Kitobni o'qish: «Украсть невозможно: Как я ограбил самое надежное хранилище бриллиантов»

Shrift:

Leonardo Notarbartolo

Знак информационной продукции (Федеральный закон № 436-ФЗ от 29.12.2010 г.)


Переводчик: Андрей Манухин

Редактор: Анастасия Шахназарова

Главный редактор: Сергей Турко

Руководитель проекта: Елена Кунина

Арт-директор: Юрий Буга

Дизайн обложки: Денис Изотов

Корректоры: Мария Прянишникова-Перепелюк, Татьяна Редькина

Верстка: Кирилл Свищёв


Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.


© 2023 Mondadori Libri S.p.A., Milano Published by arrangement with Lorem Ipsum | Agenzia Editoriale, Milano, and ELKOST International literary agency, Barcelona

© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина Паблишер», 2025

* * *

Кто-то крадет ради денег, ради власти, ради удовольствий, ведь наворованное можно обменять на пару лишних лет жизни, перепихон с юными красотками, мягкие ковры в отелях, мощные машины, виллы с окнами от пола до потолка, крутые шмотки, яхты, походы по казино, допинг (чтобы ловить кайф по ночам) и бета-блокаторы (чтобы потом прийти в себя).

Кто-то – чтобы обеспечить своим бездарным отпрыскам дорогущее образование, вкладываясь в нафантазированное будущее.

Бывают и идиоты, движимые жаждой славы. Меня все это вообще не интересует. Я ворую совсем по другой причине.

Меня часто спрашивают, каково это – ограбить самое надежное хранилище алмазов в мире. Для меня ответ очевиден: такое чувство, будто я раскрыл некую гнусную тайну, сокрытую от всего человечества.

Ограбление века ничего во мне не изменило. Таков уж я, такова моя сущность, и проявляется она во вполне определенных действиях. Мир в душе может обрести каждый, но многие даже не пытаются. А некоторые пытаются, но лишь попусту растрачивают свои таланты.

Я хотел бы достичь состояния абсолютной гармонии, когда интерес и равнодушие уравновешивают друг друга, а совершенство и несовершенство застывают в прекраснейшей патовой позиции.

«Взломана самая совершенная система безопасности в мире: украденные алмазы стоят более полумиллиарда долларов». Так писали крупнейшие газеты в Европе и за океаном. За сутки эта новость облетела весь мир. Так все и было: в Антверпене в ночь на 16 февраля 2003 года именно я ограбил самое надежное хранилище на планете.

Если хотите, можете назвать это «преступлением тысячелетия» – мне все равно. То, что вы видели в голливудских блокбастерах с Брэдом Питтом или Джорджем Клуни в главных ролях, на Amazon или Netflix, я провернул в реальной жизни.

Свою историю я рассказываю впервые. Когда я сидел в тюрьме, ко мне обращались Джей Джей Абрамс, представители Paramount и Amazon, десятки писателей и тележурналистов. Обо мне написана куча статей, сценариев для кино и сериалов, псевдобиографий, ни разу со мной не согласованных, а потому пестрящих неточностями, а то и грубыми ошибками. На самом деле все было по-другому. Некоторые, преувеличивая, называют меня легендой, дескать, я «самый ловкий вор всех времен и народов» и совершил «крупнейшее ограбление за всю историю человечества».

Как ему удалось? Этим вопросом задавались многие, включая бельгийских федералов, полицейских и сотрудников отдела безопасности хранилища. Капельку терпения, я все вам расскажу. Но сперва я объясню, как и почему дошел до этого.

В документах следствия и опубликованных реконструкциях моего преступления чего только не напридумывали. Каким путем мы проникли в хранилище? Федералы до сих пор убеждены, что через гараж. Как же они ошибаются…

Неудачники (и самоучки) по знаниям всегда превосходят человека преуспевающего, ибо тому достаточно преуспевать в чем-нибудь одном, он не тратит время на прочее; а энциклопедичность – признак невезучести. Чем больше вошло кому-то в голову, тем меньше у него вышло в реальной жизни.

УМБЕРТО ЭКО1


В хранилище

Ночь операции

Антверпен, 15 февраля 2003 года

Темень непроглядная. Словно внутри гигантской черной жвачки. Продвигаюсь мелкими шажками: под землей сила тяжести ощущается по-другому. Стальная дверь хранилища всего в нескольких метрах, мы на месте.

Адреналин проник в каждую клетку моего тела. Сегодня ночью цена любой оплошности – миллионы долларов. Каждое сокращение мышц, каждый вздох, каждая мелочь отразится на будущих поколениях Нотарбартоло: шикарные дома, роскошь, уважение или, наоборот, тюрьма, позор и нищета.

Пытаюсь дышать глубже, но сердце знай себе нагнетает давление и с бешеной скоростью гоняет кровь от аорты к периферическим сосудам и обратно. Контролирую что могу, а своему телу могу только повторять: «Спокойно, спокойно».

У каждого из нас бывает день, когда решается все, – экзамен, к которому мы готовимся всю жизнь.

Мой день настал, и предполагается, что дальше я постепенно отойду от дел. Откажусь от глютена, буду глотать витамины горстями, вскакивать в туалет по ночам каждые двадцать минут и предаваться докучной гигиене зубных протезов.

Я хочу насладиться этой ночью по полной программе. Растянуть ее, насколько смогу, записать в хромосомах, запечатлеть в памяти. «Отвалите, черт возьми…» – ворчит Гений, один из членов моей команды. Голос звучит на удивление раскатисто, хотя исходит из чахлого тела ростом с малолитражку и минимальной для мужчины заводской массы в шестьдесят пять килограммов. Но эту скромную фактуру он компенсирует непревзойденным интеллектом.

Впереди еще пять часов напряженной работы по выведению из строя всех датчиков безопасности.

– Снимай огнетушитель, – командую я Монстру. Этим прозвищем он обязан сочетанию невероятных способностей с характером навязчивого брюзги. Монстр начисто лишен эмпатии. Он здесь потому, что не смог вовремя покончить с собой. Эго у него такое, что вполне способно потопить приличных размеров грузовое судно, а занудства хватит, чтобы удержать его на дне морском. Ростом Монстр метр девяносто, но с фигурой не все ладно: от земли до талии тощий, а дальше – будто удав, проглотивший «Смарт». Но сюда мы добрались прежде всего благодаря ему.

У двери в хранилище висит вполне обычный огнетушитель. По крайней мере, таким он был для отдела безопасности. Только на самом деле никакой он не обычный. Да-да, месяц назад его подменили на новый, модифицированный.

Внутри мы разместили ресивер с картой памяти, подключив его к микрокамере, совершенно незаметной, размером с булавочную головку. Она установлена в простенке над дверью люка, и каждый раз, когда охранник набирает секретный код, открывающий доступ в хранилище, там загорается лампочка.

– Погодите, я карту достану, – бурчит Гений, вынимая ее из нутра огнетушителя и вставляя в портативный компьютер-наладонник.

Если все пойдет по плану, мы обнаружим на ней свежий код доступа, тот самый, что ввел сегодня утром сотрудник службы безопасности.

Мелкими шажками отойдя от люка, мы поднимаемся по лестнице на площадку, куда попадает немного света от дежурной лампы. Гений запускает видео.

– Сработало! Сработало! – а ведь мы до самого конца не были уверены, что получится.

Гений с Монстром бросаются обниматься. Мы пытаемся заглянуть друг другу в глаза, но в этом неверном свете, искаженном угловатыми тенями, все кажется полумертвым.

Монстр смеется, но такое с ним случается и от радости, и от крайнего напряжения. Пойди пойми, чем вызван этот смех.

Ключник, наш мастер по вскрытию замков, ликует. Это видно по его движениям, хотя он, как обычно, молчит. Мудрость пришла к нему как с возрастом (далеко за шестьдесят), так и с практическим опытом. Он взял больничный, сославшись на почечную недостаточность, рискует зарплатой, но надо же как-то содержать девяностолетнюю мать, живущую в доме престарелых, дочь и безработную подругу. Говорит, в молодости переспал с кучей всяких актрис и моделей, но я так и не понял, чем он их цеплял. Уверен, в эту самую минуту Ключник счастлив. Хотя темные круги под ввалившимися глазами наводят на мысль, что он повидал в жизни слишком много жестокости – поэтому даже эту радость не может испытать сполна.

Гений, самый горячий и самый молодой из нас, облегченно фыркает, мощным выдохом выпуская из легких скопившуюся там тревогу.

Прокручиваем видео на утроенной скорости до того момента, как вошедший сотрудник службы безопасности начинает набирать секретный код. Цифры видны прекрасно, изображение идеальное, никакого зерна. Свет от лампочки помогает микрокамере поймать фокус.

– Сейчас, сейчас… – шепчет Гений. Но всего пара секунд – и он разражается проклятиями: правая рука охранника закрыла две последние цифры кода. – Черт, мы в жопе…

В этот момент все замирает. Воздух отсыревшим кляпом забивает горло. Перед глазами проносятся сотни идеально четких стоп-кадров моей жизни: решения, развилки, ошибки. И я впервые осознаю, что есть лишь одна причина, по которой пятидесятилетний Леонардо очутился здесь, в самом надежном хранилище мира: он обещал это Леонардо девятилетнему.

Детство и юность
1952–1968

Моя внутренняя битва добра со злом

Ненавижу воровство

1956–1962 гг. (с четырех до десяти лет)

Хотел бы я быть таким же легкомысленным, как мои сверстники. Не обращать внимания на некоторые детали. Но я их замечаю и запоминаю. Детские игры мне больше не интересны.

В возрасте четырех лет и десяти месяцев я обнаруживаю в себе не по годам развитый талант, некую сверхспособность. Я имею в виду не супергеройские штучки из комиксов Marvel, не умение летать или одним взглядом взрывать цистерну с бензином – ничего подобного.

Просто я понимаю, что мой мозг обрабатывает информацию на совершенно иных скоростях, чем у других людей. У меня фотографическая память: достаточно пару секунд поглядеть на картинку, чтобы ее запомнить. В шесть месяцев, когда обычные малыши лишь односложно лепечут, я уже говорил и при этом выговаривал слова полностью. Мама рассказывала, будто я даже какие-то фразочки в ее адрес отпускал. Сейчас я уже осознаю значение сложных понятий, моим ровесникам пока недоступных. Вижу то, чего другие не видят. Извожу родителей бесконечными вопросами, и чем старше становлюсь, тем чаще пытаю их раскаленной кочергой своего назойливого любопытства.

Я считаю это своего рода болезнью, неким умственным отклонением. Лет до десяти я абсолютно в этом убежден, но ни с кем не обсуждаю, потому что боюсь, что меня упекут в больницу.

Мне шесть, и мы переезжаем из Палермо в Турин, затем в Модену, снова в Турин. В этом хаосе, со всеми этими чемоданами и перегонами, я теряю какие-то душевные шестеренки: три года подряд просиживаю в первом классе.

Это не моя вина, очевидно же, что остальным плевать на то, что я думаю и говорю. Так что я молчу.

«Ни ума, ни таланта», – твердят мне. Я слышу это постоянно, и в школе, и вне ее, поэтому в голову начинают закрадываться определенные мысли. Если ты, сын испольщика с Юга, подавшегося водить грузовики, оказываешься в большом городе на Севере, где непрерывно слышишь «Южанам здесь не место», – через некоторое время и сам решишь, что не уродился.

Чтобы было понятно: я трижды отучился в первом классе, потому что документы из Палермо не переслали в Турин, и моей вины в том не было. Но изменить ничего нельзя: кажется, что я навечно обречен маяться с малышней.

Кончается тем, что я замыкаюсь в себе, демонстрируя окружающим выборочную немоту. Мое тело меняется, я взрослею, начинаю думать о девушках, сексе, тысячах других тем, но поговорить ни с кем не могу. В школе – бесконечное повторение таблицы умножения и ничего больше. Окружающие взрослые считают, будто знают меня как облупленного, и глядят этак сверху вниз, с выражением духовного превосходства. Ханжи с прилизанными волосами и идеальными проборами. При близком рассмотрении эти проборы смахивают на борозды, какие оставляют грабли в конском навозе. Все на одно лицо, одной породы: учитель, директор школы, сначала в Турине, потом в Модене, священник из церкви Сант-Антонио.

Ежедневные унижения, на которые я никак не реагирую. Ни кулаками, ни словами. Раз, другой, пока наконец мой тумблер самооценки, и без того барахливший, не ломается окончательно.


Как появились мои десять заповедей

1957 год (пять лет)

Оглядываясь назад, я могу воссоздать в памяти каждый эпизод своей жизни, каждый кусочек мозаики, составляющий мое бытие, в мельчайших подробностях. Уже во взрослом возрасте я сформулировал десять заповедей – интуитивных правил, служивших мне ориентирами при принятии любого решения. Операция в Антверпене – результат применения этих правил. Принятые решения формировали мой характер, а главное – мои навыки. И все они связаны с какими-то событиями детства или юности: крохотными, незначительными развилками, которым я не придавал особого значения. А напрасно. Не знаю, может, это проявление «эффекта бабочки», но каждое действие, совершенное мною в прошлом, привело к какому-то определенному событию в настоящем. Какой бы путь я в детстве ни выбирал, тот выбор неведомым образом влиял на мое будущее. По сути, я закладывал прочный фундамент, на котором строились все мои решения вплоть до самой кульминации – антверпенского подземного хранилища.

Моя личность – это сплав подавленных инстинктов, а также целый набор сломленных жизнью типажей, устаревших гороскопов и мифических неудач. Инстинкты заражены радиацией, а ядро рассеяно по всему дырявому подсознанию. Но в какой-то момент все вдруг прояснилось. Я ампутировал ложные личины, обрезал сломанные побеги, зачистил наждачной бумагой неровности – и стал самим собой. Каждая частичка моего прошлого внесла свой вклад в эту работу. Необходимое усилие, которого многие избегают. Куда легче вообще не пытаться найти себя, ведь это может плохо кончиться. Куда проще не раскидывать мозгами, а попросту прикрыть дефекты и нестыковки простынкой и жить как живется.

Пяти лет маловато, чтобы начать хоть немного разбираться в жизни. Я всего боюсь. Отец меня не понимает, более того, ничегошеньки обо мне не знает, я же с ним не разговариваю. Вернее, это он со мной не разговаривает. С мамой отношения тоже прохладные – в конце концов, я ведь вырос с дедом, он мне вместо отца. Характеры у родителей – лед и пламень. Отец – молчаливый и холодный, как асбестовая плита. Мама – восторженная и переменчивая, как флюгер на ветру. Она ничего не боится, а вот его я так и не раскусил: думаю, слабости свои он скрывает, как и другие люди. Мама забеременела мной в шестнадцать, никогда нигде не училась, всегда была домохозяйкой. Отец – испольщик у местного графа, ухаживает за лозой, за скотиной. Чтобы расквитаться с долгами и арендной платой, пропадает в полях от зари до поздней ночи, и я его почти не вижу.

Когда мы переезжаем в Турин, он находит новую работу: водит автовоз – двухэтажный грузовик, груженный «фиатами», уходит в шесть утра и возвращается в десять вечера. Я этому не рад, ведь его проклятое молчание сильно осложняет мою юность. Хочется проводить вместе больше времени, разговаривать, играть.

Тем не менее на каком-то этапе своего детства я понял, что некоторые виды страдания могут приносить пользу. Боль предшествует возникновению куда более сильной эмоции – жажды отмщения. С этого ключевого момента для меня все и началось, сформировалась первая из десяти моих личных заповедей: никогда не лги себе.


Почему все изменилось

1957 год

Может, это случилось потому, что я хотел счастья для всех. Или потому, что таким, как я, закон не указ. Или просто потому, что это должно было случиться. Мне пять лет, и, похоже, стоит рассказать, как я в таком возрасте ухитрился заполучить кучу денег.

Я, как обычно, выхожу из дома поиграть. В этот час на улице никого, только кошки и пыль, жара такая, что мозги спекаются. Решаю пойти к Пьетро, моему лучшему другу. Тот факт, что он живет по соседству, бесспорно, помог ему занять в рейтинге моих приятелей местечко повыше. У соседей трое детей, с двумя старшими я не лажу, а с третьим, Пьетро, мы ровесники. С самого рождения друг друга знаем, целыми днями вместе. Доходим до самого конца улицы, туда, где поилка для скота, играем в жмурки, в жулики-сыщики, в прятки, в фантики, в «Море волнуется раз». Но не сегодня, определенно не сегодня.

Как обычно, иду по дорожке к его дому. О моем приходе возвещает шорох гравия. Переступив порог, зову Пьетро. Ответа нет. Поднимаюсь на второй этаж. Странно, обычно они дома. Зову снова, на этот раз чуть тише. Мне почему-то не хочется, чтобы меня услышали. Подхожу к спальне Гаспаре, их управляющего, приоткрываю дверь и вижу, что он спит. Пьетро и остальные тоже спят, жара же, а после обеда вечно клонит в сон, особенно если обжираться, как эта семейка.

Тут в голове что-то щелкает, и меня охватывает дрожь. Мозг начинает работать сам по себе, следуя какому-то плану, который я ни с кем не обсуждал. Я принимаюсь выдвигать ящики комода, пробираюсь в гостиную, в ванную, на кухню. Наконец нахожу среди стопок белья Гаспаре банкноту в пять тысяч лир. Первый раз такую вижу. Отцу столько и за пару месяцев не заработать. Или лет. Или вообще никогда. Хотя, может, я и преувеличиваю. Я ведь не до конца понимаю, чего стоит эта бумажка.

Сжимаю ее в руке. Голова начинает кружиться, поэтому я сую бумажку в карман – и наутек. Несусь, почти лечу над гравийной дорожкой, словно тряпичный заяц-приманка на собачьих бегах. Едва сдерживая крик, мчусь, мчусь вглубь квартала, между прокаленных солнцем каменных оград, вдоль водосточных канав. Сердце бьется, как колибри в кошачьем логове.

Заскакиваю в кафе в самом центре, потом в кондитерскую. По пути пускаю слух, будто собираюсь угостить каждого встречного пирожными и мороженым. Так будет правильно, мне эти деньги не нужны, я просто хочу разделить свою радость с другими. Кондитер говорит, что сдачи с пяти тысяч у него нет, и вообще, откуда столько денег? И давай сыпать вопросами, один за другим. Чертова уйма вопросов.

– Откуда у тебя эта банкнота? Кто тебе ее дал?

– Дядя, – выпаливаю я, не раздумывая. Сразу понимаю, что ответ не из лучших. Мой дядя живет в Модене и работает на шинном заводе, он не из тех, кто будет сорить деньгами. Но я стою на своем. – Он мне ее на день рождения подарил.

Слух между тем разлетается. Ребятишки с окрестных улиц рассказывают всем подряд, что моя семья внезапно разбогатела. И я вдруг замечаю нечто странное: все пытаются заглянуть мне в глаза. Подходят поближе, чтобы установить зрительный контакт. Задаются вопросом, что же изменилось, почему это они раньше не замечали столь завидного финансового положения моей семьи. А дети смотрят так… я потом только раз видел у людей такой взгляд, несколько лет спустя. В день высадки Армстронга на Луну. Для них я сейчас, по крайней мере до ужина, тоже в некотором роде космонавт. Приятели жмутся ко мне, обнимают. Другие, кого я не знаю, подходят знакомиться. В рот мне заглядывают, хотя я даже рукой не машу, чтобы их внимание привлечь. Смеются над всем, что я говорю, хоть я и не шучу вовсе.

Поначалу мне это нравится, но потом, поразмыслив, я понимаю, что от них одна морока. Приятное изумление, ошеломление длится полдня. Потом запашок ленивого самодовольства выветривается, и мой разум проясняется. Меня посещает не детская хотелка, а осознанное желание: раз и навсегда распрощаться с теми, кто слетелся, словно стервятники к трупу, предвкушая безудержное пиршество. Да, они пришли по моему зову, но в стервятников превратились сами, за считаные минуты.

В каком-то смысле заводить таких друзей – все равно что венерическую болезнь подцепить.

Эти люди не моего общества ищут, не радостной улыбки: их пожирает первобытный инстинкт. Им нужен не я, а возможности, которые я могу предложить, водопад косвенных выгод. Они – всего лишь рой мошкары, привлеченный моей погоней за удачей и оставивший грязную мазню на лобовом стекле. За какой такой удачей? В их тупых башках я представляюсь лазейкой, ведущей к маленьким привилегиям. У взрослых мне видится иное. В затянутых катарактой глазах какого-нибудь старика в баре, играющего в буррако2, я читаю осуждение и досаду, что сам он первым не додумался до бизнес-идеи, сделавшей нас богачами. Даже если он понятия не имеет, в чем там дело, потому что и бизнеса-то никакого нет. Ненавижу этих мерзавцев и мелочные трепыхания их душ. Настроение мое совершенно меняется.

Тот опыт помог мне сформулировать первое (в хронологическом смысле) правило из тех, что потом стали моими личными заповедями. Сегодня, хорошенько все взвесив, я считаю его непременным и определяющим, важнейшим в моей этической иерархии, началом и концом круга. Кража позволила мне понять главное – где искать правду.

Я не меняюсь, я остаюсь собой. Но после той моей кражи – и прочих, будущих – неизменно меняются окружающие меня люди. Льстивые фразы передаются из уст в уста, и на своем пути я постоянно слышу едва различимый шум, своего рода мелодию, в которой звучат слова почтения, заигрывания, угодливости. Чистейшее дистиллированное дерьмо. Да уж… А в ком-то, наоборот, пробуждается животный инстинкт. Другого человека можно понять лишь тогда, когда он лишается своей воображаемой моральной скорлупы. Вот тогда, увидев его обнаженным, ты и поймешь его правду. Красть – все равно что откапывать суть окружающих меня людей. Я археолог, я разоблачаю их ложь. Вот почему у меня нет друзей. Мне не интересны люди, которые лгут сами себе, чтобы очутиться на вершине блаженства.


Красть – правильно

1958 год (шесть лет)

Моя память – набор стоп-кадров, которые помогают мне предельно точно отыскать момент возникновения той или иной мысли. Я помню все до мелочей: вот жестяная конура, которую приспособили под курятник. Сетка-рабица, асбестовая крыша, – все необходимое, чтобы какая-нибудь ловкая куница не учинила домашней птице геноцид. К курам можно попасть только через здоровенный кирпичный сарай, где держат кроликов. В обшарпанных стена́х курятника разыгрывается уникальный в своем роде спектакль.

Здесь, собственно, я и провел первые годы жизни в компании неизменного источника моего вдохновения: деда.

Дед – единственный в семье, кто меня понимает. У него хватает решимости и сил, чтобы освоиться в любой ситуации. Он и посмеяться любит, не то что отец: от того я за долгие годы ни одной шутки не слышал. Дед – из другого теста. Быть может, потому что пережил войну и все прочее кажется ему не столь серьезным. Все крупное и важное он считает ерундой, зато мелочи – существенными. Он учит меня подмечать бесчисленное множество деталей, столь крохотных, что я их и разглядеть не могу. Всякие истории он рассказывает лучше любого актера, хотя никогда нигде не учился, а по курятнику ходит, будто по сцене театра Массимо в Палермо.

Ему я обязан второй и, возможно, самой важной заповедью: объективной точки зрения не существует. Ни правды, ни кривды. Все зависит от того, как трактовать то или иное событие. Вот так, бросая курам кукурузные зерна и выгребая кроличий помет, можно найти ответы на вопросы, которыми еще и не думал задаваться. «Ох ты ж горюшко! Ох ты ж горюшко!» – эту присказку дед вставляет буквально повсюду. В зависимости от тона и места в предложении это сицилийское выражение может означать как хорошее, так и плохое.

С дедом я словно в кино. Его слова проникают в мой разум, и я теряю дар речи. Слушаю и ни о чем больше не думаю. Его любимый герой – бандит Джулиано3. Почти каждый день дед рассказывает про его подвиги: как тот крадет мешки с зерном, принадлежащие какому-нибудь помещику, графу или префекту, и раздает тем, у кого дома шаром покати. Не для себя крадет, а для людей, у кого ни гроша нет, – таких как мы. Я родился в Палермо, а Сальваторе Джулиано – в Монтелепре, это городок по соседству, как раз между Палермо и Партинико. У людей, говорит дед, одна правда, а у газет – другая. Для кого-то он преступник, для кого-то – легенда. А я только дедову правду и знаю, и мне этого достаточно.


История моей семьи – такая же, как и у многих других в округе. Ни на национальном, ни на местном уровне мы не внесли никакого вклада в развитие философии, технологий или производства. Каждый из Нотарбартоло строго придерживался своей роли, унаследованной от Нотарбартоло-предшественников, и так много веков подряд, в точном соответствии с принятым укладом. Черты закона никто из них на моей памяти не переступал. Традиционная семья, чтящая трудовые будни и преданная Церкви, – ни особых добродетелей, ни страшных злодеяний. Пили в меру, жен не били. В целом похвально, мечта любого местного управленца.

Первое, что ощущает ребенок в семействе Нотарбартоло, – тщетность. Ощущение не из приятных. Где-то между унынием и нерешительностью. Может, ее стоило бы считать восьмым смертным грехом.


Я родился недалеко от Фальсомиеле, в районе Виллаграция. На окраине города, в царстве камнедробилок, пыли, щебня и грязи. Грязи было столько, что из нее образовалась небольшая долина, где солнечные лучи едва достигают рыхлой болотистой почвы. Измученные крестьяне на полях тщетно пытаются отогнать тучи кровососущей мошкары, но руки уже не поднимаются. Перед глазами все плывет в знойном мареве, фигуры вдали кажутся жуткими горбунами.

Улицы здесь такие узкие, что, раскинув руки, можно коснуться домов по обеим сторонам. Ровные, ухоженные отрезки перемежаются запущенными участками, полными выбоин, или внезапными поворотами. Все эти дорожки складываются в сетку капилляров, питающих пригороды: с одной стороны всего в нескольких километрах Партинико, а с другой – Палермо, любимый город святой Розалии.

Будь Палермо живым организмом, моя улочка, виа Амблери, была бы аппендиксом. Тем, без чего можно обойтись, но и отрезать никто не смеет: а вдруг пригодится? Вы не поверите, но она до сих пор там есть. Мой дом как раз меж двух церквей. Первые дощатые лачуги, возведенные здесь еще до моего рождения, подверглись нашествию древоточцев, что заставило местных жителей перейти на другой строительный материал. Внутренние стены этих домов бугристые, шероховатые на ощупь, будто в асфальт закатанные. Скажу без обиняков: не дома, а склепы.

В моем – всего одна большая комната. Кухня и туалет отделены от спальни лишь развешанными простынями. Затхлая вонь бьет в нос, путает мысли. Мебель изъедена жучками и грибком.

Сношенными башмаками землю не сильно потопчешь.

Вырваться из этого захолустья под силу только водителю грузовика, садовнику или швейцару. Нет, для ясности: работа-то честная. Просто не ты ее выбираешь. Условия такие, что могут тебя либо угробить, либо заставить пахать на полную катушку. Все зависит от того, как воспринимать происходящее и сколько завалов придется разгрести, прежде чем встать на ноги.


Украсть время

1958–1960 гг. (шесть–восемь лет)

Лет с пяти-шести я ежедневно наблюдаю, как Па поднимается в 4:15. Не то чтобы мне очень нравилось просыпаться вместе с ним, но от него столько шуму, да еще матрас скрипит немилосердно и каждая пружина тянет свою ржавую ноту. Будто по комнате оркестр марширует – волей-неволей из постели вылезешь.

И вот меня одолевает сомнение, навязчивый вопрос, который я сам себе задаю и на который все никак не могу ответить: что за машина пожирает отцовское время? Проглатывает единым махом утро и день, а взамен выдает усталость и немного денег, ровно столько, чтобы хватило на аренду. Или, может, кто другой его время крадет? Я об этом уже месяца три думаю. Почти уверен.

Просить кого-нибудь подтвердить мою теорию я не стал: все настолько очевидно, что даже интересоваться глупо. Неясно только, что или кто это делает. А я хочу понять, поэтому силком вытаскиваю себя из постели и, полусонный, провожаю отца. Ответ просто обязан скрываться там, за дверью. Иду с ним за руку до порога, дальше босиком нельзя. Когда он выходит на улицу, я выглядываю за ним из-за двери и осматриваюсь: видно не так чтобы много. Но что-то же высасывает из отца время и жизнь!

«Па, куда ты уходишь и почему пропадаешь до самого вечера?» – спросил я однажды утром и потом не раз спрашивал, но внятного ответа так и не получил. Все больше общие слова: «Еды домой раздобыть». Странное объяснение. Ведь, возвращаясь вечером, он не приносит с собой продуктов: ужин готовит мама, ужин уже дома. Он ничего не приносит, не добывает. Зачем же так очевидно врать? Наверное, он хочет защитить меня от этого высасывающего жизнь чудовища за дверью.

Каждое утро все повторяется заново. Больше всего меня удивляет то, что Па делает в ванной. Я слежу за ним от двери и вижу, как он плещет водой себе в лицо: раз, другой, третий. Упорствует, но, похоже, никакой воды не хватит, чтобы смыть сон и усталость. Обычно Па долго смотрится в зеркало, ищет что-то, головой вправо-влево крутит. Внимательно изучает лицо, будто пытается понять, в самом ли деле это он. И временами, похоже, не узнаёт собственных черт. Потом проводит ладонью по лицу раза три-четыре. Я убеждаю себя, мол, это он так проверяет, что не обознался, что это взаправду его тело, а не какой-то нелепый сон. Потом спешит на кухню сварить кофе, и начинается вечная тарантелла: он уходит и возвращается, снова и снова, каждый божий день, «еды домой раздобыть».

Вот бы мне стать Вором Времени, из тех, про кого рассказывал дед, красть потерянные отцом часы, а после аккуратно сложить стопочкой и одним махом вернуть их ему. И тогда Па мог бы воспользоваться этим временем как заблагорассудится и все до последней секундочки провел бы со мной – вот честное слово!

Когда я немного подрос, лет в семь я наконец понял. Па – издольщик, и жалованье ему не платят. В Палермо он работал на графа, в Модене – на графиню: считай, само по себе редкая привилегия, неужто хозяин еще доплачивать станет? И уж точно не банкнотами. Платят натурой: жильем да что земля родит. Па надрывается, я тоже помогаю – за скотиной ходить, сеять, урожай собирать, воду носить – всякое такое. Правда, не больно-то много от меня пользы, устаю сразу, больше часа работать не могу. А вечером вижу – отец только сильнее вымотался. И так день за днем, год за годом, все хуже и хуже.

Не хочу слишком затягивать, я ведь не один такой. В те годы многим бывало непросто, и у меня наверняка иногда выдавались хорошие деньки. Но кое-что я не забыл: как мы со всем этим пинг-понгом между аристократами в итоге оказались в Модене. И как меня, еще совсем ребенка, в один прекрасный момент определили спать в комнате восьмидесятилетней графини.

Комната была абсолютно белой. Кровать под балдахином, плотные шторы, подвязанные, как занавес в заброшенном театре. Воняющие подмышками кресла с потеками мочи. Тучная, пышнозадая и, вероятно, страдающая болезнью Альцгеймера графиня с первого взгляда вызывает почтение, но от ряби морщин на ее лице я прихожу в ужас. Она оборачивается, смотрит на меня в упор и называет Карло. Постоянно всех принимает за покойного мужа. Мне восемь, я здесь уже год, но по-прежнему не могу привыкнуть. Проклятье какое-то. Говорить графиня почти не может, только бормочет, глотая согласные. А как что скажет, так лучше б молчала.

У меня одна задача: я должен приглядывать за ней с вечера до утра. Это часть договора между сыном графини и моим отцом, соглашения об испольщине, включающего и сиделку, то есть меня. За ночь она будит меня десятки раз, пока голова не начинает раскалываться так, что спать не можешь. Кашлять не разрешается, разве что одновременно с графиней. Чай ей приходится заваривать посреди ночи. Работа изнурительная, любое требование должно удовлетворяться немедленно. Любое. Но кое-чему она меня научила. Благодаря ей я обрел третью заповедь: терпение. Для графини я просто юный босяк, ничтожество, вряд ли она что другое думает. По крайней мере, когда в своем уме. От ее свистящего дыхания у меня замирает сердце. И вот еще от чего: бывает, она подходит ближе и шепчет мне на ухо свои грязные фантазии или, может, воспоминания о былых любовниках. Когда она подманивает меня пальцем, я сразу все понимаю, да и по глазам видно: они становятся влажными и воспаленными. У нее особая манера понижать голос. Шуршит в ушах, как сухой песок. В такие моменты я обычно сбегаю на пару минут в соседнюю комнату. А когда возвращаюсь, она уже все забыла и вот уже снова требует канарейку, чаю и незнакомых мне песен. Ее приказы перемежаются рассказами о тех временах, когда сама она была молода и моталась туда-сюда, посещая важнейшие культурные мероприятия, о которых я понятия не имею.

В общем, чем больше я подставлял жизни щеку, тем больше получал пощечин. А раз пощечин не избежать, приходится понемногу начинать давать сдачи, иначе всю жизнь только этим сыт и будешь, ни на что другое времени не хватит.

Родиться – мало

1962 год (десять лет)

Хочу кое-что прояснить: из чрева матери мы все выползаем на карачках. Нет, допустим, кто-то в этот момент держит серебряную ложку во рту, кого-то осеняет несчастливая звезда, кто-то рождается в более экстравагантной позе, но суть в том, что в точке старта все мы равны. Короли и королевы, пекари и мороженщики, водители грузовиков и воры. Так и есть. В первые минуты все живые существа почти неотличимы друг от друга. Однако просто родиться – недостаточно: чтобы твое существование продлилось, нужно что-то еще. И даже если ты не хочешь участвовать в гонке, если тебе наплевать, ты вне игры и не думаешь ни с кем соревноваться, сделать это все равно придется, потому что иначе другие проедутся по тебе, унизят и переломают все кости.

Прекрасно помню, как у меня созрела эта мысль – банальная, но полезная, как и все простое. Это случилось, когда я забыл сделать для отца одну очень важную вещь, по крайней мере на мой тогдашний взгляд. Именно в тот момент встал на место очередной кусочек мозаики моей личности.

К десяти годам, когда мы после моденских приключений снова вернулись в Турин, я начинаю вставать по папиному будильнику. И первое, что вижу, продрав на заре глаза, – как свет, пронзая висящую в воздухе пыль, льется на прикроватную тумбу тоненькими лучами солнца. Потянувшись, я спускаю босые ноги на пол и иду ставить кофе. Доброе дело. И обязанность, которую я сам на себя возложил: помочь папе пережить еще один рабочий день.

В Палермо я был еще мал и не сознавал таких понятий, как работа, жертвенность и родительские обязанности. Придумал фантастическое чудовище, пожирающее время. Теперь мне известно куда больше. Мама – домохозяйка, и я вижу, чем она занимается. Отца никогда не бывает дома. Он так старается ради семьи, что я хочу отплатить ему тем же.

Кофеварка у нас старая, края в зазубринах, оплывшая пластиковая ручка сталактитом спускается до самой газовой конфорки. Фильтр – по меньшей мере мой ровесник, мы ведь с кофеваркой в одном году на свет появились, только она свое предназначение уже исполняет, а я пока не знаю, кем стану. Закипающая вода ревет, как медведь, угодивший под самосвал, эхо разносится по всему дому.

Прежде чем вспениться в стальном нутре кофеварки, черная лава шипит не хуже товарняка, въезжающего на сортировочную Борго-Сан-Паоло. Кофе я не люблю, та еще гадость, но папа считает: раз уж варишь, составь компанию.

Перед первым глотком я долго принюхиваюсь, делая вид, что наслаждаюсь ароматом. На самом же деле без такой вот клоунады этой муки мне просто не вытерпеть. Наконец смачиваю губы, обжигаюсь и без лишних проволочек глотаю. По цвету – железнодорожные рельсы, на вкус – вагонные поручни. И так каждое утро.

За исключением одного сентябрьского четверга. Я умудряюсь проспать. Такого со мной раньше не бывало. Я впервые не успеваю сварить кофе, папа уже ушел. Первый и единственный раз. Я нарушил наше священное соглашение, узы договора между отцом и преданным сыном.

В тот период жизни в Турине я мало о чем так сожалел. Для кого-то, может, и пустяк, но не для меня. Отец ведь от всего отказался, полностью посвятил себя нам. С того утра, терзаемый чувством вины, я часто задаюсь вопросом: сколько же пожизненных сроков придется ему отбыть в одиночной камере – кабине грузовика, прежде чем выйти на свободу? Я вижу, как этот вопрос высвечивается на потолке, воображаю, будто он написан на полотнище, которое тащит за собой пролетающий самолет, он написан на всех туринских автобусах.

Тем утром я усвоил четвертую заповедь: дисциплинируй себя. Сколько любви теряется в хитросплетениях человеческих отношений? Растраченной впустую, безответной, тайной… Сколько неблагодарности мы проявляем? Считается, что любовь, привязанность и взаимопонимание между людьми бесплатны и всегда в полном нашем распоряжении. Но это не так. Мы должны показывать, что благодарны, в этом основа человеческих отношений, невидимые связующие нити, и они слишком легко рвутся, если их не беречь.

Зачастую мы совершаем смертный грех, когда не отдаем себе отчета в том, на что идут ради нас близкие. Ничто не воспринимается как само собой разумеющееся. Не должно так восприниматься. Это и есть дисциплина.

Чувство справедливости

1963 год (одиннадцать лет)

Я одержим чувством вины и чувством справедливости. Они преследуют меня с самого детства. И кто меня за это осудит? Совершая кражу, я как бы взыскиваю ущерб, это мой способ уравновесить чужую неблагодарность.

Прекрасно помню вкус крови во рту, когда в одиннадцать лет впервые получаю по морде от пары дебилов-переростков. Они пристают к малышу года на три-четыре младше меня. Гуляя по парку Валентино, я замечаю их и решаю вмешаться не в свое дело.

«Отстаньте от него!»

Оба хулигана одеты с иголочки, хоть сейчас к причастию. Или на похороны.

«Че те надо, прыщ?» – обзывается тот, что покрупнее.

Вот бы вломить ему по зубам со всей силы! Жаль только – высоко, придется подпрыгнуть, иначе не достать. Обоим лет по четырнадцать-пятнадцать. Тот, что понаглее, надвигается на меня, застывает на волосок от моего носа и орет, чтобы я катился отсюда, пока цел. Сомневаюсь, что эта невежественная скотина захочет обсудить со мной, в какой момент прекратилось развитие его биологического вида.

Я никогда раньше не дрался, не знаю даже, как человека по лицу ударить. Переключаю инстинкты на нейтралку: так пускают с горки грузовик, чтобы он набирал скорость сам, без мотора. Не боюсь. Не отвожу взгляда. Я же не мой отец. Просто, особо не думая, выставляю вперед левую ногу, разворачиваю корпус и, отведя правое плечо, наношу удар в челюсть этого имбецила.

Но ублюдок успевает отскочить, и я промахиваюсь. Устремившись всем телом вперед, я открываюсь справа – и затрещина тотчас же сбивает меня с ног. Все кончено. Я побит. А нанес удар тот, второй, он шагнул вперед, только когда я уже был неопасен. Подлец.

«На помощь, спасите!» – ору я что есть мо́чи. Никто не откликается.

Мелкий, которого я бросился защищать, набравшись смелости, кричит, чтобы они оставили меня в покое, зовет отца: тот явно должен быть где-то поблизости. К счастью, через пару секунд появляется папаша этого клопа и прогоняет хулиганов.

Схлопотав оплеуху, я прикусываю язык, во рту кровь и пыль. Красной жижи натекло – хватит наполнить пару канистр правосудия. И продолжает хлестать. Но я не жалею. Мне нравится, что кровь пролита не зря.

«Умойся у питьевого фонтанчика», – советует мне отец малыша.

Ни слова благодарности. Случись такое в Палермо, он предложил бы мне пирожное и стакан молока – я ведь его сына защищал. А здесь, на Севере… Ладно, неважно. Будь это прямой в голову, я бы так легко не отделался.

Пятая заповедь, еще один фрагмент мозаики: амбиции без знаний дают нулевой, а то и отрицательный результат. Амбиции без навыков – лодка на суше. Не имея средств, то есть знаний и навыков, в этом конкретном случае – хотя бы пары приемов самообороны и толики мускулов, справедливости не добиться.

Так я начинаю заниматься спортом: в Палермо-то даже плавать не научился, что странновато для сицилийца, но уж как есть. Теперь я понимаю: чтобы чего-то добиться, нужно развиваться во всех направлениях. Хожу в бассейн на тренировки по водному поло: бросаю вызов собственным недостаткам. Плечи понемногу обретают форму. Через несколько месяцев я чувствую, что стал сильнее. Но одного тела недостаточно, нужна еще голова. Мне надо тренировать мозг. Вот только как? Может, учиться? Но не в школе же.

Украсть истину

1965–1966 гг. (тринадцать-четырнадцать лет)

Я часто засыпаю на уроках, особенно в последнем классе начальной школы. Вечером, после смены, проведенной с отцом на автовозе, возвращаюсь домой совершенно без сил. Как только мне исполнилось тринадцать, он стал брать меня с собой, так что я уже целый год езжу с ним. Хочет обучить ремеслу: в мои школьные успехи никто не верит. И они правы. А сегодня, когда меня опять завалят на экзамене, все как один будут повторять: «Я же говорил».

На самом деле экзаменационная комиссия только и хочет, что вытурить меня из школы. Я рискую провалиться в четвертый раз подряд. Это не просто догадка – я почти уверен. И очередной пощечиной станут выпускные экзамены за пятый класс. Я в этом убежден, да и учитель, синьор Джансанти, тоже сказал мне как-то без обиняков: «Сам понимаешь, завалить тебя мне будет нетрудно…» Впрочем, часть меня готова бороться, только вот не знаю, можно ли по итогам экзамена перевести в следующий класс только эту часть. Голос синьора Джансанти и по сей день является мне в кошмарах, он орет: «Отвечай громче!», «Громче, не слышу!» Что бы я ни делал. Его послушать, так если я отвечаю правильно, это мне подсказали, а если ошибаюсь – сам виноват. Так что и пытаться не стоит.

Вся комиссия меня ни в грош не ставит, ничего от меня не ждет. Я для них вечно где-то там, на последней парте. Пожалели, в пятый класс перевели, думали, изменится что. «Опять выставишь меня на экзамене идиотом перед другими учителями» – да уж, синьор Джансанти мастерски умеет облить грязью, и плевать ему на всякую там педагогику. Фикус, говорит, и тот быстрее меня материал усваивает.

Вот и моя очередь, фамилию назвали. А я отвлекся и не отвечаю, на соседа смотрю: в начале года думал, может, подружимся, но так общего языка и не нашли. Наверное, единственный, с кем и вправду не заладилось. Мне неловко от того, как учителя пытаются натравить на меня одноклассников: мне ведь четырнадцать, а им по девять, я для них – словно муха в янтаре, забавный временной катаклизм.

Да что там одноклассники, вот сам синьор Джансанти… Мы с ним как-то сразу не поладили, с первого дня. Он у нас новенький – пришел, когда я уже в четвертом классе учился. Я как-то ненароком, еще не зная, кто это, столкнулся с ним у входа в школу. Джансанти задел меня плечом и бурчит: «Пропусти, я опаздываю». И дальше бежит, только как-то заторможенно, будто невидимым ремнем безопасности поперек груди перехвачен и тот мешает ему выстукивать «носок-пятка-носок». В итоге он меня обгоняет, входит в класс, а следом, долей секунды позже, вхожу я.

Он оборачивается, глядит на меня недобрым глазом и заявляет: «Опаздываем, синьор…» Синьором назвал, унизить хочет, но прикидывается, будто уважительно; я так и стою между дверью и доской, а он все пялится.

И вот что мне прикажете делать?

Я не то чтобы не желаю отвечать, просто стараюсь избежать конфликта. Иду к своей парте и думаю: новый учитель ведь и сам опоздал, мог бы особо не стервенеть, а молча закрыть на это глаза, правда? Но он упорствует и требует, чтобы я назвал свою фамилию. Тут уж я реагирую как умею – бунтую: «Но вы ведь тоже опоздали, профессор…» Использую ту же ниндзя-технику – опускаю фамилию и нарочито повышаю его до профессора.

Меня самого этот ответ удивляет, да-да, еще как удивляет – и откуда только дерзости набрался? Добавляю взгляд – прямой и непримиримый. Обычно я учителям не перечу, мне как-то все равно, я никого не собираюсь задирать, особенно профессора как-его-там. Он же меня одной левой уложит. Это для одноклассников я легенда, наполовину водила, наполовину третьегодник. Вечно молчу, ни с кем не заговариваю, по крайней мере в классе, проблем не создаю. Ладно, это мало что меняет. Но учитель упрям, он никак не может проиграть спор малолетке, еще и в первый день, на глазах у всего класса. «Подождите-ка снаружи, синьор…» – снова эта подколка насчет «синьора».

Только я тебе все равно свою фамилию не назову.

«Его Но-Но-Нотарбартоло звать», – встревает второй ученик в классе, мечтающий подлизнуть кому-нибудь, чтобы стать первым. Но раз уж ты второй, тому наверняка есть причина. Может, виновато заикание, а может, он просто в подметки не годится нашей первой отличнице, Терезе Сантильо: вот уж кто кремень и никогда не опускается до лести учителям. «Да ладно вам, профессор…» – отвечаю я. На чем героическое противостояние неназванных фамилий и завершается. Я сижу за дверью рядом с уборщиком Сандроне по прозвищу Беда. Даже не знаю, за что его так прозвали: вероятно, за то, что наказание всегда отбываешь с ним, а не с директором. Настоящий магнит для изгоев. В конечном итоге это даже приятно: Беда отдает мне свою мини-пиццу и советует не увлекаться наказаниями, не то кончу, как он сам – буду мыть полы и угощать провинившихся пиццей.

«Вот была бы жизнь», – отвечаю я. Он смеется. Я ем пиццу, состоящую в основном из застывшего масла, лужи студня и холодного мясного соуса, заключенных в горбушку с подгоревшими краями. Никому невдомек, где он их берет: кто вообще станет такое покупать? Думаю, стоит провести расследование, чисто из любопытства.

«Сандро, а где ты берешь эту пиццу?»

Он вроде собирается ответить, но ощущение, будто я коснулся пыльцы на крыльях бабочки.

«Ладно, не хочу знать», – говорю я. По мне, так хоть из зачарованного леса, и стряпает ее фея Динь-Динь, Капитан Крюк или говорящий бобер: мне до фонаря. Вполне сойдет. У меня сейчас другие проблемы.

Это просто чтобы вы понимали, в чем у нас разногласия с комиссией, возглавляемой Джансанти. Но вернемся к экзамену.

Сосед по парте пихает меня локтем в бок:

– Эй, Лео, тебя зовут.

– А? Да, здесь я.

– Да неужели, Нотарбартоло?

– Да-да, я здесь, синьор учитель.

– Я три раза твою фамилию повторил, и ты ведь знаешь, что я не люблю повторять.

– Знаю, знаю.

– Что ж, пусть соискатель подойдет и займет свое место.

Не понимаю, почему на экзаменах непременно надо выражаться именно так: «Соискатель», «Пожалуйста, займите место напротив», «Мы собрались здесь сегодня, чтобы принять к рассмотрению результат вашего обучения». Не в меру формальная и многословная манера.

Атмосфера напряженная, одноклассники в ужасе, кроме Терезы, которой, как и мне, наплевать, разве что учится она не в пример лучше. Все это горячечное стремление оценить человека всего за пару минут – редкостная глупость. Можно подумать, уровень знаний можно измерить парой случайных вопросов. Это что, градусник, засунутый прямо в душу? «Молодой человек подготовился на 39,5, диагностируем академическую лихорадку».

Я абсолютно спокоен. Уверен в себе. Прекрасно понимаю: хотят срезать. Учитель, уставившись прямо на меня, начинает бубнить. Я, как и два года назад, в нашу первую встречу, не опускаю глаз. Но эмоциям не поддаюсь. Полнейшая бесстрастность. После вступительной части, которую я, слишком сосредоточившись на взгляде, пропускаю мимо ушей, раздается вопрос:

– Нотарбартоло, не мог бы ты рассказать нам что-нибудь на свободную тему из того, что готовил к экзамену?

Учитель-преподаватель-профессор задает мне вопрос на свободную тему, желая протянуть руку помощи, чтобы я не ударил в грязь лицом перед комиссией, в которую входят еще два учителя, думаю я. Но зачем? Зачем помогать мне за тридцать секунд до финиша? Что мешало ему сделать это два года назад?

Я отвечаю, что никаких тем не готовил. Не хочу, чтобы он выглядел добреньким в глазах коллег. Джансанти никогда таким не был. Адепт классового подхода, он смиренно исповедует принципы жесткой иерархии. Беру долгую паузу. Гляжу на него. Два других учителя шепчутся Бог знает о чем, наверняка о всяких пустяках: «Тех туфель больше не найти», «Подвал в здании затопило», «Этот год – самый жаркий в истории», «И не говорите, у меня столько забот, вот и сегодня…» И все в этом же духе. Даже подслушивать не нужно, по лицам понятно. Пренебрежение, говорящее об отсутствии интереса. По крайней мере до сего момента, поскольку мой ответ прерывает их беседу. Внимание всей комиссии обращено ко мне. Правда, их только трое, но «вся комиссия» – звучит внушительно. Их трое, что на одного больше, чем двое, а двое – уже не комиссия, а в лучшем случае пара. Как бы то ни было, теперь они смотрят на меня, чего я и добивался.

Что ж, переходим к сути плана: без притворства, без оправданий выложить им всю правду. Предельно ясно и четко заявить о своей позиции: мол, я не готовился, поскольку уверен, что это ничего не изменит. Итак, чуть сбавив темп, я продолжаю исповедоваться перед трибуналом пятиклассников.

– С самого первого дня здесь, в Турине, мне хотелось стать невидимкой. Все эти годы я сидел вон за той партой, – указываю на последнюю в правом ряду, – зная, что никому не нравлюсь, и даже вы, профессор, никогда этого не скрывали. Каждый Божий день я сгорал от стыда. Взгляните сами: мне четырнадцать, я в два раза выше любого из своих одноклассников.

Они все тоже навострили ушки, удивлены донельзя, и мне приходится делать вид, что все в порядке, хотя это не так.

– На второй год я остался исключительно по вашей вине, вы ведь решили, будто мои родители соврали о затерявшихся документах из Палермо. Да если бы документы и нашлись, вы все равно бы решили, что у Нотарбартоло нет ни ума, ни таланта. Из-за вас я и сам засомневался: может, у меня что-то не то с мозгами, может, я идиот или тугодум? Так вот, ставлю в известность: это не так. Не буду вас разуверять, даже пытаться бессмысленно. Для вас я – один из многих, кто в итоге пойдет мыть лестницы вон там, за дверью. Вы это знаете, и вас это устраивает. А мне наплевать. Переубедить человека непросто. Из-за вас я с самого переезда чувствовал себя никчемным. И к словам моих родителей вы тоже отнеслись с пренебрежением. Будь я сыном кому из вас или, скажем, торговцу тканями здесь, на Севере, вы бы никогда себе такого не позволили. Зава́лите меня, переведете в следующий класс – разницы нет. Для меня это ничего не изменит. Но однажды я стану знаменитым, и тогда люди будут говорить именно обо мне, а не о вас и не об этой чертовой школе.

Учитель итальянского, глядя на меня, нервно сглатывает. На его лице – смесь удивления и смущения. Ну, после такого подвига меня как пить дать завалят. И тут я слышу фразу, которую не могу забыть до сих пор:

– Леонардо, что же ты раньше молчал? Я думал, ты наглец и тебе наплевать на учебу…

Тот экзамен стал для меня откровением. Я обрел еще одну важную частичку собственной личности, и это не раз помогало мне по жизни, если случалось делать выбор. Моя шестая заповедь: осознанность. Свой истинный рост мы узнаем, только когда встаем и расправляем плечи.

Экзамен я все-таки сдал. А учитель, отыскав меня через несколько дней, пожал мне руку и рассыпался в комплиментах:

– Ты должен в себя верить! Какую среднюю школу выбрал? Хочу поговорить с учителями и рассказать им, какой ты необычный парень…

– Слишком поздно.

О средней школе я не задумывался ни на секунду. И дело не в том, что мне этого не хотелось, – этого не хотела Вселенная. Наутро после экзамена я пошел работать на автовозе, как и мой отец, с шести утра до десяти вечера. Но это был не мой путь, и понял я это в первый же день.

Молодость
1969–1975

Я стану вором

Мое заклинание

1969 год (семнадцать лет)

Я стану вором. Да-да, вором. Повторяю эту фразу как магическую формулу. Она стала для меня округлой, плотной, исполненной смысла, чем-то вроде телепорта в «Звездном пути»: переносит туда, где я хочу оказаться. Я придал слову «вор» положительный смысл. Оно – мое волшебное заклинание.

Знаю, у других все иначе, все наоборот. Для остального мира воровство не имеет положительной коннотации, это форма концептуального кариеса, червоточины. Для меня же значение этого слова выходит за общепринятые рамки, я заменил его смысл другим, чудесным. Воровство для меня – нечто вроде компенсации ошибок Вселенной, восстановление справедливости. Я астральный механик, чиню карбюраторы и глушители судьбы. Решено: стану вором.

Смакую это слово, стоя под душем. За утро я десятки раз повторил его про себя и без труда смыл горячей водой. Горячий душ – все равно что бокал хорошего вина: эффект тот же, зато никаких сульфитов. Я полон энергии, осталось только сообщить о своем выборе отцу. Думаю, я уже достаточно собрался с духом для этого леденящего душу признания. А вот маме не скажу никогда, не хочу ее расстраивать.

Сделав глубокий вдох, я открываю дверь кабины автовоза, забираюсь внутрь.

– Па, мне нужно с тобой поговорить. – Сидя рядом с ним, я снова прокручиваю в голове то, что хочу сказать, и звучит как-то не очень, вернее, совсем не похоже на мое магическое заклинание. – Па, я тут кое-что решил… знаешь, я больше не намерен бездарно тратить время, работая на автовозе.

Он косится на меня, спрашивает, может, я устал, хочу пару дней отдохнуть.

– Нет, Па, тут дело в другом. Просто я решил, чем хочу заниматься.

На сей раз мне не страшно высказать собственное мнение, не страшен его взгляд. Я вне зоны его контроля.

И все-таки я медлю, тяну время, не произношу заветную фразу, пока она наконец не влетает, как шаровая молния в распахнутую дверь:

– Я стану вором.

Я не пытаюсь объяснить ему, зачем хочу воровать, не говорю, что должен помочь другу, который по уши в дерьме, что друг этот – его коллега, что Па сам меня с ним и познакомил, а значит, дать заднюю я не могу. Просто сплевываю эту фразу с деланым безразличием. День длинный, мы, как обычно, загрузились у фиатовских ворот № 0 на корсо Таццоли и теперь едем обратно. Мне семнадцать, почти восемнадцать, я полуподросток-полумужчина. «Может, это шутка», – наверное, он так подумал. Нет, я не шучу. Но отец этого не знает. Вот честное слово – даже головы в мою сторону не повернул. Не воспринимает меня всерьез. Или просто не знает, что сказать. Так проходит десять минут. Едем в полной тишине.

Видя, что отец никак не реагирует, перехожу в наступление:

– Мне не нравится грузить машины, совершенно бесполезный труд: голова пустая, сил нет. Таким, как я, лучше воровать… то есть таким, как мы, – задумавшись на секунду, решительно говорю: – Как я. Признай, Па, эта жизнь – отстой.

Ничего, отец не передвигает ни единой пешки на воображаемой шахматной доске, в которую я превратил приборную панель автовоза. Не смею даже предположить, что там у него в голове щелкает в такие моменты. Пойму, когда сам ребенка заведу. Если мой сын мне вот так нож к горлу приставит, я, наверное, тоже смолчу.

Больше мы не обмениваемся ни словом, разговор на пару часов прерывается. Отцу нужно пораскинуть мозгами, готового ответа у него не бывает, да и особого желания ответить мне, похоже, не наблюдается. Я где-то читал, что мгновенная реакция связана с инстинктом выживания: беги или нападай. Типа рептильный мозг. А промедление необходимо, чтобы поразмыслить и задействовать логику. Возможно, ему хочется выдать мне сложный, четко выстроенный, продуманный ответ, который заставит меня изменить решение.

– Ты и в самом деле этого хочешь? – спрашивает он минут через сорок, прервав раздумья. Ну наконец, хоть что-то сказал. Расщедрился на пару слов. Неужто другого способа отговорить меня не придумал? За всю свою жизнь я ни разу не слышал, чтобы он вел долгие или тем более жаркие споры. И почему от всей его мудрости мне вечно достаются только огрызки? Я подумываю, не свалить ли мне из дома, полностью порвать отношения: вот чего сейчас хочется.

Чем больше думаю, тем больше убеждаюсь, что ничего-то об отце не знаю: мы с ним чужие – так, видимся иногда. Я мог бы, ничуть не погрешив против правды, назвать его соседом по комнате, с которым делю расходы, не более. Ему бы в покер играть: что в голове – хоть убей не поймешь. Даже не представляю, о чем он думает: может, считает, что жизнь прошла впустую, что он глубоко несчастен, может, мечтает сбежать как-нибудь из дома под покровом ночи и начать все сначала, так сказать, еще разок крутануть колесо фортуны… Подальше от меня, от матери, от сестры. Временами меня пугает это его затяжное, полное двусмысленных взглядов молчание, как в малобюджетных южноамериканских сериалах. Мы ведь с отцом целыми днями вместе, от рассвета до заката, а перебрасываемся только банальными фразами, как правило, весьма прагматичными: «Выпей кофе», «Давай остановимся – надо отлить», «Опаздываем, прибавь газу», «Открой банку», «Переходи на пониженную», «Там пробка, не видишь?», «Заполни накладную». Дальше этого разговор не заходит. Да и Бога ради, меня все устраивает. Разговоры только по делу: ни любви, ни сердца, ни чувств. Полезные сведения куда важнее: жарко, холодно, влажность, идет дождь, град, снег, цепляем груз, снимаем, цепляем снова. Механическая часть жизни, а как с ней разберемся, остальное покажется легкой прогулкой. Ну, это если его спросить.

Когда я впервые влюбился, говорю ему: «Пап, хочу с тобой поговорить». А он и слушать не хотел. Не понимаю этого, и таким, как он, точно не стану, а если заведу детей, буду с ними разговаривать каждый день. Обо всем на свете. И надеюсь, ни разу не совру.

А через пару дней после моего признания, с утра пораньше, даже не начав еще загружать автовоз, отец берет меня за руку. Стискивает так сильно – капилляры лопаются, глядит на меня. Пару секунд молчит – может, передумал, не хочет рассказывать, что его гложет. Потом собирается с духом и начинает. Поговорить со мной ему все равно что посреди ночи сигануть с утеса. Ну вот, кажется, решился.

«Знаешь, Лео, я столько в жизни напортачил… Не считая твоей мамы, сестры и тебя, все остальное – полный провал. И когда ты в чем-то сомневаешься и задаешь мне вопросы, я тут же язык прикусываю. Мне бы и хотелось ответить, но я поклялся не давать тебе советов… ошибусь ведь, как пить дать ошибусь. Вот и молчу. Не обижайся. Я тебя люблю», – отворачивается и лезет в кабину.

А у меня слезы подступают, ноги подкашиваются. Я ведь не понимал, скольких сил ему стоит это молчание. Вот так всю жизнь видишь одно, а на деле другое выходит. Забираюсь в автовоз, и мы выезжаем на дорогу, соединяющую зону погрузки на заводе и зону разгрузки в Борго-Сан-Паоло. Ни слова не произношу, каждое слово сейчас на вес золота, боюсь ляпнуть не то. Почти восемнадцать лет считать, что молчание означает одно, а потом вдруг понять, что ошибался, что на самом деле все с точностью до наоборот. Как же я ненавижу отца. Как же я его люблю.

С того дня мы с отцом стали разговаривать чуть чаще, самую малость. И тут же возникли вопросы, сотни вопросов – о нем и о вещах, раньше мне на ум не приходивших. Кто знает, как давно он блуждал в лабиринте неверных решений и чего ему стоило все-таки поговорить со мной. Я был ужасно благодарен за тот раз и больше никогда не смотрел на него как прежде. Для сына важна каждая отцовская фраза, а он решил молчать. Сколько же сил для этого нужно? Расскажи мне, откройся, признайся.

Я такой же, как он, и сдержу данное обещание, чего бы мне это ни стоило. Я выполнил все обещания, что дал себе в детстве. Кусочки мозаики потихоньку начали складываться. И вот она, моя седьмая заповедь: держи слово. Всегда.

Я стану вором.

Порода

1970 год

Водное поло – невероятное удовольствие, я тренируюсь по два раза в день. С автовозом Па чуть ослабил вожжи, предоставив мне такую свободу, какой я раньше не знал. Тренер считает меня неограненным алмазом. И не только он. Вот уже почти год начальник отдела кадров время от времени зовет меня и еще двух парней из команды к себе в Мирафьори – штаб-квартиру завода. Цель этих встреч мне вполне ясна. Похоже, для него мы три будущих чемпиона, которых следует обольстить. Не знаю, к чему все это подобострастие, но оно очевидно. Вероятно, маркетинг: спортсмены для компании – ходячая реклама. Я, правда, не совсем штатный сотрудник, ведь отец работает как субподрядчик, но это бюрократическая мелочь. Главное – только у нас троих, сильнейших атлетов Турина, есть в водном поло хоть какое-то будущее. Я слабо знаком с политикой ФИАТа, мне всего пару месяцев назад исполнилось восемнадцать, но, судя по намекам шефа, у меня есть шанс заключить серьезный контракт. Хватит с меня отцовского грузовика. Вот бы все получилось! На четверг я снова записываюсь на прием к начальнику отдела кадров и в который раз оказываюсь перед его секретаршей. Но теперь уже знаю, о чем просить, знаю, чего хочу. Довольно лести, перейдем к практическим вопросам.

Ходят слухи, будто спортсменов с общепризнанным талантом могут взять на завод, а я не прочь перейти на твердый оклад. А что? Играю в основном составе, на меня уже и национальная сборная засматривается. Имею право, как мне кажется, стать штатным работником, а не наемным водилой. Мне бы на постоянный контракт, тогда все в жизни по-другому пойдет. Да и потом, перспективным спортсменам везде поблажки, даже в расписании смен.

Но тут происходит странная вещь. Поскольку это я хочу увидеться с начальником, а не он со мной, то проходит час, другой, а потом секретарь сообщает, что произошло недоразумение. Начальнику нужно было срочно уехать. У него экстренное совещание. Он на диспансеризации. Приносит свои извинения и просит зайти в другой раз. И так двенадцать месяцев подряд. Точнее, даже тринадцать. Год с хвостиком. Так ни разу его больше и не увидел. Меня снова игнорируют. Совсем как в школе.

Подобное отношение меня жутко раздражает. Уважают только тех, кого боятся. Если ты в парче да шелках, время пообщаться с тобой у них всегда найдется. А я им кто? Сам не знаю. Кто-то из моих приятелей сдался гораздо раньше, чтобы не унижаться. Другие даже не пытались, не хотели своей просительной миной доставлять удовольствие графу, супер-пупер-менеджеру, дежурному меганачальнику.

Но мне это уже неважно. Я полирую восьмую заповедь, еще один краеугольный камень моей личности. Его этическая концепция заключается в одном слове: порода. Для меня порода – это умение во всем разобраться раньше остальных. Есть такие люди, и я от них в восторге. Они добиваются успеха там, где другим не удается, способны пережить оскорбления, дискриминацию и социальную маргинализацию. Они повсюду, теперь я их вижу, научился их распознавать. Возраст у них самый разный, как и образование, уровень достатка, внутренние убеждения. Слепленные из особого теста, они в любом обществе – существа высшего порядка, квинтэссенция рода человеческого. Часто бывает, они не умеют выражать свои мысли в пространных, гладко скроенных речах на академическом итальянском, однако понимают они больше любого профессора, который только и умеет, что пудрить людям мозги восхитительно красивой ложью.

Карьера породистого человека может рухнуть, у него могут закончиться деньги, но его это не волнует. Главное для него – достоинство. Он стерпит доносы, предательства, унижения. И пойдет дальше. Породистые – те, кто сопротивляется, пока остальные тонут. И я один из них.

Первое ограбление

1970 год (восемнадцать лет)

Величайшее искушение, с которым я боролся и которому проиграл, обрушилось на меня в семнадцать. Сейчас расскажу. Мой друг попал в весьма затруднительное положение и попросил меня о помощи. И это была не просто просьба, все было гораздо серьезнее. Ренцо старше меня: ему сорок, я же – вчерашний подросток. Несмотря на разницу в возрасте, мы прекрасно ладим. Повсюду вместе, любим посмеяться, поразвлечься. Здесь, в Турине, он единственный, кто мне по-настоящему близок.

В кабину грузовика я впервые забрался, еще не окончив четвертый класс, и с тех пор оттуда не вылезал. На автовозе я провожу большую часть дня. Сижу на пассажирском сиденье рядом с отцом. За смену у нас восемь рейсов между заводом и железнодорожным терминалом. Смысл работы в том, чтобы погрузить – затолкать вручную – семь-восемь автомобилей за раз и доставить их от фиатовских ворот № 0 на станцию в Борго-Сан-Паоло, оттуда они затем отправляются в Брюссель, Мюнхен, Вену, Париж… да куда угодно.

Отец – субподрядчик компании «Зюст-Амброзетти», а у Ренцо контракт напрямую с ФИАТом. Тем утром я говорю: «Па, я с Ренцо вернусь, ладно? Не возражаешь?»

А он мне: «Конечно».

Я часто езжу с Ренцо. С ним весело, с Па не очень. Ренцо мне нравится, он вечно отпускает шуточки и периодически угощает меня мороженым с крошками печенья, наполовину шоколадным, наполовину сливочным. Мне кажется, что именно ему, а не отцу суждено научить меня жизни. Так что с разгрузки я обычно еду с ним. Мне нравятся его байки, к тому же у Ренцо есть стереосистема Philips с двумя динамиками. И музыка, которую он слушает, просто чудесна, особенно Пьеро Чампи. Именно с такого, как он, спокойного и ни капельки не банального, хочется брать пример. Если он хочет что-то сказать, то говорит – не то что другие. Высказывания всех прочих водителей мне кажутся однообразными и предсказуемыми, как надписи на заборе: кто-то в кого-то втюрился, такая-то – шлюха, дайте людям свободу. Вечно одно и то же. С ними говорить – словно орать в пустоту. Просто руки опускаются, а за рулем этого делать не стоит. Нет, с Ренцо все иначе. Когда мы переехали в Турин, выбирать мне особо не приходилось: одноклассники были младше меня на три года, а потом, в четырнадцать, я угодил прямиком в компанию взрослых, папиных сослуживцев, пропустив все промежуточные стадии. У меня нет приятелей, переживающих ту же фазу жизни, что и я: их опыт либо слишком велик, либо отсутствует напрочь. Нет сверстников, с которыми можно вместе взрослеть. Вон, волосы по всему телу проросли, в душе жажда нового, а я не знаю, к кому обратиться. Вне школы друзей заводить непросто, особенно когда весь день на работе.

После переезда я несколько месяцев прожил в семье одного калабрийца, он работал в той же компании, что и отец. Это у нас на Юге так принято, мы всегда помогаем друг другу. Тогда я и познакомился с Тонино: он чуть младше меня и мы неплохо ладим. Он мне вроде младшего брата. «Тони, я о тебе позабочусь, чуть что – зови меня, вместе разберемся. Обещаешь? С сегодняшнего дня я твой старший брат!» Тонино мне нравится, но даже с ним я не обо всем могу поговорить.

Иногда мы с Па ходим в бар возле дома, с видом на завод и квартал Линготто. Он берет мне кофе, и я отираюсь у стойки, слушаю споры работяг. Они изо дня в день орут одно и то же, а я все никак не пойму, о чем, собственно, речь. «Что ты сделал для международного социализма?», «Иприта сколько ни есть, все мало», «Сан-Ремо – отстой, на сельских праздниках музыка лучше», «Моя жена на день рождения всегда об одном меня просит: свали на хрен из дома». Похоже, фашисты, коммунисты, эстрадные певцы и без пяти минут рогоносцы не переводятся. Такое ощущение, будто всех людей можно поделить на две-три группы: фашисты, коммунисты и исполнители женофобских песенок. В причинах споров я не разбираюсь, но самих этих людей знаю как облупленных. Штампованные, как детали на фиатовском конвейере: одинаковые фразы, одинаковые паузы. А вот Ренцо не интересуют ни «Битлз», ни американская музыка, ни танцульки, ни выходные костюмы, не говоря уж о Сан-Ремо и банальных шлягерах. Разъезжая с опущенными окнами, мы иногда подпеваем магнитоле, но только если на «Радио Турин» звучит правильная песня. Я знаю о Ренцо все: он рассказывал мне о своих родителях, жене, детях, о первой любви, попойках и потасовках. А еще – что ради забавы устроил у себя в гараже качалку, но не занимается: нет ни времени, ни силы воли. Под гири приспособил канистры из-под бензина: середину вырезал да цементом залил.

С Ренцо мне хорошо. Спрашиваю, не хочет ли он притормозить, выпить чашечку кофе все в том же фашистско-коммунистическо-женоненавистническом баре:

– Ну же, давай, подзарядимся перед погрузкой.

Задумавшись, он отвечает не сразу. Вырубает радио и говорит, что хочет мне кое в чем признаться. Я киваю:

– Валяй.

– Леонардо, я крупно влип. Ситуация безвыходная. Погорел на необеспеченных векселях. Теперь у меня отнимут все, что у меня есть!

Я молчу: а что тут скажешь? Молчу, мне ведь еще и восемнадцати нет, я даже не знаю, что такое вексель. Но чувствую, что просто обязан что-то сделать. Что угодно. Ренцо говорит, у него есть мыслишка, как все исправить. Я выслушиваю его. И сразу соглашаюсь, раньше, чем он начинает объяснять детали:

– Да, Ренцо, я тебе помогу.

Его мыслишка – ограбить ювелирный магазин. Он все организует, уже приметил один под Турином, там нас никто не узнает. Я поеду с ним, нужно просто посидеть в машине.

В подходящий день встречаемся пораньше, в шесть утра.

Едва отъезжаем, он мне говорит:

– Леонардо, давай все-таки вдвоем, так сподручнее.

На часах девять, ювелирный только что открылся. Там должно быть пусто, а народу не протолкнуться: две какие-то синьоры и жена хозяина, к тому же беременная. Я уговариваю Ренцо уехать, но он настаивает:

– Да мы уж почти внутри! Не дрейфь, Леонардо!

Первым делом подхожу к беременной, велю сохранять спокойствие, усаживаю.

– Никто не хочет вам навредить, – говорю я ей и тихонько шепчу в самое ухо, что пистолет у моего друга не настоящий и, если она не станет поднимать шума, мы через пару минут уйдем. – Просто игрушка, честно!

Не знаю, поверила ли она, но видно, что волнуется. Впрочем, ничего лучше я предложить не могу. Главное – молчит, мужу ни словечка: то ли не хочет рисковать, то ли все-таки не верит. Зато со мной тараторит без умолку – видать, от нервов. Спрашивает, зачем я это делаю:

– Ты же хороший парень, молодой, я по голосу слышу.

– Только один раз, – отвечаю, – у друга неприятности.

Ренцо забирает все, что может, с витрины и из-за прилавка, после чего мы сваливаем. Он на седьмом небе, я – даже не близко. Отдаю свою долю награбленного: мне эти деньги ни к чему, ему нужнее. Верю ему безоглядно. И как он меня благодарит? Сдает пару лет спустя, в 1972-м. Совесть, говорит, замучила. Раскаялся. Честным человеком стал. Это он-то! До сих пор поверить не могу.

Так я впервые в жизни попадаю в тюрьму, где и просиживаю до двадцати шести лет. Именно здесь обретает форму девятая заповедь: никогда никому не доверяй. Чужая душа – потемки. Я помог человеку, которого считал больше чем другом, почти отцом. Сделал доброе дело: спас его и его семью от разорения. Ущерб ювелиру покроет страховка – короче, все в выигрыше. Он же вместо благодарности подводит меня под приговор. А ведь я как раз встал на праведный путь: получил приглашение в национальную сборную по водному поло. Грандиозно. Каждая частичка моей души кипит от ярости. Когда попадаешь в такую идиотскую ситуацию, поневоле задумаешься: может, я просто не умею творить добро? Ну и кто мне поможет?

Из сборной – на нары

Февраль 1972 года (девятнадцать-двадцать лет)

За двадцать четыре часа до ареста я еще в бассейне, опекаю Каймана4, величайшего игрока «Про Рекко» и сборной Италии. Самый счастливый день в моей жизни.

Вернусь на шаг назад, чтобы было понятнее.

Мне девятнадцать, через несколько недель, 24 марта, исполнится двадцать. Идет чемпионат по водному поло. Я играю за ФИАТ, самый младший в команде, можно сказать – талисман. В борьбе за скудетто5 нам предстоит сразиться с фаворитами, чемпионами Италии – «Про Рекко». К слову, они до сих пор чемпионы, на сегодняшний день уже тридцатипятикратные.

В раздевалке тренер Капобьянко отводит меня в сторонку и говорит: «Это твой день». Я не понимаю, а он отвешивает мне подзатыльник, типа – взбодрись, и уходит. Только через пару минут понимаю, что это значит. Он ставит меня опекать Эральдо Пиццо по прозвищу Кайман – спортсмена величайшего, мирового уровня. Точнее, даже космического, далеко за пределами стратосферы. А я в запале соглашаюсь и готовлюсь выложиться по полной, опекая этого легендарного персонажа.

Поверить не могу, это какой-то сон. Мечта. Этот парень – талантище: две золотые медали на Олимпийских и Средиземноморских играх! Никаких сомнений, что с сегодняшнего дня моя карьера пойдет в гору. Я здесь! Я готов! Ноги моей больше не будет на автовозе. Чтобы осчастливить окружающих, не обязательно воровать золото и бриллианты: я могу дарить им радость в бассейне. И к черту завод. К Ч-Е-Р-Т-У!

Мои жизненные принципы не слишком устойчивы. То я полон энтузиазма, то колеблюсь, потому и характер мой формируется нелинейно, слишком уж часто все зависит от конкретных обстоятельств. И только в бассейне я обретаю уверенность в себе.

Многим кажется, что водное поло – такой же вид спорта, как и любой другой, но это совсем не так. Оно меняет твое тело, разум, с головой накрывает гигантской волной эндорфинов. И без этой самой волны я уже просто жить не могу. Тренируюсь с обеденного перерыва и до первого вечернего рейса автовоза. Отец просто высаживает меня в определенном месте, пятьсот метров пешком – и я в бассейне. В воде мне хорошо.

Я слежу за фаворитами чемпионата: «Про Рекко», «Рари Нантес Камольи», «Леричи Спорт». Стараюсь подражать финтам звезд. У каждого из них свой особый способ выполнить тот или иной выкрутас, и я хочу перенять их все. Вот такие вещи стоят того, чтобы их украсть, думаю я.

Воровство – это философия, хотя люди образованные сказали бы «культура». Да-да, культура. Воруя, ты учишься впитывать мысли других людей. В искусстве это называется вдохновением, в мире кино – отсылкой, а я говорю «воровство», ну или плагиат. Разница лишь в том, что в случае с культурой ты ни у кого ничего не забираешь насовсем, а просто делаешь копию, которую затем мысленно оставляешь дозревать в своей душе, сживаешься с ней. Воруя чужие знания, ты становишься чем-то большим. Ты сумма сразу нескольких жизней во всей их полноте.

Подмечая детали, я отрабатываю их дома, в одиночестве. Мой вклад в успех команды все выше. Увеличиваю интенсивность тренировок, бегаю по часу рано утром, затем дважды в день тренируюсь в бассейне: вместо обеда и с восьми вечера. Прошу прощения у отца, поскольку все чаще оставляю его с 20:00 до 22:00 торчать в очереди на разгрузку в одиночестве. Впрочем, он понимает. Впервые в жизни увидев, как что-то меня радует, он замечает, что это меня раскрепощает. И соглашается.

В команде моих ровесников нет, все ребята старше. Нигде-то я не вписываюсь – ни в школе, ни на работе, ни даже здесь. Но голову себе этим не забиваю, а, наоборот, вкалываю больше других, даже кое-какие специфические упражнения начинаю делать, тренируя мышцы, о существовании которых раньше даже не подозревал. Центральный нападающий, защитник, полузащитник – тренер пробует меня на всех позициях. Начинаю выходить в стартовом составе, потихоньку вытесняю старую гвардию. Без обид не обходится, но что поделаешь, такова жизнь.

В девятнадцать меня вдруг вызывают в юношескую сборную. Моя жизнь – сплошные жертвы. Я нигде не бываю, даже по вечерам никуда не выбираюсь. Зато наконец понимаю, что есть и другая жизнь, что я рано поставил на себе крест. Что и в самом деле могу выбирать свое будущее.

Однако расти над собой – значит бросить работу. Выматывающие смены на автовозе непросто совместить с напряженными тренировками в бассейне. Но как только все понемногу встает на свои места, судьба снова начинает капризничать, словно у нее какой-то астральный спазм в животе, и выбирает для меня иной путь. Вот уж никогда не понимал, с чего бы ей уделять мне столько внимания! Зачем ей постоянно надо переписывать жизнь парня с окраины Палермо? В общем, сразу после вызова в сборную меня просят прийти в другое место. В отделение.

Детское обещание

1972 год

На двадцатом году жизнь завела меня в тупик: предательство Ренцо, водное поло, школа, тюрьма, отцовское молчание. Обида, злость и досада наваливаются на меня одновременно. Столь мощные чувства я, помнится, испытывал только раз в жизни, в детстве.

Щелчок – и нужная картинка тут же всплывает в голове. Спасибо фотографической памяти. Вспоминаю каждую деталь, даже запахи – да, на сей раз особенно запахи, блуждающие по лабиринту образов, то связанные с определенными кадрами, то отдельные. Для того случая у меня есть все: и красочные воспоминания, и запахи, а также звуки, слова и ярость. То чувство было, разумеется, совершенно детским. Но все-таки это была ярость, и, возможно, куда более опасная, поскольку исходила от чистого, наивного существа, способного на все и не знающего преград. Наивный человек не изменит своему слову. Никогда. В тот день я сформулировал свою десятую заповедь, обрел очередной, решающий фрагмент своей мозаики: у любых действий есть заданная последовательность.

Утро, четверг, ноябрь. 12 ноября 1958 года. Это я помню прекрасно. Мы с родителями выходим из школы после очередного вызова к директору (чье имя я не стану называть, поскольку оно не заслуживает упоминания, пусть даже случайного). Тот вечно в казенном пиджаке, с тронутыми перхотью усиками под Д'Аннунцио6. «È gnerto chissu», – шепчет мне отец. На диалекте это значит «он тупица». Чудовищный невежда. Вид у директора суровый, высокомерный, но, к несчастью, я пока не знаю, как защищаться от негодяев. Приди мне тогда в голову хоть одна дурашливая затея, возникни на губах нахальная ухмылка – и я бы сохранил свою самооценку, защитил родителей и тем самым решил бо́льшую часть своих проблем. Вот только в голову ничего не приходило. Ну разве что… Директора школ, как и все люди, на 65 % состоят из воды. Так что расстраиваться из-за них – все равно что убиваться из-за канистры с водой.

– Видите ли, синьор, наш сын уже ходил в первый класс, не дело отправлять его туда снова, – говорит отец.

– Понимаю, однако из школы в Палермо нам так и не прислали необходимых документов, – в голосе сквозит пренебрежение, он явно хочет, чтобы мы поскорее ушли и не тратили попусту его время.

– Что толку ждать письменного подтверждения? Вот же мы, родители: мы это подтверждаем! – не отступает моя упорная мама.

– Но я не могу полагаться на ваши слова, мне нужен документ, – фыркает он.

Образы в моей голове могут в той или иной мере разрядить обстановку, но работает это только для меня самого. Что, впрочем, тоже немало. Этому методу самозащиты мне пришлось долго учиться: в детстве получалось не ахти, теперь намного лучше, что и понятно, ведь я оттачивал этот навык много лет. А пока на авансцену выходит лицемерие, явленное в застывшей гримасе на лице директора. Злоупотребление властью всегда выглядит одинаково, даже в деталях. Так я имел удовольствие познакомиться с одиннадцатой заповедью – а вы поверили, что их и вправду будет десять? Я уже чувствую, как вы начинаете нервничать: будьте осторожны, проверьте карманы – возможно, я успел украсть что-нибудь еще. Заданная последовательность действий, как я с удивлением обнаружил, имеет одно гидродинамическое свойство – ведет к неизбежной отдаче. Если долго накачивать воду в трубу, давление в ней будет увеличиваться, пока где-нибудь не случится прорыв. С эмоциями та же история: сегодня ты что-то украл у меня, завтра я украду что-то у тебя. Ну вот я и признался: последовательность ваших действий для меня чрезвычайно важна. Она единственная твердая валюта в моем общении с людьми.

Я выхожу из комнаты первым, не прощаясь. Беру родителей за руки и, пока мы спускаемся по школьной лестнице, клянусь себе, что больше никто и никогда не посмеет с нами так обращаться. Никто.

В тот день во мне зажегся огонь, который не погас до сих пор.

Свадьба в камере, медовый месяц в коридоре

Август 1973 года

Итак, у судьбы есть специальное местечко для таких, как я. Даже точный адрес имеется: Турин, корсо Витторио Эмануэле II. Называется это место «Новая тюрьма» – Ле Нуове.

В 1972 году, прежде чем оказаться за решеткой, я почти решаюсь переступить невидимую черту и обнять отца. Хочу испытать, каково это, заранее ведь никогда не знаешь. Я думаю об этом снова и снова и наконец понимаю, что не хочу.

С первого же дня заключения меня мучает клаустрофобия, тем более что я не понимаю, с какой целью меня здесь держат. Кишечник терзают газы, живот раздувается и опадает, будто парус дрейфующей каравеллы. Постоянно бегаю в туалет – днями, неделями. Наконец после первого месяца напряжение чуть спадает.

Никакого желания вписываться в систему у меня нет. После суда, взглянув в глаза прокурору, я понял одну вещь: я все-таки идиот. Без вариантов. Похоже, большего я и не заслуживаю.

Полы здесь – как в заброшенной шахте: наверное, оттенков двадцать серого цвета, не думал даже, что столько бывает. Свет с улицы, спотыкаясь о решетчатые потолки, рассыпается по стенам мелкими бликами, а по коридорам вслед за солнцем ползут уродливые тени, к концу дня погружая все вокруг в унылый серый сумрак. Воздух спертый, коктейль резких запахов бьет прямо в мозг. Различаю среди них рвоту, засохшую мочу и безропотную покорность. А чего, спрашивается, я ожидал?

Тюрьма, надо сказать, подобна жизни снаружи. Одно отражение другого. У кого водятся деньжата, тому и здесь неплохо, можно выбрать правильный сектор и жить припеваючи. Все хотят в шестой, последний. Там охрана спокойная, никакого беспредела, а значит, жить можно. При желании можно даже работать.

В других секторах полно барыг, в моем тоже. Постоянно их вижу, зашибают прилично. Я всегда начеку. Не показываю слабости – в подобном месте это самая большая ошибка. Если какой-нибудь козел на меня вылупится, взгляд не отвожу. Ни робости, ни наглости не проявляю, никого не провоцирую.

Я вообще предпочитаю одиночество и бесконечные часы перед отбоем провожу в размышлениях о том, кто же я такой и почему здесь оказался. Мысли разные, как высокие, так и не очень. По-моему, если школы созданы, чтобы плодить нерадивых учеников, то тюрьмы выполняют функцию этаких очистных сооружений. Снаружи тебя не видно, а внутри, как многие считают, люди меняются. Неправда, не меняются. Точнее говоря, измениться можно только в худшую сторону – стать более ужасной версией того, кем был раньше.

1.Эко У. Нулевой номер. – М.: АСТ, 2024.
2.Буррако – итальянская карточная игра пара на пару, популярная с 1940-х годов. – Здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, прим. пер.
3.Сальваторе «Тури» Джулиано (1922–1950) – итальянский бандит и сепаратист, «сицилийский Робин Гуд», знаменитый не в последнюю очередь благодаря привлекательной внешности. Стал прообразом главного героя нескольких фильмов, мюзиклов, оперы, а также романа «Сицилиец» (1984) американского писателя Марио Пьюзо.
4.Эральдо Пиццо по прозвищу Кайман (род. 1938) – итальянский ватерполист, олимпийский чемпион (1960), пятнадцатикратный чемпион Италии в составе команды «Про Рекко».
5.Скудетто – эмблема в форме щита с цветами итальянского флага, которую нашивают на форму команды, победившей в чемпионате по какому-либо виду спорта. В более широком смысле – победа в чемпионате. – Прим. ред.
6.Габриэле д'Аннунцио (1863–1938) – итальянский писатель, поэт и политик фашистского толка.

Bepul matn qismi tugad.

Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
20 mart 2025
Tarjima qilingan sana:
2025
Yozilgan sana:
2023
Hajm:
272 Sahifa 4 illyustratsiayalar
ISBN:
9785006305977
Mualliflik huquqi egasi:
Альпина Диджитал
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar