когда войдете, заприте за собой калитку. Посторонним нечего совать туда нос. А потом бросьте ключ в почтовый ящик». Ключ я получила только после того, как предъявила паспорт. И вот не без трепета я открываю висячий замок, распахиваю калитку и в первый раз оказываюсь на еврейском кладбище Линца. Здесь никого нет. Как велели, я запираю за собой калитку. И вот я один на один с евреями, упокоившимися в городе Линце, который Адольф Гитлер называл родным домом.

7. Калитка еврейского кладбища Линца, с предупредительной табличкой «Вход под личную ответственность»


Еврейское кладбище Линца, сильно заросшее крапивой и сорняками, очень солнечное и тихое, правда заброшенное и грустное. Высокие памятники из черного мрамора в самом центре походят на строй, не в ногу марширующий по направлению к калитке. В самой середине лежит моя двоюродная бабушка Эрмина Кафка. Рядом – ее муж, Зигмунд. «Справедливость, любовь к миру, истина и вера в Бога были путеводными звездами его жизни», – гласит надпись на могильном камне (см. илл. 2 на вкладке). У Эрмины, большой любительницы музыки, надпись короче: «Смерть не страшна: стихла одна мелодия, зазвучала другая».

Я стою, размышляя, было бы приятно моим предкам, что к ним пришла их двоюродная племянница, как вдруг замечаю крупного русого зайца, большими скачками убегающего от их могилы. Я смотрю, как он поводит длинными ушами, и улыбаюсь; наверное, это единственный товарищ лежащих здесь. А потом я вспоминаю, зачем пришла. Отец часто, но непонятно почему хвастался семейством Кафка. Мне не терпится выяснить, правду ли он говорил.


Эрмина была коротышкой с густыми темными волосами, серо-голубыми глазами, высоким лбом и большим ртом. Она нежно любила свою младшую сестру, Софию, обладательницу всего, чего недоставало старшей: высокого роста, светлых волос, яркой красоты. И у Эрмины были достоинства. Она превосходно играла на фортепиано и любила читать, хотя уже с детства, как другие братья и сестры, усердно трудилась на семейной винокурне и на маленьком предприятии в Богемии, так что на музыку и литературу времени почти совсем не оставалось.

«Да-да, – бывало, бахвалился отец, – мы с тем Кафкой родня». Он имел в виду ни много ни мало знаменитого писателя, Франца, автора «Превращения» и «Процесса». В его пражском музее можно узнать, что сам Кафка с родителями проживал в Праге, но вот его дед, Яков Кафка, торговал кошерным мясом в деревне Осек, расположенной восточнее Хораждовице. Не очень сложные расследования в области генеалогии показали, что Кафка действительно наш очень дальний родственник. Он был двоюродным братом жены двоюродного брата отца. И если уж Франц Кафка считался родственником, то же можно было сказать и чуть ли не обо всех евреях Восточной Богемии. Курт, возможно, был прав, но такие притязания на «славу» слишком недостойны для представителя семейства Шиндлер. Впрочем, Курт рассказывал о своих линцских родственниках не только это.

В Линц Эрмина с Зигмундом переехали в 1873 году, воспользовавшись свободой передвижения, которую получили евреи. Зигмунд стал работать у старшего брата; тот уже давно основал там винокуренное дело. Компанию переименовали: Ludwig und Sigmund Kafka, Kaiserliche und Kӧnigliche Hoflieferanten. Brandtweine, Konserven, Essig, Senf, Gurken. К счастью, потом они придумали дня нее аббревиатуру из начальных букв своих имен: LUSKA. Перевод полного названия: «Людвиг и Зигмунд Кафка, поставщики бренди, консервов, уксуса, горчицы и маринованных огурцов к императорскому и королевскому двору». Так что LUSKA была своего рода высочайшим патентом, знаком хорошего качества продукции. Мне понравилось и помпезное название компании, и мысль, что сам император Франц Иосиф, возможно, был неравнодушен к маринованным огурцам, производившимся этой ветвью моей семьи.

Понятно, что этот патент был ценным инструментом бизнеса, который в неумелых руках мог бы закончиться крахом. Тони Нагиллер, владелец небольшого производства шнапса в Инсбруке, доказал мне, что производство алкоголя требует терпения и опыта. Из конечного продукта нужно удалить метанол, но, если метанол вдруг перепутают с этанолом, последствия могут быть самые страшные: рюмка алкоголя, содержащая лишь десять миллилитров метанола, в организме превращается в муравьиную кислоту, а та пагубно действует на зрительный нерв и может вызвать слепоту; тридцать миллилитров метанола могут убить.

В городском архиве Линца, расположенном в современном, малолюдном здании на берегу Дуная, напротив старой, барочной части города, я обнаружила регистрационные книги местных торговцев и узнала, что уроженцы Южной Богемии Зигмунд и Людвиг в 1873–1874 годах были записаны винокурами. Их производство располагалось по адресу Ландштрассе, 38–44. Я сходила туда, на главную улицу Линца, и увидела красивое здание с двумя входами, где теперь располагается один из супермаркетов сети Billa.

В общем-то я огорчилась, что братья, несмотря на высочайший патент, оставили по себе так мало памяти в Линце. Больше дала встреча с внуком Эрмины, Джоном Кафкой, который живет сейчас в Соединенных Штатах. От него я узнала, что у Эрмины и Зигмунда было четверо детей: Рудольф (1871 г.р.), Берта (1873 г.р.), Эмилия (Лили, 1875 г.р.) и Эгон (1880 г.р.). Джон был сыном Эгона. По его словам, тетя Берта отличалась застенчивостью и страдала от косоглазия. Ее сосватали за Роберта Унгара, и этот брак оказался несчастливым. Каждое лето она приезжала в Линц, к Эрмине и Зигмунду.

В один из таких приездов заболел маленький сын Берты, Курт, и Эрмина обратилась за помощью к молодому врачу-чеху. С его посещения начался совершенно неожиданный поворот в истории моих линцских родственников.


Линц, 14 января 1907 года

Каждое утро, до начала приема, доктор Эдуард Блох проходил короткое расстояние от своей квартиры до маленькой синагоги на Бетлехемштрассе. Человек добропорядочный, доктор молился о своих пациентах, количество которых росло не по дням, а по часам с тех пор, как он снял просторную квартиру в красивом доме Палас-Вайсенвольф на Ландштрассе, за несколько кварталов от Эрмины и Зигмунда. Это было пять лет назад. Теперь же он наслаждался всеми удовольствиями принадлежности к высшему обществу Линца: обстановка здесь была совсем не такой напряженной, как в Праге, где он, молодой врач-еврей, опасаясь антисемитов, даже днем ходил по своим делам с пистолетом в кармане. В Линце же он буквально расцвел.

Сегодня он ждал на прием новую пациентку, хрупкую, на вид небогатую вдову; она жила в тесной, скромной квартирке на Гумбольдтштрассе. Доктор Блох потом вспоминал, что это была бледная, привлекательная женщина средних лет с сияющим взглядом серых глаз. Он осторожно и, как всегда, добросовестно начал расспрашивать ее, чем может помочь. Она пожаловалась на ужасные боли в груди и бессонные ночи. Ему становилось ясно, что у нее был за недуг, но для начала нужно было заполнить медицинские документы, а прежде всего выяснить имя и фамилию. В журнале посещений появилась аккуратная запись: возраст – 47 лет. Имя – Клара. Фамилия – Гитлер.


Когда доктор Эдуард Блох приехал к больному мальчику Курту Унгару, он еще не окончательно обосновался в Линце, хотя уже начал приобретать хорошую репутацию. То было его первое знакомство с семейством Кафка, о чем он упомянул в своей неопубликованной автобиографии, хранящейся теперь в вашингтонском Музее Холокоста.

Он учился в столице Богемии, Праге, но с Линцем познакомился еще в молодые годы, проходя обязательную для всех военную подготовку. Неудивительно, что австрийский город полюбился ему больше чешского. Пока он учился в Праге, евреев там не любили заметно сильнее, врачам с трудом находили постоянную работу в местном университете, а кроме того, на глазах росла напряженность между чешско- и немецкоговорящим населением Богемии. Линц казался во всех отношениях более подходящим, хотя без антисемитизма не обходилось и там.

Знакомство доктора Блоха с семьей Кафка оказалось удачным, потому что благодаря его стараниям маленький Курт поправился. Вскоре младший брат Берты, Эгон, слег с тяжелым тифом. Его сестра Лили писала в своих воспоминаниях (также хранящихся в Музее Холокоста), как они с доктором выходили Эгона, каких усилий это стоило и как много бессонных ночей они провели у его кровати. Тогда-то, по воспоминаниям Лили, они с доктором «увидели друг друга такими, какие есть». К выздоровлению Эгона Лили и Эдуард успели влюбиться друг в друга.

Живой, энергичный молодой доктор с большими темными глазами и длинными усами, однако, вовсе не соответствовал представлениям Эрмины о будущем зяте: она скорее предпочла бы человека делового. Лили упрямо хотела замуж только за Блоха, не желая повторять роковую ошибку старшей сестры. Лили обратилась за помощью к бабушке, Жозефине Дубски, которая как раз тогда приехала к ним в гости из Инсбрука. С 1883 года, после смерти мужа, Элиаса, она жила с Софией и Самуилом Шиндлер в квартире на Андреас-Гофер-штрассе. Удивительно, однако Жозефина приняла сторону Лили. Как вспоминал Джон Кафка, Эрмина буквально взбесилась и так скверно поговорила с матерью, что та спешно ретировалась обратно в Инсбрук.

Лили настояла на своем. В 1902 году они с доктором Эдуардом Блохом стали мужем и женой. Несмотря на отношение Эрмины, свадьба получилась пышной и веселой: друзья и родственники съехались отовсюду. Свадебная фотография хранится в вашингтонском Музее Холокоста. Молодые женщины были в белом, женщины постарше – в черном, мужчины – в элегантных смокингах и цилиндрах.


8. Свадебная фотография Лили и Эдуарда Блох. Эрмина и Зигмунд сидят слева от жениха и невесты


По лицам на других фотографиях, сохранившихся в отцовских альбомах, я вроде бы сумела узнать на этом снимке кое-кого из молодых Шиндлеров: в заднем ряду, третий слева, кажется, мой двоюродный дед Отто. А двоюродная бабушка, Марта, стоит в среднем ряду, четвертой слева. Из личного дневника Марты мне известно, что она была очень близка со своими линцскими родственниками.

Вскоре после свадьбы Эдуард перенес свою медицинскую практику в более просторное помещение на первом этаже дома Палас-Вайсенвольф, № 12, по Ландштрассе; там же располагалась и его квартира (см. илл. 3 на вкладке). На этом красивом старом здании, построенном еще в 1715 году, мускулистые, почти обнаженные атланты все еще держат балкон второго этажа, с которого Эдуард и Лили, наверное, смотрели вниз, на прохожих. В следующем, 1903 году у Эдуарда и Лили родилась их единственная дочь Труда.

А медицинская практика становилась все обширнее. Эдуард оказался настоящим доктором и не отказывал в помощи ни одному человеку, даже если он был не в состоянии оплатить его услуги. Вот почему в своей автобиографии Эдуард написал, что, когда 14 января 1907 года к нему пришла тяжело больная Клара Гитлер, он ее принял.


9. Клара Гитлер, ок. 1890 г.


В Дрездене Эдуард прошел специализацию по лечению женских болезней и, даже еще не осмотрев свою пациентку, понял, что у нее что-то не то с грудью. Все окончательно прояснилось, когда он нащупал там узлы раковой опухоли.

Потом он говорил, что тогда такой диагноз был равносилен смертному приговору. Он решил, что сейчас пугать свою 47-летнюю пациентку не стоит, но сказал, что, возможно, без операции она не обойдется. Он прописал ей обезболивающие препараты. Кроме того, он попросил ее в следующий раз прийти с детьми: такую новость должны были узнать все одновременно.

Муж Клары, Алоиз Гитлер, умер в 1903 году. Клара сразу же продала маленький семейный дом в окрестностях Линца и переехала ближе к центру; как ей казалось, там детям будет легче жить, хотя их новая квартира на Гумбольдтштрассе была совсем крошечной: одна комната, кухня и чулан. В этом-то чулане и жил сын Клары Адольф.

Дом этот стоит до сих пор. Я прошла мимо него по пути на кладбище: обшарпанное здание на шумной, пыльной улице на выезде из Линца, утыканной забегаловками с турецкой едой и парой кинотеатров под неоновыми вывесками, где крутят порнофильмы.

Нрав у Клары был тихий. Муж ее, наоборот, был жесток, сильно пил и частенько поколачивал детей, особенно Адольфа. Как вспоминала сестра Адольфа, Паула, это случалось почти каждый вечер, а однажды им даже показалось, что Алоиз прибил сына насмерть. Клара, как могла, защищала и успокаивала детей.


10. Адольф Гитлер в 1904 г., за три года до знакомства с доктором Блохом. Портрет нарисован однокашником


Через несколько дней после той, первой, консультации Клара снова появилась у Эдуарда. Теперь она привела с собой всю семью, в том числе и Адольфа, и Эдуард сообщил ей страшную новость. Как вспоминал потом Эдуард, Клара стойко приняла ее, но Адольф заплакал и спросил: «Что же, маме совсем не на что надеяться?»

Доктор ответил: «Если срочно сделать операцию, можно еще успеть». Эдуард вспоминал потом, что это чуть-чуть успокоило Адольфа.

Эдуард не стал медлить и подключил все свои связи. 18 января 1907 года Кларе удалили грудь в Больнице сестер милосердия (Barmherzigen Schwestern), причем по ее просьбе Эдуард присутствовал на операции. Адольф настоял, чтобы мать положили не в переполненную общую палату, а в отдельную, пусть даже и более дорогую.

Часа через два после операции Эдуард зашел к детям Клары, которые волновались, ожидая исхода операции дома. Адольф устал, а глаза у него покраснели от слез. Юноша внимательно выслушал рассказ врача об операции, а потом глухо спросил: «Ей больно?» Эдуард впоследствии называл операцию «трудной» и признавался, что ему трудно было скрывать от детей всю серьезность положения.

При беспомощной матери Адольф становился теперь главой семейства. Он платил доктору и больнице, а Эдуард наблюдал за ходом выздоровления Клары. В том же году он лечил Адольфа от разных мелких недугов. На взгляд Эдуарда, Адольф был любимчиком матери и сам горячо любил ее. Какое в жизни избрать направление, он не знал. Адольф плохо учился, а в 1905 году совсем бросил школу. Опекун, Йозеф Майрхофер, напрасно уговаривал его поступать на работу. Клара же очень одобряла стремление своего сына стать художником.

Она, казалось, сравнительно быстро шла на поправку и вскоре уже могла ходить за провизией на ближайший рынок. Однако ей стало трудно подниматься на третий этаж, поэтому в мае 1970 года семейство переехало еще раз, в квартиру побольше и посветлее, на первом этаже дома № 9 по Блютенштрассе. Она находилась на другом берегу Дуная, в районе Урфар, совсем неподалеку от садов, откуда поставляли фрукты на винокурню семейства Кафка. Доктор Блох побывал там и своими глазами увидел полную чистоту и порядок: фрау Гитлер была превосходной хозяйкой.

Через несколько месяцев после операции, осенью 1907 года, Адольф отправился в Вену держать вступительный экзамен в художественную школу при Венской академии изящных искусств. В знак почтения он послал открытку своему семейному доктору Блоху: «Из Вены, с самыми теплыми пожеланиями, Ваш вечно благодарный пациент Адольф Гитлер».

Однако Вена, где у Адольфа оказалось много соперников, оказалась местом не таким уж простым: в нее валом валили жители начавшей распадаться империи. С 1880 года ее население почти утроилось и приближалось к двум миллионам. Кругом царила бедность, жилья остро не хватало. В обществе росли напряженность и антисемитизм. Евреи уже составляли чуть ли не 10 % жителей Вены и были самым многочисленным из ее национальных меньшинств. Совсем немногие стали обеспеченными культурными интеллектуалами; подавляющее большинство не сумело выбраться из бедности, говорило на идише, а не на немецком языке и оказалось в столице, спасаясь от враждебного отношения в других регионах Австро-Венгерской империи.

Вена не приняла Адольфа. Из 113 поступавших в 1907 году в академию попали всего двадцать восемь. Гитлера среди них не оказалось. Друг его детства Август Кубичек вспоминал, что работы Гитлера были признаны не соответствующими уровню академии; Адольф мог бы поступить на архитектурное отделение, но ничего не вышло и там: ведь школу он так и не закончил. Он вернулся в Линц, но о своей неудаче никому ничего не говорил.

К октябрю 1907 года Кларе Гитлер стало хуже. Рак груди дал метастазы. Доктор Блох сообщил семье, что теперь положение стало безнадежным. С 28 октября Клара не вставала с постели, и Адольф взял на себя домашнее хозяйство. Кубичек удивлялся, до чего ловко его друг исполнял свои новые обязанности:

Я знал, какого низкого мнения Адольф об этих монотонных, хоть и необходимых делах. И поэтому я довольно скептически относился к его хорошим намерениям и думал, что он ограничится парой-тройкой красивых жестов. Однако я сильно заблуждался. Оказалось, я совершенно не знал Адольфа с этой стороны и даже не представлял себе, что безграничная любовь к матери сподвигнет его на выполнение всякой домашней работы, да так хорошо, что мать не могла нарадоваться. Как-то я приехал к ним на Блютенштрассе и застал Адольфа за делом. Он, в синем фартуке, методично отскребал пол кухни, к которому явно давно никто не прикасался.

С 6 ноября 1907 года Эдуард посещал Клару каждый день. Потом, в автобиографии, он писал, что Адольф спал рядом с матерью, чтобы быстро откликнуться на любую ее просьбу. Для обработки кожи вокруг швов Эдуард прописал Кларе йодоформ, легкий антисептик; чтобы облегчить страшные боли, он давал ей и морфий. Клары Гитлер не стало в ночь на 21 декабря 1907 года. Вся семья понимала, что Эдуард уже ничем не мог помочь, поэтому его известили только утром.

Днем Эдуард приехал в Урфарт, чтобы оформить свидетельство о смерти. Адольф сидел рядом с умершей; ночью он явно ни на минуту не сомкнул глаз. В память о матери Адольф набросал ее карандашный портрет. Эдуард какое-то время побыл с безутешной семьей. Как мог, он постарался объяснить, что смерть стала для нее избавлением.

Как и хотела Клара, 23 декабря 1907 года ее похоронили рядом с мужем. На следующий день вся семья появилась в приемной у доктора Блоха, чтобы поблагодарить его за все, что он сделал для матери. Адольф пожал врачу-еврею руку и произнес: «Вечно буду вам благодарен».

Линц, август 2019 года

Я все еще на кладбище. Линц стал домом для трех поколений семейства Кафка; все они здесь и похоронены. Перед Зигмундом и Эрминой лежит их дочь Берта Унгар и внук, Курт Унгар. Их надгробия тоже выполнены из черного мрамора, хотя пониже и поскромнее. У них не осталось потомков. В Линце эта ветвь семьи пресеклась. Потом я отправляю фотографию, сделанную на кладбище, в Соединенные Штаты, своим родственникам Кафка – внуку Зигмунда и Эрмины Джону и двум их правнукам. Они радуются, потому что в обозримом будущем вряд ли совершат такое далекое путешествие.

Удивительно, но мой отец гордился тем, что его дядя Эдуард врачевал Гитлеров. Меня всегда удивляло, что даже самое легкое прикосновение к знаменитости (даже такого рода, как Адольф Гитлер) для моего отца было лучше, чем полная неизвестность. Нам в детстве в это верилось с трудом. Однако же правда вот она, в воспоминаниях доктора Блоха. И на доске объявлений в старой школе Джона Кафки я тоже читаю: доктор Блох «имел сомнительную честь» лечить Гитлера.

В 1908 году, после смерти матери, Гитлер снова попробовал поступить на художественное отделение, и снова у него ничего не вышло, но теперь уже он остался в Вене, без работы и почти совсем без денег. Тогда начали формироваться и его политические воззрения: он заделался ярым поклонником мэра Вены Карла Люгера, лютого антисемита.

Но о своем враче-еврее Гитлер вспоминал с теплотой. Живя в Вене, он отправил ему вторую открытку с новогодними поздравлениями, нарисованную от руки. Эдуард писал, что на ней был изображен монах с бокалом переливающегося через край шампанского и надписью «С Новым годом!» (Prosit Neu Jahr). На обороте благодарный пациент написал: «Семейство Гитлер желает Вам всего лучшего в наступающем году. Всегда благодарный Вам Адольф Гитлер». Эдуарду открытка очень понравилась. Рисунок Гитлер подсушил перед огнем, чтобы придать ему «приятный старинный вид». Этот знак признательности оказался последним прямым общением Гитлера с моим двоюродным дедом.

Больше встретиться им не привелось, но друг друга они все-таки не забыли.

3
Компот

Инсбрук, 2019 год, Андреас-Гофер-штрассе, 13

Танцевать у шеста мне как-то не доводилось, но сейчас я пришла в одну из лучших студий Инсбрука, где обучают «танцам у шеста, упражнениям в воздухе, акробатике и вольным упражнениям»; это все деликатно обозначает танцы для стриптиз-клубов. Вывеска, написанная по-английски – Pole Dance Playground, – висит рядом с входом в эту бывшую штаб-квартиру империи Шиндлеров. Любопытство решительно берет во мне верх. Поднявшись по каменным ступеням в красивую комнату со стеклянным потолком и окнами, выходящими на внутренний двор, я решаюсь на 75-минутный урок для начинающих. Как вертеться у шеста, я понятия не имею: мне по душе йога, упражнения с отягощениями и бег.

Прежде всего меня проводят в раздевалку, где я с ужасом обнаруживаю целые ряды бежевых, красных и розовых кожаных ботинок на платформе. Я начинаю задумываться, не пойти ли на попятный, но тренер перехватывает мой взгляд и поясняет, что начинающие занимаются босиком. У меня свой план: расположиться где-нибудь в уголке полного зала, выполнить упражнения и потом погрузиться в атмосферу этого места, бывшего давным-давно квартирой моих бабушки и дедушки.

Меня провожают в большой зал с деревянным полом и вертикальными, сверкающими стальными шестами; почему-то мне кажется, что я попала в вагон поезда лондонского метро. Я ожидала, что окна выходят на улицу, но утыкаюсь взглядом в бордовую стену с озорно мигающими фонариками. Соседство у студии курьезное: на том же этаже расположена юридическая контора; видимо, как раз ее окна и выходят на улицу.

В расчете на то, что меня здесь никто не знает, а значит, и тренер обращать особого внимания не будет, я выбираю шест сзади, в самом углу. И тут замечаю, что кроме меня здесь только одна девушка. Как на малолюдной лекции, меня просят перейти в первый ряд. Я снова прикидываю, как бы смыться, но ведь неучтиво исчезать, когда занятие еще и не начиналось.

Итак, я собираюсь с силами, беру свои нервы в узду и начинаю считать фонарики в протянутой на стене гирлянде. Тренер начинает разминку, скручивая свое тело, как скручивают лист бумаги в оригами, и каждая следующая поза превосходит по замысловатости предыдущую. Я даже не надеюсь суметь это повторить. Свет приглушен, музыка погромыхивает в навязчивом, трудно поддающемся описанию ритме ночного клуба. Такое ощущение, как будто сейчас вечер, хотя на самом деле сейчас всего десять утра.

И вот первое упражнение на шесте. Со всей грацией, на которую способна, я пробую выполнить крутку «пожарный».

– Ничего сложного! – подбадривает тренер – Левая нога, правая, шаг в сторону шеста, обхватываем шест одной ногой, другую одновременно поднимаем для равновесия и элегантно соскальзываем на пол.

Если бы… Я постыдно, мешком, плюхаюсь на пол, по спине катится пот, и, как ни старается тренер, ни одна из моих попыток не увенчивается успехом. Раз за разом я съезжаю с шеста и не свожу глаз со стрелки часов: не могу дождаться, когда же закончится занятие.

Чтобы хоть как-то отвлечься, я начинаю думать о другом, представляю себе, как в начале прошлого, XX века здесь носились дети Шиндлеров, как снизу, со двора, волнами плыл запах варенья, которое тут варили. Я представляю, как София призывает всех к порядку и просит не очень шуметь, потому что внизу, в магазине, работает Самуил. Я как будто слышу, как по мостовой сначала цокают лошадиные копыта, а позднее шуршат шины автомобилей, доставляющих на задний двор фрукты и другие припасы.

А вот другая картинка: замешательство, а потом и ужас на лице моей прабабушки Софии при виде одной из семейства Шиндлер в раю для танцовщиц на шесте, которым сделался в наши дни дом № 13 по Андреас-Гофер-штрассе.

На Андреас-Гофер-штрассе Самуил перевел свое дело в 1887 году, а к 1908 году решил расширяться. В городском архиве Инсбрука я разыскала стопку копий связанных с этим документов, в том числе обращение за разрешением эксплуатировать вновь установленный им лифт и письмо с возражениями против расширения бизнеса. Меня удивило, что Самуилу разрешили открыть винокурню и производство варенья в плотно застроенном жилом районе Инсбрука, ведь шум транспорта, пары винокурни и жар от варки наверняка раздражали бы соседей. В принявшем его городе Самуил теперь сделался фабрикантом (Fabrikant), что и написано на его надгробном камне.

Видно, тогда была мода на длинные названия компаний, в которых перечислялся весь ассортимент их продукции. Например, зять Самуила, Леопольд Дубски, назвал свою так: «Братья Дубски, первое тирольское производство винного уксуса и спиртных напитков, винокурение, переработка фруктов» (Brüder Dubsky, Erste Tiroler Essigsprit und Likörfabrik sowie Branntweinbrennerei, Obstverwertungsindustrie).

Придумывая название для своего предприятия, Самуил столь же мастерски обыграл слово «первый», подразумевающее и превосходство, и первенство: «Первое тирольское производство соков прямого отжима, винокурение из зернового сырья, ликеры Самуила Шиндлера». По-немецки это звучит очень солидно: Erste Tiroler Fruchtsaftpresserei, Landesproduktenbrennerei und Liqörfabrik Samuel Schindler. В детстве мне очень нравилась эта скороговорка, и со временем я научилась произносить ее быстро и без малейшей запинки.

Эмблемой компании Самуил выбрал орла и гордо разместил у него на груди собственные инициалы, SS. Он символизировал и прошлое, и настоящее: орел был и на гербе Силезии, и, в красном цвете, на флаге Тироля. Через сорок лет, после всех исторических катаклизмов, семья без лишнего шума убрала две эти буквы с логотипа.

Кроме того, Самуил разработал приметную кубическую форму для бутылок, в которые разливал свой алкоголь, – именно такую мой отец держал на своей прикроватной тумбочке – с фамилией «Шиндлер», написанной выпуклыми буквами примерно на одной трети высоты от основания. По крайней мере одна шиндлеровская бутылка сохранилась в Австрии и сейчас находится в архивах еврейского музея города Хоэнемс на западе страны. В бутылке отца на самом дне сохранились уже ни на что не годные остатки кофейного ликера, музейный же экземпляр пуст.

Самуил продолжал выводить свой бизнес за пределы Андреас-Гофер-штрассе. Он открыл новое производство варенья на Кармелитергассе (Karmelitergasse), по соседству с главным пассажирским вокзалом и магазином на Кибахгассе (Kiebachgasse) в старой части города. Варенье из абрикоса, клубники и красной смородины делали и протертым, на австрийский манер, и непротертым, «по-английски». Это последнее оказалось особенно популярным, и к классическому апельсиновому добавили красносмородиновое, сливовое и клубничное. Эти виды фруктов и ягод доказывают, что Курт говорил правду: Самуил возил сырье преимущественно по железной дороге из Южного Тироля, теперь итальянского, а тогда почти целиком принадлежавшего Австро-Венгерской империи.

11. Логотип Самуила Шиндлера


Кроме варенья, фабрика Шиндлеров делала и компоты (Kompott), типичное для Центральной Европы блюдо из фруктов и ягод, отваренных в сахарном сиропе, из которых лучше всего раскупались абрикосовый, вишневый и персиковый. София часто давала его своим детям; компот фигурирует и во сне, который ее дочь, Марта, записала в своем дневнике: «Мне снилось, как будто мама давала мне компот, а я смеялась и отказывалась. «Ну пожалуйста! – просила мама. – Ведь это теперь моя единственная радость»3.

Самуил оказался способным винокуром и постоянно экспериментировал, изобретая все новые ликеры. Одним из самых изысканных его творений стал сладкий ликер, который изготовляли из цельного тирольского молока, разливали в элегантные бутылки и предназначали специально для женщин. Полагаю, что нелегко было придумать, как смешать алкоголь с молоком так, чтобы получился напиток с длительным сроком хранения. Мне нравится думать, что это был австрийский предок ирландского ликера Bailey’s.

Еще одно творение Самуила прославило и его штаб-квартиру, и местного тирольского героя, в честь которого оно было названо: «Травяной ликер Андреаса Гофера». Из альпийских трав и корней Самуил создал напиток и для «возбуждения аппетита», и для «оздоровления желудка». В 1908 году на международной кулинарной выставке в Вене за этот рецепт он получил золотую медаль, а в 1910 году ее изображение украсило фирменные бланки компании.

Этот бланк красноречиво доказывает, насколько уверенно бизнес-империя смотрела в будущее. Человек, получивший письмо от Самуила, тут же видел перед собой фасад здания на Андреас-Гофер-штрассе, поставленного под прямым углом к Nordkette, наиболее известному горному пейзажу Инсбрука.

На фоне гор изображена огромная многопрофильная фабрика, где изготавливали шнапс и бренди, отжимали фруктовые соки и обжаривали кофе. На среднем плане дымят трубами остальные фабрики – верный знак успеха. Понятно, что это было преувеличение. В реальности двор дома № 13 по Андреас-Гофер-штрассе совсем не так просторен, как на картинке: это я смогла разглядеть и на снимках, и на уроке танца с пилоном.

12. Фирменный бланк Шиндлеров, 1913 г.


13. Андреас-Гофер-штрассе, 13, штаб-квартира Самуила Шиндлера


В те годы процветания и успеха семейство Шиндлер значительно расширилось и в демографическом, и в географическом отношении. В Вене 1 июля 1900 года уроженка Богемии Марта сочеталась браком с Зигфридом Зальцером. Подробное описание этого события я обнаружила в архиве еврейской общины Вены. Свадьба состоялась в главной синагоге города, на Сайтенштеттенгассе. Зигфрид с родителями совсем недавно переехал в Вену из Венгрии и жил в гостинице Central. Профессия Зигфрила была названа словом Prokurist, то есть агент. Из его деловых бумаг я узнала, что он торговал одеждой и специализировался на шелке и бархате.


14. Марта и Зигфрид Зальцер. Снимок, вероятно, сделан во время медового месяца в Инсбруке, после их свадьбы в Вене в 1900 г.


У меня есть и студийный портрет молодоженов, сделанный в Инсбруке. Он не датирован, но я думаю, София заказала его вскоре после свадьбы, потому что именно в Инсбруке прошел их медовый месяц. На моей двоюродной бабушке Марте элегантное бежевое платье, к которому тщательно подобраны шляпка и зонтик от солнца. Она стоит рука об руку с Зигфридом, спокойно и уверенно глядя прямо в камеру; Зигфрид, напротив, задумчиво смотрит куда-то вдаль.

У Марты с Зигфридом родилось двое детей, Эрвин (1901 г.р.) и Маргарита (1904 г.р.); на них Марта изливала всю свою любовь, потому что во всех других отношениях этот брак уж никак не был счастливым. Судя по всему, Зигфрид был человеком не из легких. В записях Марты значится: «Часто я совсем не могу слышать громыхающего голоса Зигфрида. Это буквально невозможно физически, и я настолько раздражаюсь, что становлюсь противна сама себе»4. На взгляд Марты, ее супруг был скрягой: «Я хотела бы смотреть на все одними с ним глазами, но не могу… Мы расходимся и в вопросах воспитания. Решительно во всем Зигфрид руководствуется только одним – дешевизной»5.

Марта вовсе не была ленивицей: она вела все счета предприятия Зигфрида. Из-за этого она очень переживала за детей и их образование. Она была работающей матерью и винила себя, что на детей у нее остается мало времени:

Если бы у меня было больше склонности к педагогике, я бы лучше воспитывала своих детей, получала бы удовольствие даже от того недолгого времени, которое мы проводим вместе, не расстраивалась бы и не сердилась на небрежного Эрвина и нетерпеливую Грету. Не позволять жизни пролетать мимо. Искать красоту в каждом часе, стараться постичь его смысл. Смотреть, как бежит день, а вслед за ним и жизнь, как проходит детство, как за углом поджидает отрочество. В то время, когда я хотела бы создавать в их душах основание для всего, что есть хорошего и прекрасного, хотела бы развивать в них понимание возвышенного и чистого, я погружена в зряшную суету, не имея времени на то, что считаю самой важной работой из всех6.

Марта была благодарна матери, что та разрешила ее детям ездить летом к Софии в Инсбрук, а особенно за то, что ее дочь, Маргарита, могла проводить время с ее двоюродной сестрой Труди из Линца. Марта очень тепло относилась к своим линцским кузинам и надеялась, что девочки вырастут настоящими подругами. «Трудерле – прелестный ребенок и благодаря своей милой натуре по-детски чиста и скромна. Мне бы очень хотелось, чтобы для Гретль она стала подругой на всю жизнь»7.

В одном из своих альбомов я обнаружила несколько фотографий дочери Марты, Маргариты: она стоит на заднем дворе дома по Андреас-Гофер-штрассе рядом с Тассо, огромным сенбернаром Самуила. На них Маргарите примерно четыре года, она лишь чуть-чуть выше собаки, которую обнимает правой рукой. Девочка одета в традиционный австрийский костюм, дирндль – блузку с корсетом и пышную юбку, который носят в Тироле. К тому времени Маргарита уже хорошо говорила по-немецки и по-французски; кроме того, девочка приохотилась к чтению, а потом, как писал ее биограф, «читала все, что только попадалось ей под руку в доме культурной семьи с интеллектуальными запросами»8.

Отто, старший сын Софии и Самуила, тогда еще холостой, был врачом по кожным болезням и работал также и в Вене, где у него была большая медицинская практика. В альбомах отца есть фотографии, где он делает вскрытие или посещает больных в палате. Если верить отцу, лечению этих болезней он учился в Париже вместе с Марией Кюри и первым в Австрии стал применять радиотерапию.

Младшие сыновья Софии и Самуила, Эрих, Гуго и Эрвин, представляли собой неразлучное трио. В квартире Софии и Самуила в доме № 13 по Андреас-Гофер-штрассе насчитывалось семь комнат, но не было сада, а задний двор был не лучшим местом для мальчишеских игр: там постоянно то нагружались, то разгружались телеги и грузовики. Поэтому каждый год с наступлением лета Шиндлеры перебирались в большую съемную виллу в деревне Игльс, расположенную на солнечном горном плато выше Инсбрука, у подножия горы Патшеркофель.

Зигфриду Зальцеру принадлежала соседняя вилла «Фихтенгоф», и туда они часто всей семьей ходили в гости. Часто из Линца приезжала семья Эрмины, чтобы тоже насладиться летними днями в Игльсе. Лето в Игльсе стало традицией, сохранявшейся в нескольких поколениях семьи. Внучка Марты, Марианна, совсем недавно рассказывала мне, что она часто бывала там; а когда мои родители в первый раз попробовали жить вместе в Австрии (мне тогда было три года), они тоже предпочли Игльс.


15. Маргарита Зальцер, дочь Марты и Зигфрида, во дворе № 13 по Андреас-Гофер-штрассе, с собакой Самуила, Тассо


Когда Эрих, Гуго и Эрвин стали молодыми людьми, все трое включились в семейный бизнес вместе с Самуилом, ездили в деловые поездки как представители своего отца, посещали гостиницы, таверны и рестораны по всей Западной Австрии и Германии, продавая продукцию Шиндлеров. Скорее всего, они должны были пойти на обязательную военную службу – теоретически с 1868 года все подданные империи мужского пола должны были учиться сражаться за кайзера. На практике призывали не всех. Гуго все же пошел добровольцем в элитный горный полк и прослужил с 1908 по 1912 год. Подозреваю, что на такой выбор сильно повлияла его любовь к горам.

Мои австрийские предки находили в Тирольских горах что-то особое, и это ощущение передалось мне. Помню, когда мне было лет тринадцать, однажды утром я распахнула деревянные ставни в гостиничном номере и вдруг прямо перед собой увидела горы. Всю ночь мы ехали на машине из Англии, и в темноте я не видела предгорий, которые предшествуют этим величественным пикам. То, что я сейчас видела, было совершенно не похоже на абстрактные пирамидки, нарисованные мной в начальной школе. Суровые гиганты неправильной формы властно возвышались над долиной. Я была сражена наповал.

Летом семейство ходило в горы, облачась в длинные платья, шляпы и твидовые костюмы; зимой катались на санях. Разглядывая самые ранние снимки, доставшиеся мне в наследство, я поражаюсь нарядам женщин, в том числе и Марты: все, как одна, в длиннополых пальто, в шляпах с лентами, туго завязанными под подбородком, и в перчатках готовятся съехать по крутому склону на деревянных санях с железными полозьями. Ботинки на них теплые, крепкие, но все равно меня удивляет, до чего не соответствует эта одежда тому, чем они собираются заняться.

На прогулках и вообще на воздухе Шиндлеры запечатлены с собаками и лошадьми. На одной совершенно необычной фотографии, загадку которой я так и не разрешила, мой дед Гуго вроде бы покупает леопарда. Скорее всего, покупка оказалась не из удачных: ни на одной фотографии этого зверя больше нет.

Гуго очень любил горы – и активный образ жизни вообще. Есть множество фотографий, где он сидит на велосипеде и часто рядом с ним собака. На фотографиях подросток Гуго всегда одет в Lederhosen – практичные, можно сказать, вечные кожаные бриджи с подтяжками, незаменимые для лазания по деревьям и горам, тогда столь же привычные в тех местах, как теперь джинсы. На одной из фотографий повзрослевший Гуго стоит на голове в снегу; на другой он, без рубашки, лежит, широко раскинув руки, и явно наслаждается контрастом холодного снега за спиной и теплыми лучами солнца на лице. В горах он чувствует себя как дома, ему явно комфортно.

Мне представляется вполне логичным, что мой дед вместе с братом Эрихом и дядей Леопольдом были членами Немецко-австрийского альпийского клуба (Deutscher und Oesterreichischer Alpenverein). Альпинизм – от нетрудных походов до покорения горных пиков – начал активно развиваться в 1860-х годах. Не думаю, что Самуил был таким уж любителем прогулок; по крайней мере, у меня нет соответствующих фотографий. Зато на них множество мужчин в твидовых или кожаных бриджах, идущих по ледникам или штурмующих горные вершины.


16. Марта с друзьями катается на санках


Совместный Немецко-австрийский альпийский клуб был создан в 1873–1874 годах. Кажется, из всей семьи Леопольд первым вступил в него. Одной из самых значительных фигур в бывшем Немецком альпийском клубе был Иоганн Штадль, торговец из Праги, и возможно, что именно с его помощью Леопольд вступил в него еще до того, как в 1870-х годах переехал в Инсбрук. К 1899 году он уже точно входил в состав клуба; я узнала это, побывав в красивом читальном зале Государственного Тирольского музея (Ferdinandeum), расположенного в Инсбруке. Там хранятся списки членов клуба и отчет за 1908 год с подробными сведениями о Леопольде.

Тонкий серо-зеленый том, с оттиском эдельвейса на обложке, всем своим видом говорил о серьезности этой организации. Альпийский клуб отвечал за содержание горных домиков и троп; он составлял реестры проводников, выдавал карты, проводил тренировки для членов клуба, служил информационным центром по части гор, походов и скалолазания. А кроме всего прочего, проводил балы, лекции и другие мероприятия.

Членство в каком-нибудь клубе было и остается обязательным элементом общественных отношений в крепко спаянных между собой культурах Германии и Австрии. И сегодня едва ли не половина немцев – члены какого-нибудь клуба, чаще всего спортивного, а бывает, что и не одного. Не просто так цитату известного американского актера-комика Граучо Маркса – «Мне все равно, в какой клуб вступать» – мои австрийские друзья встречали с некоторым недоумением. А если вы поищете в англо-немецком словаре перевод слова unclubbable, то одним из первых вариантов будет ungesellig – чуть ли не «антиобщественный».

Саму мысль, что кто-то может не желать участвовать в том, что считается забавным и общественно полезным, оставаться в стороне, быть индивидуалистом, здесь не вполне понимают, а уж ценят совсем невысоко. А для моих предков, строивших новую жизнь в новом для них Инсбруке, необходимость вписаться была главной движущей силой.


Коннектикут, США, 2018 год

«Я помню Вашего отца. Жулик он был и скользкий тип».

Это было первое, что я услышала от Тома Зальцера, когда мы познакомились. С подсказки моего сына-подростка после смерти отца я залезла в интернет в попытке найти следы неизвестных мне родственников. Так я вышла на Тома, высокого, хорошо выглядящего, несмотря на его семьдесят, усатого мужчину. Он приходится внуком Марте и Зигфриду Зальцер, то есть, как и я, правнуком Софии и Самуилу Шиндлер.

Перед встречей мы обменялись несколькими электронными письмами, и вот я, вся на нервах, звоню осторожному Тому, который все удивляется, с чего это вдруг я через столько лет решила наладить с ним контакт. Я объясняю, что решила заняться историей семьи. Том отвечает, что от отца ему досталось множество семейных снимков, которые, возможно, будут мне интересны. И вот я прилетела в Америку, чтобы познакомиться с ним и его женой, Бетти.

Солнечным октябрьским днем я вхожу в его дом в Коннектикуте, и хозяин с порога встречает меня словами, которые я привела в начале главы. Оказывается, Том видел моего отца лишь раз, в пятидесятых годах, когда был еще ребенком, а Курт ездил в гости к своему отцу, Эрвину. Тогда, по словам Тома, Эрвин и Курт разругались вдрызг. Эрвин вышвырнул моего отца из дома и не хотел даже говорить о нем. Подробностей Том не знает. Поэтому я обещаю хорошенько порыться в бумагах Курта, когда вернусь в Англию. Об этой ссоре я никогда ничего не слышала. Впрочем, она была всего лишь одной из многих.

Я сижу в гостиной Тома, и он протягивает мне несколько фотографий, которых я раньше не видела. На одной я вижу Марту в расшитом бисером платье и широкополой шляпе, но куда интереснее для меня оказывается другая. Я впервые вижусразу всю семью Софии и Самуила. Мы с Томом внимательно рассматриваем наших общих предков, и мало-помалу исчезает неловкость первых минут знакомства. София стоит с левого края, за Самуилом, который сидит вполоборота к камере. Три молодых человека – Гуго, Эрвин и Эрих – выстроились справа, а бабушка Тома, Марта, стоит рядом между Софией и Отто. Все они при параде: женщины в лучших платьях, мужчины в крахмальных воротничках и выходных костюмах.

Самуил держится и чопорно, и настороженно. Патриарху семейства тогда было почти семьдесят: мы с Томом прикидываем, что снимок сделан примерно в 1912 году; Марте и Отто далеко за тридцать, а три младших брата еще молоды. Мы обращаем внимание на композицию: она противоположна обычному семейному портрету, когда женщины сидят, а мужчины стоят позади них. Снимок придает Софии некоторую солидность. По-моему, именно она организовала съемку и велела Самуилу сидеть спокойно.

София считалась настоящей красавицей. Мой двоюродный брат Джон Кафка говорил, что Эрмина вспоминала Софию светловолосой, прекрасной сестрой, а себя называла «гадким утенком». Здесь волосы Софии уложены в высокую прическу, открывая высокий лоб и темные глаза. На ее губах заметна тонкая улыбка. Я представляю себе, как потрясающе она выглядела, когда была помоложе. Теперь же передо мной женщина средних лет, уверенная в себе, спокойная, настоящая хозяйка, излучающая любовь и довольство своей большой семьей.

Обожаю эту фотографию.


17. Марта Шиндлер, ок. 1912 г.


18. София Шиндлер с Мартой, Отто, Гуго, Эрихом (стоят), Самуилом и Эрвином (сидят), ок. 1912 г.


Как мне кажется, членство в Альпийском клубе оказалось единственным признаком успешного вхождения Шиндлеров в жизнь и общество Тироля. К 1914 году в Инсбруке проживало примерно 66 000 человек, а Шиндлеры пополнили ряды местных евреев, которых насчитывалось менее пятисот, то есть менее 1 %, – примерно такая же пропорция была и в Линце. Большинство этой еврейской общины, подобно Софии, Самуилу и Леопольду, составляли успешные предприниматели, представители среднего класса. А раз дела шли хорошо, семьи по праву стали и достойными членами инсбрукского общества.

Подозреваю, что в религиозной жизни они участвовали в лучшем случае по большим праздникам. У еврейской общины города тогда еще не было своей синагоги, службы совершались в частных домах, и только спустя некоторое время молельный зал появился в пристройке здания в переулке Сильгассе.

Бизнес Шиндлеров и их адрес на Андреас-Гофер-штрассе, казалось, символизировал ассимиляцию в традиционную жизнь Инсбрука и полное принятие тирольской идентичности. В начале XIX века Андреас Гофер был известным в Южном Тироле хозяином гостиницы и винокуром. Уже одно это прекрасно согласовывалось со сферой деятельности моего семейства. Гораздо важнее, что Гофер был борцом за свободу и национальным героем.

Именно он собирал народное ополчение после поражения Австрии в Аустерлицком сражении 1805 года, возглавлял сопротивление тирольцев правлению баварцев, бывших союзниками Наполеона. Самую крупную свою победу Гофер одержал как раз над баварцами, во второй битве при Бергезеле, в 1809 году. Его совершенно не оценил император из династии Габсбургов, который по договору передал Тироль под управление французам и этим фактически подписал Гоферу смертный приговор. Гофер не сложил оружия, но в конце концов все же был побежден и 20 февраля 1810 года казнен по приказанию Наполеона.

Мученическая смерть сделала из него легенду. О Гофере мало знали за пределами Австрии, но он занял особое место в сердцах тирольцев, сделавшись для них символом независимости и храбрости. Сегодня его изображения можно увидеть буквально везде: от читального зала земельного архива до бывшего олимпийского трамплина. Его воинственный клич на местном диалекте – «Люди, пора!» (Manders isch Zeit!) – вспоминали потом еще несколько десятилетий; в этих словах воплотилась вся решимость небольшого горного народа защищаться до последней возможности. Для бизнеса моей семьи такой адрес, наверное, казался очень уместной и весьма полезной ассоциацией.

Шиндлеры безоговорочно поверили в легенду о Гофере, явно считая, что она хороша для их бизнеса, и я нашла фотографию, которая может подтвердить это. Отмечая столетие возглавленного им Тирольского восстания 1809 года, они украсили свою штаб-квартиру гирляндами, цветами и огромным красно-белым флагом. Тогда они еще не представляли, насколько сильно повлияет на их будущее наследие Гофера, попавшее не в те руки.

К концу 1880-х годов Шиндлеры стали солидными и респектабельными, однако тогда уже появились тревожные признаки, что полное равенство в правах, пожалованное евреям Австрийской империи в 1867 году, все чаще оказывалось под вопросом. Другие имена из истории тоже подпитывали чувство тирольской идентичности. В 1620 году врач Ипполит Гваринони опубликовал повесть о том, как в XV веке был убит маленький мальчик по имени Андерль, уроженец деревни Ринн, расположенной километрах в десяти юго-восточнее Инсбрука.

Гваринони очень способствовал созданию католического религиозного культа вокруг Андерля, в убийстве которого он обвинил евреев. Камень, на котором ребенка якобы принесли в жертву, назвали «еврейским» (Judenstein); к нему стали ходить католические паломники. В Ринне выстроили большую церковь. Среди ее росписей были изображения двух смуглых бородатых мужчин с характерными прядями волос, свисающими из-под тюрбанов, которые крепко держат маленького мальчика в длинной белой рубашке, а он протягивает к ним руки, моля о милосердии; третий участник этой зловещей сцены затачивает нож. В музее Раттенберга выставлены копии деревянных скульптур, стоявших когда-то в церкви. Одна из них тоже изображает человека, точащего нож; от усердия он даже высунул язык.

В 1752 году папа Бенедикт XIV причислил Андерля к лику святых, хотя до канонизации дело так и не дошло. Люди не забыли о ребенке. Представления об этом – якобы ритуальном – убийстве разыгрывались на деревенских праздниках по всему Тиролю. Братья Гримм даже включили эту историю в свой сборник немецких сказок. Пожалуй, самым странным мне показалось то, что только в 1944 году епископ Инсбрукский наложил запрет на этот культ и католики официально объявили, что обвинения евреев в убийстве ребенка не подтвердились.

С конца 1880-х годов, то есть с того времени, когда моя семья приспосабливалась к жизни в Инсбруке – хотя во всем Тироле евреев можно было пересчитать по пальцам, – история Андерля и несколько других, похожих на нее историй все чаще начали использоваться для разжигания антисемитских настроений. В 1890-х годах венский священник Йозеф Деккерт напечатал несколько памфлетов, среди них один с жутковатым названием «Четверо маленьких тирольцев – жертвы хасидского фанатизма» (Four Tyrolean Children: Victims of Hassidic Fanaticism). Несмотря на протесты нескольких раввинов, утверждавших, что истории о так называемых жертвах не имеют абсолютно никакой исторической подоплеки, католическая церковь осталась при мнении, что ей не следует влиять на «живую народную память».

Одновременно с распространением замешанного на религии яда антисемитизма все наглее становились нападки на коммерческие интересы евреев. В октябре 1889 года в Тироле широкое хождение получил анонимный четырехстраничный памфлет9. На обложке стояло название «Осторожно – евреи!!!» (Vorsicht vor Juden!!!) и строгое требование «Прочти и передай другому!» (Lesen und weitergeben!). На первой же странице читателей предупреждали, что покупки следует делать «только у честных немецких торговцев-христиан» и ни в коем случае не у евреев. Им внушали, что за евреев ни в коем случае не нужно голосовать ни на каких выборах, призывали не сдавать им жилье для проживания и на летнее время.

Дальше весьма популярно разъяснялось, что евреи начали приезжать в Тироль в «ужасных» количествах, в особенности же из Вены, и притом чуть ли не каждый день. Как только в Инсбруке стали появляться еврейские магазины, он, по словам автора, сделался похожим на «грязный дом» (ein schmuziges Heim). Евреев он честит не иначе как «отвратительными паразитами» (gefährliche Schmarotzer), которых следует вымести за дверь. Кроме того, он советовал, какие газеты следует покупать обязательно, а какие (принадлежавшие евреям) – ни в коем случае.

Я в шоке рассматривала этот анонимный текст, изрыгавший злобу. На первой же странице приводился список всех еврейских магазинов Инсбрука и окрестностей, совершать покупки в которых не рекомендовалось. Мой прадед Самуил, появившийся в конце второй трети списка, был назван производителем уксуса из Вильтена, тогда еще пригородного района. Мой двоюродный дед Леопольд указан как производитель бренди.

Как отметил инсбрукский историк Мартин Ахрайнер, с появлением именно этого памфлета нападки на евреев вообще сменились выпадами в адрес вполне конкретных людей, хорошо известных в городе10. Уже очень скоро антисемиты начали выходить из тени и совершенно позабыли про анонимность.

В 1906–1907 годах в газете Deutsche Tiroler Stimmen выходило приложение за подписью двух человек: доктора Фрица Лантшнера и доктора Фридриха Франка. Авторы настойчиво повторяли, что евреи играют все большую роль в коммерческой жизни Тироля. Они настаивали, что Verjudung (буквально «жидовизацию») еще не поздно остановить. Но, писали они, Тироль и сам может помочь себе: нужно только предотвратить «обезвоживание» его экономики, то есть не допустить, чтобы деньги ушли в руки евреев, которые только и могут, что эксплуатировать простых людей.

Лантшнер и Франк видели себя настоящими немцами и призывали других немцев к защите «германского Тироля». Для этого они призывали тирольцев не ходить в «зачумленные» еврейские магазины, печатали их полные списки с именами и адресами владельцев. В них, между прочим, снова фигурировали Леопольд Дубски и Самуил Шиндлер, названные продавцами «бренди и ликеров». Для пущей полноты составители включили сюда же и евреев, принявших христианство.

Общественные организации типа Альпийского клуба тоже заразились болезнью антисемитизма. Историк Герхард Бендлер обнаружил, что вначале среди его членов было немало евреев; то был сравнительно либеральный период, когда сам факт принадлежности к клубу был признаком продвинутости для еврея. Вот почему я подозреваю, что Леопольд вступил в него одним из первых.

Этот «золотой век» был недолгим. В 1894 году гимнастический клуб решил не принимать евреев. Альпийский клуб не спешил это делать, но в его архивах хранятся списки евреев, принявших христианство, и настоящих евреев просто-напросто перестали жаловать. Наверное, мой дед Гуго и его старший брат Эрих были одними из последних инсбрукских евреев, которые в него вступили.

Инсбрук, 2019 год

Сейчас я больше не смотрю на фотографии. Я включила режим юриста, хотя и не в привычной, комфортной для меня зоне английского трудового права. Я читаю отрывок документа XIX века, написанного на немецком языке. А именно – статью 302 имперского уголовного кодекса (Strafgesetz). Читать интересно.

Я отмечаю, что статья 302 запрещает «подстрекательство к враждебному отношению по признаку принадлежности к определенной национальности (племени), религиозным или иным обществам, отдельным классам общества…». Статья 303 того же кодекса запрещает «печатание или распространение изображений или произведений, направленных на высмеивание или унижение учения, обычаев и учреждений любой признанной государством церкви или религиозного объединения».

Совершенно недвусмысленно они защищают не только католицизм, но и все прочие признанные государством религии, а значит, и иудаизм. Преступление, подпадающее под статью 302, карается тюремным заключением на срок от трех до шести месяцев, а по статье 303 – до шести месяцев. Читая весь текст целиком, я удивляюсь, что серьезная защита против того, что сейчас мы называем «преступлением на почве ненависти», появилась так рано, ровно за десять лет до реформ 1867 года и больше чем за век до введения соответствующих положений в законодательство Великобритании.

Безудержно радоваться от обнаружения таких прогрессивных положений мешают два обстоятельства. Во-первых, кодекс имеет силу только в той степени, в какой власти стремятся применять его; а во-вторых, история может пойти (и часто идет) совсем другим путем. Я вспоминаю рисунок, примерно в 1909 году помещенный в газете городского хора Инсбрука. На нем изображено воображаемое будущее (Zukunft) главной улицы города, Мария-Терезиен-штрассе. Огромные здания еврейских компаний (Saloman & Sohn, Levison, Zum billigen Jakob и т. д.) предстают прямо-таки нью-йоркскими небоскребами. Они занимают почти все пространство, буквально вытесняя с этого выгодного места домишки, явно принадлежащие честным, христианским немецким компаниям.

Перед этими вульгарного вкуса сооружениями стоит в командирской позе толстый, богатый капиталист в цилиндре; поодаль жалкая фигурка в традиционном тирольском платье тянет на веревке свинью куда-то за пределы картинки, как будто в новом Инсбруке нет места такой, как он, деревенщине. В верхнем правом углу вставка с изображением здания Инсбрукского университета, стены которого едва держатся на подпорках. Смысл совершенно понятен: еврейский бизнес несет угрозу тирольской жизни и культуре.

Этот рисунок воспроизведен в статье Мартина Ахрайнера из сборника «Жизнь евреев в историческом Тироле» (Jüdisches Leben im Historishen Tirol), настоящем кладезе информации (см. илл. 4 на вкладке). Конечно, противники такого рода пропаганды не молчали, но к тому времени власти уже умыли руки. Еще в 1880-е годы, как пишет Ахрайнер, «государственный обвинитель официально изъял антисемитские памфлеты и начал дело» против их изготовителей и распространителей. Однако через десять лет такое поведение уже вызывало «одобрение в обществе». Ахрайнер заключает: «Шутки, издевки и поддразнивания евреев вошли в обиход сначала в тавернах, горах, клубах, а потом и в государственных учреждениях»11.

19. Рисунок с изображением будущего Мария-Терезиен-штрассе, «захваченной» еврейскими предпринимателями


Осколки головоломки не сходятся. Почему враждебность к евреям росла именно тогда, когда в Инсбруке их было сравнительно мало да и они, как правило, стремились как можно скорее ассимилироваться? Возможно, это чувство подпитывалось их крупными достижениями в бизнесе?

Моя семья, как и любая другая сильно мотивированная семья в любой точке мира, в любой исторический момент стремилась подняться, интегрироваться в новую жизнь и экономически преуспеть. Возможно, издавна жившее здесь большинство воспринимало таких людей как угрозу всему привычному, а они привносили в жизнь ощущение перемен и обновления, вступавшее в конфликт с традиционными тирольскими ценностями.

Я не знаю, как Леопольд и Самуил реагировали на эти памфлеты и картинки и сильно ли влияли эти нападки на бизнес и повседневную жизнь инсбрукских евреев. По-моему, они воспринимали их как очередную волну антисемитизма, похожую на те, что накрывали их предков в Богемии или Пруссии. Наверное, они думали, что и эта волна вскоре пойдет на спад.

Но я удивляюсь, что памфлеты, точно ржавчина, разъели сознание нееврейского большинства Инсбрука. То, что сначала шокирует своим несоответствием правде, становится привычным после множества повторений. Мой отец всю жизнь скрывал, что он еврей. Я начинаю лучше понимать парадокс этого человека, который, хорохорясь всю жизнь, все же сгорал от желания ассимилироваться, вписаться.

А еще я понимаю, что нельзя не учитывать и фактор времени. Всего через два года после того, как был сделан семейный фотопортрет, который так понравился нам с Томом Зальцером, в другом уголке Австро-Венгерской империи произошло событие, сломавшее привычный ход жизни. Выстрел, раздавшийся 28 июня 1914 года в боснийском Сараеве, означал, что престарелый император Франц Иосиф в скором времени призовет своих подданных – и евреев, и антисемитов – подняться на его защиту.

Моя семья откликнулась на этот призыв.

Часть вторая

4
Ром на Восточном фронте

Сараево, Босния и Герцеговина, 28 июня 1914 года

Автокортеж медленно движется по набережной Аппель. Маршрут вдоль обсаженной деревьями набережной реки Милячка был широко разрекламирован, а саму набережную вычистили и украсили флагами. Местным жителям настоятельно советовали не сидеть дома, а выйти посмотреть на человека, который когда-нибудь станет их кайзером, и его жену, Софию. Всего лишь начало одиннадцатого, но уже жарко. На Софии длинное белое платье, белая широкополая шляпа, в руках белый зонтик от солнца. У нее величественный вид, и на фотографиях из того путешествия она широко улыбается, стоя рядом с мужем, который только что закончил двухдневную инспекцию воинских частей.

Босния и Герцеговина была совсем недавним приобретением Габсбургской империи. Она стала «официально» австрийской только в 1908 году, хотя Австро-Венгрия заняла ее тридцать лет назад, взяв под управление сразу же после того, как вытеснила оттуда османов.

В смешанном населении этого региона немало сербов и боснийских националистов с очень разными представлениями о будущем. Одни жаждут независимости Боснии; другие ратуют за союз южнославянских народностей; третьи хотят присоединиться к соседней Сербии. Сходятся все лишь в одном – никто не желает оказаться под властью Австро-Венгрии и ее императора Франца Иосифа. Для совсем молодых людей, чуть ли не подростков, вскормленных тайной организацией «Черная рука», сегодняшний день предоставляет случай проявить себя. И они подготовились к этому дню.

В одном из официальных открытых автомобилей кортежа сидит племянник императора и наследник престола, эрцгерцог Франц Фердинанд. На сиденье справа от него – его жена, уроженка Богемии София Мария Йозефина Альбина графиня Хотек фон Хоткова-унд-Вогнин, которая, несмотря на свое пышное имя, происходила из не слишком богатого чешского аристократического рода, поэтому ей было запрещено исполнять придворные обязанности в Вене вместе со своим мужем. Она была вынуждена уступить свою роль старшим представителям правящего дома.

Четырнадцатью годами ранее, когда Франц Фердинанд успешно отразил все попытки заставить его отказаться от Софии в пользу более подходящей невесты, император Франц Иосиф вырвал у него обет отречения: это означало, что ни София, ни их будущие дети не могли претендовать ни на престол, ни на привилегии принадлежности к правящей семье. Это было сделано за два дня до свадьбы, 28 июня 1900 года, на небольшой церемонии, на которую отказались прийти и кайзер, и другие представители правящего дома.

Понятно, почему София и Франц Фердинанд стараются проводить как можно больше времени вдали от Вены, в одном из своих многочисленных богемских замков и поместий, где можно спокойно, непринужденно жить для себя и троих детей. Там Франц Фердинанд с упоением предается своему любимому развлечению – охоте. Охотится он и в Тироле, где облачается в национальный костюм и в промышленных масштабах истребляет серн.

Сегодня в Сараеве солнечно, и вряд ли София не заметила, что с обета отречения прошло ровно четырнадцать лет. Хотя бы здесь, в отдаленном уголке империи, ей можно сыграть роль императрицы-консорт.

И вдруг из толпы прямо в них летит граната. Она отскакивает от императорского автомобиля, взрывается под следующим и не только вызывает испуг и панику, но и ранит пассажиров. Разгневанному, потрясенному эрцгерцогу все же не изменяет чувство долга, и он продолжает свой путь в ратушу Сараева. Там он нелюбезно обрывает приветственную церемонию:

– Господин мэр, что толку в ваших речах? Я приехал в Сараево, а в меня тут бомбы швыряют. Безобразие!

София осторожно подходит к мужу, тихо шепчет ему что-то, и формальная процедура идет своим чередом. Дальше, снова на автомобиле, им предстоит ехать в госпиталь, к раненым.

И тут происходит ошибка. Для пущей безопасности меняют маршрут движения, но не все шоферы (некоторые говорят только по-чешски) это понимают. Образуется затор. Шофер императорской пары поворачивает не туда, ему кричат, что нужно сдать назад и вернуться на набережную Аппель. Он приостанавливается, но уже поздно.

Девятнадцатилетний боснийский радикал, стоящий на мостовой перед входом в кафе, выхватывает браунинг калибром девять миллиметров. Момент удачен настолько, что ему почти не верится. Гаврило Принцип уже несколько лет лелеет заветную мечту убить душителя свобод Габсбурга и тем самым освободить и объединить южных славян. Он стреляет в упор и ранит Франца Фердинанда в шею; София, поняв, что происходит что-то не то, привстает, и тут же вторая пуля летит ей в живот. По белоснежному платью растекается кровавое пятно, Франц Фердинанд шепчет своей «Соферль», что она должна выжить ради детей, но оба супруга погибают с разницей в несколько минут.

Прошло больше века, и вот в Венском музее военной истории я стою перед тем самым автомобилем, в котором ехали супруги во время покушения. Меня поражает, насколько он открыт: пассажиры оказываются прямо-таки живой мишенью. Габсбурги ведь были крайне непопулярны в этих краях. Так почему же для защиты им не предоставили что-то более закрытое?

Сразу же после выстрела Принципа задерживают, допрашивают и отправляют в военную тюрьму старого города-крепости Терезиенштадт на юге Богемии, которая через несколько десятилетий примет совсем других сидельцев. Он несовершеннолетний, а значит, не подлежит смертной казни. До самой своей смерти от туберкулеза в 1917 году он искренне раскаивается только в одном: что убил Софию.

Австро-Венгрия в ужасе от этого убийства, по общему мнению подстроенного государством. Император Франц Иосиф – престарелый, возможно выживший из ума, но точно очень мнительный – усматривает в нем Божье отмщение за морганатический брак Франца Фердинанда и Софии. Этот террористический акт потряс всю Европу. Английская The Times пишет о нем в таких же трагических тонах, что и немецкая Neue Freie Presse. Убийство подтверждает общее мнение о Балканах как о рассаднике нестабильности и варварства. Габсбурги винят во всем Сербию. В Австро-Венгрии не только начальник штаба императорской армии Франц Конрад фон Хетцендорф, но и многие воинственно настроенные политики потом долго прикидывали, как бы им разделаться с Сербией.

Но многие опасаются, и вполне обоснованно, что любая форма наказания легко и быстро может выйти из-под контроля. Не проходит и месяца, как ход событий подтверждает это. 28 июля 1914 года Австро-Венгрия при поддержке Германии объявляет Сербии войну; Сербия обращается за помощью к своему славянскому союзнику – России, у которой были тесные связи с Францией. Германия, боясь оказаться во враждебном франко-русском окружении, делает стратегический упреждающий ход и объявляет войну обоим государствам.

Не мешкая, она захватывает Бельгию, чтобы подобраться к Франции, а Британия, гарант нейтралитета и неприкосновенности Бельгии, бросает Францию на произвол судьбы. Через неделю после объявления войны напряженность между Австро-Венгрией и Сербией перерастает в величайшую в истории Европы войну великих держав.

Через сто один год я оказываюсь в столице Сербии, Белграде. В этом городе-красавце многое напоминает о другой, совсем недавней войне. Я вижу сожженные корабли, стоящие на реке Саве, покинутые дома, изрешеченные пулями стены. Лет примерно двадцать тому назад Сербия снова оказалась государством-изгоем – ее бомбардировало НАТО, терзали этнические чистки, раздирала на части война. У Белградского замка маленькая лавочка торгует сувенирными футболками. На одной из них я вижу нечеткую черно-белую фотографию смутно знакомого мне человека. Я приостанавливаюсь, вглядываюсь и все-таки не узнаю его. Продавщица, предвкушая возможность продажи, гордо изрекает:

– Гаврило Принцип! Борец за свободу!

В истории многое определяет точка зрения…

Летом 1914 года патриотический раж охватил весь континент, не исключая и Инсбрука, где жили Шиндлеры: тирольцы в большинстве своем были очень лояльны Австрии и императору, и лишь немногие сомневались в правильности этих взглядов. Они, ясное дело, всех победят и вернутся домой к Рождеству. Еще меньше было таких, которые, как моя семья, совсем не пострадали бы от последствий войны. Моя прабабушка София и четверо ее сыновей теряли больше, чем другие.

С 1867 года австрийская и венгерская части империи пользовались значительной самостоятельностью в повседневных делах. Однако иностранные и военные дела оставались всецело под контролем империи, а с 1868 года была введена обязательная всесословная воинская повинность, причем каждые несколько лет мужчин призывали на сборы.

Многие военные архивы империи не сохранились, пав жертвой войн или утонув в потоке времени. Однако в военном архиве Вены мне удалось узнать кое-что о своем прадеде и представить себе, каким был молодой красавец в военной форме, которого я вижу на своих фотографиях.

Я узнала, что, когда разразилась война, Гуго Шиндлер уже успел пройти первоначальное обучение и был направлен в один из самых блестящих элитных императорских горных полков со звучным названием Kaiserliche-Königliches Tiroler Landesschützenregiment Nr. 1 – Первый Императорско-королевский Тирольский стрелковый полк. Там же, в архивах, по моей заявке сделали копию его военного билета. Записи в нем сделаны удивительно красивым почерком, но их трудно разобрать из-за множества загадочных сокращений.

Я привезла документ с собой в Инсбрук и задумалась, кто может помочь с расшифровкой. Из записей получалось, что вначале, 14 мая 1909 года, дед записался «добровольно» – и, более того, за свой счет – на одногодичные курсы будущих пехотинцев (unterjäger). В документах есть и отметка, что с этой даты отсчитывался двенадцатилетний срок пребывания в резервистах; при этом он продолжал вести гражданскую жизнь.

До войны полк Гуго был расквартирован между озером Гарда и Доломитовыми Альпами. Идея состояла в том, чтобы солдаты хорошо познакомились с каждым уголком этого региона. Хайнц фон Лишем в книге «Петушиное перо и эдельвейс» (Spielhahnstoss und Edelweiss; это были отличительные знаки полка) утверждает, что в него набирали в основном тирольцев из самых разных слоев общества, которые знали и понимали горы. Фон Лишем пишет, что в высокогорье солдаты и офицеры совершали восхождения, ходили в пешие и лыжные походы, спали рядом друг с другом и становились близкими друзьями, несмотря на различие классов и происхождения.

Судя по записям в военном билете, путь Гуго не был таким уж прямым. Он, кажется, завалил какие-то экзамены за первый год, но сумел сдать тот, который давал ему право стать офицером-резервистом. Он участвовал в маневрах 1910 года. В военном билете указано, с какими районами Альп он был особенно хорошо знаком: Валларса и плато Лавароне. Было особо отмечено, что он умеет плавать, ездить верхом и на велосипеде, хотя не совсем понятно, чем все это могло быть полезно в горных боях.

После перевода в другую часть дела у него пошли лучше. Однако в июне 1910 года командир счел его усердие и интерес к военной службе недостаточными, хотя поведение признал хорошим. Я думаю, Гуго был уязвлен этими комментариями и, так сказать, подтянулся, потому что всего через три месяца командир его отделения отметил «живой» интерес Гуго к военной службе, целеустремленность и трудолюбие; а командир его командира еще больше восхвалял «очень хорошего» курсанта и признал его «годным к службе в горных войсках».

В январе 1911 года Гуго стал кадетом горнострелкового полка. Почти все обучение проходило в южнотирольском Бозене (Больцано), поблизости от Италии. Среди его военных бумаг я обнаружила кое-что касающееся частной жизни: в 1912 году мой дед «холост, располагает частными средствами, финансовые дела в порядке; предприниматель с ежегодным доходом в 3000 крон».

Он обладал «веселым, добродушным характером», пользовался авторитетом и не только по-настоящему интересовался военной службой, активно участвуя в учениях и маневрах своего взвода (Zug), но и был очень хорошим, толковым инструктором по стрельбе. Да, ему, пожалуй, недоставало независимости и инициативы, без которых нет настоящего военачальника, однако под хорошим руководством он мог принести заметную пользу.

Я вчитывалась в эти записи, и вдруг мне стало радостно оттого, что этот общительный, прямой, практичный и надежный человек сумел правильно применить свою любовь к горам и сделался отличным горным стрелком. Они звучали как бы аккомпанементом к фотографиям улыбчивого человека, которого мне не довелось узнать. А еще я призналась себе, что они уравновесили чувство стыда, которое чуть ли не всю жизнь сопровождало меня из-за того, что выделывал его сын, мой отец.

В январе 1914 года, за полгода до начала войны, Гуго был прапорщиком в полку горных стрелков (Landesschützen). Думаю, что два старших его брата, Отто и Эрих, в мирное время тоже проходили какую-то военную подготовку. Самый же младший, Эрвин, сделать этого не успел, потому что началась война. Мне известно, что, когда в конце июня 1914 года объявили мобилизацию, а потом войну Сербии, Эрвин по делам находился в Гамбурге, откуда, тоже по делам, и вовсе собирался ехать в Америку.

Отодвинув в сторону эти планы, он быстро закончил все, что было нужно, и вернулся в Инсбрук. Вместе с Эрихом его призвали в Первый Тирольский Императорский охотничий полк (1. Tiroler Kaiserjägerregiment). Это был один из полков регулярной пехоты, созданный в начале XVIII века и сражавшийся с Наполеоном в начале XIX века.

С началом войны на повестку дня, естественно, встали вопросы идентичности и лояльности. Полк Эриха и Эрвина, а уж тем более тот, где служил Гуго, относился к элите больших, но весьма неоднородных вооруженных сил. Представители всех народов и народностей «лоскутной империи», которых зачастую связывали очень непростые отношения, говорили на пятнадцати языках, и поэтому боеготовность армии и ее готовность выполнять приказы были очень сомнительны.

Немецкоязычные, которых в империи было больше четверти, по умолчанию считавшиеся лояльными, составляли большинство офицеров; хорваты и поляки, каждые по своим причинам, также были верны императору. Стали бы чешские националисты сражаться за Франца Иосифа? Пошли бы боснийцы в бой против сербов, поднялись бы на русских славяне с восточных окраин империи?

Но в верности немецкоговорящего Тироля сомнений почти не было; она выражалась, в частности, в тесной связи между его военными частями и императорской династией. Император Франц Иосиф был почетным командиром (Inhaber) полков императорских егерей (Kaiserjäger). Службой своему императору немецкие евреи, говорившие по-немецки, и Шиндлеры в том числе, помимо всего прочего могли дать отпор критикам и нанести серьезный удар ползучему антисемитизму, который заметно активизировался в предвоенные годы.

Многочисленных членов семьи, имевших отношение к медицине, призывали тоже: ведь понятно, что войне будут нужны все медицинские силы страны. Отто Шиндлер стал «императорско-королевским врачом-ассистентом». В Линце его двоюродного брата, мужа Лили, доктора Эдуарда Блоха, попросили возглавить один из резервных госпиталей на тысячу коек, где Лили помогала бы ему, исполняя обязанности администратора. Когда в войну Марта приезжала в Линц из Вены, то замечала, что ее «дорогая, милая Лильхен выглядит буквально вымотанной; у нее на лице написано, сколько горя и изнурительного труда она переносит»12.

Бывший пациент Эдуарда Адольф Гитлер тоже тянул лямку военной службы императору Францу Иосифу. С началом войны, в августе 1914 года, Гитлеру разрешили поступить в армию Баварии. Ему предстояло сражаться на Западном фронте, за другого кайзера.

В родном же городе Гитлера госпиталь доктора Блоха уже совсем скоро еле вмещал раненых, которых все везли и везли с фронта поезда. Потом он вспоминал, что на работе медики не щадили себя, так как врачей сильно не хватало. Когда стало не хватать коек, под госпитали начали приспосабливать местные школы и большие здания.

Инсбрук, Лондон, 2018 год

Передо мной фотографии, сделанные перед уходом сыновей на фронт. Семья накануне войны.

На одной из них Самуил и София сидят на деревянных стульях с жесткими спинками в саду Игльса. Это, скорее всего, лето 1914 года. За ними стоят трое их мальчиков в отлично сшитой военной форме и кепи; Эрвин – он в центре – положил руки на плечи старших братьев Гуго и Эриха. Эрих и Эрвин в одинаковой форме, потому что служат в одном полку. Они очень гордятся, что сам император Франц Иосиф носит такую же серую тужурку с пуговицами.

20. Эрих, Эрвин и Гуго Шиндлеры с Софией и Самуилом Шиндлер, 1914 г.


Думаю, что Отто исполняет обязанности фотографа, потому что на снимке его нет. Самуил стоически глядит в камеру; перед нами образцово-показательный прусский предприниматель, котелок защищает его глаза от яркого солнца. Посверкивают серебристо-белые навощенные усы.

София тоже сидит анфас, но чуть обернувшись к сыновьям. Правую руку Эрих засунул в карман, в противовес строгости своей формы; но левую он бережно опустил на плечо Софии, явно успокаивая взволнованную мать. На ее лице написан страх. Она выглядит заметно старше и одета заметно хуже, чем на семейном портрете двухлетней давности; правда, снимок и делался не в студии.

Их мальчики, наоборот, выглядят непринужденно. Гуго стоит прямо за Самуилом. Его форма чуть более щеголевата, чем у братьев: серебряный эдельвейс – эмблема полка – хорошо заметен на высоком подкрахмаленном воротнике, а на кепи красуется блестящее петушиное перо (Spielhahnstoss). Эти декоративные элементы появились только в последнее десятилетие. Все трое явно горды тем, что их форма символизирует служение своей стране и своему императору.

На другой, еще более неформальной фотографии Гуго и Эрих, расположившись на траве, изображают солдат. Эрих, опершись спиной на брата, широко улыбается и взмахивает форменной шашкой. Китель расстегнут, потому что ему явно жарко. Я представляю Эриха взбегающим вверх по травянистому склону, отрабатывающим фехтовальные приемы, раздумывающим, сколько врагов императора он сможет истребить. И вот он, устав, с хохотом валится рядом с Гуго на траву. Глядя на этот снимок, я почти уверена, что между братьями была очень тесная связь; а в Эрихе чувствуется еще и непоколебимая уверенность, свойственная юности. Он пока не очень хорошо понимает, что не шашки, а артиллерийские снаряды и пули решают исход современной войны.


21. Эрих и Гуго Шиндлеры играют в войну, 1914 г.


У меня всего один сын, и сама мысль об отправке его на войну кажется мне невыносимо ужасной. Я смотрю на Софию и думаю, какая буря, должно быть, бушует в ее душе. Думает ли она о том, сколько у них шансов? Да, наверное, немного спокойнее, что Эрих и Эрвин оказались в одном полку, значит, они смогут быть поддержкой друг другу, но и опасность, в случае чего, будет грозить обоим. Не лучше ли уменьшить риск и надеяться, что четверых ее сыновей отправят в разные места службы?

На еще одной фотографии, по-моему, запечатлена отправка полка Гуго на фронт: люди, лошади, веревки, рюкзаки на каком-то лугу, и это похоже на многолюдный летний пикник. Фотография нашлась в альбоме Гуго, и поэтому я думаю, что он сам ее и сделал.

Мне известно, что двоюродный брат Гуго, Эгон Дубски, служит в этом же полку, и, по идее, он тоже должен быть где-то здесь. Я представляю себе, что отец Эгона, Леопольд, попросил Гуго последить за своим сыном, чье здоровье семья всегда считала слабым. Насколько я знаю, Эгон никогда не был любителем проводить время на свежем воздухе. И уж точно он не был членом Альпийского клуба, как его отец и братья.

И наконец я нахожу репродукцию пропагандистского плаката тех времен. Стрелки героически устремляются в бой, над ними парит имперский орел, сверкают сигнальные трубы, солдатские кепи взлетают в воздух, к огромной фигуре Андреаса Гофера, который, подобно божеству, возносится над ними на облаке и благословляет на бой (см. илл. 7 на вкладке). Герой из прошлого зовет тирольцев к новым победам; снова актуален давний клич – «Люди, пора!». Его правая рука поднята в благословляющем жесте. В левой он держит австрийский флаг.


Конрад фон Хетцендорф, окруженный врагами на западе и на востоке, двинул почти всю армию империи на границу с Сербией, рассчитывая быстро разгромить новорожденное королевство, и на северо-восток, в Галицию, за Карпаты, где проходила граница с Россией.

Когда в конце августа 1914 года Первая, Третья и Четвертая армии Австро-Венгрии начали боевые действия в российских районах Польши и Украины, потери их были таковы, что стало ясно: Россия сумела провести массовую мобилизацию гораздо скорее, чем это представлялось возможным.

Целых три недели три австро-венгерские армии отступали обратно к Карпатам. Были убиты сотни тысяч людей и потеряна крепость Перемышль, самое крупное укрепление Габсбургской империи на востоке. Наступление шло в Австро-Венгрии, и немецкая Силезия, родина Самуила Шиндлера, в случае падения Кракова оказывалась под ударом. Германия знала, что ей никак нельзя игнорировать обширный Восточный фронт, уже совсем скоро ее войска широким потоком полились в русскую часть Польши, и началась тягучая и суровая зимняя военная кампания.

Точно неизвестно, где именно тогда были все братья Шиндлер. В дневнике их сестры, Марты, я прочитала, что она страшно переживала за них. 25 ноября 1915 года она записала, что Отто «оказался в ужасной дыре, где свирепствует холера. Жадно, в невыносимом страхе, набрасываюсь на его письма».

Полк Гуго, который готовили к боевым действиям в горах, в начале августа отправили поездом сражаться на равнинах и в лесах Галицийского фронта. Там Первый горнострелковый полк, приписанный к Третьей армии, участвовал в сражениях при Львове (август), Гродеке (сентябрь) и Перемышле (октябрь), а также сражался в Карпатах, где все стрелки несли тяжелые потери. Полк Эриха и Эрвина тоже находился на Восточном фронте и совершенно точно сражался при Гродеке; судя по записям об убитых и раненых в батальоне кадета Эрвина, особенно тяжелый бой состоялся 11 сентября 1914 года.

Война на Восточном фронте, на котором оказались братья, имела свои особенности и кое в чем отличалась от изнурительной войны в грязных окопах Западного фронта. Конечно, окопы множились и на востоке, особенно когда перед самой зимой обе стороны старательно укрепляли свои позиции. На равнинах Польши и Галиции это были не капитальные сооружения, которые воздвигали на западе; там, от границы Швейцарии до пролива Ла-Манш, тянулась более-менее сплошная линия укреплений, позволявшая вести серьезную войну хоть несколько лет подряд. На Восточном же фронте, если не считать естественных препятствий в виде озер, гор и лесов, боевые действия велись менее ожесточенно. Вот почему военная удача клонилась то на одну, то на другую сторону и огромные территории легко могли переходить – и переходили – из рук в руки.

Человеческая трагедия на востоке масштабом ничуть не уступала тому, что на Западном фронте часто называли «мясорубкой», и братья Шиндлер, должно быть, уже очень скоро почувствовали это на себе. Дам слово статистике: считается, что к концу первого года войны Австро-Венгрия потеряла ранеными, убитыми и пропавшими без вести приблизительно один миллион человек или чуть больше. Военный историк Джон Киган в книге «Императорские егеря и горные стрелки» (Kaiserjäger and Landesschützen) указывает, что из этого количества «не менее 40 000 составляли убитые, то есть австрийская армия лишилась самых лучших и самых храбрых, которым не было замены»13.

Одно поколение Шиндлеров и Дубски ушло на войну, а другому пришлось научиться переживать и потери, и ощущение пустоты: 2 мая 1915 года Самуил умер в возрасте семидесяти трех лет, оставив Софию вдовой. Конечно же ей трудно было пережить это горе одной, ведь пятеро ее детей были далеко от Инсбрука. Наверняка Марте в Вене часто снился покойный отец.

Война многое изменила для женщин. Мужчины постепенно уходили из сельского хозяйства, промышленности, бизнеса и транспорта, и женщины Инсбрука вышли из тени и стали заметнее в общественной жизни. По фотографиям заметно, что они начинают работать контролерами в трамваях, трудятся в цехах, пробуют себя в бизнесе.

У Софии четверо сыновей были на фронте, а муж умер, и ей пришлось встать во главе семейного бизнеса. Марта осталась в Вене, чтобы помогать Зигфриду в делах, а дочь, Маргариту, отправила в Инсбрук, к бабушке, пережидать войну14. Наверное, семилетней девочке было очень страшно приехать и узнать, что все ее дяди отправились воевать.

Весной 1915 года положение Австро-Венгрии на фронте стало настолько тяжелым, что ее солдат уже требовалось спасать. Германия согласилась начать наступление одновременно в Польше и Галиции, но сделала это, чуть ли не стиснув зубы. Австро-Венгрия оказалась младшим партнером в очень неустойчивом союзе. Немецкому генералу Эриху Людендорфу приписывают известное выражение о Германии, «прикованной к трупу» империи Габсбургов. И тем не менее выход Австро-Венгрии из войны или хотя бы отказ от сражений с русскими обернулся бы для нее катастрофой.

Новая операция, так называемое Горлице-Тарновское наступление, началась в Галиции, юго-восточнее Кракова. Немецкие и австро-венгерские части скрытно соединились в этом районе и значительно превзошли русских по численности. 2 мая 1915 года короткая, но ожесточенная бомбардировка возвестила о начале атаки. По меркам Западного фронта, количество орудий было весьма скромным, но на Восточном ничего подобного пока еще не видели и не слышали.

Стремительная атака раздробила силы русских, катком прошла по галицийским равнинам. В прорыв пошли многочисленные войска.

К концу «великого отступления», в сентябре 1915 года, пала вся российская часть Польши, и русских в Галиции почти не осталось. Более миллиона военнопленных нужно было где-то разместить, и их рассовали по самым разным уголкам империи. Некоторые оказались в крошечной тирольской деревне Штейнах, рядом с которой я жила в Тринсе, и работали на местной кожевенной фабрике15. Прочие обосновались в Игльсе и Инсбруке.

Австро-Венгрия торжествовала. Эта победа, как ластик, стерла память о прежних унижениях. Полки Эриха, Эрвина и Гуго входили в Третью армию, которая юго-восточнее Горлице пробивалась к северной оконечности Карпатских гор. Полк Гуго, похоже, в июне вернулся в Тироль, где ему тоже пришлось несладко, но Эрих с Эрвином остались на Восточном фронте.

Когда в Соединенных Штатах я познакомилась с Томом Зальцером, он показал мне две фотографии моего двоюродного дедушки Эрвина и его однополчан – их я никогда раньше не видела. На одной серьезные, изнуренные солдаты поздно вечером собрались вокруг небольшой бочки, похожей на ту, в которой держат ром. Я не сразу поняла, кто из них Эрвин – так не похож он стал на веселого юношу, которого я видела на снимках, сделанных в Игльсе в 1914 году.

Эрвин на этом снимке сидит на земле в грязных ботинках и держит небольшую жестяную кружку; улыбки нет и следа, он пристально смотрит куда-то за правое плечо фотографа. Сначала я подумала, что алкоголь в кружке напомнил ему об отце и семейной винокурне, но он, кажется, был склонен глушить свои горести, а не предаваться воспоминаниям и размышлениям.


22. Эрвин Шиндлер (сидит на земле, четвертый справа)


Эрих и Эрвин, уже к тому времени лейтенанты, остались в живых после первых, самых страшных дней Горлице-Тарновского наступления. Эрвин был убит 9 июля 1915 года, в возрасте двадцати двух лет, и как раз тогда, когда было объявлено прекращение огня. Его подразделение стояло северо-восточнее Кракова, в городе Красник, на территории русской Польши. Приветствуя командира, он получил пулю в голову. Стальные каски только еще входили в употребление – и пока только на Западном фронте. У Эрвина и его однополчан были только матерчатые кепки (Feldkappe), совершенно не защищавшие от пуль.

Его старшему брату Отто пришлось везти тело в Инсбрук, чтобы похоронить. Марта записала: «Бедный Отто был вынужден смотреть на останки этого некогда цветущего человека. Он привез его домой, достав из временной могилы в чужой земле»16.

В местной прессе семья поместила траурное объявление, скорбя о потере «всеобщего любимца, нашей гордости» Эрвина. Там указывалось, что его военные заслуги были отмечены бронзовой и серебряной медалями «За храбрость». И вот теперь «жизнь, исполненная цветущих надежд, сошла в могилу». Объявление подписали члены семьи: сначала София, потом Отто, Эрих, Гуго и Марта с мужем Зигфридом.

Всего за четыре месяца София потеряла и мужа, и сына. Война пришла к Шиндлерам.


Еврейское кладбище, Инсбрук, 2018 год

На могильном памятнике моей семьи имя Эрвина идет сразу за именем Самуила. Я обнаруживаю его также и в списках на памятнике еврейским солдатам, павшим на Первой мировой войне. У некоторых из этих солдат есть свои могильные памятники. Ровными рядами они стоят по правой стороне еврейского кладбища. Помня о том, как мало тогда в Инсбруке жило евреев, я удивлена такому большому количеству погибших, среди которых не только местные еврейские юноши, но и те, кто прибыл в Инсбрук на лечение и умер от ран.

Я думаю, именно София распорядилась выбить имя Эрвина на могильном камне. В душе она, наверное, была благодарна судьбе, что Самуил умер, так и не узнав, что его младший сын погиб на войне.


23. Траурное объявление о гибели Эрвина Шиндлера


Марту совершенно подкосила смерть младшего брата. 16 августа 1916 года она записала в дневнике: «Почти все время неотступные мысли о нем. Мне больно оттого, что так мало времени мы провели вместе». Ее очень волновали частые сны о покойном отце, однако она задавалась вопросом: «Почему мне никогда не снится дорогой Эрвин? Солнечный мальчик в тирольском костюме, который вместе с нами в Игльсе ходил по грибы, или надевающий теннисный костюм, увенчанный копной кудрей, падающих ему на лицо».

Вероятно, София старалась себя утешить, что Эрвин погиб не напрасно и что смерть его была героической; и наверняка она молилась, чтобы остальные три ее сына вернулись домой живыми и невредимыми. Враги множились. Теперь и Южный Тироль стал прифронтовым: шла война против Италии. И настоящих тирольцев, таких как Гуго и Эрих, уже призвали встать на его защиту.

5
Шнапс на Южном фронте

Лондон, Австрия, Словения, 2018 год

На два года я с головой погружаюсь в военную историю Австрии времен Первой мировой войны. Я покупаю книги, хожу в музеи, вожу свою семью в долгие походы по горам. Хочется понять, каково было молодым жить, сражаться и умирать с 1915 по 1918 год на австрийско-итальянской границе, на театре военных действий, почти не удостоенном внимания в написанных по-английски книгах о Первой мировой. Я хочу увидеть, что стоит за доставшимися мне в наследство фотографиями деда, снятыми в годы его военной службы.

Отец безмерно гордился тем, что Гуго служил, хотя сам не стал пользоваться такой же возможностью, когда она ему представилась. Курт вспоминал, как в детстве он любил слушать о фронтовых подвигах отца, но больше он почти ничего не рассказывал, а я, к сожалению, не догадалась его как следует расспросить. Фотографии давно погибших людей в военной форме, которые хранил Курт, казались совсем неинтересными. А вот теперь, вооружившись лупой, я вглядываюсь в них, определяя звание, полк, место и дату съемки. Теперь мне нужно как следует рассмотреть фотографии и памятные вещи, проштудировать книги, побывать в музеях, и тогда, надеюсь, на большом историческом полотне я найду то место, где сражался мой дед.

У меня есть три снимка Гуго, сделанных во время службы в горах. На первом он снят с двумя солдатами и немецкой овчаркой. На псе хитроумное устройство: одновременно и поводок, и подъемник в случае падения в расщелину. Кожаные лямки наверняка выдержат вес, если вдруг его придется тянуть с силой. Гуго обнял пса и в порыве веселья водрузил ему на голову свою кепку. Его ружье валяется рядом, на земле. Поверх формы на Гуго и его сослуживцах белые комбинезоны, обязательные для ношения зимой, чтобы быть незаметными на снегу.

На втором снимке, сделанном в конце весны или в начале лета, Гуго и два солдата позируют на фоне каких-то высоких гор. Снега еще довольно много, но кое-где видны проталины с зеленой высокогорной травой. Гуго сидит на камне в расстегнутой серой горной тужурке; это явно потому, что из-за трудного подъема ему стало жарко. Он смотрит прямо в камеру, на глаза падает прядь волос. Гуго слегка прищуривается от яркого света: наверное, фотограф просит смотреть прямо на него и на солнце. Здесь Гуго выглядит старше и изнуреннее, чем на снимках 1914 года, сделанных в саду дома в Игльсе.

24. Зимняя кампания, Гуго Шиндлер


25. Весенняя кампания


Справа от него сидит солдат помоложе, с невыразительным лицом: на нем трудно прочесть эмоции. Он скован – возможно, ему не слишком хочется фотографироваться, а может быть, ему просто страшно. За ними стоит третий солдат, с моноклем, небольшой круглой фляжкой шнапса в правой руке и сигарой – в левой. На каком-нибудь полковом обеде он смотрелся бы очень уместно. Все трое явно позируют. Наверняка из металлической фляжки был сделан не один глоток, чтобы подкрепить силы при подъеме.

Композиция снимка превосходна: Гуго с однополчанами образуют треугольник на фоне горных склонов, окутанных дымкой. И здесь у их ног лежит пес – наверное, тот же самый. Снимок напечатан в крупном размере и наклеен на паспарту. Я хотела бы разглядеть этикетку на фляге, потому что это, вполне возможно, ненавязчивая реклама продукции С. Шиндлера. Нарочно ли Гуго позировал на фотографии именно так, словно желая передать привет матери в Инсбрук?

Как бы я ни старалась, я не могу точно определить, где это снято. Я только знаю, что этот снимок, в поцарапанной рамке, у Курта был всегда с собой; где бы он ни жил, он ставил его на рабочий стол.

Третий снимок – студийный портрет Гуго по случаю получения награды; он явно очень доволен, на груди сияет новенькая медаль (см. илл. 8 на вкладке). Она называется «За храбрость» (Tapferkeitsmedaille), того же типа, которая была и у Эрвина, но я не могу сказать точно, бронзовая она, серебряная или золотая. Это не единственная награда Гуго. У меня есть еще его золотой крест «За заслуги». Он изготовлен из 18-каратного золота с красной и белой эмалью и украшен инициалами Франца Иосифа, который и учредил его за добросовестную службу стране и короне. Год учреждения – 1849 – был выбит на оборотной стороне креста.

На студийной фотографии форма у Гуго чистая, выглаженная, серебряные пуговицы посверкивают, на них видна цифра 1, указывающая номер полка. Заметнее всего оказывается серебряный эдельвейс на воротнике – символ его принадлежности к «защитникам отечества» (Landesschützen).

В крошечном полковом музее, расположенном в Инсбруке, я узнаю, что история полка начинается с тех времен, когда у Тироля возникло особое положение в части службы в армии, дарованное ему указом императора Максимилиана в 1511 году. Тирольцы дали обязательство выставлять за императора определенное количество людей на случай войны, а взамен получили особые привилегии, включая право на владение оружием и освобождение от службы за пределами Тироля. Кроме того, император согласился не вести в Тироле военных действий без согласия его жителей. Уступка была значительной и очень помогла формированию чувства независимости и единения у тирольских горцев.

Эти добровольные стрелковые объединения со временем превратились в «защитников отечества», а потом и во вторые в мире специализированные горнострелковые части; первыми считались итальянские «альпини». В 1917 году их переименовали в императорских стрелков (Kaiserschützen). Новобранцев интенсивно обучали скало- и ледолазанию, ходьбе на лыжах, спуску по канату, боевой тактике в горных условиях, передвижению по крутым склонам и ледникам, геологии и метеорологии. Одной из целей обучения было выявление молодых людей, способных к выполнению специальных и разведывательных операций в условиях высокогорья, а это требовало высокого уровня горной подготовки, выносливости и умения действовать самостоятельно. Не могу утверждать с уверенностью, но, по-моему, оба снимка Гуго были сделаны как раз тогда, когда он выполнял какое-нибудь особое задание.

На студийной фотографии Гуго, стоящий со сложенными руками, излучает спокойную уверенность. Он красив и прекрасно это понимает. Тонкая улыбка трогает его губы, он смотрит прямо на фотографа; вспышка отражается в зрачках. С этого снимка я считываю глубокое чувство гордости и ощущения себя частью страны. Именно этого горячо желали многие молодые евреи Габсбургской империи. Военные успехи Гуго – в реальности, скорее всего, весьма скромные – стали вершиной его достижений в области ассимиляции.

Этот снимок совершенно никак не вяжется с антисемитскими выпадами, с которыми его семья сталкивалась в Инсбруке, с малоприятными листовками, где их обвиняли в безродности, космополитизме, себялюбии и вероломстве. Он убедительно доказывает, что Гуго прежде всего отважный, патриотично настроенный подданный Австро-Венгрии, потом тиролец и только в последнюю очередь – еврей.

И вот, вооружившись этими тремя снимками, я начинаю розыски по части того, что австрийцы называли своим Южным фронтом. Я рассчитываю обнаружить, какую роль играл там Гуго и что выпало на долю ему и его товарищам, но для начала мне нужно понять, почему вообще все это происходило. Зачем Италии понадобилась эта горная война?


23 мая 1915 года Италия объявила войну Австро-Венгерской империи. Теоретически она должна была быть союзницей Германии и Австро-Венгрии: Тройственный союз между этими странами был заключен в 1882 году. Он формально признавал границы молодого Итальянского королевства, объединенного и получившего независимость совсем незадолго перед тем, в 1870 году. В некоторых отношениях он существовал только на бумаге. Итальянские патриоты скорбели о «потере», как они это понимали, земель на северо-востоке (Italia irredenta), населенных людьми, говорившими по-итальянски и оставшихся под Габсбургами, хотя раньше они принадлежали сначала Римской империи, а потом Венецианской республике.

К 1915 году националисты в Италии не только возжаждали восточного побережья Адриатики с австро-венгерским портом Триест, но и носились с планами прийти к власти на Балканах. Экспансионистские мечтания простирались и на Южный Тироль, где жило много италоговорящих, называвших этот регион «Трентино».

Италию тянули в разных направлениях. Германия давила на нее, вынуждая присоединиться; но в цену сотрудничества входил и Южный Тироль, который австрийцы весной 1915 года уж точно не собирались выпускать из рук, ведь он был одной из самых ценных и развитых ее провинций. Австро-Венгрия вела войну, чтобы сплотиться, а не развалиться на части.

И в довершение всего британцам и французам удалось искусить итальянцев посулами земли и денег. Короля Италии и премьер-министра Саландру без труда убедили, что падение Австро-Венгрии будет им только на руку, – и уже в начале 1915 года казалось, что оно вот-вот произойдет, потому что австро-венгерские армии истекали кровью на Восточном и Сербском фронтах.

Саландре принадлежит выражение «священный эгоизм» (sacro egoismo), которое добавило религиозного авторитета и чувства национального долга притязаниям страны на Italia irredenta, хотя частью этих земель Габсбурги владели еще со Средних веков. Социалист Бенито Муссолини, некогда ярый противник войны, теперь не менее пламенно высказывался в ее пользу и ратовал за «возврат» восточных и северных земель. В совсем недавно объединенной стране некоторые воспринимали империалистическую войну как возможность сплотиться и создать новую, коллективную память.

В тайном Лондонском соглашении от 26 апреля 1915 года Италия обязалась объявить войну. Британия и Франция за стремительное наступление обещали ей немалые куски Австро-Венгрии, в том числе Южный Тироль от озера Гарда до перевала Бреннер. Они посчитали, что в уплату за свои требования Италия вполне может выставить миллион штыков. В то же время алчность новоявленного союзника вызывала нескрываемое презрение. Премьер-министр Герберт Асквит называл Италию «жадной и ненадежной», его Первый лорд Адмиралтейства, Уинстон Черчилль, – и вовсе «шлюхой всей Европы».

Многих тирольцев объявление Италией войны буквально ошеломило; они почувствовали себя преданными, разъяренными и беззащитными. Война разгоралась на их заднем дворе, сосед вставал на соседа. Император Франц Иосиф обиженно заметил: «После союза, которому было больше тридцати лет, Италия могла бы процветать так, как ей и не снилось, но она бросила нас в час опасности и с развевающимися знаменами переметнулась на сторону противника».

Война с Италией могла бы обернуться катастрофой для сильно перенапрягшейся Австро-Венгрии. Бескомпромиссный итальянский главнокомандующий Луиджи Кадорна в 1914 году несколько месяцев готовил свою армию к легкой «прогулке до Вены» – наращивал численность, улучшал вооружение, набирал молодых офицеров, от которых требовал беспрекословного подчинения. Он полагал, что численное преимущество Италии решит все.

Однако по сравнению со своими новыми союзниками Италия была еще недостаточно подготовлена и вооружена для современной войны. Более того, ко времени вступления в войну в мае 1915 года события обернулись невыгодным для нее образом. Успешное Горлице-Тарновское наступление предотвратило катастрофу Австро-Венгрии на Русском фронте и высвободило войска, которые теперь можно было бы перебросить на юг – в особенности хорошо подготовленных горных стрелков, таких как Гуго, знавших и понимавших Альпы.

Стрелки (Landesschützen) Гуго вернулись обратно в Тироль в июне 1915 года. Изнуренные, потерявшие треть своего состава на Восточном фронте части отправляли прямо в горы и размещали на крутых, коварных склонах. Этот новый Южный фронт змеился на целых 600 километров: от швейцарской границы через Альпы, вокруг U-образного горного выступа Южного Тироля, а последние 60 километров резко шел на юг, вдоль скалистого плато, к побережью Адриатики. Итальянцы наступали с равнин на укрепленные горные районы.

Основные сражения велись на самом восточном, 70-километровом участке, потому что итальянцы пытались прорваться в Истрию и овладеть Триестом. Два года по всему фронту им оказывалось ожесточенное сопротивление, своего рода смертельная война на истощение, так же ненасытно пожиравшая людей, как и Западный фронт. В первые же полгода всего за несколько миль территории погибло почти 160 000 итальянцев.

Почти все тяжелейшие сражения происходили на крутых берегах реки Изонцо (ныне Сока). Австрийцы нумеровали их, и итальянцы последовали этому примеру. В первых одиннадцати итальянцы отвоевали самое большее километров тридцать.

Итальянцы, жаждавшие завоеваний, были сторонниками идеи непрерывного наступления. Вот почему они не озаботились созданием столь же мощной инфраструктуры, как австрийцы, которые готовились к обороне. Та же самая модель вскоре повторилась и в боевых действиях. Генерал Кадорна обладал почти двукратным численным преимуществом и, соответственно, недооценивал мощь австрийских позиций.

В первые годы войны итальянцы придерживались одной и той же тактики: артобстрел, теоретически для того, чтобы снести ряды колючей проволоки; потом наступление шеренг пехоты, нередко трудное, в гору, когда часто обнаруживалось, что проволоке ничего не сделалось. И тут австрийцы начинали теснить наступавших. Если иногда итальянцам и удавалось захватить первую линию обороны, австрийцы отступали на вторую, потом на третью, отходили за исходную позицию и, если нужно, еще дальше, за непроходимые ряды колючей проволоки. Оттуда они могли начать контратаки, пользуясь тем, что австрийская артиллерия стояла выше, на склонах, и легко теснили итальянцев с занятых ими позиций.

Более того, итальянская армия была очень неоднородна в смысле боевых качеств и целеустремленности, в общем отражая разнородность страны. Среди рядовых пехотных полков было непропорционально много бедных, необразованных призывников с юга, которым порядком поднадоело быть пушечным мясом в этих лобовых атаках. Кадорна насаждал страх, нередко расстреливал старших офицеров, жестокими наказаниями вынуждал солдат выполнять свои приказы. Так действовал не он один. Винченцо Гариони, командовавший итальянским корпусом на Изонцо, называл огромные потери итальянской пехоты «необходимой жертвой».

Моральный дух начал стремительно падать, подрывая убежденность, что война за освобождение земель предков из цепких лап империи Габсбургов справедлива.


Вена, 2019 год

Я вижу, как Южный фронт поглощает моих предков – Гуго, его братьев Эриха и Отто, их двоюродных братьев Эгона Дубски из Инсбрука и Эгона Кафку из Линца. Из объявления 1915 года о смерти Эрвина мне известно, что и Эрих, и Гуго были повышены в званиях, из лейтенантов (Leutnant) стали обер-лейтенантами (Oberleutnant) и получили награды за храбрость. После долгих и нудных розысков я прихожу к досадному выводу, что вряд ли когда-нибудь дознаюсь, за что именно. Ни в одном из австрийских военных архивов нет сведений, где и когда они были награждены. В конце Первой мировой войны все австро-венгерские архивы были отправлены на хранение государствам, составлявшим империю; тогда никто ведь и представить себе не мог, что следующая война мало что от них оставит.

1.Пьет гой, / Пьяный он. / Как не пить: / Ведь он гой. / А еврей трезв, / Трезв он. / Молится он: / Ведь еврей. –Прим. автора.
2.https://jewishreviewofbooks.com/articles/1132/polands-jewish-problem-vodka/.
3.Дневник Марты Зальцер, 19 октября 1915 года
4.Дневник Марты, 27 июля 1917 года
5.Дневник Марты, 8 августа 1916 года
6.Дневник Марты, 26 октября 1915 года
7.Дневник Марты, 23 августа 1917 года
8.McLanathan Richard.The Art of Marguerite Stix. Harry N. Abrams, New York, 1977. P. 15.
9.Albrich Thomas.Jüdisches Leben im Historischen Tirol. Vol. 2. P. 310.
10.Achrainer Martin. Jüdisches Leben im Historischen Tirol. Vol. 2. P. 291.
11.Ibid. P. 325.
12.Дневник Марты, 25 ноября 1915 года
13.Keegan John. The First World War. Pimlico edition, 1999. P. 174.
14.McLanathan Richard. The Art of Marguerite Stix. P. 15.
15.Morscher Lukas. Tiroler Alltagsleben im Ersten Weltkrieg. P. 69.
16.Дневник Марты, 16 октября 1915 года

Bepul matn qismi tugad.

Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
15 fevral 2022
Tarjima qilingan sana:
2021
Yozilgan sana:
2021
Hajm:
420 Sahifa
ISBN:
978-5-389-20907-7
Mualliflik huquqi egasi:
Азбука
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar