Kitobni o'qish: «Апология Фауста. В поисках вечной гармонии»
© Пер. с нем. И.А. Вереиной, А.А. Поповой и др., 2025
© ООО «Издательство Родина», 2025
Предисловие
Иоганн Вольфганг фон Гете (1749–1832) – один из классиков мировой литературы, является в то же время крупным мыслителем, оказавшим заметное влияние на развитие общественного сознания. Вершиной творчества Гете считается философская трагедия «Фауст». Он работал над ней почти 60 лет, вторая часть произведения вышла только после смерти автора.
В основе трагедии – немецкая народная легенда, определяющая целый ряд идей и многие сцены обеих частей «Фауста». Лессинг и в какой-то мере Мерло и Клингер первыми подняли легенду до уровня общечеловеческих обобщений. Но в гениальном творении Гете все это получает новое, поистине мировое человеческое значение. Более того, в непрекращающемся конфликте Фауста с его окружением, в его неутомимых поисках и в упорной борьбе за истину, за счастье человека, за смысл человеческой жизни Гете увидел исторический путь всего человечества, которое вышло из тьмы прошлых веков на дорогу свободной и многогранной творческой деятельности. Этот путь человечества сложен и противоречив; тысячи препятствий и враждебных сил противодействуют человеку в его стремлении достичь великой цели.
Первая часть трагедии открывает читателю субъективную сторону деятельности человека как «пылкого», говоря словами поэта, «и пристрастного индивидуума». Фауст продает свою душу дьяволу, чтобы совершенствовать знания и наслаждаться жизнью – земной человеческой жизнью со всеми ее сильными чувствами и глубокими разочарованиями; он презирает все то, что уничтожает в человеке истинно человеческое.
Однако невозможность познать в субъективной сфере правду человеческой жизни, как это показывает Гете в первой части, приводит к необходимости жить и работать среди людей, к необходимости покинуть узкую индивидуалистическую сферу деятельности. Поэтому истинно человеческое дано во второй, основной части трагедии.
Вторая часть «Фауста» – гениальное решение вопроса о смысле и значении человеческой жизни. Гете говорит, что «…во второй части нет почти ничего субъективного. Здесь появляется более высокий, более обширный, ясный и лишенный страсти мир». Человечество, олицетворенное в Фаусте, преодолеет все препятствия и устоит против новых соблазнов, в том числе против соблазнов власти, богатства, войны, – и так как оно не удовлетворено, то продолжает свои поиски правды и счастья.
Чрезвычайно интересным и важным с точки зрения философской является эпизод создания гомункула. С помощью мистических манипуляций алхимику Вагнеру в конце концов удается в колбе получить гомункула. Характерно, что искусственный человек говорит, думает, соображает лишь тогда, когда он находится в колбе, под стеклом, т.е. в нереальном искусственном мире. Но как же сильна сама по себе идея жизни и человечности, если даже этот продукт мудрости алхимика и сухого «книжного червя» Вагнера охвачен горячим желанием вырваться на свободу и приобщиться к жизни человеческого мира!
Гете сам поясняет значение эпизода с гомункулом, подчеркивая жизненно важное, общечеловеческое значение своей идеи: «Вообще вы заметите, что Мефистофель оказывается в невыгодном положении по сравнению с гомункулусом, который не уступает ему в ясности взгляда, но далеко превосходит его стремлением к красоте и плодотворной деятельности».
Красивый образ Эвфориона имеет тот же смысл. Эвфорион – плод любви Фауста и Елены – быстро погибает, так как и он возникает искусственно, вне реального времени и реальных жизненных связей.
Конец жизненного пути Фауста имеет большой исторический смысл. Он глубоко гуманистичен: для Фауста и для человечества поиски истины завершаются апофеозом активной практической деятельности во имя изменения жизни, создания нового светлого и истинно гуманного мира. В своем известном монологе Фауст говорит:
Eroffn ich Raume vielen Millionen,
Nicht sicher zwar, doch tatig-frei zu wohnen.
[А если гнилое болото – этот символ старого мира – мешает людям и портит им жизнь, то его надо устранить: прочь отвести гнилой воды застой…]
Человек завоевывает свободу, за нее он неустанно должен бороться, преодолевать все и всяческие препятствия. Фауст смотрит далеко в будущее, он видит тернистую дорогу борьбы за свободную и счастливую жизнь. Именно в этот момент Фауст готов остановить время, удержать это великое историческое мгновение.
* * *
Иногда гениальная трагедия Гете трактуется как выражение трагизма и безысходности человека и человечества, как его безнадежная борьба со злом. Так, книга о Фаусте О. Гартмана имеет характерный подзаголовок: «Современный человек во встрече со злом». Автор рисует весьма мрачную картину состояния человеческих отношений в современную эпоху. Это – время «потрясений старых жизненных устоев», время кризиса и смятений во всей духовной жизни людей, в искусстве, психологии, науке, в экономической сфере.
Атмосфера смятения и низвержения старых ценностей привела к тому, что современный человек стал «неверующим, скептическим, неблагодарным, неблагочестивым». Именно поэтому он стал не только близок, но и родствен злу. Мефистофель, Люцифер, Ариман как воплощение злого начала грозят поглотить человека и все человечество. Более того, оказывается, человечество уже находится «на краю могилы», – в чем, по мнению автора, повинны механизация и технизация, превращающие человека в робота.
Но эта мрачная перспектива, пишет О. Гартман, может и не привести к гибели, если человек обратится к «духовному, божественному миру». И именно гетевский Фауст, утверждает автор, открывает такой путь к спасению, дает «новые перспективы». Это путь в «высший, божественно-духовный мир», в «сферу Марии», где божественная любовь и мудрость дают спасение и вечную жизнь. Автор подчеркивает, что именно Гете во второй части трагедии открывает этот мир и указывает «истинный» путь человеку. Поэтому весь «Фауст» является драмой «надежды на будущее».
В том же духе трактуют современные «ученые»-теологи и смысл так называемой фаустовской души. Ее генезис и сущность они определяют «платоновским эросом, метафизической тоской, иррациональным стремлением, неоплатоновской мистикой, сверхъестественными силами». В этом свете совершенно беспочвенными представляются утверждения Шпенглера и его последователей о «фаустовской душе» как выражении непрерывных стремлений «западного», «европейского» человека к самосовершенствованию, к истине и т.п.
К этому можно добавить и ницшеанские идеи об иррациональной воле, имманентном стремлении к «действию» так называемых сверхчеловеков. Кстати говоря, это отмечают и богословские исследователи «Фауста», утверждая даже, что Ницше более «faustisch», чем Гете!
Подлинное значение гуманизма Гете заключается в том, что он зовет к борьбе против всего отсталого, против заразы и миазмов «гнилого болота», – и мефистофелевское «ничто» оказывается бессодержательным, бесплодным, бессильным перед лицом жизнеутверждающего фаустовского начала.
Г. Курсанов
Ты значишь то, что ты на самом деле
Свобода и благородство
…Как был заинтересован мир, когда целый народ выразил намерение освободиться! Уже раньше мы с удовольствием смотрели на нечто подобное в малом виде; Корсика давно была пунктом, привлекавшим все взоры. Теперь подобные же явления повторились в отдаленной части света; мы желали всякого счастья американцам, и имена Франклина и Вашингтона начали блистать и сверкать на политическом и военном горизонте.
Многое уже произошло для освобождения человечества, и когда новый благожелательный французский король обнаружил прекрасное намерение ограничить свою власть для устранения многочисленных злоупотреблений и осуществления самых благородных целей и установить правильное государственное хозяйство, отказавшись от произвола и насилия и управляя только посредством порядка и права, то по всему миру распространились самые светлые надежды, и доверчивая юность стала надеяться для себя и для всего современного поколения на прекрасное, великолепное будущее.
Во всех этих событиях я принимал участие, однако, лишь поскольку они интересовали широкие слои общества, я сам и мой ближайший кружок не занимались газетами и новостями; нашей заботой было познание человека, а до людей вообще нам было мало дела.
Спокойное состояние немецкого отечества, в котором пребывал более ста лет и мой родной город, способствовало сохранению его внешнего облика, несмотря на многие войны и потрясения. Этому приятному состоянию благоприятствовало то обстоятельство, что от высшей точки до низшей, от императора до еврея, разнообразнейшие ступени связывали всех людей, вместо того чтобы разделять их. Если короли были подчинены императору, то это вполне уравновешивалось их избирательным правом и соединенными с ним приобретенными и утвержденными преимуществами. Высшая знать была тесно связана с королевскими домами и, сознавая свои значительные привилегии, могла считаться равноправной с главой своего государства, в известном смысле даже выше его, так как духовные курфюрсты стояли впереди всех других и, как отпрыски иерархии, занимали неоспоримое почетное место.
Если принять в соображение те чрезвычайные выгоды, которыми пользовались эти старинные фамилии в разных епископствах, рыцарских орденах, духовных коллегиях, обществах и братствах, то легко представить себе, что эта масса значительных людей, чувствовавшая себя во взаимном соподчинении, жила в величайшем довольстве и в упорядоченной светской деятельности, без особенного труда подготавливая и оставляя в наследство своим потомкам столь же отрадное положение.
Этот класс не был лишен и умственной культуры: высшее образование получило за последние сто лет большое значение в военных и гражданских делах; оно распространилось в знатных и дипломатических кругах и в то же время стало господствовать над умами при посредстве литературы и философии, поставив их на высокую точку зрения, не совсем благоприятную для современности.
В Германии еще никому не приходило в голову завидовать этой огромной привилегированной массе или осуждать ее счастливые преимущества. Среднее сословие без помех занималось торговлей или науками и благодаря этому, а также с помощью родственной этому занятию техники составляло значительный противовес знати; свободные или полусвободные города покровительствовали этой деятельности, и занимавшиеся ею люди были до известной степени спокойны и довольны.
Кто увеличивал свое богатство и умел развить свою умственную деятельность, в особенности в юридических или государственных делах, тот мог пользоваться повсюду значительным влиянием: в высших имперских судах и других местах ставили даже против скамьи для знати скамью для ученых; свободный взгляд одних охотно примирялся с более глубоким знанием других, и в жизни не проявлялось никакого следа соперничества; знать чувствовала себя спокойно, владея недостижимыми, веками освященными привилегиями, а бюргер считал ниже своего достоинства стремиться к видимости таких преимуществ через приставку частицы «фон» к своему имени. Купец или техник был достаточно занят заботой о том, чтобы хоть сколько-нибудь соперничать с дальше нас ушедшими нациями.
Если оставить в стороне обычные колебания каждого дня, то можно в общем сказать, что это было время чистых стремлений, которые раньше не проявлялись в таком виде и впоследствии не могли долго удержаться благодаря повышению внешних и внутренних требований.
* * *
В это время вообще зародился и оживился интерес к эпохе между пятнадцатым и шестнадцатым столетиями. Мне попали в руки сочинения Ульриха фон-Гуттена, и мне было довольно удивительно, что в наши дни как будто снова начало обнаруживаться нечто сходное с тем, что происходило тогда.
Здесь поэтому будет уместно привести следующее письмо Ульриха фон-Гуттена к Виллибальду Пиркгеймеру.
«Что счастье дало нам, то оно большею частью снова отнимает; мало того: все, что человек приобретает извне, подвержено случаю. Вот я стремлюсь к почестям, которых желал бы достичь без вражды, каким бы то ни было образом; я страстно желаю славы и желал бы стать возможно более благородным.
Было бы плохо, любезный Виллибальд, если бы я теперь уже считал себя благородным, хотя я родился в благородном сословии, в благородной семье и от благородных родителей: я должен облагородить себя своими собственными усилиями. Вот какое высокое дело я имею в виду и замышляю еще высшее. Не то, чтобы я хотел быть возвышен в более знатный, блестящий сан, нет, я ищу источника, из коего я мог бы почерпнуть особое благородство и не быть причисленным к самонадеянной знати, довольствуясь тем, что я получил от своих предков; я хотел бы к этим благам присоединить еще кое-что от себя, что перешло бы от меня к моему потомству.
К этому я обращаюсь и устремляю все свои занятия и усилия в противовес мнению тех, которые считаю достаточным то, что есть; для меня ничто подобное недостаточно в смысле того честолюбия, которое я тебе изложил. И я признаюсь, что не завидую тем, которые, происходя из низших сословий, поднялись выше меня; в этом случае я вовсе не согласен с людьми моего сословия, которые бранят лиц низкого происхождения, возвысившихся своими заслугами.
С полным правом могут быть предпочтены нам те, которые воспользовались и завладели материалом для славы, оставленным нами в пренебрежении. Хотя бы они были сыновьями суконщиков или кожевников; ведь они достигли этого с большей трудностью, чем могли бы сделать это мы. Неученый человек, завидующий тому, кто выдвинулся своими знаниями, заслуживает не только названия глупца, но и самого жалкого из жалких людей; и наша знать особенно страдает этим пороком, косо смотря на такие украшения. Боже мой!
Как можно завидовать тому, кто обладает тем, чем мы пренебрегли! Отчего же мы сами не занимались законами, не приобрели прекрасной учености, не научились наилучшим искусствам? Тут суконщики, сапожники и каретники опередили нас. Почему мы уступили им это положение. Почему свободнейшие занятия мы предоставили слугам и, к стыду для нас, их грязи. По праву каждый ловкий и прилежный человек мог завладеть пренебреженным нами наследием знати и использовать его в своей деятельности. А мы, несчастные, пренебрегшие тем, что достаточно для каждого низшего, чтобы возвыситься над нами, перестанем завидовать и постараемся сами достигнуть того, что присвоили себе другие, к нашему позорному посрамлению.
Всякое стремление к славе почтенно, всякая борьба из-за дельной цели похвальна. Предоставим же каждому сословию его собственную честь, собственное украшение. Я не хочу презирать портреты предков и пышные родословные; но каково бы ни было их достоинство, оно – не наше, пока мы не завоевали его собственными заслугами, и достоинство это не сохранится, если знать не усвоит приличествующих ей нравов.
Напрасно разжиревший и толстый отец семейства будет показывать тебе портреты своих предков, если он сам ничего не сделал; он более похож на чурбан, чем на тех, которые раньше его сияли своими достоинствами.
Вот те пространные и чистосердечные слова о моем честолюбии и моем характере, которые я хотел сообщить тебе».
Судьба и характер
(из романа «Годы учения Вильгельма Мейстера»)
– …К сожалению, вот уже второй раз я слышу слово «судьба» из уст молодого человека, находящегося как раз в том возрасте, когда обычно свои живые влечения выдают за волю высших существ.
– Вы, значит, не верите в судьбу? Не верите в силу, господствующую над нами и все для нас устраивающую к лучшему?
– Дело вовсе не в том, верю ли я, да и не место здесь излагать, как я пытаюсь представлять себе вещи, для всех нас непостижимые; вопрос лишь в том, какой образ мыслей для нас лучше. Наш мир соткан из необходимости и случайностей. Разум человека становится между тем и другим и умеет над ними торжествовать. Он признает необходимость основой своего бытия; случайности же он умеет отклонять, направлять и использовать. И человек заслуживает титула земного бога лишь тогда, когда разум его стоит крепко и незыблемо.
Горе тому, кто смолоду привыкает отыскивать в необходимости какой-то произвол, кто хотел бы приписать случаю какую-то разумность и создает себе из этого даже религию. Не значит ли это отказаться от своего собственного разума и открыть безграничный простор своим влечениям? Мы воображаем себя благочестивыми, когда бродим в жизни без обдуманного плана, по воле приятных случайностей, и результату столь неустойчивой жизни даем название божественного руководства.
– Неужели вы никогда не бывали в таком положении, что какое-нибудь мелочное обстоятельство заставляло нас избрать тот или иной путь, на котором вам приходила на помощь приятная случайность, и целый ряд непредвиденных событий приводил вас наконец к цели, которой вы даже не представляли себе отчетливо? И неужели это не внушало вам покорности судьбе и доверия к ее руководству?
– С такими взглядами ни одна девушка не могла бы уберечь своей добродетели, и ни один человек – своего кошелька; поводов потерять то и другое всегда найдется довольно. Меня радует лишь тот человек, который знает, что полезно ему и другим, и старается ограничивать свой произвол. У каждого под руками его счастье, как под руками художника грубый материал, из которого он создает свои образы. Но и с этим искусством дело обстоит, как с прочими: мы рождаемся только с дарованием к нему, а его надо изучать, надо прилежно упражняться в нем.
…Величайшей заслугой человека остается, конечно, то, что он как можно больше определяет обстоятельства и как можно меньше дает им определять себя. Весь мир лежит перед нами, как огромная каменоломня перед архитектором, который заслуживает этого звания только тогда, когда из случайных глыб мертвой природы воссоздает прообраз, возникший в его душе, с величайшей экономией, целесообразностью и уверенностью.
Все, что вне нас и, я сказал бы, что внутри нас, – это лишь стихия, но глубоко в нас заложена та творческая сила, которая способна создавать то, что быть должно, и которая не дает нам отдыха и покоя, пока мы вне или внутри себя тем или иным образом ее не выявим. Вы, милая племянница, пожалуй, избрали благую часть, вы постарались согласовать свою нравственную натуру, свое глубоко любящее сердце с собой и с высшим существом; но и мы не можем себя упрекнуть за то, что стараемся познать во всем его объеме чувственного человека и деятельно придать ему единство.
…Я уважаю человека, который отчетливо сознает, чего он хочет, безостановочно идет вперед, знает средства, нужные для достижения его цели, умеет их отыскивать и ими пользоваться. Лишь после этого меня интересует вопрос, в какой мере его цель велика или мала и заслуживает ли похвалы или порицания.
Поверьте мне, большая часть бед и того, что в мире называют злом, происходит от того, что люди слишком беспечны, они не любят обдумывать как следует свои цели и, даже зная их, серьезно к ним стремиться. Они вроде людей, которые имеют понятие о том, что можно и должно построить башню, а для фундамента расходуют не больше камня и труда, чем сколько требуется для возведения хижины. Если бы вы, друг мой, поставившая высшей своей целью внутреннее устроение своей нравственной натуры, если бы вы вместо великих и смелых жертв приноравливались в кругу своей семьи к жениху или, быть может, к супругу, вы, в вечном противоречии с собою, никогда не знали бы минуты удовлетворения.
– Вы употребили, – прервала я его, – слово «жертва», и мне часто приходило в голову, что мы приносим в жертву высшей цели, как некоему божеству, все маловажное, хотя бы оно близко было нашему сердцу, – наподобие того, как человек охотно и радостно повел бы к жертвеннику любимую овечку для исцеления чтимого отца.
– Что бы ни повелевало нами, – возразил он, – рассудок ли, чувство ли, приносить в жертву одно другому, предпочитать одно другому, но, по-моему, в человеке наиболее достойны уважения решимость и последовательность. Нельзя иметь одновременно товар и деньги. И одинаково достоин сожаления как тот, кто льстится на товар, не имея решимости отдать деньги, так и тот, кто раскаивается в покупке, уже получив товар. Но я далек от того, чтобы осуждать за это людей. Ведь не они в сущности виноваты, а запутанное положение, в котором они находятся, и их плохое умение собою управлять. Так вы, например, в среднем найдете в деревне меньше плохих хозяев, чем в городе, а в городке опять-таки меньше, чем в больших городах. Почему так?
Человек рождается для органической сферы, ему понятны простые, близкие, определенные цели, и он привыкает пользоваться средствами, находящимися под руками, но как только он выбивается на широкое поприще, он уже не знает, ни чего он хочет, ни что должен делать, и решительно все равно, развлекает ли его разнообразие предметов или лишает самообладания их величие и достоинство. Для него всегда несчастье, когда он вынужден стремиться к чему-то такому, с чем его не связывает планомерная самодеятельность.
Поистине, – продолжал он, – без серьезного отношения ничто в мире не достижимо, и среди тех, кого мы называем образованными людьми, мы, в сущности, мало найдем серьезности; я сказал бы, что они берутся за работу и дела, за искусство и даже развлечения с каким-то чувством самосохранения; они живут, точно прочитывают пачку газет, лишь бы сбыть их с плеч, и мне всегда при этом вспоминается тот молодой англичанин в Риме, который вечером в компании с самодовольством рассказывал, что в этот день он сбыл с плеч шесть храмов и две галереи. Человек хочет разное узнать и изучить, и именно то, что меньше всего его касается, не замечая, что голода не утолишь, глотая воздух.
Знакомясь с человеком, я первым делом спрашиваю: чем он занимается? и как? и в какой последовательности? И ответ на этот вопрос определяет мой интерес к нему на всю жизнь.
Мы видим, что человек, дух которого стремится к моральной культуре, имеет все причины развивать в себе и утонченность чувств, чтобы не подвергнуться опасности соскользнуть со своей моральной высоты и, поддавшись приманкам не обузданной фантазии, не унизить своей благородной натуры пристрастием к безвкусным пустякам, если не к чему-либо худшему.
Все, что приключается с нами, оставляет след, все незаметно способствует нашему развитию, но желание давать себе в этом отчет опасно. Либо мы начинаем чваниться и лениться, либо предаемся унынию и малодушию, а второе имеет столь же вредные последствия, как и первое. Всего надежнее – делать ближайшее дело, какое нам предстоит.
Демоническое начало
…Если бы я писал автобиографию, читатель мог подробно узнать, как ребенок, отрок, юноша разными путями старался приблизиться к сверхчувственному. Сначала он был склонен к естественной религии, затем с любовью примкнул к религии положительной; затем, сосредоточившись в самом себе, он испытал свои собственные силы и, наконец, радостно перешел к общей вере.
Когда в промежутках между этими областями он бродил туда и сюда, искал, осматривался, ему встречалось многое, как будто не принадлежащее ни к одной из них, и потому он все более и более приходил к убеждению, что лучше не направлять своих мыслей на необходимое и непостижимое. Ему казалось, что в природе, живой и неживой, одушевленной и неодушевленной, он видит нечто, обнаруживающееся лишь в противоречиях и потому не подходящее ни под одно понятие и тем более не могущее быть обозначено никаким словом.
Это не было что-то божественное, потому что оно казалось неразумным; это не было и что-то человеческое, потому что не обладало рассудком; не дьявольское, потому что оно было благодетельно; не ангельское, потому что в нем часто проявлялось злорадство. Оно напоминало случай, потому что было непоследовательно; оно походило и на провидение, так как указывало на связь. Все, что ограничивает нас, казалось для него проницаемым; казалось, что оно произвольно обращается с необходимыми элементами нашего бытия; оно сжимало время и раздвигало пространство. Лишь невозможное, казалось, было ему приятно; возможное оно отталкивало с презрением.
Это начало, которое как будто вдвигалось между всеми прочими, разделяло и связывало их, я называл демоническим, по примеру древних и тех, кто раньше заметил нечто подобное. Я старался спастись от этого грозного начала, укрываясь, по своему обычаю, за каким-нибудь поэтическим образом.
К тем частям всемирной истории, которые я изучал подробнее других, принадлежали события, которыми так прославились объединенные впоследствии Нидерланды. Я старательно изучал источники и пытался ознакомиться с ними по возможности непосредственно, чтобы живо представить себе все. Положение представлялось мне в высшей степени драматическим, и главной фигурой, вокруг которой удачнее всего могли быть собраны все остальные, явился для меня граф Эгмонт, человеческое и рыцарское величие которого привлекало меня всего более.
Но для своих целей я должен был превратить его в такой характер, который обладал бы свойствами, украшающими скорее юношу, чем пожилого человека, скорее холостяка, чем отца семейства, скорее независимого человека, чем такого, который, как бы свободно он ни мыслил, ограничен разнообразными отношениями.
Таким образом, мысленно омолодив его и освободив от всяких условий, я придал ему безмерную жизнерадостность, безграничное доверие к самому себе, дар привлекать к себе всех людей и через это любовь народа, скрытую склонность принцессы, ясно выраженную любовь простой девушки, симпатию умного государственного человека и даже привязанность сына своего величайшего врага.
Личная храбрость, отличающая героя, есть тот фундамент, на котором покоится все его существо; основа и почва, из которой оно вырастает. Он не знает никакой опасности и слеп по отношению к величайшей из них, приближающейся к нему.
Мы можем как-нибудь пробиться через кольцо окруживших нас врагов; труднее прорвать сети государственной мудрости, демоническое начало, действующее с обеих сторон, конфликт, в котором дорогое нам гибнет, а ненавистное торжествует, а затем надежда, что из этого получится нечто третье, удовлетворяющее желания всех людей, все это доставило пьесе (правда, не сразу после ее появления, а лишь позднее, в надлежащее время) те симпатии, которыми она и до сих пор пользуется.
* * *
Хотя упомянутое демоническое начало может проявляться во всем телесном и бестелесном и даже весьма замечательно выражено у животных, но оно находится по преимуществу в удивительной связи с человеком и представляет силу, если не противоречащую моральному порядку мироздания, то перекрещивающуюся с ним, как в ткани одни нити перекрещиваются с другими.
Для явлений, проистекающих отсюда, существует бесчисленное множество названий; все религии и философские системы пытались в поэзии и в прозе разрешить эту загадку и окончательно выяснить вопрос, о чем и впредь им предоставляется хлопотать.
Но страшнее всего проявляется это демоническое начало, когда оно получает преобладающее значение в каком-нибудь одном человеке. В течение моей жизни я наблюдал несколько таких людей, частью вблизи, частью издали. Это не всегда выдающиеся люди, отличающиеся умом или талантами; редко они выделяются сердечной добротой; но от них исходит огромная сила, и они имеют невероятную власть над всеми созданиями, даже над стихиями, и кто скажет, насколько далеко может простираться такое действие.
Все соединенные нравственные силы ничего не могут сделать против них; напрасно более сознательная часть человечества старается сделать их подозрительными, как обманутых или обманщиков. Массу они привлекают по-прежнему. Редко или никогда не встречаются среди их современников другие люди подобного склада, и ничто не может одолеть их, кроме вселенной, с которой они вступили в борьбу.
Наши недостатки и желания
Нетрудно в жизни сделать наблюдение, что человек чувствует себя вполне свободным и наиболее отрешившимся от своих недостатков, когда он представляет себе недостатки других людей и с удовольствием распространяется о них в тоне порицания. Мы испытываем уже довольно приятное ощущение, когда осуждением и злоречием возвышаемся над равными, и хорошее общество, состоит ли оно из многих или немногих лиц, всего охотнее занимается именно этим.
Но ничто не может сравниться с тем приятным самодовольством, с которым мы делаемся судьями высших и начальствующих лиц, князей, государственных людей, когда мы находим неудачными и нецелесообразными общественные учреждения и обращаем внимание только на возможные и действительные препятствия, не принимая в соображение ни величия намерений, ни той помощи, которой следует ожидать для всякого предприятия от времени и обстоятельств.
Наши желания – предчувствия скрытых в нас способностей, предвестники того, что мы в состоянии будем совершить. То, на что мы способны и чего хотели бы, представляется нашему воображению вне нас, и в будущем мы чувствуем стремление к тому, чем в глубине души уже обладаем.
Таким образом, пылкое предвосхищение превращает действительно возможное в предмет мечты. Если такое направление решительно свойственно нашей природе, то с каждым шагом нашего развития исполняется часть первоначального желания, при благоприятных обстоятельствах – по прямому пути, при неблагоприятных – обходом, но так, что мы всегда возвращаемся на прямой путь.
Так, мы видим, как человек настойчивостью достигает земных благ, окружает себя богатством, славой и внешними почестями. Другие еще более уверенно стремятся к духовным преимуществам, приобретают ясный взгляд на вещи, успокоение духа и уверенность в настоящем и будущем.
Но существует еще третье направление, смешанное из этих обоих и наиболее обещающее успех. Именно если молодость человека приходится в плодотворную эпоху, когда производительные силы преобладают над разрушительными, и в нем своевременно пробуждается предчувствие того, чего такая эпоха требует и что обещает, то, побуждаемый внешними поводами к деятельному участию, он будет хвататься то за одно, то за другое, и в нем пробудится желание многосторонней деятельности.
Но к человеческой ограниченности присоединяется еще столько случайных препятствий, что здесь начатое приостанавливается, там схваченное выпадает из рук, и разрушается одно желание за другим.
Но если эти желания были чистосердечны и соответствовали потребностям времени, то можно спокойно смотреть на все эти отречения и потери и быть уверенным, что не только все это снова найдется и будет восстановлено, но появится и многое сродное тому, что раньше не затрагивалось и не приходило в голову.
Если мы в течение нашей жизни видим, что другие сделали то, к чему мы ранее чувствовали призвание, но от чего должны были отказаться, как и от многого другого, то возникает прекрасное чувство, что только человечество в целом составляет истинного человека и что отдельная личность может быть только рада и счастлива, если она имеет мужество чувствовать себя частью целого.
* * *
Все же не следует никогда говорить о своих или чужих недостатках и менее всего – публично, если при этом не имеется в виду быть полезным другому; поэтому я присоединю здесь несколько соответствующих замечаний.
Благодарность и неблагодарность принадлежат к числу явлений, которые постоянно встречаются в нравственном мире и не дают покоя человеку. Я обыкновенно провожу различие между отсутствием благодарности, неблагодарностью и отвращением к благодарности. Первое свойство прирождено человеку, создано вместе с ним; оно возникает из счастливого легкомысленного забвения, как приятного, так и неприятного. Только это и делает возможным продолжать жизнь.
Человек нуждается в таком бесконечном множестве внешних предпосылок и содействий для сколько-нибудь сносного существования, что если бы он пожелал постоянно воздавать благодарность солнцу и земле, богу и природе, предкам и родителям, друзьям и приятелям, то у него не осталось бы ни времени, ни чувства для восприятия новых благодеяний и наслаждения ими.
Однако если естественный человек слишком подчиняется этому легкомыслию, то в нем начинает все более преобладать холодное равнодушие, и, наконец, он уже смотрит на благодетеля как на некоего чудака, ко вреду которого можно будет предпринять что-нибудь, если это будет для нас полезно. Только это можно назвать в собственном смысле неблагодарностью, которая происходит от грубости и в которую по необходимости впадает в конце концов невоспитанный человек.
Отвращение же к благодарности, ответ на благодеяние досадой или раздражительностью встречается весьма редко и бывает только у выдающихся людей, таких, которые, будучи рождены с большими способностями и чувствуя в себе таковые, с юности должны пробиваться шаг за шагом и со всех сторон вынуждены принимать помощь и содействие: последнее может быть отравлено и делается противным вследствие тупости благодетелей, так как то, что они принимают, есть земное, а то, что дают, имеет высший характер, и об истинной компенсации здесь нечего и думать.
Лессинг, обладая в лучшие свои годы ясным пониманием практической жизни, высказался однажды на этот счет грубовато, но весело. Гердер же постоянно отравлял лучшие дни себе и другим, так как чувство досады, естественно овладевшее им в молодости, он не умел впоследствии умерить духовной силой.
Это требование, конечно, легко можно поставить себе, так как природный свет, всегда освещающий человеку его внутреннее состояние, и здесь приходит дружески на помощь способности человека к воспитанию; вообще, во многих случаях, связанных с воспитанием, не следует огорчаться недостатками и искать отдаленных средств к искоренению их, когда на самом деле можно очень легко, играючи, отделаться от некоторых недостатков. Так, например, мы можем развить в себе благодарность как простую привычку, которая будет живо поддерживаться, даже сделается некоторой потребностью.
Все хорошие люди по мере своего развития видят, что им приходится играть в мире двойную роль: действительную и идеальную; в этом чувстве надо искать основу всякого благородства. Что нам дано для действительной роли, что вскоре становится нам совершенно ясно; что же касается второй роли, то редко мы ее себе уясняем вполне.
Ищет ли человек своего высшего назначения на земле или на небе, в настоящем или в будущем, он все-таки в своем внутреннем мире подвержен вечному колебанию, а с внешней стороны – разрушительным воздействиям, пока он, наконец, раз навсегда не решится признать, что правильно только то, что вполне ему соответствует.
Отвращение к жизни
Отвращение к жизни имеет свои физические и моральные причины; первые мы предоставим разбирать врачу, а вторые – моралисту, сами же обратим внимание лишь на главный пункт этого столь часто обсуждавшегося предмета, пункт, в котором это явление выражается всего яснее.
Всякое удовлетворение жизнью основывается на правильном чередовании внешних условий. Смена дня и ночи, времен года, цветов и плодов и все прочее, что появляется перед нами в определенные сроки, чтобы мы могли и должны были наслаждаться этими явлениями, – вот что составляет, собственно, пружину земной жизни.
Чем доступнее мы для подобных наслаждений, тем счастливее мы себя чувствуем; если же разнообразие этих явлений протекает перед нами без участия с нашей стороны, если мы нечувствительны ко всем этим милым призывам, тогда наступает величайшее зло, самая тяжелая болезнь: мы смотрим на жизнь, как на отвратительное бремя. Про одного англичанина рассказывают, что он повесился только для того, чтобы освободиться от необходимости ежедневно одеваться и раздеваться. Я знал одного отличного садовника, надзиравшего за большим парком; однажды он воскликнул с досадой: «Неужели же мне суждено всю жизнь смотреть, как эти дождевые облака плывут от запада к востоку». Рассказывают об одном из наших выдающихся людей, что он каждую весну с досадой смотрел на зеленеющие деревья и желал, чтобы они хоть раз, для перемены, сделались красными.
Таковы настоящие симптомы отвращения к жизни, которые нередко приводят к самоубийству и встречаются у мыслящих, углубленных в себя людей чаще, чем кажется.
Но ничто не возбуждает этого отвращения в большей степени, чем возвращение любви. Справедливо говорят, что первая любовь есть единственная, потому что вместе со второй и через вторую высший смысл любви уже теряется. Понятие вечности и бесконечности, которое возвышает и возносит любовь, уже разрушено: любовь оказывается преходящей, как все, что возвращается. Обособление чувственной стороны любви от нравственной, которое в сложных условиях культурной жизни кладет грань между любовью и вожделением, ведет и здесь к преувеличениям, не обещающим ничего хорошего.
Далее, молодой человек вскоре замечает, если не на себе, то на других, что моральные эпохи сменяются так же, как времена года. Милость великих мира сего, благоволение сильных, помощь деятельных, любовь толпы, привязанность отдельных лиц – все это уходит и возвращается, и мы не можем этого удержать, как не можем остановить Солнце, Луну и звезды; и в то же время эти вещи – не простые явления природы: они уходят от нас по нашей или чужой вине, благодаря случаю или судьбе, но они сменяются, и мы никогда не можем рассчитывать на них.
Но более всего пугает чувствительного юношу неудержимое повторение наших ошибок; мы слишком поздно замечаем, что, развивая свои добродетели, мы вместе с ними культивируем и пороки. Первые основываются на последних, как на своих корнях, и корни эти в глубине разветвляются столь же обильно и разнообразно, как первые – на дневном свете. А так как мы большей частью проявляем свои добродетели добровольно и сознательно, а пороки застают нас неожиданно, то добродетели редко доставляют нам радость, а пороки всегда приносят бедствия и мучения.
Здесь лежит самый трудный пункт самопознания, который делает его почти невозможным. Представьте себе при этом кипучую молодую кровь, силу воображения, легко парализуемую некоторыми предметами, да еще изменчивые волнения каждого дня, и вы не найдете неестественным нетерпеливое стремление освободиться от подобных тисков.
* * *
Самоубийство есть такое явление человеческой природы, которое, сколько бы о нем ни говорили, как бы его ни толковали, взывает к участию каждого человека и в каждую эпоху должно рассматриваться снова. Монтескье признает за своими героями и великими людьми право по желанию убивать себя, говоря, что каждому должно быть предоставлено закончить пятый акт своей трагедии там, где ему угодно.
Но здесь речь идет не о таких лицах, которые деятельно провели значительную жизнь, отдали дни свои великому государству или делу свободы и которым нельзя поставить в вину, если они, видя исчезновение на земле одушевлявшей их идеи, надеются продолжать служение ей в другом мире.
Мы говорим здесь о таких людях, которым жизнь опротивела от недостатка дела, в самом мирном состоянии, вследствие преувеличенных требований к самим себе. Так как я сам был в таком положении и лучше всего знаю, какие мучения я при этом претерпел, какого напряжения мне стоило избавиться от них, то я не скрою здесь тех соображений относительно разных способов самоубийства, которые я предусмотрительно обдумывал.
Когда человек отрывается от себя и не только наносит себе вред, но и уничтожает самого себя, то это явление настолько неестественное, что он большей частью прибегает для осуществления своего намерения к механическим средствам.
Когда Аякс бросается на свой меч, ему оказывает последнюю услугу тяжесть его собственного тела. Если воин берет слово со своего оруженосца не отдавать его жизни в руки врагов, то он рассчитывает на внешнюю силу, но уже не физическую, а моральную. Женщины охлаждают свое отчаяние в воде, а в высшей степени механическое средство, состоящее в употреблении огнестрельного оружия, обеспечивает быстрый результат при наименьшем усилии. Вешаются неохотно, так как это смерть неблагородная. Скорее всего, можно встретить этот род самоубийства в Англии, потому что там смолоду привыкают видеть повешение, и эта кара не считается бесчестной.
Посредством яда или вскрытия жил готовятся к медленному умиранию, а самая утонченная, быстрая и безболезненная смерть от укуса ядовитой змеи была достойно избрана царицей, проведшей всю жизнь среди блеска и наслаждений.
Все это – внешние вспомогательные средства, враги, с которыми человек заключает союз против самого себя.

Гёте в детстве
Иоганн Вольфганг фон Гёте родился 28 августа 1749 года в Франкфурте-на-Майне в семье юриста. В 1756–1758 годах мальчик посещал школу, затем перешел на домашнее обучение: в программу входили немецкий, французский, латынь, греческий, идиш, иврит, английский, итальянский языки, естественные науки, религия, рисование, игра на фортепиано и виолончели, верховая езда, фехтование и танцы.
Биографы Гёте называют его одарённым, с живым умом и темпераментом человеком, но не вундеркиндом, каким считается Моцарт
Что значит – знать?
Природа
Природа! Окруженные и охваченные ею, мы не можем ни выйти из нее, ни глубже в нее проникнуть. Непрошеная, нежданная, захватывает она нас в вихрь своей пляски, и несется с нами, пока, утомленные, мы не выпадем из рук ее.
Она творит вечно новые образы; что есть в ней, того еще не было; что было, не будет, все ново, – а все только старое. Мы живем посреди нее, но чужды ей. Она вечно говорит с нами, но тайн своих не открывает. Мы постоянно действуем на нее, но нет у нас над нею никакой власти.
Кажется, все основывает она на личности, но ей дела нет до лиц. Она вечно творит и вечно разрушает, но мастерская ее недоступна. Она вся в своих чадах, а сама мать, где же она? – Она единственный художник: из простейшего вещества творит она противоположнейшие произведения, без малейшего усилия, с величайшим совершенством и на все кладет какое-то нежное покрывало. У каждого ее создания особенная сущность, у каждого явления отдельное понятие, а все едино.
Она дает дивное зрелище; видит ли она его сама, не знаем, но она дает для нас, а мы, незамеченные, смотрим из-за угла. В ней все живет, совершается, движется, но вперед она не идет. Она вечно меняется, и нет ей ни на мгновение покоя. Что такое остановка – она не ведает, она положила проклятие на всякий покой. Она тверда, шаги ее измерены, уклонения редки, законы непреложны. Она беспрерывно думала и мыслит постоянно, но не как человек, а как природа. У ней свой собственный, всеобъемлющий смысл, но никто его не подметит.
Все люди в ней, и она во всех. Со всеми дружески ведет она игру, и чем больше у нее выигрывают, тем больше она радуется. Со многими так скрытно она играет, что незаметно для них кончается игра.
Даже в неестественном есть природа, на самом грубом филистерстве лежит печать ее гения. Кто не видит ее повсюду, тот нигде не видит ее лицом к лицу. Она любит себя бесчисленными сердцами и бесчисленными очами глядит на себя. Она расчленилась для того, чтобы наслаждаться собою. Ненасытимо стремясь передаться, осуществиться, она производит все новые и новые существа, способные к наслаждению.
Она радуется мечтам. Кто разбивает их в себе или в других, того наказывает она, как страшного злодея. Кто ей доверчиво следует, того она прижимает, как любимое дитя, к сердцу.
Нет числа ее детям. Ко всем она равно щедра, но у нее есть любимцы, которым много она расточает, много приносит в жертву. Великое она принимает под свой покров.
Из ничтожества выплескивает она свои создания и не говорит им, откуда они пришли и куда идут. Они должны идти: дорогу знает она.
У нее мало стремлений, но они вечно деятельны, вечно разнообразны.
Зрелище ее вечно ново, ибо она непрестанно творит новых созерцателей. Жизнь – ее лучшее изобретение; смерть для нее – средство для большей жизни.
Она окружает человека мраком и гонит его вечно к свету. Она приковывает его к земле и отрывает его снова.
Она дает потребности, ибо любит движение, и с непонятною легкостью возбуждает его. Каждая потребность есть благодеяние, быстро удовлетворяется и быстро опять возникает. Много новых источников наслаждения в лишних потребностях, которые дает она; но все опять приходит в равновесие. Каждое мгновение она употребляет на достижение далекой цели, и каждую минуту она у цели. Она – само тщеславие, но не для нас – для нас она святыня.
Она позволяет всякому ребенку мудрить над собой; каждый глупец может судить о ней; тысячи проходят мимо нее и не видят; всеми она любуется и со всеми ведет свой расчет. Ее законам повинуются даже и тогда, когда им противоречат; даже и тогда действуют согласно с ней, когда хотят действовать против нее. Всякое ее деяние благо, ибо всякое необходимо; она медлит, чтобы к ней стремились; она спешит, чтобы ею не насытились.
У нее нет речей и языка, но она создает тысячи языков и сердец, которыми она говорит и чувствует.
Венец ее – любовь. Любовью только приближаются к ней. Бездны положила она между созданиями, и все создания жаждут слиться в общем объятии. Она разобщила их, чтобы опять соединить. Одним прикосновением уст к чаше любви искупает она целую жизнь страданий.
* * *
Она все. Она сама себя и награждает, и наказывает, и радует, и мучит. Она сурова и кротка, любит и ужасает, немощна и всемогуща. Все в ней непрестанно. Она не ведает прошедшего и будущего; настоящее ее – вечность. Она добра. Я славословлю ее со всеми ее делами. Она премудра и тиха. Не вырвешь у нее признания в любви, не выманишь у нее подарка, разве добровольно подарит она. Она хитра, но только для доброй цели, и всего лучше не замечать ее хитрости. Она целостна и вечно недокончена. Как она творит, так можно творить вечно.
Каждому является она в особенном виде. Она скрывается под тысячью имен и названий, и все одна и та же.
Она ввела меня в жизнь, она и уведет. Я доверяю ей. Пусть она делает со мной, что хочет. Она не возненавидит своего творения. Я ничего не сказал о ней. Она уже сказала, что истинно и что ложно. Все ее вина и ее заслуга.
Гипотеза и опыт
Для того чтобы какая-нибудь наука сдвинулась с места, чтобы расширение ее стало совершеннее, гипотезы необходимы так же, как показания опыта и наблюдения. То, что наблюдатель с точностью и тщательностью собрал, а сравнение в уме кое-как упорядочило, все это философ объединяет одной точкой зрения, связывает в одно целое и создает таким путем возможность все обозреть и использовать.
Пусть такая теория, такая гипотеза будет только вымыслом, но она приносит тем не менее достаточно пользы. Она учит нас видеть отдельные вещи в связи, отдаленные вещи в соседстве. Только таким путем становятся явственными пробелы знания. Обнаруживаются известные отношения, которые ими не объясняются.
Именно это и привлекает внимание, заставляет прослеживать те пункты, которые являются самыми интересными как раз потому, что они раскрывают совершенно новые стороны. Но важнее всего то, что гипотеза возвышает душу и возвращает ей эластичность, как бы похищенную у нее отдельными разрозненными данными опыта.
Гипотезы в учении о природе – то же, что в морали вера в бога, во всем – бессмертие души. Эти возвышенные чувства соединяют в себе все, что есть вообще хорошего в человеке, возвышают его над самим собою и ведут его дальше пункта, к которому он пришел бы без этих чувств. Несправедливо поэтому жаловаться на изобилие теорий и гипотез. Напротив, чем больше их создается, тем лучше. Это ступени, на которых надо давать публике лишь самый короткий отдых, чтобы вести ее затем все выше и дальше.
Когда человек, побуждаемый к самому непосредственному наблюдению природы, вступает в борьбу с ней, то сначала он испытывает чрезвычайно сильное желание подчинить себе предметы. Однако это продолжается недолго; предметы так властно теснят его, что он ясно начинает чувствовать, как много у него оснований признать их мощь и чтить их воздействие. Едва он убедится в этом взаимном влиянии, как замечает двоякую бесконечность: в предметах – многообразие бытия и становления и живо перекрещивающихся отношений, а в самом себе – возможность бесконечного совершенствования, выражающегося в том, что свою восприимчивость и свое суждение он постоянно приспосабливает к новым формам восприятия и противодействия…
К сожалению, однако, и у тех, кто посвятил себя познанию, науке, редко можно встретить желаемое участие.
Рассудочному человеку, подмечающему частности, точно наблюдающему, анализирующему, до известной степени в тягость то, что вытекает из идеи и ведет к ней обратно. В своем лабиринте он на свой лад чувствует себя как дома, без заботы о нити, которая скорее вывела бы из него; и такому человеку невычеканенный в монету металл, не могущий быть сосчитанным, кажется обременительным имуществом; напротив, тот, кто находится на более возвышенной точке зрения, легко пренебрегает единичным, и все то, что живет лишь обособленно, он насильственно стаскивает вместе в мертвящую всеобщность.
* * *
Как только человек начинает различать вокруг себя какие-нибудь предметы, он рассматривает их в отношении к самому себе, и справедливо. Ибо вся его судьба зависит от того, нравятся они ему или нет, привлекают они его или отталкивают, полезны они ему или вредны. Этот естественный способ смотреть на вещи и судить о них кажется столь же легким, как и необходимым, и все же человек при этом подвержен тысяче заблуждений, которые часто посрамляют его и вносят горечь в его жизнь.
Гораздо более тяжелое бремя берут на себя те, живая склонность которых к познанию побуждает их к наблюдению предметов природы самих по себе и их взаимоотношений между собою, ибо они вскоре начинают чувствовать отсутствие масштаба, помогавшего им, когда они с человеческой точки зрения рассматривали вещи в отношении к себе. Им не хватает масштаба удовольствия и неудовольствия, влечения и отталкивания, пользы и вреда; от этого они должны вовсе отказаться. Они должны, в качестве безразличных и как бы божественных существ, искать и исследовать то, что есть, а не то, что нравится.
Так, настоящего ботаника не должны трогать ни красота, ни польза растений, он должен изучать их образование, их отношение к остальному растительному царству; и подобно тому, как солнце одинаково всех их вызывает к жизни и светит всем, так и он должен спокойным взором рассматривать и обозревать их всех, и масштаб для такого познания, данные для суждения он должен брать не из себя, а из круга наблюдаемых предметов.
Как только мы станем рассматривать предмет по себе и его отношения к другим предметам, не питая непосредственно к нему ни вожделения, ни отвращения, мы вскоре же, при спокойном внимании сможем составить себе довольно ясное понятие о нем, его частях и его отношениях. Чем дальше мы продолжаем такое рассмотрение, чем больше предметов мы соединяем между собой, тем больше мы упражняем свойственную нам способность к наблюдению. Если мы умеем эти познания использовать в своих поступках применительно к себе, то мы достойны называться умными.
Для всякого нормального человека, от природы склонного к умеренности или ставшего таким под влиянием обстоятельств, быть умным не является трудным делом, ибо жизнь поправляет нас на каждом шагу. Однако если наблюдатель применит эту острую способность суждения для проверки тайных природных отношений, если он, оказавшись как бы одиноким в мире, должен следить за каждым своим шагом, опасаясь излишней поспешности, постоянно имея в виду свою цель, не пропуская на своем пути ни одного полезного или вредного обстоятельства; если и там, где его не легко может кто-нибудь проверить, он обязан быть своим самым строгим наблюдателем и при самом ревностном старании всегда с недоверием относиться к самому себе, то всякому очевидно, как строги эти требования и как мало имеется надежды на их полное выполнение, безразлично, предъявлять ли их к другим или к себе.
Но эти трудности, скажем даже эта гипотетическая невозможность, не должны удерживать нас сделать все, что возможно; и мы во всяком случае успешнее продвинемся вперед, если постараемся представить себе в общем виде те средства, с помощью которых выдающиеся люди смогли расширить науку, если мы точно обозначим те отклонения от верного пути, по которым иногда в течение столетия следовали за ними многочисленные ученики, пока более поздний опыт снова не выводил наблюдателей на правильный путь.
Что опыт имеет и должен иметь величайшее влияние на все, что человек предпринимает, так же и в естествознании, о котором я здесь преимущественно говорю, этого никто не будет отрицать, равно как и того, что надо признать высокую и как бы творчески независимую силу душевных способностей, которыми этот опыт воспринимается, собирается, упорядочивается и разрабатывается. Однако каким образом приобрести этот опыт и его использовать, как наши способности изощрить и применить, – это далеко не столь общеизвестно и общепризнано.
* * *
Лишь только внимание людей с острыми и свежими чувствами оказывается обращенным к каким-нибудь предметам, у них обнаруживается склонность к наблюдениям вместе со способностью к ним. Я имел возможность часто замечать это с тех пор, как с усердием занимаюсь учением о свете и красках и, по моему обыкновению, беседую с лицами, вообще чуждыми этим вопросам, о том, что меня в данное время очень интересует. Как только внимание их возбуждалось, они замечали явления, частично мне неизвестные, частично не замеченные мною, и таким образом весьма часто исправляли слишком поспешно выдвинутую идею и даже давали мне повод делать более быстрые шаги и выходить из ограничений, в плену которых нас часто держит трудное исследование.
Следовательно, и здесь, как и во многих других человеческих начинаниях, имеет значение, что только интерес многих, обращенный на один и тот же пункт, в состоянии произвести нечто выдающееся. Здесь становится очевидным, что зависть, которая так охотно хотела бы отстранить других от чести какого-нибудь открытия, что непомерное желание трактовать и разрабатывать что-либо, вновь открытое исключительно на свой лад, – все это является величайшей помехой для самого исследователя.
До сих пор меня настолько удовлетворял метод совместной работы с другими людьми, что я не могу не продолжать этого. Я точно знаю, кому я обязан на своем пути тем или другим, и буду рад в дальнейшем публично сообщить об этом.
Если нам так много могут помочь люди, просто по природе внимательные, то насколько обширнее должна быть польза, когда сведущие люди помогают друг другу! Уже сама по себе любая наука является чем-то столь огромным, что она способна нести многих людей, тогда как ее не способен поднять ни один человек.
Можно заметить, что знания, подобно замкнутой, но живой воде, мало-помалу поднимаются до определенного уровня, что самые замечательные открытия делаются не столько людьми, сколько временем; вот почему весьма важные дела часто совершались одновременно двумя или даже большим числом опытных мыслителей. Таким образом, если мы в первом случае столь многим обязаны обществу и друзьям, то во втором мы еще большим обязаны миру и веку, и невозможно в обоих случаях переоценить значение общения, поддержки, напоминания и возражения, для того чтобы поддержать нас на правильном пути и продвинуть вперед.
Поэтому в научных делах надлежит поступать как раз обратно тому, что рекомендовал бы сделать художник; ибо он прав, не показывая публично свое произведение, пока оно не закончено, потому что вряд ли ему кто-нибудь может посоветовать или помочь; наоборот, когда оно закончено, тогда ему следует обдумать и принять к сердцу хулу и похвалу, сочетать их со своим опытом, совершенствуясь благодаря этому и подготовляясь к новому творению.
Bepul matn qismi tugad.