Kitobni o'qish: «Игра в пинг – понг. Исповедь не – Героини»

Shrift:

© Л. Коль, 2011

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2011

© «Алетейя. Историческая книга», 2011

Предисловие к российскому изданию

Небольшой роман-эссе «Игра в пинг-понг» был опубликован в Финляндии в самом конце 90-х. Это была попытка удержать в памяти и зафиксировать на бумаге то, что с нами произошло, рассказать о трудном, страшном, незабываемом времени, для многих обернувшемся настоящей трагедией, времени распада страны. И попытка оценить то, что этому предшествовало.

Оценивать время, в котором живешь, чрезвычайно трудно.

В процессе подготовки книги для российского издания я расширила содержание, значительно дополнила его деталями, переработала некоторые части.

Уже двадцать лет мы живем в другом измерении. Роман – не ностальгия по прошлому. Это желание передать мысли, чувства и переживания людей той, канувшей навсегда эпохи, о чем не расскажет никакая история.

Автор

Introduction

«Один критик пытался восстановить реальную жизнь автора по повести, которая случайно попала к нему в руки. От деталей, которые ему показались абсолютно биографичными, он пришел в ужас и на остальную жизнь автора смотрел не иначе, как разукрасив ее ими. Когда автор об этом узнал, он пришел в ужас от того, как вообще люди читают книжки».

Из одной современной книги

Мне снился сон.

Я скатывалась с горы вниз. А внизу, куда я летела, стояла рама. И из этой рамы, перешагнув ее, обнажив толстую ляжку, выступала навстречу мне жирная, вульгарная женщина с распущенными до плеч рыжими жирными волосами. Она нагло улыбалась мне, выставив затянутое в рейтузы бедро и подперев бок рукой. А за ней виднелись какие-то головы, лица, которые я не могла разобрать, но которые смеялись нагло и страшно. Я знала, что сейчас упаду прямо на них, но ничего не могла сделать. Я знала, что толстая рыжуха поджидала меня, но не могла остановиться. Мне было так страшно, что я начала кричать. Меня разбудили и спросили, что я видела. Я ничего не сказала, только посмотрела скорее в окно, чтобы забыть это – так меня учили в детстве и так я делала всегда, – но безуспешно.

Часть первая

 
Под музыку Вивальди,
        под вьюгу за окном
Печалиться давайте
        об этом и о том…
…И стало нам так ясно,
Что на дворе ненастно,
Что на дворе ненастно,
Как на сердце у нас.
Что жизнь была напрасна,
Что жизнь была прекрасна,
Что все мы будем счастливы
        Когда-нибудь, Бог даст!..
 
Из популярной песни семидесятых годов

Глава первая

ДНЕВНИК

«Март, 1989.

Родители мои были инженеры.

Отец работал на заводе. А мать, пока я была маленькая, сидела дома.

Из своего детства до шестилетнего возраста я помню двенадцатиметровую комнату, которую получил мой отец, когда они с матерью приехали в Москву из эвакуации.

Дом был заводской, пятиэтажный, из красного, плохой кладки кирпича, с темным грязным подъездом, покрашенным в противный синий цвет. Стены в подъезде, как и все подобные стены, конечно же были исковыряны до белой штукатурки и исписаны «крылатыми» словами: «Коля + Таня = любовь», «Нина дура», «Я здесь был», «Марина Лапшина».

Скок, скок, через две ступеньки – за мной по пятам всегда гонится серый волк, поэтому я мчусь вверх стрелой, почти чуя его дыхание у себя за ухом, – и я у своей двери на третьем этаже. Поскорее пробежать большой коридор и юркнуть в свою двенадцатиметровую комнату, где и перевести дух: мама не любит, когда я верчусь в коридоре.

Справа от входной двери живет Левка с родителями. Он немного постарше меня, и его чуть ли не каждый день порют «для воспитания». Меня не порют, но мама всегда назидательно говорит:

– Вот видишь, как Левку строго воспитывают? Зато слушается!

Почему мама говорит об этом? Я и так всегда слушаюсь.

Я очень хочу, чтобы Левка был мне как брат и хочу спать с ним в одной кровати. Но мама не разрешает, и тетя Маруся, Левкина мама, тоже. Я даже плачу, но они обе твердо стоят на своем и повторяют, что нам с Левкой вместе спать никак нельзя. А почему?..

Потом, дальше по коридору, дверь Анастасии Макаровны. Анастасия Макаровна высокая, худая, с волосами, забранными на затылке в пучок, и у нее неприятный взгляд, как говорит мама. Мама меня к ней почему-то не подпускает. И если Анастасия Макаровна меня о чем-нибудь спрашивает, я тут же ловлю мамин настороженный взгляд и инстинктивно умолкаю на полуслове.

Дальше – комната Лили, дочери Анастасии Макаровны. Она всегда где-то пропадает. Мама говорит, что у нее много мужчин. Конечно, мама говорит это не мне, но я всегда все слышу. Мама не любит Лилю и при ее появлении тут же отправляет меня в комнату. А мне любопытно поглядеть. Я высовываю лицо из двери: у Лили красивые яркие платья и блестящие туфли на высоких каблуках, каких у мамы нет.

Наша комната – в конце коридора, как бы отдельно от всех, в небольшом предбанничке, у которого своя дверь.

Напротив живет старуха, больная раком. Я не знаю, что это такое – почему у нее в теле живет рак, но мама ужасно боится его и не разрешает мне пользоваться туалетом и ванной. Все эти процедуры я должна проделывать в комнате.

Вообще вся жизнь проходила в комнате. Даже готовили часто здесь же на электрической плитке. Квартиру лишь пересекали, чтобы попасть к себе и захлопнуть дверь изнутри.

Я просыпаюсь рано утром от шума – папа собирается на работу. Я лежу тихо в своей кроватке и разглядываю на потолке красный кружок. Это отражение раскаленной спирали – на плитку сейчас поставят чайник. В кухне обычно готовили только обеды – на керогазе или примусе. Но когда мама готовит в кухне, то всегда стоит рядом, никуда не отлучается.

– Чтобы в еду чего-нибудь не положили соседи, – объясняет она мне.

Я не понимаю, что они могут положить, но всегда отказываюсь, если Анастасия Макаровна меня угощает: мама не разрешает ничего у нее брать.

В нашей квартире каждый жил не касаясь других. Были, конечно, какие-то общие обязанности – например, заплатить за электричество, которым пользовались в туалете, коридоре и кухне. Обычно платил за всех мой отец, остальные как-то увиливали под разными предлогами. Однажды отцу это надоело, и свет отключили.

В коридоре таинственно темно. Мне это нравится. Я хожу с вытянутыми вперед руками, натыкаюсь на предметы и стараюсь их угадать.

Анастасия Макаровна, Андрей Иванович – Левкин отец, Лиля, тетя Маруся собираются в темноте со свечами в руках; пламя отбрасывает тени на потолок, и все напоминает пещеру с привидениями.

– Как же это произошло? – недоумевают соседи.

– Давайте вспомним, кто и когда платил за свет, – говорит отец.

Все молчат – никто вспомнить не может.

– А теперь давайте решать, что нам делать дальше!

Жить в темноте никому не хочется, и с тех пор каждый платит регулярно.

После войны через коммуналки прошли почти все.

Этот особый тип советского образа жизни – тема яркая и, по всей вероятности, неисчерпаемая, так как нашла отражение и в литературе, и в кино, и в драматургии.

В нашем доме каждая семья занимала одну-две комнаты.

Напротив нашей квартиры жили возвратившиеся недавно из Германии. Комната у них была набита старинными вещами, вазами, фарфором, мебелью, коврами, так что когда моих родителей приглашали в гости, протиснуться между всем этим богатством, от которого у меня разбегались глаза, было очень трудно даже мне; но в конце концов гости как-то умудрялись пролезть между столом и диваном и оказывались перед стеклянной горкой с хрусталем и разными фигурками: трубочиста с лестницей на плече, мальчика-с-пальчик и его братьев, собак и собачек, балерин, кавалеров и дам.

Этажом ниже в одной большой квадратной комнате обитала еврейская семья, где родители говорили между собой на идише и только ко мне обращались по-русски.

Этажом выше, в такой же квартире, как наша, две комнаты принадлежали профессорской семье – так эту семью называли соседи.

Потом шли еще всякие разные незапоминающиеся жильцы. На самом верху, на пятом этаже, в единственной отдельной квартире, жил детский композитор, о котором взрослые рассказ начинали так: «Один живет, у него рояль, ученики к нему часто ходят… Он, сами понимаете…» – и дальше переходили на загадочный язык мимики и жестов.

В подъезде все знали друг друга, и меня часто звали в гости то одни, то другие, чтобы угостить чем-нибудь вкусным.

– Открывай рот пошире, – говорит мне соседка с верхнего этажа, – я тебе с ложечки сливу из компота положу!

Я открываю рот навстречу ждущей меня сливе и вдруг замечаю необычайное явление: в луче солнца, который идет из окна прямо на меня и пронзает насквозь всю комнату до самой двери, плавно кружится великое множество мельчайших частиц. Они заворачиваются столбиком, лениво поднимаются и медленно опускаются, они танцуют какой-то волшебный томный танец в желтом сиянии дня.

Своим открытием я спешу поделиться дома.

– Это пыль у них, – прозаично комментирует мои восторги мама. – Просто пыли у них много.

– А у нас почему ее нет? Я хочу, чтобы и у нас такие столбики плавали по комнате!

Дети иначе, чем взрослые, относятся к жизни, и то, что взрослым кажется в ней трагически невыносимым, детьми часто воспринимается как веселая игра. Мой знакомый рассказывал мне, что самой счастливой порой его детства было то время, когда они жили в коммунальной квартире и спали за ширмами в одной двадцатиметровой комнате на семь человек. А его мать говорила, что это был кошмар.

Для меня наша квартира тоже была нормальной жизнью – другой я не знала.

К нам регулярно приходила молочница Мотя – толстая, добродушная, круглолицая, типично русская женщина. На окраинах Москвы разрешалось держать коров; молочниц, которые разносили по домам молоко, было много, и большинство жильцов пользовалось их услугами.

Молоко я не люблю и, наверное, поэтому Мотю тоже. Она долго разговаривает с мамой и бабушкой в коридоре, а я сижу в комнате и жду, когда же она наконец уйдет. Но иногда вместо Моти молоко приносит ее муж Григорий. У него нет носа – только две дырки.

– Он потому такой некрасивый, – объясняет мама, – что ему оторвало нос на фронте.

Я очень удивляюсь маминым словам: почему мама говорит, что Григорий некрасивый? Григорий высокий, с черными вьющимися волосами, и всегда улыбается мне. Он очень красивый! Когда он приходит, я радостно выскакиваю навстречу. Григорий тоже долго стоит и разговаривает со взрослыми, а я все время верчусь рядом и то и дело поглядываю на него.

– Смотрите-ка, наша Надя вас отпускать не хочет! – смеются взрослые.

Григорий весело смотрит на меня черными глазами и говорит:

– Тогда, видно, в следующий раз опять придется прийти мне, а не Моте!

Моей любви никто понять не может.

Внизу завывает старьевщик: «Старье бере-ем! Старье береем!» – взрослые говорят, что это всегда татары, – или точильщик.

Старьевщику выносят огромный тюк и долго торгуются, а потом дома возмущаются и сетуют, что продешевили.

– Лучше с ними не связываться! – заключает в конце концов мама, не сторговав и половины. – Только куда девать вещи? – И опять аккуратно складывает все в сундук.

У старьевщика, если принести какой-нибудь ненужный хлам, можно получить взамен пистолет. Пистолет стреляет огромными пистонами, и во дворе до самого вечера стоит оглушительная пальба. Девчонки, протянув мокрый от пота пятак, покупают разноцветный бумажный мячик на длинной тонкой резинке, который подпрыгивает до потолка.

Точильщик зычно оповещает:

– Кому ножи точить, ножницы, мясорубки, топоры!.. Кому ножи точить, ножницы!.. – Выводит, словно песню, замирая в конце.

Он приносит на плече тяжелый загадочный станок, ставит его во дворе и начинает работать педалью. Колесо стремительно вращается, попискивает металлом, из-под него вылетают искры, а мы стоим вокруг и зачарованно смотрим на это волшебство.

Грозой было цыгане. Говорили, что они не только крадут вещи и деньги, но и уводят детей, чтобы потом заставлять их просить милостыню и воровать.

Цыгане появляются разноцветной пыльной толпой, и их видно издалека. Мужчины бородатые, с всклокоченными курчавыми волосами, грязные. Женщины не менее грязные, в развевающихся длинных юбках, обязательно с младенцем на руках, лица которого никогда не видно.

– То ли ребенок у нее там, то ли завернутая кукла! – возмущаются взрослые.

Цыганка протягивает сверток и долго, заунывным голосом клянчит деньги: «Да-а-ай… Да-а-ай…»; но чаще пристают с гаданием, и отделаться очень трудно: их отгоняют – они продолжают стоять или идут следом, повторяя: «Дай, красавица, погадаю… позолоти ручку, красавица! Все о тебе расскажу, что было и что будет!» Нас, детей, пугали тем, что цыгане обладают особым даром привораживать, поэтому, как только цыганка начнет приставать, нужно бежать прочь.

Иногда цыганский табор можно было увидеть из окна поезда: мелькал где-нибудь в поле, в степи, в овраге – цветастый галдящий клубок, состоящий из ярких тряпок, полуголых детей, темнолицых людей, лошадей, шалашей, бубнов; копошился, живя своей особой жизнью, совсем не похожей на ту, что вокруг.

Считалось, что у цыган, несмотря на их кочевой нищенский образ жизни, много золота и денег, которые они прячут под ворохом своей рваной одежды. Воровали они в мгновение ока то, что плохо лежит, в толкотне виртуозно залезали в карманы. Не знаю, существовала ли «цыганская проблема», как она существует во многих странах – то есть, как влить этот народ в общий культурно-экономический контекст, – но люди обходили их стороной, едва увидев, а общество не замечало, хотя для цыган пытались организовывать колхозы, в Москве был популярен театр «Ромэн» и цыганские песни любили послушать все. Цыгане жили сами по себе, не подчиняясь никому и ничему.

Мать кричит с балкона:

– Надя! Домой! Цыгане идут!

Нас сдувает ветром, дверные замки тщательно проверяются, хорошо ли защелкнуты, и на звонки никто не открывает. А на следующий день ходит много всяких рассказов, у кого из сердобольных что украли:

– Позвонили в дверь, попросили стакан воды, хозяйка отлучилась на минуту, вошла – никого нет и кольцо исчезло с комода!

– А мне рассказали: хозяйка на минуту вышла в соседнюю комнату – для детей старую одежду просили, – а они в это время всё в комоде перерыли и вытащили деньги!

– Они всегда или пить просят, или одежду!

– Зачем вообще дверь открывать цыганам?!..

Иногда к нам приходит книгоноша. У него через плечо висит огромная тяжелая сумка, из которой он достает несколько книг – для нас, а остальные уносит. Книги в скучных темных переплетах, без картинок, но мама и папа радуются и долго бережно их рассматривают.

– Это подписные издания, – говорит папа.

– Как это? – не понимаю я. Взобравшись с ногами на стул, я стараюсь дотянуться до книг через стол и потрогать обложку – наверное, они какие-то необыкновенные, раз так странно называются.

– Сначала их надо выписать в магазине, а потом несколько лет получать по одной.

Я не вникаю в тайны появления книг в нашем доме, но их становится все больше и больше.

– А сколько книг у нас было, помнишь, Серж?! – вздыхает мама, получив очередное «подписное издание».

– А где же они сейчас? – спрашиваю я.

– В войну все пропало! Печку ими топили, когда мы в эвакуацию уехали.

Я еще не понимаю, что такое война, но уже боюсь – вокруг только и разговоров, что о ней. И еще я узнаю, что у меня была, оказывается, старшая сестра, которая погибла тоже из-за нее.

Жизнь течет изо дня в день равномерно, по своему заведенному плану: папа работает и днем приходит на обед; мама хозяйничает и кормит меня куропатками, которые продаются жареными в магазинчике на Тишинском рынке, при этом напевает почему-то песенку про перепелку: «Ты ж моя, ты ж моя перепелочка»; я играю на улице с другими детьми. Но иногда в этой жизни происходит что-то значительное – я догадываюсь об этом по глазам взрослых.

– Мы с папой сегодня вечером идем в Большой театр, – как-то особенно, почти торжественно, говорит мама.

Я не знаю, что такое Большой театр, но раз «большой» – значит, важный.

– А я?

– Детей вечером туда не пускают. Поэтому ты побудешь с тетей Марусей – она уложит Левку и придет к нам посидеть с тобой. Ты ее слушайся и вовремя ложись спать – мы вернемся поздно.

Я наблюдаю, как мама примеряет перед зеркалом вечернее платье, которое она одолжила у кого-то ради такого случая.

– Смотри-ка, как будто специально на меня сшили!

Потом мама надевает серую фетровую шляпу с большими полями и букетиком цветов сбоку – он-то больше всего притягивает мой взор: мне хочется непременно его оттуда отцепить и поставить в мою игрушечную вазу; потом – розовое, ужасно красивое, новое, сшитое на заказ пальто, и они с папой уходят.

Сквозь сон я слышу, как они уже вернулись и, при свете настольной лампы, тихо, чтобы не разбудить меня, обмениваются впечатлениями. Мои слипающиеся глаза выхватывают на мгновение мамино оживленное радостное лицо, какое бывает у людей после праздника.

За шесть лет произошло много разных событий.

Старуха умерла, и в ее комнату почему-то долго никого не вселяли. Потом наконец въехал какой-то молодой мужчина, тихий и незаметный, и тихо и незаметно стал жить.

Лиля вдруг вышла замуж. Все говорили, что он очень приличный и интеллигентный человек, и добавляли: «И как только женился на такой?» Была даже скромная свадьба, на которую пригласили и нас. Лиля была, как всегда, в красивом легком платье светло-зеленого цвета, с рукавами-крылышками, вся летяще-воздушная. А муж был ниже ее ростом, с прилизанными темными волосами, в темном пиджаке, и сидел за Лилиной спиной. Очень скоро муж Лили утонул в Москве-реке, катаясь один на лодке, – то ли столкнулся с катером, то ли просто, никто не знал. Об этом тоже много говорили и сокрушались, жалели его, а не Лилю, и снова пригласили нас – уже на поминки.

Левка пошел в первый класс. Кажется, я горжусь этим больше, чем Левка. Мы с тетей Марусей проводили его до школы. Я каждый день с нетерпением жду его возвращения и бегу встречать – школа рядом. Но Левка вдруг стал задирать нос, говорил, что он уже большой, а я еще маленькая, и играть ему со мной неинтересно. Однажды он с ребятами вышел на балкон и, увидев меня, позвал:

– Надь, подойди сюда!

Я подхожу к балкону.

– Поближе, поближе! – командует Левка. – Встань под балкон!

Я повинуюсь, думая, что он хочет мне что-то бросить. Но когда я стою ровно под перилами, он плюет мне на голову. Такого от Левки я никогда не ожидала. Я ничего не сказала и побежала обратно играть в песочницу. Пережить Левкино предательство тяжело. Я понимаю, что в наших отношениях что-то изменилось, и теперь спокойно прохожу мимо его двери, не спрашиваю у тети Маруси, скоро ли он придет из школы, и не выбегаю больше за забор, чтобы посмотреть, идет ли он уже или нет.

Мы живем втроем. Иногда к нам приезжает бабушка Нина, мать моего отца. Она живет со своей дочерью, тетей Аней, а к нам приезжает, когда матери нужно отлучиться.

Утро. Я выбегаю из нашей двенадцатиметровки, верчусь в коридоре и натыкаюсь на почтальона, который входит в квартиру и направляется в сторону нашей двери. Он протягивает маме какой-то листок и уходит. Я стою и внимательно наблюдаю, как мать разворачивает листок и читает.

– Дедушка умер? – спрашиваю я.

– Нет-нет, откуда ты взяла?

Я смотрю на нее и вижу, что у нее что-то прячется в глазах.

– Дедушка умер! – говорю я.

Она не может понять, откуда я знаю. Меня убеждают, что ничего не случилось. Но я знаю

Мама уехала на похороны в Сумы, а я осталась с бабушкой Ниной.

С бабушкой хорошо. Она мне все разрешает, и в комнате царит полный беспорядок: посередине – тазик, в котором я купаю кукол, на полу разложены целые квартиры с кроватками, плитами, столами. Но самое главное – бабушка умеет рассказывать сказки!

Вечером, когда я забираюсь в свою кроватку, подставив табурет и перекинув поочередно одну ногу за другой через сетку, которой она огорожена, чтобы я не упала во сне на пол, бабушка устраивается на двух стульях у меня в ногах и, положив под голову подушку, в темноте начинает:

– В некотором царстве, в некотором государстве жили король с королевой, и у них был сын. Ни одна принцесса не могла полюбить королевича, потому что он был очень некрасивый.

– Какой некрасивый? – прошу уточнить эту деталь я, чтобы яснее представить себе королевича – в моем представлении королевич должен быть обязательно красивым.

– Такой некрасивый, что должен был всегда прятать лицо…

У мамы сказки не получаются. В них звери не говорят человеческими голосами: если заяц – то это просто заяц в лесу, а не заколдованный принц; дети ходят или в детский сад, или в школу, а летом едут в пионерский лагерь; купаются в реке и загорают, а не летают на ковре-самолете. Мне скучно их слушать. Поэтому мама предпочитает читать мне книжки. А у бабушки – принцы, принцессы, короли и королевы, злые колдуньи и добрые феи, замки с таинственными комнатами, в которых обитают привидения. Я боюсь пропустить слово и лужу, затаив дыхание.

– Король с королевой очень страдали и не знали, что делать, – продолжает бабушка. – У королевы всегда было грустное лицо, и она часто плакала. Чтобы король не видел, как она плачет, королева уходила в лес и бродила там одна. Однажды королева, как всегда, гуляла в лесу и вдруг увидела, что навстречу ей идет женщина в простом ситцевом платье с букетом чудесных незабудок. Королева остановила ее и спросила: «Добрая женщина, где ты набрала столько незабудок? Я иду-иду и не видела еще ни одного цветочка!..» – Бабушка, думая, что я уже заснула, осторожно умолкает.

– А дальше что было? – тут же подаю я голос.

– Ты еще не спишь? – удивляется она и, вздохнув, продолжает: – Женщина внимательно посмотрела на королеву и ответила: «Я вижу, что у тебя горе. Возьми эти цветы, отнеси домой, поставь в воду и спрячь подальше. Они волшебные и могут тебе помочь. Только никто не должен знать, где они. Когда тебе будет трудно, вынь из воды один цветок, подуй на него и скажи: Добрая фея, где ты?» Королева поблагодарила женщину и пошла домой…

Иногда бабушка повторяется.

– Ты это уже говорила! – немедленно поправляю я.

– Говорила уже? – полусонным голосом отзывается бабушка. – Как же это я? Да, так на чем же я остановилась?

– Королева пошла домой, – восстанавливаю я логику событий.

– Пришла королева в замок и сделала так, как велела женщина. А в замке жила черная кошка с желтыми глазами. На самом деле это была вовсе не кошка, а злая колдунья, которая превратилась в кошку. Но королева этого не знала и очень ее любила…

Обычно сказки были длинные, со многими приключениями. Если одной сказки не хватало, чтобы я наконец уснула, бабушке приходилось начинать новую.

До шести лет я была только с матерью. Я к ней привязана и никуда от себя не отпускаю, даже в кино.

– Когда Тося придет? – беспокойно спрашиваю я: свою маму я называю так же, как и окружающие – по имени; переучить меня невозможно, хотя мне не раз пытаются объяснять, что я должна называть Тосю не так, как ее называют остальные.

– Придет твоя мама, никуда не денется! – успокаивают меня. – Ей ведь тоже хочется куда-то пойти.

Но я не слушаю и поминутно подбегаю к окну посмотреть, идет мама или нет. Отвлечь меня чем-нибудь невозможно.

На детских фотографиях я вижу веселого большелобого чертенка, увешанного бантиками – по одному с каждой стороны и обязательно сверху. Этот чертенок улыбается мне глазами, которые искрятся от сидящих в них смешинок.

– На маму похожа! – говорили про меня. – Несчастливая, значит, будет…

Зимой к Новому году сумские дедушка и бабушка присылали посылку. В ней были сушеные фрукты и обязательно просоленный, обмотанный марлей и завернутый в пергаментную бумагу гусь. В пути гусь каким-то чудом совсем не портился, но приобретал особый запах, который сохранялся и после того, как его много часов подряд «томили» в духовке, собирая гусиный жир отдельно в баночку, чтобы потом жарить на нем картошку.

Я с удовольствием грызу сухие вишни и втихаря таскаю сморщенные коричневые медово-сладкие груши-гнилушки. Бабушка Нина варит из них кисель, который приятно пахнет дымком. За окном, в привязанной к шпингалету авоське, висит на морозе большой кусок украинского сала, который каждый день уменьшается на несколько тоненьких, почти прозрачных, розоватых, с прожилками, ломтиков и исчезает лишь к весне. А еще обязательно присылали вязанку лука – ее-то больше всего, кажется, и ждали. Вязанку вешали возле входной двери, в уголке. Огромная янтарно-желтая коса доставала почти до пола и тоже постепенно уменьшалась по мере надобности. Запах украинских посылок наполняет квартиру и придает ей особый домашний уют.

Летом мы ездили на Украину.

У дедушки и бабушки был в Сумах дом и большой сад, с вишневыми деревьями, яблоневыми, грушевыми, сливовыми; грядками салата, огурцов и помидоров, зарослями малины и смородины, с цветами, травой, тенью над скамейкой и солнечной лужайкой, где можно было загорать. Весь город почти и состоял из таких частных домов с выходящими на улицу красивыми резными крылечками и фруктовыми садами. Город выглядел всегда чистеньким, с опрятными светлыми улицами, высоким зданием русской школы, химическим техникумом, пединститутом, драмтеатром. В центре были пассаж и привоз, где летом прилавки ломились от овощей и фруктов из окрестных деревень; в магазинах выставлены были в ряд молочные продукты: в баночках матово белела сметана; друг за другом шли кефир, простокваша, молоко, в особых бутылках – густая, сладковатая на вкус, темно-кремового цвета ряженка; глаза тут же косили на лоточки с пирожными, от которых по всему магазину распространялся настойчиво-притягивающий аромат.

– Купим в другой раз, – неизменно повторяет мама, игнорируя мой вопросительный взгляд.

– Ну ма-ам…

– Сегодня не праздник, а если будешь есть много пирожных, заболит живот.

Мы купались в реке Псёл, отъедались яблоками «белый налив», грушами и ягодами, медом. Везли это всё потом в Москву. Мама еле перетаскивала набитые до отказа корзины и чемоданы с поезда на поезд, да еще не спускала с меня глаз, чтобы не потерялась. Пересадку делали в Конотопе, в Белгороде или в Харькове. С билетами всегда было трудно – вагоны ходили переполненными, и часто приходилось ночевать на грязных вокзальных скамейках, среди цыган и каких-то подозрительных людей. Я засыпала, а мама так и не смыкала глаз, следила за вещами.

В дорогу сумская бабушка Мура наготавливала пирожков – с горохом, морковью, картошкой, гречневой кашей; жарила утку или кроликов – своих, домашних; клала сверху огромные сахарные помидоры. В Москве в магазинах этого не было, а на рынке – слишком дорого.

В Сумы ехали налегке – с одним маленьким чемоданом и корзинкой с продуктами, в которой специально для меня были курица и сваренные вкрутую яйца – другой еды я попросту не признавала.

– Где нам лучше делать пересадку? – гадает мама. – В Конотопе, в Белгороде или в Харькове?

– В Харькове, в Харькове! – прошу я и хлопаю от нетерпения в ладоши. – В Конотопе в прошлом году были!

– Ну ладно, беру билеты через Харьков, – соглашается она.

Я очень люблю Харьков. Он весь на холмах: то поднимаешься вверх, то сбегаешь вниз. Асфальта почти нет – улицы выложены плитами.

Поезд приходит рано утром, часов около пяти. На привокзальной площади толпится народ – бабы с мешками ждут трамвая. А город еще спит. Мы сдаем вещи в камеру хранения и идем с мамой пешком – времени у нас много. Мне нравится бродить по серым в утреннем тумане улицам. По городу разлита та особенная чуткая тишина, которая вот-вот, кажется, нарушится. Я боюсь этого и стараюсь ступать неслышно, чтобы ее не разбудить.

Мы выходим на центральную улицу – Сумскую. Нигде – ни души.

Я разглядываю витрины маленьких магазинчиков в полуподвалах – в них нужно спускаться по ступенькам; захожу во дворики, качаюсь на качелях. Я могу делать что хочу – я одна в целом городе!..

Мы заходим в городской парк, бродим по аллейкам, сидим у не проснувшегося еще фонтана, опять кружим по дорожкам, выходим; мы идем, идем по городу… Просто идем – одни в целом городе, который спит…

Но вот где-то шуршит троллейбус, потом навстречу дню и солнцу хлопает окно, появляется первый прохожий, отпираются двери парикмахерских, выстраиваются очереди на остановках. Начинается новый день, новый день в моей жизни, и это здорово!

Дом у дедушки и бабушки был из красного кирпича, на высоком, почти в рост человека, фундаменте, с шестью выходившими на улицу окнами, и сразу выделялся среди соседних простых оштукатуренных и покрашенных в белый цвет домов. Он делился на две половины. В одной жили они, а другую сдавали.

На сдаваемой половине две комнаты и печь. Здесь живет одинокая старая женщина, имя которой произносят в одно слово: Дораиванна. Дораиванна кажется строгой. У нее аккуратно подстриженные седые, почти серебристые, волосы, и сама она словно серебристая: чистенькая, опрятная, всегда в светлом отутюженном платье. «Финка», – слышу я, как говорят про нее. Что такое «финка» не совсем понятно – вокруг меня финнов нет. Есть армяне, грузины, татары, евреи, украинцы, белорусы, греки, цыгане, сосед Василий Яковлевич – чуваш. А вот финны – это кто?..

Как обычно, я пристаю с разными вопросами:

– А у Дорыиванны кто-нибудь есть?

– Кажется, есть дочь и две внучки.

– А где они живут?

– Где-то на севере.

– А почему Дораиванна живет здесь одна, а не поедет к ним? Внучкам ведь нужна бабушка! – вполне разумно рассуждаю я.

– Наверное, это далеко, – объясняют мне, – может быть, у нее нет денег…

– А где же ее муж?

– Сама она никогда о нем не рассказывает, а спрашивать неудобно, не нужно…

У Дорыиванны почему-то ничего своего нет, вся мебель в ее комнатах – дедушки и бабушки, и про Доруиванну ничего не известно, все состоит из неопределенности и многоточий. Она никогда не перемолвится словечком с детьми, так же скупа на слова и со взрослыми. Она вообще редко выходит из своей половины. Чем она занимается, сидя в одиночестве, никто не знает. Иногда готовит на галерее, что-то свое, непонятное – «финское», как говорит бабушка, – и уносит к себе. Но никому не мешает, почти как член семьи: и бабушка, и мама, и другие говорят о ней уважительно. Однажды Дораиванна заболевает. Ее жалеют и говорят, качая головой: «Бедная Дораиванна!» Она не встает, ее выносят во двор и кладут на раскладную деревянную кровать, и я наблюдаю, как ее по очереди кормят. Если она пытается есть сама, то проливает на себя суп, сливу из компота выбрасывает, а косточку несет ко рту. Потом сама удивляется и тихо смеется: «Как же это я так!» Наконец к ней приезжает дочь из Мурманска. Дочь что-то тихо и грустно говорит взрослым, тоже с паузами и многоточиями. Она живет все лето и ухаживает за Доройиванной. А потом Дорыиванны уже нет. И на ее место вселяется одинокий мужчина.