Kitobni o'qish: «Как обманывать людей. Пособие для политиков, журналистов и карточных шулеров»
Самая обыкновенная журналистика,
или Как одурачить публику
Мои первые подвиги на газетном поприще
В тринадцать лет я был удивительно смышленый ребенок, просто на редкость смышленый, как я тогда полагал. Именно к этому времени относятся мои первые газетные писания, которые, к моему великому удивлению, имели сенсационный успех в нашем городке. Нет, право, все обстояло именно так, и я был страшно горд этим. В то время я был учеником в типографии, и я сказал бы, многообещающим и целеустремленным учеником. В один счастливый летний день мой дядя, который пристроил меня в своей газете (еженедельник «Ганнибал джорнел»; подписная плата два доллара в год, и пятьсот подписчиков, вносивших подписную плату дровами, капустой и не находящим сбыта турнепсом), вздумал на неделю уехать из городка. Перед отъездом он поинтересовался: сумею ли я самостоятельно выпустить один номер газеты. Еще бы! Разве не хотелось мне проверить свои силы?!
Редактором конкурирующей газеты был некто Хиггинс. Незадолго до этого ему так подставили ножку в сердечных делах, что однажды вечером один из его друзей нашел на кровати бедняги записку, в которой Хиггинс сообщал, что жизнь стала для него невыносима и что он утопился в Медвежьем ручье. Бросившись к ручью, друг обнаружил Хиггинса, пробиравшегося обратно к берегу: он все же решил не топиться.
Несколько дней подряд весь городок переживал это событие, но Хиггинс ничего не подозревал. Я решил, что это как раз то, что мне надо. Расписав всю эту историю в самых скандальных тонах, я проиллюстрировал ее мерзкими гравюрами, вырезанными большим складным ножом на оборотной стороне деревянных литер. На одной из них Хиггинс, в ночной рубашке и с фонарем в руке, вступал в ручей и измерял его глубину тростью. Я был глубоко убежден, что все это невероятно смешно, и не усматривал в своей писанине ничего неэтичного. Довольный содеянным, я стал выискивать другие объекты для своего остроумия; как вдруг меня осенило: я решил, что будет совсем неплохо обвинить редактора соседней провинциальной газеты в преднамеренном мошенничестве, – вот уж он у меня попляшет, как червяк на крючке!
Я осуществил свою идею, напечатав и газете пародию на стихотворение «Похороны сэра Джона Мура», и должен сказать, что эта пародия не отличалась особой тонкостью.
Затем я сочинил оскорбительный памфлет на двух видных горожан – не потому, конечно, что они чем-либо заслужили это, – нет, просто я считал своим долгом оживить газету.
После этого я слегка затронул местную знаменитость, недавно появившуюся в наших краях, – поденного портного из Куинси, слащавого фата чистейшей воды, носившего самые пестрые, самые кричащие наряды в Штатах. К тому же он был заядлый сердцеед. Каждую неделю он присылал в «Ганнибал джорнел» цветистые «стихи», посвященные своей последней победе. Стихи, присланные им в дни моего правления, были озаглавлены «К Мэри из Пр…», что, конечно, должно было означать «К Мэри из Принстона». Когда я уже набирал его творение, меня вдруг словно молнией пронизало с головы до пят острое чувство юмора, и я излил его в выразительном подстрочном примечании следующим образом: «На сей раз мы публикуем эти вирши, но нам хотелось бы, чтобы мистер Дж. Гордон Раннелс ясно понял, что мы должны заботиться о своей репутации и что если он и впредь захочет излить свои чувства к кому-нибудь из своих друзей в Пр…не, то ему придется сделать это не с помощью нашей газеты, а каким-либо другим путем!»
Газета вышла, и я должен сказать, что ни один газетный опус никогда не привлекал большего внимания, чем мои игривые упражнения.
На этот раз «Ганнибал джорнел» шел нарасхват, чего раньше никогда не случалось. Весь городок пришел в волнение. Ранним утром в редакции появился Хиггинс с охотничьей двустволкой в руках. Обнаружив, однако, что тот, кто нанес ему такое неслыханное оскорбление, всего лишь младенец (как он меня окрестил), он ограничился тем, что отодрал меня за уши и удалился. Но, видно, он решил махнуть рукой на свою газету, потому что той же ночью навсегда покинул городок. Портной явился с утюгом и парой ножниц, но тоже отнесся ко мне с полным презрением и в ту же ночь отбыл на юг. Двое горожан – жертвы памфлета – прибыли с угрозами возбудить дело о клевете, но в негодовании покинули редакцию, увидев, что я собой представляю. На следующий день с воинственным индейским кличем ворвался редактор соседней провинциальной газеты. Он жаждал крови. Однако он кончил тем, что сердечно простил меня, предложив дружески обмыть наше примирение в соседней аптеке полным стаканом «Глистогонки Фанштока». Это была невинная шутка.
Вернувшись в городок, мой дядя пришел в ужасное негодование. Но я считал, что у него для этого нет никаких оснований, – глядя, как бойко с моей легкой руки пошла газета, он должен был только радоваться да еще благодарить судьбу за свое чудесное спасение: только потому, что его не было в городке, ему не пропороли живот, не запустили в него томагавком, не привлекли к суду за клевету и не продырявили пулей голову.
Впрочем, он подобрел, когда увидел, что за время его отсутствия у газеты появилось тридцать три новых подписчика; и хотя число это звучало неправдоподобно, я в качестве доказательства представил такое количество дров, капусты, бобов и негодного для продажи турнепса, что их должно было хватить на всю семью на два года!
Окаменелый человек
Чтобы показать, как трудно с помощью шутки преподнести ничего не подозревающей публике какую-либо истину или мораль, не потерпев самого полного нелепого поражения, я приведу два случая из моей собственной жизни. Осенью 1862 года жители Невады и Калифорнии буквально бредили необычайными окаменелостями и другими чудесами природы. Трудно было найти газету, где не упоминалось бы об одном-двух великих открытиях такого рода. Увлечение это начинало становиться просто смехотворным. И вот я, новоиспеченный редактор отдела местных новостей в газете города Вирджиния-Сити, почувствовал, что призван положить конец этому растущему злу; все мы, я полагаю, испытываем по временам великодушные, отеческие чувства к ближнему. Чтобы положить конец этому увлечению, я решил чрезвычайно тонко высмеять его. Но, по-видимому, я сделал это уж слишком тонко, ибо никто и не заметил, что это сатира. Я облек свой замысел в своеобразную форму: открыл необыкновенного окаменелого человека.
В то время я был в ссоре с мистером***, новым следователем и мировым судьей Гумбольдта, и я подумал, что мог бы попутно слегка поддеть его и выставить в смешном свете, совместив, таким образом, приятное с полезным. Итак, я сообщил со всеми мельчайшими и убедительнейшими подробностями, что в Грейвли-Форд (ровно в ста двадцати милях от дома мистера***, и добраться туда можно лишь по крутой горной тропе) обнаружен окаменелый человек и что в Грейвли-Форд, для освидетельствования находки, прибыли все живущие поблизости ученые (известно, что в пределах пятидесяти миль там нет ни одной живой души, кроме горстки умирающих с голода индейцев, нескольких убогих кузнечиков да четырех или пяти сарычей, настолько ослабевших без мяса, что они не могли даже улететь); и как все эти ученые мужи сошлись на том, что этот человек находился в состоянии полного окаменения уже свыше трехсот лет; и затем с серьезностью, которой мне следовало бы стыдиться, я утверждал, что как только мистер *** услышал эту новость, он созвал присяжных, взобрался на мула и, побуждаемый благородным чувством долга, пустился в ужасное пятидневное путешествие по солончакам, через заросли полыни, обрекая себя на лишения и голод, – и все для того, чтобы провести следствие по делу человека, который умер и превратился в вечный камень свыше трехсот лет назад! И уж, как говорится, «заварив кашу», я далее с той же невозмутимой серьезностью утверждал, что присяжные вынесли вердикт, согласно которому смерть наступила в результате длительного нахождения под воздействием сил природы. Тут фантазия моя вовсе разыгралась, и я написал, что присяжные со свойственным пионерам милосердием выкопали могилу и уже собирались похоронить окаменелого человека по христианскому обычаю, когда обнаружили, что известняк, осыпавшийся в течение веков на поверхность камня, где он сидел, попал под него и накрепко приковал его к грунту; присяжные (все они были рудокопами на серебряных рудниках) с минуту обсуждали это затруднение, а затем достали порох и запал и принялись сверлить отверстие под окаменелым человеком, чтобы при помощи взрыва оторвать его от камня, но тут мистер*** с деликатностью, столь характерной для него, запретил им это, заметив, что подобные действия граничат со святотатством.
Все сведения об окаменелом человеке представляли собой от начала до конца набор самых вопиющих нелепостей, однако поданы они были так ловко и убедительно, что произвели впечатление даже на меня самого, и я чуть было не поверил в собственную выдумку. Но я, право же, не хотел никого обманывать и совершенно не предполагал, что так оно получится. Я рассчитывал, что описание позы окаменелого человека поможет публике понять, что это надувательство. Тем не менее, описывая его позу, я совершенно намеренно то и дело перескакивал с одного на другое, чтобы затемнить дело, – и мне это удалось. То я говорил об одной его ноге, то вдруг переходил к большому пальцу правой руки и отмечал, что он приставлен к носу, затем описывал положение другой его ноги и тут же, возвращаясь к правой руке, писал, что пальцы на ней растопырены; потом упоминал вскользь о его затылке и снова возвращался к рукам, замечая, что большой палец левой приставлен к мизинцу правой; снова перескакивал на что-нибудь другое и снова возвращался к левой руке и отмечал, что пальцы ее растопырены, так же как пальцы правой. Но я был слишком изобретателен. Я все слишком запутал, и описание позы так и не стало ключом ко всей этой мистификации, ибо никто, кроме меня, не смог разобраться в исключительно своеобразном и недвусмысленном положении рук окаменелого человека.
Как сатира на увлечение окаменелостями или чем-либо другим мой окаменелый человек потерпел самое прискорбное поражение, ибо все наивно принимали его за чистую монету, и я с глубочайшим удивлением наблюдал, как существо, которое я произвел на свет, чтобы обуздать и высмеять увлечение чудесами, преспокойно заняло самое выдающееся место среди подлинных чудес нашей Невады. Я был так разочарован неожиданным провалом своего замысла, что поначалу меня это сердило, и я старался не думать об этом; но мало-помалу, когда стали прибывать газетные отклики, в которых повторялись описания окаменелого человека, а сам он простодушно объявлялся чудом, я начал испытывать утешительное чувство тайного удовлетворения.
Когда же сей господин, путешествуя все дальше и дальше, стал (как я убеждался по газетным откликам) завоевывать округ за округом, штат за штатом, страну за страной и, облетев весь мир, удостоился наконец безоговорочного признания в самом лондонском «Ланцете», душа моя успокоилась, и я сказал себе, что доволен содеянным. И насколько я помню, почти целый год мешок с ежедневной почтой мистера*** разбухал от потока газет из всех стран света с описаниями окаменелого человека, жирно обведенными чернилами. Это я посылал их ему. Я делал это из ненависти, а не шутки ради. Он с проклятиями выбрасывал их кипами на задний двор. И каждый день горняки из его округа (а уж горняки не оставят человека в покое, если им представился случай подшутить над ним) являлись к нему и спрашивали, не знает ли он, где можно достать газету с описанием окаменелого человека. А он-то мог бы снабдить целый материк этими газетами. В то время я ненавидел мистера***, и потому все это успокаивало и развлекало меня. Большего удовлетворения я бы не мог получить, разве только если б убил его.
Мое кровавое злодеяние
Было время, когда сан-францисские газеты подняли шумиху вокруг мошенничества в Дейнском акционерном обществе серебряных копей, правление которого объявило «состряпанный», или фальшивый, дивиденд, чтобы поднять курс своих акций и, распродав их по приличной цене, благополучно выбраться из-под обломков рухнувшего концерна. Обливая грязью Дейнское акционерное общество, эти газеты в то же самое время убеждали публику избавиться от всех своих серебряных акций и приобрести устойчивые и надежные акции сан-францисских предприятий, таких как, например, Акционерное общество водоснабжения Спринг-Вэлли. Но вдруг в самый разгар этой возни выяснилось, что общество Спринг-Вэлли тоже состряпало дивиденд! И вот я, хитро прельщая публику приманкой вымышленного «кровавого злодеяния», готовился обрушиться на нее с язвительной сатирой на всю эту грязную финансовую кухню. Рассказ о воображаемом кровопролитии занимал с полстолбца; в нем шла речь о том, как один местный житель убил жену и девятерых детей, а потом покончил с собой. В конце же я не без коварства сообщал, что внезапное помешательство – причина этой леденящей душу резни – было вызвано тем, что мой герой поддался уговорам калифорнийских газет, продал свои надежные и прибыльные невадские серебряные акции и, как раз перед тем, как лопнуть обществу Спринг-Вэлли с его мошенническими раздутыми дивидендами, вложил туда все свои деньги и потерял все до последнего цента.
О, это была очень, очень ядовитая сатира, чрезвычайно тонко задуманная. Но я так старательно и добросовестно живописал ужасающие детали, что публика алчно пожирала только эти подробности, совершенно не обращая внимания на то, что все это явно противоречило всем известным фактам: не было человека в нашей округе, который бы не знал, что этот так называемый убийца – холостяк, а стало быть, никак не мог убить жену и девятерых детей; он убил их «в своем роскошном мраморном особняке, стоявшем на опушке огромного соснового бора между Эмпайр-Сити и поселком Ника Голландца», – но даже маринованные устрицы, которых нам подавали к столу, и те знали, что на всей территории Невады не было ни одного «мраморного особняка», а также что на пятнадцать миль вокруг Эмпайр-Сити и поселка Ника Голландца не было не только «огромного соснового бора», но даже не росло ни единого деревца; и, наконец, всем было доподлинно известно, что Эмпайр-Сити и поселок Ника Голландца – одно и то же место, где находится всего шесть домов, и следовательно, между ними не могло быть никакого бора; и сверх всех этих явных нелепостей я еще утверждал, будто, нанеся себе такую рану, от которой, как это мог понять любой читатель, мгновенно издох бы даже слон, этот демонический убийца вскочил на коня и проскакал целых четыре мили, потрясая еще теплым скальпом своей супруги, и в таком виде с триумфом въехал в Карсон-Сити, где испустил дух у дверей самого большого трактира, на зависть всем восхищенным очевидцам. Никогда в жизни я не видел такой сенсации, какую вызвала эта маленькая сатира! О ней говорил весь город, о ней говорила вся наша округа. Просматривая за завтраком газету, жители города сначала спокойно начинали читать мою сатиру, а под конец им было уже не до еды. Вероятно, было что-то такое в этих деталях, правдоподобных до мелочей, что вполне заменяло пищу. Мало кто из грамотных людей мог есть в это утро. Мы с Дэном (моим коллегой-репортером), как обычно, сели за свой столик в ресторане «Орел»; и только я развернул тряпку, которая в этом заведении именовалась салфеткой, как увидел за соседним столиком двух дюжих простачков, одежда которых была осыпана чем-то вроде перхоти явно растительного происхождения, – признак и доказательство того, что они прибыли из Тракки с возом сена. Один из них, сидевший лицом ко мне, держал во много раз сложенную утреннюю газету, и я безошибочно знал, что на этой узкой длинной полосе находится столбец с моей прелестной финансовой сатирой. По его взволнованному бормотанью я мог судить, что сей беспечный сын сенокосов скачет во весь опор с пятого на десятое, спеша дорваться до кровавых подробностей, и, конечно, пропускает все сигналы, расставленные мною с целью предупредить его, что все это – сплошное вранье. Вдруг глаза его полезли на лоб как раз в тот миг, когда челюсти широко разъялись, чтобы захватить картошку, приближавшуюся на вилке; картошка колыхнулась и замерла, лицо едока жарко вспыхнуло, и весь он запылал от волнения. Затем он очертя голову кинулся судорожно заглатывать подробности, причем картошка стыла на полдороге, а он то тянулся к ней губами, то внезапно замирал в ужасе перед новым, еще более злодейским подвигом моего героя. Наконец он внушительно посмотрел в лицо своему остолбеневшему приятелю и сказал, потрясенный до глубины души:
– Джим, он сварил малыша и содрал скальп с жены. Ну его к черту, этот завтрак, мне теперь ничего в глотку не полезет! – он бережно опустил остывшую картошку на тарелку, и они оба вышли из ресторана с пустыми желудками, но вполне удовлетворенные.
Он так и не дошел до того места, где начиналась сатирическая часть. И никто никогда эту статью не дочитывал. Им было достаточно потрясающих подробностей преступления. Соваться с маленькой, тощей моралью под самый конец такого великолепного кровавого убийства было все равно что идти вслед заходящему солнцу со свечкой и надеяться привлечь к ней всеобщее внимание.
Мне и в голову не приходило, что кто-нибудь когда-нибудь примет мое кровавое злодеяние за истинное происшествие, – ведь я так тщательно прослоил свой рассказ явными выдумками и нелепостями вроде «огромного соснового бора», «мраморного особняка» и прочее. Но с тех пор я на всю жизнь запомнил, что мы никогда не читаем скучных объяснений к захватывающим дух, увлекательным историям, если у нас нет повода подозревать, что какой-то безответственный писака хочет нас обмануть; мы пропускаем все это и с наслаждением упиваемся подробностями, от которых кровь стынет в жилах.
Как я редактировал сельскохозяйственную газету
Не без опасения взялся я временно редактировать сельскохозяйственную газету. Совершенно так же, как простой смертный, не моряк, взялся бы командовать кораблем. Но я был в стесненных обстоятельствах, и жалованье мне очень пригодилось бы. Редактор уезжал в отпуск, я согласился на предложенные им условия и занял его место.
Чувство, что я опять работаю, доставляло мне такое наслаждение, что я всю неделю трудился не покладая рук. Мы сдали номер в печать, и я едва мог дождаться следующего дня – так мне не терпелось узнать, какое впечатление произведут мои труды на читателя. Когда я уходил из редакции под вечер, мальчишки и взрослые, стоявшие у крыльца, рассыпались кто куда, уступая мне дорогу, и я услышал, как один из них сказал: «Это он!» Вполне естественно, я был польщен. Наутро, идя в редакцию, я увидел у крыльца такую же кучку зрителей, а кроме того, люди парами и поодиночке стояли на мостовой и на противоположном тротуаре и с любопытством глядели на меня. Толпа отхлынула назад и расступилась передо мной, а один из зрителей сказал довольно громко: «Смотрите, какие у него глаза!» Я сделал вид, что не замечаю всеобщего внимания, но втайне был польщен и даже решил написать об этом своей тетушке.
Я поднялся на невысокое крыльцо и, подходя к двери, услышал веселые голоса и раскаты хохота. Открыв дверь, я мельком увидел двух молодых людей, судя по одежде – фермеров, которые при моем появлении побледнели и разинули рты. Оба они с грохотом выскочили в окно, разбив стекла. Меня это удивило.
Приблизительно через полчаса вошел какой-то почтенный старец с длинной развевающейся бородой и благообразным, но довольно суровым лицом. Я пригласил его садиться. По-видимому, он был чем-то расстроен. Сняв шляпу и поставив ее на пол, он извлек из кармана красный шелковый платок и последний номер нашей газеты.
Он разложил газету на коленях и, протирая очки платком, спросил:
– Это вы и есть новый редактор?
Я сказал, что да.
– Вы когда-нибудь редактировали сельскохозяйственную газету?
– Нет, – сказал я, – это мой первый опыт.
– Я так и думал. А сельским хозяйством вы когда-нибудь занимались?
– Н-нет, сколько помню, не занимался.
– Я это почему-то предчувствовал, – сказал почтенный старец, надевая очки и довольно строго взглядывая на меня поверх очков. Он сложил газету поудобнее.
– Я желал бы прочитать вам строки, которые внушили мне такое предчувствие. Вот эту самую передовицу. Послушайте и скажите, вы ли это написали? «Брюкву не следует рвать руками, от этого она портится. Лучше послать мальчика, чтобы он залез на дерево и осторожно потряс его». Ну-с, что вы об этом думаете? Ведь это вы написали, насколько мне известно?
– Что думаю? Я думаю, что это неплохо. Думаю, это не лишено смысла. Нет никакого сомнения, что в одном только нашем округе целые миллионы бушелей брюквы пропадают из-за того, что ее рвут недозрелой, а если бы послали мальчика потрясти дерево…
– Потрясите вашу бабушку! Брюква не растет на дереве!
– Ах, вот как, не растет? Ну а кто же говорил, что растет? Это надо понимать в переносном смысле, исключительно в переносном. Всякий, кто хоть сколько-нибудь смыслит в деле, поймет, что я хотел сказать «потрясти куст».
Тут почтенный старец вскочил с места, разорвал газету на мелкие клочки, растоптал ногами, разбил палкой несколько предметов, крикнул, что я смыслю в сельском хозяйстве не больше коровы, и выбежал из редакции, сильно хлопнув дверью. Вообще он вел себя так, что мне показалось, будто он чем-то недоволен. Но, не зная, в чем дело, я, разумеется, не мог ему помочь.
Вскоре после этого в редакцию ворвался длинный, похожий на мертвеца субъект с жидкими космами волос, висящими до плеч, с недельной щетиной на всех горах и долинах его физиономии, и замер на пороге, приложив палец к губам. Наклонившись всем телом вперед, он словно прислушивался к чему-то. Не слышно было ни звука. Но он все-таки прислушивался. Ни звука. Тогда он повернул ключ в замочной скважине, осторожно ступая, на цыпочках подошел ко мне, остановился несколько поодаль и долго всматривался мне в лицо с живейшим интересом, потом извлек из кармана сложенный вчетверо номер моей газеты и сказал:
– Вот, вы это написали. Прочтите мне вслух, скорее! Облегчите мои страдания. Я изнемогаю.
Я прочел нижеследующие строки, и по мере того как слова срывались с моих губ, страдальцу становилось все легче. Я видел, как скорбные морщины на его лице постепенно разглаживались, тревожное выражение исчезало, и наконец его черты озарились миром и спокойствием, как озаряется кротким сиянием луны унылый пейзаж. «Гуано – ценная птица, но ее разведение требует больших хлопот. Ее следует ввозить не раньше июня и не позже сентября. Зимой ее нужно держать в тепле, чтобы она могла высиживать птенцов». «По-видимому, в этом году следует ожидать позднего урожая зерновых. Поэтому фермерам лучше приступить к высаживанию кукурузных початков и посеву гречневых блинов в июле, а не в августе». «О тыкве. Эта ягода является любимым лакомством жителей Новой Англии; они предпочитают ее крыжовнику для начинки пирогов и используют вместо малины для откорма скота, так как она более питательна, не уступая в то же время малине по вкусу. Тыква – единственная съедобная разновидность семейства апельсиновых, произрастающая на севере, если не считать гороха и двух-трех сортов дыни. Однако обычай сажать тыкву перед домом в качестве декоративного растения выходит из моды, так как теперь всеми признано, что она дает мало тени». «В настоящее время, когда близится жаркая пора и гусаки начинают метать икру…»
Взволнованный слушатель подскочил ко мне, пожал мне руку и сказал:
– Будет, будет, этого довольно. Теперь я знаю, что я в своем уме: вы прочли так же, как прочел и я сам, слово в слово. А сегодня утром, сударь, впервые увидев вашу газету, я сказал себе: «Я никогда не верил этому прежде, хотя друзья и не выпускали меня из-под надзора, но теперь знаю: я не в своем уме». После этого я испустил дикий вопль, так что слышно было за две мили, и побежал убить кого-нибудь: все равно, раз я сумасшедший, до этого дошло бы рано или поздно, так уж лучше не откладывать. Я перечел один абзац из вашей статьи, чтобы убедиться наверняка, что я не в своем уме, потом поджег свой дом и убежал. По дороге я изувечил нескольких человек, а одного загнал на дерево, чтоб он был под рукой, когда понадобится. Но, проходя мимо вашей редакции, я решил все-таки зайти и проверить себя еще раз; теперь я проверил, и это просто счастье для того бедняги, который сидит на дереве. Я бы его непременно убил, возвращаясь домой. Прощайте, сударь, всего хорошего, вы сняли тяжкое бремя с моей души. Если мой рассудок выдержал ваши сельскохозяйственные статьи, то ему уже ничто повредить не может. Прощайте, всего наилучшего.
Меня несколько встревожили увечья и поджоги, которыми развлекался этот субъект, тем более что я чувствовал себя до известной степени причастным к делу. Но я недолго об этом раздумывал – в комнату вошел редактор! (Я подумал про себя: «Вот если б ты уехал в Египет, как я тебе советовал, у меня еще была бы возможность показать, на что я способен. Но ты не пожелал и вернулся. Ничего другого от тебя я и не ожидал».)
Вид у редактора был грустный, унылый и расстроенный.
Он долго обозревал разгром, произведенный старым скандалистом и молодыми фермерами, потом сказал:
– Печально, очень печально. Разбиты бутылка с клеем, шесть оконных стекол, плевательница и два подсвечника. Но это еще не самое худшее. Погибла репутация газеты, и боюсь, что навсегда. Правда, на нашу газету никогда еще не было такого спроса, она никогда не расходилась в таком количестве экземпляров и никогда не пользовалась таким успехом, но кому же охота прослыть свихнувшимся и наживаться на собственном слабоумии? Друг мой, даю вам слово честного человека, что улица полна народа, люди сидят даже на заборах, дожидаясь случая хотя бы одним глазком взглянуть на вас; а все потому, что считают вас сумасшедшим. И они имеют на это право – после того как прочитали ваши статьи. Эти статьи – позор для журналистики. И с чего вам взбрело в голову, будто вы можете редактировать сельскохозяйственную газету? Вы, как видно, не знаете даже азбуки сельского хозяйства. Вы не отличаете бороны от борозды; коровы у вас теряют оперение; вы рекомендуете приручать хорьков, так как эти животные отличаются веселым нравом и превосходно ловят крыс! Вы пишете, что устрицы ведут себя спокойно, пока играет музыка. Но это замечание излишне, совершенно излишне. Устрицы всегда спокойны. Их ничто не может вывести из равновесия. Устрицы ровно ничего не смыслят в музыке. О, гром и молния! Если бы вы поставили целью всей вашей жизни совершенствоваться в невежестве, вы бы не могли отличиться больше, чем сегодня. Я никогда ничего подобного не видывал. Одно ваше сообщение, что конский каштан быстро завоевывает рынок как предмет сбыта, способно навеки погубить газету. Я требую, чтобы вы немедленно ушли из редакции. Мне больше не нужен отпуск – я все равно ни под каким видом не мог бы им пользоваться, пока вы сидите на моем месте. Я все время дрожал бы от страха при мысли о том, что именно вы посоветуете читателю в следующем номере газеты. У меня темнеет в глазах, как только вспомню, что вы писали об устричных садках под заголовком «Декоративное садоводство». Я требую, чтобы вы ушли немедленно! Мой отпуск кончен. Почему вы не сказали мне сразу, что ровно ничего не смыслите в сельском хозяйстве?
– Почему не сказал вам, гороховый стручок, капустная кочерыжка, тыквин сын? Первый раз слышу такую глупость. Вот что я вам скажу: я четырнадцать лет работаю редактором и первый раз слышу, что человек должен что-то знать для того, чтобы редактировать газету. Брюква вы этакая! Кто пишет театральные рецензии в захудалых газетках? Бывшие сапожники и недоучившиеся аптекари, которые смыслят в актерской игре ровно столько же, сколько я в сельском хозяйстве. Кто пишет отзывы о книгах? Люди, которые сами не написали ни одной книги. Кто стряпает тяжеловесные передовицы по финансовым вопросам? Люди, у которых никогда не было гроша в кармане. Кто пишет о битвах с индейцами? Господа, не отличающие вигвама от вампума, которым никогда в жизни не приходилось бежать опрометью, спасаясь от томагавка, или выдергивать стрелы из тел своих родичей, чтобы развести на привале костер. Кто пишет проникновенные воззвания насчет трезвости и громче всех вопит о вреде пьянства? Люди, которые протрезвятся только в гробу. Кто редактирует сельскохозяйственную газету? Разве такие корнеплоды, как вы? Нет, чаще всего неудачники, которым не повезло по части поэзии, бульварных романов в желтых обложках, сенсационных мелодрам, хроники и которые остановились на сельском хозяйстве, усмотрев в нем временное пристанище на пути к дому призрения.
Вы мне что-то толкуете о газетном деле? Мне оно известно от Альфы до Омахи, и я вам говорю, что чем меньше человек знает, тем больше он шумит и тем больше получает жалованья. Видит бог, будь я круглым невеждой и наглецом, а не скромным образованным человеком, я бы завоевал себе известность в этом холодном, бесчувственном мире.
Я ухожу, сэр. Вы так со мной обращаетесь, что я даже рад уйти. Но я выполнил свой долг. Насколько мог, я исполнял все, что полагалось по нашему договору. Я сказал, что сделаю вашу газету интересной для всех слоев общества, – и сделал. Я сказал, что увеличу тираж до двадцати тысяч экземпляров, – и увеличил бы, будь в моем распоряжении еще две недели. И я дал бы вам самый избранный круг читателей, какой был когда-либо у сельскохозяйственной газеты, – ни одного фермера, ни одного человека, который мог бы отличить дынный куст от персиковой лозы даже ради спасения собственной жизни. Вы теряете от нашего разрыва, а не я. Прощайте, арбузное дерево! И я ушел.
Два-три невеселых жизненных наблюдения
Когда я недавно напечатал шутливое извещение, что намерен редактировать сельскохозяйственный отдел в этом журнале, я, право же, не хотел никого обманывать. У меня не было ни малейшего желания зло подшутить над чьей бы то ни было доверчивостью, ибо поистине жалок тот, кто унижается до безмозглых выдумок, обозначаемых словом «розыгрыш». Насколько это было возможно, я писал в необычном и нарочито нелепом тоне: мне хотелось быть уверенным, что ни один читатель, даже самый торопливый и невнимательный, не будет введен в заблуждение.
Так, я говорил о спуске триумфальной барки на гладь пустыни, о насаждении древа процветания в копях, – древа, чье благоухание утолит жажду нагого и чьи ветви раскинутся широко и омоют берега… и т. д. и т. п. Я думал, что явное безумие подобных вещаний надежно охранит читателя. Но чтобы сделать уверенность стопроцентной и показать, что я не собираюсь и не могу всерьез собираться вести сельскохозяйственный отдел, я прямо указал в постскриптуме, что ничего не смыслю в сельском хозяйстве.
Увы! в этом-то и заключалась моя величайшая ошибка: последнее замечание, видимо, оказалось наилучшей рекомендацией моим предполагаемым познаниям в сельском хозяйстве. Оно проливало некоторый свет на мою особу, а у меня есть подозрение, что фермерам временами становится тошно от пророчески-непогрешимого глубокомыслия сельскохозяйственных журналов и их редакторов, «сведущих во всем без изъятья». И в самом деле, один из моих корреспондентов прозрачно на это намекает. (Да, ведь эта злосчастная шутка обрушила на меня целый потоп писем о картофеле, капусте, вермишели, макаронах и всех прочих фруктах, злаках, крупах и овощах, какие только рождает земля; и если мне посчастливится, не впавши в буйное помешательство, ответить на вопросы, как лучше всего выращивать эти продукты, я буду благодарен судьбе и никогда больше не стану писать темно и загадочно потехи ради.)
Рассказать вам, как получилось, что я ненароком одурачил столько народу? Кое-кто, едва проглядев мою шутливую заметку, поторопился сделать вывод, что каждое слово в ней сказано всерьез, а все остальные вовсе ее не читали и получили сведения о моих рискованных сельскохозяйственных планах из вторых рук. Тут я, разумеется, вправе сложить с себя всякую ответственность. Написать пародию, настолько дикую, чтобы ни один человек не принял за чистую монету «факты», в ней изложенные, – почти невозможно.
Дело в том, что иной раз она попадает в руки читателю, который никогда и никого не пытался обмануть и потому никак не ожидает, чтобы кто-нибудь без всякой причины вздумал обмануть его; в этом случае единственный, на кого ложится клеймо бесчестья, – это автор пародии. В других случаях «соль», смысл пародии (если цель ее – оказать поддержку истине) ускользает от внимания, теряясь в поверхностном блеске каких-нибудь деталей самой пародии. А очень часто этот смысл, или «поучение», спрятан глубоко на дне, и читатель, не подозревая, что это и есть ключ ко всей вещи в целом и единственно важный абзац в статье, преспокойно перескакивает через него и оставляет его непрочитанным. Можно наделить сатиру выразительной силой, прибегнув к коварным приемам фарса, но только – осторожно, не увлекаясь чуждыми сатире интересами фарса, а иначе сатира скажется погребенной под ними и исчезнет из глаз читателя – осмеянной и обманутой жертвы, – несмотря на самое честное намерение автора обогатить либо знания своего читателя, либо его жизненный опыт. Я не раз имел дело с пародиями и хорошо знаком с их злосчастной способностью вводить публику в заблуждение; вот почему я и старался изо всех сил сделать ту, сельскохозяйственную, такой прозрачной и такой осязаемой, чтобы даже картофелина с одним глазком могла ее разглядеть. И все равно – клянусь вам! – она одурачила редактора одного из самых компетентных сельскохозяйственных изданий Америки!
Журналистика в Теннесси
«Редактор мемфисской „Лавины“ деликатно намекнул корреспонденту, который посмел назвать его радикалом: „Выводя первое слово, ставя запятую и закругляя период, он уже отлично знал, что стряпает фразу, насквозь пропитанную подлостью и пахнущую ложью“».
«Биржа»
Доктор сказал мне, что южный климат благотворно подействует на мое здоровье, поэтому я поехал в Теннесси и поступил помощником редактора в газету «Утренняя Заря и Боевой Клич округа Джонсон». Когда я пришел в редакцию, ответственный редактор сидел, раскачиваясь на трехногом стуле и задрав ноги на сосновый стол. В комнате стоял еще один сосновый стол и еще один колченогий стул, заваленные ворохом газет, бумаг и рукописей. Был, кроме того, деревянный ящик с песком, усеянный сигарными и папиросными окурками, и чугунная печка с дверцей, едва державшейся на одной верхней петле. Редактор был одет в длиннополый сюртук черного сукна и белые полотняные штаны. Сапоги на нем были модные, начищенные до блеска. Он носил манишку, большой перстень с печаткой, высокий старомодный воротничок и клетчатый шелковый шейный платок с концами навыпуск. Его костюм относился приблизительно к 1848 году. Он курил сигару и в поисках нужного слова часто запускал руку в волосы, так что порядком взлохматил свою шевелюру. Он грозно хмурился, и я решил, что он, должно быть, стряпает особенно забористую передовицу. Он велел мне взять обменные экземпляры газет, просмотреть их и, выбрав оттуда все достойное внимания, написать обзор «Дух теннессийской печати».
Вот что получилось у меня: «Редакцию „Еженедельного Землетрясения“, по-видимому, ввели в заблуждение относительно Баллигакской железнодорожной компании. Компания отнюдь не ставит себе целью обойти Баззардвилл стороной. Наоборот, она считает его одним из самых важных пунктов на линии и, следовательно, не намерена оставлять этот город в стороне. Мы не сомневаемся, что джентльмены из „Землетрясения“ охотно исправят свою ошибку.
Джон У. Блоссом, эсквайр, талантливый редактор хиггинсвиллской газеты „Гром и Молния, или Боевой Клич Свободы“, прибыл вчера в наш город. Он остановился у Ван-Бюрена.
Мы имели случай заметить, что наш коллега из „Утреннего Воя“ ошибся, предполагая, что Ван-Вертер не был избран, но он, без сомнения, обнаружит свой промах гораздо раньше, чем наше напоминание попадет ему на глаза. Вероятно, его ввели в заблуждение неполные отчеты о выборах.
Мы с удовольствием отмечаем, что город Блэзерсвилл, по-видимому, намерен заключить контракт с джентльменами из Нью-Йорка и вымостить почти непроходимые улицы своего города никольсоновской мостовой. „Ежедневное Ура“ очень энергично поддерживает это начинание и, по-видимому, верит, что оно увенчается успехом».
Я передал мою рукопись редактору для одобрения, переделки или уничтожения. Он взглянул на нее и нахмурился. Бегло просмотрев ее, он стал мрачен, как туча. Нетрудно было заметить, что здесь что-то неладно. Он вскочил с места и сказал:
– Гром и молния! Неужели вы думаете, что я так разговариваю с этими скотами? Неужели вы думаете, что моих подписчиков не стошнит от такой размазни? Дайте мне перо!
Я еще не видывал, чтобы перо с такой яростью царапало и рвало бумагу и чтобы оно так безжалостно бороздило чужие глаголы и прилагательные. Он не добрался еще и до середины рукописи, как кто-то выстрелил в него через открытое окно и слегка испортил фасон моего уха.
– Ага, – сказал он, – это мерзавец Смит из «Морального Вулкана», я его ждал вчера.
И, выхватив из-за пояса револьвер флотского образца, он выстрелил. Смит упал, сраженный пулей в бедро. Это помешало ему прицелиться как следует. Стреляя во второй раз, он искалечил постороннего. Посторонним был я. Впрочем, он отстрелил мне всего только один палец.
Затем главный редактор опять принялся править и вычеркивать. Не успел он с этим покончить, как в трубу свалилась ручная граната и печку разнесло вдребезги. Однако больших убытков от этого не произошло, если не считать, что шальным осколком мне вышибло два зуба.
– А печка-то совсем развалилась, – сказал главный редактор.
Я сказал, что, кажется, да.
– Ну, не важно. На что она в такую погоду? Я знаю, кто это сделал. Он от меня не уйдет. Послушайте, вот как надо писать такие вещи.
Я взял рукопись. Она была до того исполосована вычеркиваниями и помарками, что родная мать ее не узнала бы.
Вот что получилось у него: «Закоренелые лгуны из „Еженедельного Землетрясения“ опять, по-видимому, стараются втереть очки нашему рыцарски-благородному народу, распуская подлую и грубую ложь относительно величайшего предприятия девятнадцатого века – Баллигэкской железной дороги. Мысль, будто бы Баззардвилл намереваются обойти стороной, зародилась в их собственных заплесневелых мозгах, вернее – в той каше, которая заменяет им мозг. Пусть лучше возьмут свои слова обратно и подавятся ими, если хотят спасти свою подлую шкуру от плетки, которую они вполне заслужили.
Этот осел Блоссом из хиггинсвиллской газеты „Гром и Молния, или Боевой Клич Свободы“ опять появился здесь и околачивается в нахлебниках у Ван-Бюрена.
Мы имели случай заметить, что безмозглый проходимец из „Утреннего Воя“, по своей неудержимой склонности к вранью, сбрехнул, будто бы Ван-Вертер не прошел на выборах. Высокая миссия журналиста заключается в том, чтобы сеять правду, искоренять заблуждения, воспитывать, очищать и повышать тон общественной морали и нравов, стараться, чтобы люди становились более кроткими, более добродетельными, более милосердными, чтобы они становились во всех отношениях лучше, добродетельнее и счастливее; а этот гнусный негодяй компрометирует свое высокое звание тем, что сеет повсюду ложь, клевету, непристойную брань и всяческую пошлость.
Блэзерсвиллцам понадобилась вдруг никольсоновская мостовая – им куда нужнее тюрьма и приют для убогих. Кому нужна мостовая в ничтожном городишке, состоящем из двух баров, одной кузницы и этого горчичника вместо газеты, „Ежедневного Ура“? Эта ползучая гадина Бакнер, который редактирует „Ура“, блеет о мостовой со своим обычным идиотизмом, а воображает, будто говорит дело».
– Вот как надо писать: с перцем и без лишних слов! А от таких слюнявых статеек, как ваша, всякого тоска возьмет.
Тут в окно с грохотом влетел кирпич, посыпались осколки, и меня порядком хватило по спине. Я посторонился; я начинал чувствовать, что я здесь лишний.
Редактор сказал:
– Это, должно быть, полковник. Я его уже третий день жду. Сию минуту он и сам явится.
Он не ошибся. Минутой позже в дверях появился полковник с револьвером армейского образца в руке.
Он сказал:
– Сэр, я, кажется, имею честь говорить с презренным трусом, который редактирует эту дрянную газетку?
– Вот именно. Садитесь, пожалуйста. Осторожнее, у этого стула не хватает ножки. Кажется, я имею честь говорить с подлым лжецом, полковником Блезерскайтом Текумсе?
– Совершенно верно, сэр. Я пришел свести с вами небольшой счетец. Если вы свободны, мы сейчас же и начнем.
– Мне еще нужно кончить статью «О поощрении морального и интеллектуального прогресса в Америке», но это не к спеху. Начинайте!
Оба пистолета грянули одновременно. Редактор потерял клок волос, а пуля полковника засела в мясистой части моего бедра. Полковнику оцарапало левое плечо. Они опять выстрелили. На этот раз ни тот, ни другой из противников не пострадал, а на мою долю кое-что досталось – пуля в плечо. При третьем выстреле оба джентльмена были легко ранены, а мне раздробило запястье. Тут я сказал, что, пожалуй, пойду прогуляться, так как это их личное дело, и я считаю неделикатным в него вмешиваться. Однако оба джентльмена убедительно просили меня остаться и уверяли, что я нисколько им не мешаю. Потом, перезаряжая пистолеты, они поговорили о выборах и о видах на урожай, а я начал было перевязывать свои раны. Но они, недолго мешкая, опять открыли оживленную перестрелку, и ни один выстрел не пропал даром. Пять из шести достались на мою долю. Шестой смертельно ранил полковника, который не без юмора заметил, что теперь он должен проститься с нами, так как у него есть дело в городе. Спросив адрес гробовщика, он ушел.
Редактор обернулся ко мне и сказал.
– Я жду гостей к обеду, и мне нужно закончить приготовления. Сделайте одолжение, прочтите корректуру и примите посетителей.
Я немножко поморщился, услышав о приеме посетителей, но не нашелся, что ответить, – я был совершенно оглушен перестрелкой и никак не мог прийти в себя.
Он продолжал:
– Джонс будет здесь в три – отстегайте его плетью, Гиллспай, вероятно, зайдет раньше – вышвырните его из окна, Фергюссон заглянет к четырем – застрелите его. На сегодня это, кажется, все. Если выберется свободное время, напишите о полиции статейку позабористее – всыпьте главному инспектору, пускай почешется. Плетки лежат под столом, оружие в ящике, пуля и порох вон там в углу, бинты и корпия в верхних ящиках шкафа. Если с вами что-нибудь случится, зайдите к Ланцету – это хирург, он живет этажом ниже. Мы печатаем его объявления бесплатно.
Он ушел. Я содрогнулся. После этого прошло всего каких-нибудь три часа, но мне пришлось столько пережить, что всякое спокойствие, всякая веселость оставили меня навсегда. Гиллспай зашел и выбросил меня из окна. Джонс тоже явился без опоздания, и только я было приготовился отстегать его, как он перехватил у меня плетку. В схватке с незнакомцем, который не значился в расписании, я потерял свой скальп. Другой незнакомец, по фамилии Томпсон, оставил от меня одно воспоминание. Наконец, загнанный в угол и осажденный разъяренной толпой редакторов, политиканов, жучков и головорезов, которые орали, бранились и размахивали оружием над моей головой так, что воздух искрился и мерцал от сверкающей стали, я уже готовился расстаться со своим местом в редакции, как явился мой шеф, окруженный толпой восторженных поклонников и друзей. Началась такая свалка и резня, каких не в состоянии описать человеческое перо, хотя бы оно было и стальное. Люди стреляли, кололи, рубили, взрывали, выбрасывали друг друга из окна. Пронесся буйный вихрь кощунственной брани, блеснули беспорядочные вспышки воинственного танца – и все кончилось. Через пять минут наступила тишина, и мы остались вдвоем с истекающим кровью редактором, обозревая поле битвы, усеянное кровавыми останками.
Он сказал:
– Вам здесь понравится, когда вы немножко привыкнете.
Я сказал:
– Я должен буду перед вами извиниться; может быть, через некоторое время я и научился бы писать так, как вам нравится; я уверен, что при некоторой практике я привык бы к газетному языку. Но, говоря по чистой совести, такая энергичная манера выражаться имеет свои неудобства – человеку постоянно мешают работать. Вы это и сами понимаете. Энергический стиль, несомненно, имеет целью возвысить душу читателя, но я не люблю обращать на себя внимание, а здесь это неизбежно. Я не могу писать спокойно, когда меня то и дело прерывают, как это было сегодня. Мне очень нравится эта должность, не нравится только одно – оставаться одному и принимать посетителей. Эти впечатления для меня новы, согласен, и даже увлекательны в некотором роде, но они имеют несколько односторонний характер. Джентльмен стреляет через окно в вас, а попадает в меня; бомбу бросают в трубу ради того, чтобы доставить удовольствие вам, а печной дверцей вышибает зубы мне; приятель заходит для того, чтобы обменяться комплиментами с вами, а портит кожу мне, так изрешетив ее пулями, что теперь ни один принцип журналистики в ней не удержится; вы уходите обедать, а Джонс является ко мне с плеткой, Гиллспай выбрасывает меня из окна, Томпсон раздевает меня догола, совершенно посторонний человек с непринужденностью старого знакомого сдирает с меня скальп, и через какие-нибудь пять минут проходимцы со всей округи являются сюда в военной раскраске и загоняют мне душу в пятки своими томагавками.
Верьте слову, я никогда в жизни не проводил время так оживленно, как сегодня. Вы мне очень нравитесь, мне нравится ваша спокойная, невозмутимая манера объясняться с посетителями, но я, видите ли, к этому не привык. Южане слишком экспансивны, слишком щедро расточают гостеприимство посторонним людям. Те страницы, которые я написал сегодня и которые вы оживили рукой мастера, влив в мои холодные фразы пылкий дух теннессийской журналистики, разбудят еще одно осиное гнездо. Вся эта свора редакторов явится сюда, – они явятся голодные и захотят кем-нибудь позавтракать. Я должен с вами проститься. Я уклоняюсь от чести присутствовать на этом пиршестве. Я приехал на Юг для поправки здоровья и уеду за тем же, ни минуты не задерживаясь. Журналистика в Теннесси слишком живое дело – оно не по мне.
Мы расстались, выразив друг другу взаимные сожаления, и я тут же перебрался в больницу.
Письмо редактору «Дейли График»
«Хартфорд, 17 апреля
Сэр!
Вашу записку получил. Если две строчки, которые я вырезал из нее и прилагаю при сем, написаны вашей рукой, то вы, как я понимаю, просите „от имени американского народа написать прощальное послание“. Помилуйте! Радость американского народа несколько преждевременна: я еще не уехал. А даже когда уеду, то ведь не навсегда!
Да, это правда. Я собираюсь пробыть за границей не больше полугода. Я люблю темп и движение, и как только раздадутся первые трели птиц, повеет весенний ветерок и зацветут первые цветы, как только я почувствую угрозу летней бездеятельности, томной задумчивости, тягучей истомы, я теряю покой, мне не сидится на месте, мне хочется бежать куда-нибудь, где жизнь бьет ключом. Вы меня, конечно, понимаете, наверно и вам знакомо это! Как раз сегодня я уловил в воздухе первые признаки застоя и сказал себе: „Какое счастье, что я уже заказал билеты на пароход, который увезет меня отсюда вместе со всеми моими чадами и домочадцами!“ В сегодняшних утренних газетах совершенно нечего читать. Посмотрите на заголовки телеграфных сообщений:
Цветной конгрессмен в опасности.
Волнение в Олбани.
Пять лет тюремного заключения.
Паника на Уолл-стрит.
Два банкротства. Учетная ставка выросла в полтора раза.
Два уголовных процесса.
Арестован за грабеж на большой дороге.
Нападение на инкассатора газовой компании.
Арестован забастовщик по обвинению в убийстве.
Жизнь короля, подвергшегося нападению, в опасности.
Женоубийца Лузиньяни приговорен к повешению.
Два человека, покушавшиеся на убийство, приговорены к повешению.
Разжигание вражды в баптистской общине.
Роковая ошибка.
Железнодорожное полотно смыто наводнением.
Убийства, совершенные ку-клукс-кланом.
Потрясающее бедствие!
Пятеро детей погребено под рухнувшей трубой; двое умерли.
Резня в Модоке.
Риддл предостерегает.
Сын убил отца.
Кровавая драка в Кентукки.
Восьмилетний убийца.
Кладбище размыто, гробы всплыли.
Резня в Луизиане.
Поджог здания суда. При попытке к бегству застрелены негры.
Двести или триста человек сгорели заживо!
Потасовка в Индиане.
Город бунтует.
Группа шахтеров осаждена в гостинице.
Из Индианаполиса вызваны войска и полиция.
Ожидаются кровавые события.
Лидеры амазонок неистовствуют.
Ужасная история.
Негр-насильник.
Страшная месть за тяжелораненую женщину.
Труп пробыл 24 часа в огне и изрезан на мелкие куски.
Все сообщения под этими „шапками“ датированы вчерашним числом – 16 апреля (см. вашу газету!), и, поверьте честному слову, эти самые обыкновенные случаи выдаются за новости! „Ох, – подумал я, – так ведь помрешь со скуки! Похоже, что нигде ничего не происходит. Заснула, что ли, наша передовая нация? Неужели я должен еще целый месяц сосать лапу, прежде чем заживу интересной жизнью европейских столиц?“
Но ничего, покуда я буду в отъезде, здесь еще может наступить кое-какое оживление.
Вот уже два месяца, как мой ближайший сосед Чарльз Дадли Уорнер забросил свои занятия стариной, и мы написали вместе с ним объемистый роман. Сюжет сочинил он, я же наполнил его фактами. По-моему, это самый изумительный роман на свете. Каждый вечер я просиживаю за ним допоздна, читаю и перечитываю и заливаюсь слезами. Он будет напечатан в начале осени с большим количеством иллюстраций. По-вашему, это реклама? Да? А вы требуете за это деньги, если человек – ваш друг и к тому же сирота?
Изнемогающий от торжественной тишины, всеобщего застоя и глубокого сна, в который погрузилась наша страна,
преданный вам, Сэмюел Клеменс (Марк Твен)».
Разнузданность печати
…Печать так рьяно выгораживает преступников, занимающих официальные посты, что она сделала сенат Соединенных Штатов нравственно слепым, – его члены не способны понимать, что такое преступление и что такое честь сената. Печать так беззаботно относится к нечестным поступкам, что господа конгрессмены, подрядившись служить стране за определенную плату, спокойно залезают в государственный карман, ища для себя дополнительного вознаграждения, и бывают удивлены и обижены, когда кто-нибудь поднимает шум из-за таких пустяков…
За последние тридцать-сорок лет в тоне и поведении печати произошли весьма существенные и печальные перемены (я имею в виду рядовую газету, потому что отдельные скверные образцы существовали и в прежние времена). Раньше рядовая газета выступала как поборник добра и нравственности и старалась придерживаться правды. Не то теперь. На днях одна солидная нью-йоркская газета напечатала передовую статью, в которой оправдывала казнокрадство на том основании, что членам конгресса мало платят, – как будто это оправдание для воровства. Несомненно, многие меднолобые читатели вполне удовлетворились таким новым освещением вопроса. Зато мыслящие люди относятся к нашим «фабрикам лжи» иначе. Для них утверждение: «Раз прочел в газете, значит правда» давно уже звучит саркастически. Но, к сожалению, люди не думающие, которые составляют подавляющее большинство нашего, как и всех прочих народов, верят газетам и поддаются их влиянию. Вот где корень зла!
В современном обществе печать – это колоссальная сила. Она может и создать и испортить репутацию любому человеку. Ничто не мешает ей назвать лучшего из граждан мошенником и вором и погубить его навеки. Лгал ли м-р Колфакс, или говорил правду, теперь уже невозможно выяснить, но он до самой своей смерти проходит с ярлыком враля, – ибо таков был приговор газет. Наши газеты – решительно все без исключения – славят «Черного плута», раздувая его успех. А ведь они легко могли бы убить его одним залпом презрительного молчания! Власти допускают процветание таких листков, как «Происшествия за день» или «Полицейская газета», потому что наша высоконравственная печать давно развратила читателей, приучила их любить непристойности, сделала равнодушными к беззаконию.
В газетах западных штатов охотно напечатают редакционную статью, выражающую самые гнусные, вредные взгляды, – стоит только заплатить владельцу по доллару за строчку.
Почти все газеты оказывают поддержку преступникам вроде Розенсвига и, публикуя их платные объявления, помогают им находить новые жертвы. Ни для кого из нас это не секрет.
Во время суда над убийцей Фостера нью-йоркские газеты делали вид, будто они за губернатора и просят читателей поддерживать его намерение действовать строго по закону; но они напечатали целую страницу тошнотворных плаксивых просьб помиловать убийцу – в качестве платного объявления. И я полагаю, они напечатали бы кучу клеветы на губернатора, чтобы парализовать всю его дальнейшую деятельность на этом посту, если бы только явился кто-нибудь и заплатил им – как за объявление. Газета, которая ради денег мешает совершаться правосудию, представляет серьезную угрозу для благополучия граждан.
Общественное мнение нации – эта грозная сила – создается в Америке бандой малограмотных, самодовольных невежд, которые не сумели заработать себе на хлеб лопатой или сапожной иглой и в журналистику попали случайно, по пути в дом призрения. Я лично знаком с сотнями журналистов и знаю, что суждения большинства из них в частной беседе не стоят выеденного яйца. Но когда один из таких господ выступает на страницах газеты, тогда уже говорит не он, а печать, и писк пигмея уже не писк, а громоподобный глас пророка.
По собственному опыту я знаю, что журналисты склонны ко лжи. Несколько лет тому назад я сам ввел на Тихоокеанском побережье особый и весьма живописный вид вранья, и он до сих пор не выродился там. Когда я читаю в газетах, что в Калифорнии прошел кровавый дождь и с неба падали лягушки, когда мне попадается сообщение о найденной в пустыне морской змее или о пещере, утыканной алмазами и изумрудами (и обязательно обнаруженной индейцем, который умер, не успев досказать, где эта пещера находится), то я говорю себе: «Ты породил это детище, ты и отвечай за газетные небылицы». Привычка вторая натура: мне по сей день приходится все время следить за собой, чтобы не отклоняться от правды.
Каждый из нас рано или поздно несомненно почувствовал на собственной шкуре, что значит разнузданность печати. Бедный Стенли считался в Англии чуть ли не богом, хвала ему звучала повсюду. Но никто не говорил о его лекциях – люди деликатно воздерживались от этого, считая, что отмечают более важные его достоинства. А наши газеты разорвали несчастного на куски, разбросав его останки от Мэна до Калифорнии, – и все лишь потому, что Стенли оказался неважным оратором. Насмарку пошел его громадный труд в Африке, авторитет его растоптан и уничтожен, и до сих пор дурная слава гонится за ним из города в город, из деревни в деревню, словно Стенли совершил какое-то страшное, кровавое преступление. Брет Гарт жил в безвестности, пока газеты не открыли его и не вознесли до небес, – все редакторы Америки выбегали в любую погоду за дверь – рассматривать в телескопы новоявленное светило и махали ему шляпами, пока шляпы не превращались в клочья и не приходилось занимать головные уборы у знакомых.
Но вот в семье Брет Гарта кто-то заболел; встревоженный и расстроенный, он написал вместо очередного рассказа о язычнике-китайце довольно слабую статью, – и сразу же бывшие поклонники возопили: «Да ведь он мошенник!» – и набросились на Брет Гарта. Его стащили на землю, топтали ногами, таскали по грязи, мазали дегтем и вываливали в перьях, сделали мишенью, и до сих пор в него летят комья грязи. В результате Брет Гарт прочел только девятнадцать лекций за целый год и выступал при почти пустых аудиториях; слушателей было так мало, и они сидели так далеко друг от друга, что ни одно слово не долетало до двух человек в одно и то же время. Брет Гарт сражен, больше ему не подняться. А ведь он человек большого дарования и мог бы многое сделать и для нашей литературы и для себя, если бы ему больше повезло. Впрочем, сам Брет Гарт дал маху, оказав денежную услугу одному голодавшему прощелыге из нашей братии, этакому журналисту из сапожников, – а тот, вернувшись в Сан-Франциско, поторопился опубликовать в газете разоблачительную статью на целых четыре столбца о преступлениях своего благодетеля, заставляющую краснеть каждого порядочного человека. Газета, поместившая эту мерзость, явно злоупотребила предоставленной ей свободой.
В одном городе в штате Мичиган я отказался сесть за стол с редактором местной газеты, который был пьян: в статье о моей лекции этот редактор назвал ее вульгарной, непристойной и поощряющей пьянство. А ведь он даже не был на моей лекции! Кто знает, если бы он ее прослушал, то, возможно, бросил бы пить.
В Детройте одна газета утверждала, что я развлечения ради систематически избиваю свою жену и уже так ее искалечил, что она не в силах прятаться, когда я в обычном своем невменяемом состоянии вваливаюсь в дом. Разрешите вам сказать, что добрая половина этого сообщения – чистейший вымысел! Я мог бы, конечно, подать в суд за клевету, но я уже научен горьким опытом! Если бы я затеял дело, то все американские газеты – за считанными достойными исключениями – весьма обрадовались бы известию о том, что я истязаю жену, и довели бы эту новость во всех подробностях до сведения читателей.
Не стоило бы в этом признаваться, но я и сам печатал злостные клеветнические статьи о разных людях и давно заслужил, чтобы меня за это повесили.
На этом я заканчиваю. В общем, я считаю, что наша печать взяла себе слишком много воли. Нe ощущая здорового сдерживающего влияния, газеты превратились буквально в проклятие Америки и того гляди погубят страну.
Есть у газет и кое-какие прекрасные качества, есть силы, оказывающие громадное положительное воздействие; я мог бы перечислить их и расхвалить их вовсю, но тогда вам, джентльмены, уж вовсе нечего будет сказать.
Правильная политика,
или Искусство не быть побитым
Убийство Юлия Цезаря
(На невадский лад)
Настоящий отчет, единственно правдивый и надежный из всех когда-либо опубликованных, впервые напечатан в римской ежедневной газете «Вечерние розги» в день ужасного события.
Ничто в мире не приносит газетному репортеру того глубокого удовлетворения, какое он испытывает, выясняя подробности таинственного и кровавого злодеяния и описывая их с возмутительной обстоятельностью. Жгучее наслаждение дарит ему этот самоотверженный труд – ибо трудится он поистине самоотверженно, особенно если знает, что все остальные газеты уже печатаются и описание страшной трагедии появится только в его газете. Глубокое сожаление нередко охватывает меня при мысли о том, что в день убийства Цезаря я не был репортером в Риме, не был репортером единственной в городе вечерней газеты и не утер нос молодчикам из утренней газеты, опередив их, по крайней мере, на двенадцать часов с самой сногсшибательной корреспонденцией, которая когда-либо выпадала на долю журналиста. Конечно, бывали в истории и другие не менее потрясающие случаи, но ни один из них не давал столь блистательных возможностей для опубликования популярных в наши дни сенсационных репортажей, ни один не становился столь грандиозным и значительным благодаря славе, высоким чинам, общественному положению и политическому влиянию участников события.
Но раз уж мне не посчастливилось тогда напечатать отчет об убийстве Цезаря, никто не сможет сейчас лишить меня редкого наслаждения перевести с подлинной латыни репортаж, опубликованный в тот день в экстренном выпуске ежедневной римской газеты «Вечерние розги»:
«Вчера наш добрый старый Рим был потрясен одним из тех кровавых злодеяний, которые, наполняя трепетом сердца и ужасом души, внушают каждому мыслящему человеку тревогу за будущее города, где жизнь человеческая потеряла цену, а важнейшие человеческие законы попираются открыто и нагло. После всего случившегося мы, журналисты, должны выполнить свой печальный долг перед обществом и увековечить обстоятельства гибели одного из наиболее уважаемых граждан; человека, чье имя известно всюду, где читают нашу газету, чью славу мы с удовольствием и гордостью несли во все края и в меру своих скромных сил защищали от клеветы и злословия. Мы говорим о мистере Ю. Цезаре, императоре волею народа.
Подлинные обстоятельства, в той мере, в какой наш корреспондент сумел восстановить их по разноречивым показаниям очевидцев, примерно таковы: разумеется, всему причиной – предвыборная борьба; девять десятых кровопролитных столкновений, позорящих наш город, порождены соперничеством, злобой и завистью, вызванными к жизни этими проклятыми выборами. Как выиграли бы граждане великого Рима, если бы его правители избирались на целое столетие, ведь на нашей памяти не было еще выборов – будь это даже выборы городского живодера, – не отмеченных уже накануне вечером многочисленными потасовками и обилием пьяных бездельников, которыми битком набиты полицейские участки.
Говорят, будто на следующий день после выборов, когда на рыночной площади было объявлено, что Цезарь получил подавляющее большинство голосов и ему предложена корона, даже изумительное бескорыстие этого джентльмена – он трижды отказывался от высокой чести – не уберегло его от оскорблении пресловутого Каски из десятого избирательного округа и других подобных ему проходимцев, подкупленных неудачливым претендентом в одиннадцатом, тринадцатом и прочих окраинных округах, которые шептались по углам, с презрительной насмешкой отзываясь о поведении мистера Цезаря.
Многие, как нам известно, полагают, что есть все основания считать убийство Юлия Цезаря преднамеренным преступлением: они видят заговор, заранее продуманный и тайно подготовленный Марком Брутом, стоявшим во главе кучки наемных головорезов, которые и разыграли все как по нотам. Пусть люди сами судят, основательны ли эти подозрения, мы только просим всех, прежде чем вынести окончательный приговор, внимательно и беспристрастно прочесть предлагаемый отчет о печальном событии.
Сенат был уже в сборе, и Цезарь, окруженный, как обычно, толпой граждан, направлялся по улице к Капитолию, беседуя с друзьями. Проходя мимо аптеки Демосфена и Фукидида, он вскользь заметил одному джентльмену, который, как предполагает наш корреспондент, был предсказателем, что мартовские иды уже пришли.
Ответ был таков: „Да, они уже пришли, но еще не ушли“. В эту минуту подошел Артемидор и, поздоровавшись, попросил Цезаря прочесть какую-то бумагу – то ли докладную записку, то ли еще что-то, – принесенную специально для него. Мистер Деций Брут также заговорил о каком-то „смиренном прошении“, с которым он, в свою очередь, хотел бы ознакомить Цезаря. Артемидор настойчиво требовал внимания, уверяя, что его дело непосредственно касается Цезаря. Но Цезарь ответил что-то в том смысле, что делами, касающимися лично его, он займется в последнюю очередь. Артемидор продолжал умолять, чтобы Цезарь прочел его бумагу немедленно. Однако Цезарь, решительно отстранив его, наотрез отказался разбирать какое бы то ни было прошение на улице. Затем, сопровождаемый толпой, он вступил в Капитолий.
Примерно в это же время был случайно услышан приводимый ниже разговор, который, при сопоставлении последовавших за ним событий, приобретает трагический смысл. Мистер Папилий Лена вскользь заметил Джорджу У. Кассию, кулачному бойцу на жалованье у оппозиции (более известному под именем „Красавчик из 3-го округа“), что он надеется на блестящий успех сегодняшнего предприятия, а в ответ на вопрос Кассия: „Что за предприятие?“, он только подмигнул левым глазом, с деланным безразличием бросил: „До скорого“ – и вразвалку направился к Цезарю. Марк Брут, которого считают главарем банды убийц Цезаря, спросил Кассия, о чем говорил Лена. Кассий объяснил, а затем прибавил, понизив голос: „Боюсь, что наши намерения раскрыты“.
Брут приказал своему гнусному сообщнику не спускать глаз с Лены, а минутой позже Кассий велел грязному голодранцу Каске, издавна пользовавшемуся в Риме дурной репутацией, поторапливаться, ибо он боялся разоблачения. Затем, видимо очень возбужденный, он возвратился к Бруту за дальнейшими указаниями и поклялся, что один из них – либо он, либо Цезарь – больше отсюда не выйдет, – уж лучше он сам покончит с собой. Тем временем Цезарь беседовал с представителями отдаленных избирательных округов о предстоящих осенних выборах, не замечая, что происходит вокруг. Билли Требоний завел разговор с другом народа и Цезаря – Марком Антонием и под каким-то предлогом увел его прочь, а Брут, Деций, Каска, Цинна, Метелл Цимбер и другие головорезы, наводнившие Рим, тесным кольцом сомкнулись вокруг обреченного Цезаря. Тут Метелл Цимбер, бросившись на колени, стал умолять, чтобы вернули его изгнанного брата, но Цезарь, попеняв ему за неуместное раболепие, отказался удовлетворить эту просьбу. К мольбе Цимбера о возвращении изгнанного Публия сразу же присоединился Брут, а за ним Кассий, но Цезарь был неумолим. Он сказал, что не переменит своего решения, что он постоянен, как Полярная звезда, и рассыпался в самых лестных выражениях по поводу постоянства и надежности этого светила. Затем, подчеркнув свое сходство с Полярной звездой, он заявил, что ни один человек в государстве не может сравниться с ним в твердости, а раз уж он твердо решил отправить Цимбера в изгнание, то, как человек последовательный, он будет стоять на своем, – и пусть его повесят, если он поступит иначе.
И вдруг, воспользовавшись этим ничтожным поводом, Каска подскочил к Цезарю и ударил его стилетом. Цезарь схватил его правой рукой за локоть и, левой дав прямой от плеча в челюсть, поверг истекающего кровью негодяя наземь.
Потом он отступил к статуе Помпея, занял удобную позицию и приготовился достойно встретить нападающих. Кассий, Цимбер и Цинна ринулись к нему с обнаженными кинжалами, и Кассий ранил Цезаря, но, прежде чем он вновь успел поднять кинжал и прежде чем другие вообще успели пустить в ход оружие, Цезарь сбил всех трех мерзавцев с ног ударами своего могучего кулака. В сенате поднялось неописуемое волнение; толпа граждан, запрудившая кулуары, в неистовом стремлении выскочить из здания закупорила все входы и выходы; личная охрана Цезаря пыталась остановить убийц; почтенные сенаторы срывали затрудняющие движение тоги, в диком смятении перескакивали через скамьи и убегали боковыми переходами, спеша укрыться в совещательных комнатах; тысячи голосов вопили „Полиция! Полиция!“ – и нестройный хор вздымался над шумом свалки, как завывание ветра над ревом бурного моря. А посреди всего этого хаоса, прислонясь спиною к статуе Помпея, стоял великий Цезарь, словно лев в западне, и, безоружный, с вызывающим спокойствием и непоколебимой отвагой, не раз поражавшей его друзей и врагов на поле брани, отражал натиск врагов. Билли Требоний и Кай Легарий нанесли ему несколько ран и упали рядом со своими собратьями-заговорщиками, поверженными Цезарем. Но, говорят, под конец, когда Цезарь увидел своего старого друга Брута, который приближался к нему со смертоносным клинком, он, словно сраженный изумлением и горем, уронил свою непобедимую левую, спрятал лицо в складках мантии и принял предательский удар, не пытаясь даже остановить руку, наносившую его. Он лишь спросил горестно: „И ты, Брут?“ – и пал бездыханный на мраморные плиты.
Нам стало известно, что на убитом был тот же костюм, который он надел в своем шатре после полудня в день славной победы над нервиями; костюм был снят с трупа изодранный и распоротый по крайней мере в семи различных местах. Карманы были пусты. Он будет представлен следователю как неоспоримое доказательство факта убийства. На эти сведения можно положиться, так как они получены нами от Марка Антония, чье общественное положение открыло ему доступ ко всем последним отчетам о трагическом событии, волнующем сегодня все умы.
Позже: Пока следователь сзывал понятых для решения вопроса о предании виновных суду, Марк Антоний и остальные друзья покойного завладели трупом, отнесли его на Форум, где, согласно последним сведениям, Антоний и Брут произнесли речи и подняли такое волнение в народе, что в настоящую минуту, когда эти строки сдаются в печать, шеф полиции в ожидании мятежа принимает надлежащие меры».
Когда я служил секретарем
Я уже больше не личный секретарь сенатора. В течение двух месяцев я с удовольствием занимал это теплое местечко и уверенно глядел в будущее, но, как сказано в писании про хлеб, отпущенный по водам: «по прошествии многих дней опять найдешь его», – так мои творения вернулись ко мне, и все обнаружилось. Я счел за благо подать в отставку. Расскажу, как все это произошло. Однажды мой сенатор вызвал меня в довольно ранний час, и, вписав тайком еще две-три головоломки в его новую гениальную речь по вопросам финансов, я пошел к нему. Вид у сенатора был зловещий: галстук развязан, волосы растрепаны, на лице признаки надвигающейся бури. Сенатор крепко сжимал пачку писем, и я сразу понял, что пришла почта с Тихоокеанского побережья, которой я все время так боялся.
– Я считал вас достойным доверия, – заговорил сенатор.
– Так точно, сэр.
– Я передал вам письмо, – продолжал сенатор, – от нескольких моих избирателей из штата Невада, ходатайствовавших об учреждении почтовой конторы в Болдвин-рэнче. Я велел вам составить ответ половчее, с такими доводами, которые убедили бы этих людей, что почтовая контора им не нужна.
У меня отлегло от сердца. Я сказал:
– И только, сэр? Это я выполнил.
– Выполнили, да? Сейчас я вам прочитаю ваше послание, чтобы вас хорошенько пристыдить!
«Господам Смиту, Джонсу и другим
Вашингтон, 24 ноября
Джентльмены!
На кой черт сдалась вам почтовая контора в Болдвин-рэнче? Ведь вам от нее не будет решительно никакой пользы. Если даже вы получите какое-нибудь письмо, вы все равно не сумеете его прочесть; что же касается транзитной почты со вложением денег, то легко догадаться, где будут застревать эти деньги! Все мы тогда не оберемся неприятностей. Нет, бросьте и думать насчет почтовой конторы. Я стою на страже ваших интересов и считаю, что ваша затея – просто чепуха с бантиками. Что вам действительно необходимо – так это удобная тюрьма, удобная, вместительная тюрьма; и еще – бесплатная начальная школа. От них вам и впрямь будет польза. От них вам будет радость и счастье. Соответствующие меры приму незамедлительно.
С совершенным почтением, Марк Твен.
По поручению члена сената США Джеймса У. Н.»
Вот что вы ответили моим избирателям! Теперь они грозят меня повесить, если я когда-нибудь осмелюсь появиться в их округе. И можно не сомневаться, что они свое слово сдержат!
– Да, сэр, но ведь я не знал, что мое письмо принесет вам ущерб. Я только хотел их убедить!
– Убедили, нечего сказать! А вот еще образчик вашего творчества. Я передал вам прошение, подписанное группой лиц из Невады, – они хотели, чтоб я провел через конгресс США закон об учреждении в их штате церковной корпорации методистской епископальной церкви. Я поручил вам ответить, что такими делами, как издание закона об учреждении подобных корпораций, занимаются законодательные органы штата. Я также просил вас попытаться объяснить этим людям, что, ввиду того что религиозные ростки еще слабы в нашем новом штате Невада, едва ли есть вообще необходимость создавать церковную корпорацию. Что же вы им написали?
«Его преподобию Джону Галифаксу и прочим
Вашингтон, 24 ноября
Джентльмены!
По поводу затеянной вами спекуляции обратитесь в законодательное собрание штата, ибо конгресс Соединенных Штатов никакого отношения к религии не имеет. Впрочем, и туда не спешите: вы задумали невыгодное дело, точнее сказать – смехотворное дело. Ну чего стоят сторонники религии, от имени которых вы выступаете? Это же сущие недоноски в интеллектуальном, нравственном, религиозном, да и в других отношениях! Бросьте стараться, ничего из этой затеи не выйдет. Ведь корпорация такого типа не имеет права выпускать акции, а дай вам эту возможность, так вы никогда из беды не выпутаетесь! Другие церкви и секты станут поносить вас, играть „на понижение“, сбивать цены и разорят вас вконец. Они поступят так же, как принято поступать в ваших краях с серебряными рудниками: прокричат на весь мир, что ваша корпорация „липа“. Нет, напрасно вы затеяли дело, прямо рассчитанное на посрамление святой церкви. Постыдились бы! В конце вашего прошения стоят слова: „И мы будем вечно молиться!“ Вот это да, это вам действительно полезно.
С совершенным почтением, Марк Твен.
По поручению члена сената США Джеймса У. Н.»
Это блестящее послание навеки поссорило меня со всеми моими избирателями, кому дорога религия. Но свою подготовку к политическому самоубийству я на этом не кончил. Черт меня дернул передать вам письмо от старейших членов муниципального управления города Сан-Франциско. Эти уважаемые джентльмены обратились ко мне с просьбой провести через конгресс закон о закреплении за их городом каких-то прибрежных участков. Я сказал вам, что в эту историю вмешиваться опасно. Я велел ответить этим старцам в неопределенном духе, обходя, насколько возможно, вопрос о прибрежных участках. Я вам сейчас прочитаю, что вы написали, якобы по моему приказу, и если у вас сохранилась хоть капля совести, вас должен наконец пронять стыд!
«Почтенному муниципальному
управлению города Сан-Франциско
Вашингтон, 27 ноября
Джентльмены!
Джордж Вашингтон, возлюбленный отец американского народа, лежит в могиле. Его долгий славный жизненный путь прервался – увы! – навсегда. Вашингтона почитали в наших краях, и его безвременная кончина повергла в скорбь все население. Джордж Вашингтон скончался 14 декабря 1799 года, тихо покинув мир, где так прославился и столь много совершил, где был любим и оплакан, как никто другой из почивших героев. И в такое время у вас на уме судьба каких-то земельных участков! А судьба бедного Вашингтона вас не волнует?!
Что есть слава? Порождение случая!
Сэр Исаак Ньютон открыл, что яблоки падают на землю, – честное слово, такие пустяковые открытия делали до него миллионы людей. Но у Ньютона были влиятельные родители, и они раздули этот банальный случай в чрезвычайное событие, а простаки подхватили их крик. И вот в одно мгновение Ньютон стал знаменит. Советую вам это крепко запомнить.
Поэта сладостная лира приносит много счастья миру!
У девочки Мэри живет барашек,
белый и нежный, точно пушок.
Как только Мэри выходит за двери,
барашек за ней сразу – скок!
Джек и Джил несли вдвоем
Воду из колодца.
Джек скатился кувырком,
Джил над ним смеется.
По простоте, изяществу слога, а также полному отсутствию безнравственных тенденций я считаю эти два стихотворения шедеврами. Они годятся для людей самых различных умственных способностей, их можно читать всюду: в поле, в детской, в мастерской ремесленника. И уж разумеется – ни одно муниципальное управление не должно пройти мимо них.
Почтенные ископаемые! Жду от вас дальнейших писем. Ничто так благотворно не влияет на человека, как дружеская переписка. Пишите еще, и если в вашей петиции имелся какой-нибудь смысл, то, не стесняясь, разъясните, в чем дело. Всегда будем рады послушать ваше чириканье.
С совершенным почтением, Марк Твен.
По поручению члена сената США Джеймса У. Н.»
– Чудовищное, вопиющее послание. Ужас!
– Мне очень жаль, сэр, что оно вам не нравится, но все же… по-моему, я обошел вопрос о прибрежных участках.
– Обошел!.. И еще как! Ну да ладно, все равно я пропал! Коль погибать, так уж совсем погибать! Сейчас я прочту последнее ваше сочинение, в нем моя гибель! Я конченый человек. Я предчувствовал, что не надо поручать вам ответ на письмо из Гумбольдта, в котором меня просили, чтобы часть почтового тракта Индейский овраг – Шекспирово ущелье была перенесена на старую Мормонскую тропу. Но ведь я тогда еще сказал вам, что это очень тонкий вопрос, я предупредил, чтобы вы действовали искусно и осторожно, чтобы выражались несколько туманно и не все договаривали до конца. А вы что сочинили? Куда вас завел ваш безнадежный идиотизм? Если чувство стыда вам не совсем изменило, наверно вам сейчас захочется заткнуть уши!
«Господам Перкинсу, Вагнеру и другим
Вашингтон, 30 ноября
Джентльмены!
Вопрос об Индейском тракте – это очень тонкий вопрос, но если подойти к нему искусно и осторожно, то, я не сомневаюсь, мы чего-нибудь добьемся, потому что место, где дорога сворачивает с Лассенского луга, того самого, где в прошлом году были скальпированы вожди племени шоуни Дряхлый Мститель и Пожиратель Облаков, является излюбленным маршрутом для некоторых людей, в то время как другие, по этой самой причине, предпочитают иной путь: выехать по Мормонской тропе из Мосби в три часа утра, пересечь Равнину Челюсти по направлению к Блюхеру, затем спуститься по Кувшинной Ручке; тогда дорога окажется у них справа и дальше, конечно, пойдет правой стороной, а Доусон будет с левой стороны; а от Доусона к Томагавку дорога пойдет уже влево, – таким образом, этот путь дешевле и к нему легче добраться тем, кто в состоянии до него добраться; и, учитывая все положительные стороны, предпочитаемые другими, и тем обеспечивая наибольшее благо для наибольшего числа людей, я имею основания надеяться, что нам это удастся. Тем не менее я и впредь буду с радостью информировать вас время от времени по данному вопросу, если вы пожелаете; при условии, что почтовое ведомство предоставит мне нужные сведения.
С совершенным почтением, Марк Твен.
По поручению члена сената США Джеймса У. Н.»
Ну, каково ваше мнение об этом послании?
– Не знаю, сэр, что и сказать. Мне кажется, что это был достаточно туманный ответ.
– Тум… Вон из моего дома! Я погиб, эти дикари из Гумбольдта никогда мне не простят, что я заморочил их таким дурацким письмом. Я потерял уважение епископальной церкви, муниципалитета Сан-Франциско…
– Да, генерал, тут мне нечего сказать. Может быть, я не совсем попал в точку в этих двух случаях, но зато уж ваших корреспондентов из Болдвин-рэнча я наверняка обвел вокруг пальца!
Bepul matn qismi tugad.