Kitobni o'qish: «Птицы, искусство, жизнь: год наблюдений»

Shrift:

Издательство благодарит Рахчееву Марию Витальевну, директора Государственного биологического музея им. К. А. Тимирязева, за помощь в подготовке настоящего издания

This edition published by arrangement with Westwood Creative Artists and Synopsis Literary Agency

Birds Art Life Death –

Copyright © Kyo Maclear, 2017

© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2020

© Kyo Maclear, 2017

© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2020

Дэвиду



В воздухе птичьи крики – как бриллианты в оправе.

Энн Карсон

Зима
Пролог

о том, как сталкиваешься с болезнью отца и обнаруживаешь, что скорбь принимает самые неожиданные формы, в том числе форму жажды странствий

Как-то зимой, пару лет назад, я познакомилась с одним музыкантом, любителем птиц. Музыкант – тогда ему было немного за тридцать – обнаружил, что не всегда может совладать со стрессами и разочарованиями, которыми чревата жизнь творческого человека в большом городе. Бренчать на рояле, как Фэтс Уоллер, в свое удовольствие – это он обожал, но необходимость выступать на публике и самому заниматься своей раскруткой нервировала и нагоняла тоску. Изредка от тоски был прок: она вдохновляла на печальные песни про любовь, но в основном лишь пожирала его изнутри. Когда же он страстно увлекся птицами и начал их фотографировать, нервозность как рукой сняло. Птичье пение напоминало ему, что хватит зацикливаться на себе – пора оглянуться по сторонам.

Дело было той самой зимой, которая пришла слишком рано. Снег валил беспрерывно. Помню, по радио какой-то ведущий обронил: «Глобальное потепление? Ха!» А еще той зимой я обнаружила, что во мне что-то поломалось. Что именно, я не знала, а знала только, что забарахлила неведомая деталь, которая прежде, размеренно вращаясь, помогала мне не выбиваться из графика. Я поглядывала на тех людей вокруг, кто по-прежнему успешно справлялся со всем – дирижировал приготовлением обедов, карьерой и детьми. Как же мне хотелось, чтобы мне напомнили, как это сделать. Я-то сбилась с ритма.

За некоторое время до начала зимы у моего отца случилось два инсульта. Оба раза – а было это еще до листопада – он падал и сам уже встать не мог. Второе падение напугало нас вконец: из-за сепсиса у него опасно повысилась температура, и я сомневалась, что он выкарабкается. При МРТ обнаружились микроочаги геморрагического пропитывания, расползавшиеся от лопнувших в его мозгу капилляров. И при той же МРТ – неразорвавшаяся аневризма головного мозга. «Случайное открытие», – так выразился невролог, когда мы взволнованно уставились на него, а он обосновал, ссылаясь на возраст моего отца, решение воздержаться от операции.

Осенью, в те несколько месяцев, когда прогнозы касательно здоровья отца были крайне туманными, мне казалось, что я разучилась подбирать слова. Я не говорила о попискивании мониторов в стандартизированных больничных палатах и о ритмичном лязге лоханей с грязным постельным бельем, которые санитары везли на тележках по коридорам. Не делилась вслух тем, что думала о бессердечном дефиците койко-мест (отец два дня пролежал на каталке в коридоре, под тонким одеялом – его безволосые голени и бескровные ступни укутать было особо нечем), о запахе больничных буфетов и странной притягательности кушеток в приемных: обиты скользким винилом, зеленые, как сельдерей, обманчиво-мягкие на вид. Не говорила, какое облегчение поздно ночью вернуться к себе, войти в примолкший дом и наполнить ванну, поднырнуть под слой пены и закрыть глаза; тихое облегчение от соприкосновения с мылом, от того, что смываешь грязь с себя, а не отмываешь другого, от того, что ты, женщина (а женщинам общество внушает, что их дело – утешать других), теперь утешаешься сама. Не говорила о предчувствии скорой утраты. Не знала, как размышлять о болезни, которая развивалась медленно и непредсказуемо, но могла скосить человека в мгновение ока.

Итак, слова ускользали от меня – в жизни, но и в литературе тоже. Когда я улучала минутку для работы, меня часто клонило в сон. Укрощение слов, чтобы те выстраивались во фразы, фразы – в абзацы, а абзацы – в целостные тексты, требовало хлопот, изматывало. Казалось, это слишком замысловатое дело, а польза от него сомнительна. Теперь я садилась работать, сознавая, что отец – а он-то и привил мне любовь к слову, подтолкнул в сторону писательского поприща – сейчас стремительно теряет слова.

Хотя самый опасный этап кризиса быстро миновал, я боялась отлучиться со своего неофициального дежурства. Боялась – стоит переключиться на что-то еще, и я окажусь не готова к надвигающейся утрате, и она меня раздавит. От отца (в прошлом военного корреспондента, то есть профессионального пессимиста) я унаследовала убеждение, что ожидание наихудшего варианта событий может быть своеобразным щитом. Мы верили в то, что нервничать загодя – значит предотвратить беду.

Либо, возможно, меня накрыло так называемое «опережающее горе», – та скорбь, которая возникает накануне неотвратимой утраты. Опережающее. Предвосхищающее. Колотящееся в висках. Это горе было наподобие моросящего дождя. Не промочило меня до костей, не утопило, а повисло в воздухе каким-то бледным облаком, редея, но никогда не испаряясь без остатка. Увязывалось за мной, куда бы я ни направлялась, и я постепенно привыкла видеть всё вокруг сквозь его пелену.

Мне всегда казалось, что скорбь ощущаешь как печаль, не разбавленную другими чувствами. Образы чужой скорби я почерпнула из учебы в художественной школе: например, видела на портретах женщин, оплакивающих кого-то. Их головы склонены, лица закрыты руками, они рыдают, озаренные свечами. Но опережающее горе, как я с удивлением обнаружила, требовало других визуальных образов, более бдительной позы. Я была обязана либо оставаться на ногах, либо сидеть не спуская глаз со всех сторон света одновременно. Словно те женщины в Северной Америке в XIX веке, которые – если верить легендам – вышагивали взад-вперед по обнесенным перилами помостам на крышах прибрежных домов, высматривая, не возвращается ли в порт судно; потому-то эти вышки прозвали «вдовьими балконами». Я была дозорным – высматривала на горизонте, с любого румба роковую тучу.

Лишь впоследствии, прочитав книгу K. С. Льюиса «Исследуя скорбь», я поняла, что у скорби много личин и итераций. «Мне никто никогда не говорил, что скорбь по ощущениям очень похожа на страх… А точнее, пожалуй, на томительное беспокойство, – написал Льюис. – Или на ожидание; просто слоняешься из угла в угол, дожидаясь чего-то. И потому чувствуешь себя в жизни временным – навечно временным – постояльцем. За какое дело ни возьмись, кажется, что его бессмысленно даже начинать. Не можешь усидеть на месте…».

Груз скорби не опрокидывал мою жизнь вверх тормашками. Например, не мешал мне общаться с друзьями, заниматься спортом или разыскивать флердоранжевую эссенцию для пирога по новому рецепту. Не мешал в студии йоги, полной народу, принять позу трупа – изобразить, будто я сама тоже на пороге небытия. Но этот груз сорвал меня с якорей и служил подтекстом каждому дню моей жизни.

Однажды вечером я посмотрелась в зеркало и заметила, что брови у меня встали домиком. Попыталась расслабить мышцы: пусть брови будут словно бы не мои, а чужие, позаимствованные у беззаботных. На следующий день, сидя в трамвае, я разглядывала женщину с аккуратно прорисованными бровями и думала, что эти тонюсенькие невротические дуги над глазами превращают ее в карикатурное олицетворение беспокойства. И я тоже кажусь такой, сказала я себе, и все люди на свете.

Груз волнений давил на плечи, и я пыталась его сбросить. Пыталась сбежать от него в чтение. Пыталась на что-нибудь отвлечься. Пыталась написать что-то, что сожжет его дотла. Обычно моему творчеству всё было нипочем – и натиск жизни, и заботы о маленьких детях и дряхлеющих родителях. Но в тот год, год ранних снегопадов, я обнаружила, что писательский дар у меня какой-то чахлый и шаткий: первое же дуновение эмоциональной бури валит его наземь, совсем как ветер – дешевые рекламные штендеры на тротуарах.

А может, причина была другая, может, я открыла для себя кое-что посущественнее: беспокойство стесняет тебя, как тиски. Когда от проблем ум за разум заходит, мыслишь узко. Навязанные ограничения не способствуют творчеству. Для творчества нужны аморфный и неоглядный душевный покой, мечтательные грезы, которым невозможно предаваться прилюдно, увольнительная на берег, чтобы отдохнуть от всепоглощающего океана повседневных забот.

Я стала относиться к времени, точно капризный ребенок. Мне хотелось, чтобы времени у меня была уйма: толстый-толстый пласт. Но нет – хочу тоненький ломтик. Что-то слишком быстро оно бежит. Что-то слишком медленно оно ползет. Время рабски подчиняется силам, над которыми я не властна. Но если я могу распоряжаться временем по своему усмотрению и как-то не нахожу ему применения – руки опускаются. Лучшее время бывает поздно ночью, когда наш район уже спит. От времени есть хоть какой-то прок лишь ранним утром, пока район еще спит, пока время не разграфлено на часы и минуты.

Как же я свыклась с тем, что мою жизнь то и дело прерывали срочные телефонные звонки и известия из больницы – стала сама ее прерывать, едва сяду поработать. Раз в полчаса вскакивала, словно по будильнику. Раньше время было глубже, говорила я себе.

Я присматривалась к бровям своих любимых писателей, художников и актеров. Изучала знаменитые брови. Фрида. Одри. Грета. Граучо. «Вполне возможно, брови – карта души», – извещал какой-то модный журнал. Я искала секретный рецепт (безукоризненная элегантность, театральная броскость, креативная разлохмаченность, кокетливый задор), который дает жизненные силы и ведет к благоденствию. Хотела отыскать карту, которая укажет мне путь обратно, где я снова обрету творческую жилку и самообладание.

Однажды утром, у стойки в кофейне, созерцая роскошные густые брови мужчины, варившего мне кофе, я обнаружила, что не стоит слишком долго всматриваться в лица, если ты не готова к новым влюбленностям. Глядя, как его очки запотевают – на них оседал полупрозрачный пар, валивший от кофемашины, – наблюдая, как за пеленой этого тумана он щурится, рисуя на пенке моего кофе цветок, я почувствовала прилив любви. Лица – это же настолько интимная часть тела, что смотреть на них вряд ли позволительно, особенно в мире, где рано или поздно всё рассыпается в прах. Нелегко смотреть на лица так, как мы пытаемся смотреть, – так, чтобы их зрелище не оставляло следов в наших сердцах.

Мужчина – совсем как я – выглядел очень усталым. Что он потерял? Что он вот-вот потеряет? Может, пытается пережить скорбь загодя, досрочно?

Спустя несколько дней, в фитнес-центре, меня очаровал другой мужчина – заботливо вытер беговую дорожку, чтобы мне было удобнее. И мануальный терапевт очаровал: по телу разлились эндорфины, когда он наклонился проработать болевые зоны. Очаровала доброта незнакомки, пропустившей меня без очереди в овощном. Профессор, менеджер кофейни, прохожий с собакой – с каждым из них я мысленно сбежала из дому и начала сама себя бояться, потому что в нашем роду есть долгая традиция донжуанства. «Будь осторожна, – шептал ангел-хранитель на моем плече. – Не забывай, как сильно любишь мужа».



В глубине души я знала, что влюбляться в какого-нибудь человека, в кого-то, кроме своего мужа, не желаю. Желание у меня другое: влюбиться во что-нибудь, что грандиознее людей. Что-то завлекательное для меня и моего помутившегося рассудка. Ввязаться во что-то, что сродни страстной любовной связи, что даст мне возможность заявить: «Я здесь, я живой человек», «я чем-то занята, а не только хладнокровно готовлюсь вытерпеть горе». Мне мало быть бдительным огнем маяка, огнем, который заточен в фонаре и горит круглосуточно.

Когда мои дни были расписаны по минутам, а затем и по секундам, меня одолела неизлечимая жажда странствий. (Есть такое слово wanderlust, от немецких «wandern» – «странствовать пешком» и «lust» – «желание».)

Я начала завидовать тем, кто шатается по свету в буквальном смысле – блуждает в сумраке в открытом море, всё бросает, чтобы штурмовать горы или шагать по Маршруту тихоокеанского хребта1. Я мечтала идти по тропе, следуя за отпечатками чьих-то ног, забраться туда, где живут дикие звери. Но к путешественникам, которых влечет в дебри, я никогда не принадлежала. Я была горожанкой, чья стихия – мегаполис. Моим убеждениям была чужда идея колониальных завоеваний.

Мне становилось тошно от одной мысли, что на планете, охваченной глобальным потеплением, я вдруг стану ахать, указывая рукой на какие-то феерические красоты. Вот в каком я была настроении. Чувство предскорби разлилось по жилам. Предчувствие финала в собственной семье заставило меня подмечать вокруг всё, чему тоже может прийти конец.

Смерть – по определению признак того, что мир конечен. Мне стало казаться, что моя жажда странствий – попытка найти дорогу назад к бесконечности, назад в чащу, где пребывает творческий и созерцательный ум.

Мне снова приснились отпечатки ног на тропе, и, проснувшись, я осознала, чего на самом деле жажду – не удариться в бега, а найти себе проводника. Несколько недель я спрашивала совета везде куда ни зайду. Пожалуйста, спасатель из бассейна ИМКА, как мне, по-вашему, усовершенствоваться в плавании вольным стилем? Пожалуйста, зеленщица с замысловатой прической, не расскажете ли мне, как готовить эту горькую зелень? Я нуждалась в словах, несущих знания. Нуждалась в общении.

Мне хотелось, чтобы кто-то шел впереди и побуждал меня идти без остановки. Нет, не спаситель мне требовался – а сила, которая повела бы меня за собой. Я была готова подвергнуться импринтингу, словно утенок.

Я обратилась к одной известной художнице – не согласится ли она давать индивидуальные уроки рисования? В детстве я всё время рисовала. Это была всепоглощающая страсть. В какой-то момент писательство вытеснило занятия искусством, и моя былая вторая натура (рисование) стала для меня чем-то вроде иностранного языка в противоположность родному. Но тяга к рисованию не проходила. Я скучала по простой и первозданной радости, которую оно дает.

Художница встретилась со мной в кафе: пришла в черной зимней куртке, с невесомым серо-голубым шарфом на шее, с сомнением на лице – мол, да туда ли я пришла? – которое не исчезло, даже когда я подошла к ней и представилась. Когда она заказала маленькую чашку зеленого чая, я заказала то же самое, компанейски подтверждая правильность ее выбора. Когда она приосанилась, я инстинктивно тоже приосанилась. Когда она спросила, почему я хочу учиться у нее рисованию, я ответила: «Иногда хочется просто расслабиться и довериться чьим-то указаниям». И, сообразив, что в этом сквозят странная пассивность и жажда заполучить себе мессию, добавила: «Подсказкам, что и как нарисовать». А вдруг она подумает, будто я ищу себе гуру или запросто готова кому-то беспрекословно подчиняться? А вдруг она почувствует, какая жажда меня снедает? Ведь мне казалось, что жаждать чего-то так сильно, как я тогда жаждала, – почти что похоть.

Художница уставилась на меня в глубокой задумчивости. Глаза у нее были синие, прозрачные, аккуратно подкрашенные. Наконец, она заговорила, и в ее голосе звучала легкая озадаченность. Сказала, что учеников, которые к ней приходят, всегда снедает жажда. Это начинающие художники семнадцати лет и отошедшие от дел бизнесмены восьмидесяти пяти лет. Одни оплакивают свой невостребованный талант, другие растратили его не на то, третьи сохранили его в неприкосновенности. Их томительная жажда – словно белый пух одуванчика. А ей остается только тихо дунуть и увидеть, как зародыши творений поднимутся в воздух, разлетятся и дадут всходы.

Мы сидели у окна и смотрели на комья свежего снега, взметаемые ногами прохожих, на трепет крыльев – вспугнутая стая голубей взлетела в зимнее, успевшее побелеть небо. Ангелы света, плотные тени, небо то заволакивалось облаками, то очищалось, трамваи то заглатывали, то отрыгивали пассажиров. Я чувствовала, что художница вбирает эти впечатления каждой клеточкой тела, а еще я чувствовала, как идет время. Взглянула на другую сторону улицы, на вывески магазина распродаж.

НЕ ЗЕВАЙ – НАЛЕТАЙ!

ВСЕМ СЕСТРАМ – ПО ТУФЕЛЬКАМ!

КАЖДОМУ, КТО ЗАЙДЕТ, – ДЮЖИНА ЕНОТОВ БЕСПЛАТНО!2

И тут же поняла, что не жажду брать индивидуальные уроки рисования у этой женщины, которая, если честно, нервировала меня своей молчаливой сосредоточенностью и прямой, как шляпная булавка, спиной.

Я вернулась домой, достала свои допотопные кисточки, перья, пузырьки с засохшей тушью. Потратила какое-то время на затачивание карандашей и очистку засохших серых ластиков. Нашла блок бумаги для рисования. Посмотрела на заточенные карандаши – и они на мгновение превратились в стрелки. Эти стрелки указывали на всё, что невозможно передать словами, на все другие возможные жизни, на потенциальные ходы и направления, даже на пути к отступлению. Я сидела и ждала, пока меня поведет за собой линия – на сей раз карандашная на альбомном листе, а не чернильная на тетрадной странице.

В этот момент затишья я осознала, что, наверно, уделяю скорби слишком много времени, а потому мне некогда находить радость в повседневной жизни.

Пока я сидела над этими стрелками, пока болезнь и заботы о больном всё сильнее спрессовывали мои дни до мизерных мгновений, во мне крепло чувство, что моя теперешняя жизнь с ее новым распорядком и новыми обязанностями требует распределять время иначе, не так жестко, как раньше. А если я больше не буду бороться за гипнотический транс долгих, как эпопеи, дней, которые я, никем не потревоженная, целеустремленно посвящала бы какой-то грандиозной работе? А если я отдамся на милость времени, расщепленному на кусочки? Смогу ли я ценить эти разрозненные мгновения, избавиться от мысли, что они – всего лишь «недовремя», потерянное время, обрывки времени? Смогу ли я найти грациозный способ работать и взаимодействовать с миром – такой, чтобы все-таки воспарять мыслью и продвигаться вперед?

Как бы мне хотелось сказать, что в последующие недели и месяцы я избавилась от чувства, что воюю со всем миром, – но нет, не избавилась. Я писательница и работаю сама на себя. Нелегко удержаться от того, чтобы оставаться неудержимым бульдозером. (Спросите у вилорога, который и нынче удирает со всех ног от призраков давно вымерших хищников.) Я всё равно пыталась обороняться и отгораживаться от разбойников, отнимающих время, всё равно жила так, словно поглощена неустанными хлопотами, старалась не сосредоточиваться ни на чем, кроме того, что у меня на уме, и того, что я, возможно, все-таки напишу.

Но все-таки начала примиряться с отрывочностью своей жизни.

1.Маршрут тихоокеанского хребта – пешеходный и конный туристический маршрут протяженностью 4279 километров в горах вдоль Тихоокеанского побережья США от границы с Мексикой до границы с Канадой. Здесь и далее приводятся примечания переводчика.
2.В Торонто много шутят о проблеме диких енотов в городе. Их прозвали «мусорными пандами».

Bepul matn qismi tugad.

39 740,36 s`om
Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
18 sentyabr 2020
Tarjima qilingan sana:
2020
Yozilgan sana:
2017
Hajm:
210 Sahifa 35 illyustratsiayalar
ISBN:
978-5-91103-560-0
Mualliflik huquqi egasi:
Ад Маргинем Пресс
Yuklab olish formati:
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 3, 1 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 5, 2 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,3, 8 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,6, 12 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,6, 33 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,3, 3 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4, 6 ta baholash asosida