Kitobni o'qish: «Война и мир Джудит Батлер»

Shrift:

© И. А. Жеребкина, С. В. Жеребкин, 2018

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2018

Предисловие
Джудит Батлер как зеркало нашего капитализма

Долгое время в странах бывшего СССР Джудит Батлер воспринимали прежде всего как гендерного теоретика, в частности – теоретика квир перформативности. Задача этой книги состоит в том, чтобы представить её как философа. Более того, как политического философа, ищущего политические решения в условиях новой, по её мнению, онтологии социального – онтологии войн. Что такое онтология войн и соответствующие ей некрополитики? Ответ Батлер здесь имплицитно и поэтому неявно для читателя опирается на определение понятия голой жизни Агамбеном: в ситуации современной онтологии войн единственное право человека – это право быть безнаказанно убитым. Однако даже если мы согласимся со сформулированным с опорой на Агамбена диагнозом Батлер по отношению к современности, тем не менее мы будем вынуждены отвечать на вопрос «что делать?» в этой ситуации. Множество возможных ответов на него логически укладываются в два основных – или 1) описывать и фиксировать невыносимые для жизни человека экономические, социальные и политические характеристики онтологий войн как порядка данного или 2) искать пути выхода за их пределы, фактически, вступать в сферу невозможного, непредставимого, превышающего порядок данного.

Исторически гендерные исследования в бывшем СССР возникли как способ исследования порядка данного, конкретнее – как исследования гендерных отношений в различных областях социальной реальности. Предполагалось, что если мы будем знать, как устроены/сконструированы гендерные порядки, то в таком случае мы сможем менять их в сторону гендерного равенства. Следствием этой установки является тот факт, что в бывшем СССР сегодня нет гендерных теоретиков, и что в области гендерных исследований в лучшем случае мы имеем эмпирические исследования различных «гендерных проблем». То есть сначала эмпирические «проблемы», а потом уже во вторичном жесте зависимые от порядка данного теоретические попытки исследовать их.

При каких условиях появляются феминистские и гендерные теоретики? Только тогда, когда вместо исследования порядка данного и следования логике эмпиризма, они отваживаются не следовать за ними, но менять их. То есть открывать и утверждать порядки невозможного. Реальность в таком случае предстаёт как реальность того, что должно быть, а не того, что есть. В частности, даже признавая современные онтологии как онтологии войны, мы получаем шанс говорить не о войне, но о мире (как о том, чего нет, и что сегодня представляется невозможным).

Такой подход к описанию реальности прежде всего ставит вопрос о смене языка, который, описывая невозможное, сам по необходимости обретает модус невозможного. Таким и является язык Батлер, и таким всегда был язык тех, кто начинал новое, то есть еще не существовавшее в истории. Батлеровские эксперименты с языком философии, направленные на указание пределов объективности, то есть на указание «страстей и аффектов» как измерение онтологической негативности «без опоры на некие незыблемые основы», по выражению Шанталь Муфф, направляют нас на то, чтобы ориентироваться на никогда не данную эмпирически, например, на свободную женскую субъективность, способную противостоять логике милитаризма. Характерно при этом, что работающую с невозможностью мира в условиях онтологий войны Батлер эмпирически ориентированные гендерные исследовательницы обидно и жестоко называют «профессором пародии», которая, по их мнению, вместо конкретных конструктивных действий, направленных на улучшение положения женщин в условиях порядка данного, предлагает то, что не связанно с ним, то есть не связано с «конкретными жизненными проблемами». При этом эмпирические исследования всего лишь фиксируют существующее, ограничивая себя вместо идеологической борьбы за будущее лишь 1) экспертным знанием или – в лучшем случае – 2) менеджированием данного, когда ни то, ни другое не очерчивает горизонты будущего.

Результатом является то, что жизнь феминизма перестаёт быть жизнью в сторону более справедливого будущего, ограничившись регистрацией данного. Нужен ли нам такой феминизм? Способен ли он противостоять современным параллаксным онтологиям войны?

О никогда не писавшей о русской культуре Батлер (предками которой были русские и венгерские евреи) можно предположить, что она, тем не менее, бессознательно действительно использует понятие пародии во вполне тыняновском смысле, когда пародия функционирует не просто как прием комизации, но как способ жизни старых дискурсивных форм в условиях нового политического бессознательного. В результате в событиях современных массовых демонстраций, политик улицы и уличных собраний, даже не выдвигающих каких-либо конкретных политико-экономических требований, Батлер видит не просто проявление абсурда самодеструктивной социальной негативности, или «божественного насилия», по выражению Жижека, использующего понятие Беньямина, но и формы народного суверенитета, не ограниченного сферой электоральной политики.

Хотя Батлер критикует свое правительство, свой национализм, свою религию, но в политических стратегиях, которые она анализирует, легко узнаваемы наши постсоветские, с которыми мы сталкиваемся в своем собственном политическом, экономическом и культурном контексте.

В современной карте власти наиболее единодушной оказалась мобилизация различных «прогрессивных» субъективностей (любых либеральных, в том числе ЛГБТК и любых антиклерикальных) против так называемых «непрогрессивных» (гастарбайтеров, «ватников», «совков», проституток или «новых рабов» – например, беженцев из Сирии или из Донбасса, воспринимаемых как скрытых террористов) во имя ложной концепции свободы (например, свободы от «совка» или от культуры так называемых «ватников» как недолюдей), когда первые по сути обслуживают рационализацию недавних и продолжающихся войн. В результате возникает новый тип капиталистической эксплуатации – жизней, которые являются «не совсем жизнями» и поэтому отбрасываются как «нехрупкие» и «негорестные». В запутанной логике, которая рационализирует их смерти, утрата такого населения подчинена одной-единственной необходимости – сохранить и защитить «хрупкие» жизни «прогрессивных субъективностей».

Отсюда урок Батлер. Сколь бы параллаксной ни была практика современной власти, оперирующей на уровне онтологии войн, критическая мысль может работать на таком уровне невозможного, который недоступен даже параллаксным ловушкам современного капиталистического насилия.

Поскольку задача нашей книги – представить Батлер как философа, мы решили сформировать структуру книги, исходя из традиционных философских тематизаций, восходящих к тематизациям докантовской западной метафизики Нового времени: 1) онтологии и 2) реальной философии, включающей рациональную психологию, рациональную теологию и др. Действительно, Батлер работает с понятиями и дисциплинами традиционной философии – в частности, с онтологией, этикой, эстетикой, теологией. Однако она деконструирует их. Но делает это в своей особой манере – смещающего перформативного повторения. В результате традиционные понятия философии в ее логике утрачивают односторонний характер стабильности характеристик «истинности», «научности», «знания» и начинают передавать характеристики «нестабильности», «ненадежности», «необладания». Эти характеристики подчеркиваются и стилем философского письма Батлер, виртуозно соединяющем пафос и иронию одновременно.

Глава 1. Онтология, или как «идея мира» может замещаться «идеей войны» в современной философии

Неутешительный диагноз современного мира, который ставят Бадью, Рансьер, Батлер и другие философы, состоит в следующем: в современном мире возникает и усиливается феномен нового фашизма, в котором 1) легализована «свобода ненавидеть»1 и 2) активизируется секьюритарная мобилизация как конституирование народа через солидарность против этнических меньшинств, которая используется для уничтожения демократических прав и демократии как таковой.2 В этом контексте Батлер различает 1) фашизм середины ХХ века, в котором использовалась фрустрация мелкой и средней буржуазии, направившая ненависть буржуазии на пролетариат и 2) новый «освободительный» (по ироничному выражению Батлер) фашизм,3 когда представители бедных слоев населения получили возможность ненавидеть других представителей бедных слоев населения и не стыдиться своего расизма.4

Новый фашизм и связанные с ним практики секьюритарной мобилизации базируются, по мнению Батлер, на определенной, по ее выражению, «социальной онтологии» – а именно такой, которую Батлер называет онтологией индивидуализма.5 Суть ее в том, что она, по мнению Батлер, устанавливает базисное неравенство субъектов по критерию уязвимости/хрупкости, производя определенных субъектов в качестве уязвимых и хрупких, а других – нет. Такая социальная онтология поддерживает политики войны, так как она легитимирует применение государственного насилия с целью обеспечить максимум хрупкости для одних и минимализировать хрупкость для других.6 В терминах этой онтологии субъект конституируется как национальный субъект, который, по словам Батлер «признает хрупкость только своей жизни».7

Но в отличие от пессимистических диагнозов других современных мыслителей, Батлер даже после кажущегося очевидным поражения Тахрира настаивает на возможности альтернативной мобилизации, когда народ – это не просто ксенофобная толпа, но те, кто способны на коллективное политическое действие, направленное против как ксенофобного национализма,8 так и сопровождающей его секьюритарной мобилизации. Возможно, именно феминизм Батлер позволяет ей утверждать, что помимо солидарности народа против этнических меньшинств, солидарность против власти так же остается сегодня формой конституирования народа как политической субъективности.

Возможность альтернативной мобилизации («коллективного политического действия») и солидарности («транснациональной формы протеста, побеждающей ксенофобный национализм») Батлер связывает с переосмыслением социальной онтологии индивидуализма и обращением к новой социальной онтологии («направленной на пересечение категорий идентичности»9). Новую социальную онтологию, направленную на политики мира, а не войны и не поддерживающую логику деления субъектов на более признаваемых и менее признаваемых, более уязвимых/хрупких и менее уязвимых/хрупких, Батлер характеризует как онтологию двойственного – например, двойственного измерения перформативности, когда «мы неизбежно являемся подвергающимися воздействию и действующими».10 Поэтому Батлер считает, что перформативность, которой так увлекаются современные арт-активисты, не может быть редуцирована к идее свободного, индивидуального перформанса11 и говорит об онтологической двойственности, даже хиазме перформанса. Двойственность перформанса обеспечивается не за счет участия публики и массовости, а, как считает Батлер, за счет двойственного статуса уязвимости и сопротивления;12 обладания и необладания одновременно – то есть вне определенности обладания против необладания;13 влечения к жизни и влечения к смерти одновременно14 и т. д.).

Идею онтологии двойственного Батлер интуитивно открывает достаточно рано, в подростковом возрасте на базе личного неформального опыта изучения философии Кьеркегора, которого она читала в «прокуренном подвале своего дома, угрюмая и подавленная, запирая дверь на ключ и врубая музыку».15 И хотя свое раннее изучение Кьеркегора она считает «радикально деинституализированным, автодидактичным и преждевременным»,16 идеи, относящиеся к онтологии двойственного, у нее возникают именно тогда.

Почему?

Потому что, как пишет Батлер, она хотела понять ситуацию неразрешимости, связанную с человеческими страстями, аффектами («понять свои бунтарские эмоции» или, в терминах философской понятийности, – ситуацию онтологической неразрешимости). В этом контексте у Кьеркегора она обнаруживает только парадоксы, только двойственность и непреодолимую неразрешимость. «Я пыталась читать у Кьеркегора записанный голос, который говорит не совсем то, что он имеет в виду, – вспоминает Батлер. – На самом деле голос говорит, что то, что он должен сказать, не вполне может быть высказано в языке. То есть одна из моих первых встреч с философским текстом, – поясняет она далее, – ставит вопрос о чтении и обращается к его риторической структуре».17 Как уже позже понимает Батлер, исключительная стилистическая виртуозность Кьеркегора обеспечивается тем, что «Или/или – это на самом деле две книги, каждая из которых написана из перспективы, которая находится в состоянии войны с другой перспективой (выделено нами – И.Ж., С.Ж.)».18 Иначе говоря, кто бы ни был автором Или/или, он определенно не один, – утверждает Батлер. Наоборот, два тома этой книги представляют, по её мнению, «сцену психического расщепления, которая избегает философского высказывания посредством прямого дискурса».19 Философскую позицию Кьеркегора невозможно вывести, уточняет Батлер логические основания онтологии двойственного, не пройдя через его язык, который демонстрирует свою ограниченность. Иначе говоря, онтология двойственного у Кьеркегора обеспечивается тем, что, как считает Батлер, «нельзя верить его буквальной декларации пределов языка».20

Батлеровское обращение к Гегелю происходит уже в университете, когда она, чтобы лучше понять Кьеркегора, пытается соотносить его с Гегелем, хотя после юношеского порывистого увлечения Кьеркегором у нее возникают другие вопросы к нему. «Впервые я была скандализирована, когда прочитала ремарку Кьеркегора, что философию можно превратить в квир-комедию, если действительно поступать в соответствии со своим учением»,21 с одной стороны констатирует Батлер. С другой стороны, благодаря Гегелю и читаемому ею в этот же период Спинозе у нее возникают сразу несколько новых вопросов и новых философских открытий. В частности, главным на тот момент вопросом к Кьеркегору для нее становится следующий: «Как возможна ироническая и неизбежная дистанция между знанием о том, как складываются обстоятельства, и действием в соответствии с этим знанием?».22

При попытке и одновременной невозможности ответить на этот вопрос Батлер формулирует для себя следующий потрясший ее принцип – тот, что жизнь не может полностью управляться философией. «Жизнь не может полностью управляться и верой», – с горечью добавляет Батлер.23

Какой вывод она делает из парадоксов онтологической двойственности, открываемых ею в философии?

Неутешительный вывод, к которому она приходит в итоге своего университетского изучения философии, следующий: «Поскольку философская концептуализация не может полностью освободить жизнь от ее сложности, я вынуждена была с грустью и ощущением утраты примириться с этим постидеалистическим прозрением и действовать в новой ситуации».24

В то же время хотя она поняла, что философ должен жить в балансе между философией и жизнью и, более того, этот баланс должен быть реализован, а не просто помыслен, она продолжает говорить о том, что если онтология и возможна в современной философии, то только такая, которая не позволяет редуцировать в бытии негативность, неразрешимость, двойственность.

Именно поэтому в студенческие годы для Батлер столь значимым становится Гегель – как философ негативности и двойственности. Гегелевской рецепции в философии французского экзистенциализма и постструктурализма в результате была посвящена ее докторская диссертация, на основе которой издана её ранняя книга Субъекты желания: гегелевские рефлексии во Франции ХХ века. (1987).25 Гегель, как пыталась доказать в диссертации Батлер, является еще большим мастером онтологии двойственного, чем Кьеркегор. В то же время она видит решающее отличие Гегеля от Кьеркегора в том, что Гегель, по ее мнению, является тем, кто учит, что даже в самой необратимой «катастрофе» присутствует аффирмативность.

Сформулировать новую философскую позицию Батлер помогает одновременное чтение в этот период Гегеля и Спинозы. Если Гегель хотя и несколько драматически, но все-таки утверждает, что «проживание в негативном» может произвести конверсию негативности в бытие, то философия Спинозы представляется Батлер откровенно виталистской. Она, в частности, опирается на известное утверждение Спинозы, что желание жить может возникать из аффекта отчаяния и переформулированный ею спинозовский тезис о том, что нечто аффирмативное может возникнуть «из опыта индивидуального и коллективного разрушения, даже абсолютно необратимого»,26 даже такого как массовые уничтожения (сегодня это Холокост и современные войны). Объясняя свое увлечение Спинозой в этот период, Батлер пишет: «Выведение эмоционального состояния из первичного настаивания человеческих существ на conatus впечатлило меня больше всего как чистое проясняющее представление человеческих страстей. Вещь стремится упорствовать в своем бытии. Наверное, это указывало мне на форму витализма, упорствующего даже в ситуации отчаяния».27 И дальше: «у Спинозы я нашла понятие о том, что сознательное и упорствующее существо отвечает на рефлексию эмоциональным способом, соответственно тому, означает ли рефлексия уменьшение или возрастание возможности его будущего упорства и жизни. Это существо желает не только упорствовать в своем бытии, но и жить в мире репрезентации, которая отражает возможность этого упорства и, в конце концов, жить в мире, в котором оно одновременно отражает ценность других жизней, так и своей собственной».28 Ключевой для объяснения природы желания, которое Спиноза определяет как сущность человека, становится для нее формулировка из Этики, из главы «О человеческом рабстве и силе аффектов»: «Никто не может желать быть счастливым, поступать правильно и жить правильно без того, чтобы одновременно не желать быть, действовать и жить…».29

Продолжая уточнять идеи онтологии двойственного на основе включения в свои размышления того времени философии Гегеля и одновременно Спинозы, Батлер в диссертации акцентирует у Гегеля 1) диалектику желания и признания как стратегию раздваивания субъекта в отношении к Другому и 2) диалектику раба и господина как «иную встречу с другостью, которая несводима к тождественности».30 Кроме того, в этом контексте она формулирует, что признание не может даваться односторонне. В момент, когда я даю его, я одновременно и получаю его, и форма, в которой я предлагаю его, потенциально дается мне. Позже, поясняя эту мысль, она цитирует Гегеля: «Действование «одного» само имеет двойное значение – оно в такой же мере его действие, как и действование иного…».31

В своей диссертации Батлер анализирует понятия желания и признания на примере Феноменологии духа. Развивая интерпретацию Александра Кожева, Батлер определяет желание как существенную характеристику самосознания, которое невозможно без драмы взаимного признания. Поэтому желание признания – это желание, которое ищет как рефлексии, так и признания в Другом. «Это желание, которое, с одной стороны, стремится отрицать изменчивость Другого, – пишет Батлер, – и, с другой стороны, это желание, которое находит себя в связи, требующей, чтобы Другой, которым мы боимся быть и которым мы схвачены, был необходимым для нас».32 Далее Батлер продолжает: «Без этой конститутивной страстной связи не может быть признания. Сознание субъекта находит себя утраченным в Другом, но одновременно […] находит себя другим и в Другом».33 Отсюда следующий ее вывод: «Итак, признание начинает с инсайта, что мы утрачены в другом, но все-таки оно мотивировано желанием найти себя отрефлектированным там, где рефлексия не является окончательной экспроприацией. Сознание ищет себя, ищет реставрации прежнего времени для того, чтобы убедиться, что не существует возвращения от изменчивости к былому «я», но существуют только будущие трансфигурации, основывающиеся на невозможности такого возвращения».34

В этой связи Батлер интерпретирует гегелевское понятие признания из главы о господстве и рабстве как сложную динамику, в которой субъект стремится найти себя в Другом, но находит только то, что рефлексия является знаком его экспроприации и самоутраты. «Раб скандализирует господина, обнаруживая сознание, которое он или она в себе не предполагал, демонстрируя господину, что он стал Другим по отношению к себе. Господин, наверное, утрачивает самоконтроль, но для Гегеля эта самоутрата является началом сообщества и, может быть, наши нынешние затруднения просто приближают философию к ее собственному месту среди многих других мест в фабрике культуры».35

Не является ли эта двойная ловушка желания и признания у Гегеля настолько коварной, что в нее попадает даже такой мастер онтологии двойственного, как Кьеркегор?

Батлер пытается ответить на этот вопрос в статье «Кьеркегор и спекулятивное отчаяние» (1993).36

Итак, пишет Батлер, Кьеркегор выступает за экзистенцию как логику двойственного против гегелевской спекулятивной логики, ориентированной на итоговый синтез и поэтому стремящейся примирить двойственность, которую, по мнению Кьеркегора, невозможно редуцировать ни в одном событии. Именно поэтому Гегель, по мнению Кьеркегора, предлагает проект опосредованного субъекта, способного достичь самоидентичности, устраняющей в результате парадокс человеческого существования/экзистенции. Более того, Кьеркегор, по мнению Батлер, упрекает Гегеля в том, что в своей мании синтеза он забывает включить в структуру субъекта то, что никогда не может быть систематизировано, что разрушает и противостоит рефлексии, – а именно то, существование чего конституирует взаимоисключающие страсти: веру и отчаяние.37

Поэтому Кьергегор, считает Батлер, вновь и вновь не устаёт заявлять, что он пишет от имени того, что находится за пределами спекуляции, рефлексии и языка. Его отчаяние, болезнь, страсть и есть то, что не может быть понято в категориях гегелевского спекулятивного мышления и «синтезировано» гегелевским субъектом. Нет другого пути к вере кроме пути через отчаяние, а гегелевский итоговый «синтез» представляет рациональное разрешение парадокса человеческого существования.

По убеждению Кьеркегора, чтобы написать книгу против Гегеля, против синтеза в пользу страсти и веры, он должен написать книгу, которая будет неудачей в попытке непосредственной коммуникации с теми самыми страстью и верой, которые он стремится защитить. С точки зрения Кьеркегора, автор, который хочет определить путь веры, должен противостоять любой попытке коммуницировать с верой непосредственно; другими словами, автор должен желать неудачи своей книге и именно в этой неудаче понять ее успех. Поэтому в итоге своей борьбы с Гегелем, Кьеркегор решает в 1848–1849 годах отказаться от соблазна авторства литературных и философских текстов, стать пастором и ограничиться религиозными трактатами.

Однако Батлер, в противоположность Кьеркегору, обращает внимание на то, что гегелевская спекуляция отнюдь не является редуцируемой к процедуре тождества. Самосознание у Гегеля функционирует по логике желания, которое 1) не может быть удовлетворено и 2) двойственность которого не снимается. Гегелевский проект не просто разрушается отчаянием, но артикулируется отчаянием. И страхом. Батлер отмечает, что описание эмансипации раба у Гегеля – пример того, как «страх и трепет» производят опыт человеческой свободы, не ограниченной какой-либо властью.

То есть характеристика Кьеркегором Гегеля, считает Батлер, не совсем честная. Гегель не выступает в пользу порабощения индивида этическим законом. Поэтому Батлер спрашивает – не обстоит ли дело таким образом, что Кьеркегору не удается понять спекулятивную концептуализацию, которая заключается в самом понятии отчаяния, которое он противопоставляет спекуляции?38 С одной стороны, Кьеркегор пародирует Гегеля, который не знал, по его мнению, экзистенциальных состояний. С другой стороны, разве гегелевская операция Aufhebung, ведущая не к синтезу противоположностей, но – через процедуру отрицания – как раз к понятию решительного разрыва противоположностей, не является экзистенциальным отчаянием, задает очередной вопрос Батлер? Кьеркегор, как обнаруживает она уже в студенческий период, хотел писать против Гегеля так, чтобы, его текст всегда (с помощью стиля, передающего энергию страсти и веры) терпел неудачу в изображении любой системы. Но из-за этого, замечает Батлер, гегелевский отказ от синтеза Кьеркегору так и не удается заметить.

По мнению Батлер, Кьеркегор, конечно, пародирует Гегеля, но одновременно воспроизводит механизм гегелевского снятия, а не разрыва. В качестве примера она приводит кьеркегоровскую Болезнь к смерти. Кьеркегор в этой работе, с одной стороны, действительно, как считает Батлер, пародирует Гегеля. В то же время, с другой стороны, утверждает Батлер, это такая пародия, которая не предполагает полного отрицания Гегеля. Наоборот, пародируя Гегеля, Кьеркегор одновременно осуществляет его рециркуляцию, сохраняя существенные аспекты гегелевской спекулятивной диалектики как философии двойственного. Пародизация Гегеля Кьеркегором оказывается в результате, по словам Батлер, видом пародии на самого Кьеркегора, поскольку его пародия на Гегеля действует именно так, как гегелевская операция Aufhebung. Иначе говоря, Кьеркегор, утверждает Батлер, оказывается тем, кто одновременно стремится как отменить и трансгрессировать гегелевские основания мышления, так и сохранить их.39

В результате Кьеркегор, как считает Батлер, парадоксальным образом остается в рамках немецкого идеализма. Ведь Кьеркегор, отмечает Батлер, не излагает свои аргументы против Гегеля в пропозициональной форме. Он формулирует их посредством риторической конструкции текста. Иначе говоря, тексты Кьеркегора противостоят Гегелю на уровне стиля. Если бы его вопросы к Гегелю могли быть представлены рациональным образом, Гегель победил бы сразу же, иронизирует Батлер.40

Но поскольку пародия функционирует у Кьеркегора как механизм гегелевского Aufhebung, который ведет не к синтезу противоположностей, но к их решительному разрыву, а понятие индивидуума Кьеркегор конструирует на самой границе спекулятивного дискурса, которому он стремился противостоять, ирония Кьеркегора по отношению к Гегелю оборачивается тем, что по видимости новый экзистенциальный философский опыт Кьеркегора оказывается вписанным в традицию немецкого идеализма, т. е. в традицию онтологии, которую он хотел преодолеть. Нельзя ли в таком случае, спрашивает Батлер, предположить, что язык «страха и трепета», обнаруженный Гегелем в механизме возникновения раба в Феноменологии духа, подобен языку страха и трепета Авраама у Кьеркегора?41

В академической философии Нового времени онтология представляет первую, теоретическую часть метафизики, которую дополняет практическая часть, начинающаяся с космологии как теории упорядоченности мира в соответствии с принципами разума. Рассматривая понятия материи и тела в книге Тела, которые значат (1993), Батлер дистанцируется от принципов традиционной космологии, которая, по ее мнению, предполагает дуализм 1) материи (неуправляемые страсти, образующие материальность души; фигурами неуправляемой страсти в традиционной космологии считались в том числе женщина и животное) и 2) духа (логоса). Понятие традиционной космологии Батлер, отказавшаяся в этот период своей жизни скрывать, что она – лесбиянка, связывает с телеологической космологией Платона, который, как известно, считал, что формирование космоса является переходом от неуправляемого хаоса («страстей утробы») к рациональному порядку. В этой первоначальной космогонии мужчина – вершина онтологической иерархии, а женщина – бледная жалкая копия мужчины; животное является жалкой копией женщины; и космос понимается как установление более контролируемого состояния как более управляемого мира.42«В космогонии, – пишет Батлер, – еще до появления утробы Платон предполагает, что если страсти, образующие материальность души, оказываются неуправляемыми, то мужская душа рискует обратиться в женщину или животное».43

Отметим в этом контексте, что Спиноза, в юности казавшийся Батлер способным объяснить механизм и природу мучающих ее страстей и аффектов и ответить на вопрос «можно ли жить в более управляемом мире?», в эти и в последующие годы – после событий 11 сентября, новых глобальных войн и поисков новых форм сопротивления, – продолжает оставаться для Батлер одним из наиболее важных авторов.

В отличие от метафизической космологии с ее телеологической космогонией, в которой бытие проходит стадии от неозначенной материи к смыслу и гармонии, модель онтологии Батлер ставит под вопрос разделение материи и смысла, идеи и тела. Для концептуализации этой неразрывности и неиерархичности бытия Батлер и обращается к онтологии двойственного, базированной на логике сплетения, или хиазма М. Мерло-Понти (глава «Переплетение» из книги Видимое и невидимое44), в которой она видит продолжение усилий Хайдеггера по преодолению разрыва субъекта и мира. Используя логику хиазма, Мерло-Понти, по словам Батлер, описывает бытие как плоть мира – как «нечто, напоминающее развертывание и дифференциацию живого мира плоти, где плоть понимается не только как одновременно агент и объект касания, но также как основа или условие ви́дения и бытия увиденным».45 Важно, что термин плоть у Мерло-Понти, считает Батлер, описывается как «одновременно оборачиваемость касания и оборачиваемость ви́дения, что артикулировано обоими оборачиваниями».46 Другими словами, если мы можем говорить о космологии Батлер, то ее, в отличие от платоновской космологии, можно определить как космологию хиазма. Напомним, что хиазм функционирует как риторическая фигура, в которой задействованы два различных отношения, не являющиеся полностью коммуникативными (как рука, которая касается, не идентична руке, которой касаются) – благодаря чему бытие может быть понято одновременно и как «превышение себя» и как «избегание себя».

Неметафизическая, или хиазматическая космология соотносится с типами социальных онтологий, которые Батлер называет не только онтологиями двойственного, но и отношенческими (relational ontology). В них, по ее мнению, в отличие от онтологий индивидуализма, субъективность понимается как коллективное тело, характеризуемое отношениями взаимозависимости и взаимосвязанности, которые в свою очередь выступают условиями взаимососуществования и взаимоподдержки. «Тело как момент онтологического требования, – формулирует Батлер, – это зависимость от других тел и сетей поддержки. Тогда понятно, что не совсем правильно понимать индивидуальные тела как совершенно отличные одно от другого. Конечно, они не смешаны в некоторое аморфное социальное тело, но если мы концептуализируем политическое значение человеческого тела без понимания этих отношений, то мы утрачиваем тезис о том, что тело, несмотря на его ясные границы, определяется отношениями, которые делают его собственную жизнь и действие возможными».47

Хиазматическая космология и онтология двойственного Батлер как основа этической концепция отношенчества («отношенческие социальные онтологии») теоретически перекликаются с так называемой «этикой сожительства» (в терминах Ханны Арендт)48. В качестве индивидов мы, конечно, пишет Батлер, стремимся выбирать, с кем нам сосуществовать в этом мире, а с кем нет, – чтобы лучше его контролировать. Однако верная онтологии двойственного Батлер утверждает, что отношения контроля в радикальной форме могут быть доведены до политик геноцида – как это показывает Арендт в книге Банальность зла, определяя Эйхмана как того, кто хотел выбирать, с кем ему сожительствовать на Земле, а с кем – нет. В результате Эйхман оказался неспособным принять гетерогенность человечества как неизбежное условие социальной и политической жизни.49

В противоположность онтологии индивидуализма Батлер настаивает на том, что существуют «формы соседства, близости, совместной жизни, сосуществования, которые являются радикально не выбираемыми. Они конституируют базисные формы социальности, в которые никто не вступает договорным (выделено нами – И.Ж., С.Ж.) образом, которые конституируют социальные условия жизни, на которые мы никогда не соглашались и которые глубоко безразличны к нашему согласию».50 Эти базисные, по ее мнению, формы социальности служат не только препятствием индивидуальной самореализации, но и могут выступать условием социальной солидарности нефашистского типа – «на основе «мы», условия которого страстно связаны вместе: гневно, жаждуще, убийственно, любяще».51 Направленное против онтологии индивидуализма отношенчество – «это фрейм для рассмотрения аффектов, инвариабельно артикулированных в политическом поле – таких, как страх и гнев, желание и утрата, любовь и ненависть».52

В то же время космология хиазма и онтология двойственного Батлер дистанцируются не только от телеологической космологии (Платон), но и от традиционной феминистской точки зрения на тело, где тело противопоставляется духу. Как отмечает Батлер, в феминизме часто звучит старый аргумент о значимости материализма в феминистской теории, а именно – что тело полагается первоначальным по отношению к знаку. Почему? Потому что существует общепринятая точка зрения (кстати, в том числе и в постсоветской литературной критике),53 согласно которой постструктурализм редуцирует всю материальность к лингвистическому содержанию, в то время как феминисткой теории необходима материя, понимаемая как объективная реальность. Например, когда тела стоят на улицах в ситуации стачки, протестного марша или осуществляют практики психотерапии, они выступают как необходимая предпосылка феминистской практики, репрезентирующая нередуцируемую материальность тела.

Однако парадокс состоит в том, что прославляемые в феминистской теории материальность и тело, определяемые как первичные по отношению к сигнификации (обычно говорят о «позитивном отношении к телу»), уже представляют собой эффект сигнификации, напоминает Батлер. Другими словами, феминистский, как и любой другой активизм упускает из виду эффект одновременности сигнификации и материальности означающего.

В этом контексте позиция Батлер ближе феминистской трактовке тела и письма Люс Иригарей, отвергающей традиционную для феминистской теории редукцию женского к телесному. В то время как в традиционной феминистской теории тело фигурирует как фемининное, а женское ассоциируется с материальностью (являясь инертным, почти что мертвым и поэтому плодородным, вечно живым и порождающим), Иригарей хочет показать, что фемининное – это именно то, что исключается в этой бинарной оппозиции и посредством нее.

По словам Батлер, «кажущееся безумие» Иригарей с её концепцией «двух губ» указывает не на мастурбацию или лесбийскую сексуальность (конечно, не исключая ни первого, ни второго), но на отсутствие онтологии соперничества по очень необычной схеме функционирования этих самых «губ». Схема такая – «ты не во мне»»54. Отсюда следует батлеровская критика матрицида, симбиотически склеивающего различия.

Иригарей, отмечает Батлер, выводит из понятия хиазма Мерло-Понти не только 1) знаменитую теорию двух губ («ты не во мне»), но и 2) стратегию мимесиса как чтения и феминистских, и философских текстов. И в тех, и в других она стремится реализовать практики пародии как функции отношенчества. Например, Батлер утверждает, что тексты Иригарей и Мерло-Понти взаимодействуют как «две губы», при этом Иригарей разыгрывает и аллегоризует определенный вид хиазма или онтологии двойственного Мерло-Понти (можно сказать иначе – хиазма плоти). Ведь любой философский текст стремится разыгрывать теорию плоти, которую он также исследует, выстраиваясь как герменевтическая циркуляция, от которой он не может освободиться и в которой он вполне преднамеренно остается. «Чтение Иригарей главы «Переплетение – Хиазм», – пишет Батлер, – ее зависимость от теоретизации тактильных, визуальных и лингвистических отношений текста как хиазма кажется абсолютной. У нее нет мышления вне этих терминов. Это вовлекает ее в захватывающий double bind, а именно – в мышление против хиазма, осуществляющееся в его терминах, в попытку эксплуатировать его термины, которые она также стремится повернуть против него в стремлении открыть пространство сексуального различия, которое, как она верит, этот текст стремится стереть».55

Но почему, спрашивает в то же время Батлер, Иригарей прочитывает «плоть мира» как диффузию материнского? Почему мы должны редуцировать плоть мира, то есть мира чувственно привязанной сигнификации к материнскому телу? Не является ли этот жест Иригарей практикой редукции онтологии двойственного, превращения ее в онтологию индивидуализма, спрашивает Батлер?56

В отличие от Иригарей, Батлер и предлагает понятие социального тела, понимаемого как нередуцируемый хиазм.

Определим более подробно понятие хиазма и онтологии двойственного у Батлер.

Во-первых, это сплетение живого и мертвого. Например, Антигона у Батлер – живой мертвец: ведь любовь Антигоны к тем, кого она любит, – это одновременно и невыносимая судьба становления мертвой, оставаясь живой.57 В то же время, в отличие от известной интерпретации Антигоны как живого мертвеца у Лакана, Антигона Батлер помещает себя в суицидальное отношение к символическому порядку, переутверждая этот порядок как установленный (в том числе переутверждая отношения традиционного родства).58

Если в этом контексте вспомнить теорию любви Гегеля, то Гегель (в анализируемом Батлер раннем фрагменте «Любовь»), в отличие от концепции батлеровского хиазма, утверждает, что «настоящая любовь» – это «живой союз», который всегда осуществляется между личностями, равными по силе. Более того, никто из любящих личностей не является мертвой или мертвым по отношению к другой личности. Иначе говоря, любовь у Гегеля означает модус не быть мертвым по отношению к другому. Другой также не должен быть мертв по отношению к субъекту.59

Батлер миметирует представление о «настоящей любви» у Гегеля. Любовь, напоминает она, не может игнорировать модус раны, которая наносится любящему сердцу. Не может любовь игнорировать и того, кто ранит. Или того, кто травмируется и ранит одновременно, или того, кто гневается и ранит. В этот момент любящее сердце перестает быть любящим: субъект/она (she) становится убивающей силой, даже защитницей того, что является мертвым, а именно – частной собственности, как и права собственности в целом. Например, тот, кого любят, становится тем, по отношению к кому любящая субъект обладает правом собственности, что означает, считает Батлер, что живущий другой становится мертвым. Ведь даже у Гегеля собственность описывается как форма мертвого.60

В то же время Батлер отмечает, что Гегель в терминах, схожих с более поздними понятиями Мелани Кляйн, отдает отчет в том, что любовь содержит в себе элемент враждебности. Ведь Гегель, отмечает Батлер, считает, что стыд возникает именно как результат осознания враждебности в любви, которая удерживает любовь от того, чтобы стать абсолютной. Это, по образному выражению молодого Гегеля, «ярость любви» перед лицом упорного разделения в любви. «С одной стороны, – пишет Батлер, – индивидуальность другого препятствует союзу, и теперь гнев против этой индивидуальности направляется на другого, которого мы любим. Очевидно, сознание гнева или удары по другому переходят в стыд. […] Копула распадается в триангулярность […] Но ребенок – не окончательное решение проблемы. Любовники никогда не могут освободиться от того, что мертво между ними […], объекты, которыми они обладают, становятся формой мертвого между ними».61

Поэтому вывод, следующий, по мнению Батлер, из анализа гегелевского фрагмента «Любовь», заключается в том, что мы не можем понять жизнь без понимания чего-то, что является мертвым. Ведь жизнь того, кто любит, как показывает, согласно Батлер, Гегель, – это очень специфический вид бытия, неспособный преодолеть его или ее конечность с помощью любви. В итоге Гегель приходит к мысли о неразрывности живого и мертвого в любви: «И что еще хуже, – передает гегелевскую мысль Батлер, – тот, кто любит, упрямо и настойчиво «цепляется» за эту конечность, смертность, что является скрытой формой привязанности к себе или, в более общей форме, – отказом «уступить дорогу» любому другому».62

Во-вторых, понятие хиазма и онтологии двойственного у Батлер понимается как хиазм, т. е. сплетение 1) человеческого и 2) нечеловеческого. ««Жизнь» человеческой жизни означает, – пишет Батлер, – что она уже связана с тем, что является нечеловеческим, и что связь с нечеловеческой жизнью существенна для жизни как она есть».63 Здесь мы можем продолжить ее мысль, что, например, терроризм как инстанция нечеловеческого ничуть не меньше связан с человеческим, чем другие, менее привычные и более современные формы нечеловеческого (например, идеология киборгов или зомби).

Вот что Батлер пишет о терроризме как современной форме нечеловеческого в современных онтологиях войны: «Если насилие осуществляется против тех, кто являются нереальными, тогда, исходя из перспективы насилия, ему не удается повредить или уничтожить эти жизни, поскольку эти жизни уже уничтожены. Но у них есть странный способ оставаться одушевленными, и поэтому они должны быть уничтожаемы вновь и вновь. Они не могут быть оплаканы, потому что они уже всегда утрачены или, скорее, никогда «не были», и их нужно убить, поскольку они кажутся живыми, упорствующими в своем состоянии мертвости. Насилие возобновляет себя перед лицом кажущейся неисчерпаемости его объекта. Дереализация другого означает, что он ни жив, ни мертв, но бесконечно призрачен. Бесконечная паранойя, которая воображает войну против терроризма как войну без конца, будет такой, которая бесконечно оправдывает себя в отношении призрачной бесконечности своего противника – независимо от того, существуют ли установленные причины подозревать наличие непрерывно продолжающейся террористической операции с насильственными целями».64

Подведем некоторые итоги. Для создания широких альянсов разных субъект-позиций политического важно отвергнуть традиционное феминистское понятие фемининного, которое монополизирует сферу исключенных. Только в таком отрицании феминисткой может быть каждая/каждый («иметь две губы»).

Почему для Батлер важно такое понимание онтологии войн?

Потому что она считает мотив самосохранения и самозащиты ключевым для механизма секьюритарной мобилизации. «Если все насилие упреждающе и задним числом называть самозащитой, тогда самозащита перестает работать как заслуживающее доверие оправдание для убийства. Любое убийство оправдано и одобрено от имени того, кто называет все насилие самозащитой».65

«Но что это за «самость» (self), которая защищается [при самозащите], и что за самость остается после всех убийств?» – продолжает задавать вопросы Батлер. «Может ли быть так, чтобы самозащита вела не к самосохранению, а к саморазрушению?» – спрашивает она. И отвечает: «Если самость пытается защищать себя от этого понимания, тогда она отрицает способ, с помощью которого она по определению связана с другими. И этим отрицанием самость подвергает себя опасности, живя в мире, в котором единственный выбор – уничтожать или быть уничтоженным».66

Батлер замечает, что большинство американцев после событий 11 сентября пережили нечто вроде утраты First Worldism. Ведь предполагалось, что США – это место, которое не может быть атаковано. Результат этой неоправданной, по ее мнению, уверенности – беспорядочный расизм, рационализированный как «самозащита» со стороны США. Более того, генерализированая паника в США после 11 сентября работает в тандеме с приостановкой гражданских прав. «Все население подлежит призыву секьюритарной мобилизации, чтобы стать «строевыми солдатами» армии Буша», – пишет Батлер.67 Феминизм как дискурс и активизм тоже оказались мобилизованы: ведь критерий «освобождения угнетенных афганских женщин» и послужил одним из главных оснований для военной акции США в Афганистане, напоминает Батлер.

Таким образом, – и этот тезис является одним из самых вызывающих с точки зрения привычных категорий либерального мышления – именно феминистки способствуют подрыву понимания категории мира в терминах онтологии двойственного и переходу к оправданию ситуации войны.

Глава 2. Политика, или является ли «народ» тем, кто выражает «народную волю»

Некрополитики как онтологии двойственного

В теории политики Батлер можно проследить восходящее к Карлу Шмитту различие уровней онтологического и онтического в политике. В центре внимания Батлер находятся не политики, определяемые как конвенциональные и понимаемые в терминах теорий делиберативной демократии,68 а теории, относящиеся к 1) сфере политического, которую Шанталь Муфф определяет как «аффективное измерение политики» (Батлер даёт модусу аффективного измерения политики определение «психики власти») и 2) к отношениям антагонизма (в терминах окопной, или «вязкой борьбы», как вслед за Грамши повторяет Батлер). Отношения власти в результате понимаются у Батлер как неразрывность отношений тела, материальности и одновременно сигнификации,69 т. е. в терминах онтологии двойственного, анализируемой ею на примере политики. То есть модус онтологического обеспечивает в ее философии понимание политического также в терминах онтологии двойственного.70

Поэтому в понимании политики ей ближе методология Фуко и его концепция биовласти как механизма управления жизнью и смертью, чем методология Шмитта, разрабатывавшего понятие политического, исходя из ключевой роли фигуры суверена в политике.

Предметом анализа Батлер являются политики позднекапиталистических, неолиберальных режимов, инструментализирующих и деполитизирующих фигуру суверена, автономно решающего, кому жить, а кому умереть. Такие типы политики Батлер, используя термин Акилле Мбембе, называет некрополитиками,71 функционирующими как современные формы биовласти, убивающие людей на уровне повседневной жизни или производящие условия, эффективно побуждающие людей умирать. Поэтому Батлер при анализе политики ставит вопрос об особенностях функционирования именно некрополитик.

В то же время, как показывает анализ Батлер механизмов функционирования современной биополитики, в условиях неолиберального капитализма некрополитики оказываются парадоксальным образом связаны с феноменом народной воли и народного суверенитета, которые Батлер в своих недавних работах исследует на материале массовых народных собраний и протестов (См. её книгу Заметки о перформативной теории собраний (2015), в которую вошли программные статьи «Союз тел и политика улиц», ««Мы – народ»» – мысли о свободе собраний» и др.). «Не существует суверенной власти, выбрасывающей субъекта из сферы политического, – заявляет Батлер, – скорее существует обновляющаяся народная суверенность вне государственной и политической власти, включающая совместные формы переживания и сопротивления».72

Двойственная природа «народного суверенитета»

Парадоксальность и двойственность понятия народного суверенитета Батлер исследует на материале массовых собраний, которые она интерпретирует как феномен телесной перформативновности, которую она отличает от лингвистической перформативности, ограничивающей, по ее мнению, сферу политического репрезентацией в языке.73 Как замечает Батлер, многие теоретики демократии размышляли о возможности нейтрализовать угрозу хаоса и деструкции, исходящую от «толпы» («тела политики» в терминах Батлер), даже если они признавали важность выражения народной воли. Политические теоретики от Эдмунда Бурке до Алексиса де Токвиля, опасаясь неконтролируемого хаоса как угрозы для демократической формы правления, ставили вопрос о том, насколько открытое выражение народного суверенитета, то есть власть народа может привести к тирании большинства, в пределе – к репрессивным режимам (как у Платона – к тирании).74 Однако, вопреки предположениям, что политика народной воли, имеет тенденцию управляться или страхом хаоса, или радикальной надеждой на будущее,75 Батлер, близко к теории популизма Лаклау и Муфф, считает, что оба этих модуса в условиях неолиберального капитализма оказываются сплетенными, то есть формами хиазма и что все политические идентичности с необходимостью являются народными.76 Для демонстрации этого тезиса она обращается в статье «Союз тел и политика улиц» к анализу знаменитых массовых собраний на площади Тахрир в Каире в ходе революции 2011 года, во-первых, как к примеру функционирования политики как аффектов надежды и страха одновременно; во-вторых, как к событию, позволяющему увидеть политический потенциал логической непредсказуемости народных собраний.77

Анализ политики народных собраний Батлер начинает с анализа теоретических и политических проблем, связанных с определением и самоопределением понятия народа. Прежде всего она обращает внимание на отмечаемый и другими исследователями факт, что любая попытка определения того, «кто есть народ» носит исключающий характер. (Ср. с тезисом Бруно Бостилза, что вопрос о том, что такое народ, имплицитно предполагает вопрос о том, кто и что не есть народ.78) Это качество проявляется сразу же, как только выдвигается требование, что «народ» должен быть защищен.

Что означает это требование?

Во-первых, оно означает, что тезис о защите народа фактически является, по мнению Батлер, основанием для политик секьюритарной мобилизации и милитаризации. Ведь пользование этим тезисом предполагает, что только некоторые из членов «народа» должны быть защищаемы. В результате, формулирует Батлер, «народ» в качестве эксклюзивной категории отличается от понятия «населения». В этом контексте Батлер напоминает, что, учитывая логику политического как логику хиазма, необходимо постоянно задавать вопрос, какие конкретные операции власти определяют и описывают различие между «народом» и «населением» 1) в каждый данный момент и 2) с какой целью.

Во-вторых, Батлер отмечает амбивалентность процедуры включения, которую она исследовала еще в своем первом бестселлере Гендерная тревога: феминизм и подрыв идентичности (1990) на примере противоречивости феминистских политик включения.79 Применительно к понятию «народа» Батлер демонстрирует амбивалентность включения на примере высказывания Ангелы Меркель, которая, отвечая на рост ультра-правых анти-иммигрантских выступлений в Германии, сформулировала по видимости инклюзивный тезис о том, что «ислам – это часть Германии». В таком случае риторика Меркель предполагает, что мы одновременно имеем дело с народом, исключающим иммигрантов, и с народом, включающим их таким образом, что оба народа входят в понятие нации. Батлер в этом случае считает, что даже если форма признания риторически распространяется на всех людей, как провозгласила Меркель, тем не менее существует обширная область тех, кто продолжают оставаться непризнаваемыми (например, безгражданское «население», иммигранты) и что, более того, сама властная функция различения между признаваемыми и непризнаваемыми воспроизводится всякий раз, когда сфера признания расширяется.80 Таким образом, Батлер называет один из парадоксов современной политики, когда в условиях глобализации демократических политик сфера непризнаваемого не только сохраняется, но и непрерывно расширяется. Иначе говоря, парадокс включения в современной политике состоит в том, что то, что широко и разнообразно включается в сферу признаваемого, сохраняет в то же время статус и характеристики непризнаваемого.

В-третьих, Батлер обращает внимание на то, что самоопределение «мы – народ», предположительно отличающее народный суверенитет от государственного суверенитета, функционирует 1) или как требование признания и включения в «народ» непризнаваемых «народом» субъектов, обращенное к тем, кто их исключает, или 2) является само-именующей практикой, прямо исключающей иммигрантов и лиц без гражданства из идеи нации. Например, когда в январе 2015 года Pegida (European Patriots Against the Islamicization of the West), открыто анти-иммигрантская политическая организация Германии, заявила «мы – это народ», реализовав само-именующую практику, она на самом деле прямо исключила иммигрантов из идеи нации и – в пределе – из идеи мира. Поэтому, уточняет Батлер, хотя демократия и предполагает право самоопределения, из этого не следует, что любая группа, которая определяет себя как репрезентируемая, может объявить себя «народом» без того, чтобы не поставить принципы демократического правления под вопрос.

Исходя из этого вывода, задача демократических политик, по мнению Батлер, во-первых, состоит не в том, чтобы просто риторически провозгласить признание среди людей равным образом (как это сделала Меркель), но скорее в том, чтобы напомнить, что инклюзивность не является единственной целью демократической политики, особенно политики радикальной демократии (в терминах Эрнесто Лаклау и Шанталь Муфф),81 и, во-вторых, требует критического анализа актов самоименования «народа» и процедур, посредством которых «народ» предположительно выражает «народную волю».

Могут ли акты самоименования квалифицироваться как самоопределение или адекватное выражение народной воли? – ставит вопрос Батлер. Какие политические стратегии реализуются в акте самоименовании народа, спрашивает она. И как можно обнаружить условия, при которых, когда прекариат заявляет «мы – это народ» («мы все еще народ», т. е. мы все еще упорствует и еще не уничтожены».82) – это не просто требование включения, но и практики исключения?

В этом контексте Батлер обращается к исследованию вопроса о том, как происходит конституирование «народа» как политической субъективности и отвечает на этот вопрос, используя понятие антагонизма Лаклау и Муфф как «вязкой гегемонной борьбы». Конституирование народа, пишет Батлер, осуществляется как претензия на то, чтобы получить определенную демаркационную границу народного антагонизма как признанную. В таком случае мы можем установить, кто есть «народ» только тогда, когда борьба за то, кто принадлежит к «народу», обостряется, то есть когда одна группа противопоставляет свою собственную версию «народа» тем, кто находятся вне, кто рассматриваются как угроза для «народа».83 В условиях современных политик демократии как форм некрополитики мы, по её мнению, имеем три политических ситуации одновременно: 1) во-первых, тех, кто стремится определить «народ» (это всегда властная группа, гораздо меньшая, чем народ, который она хочет определить), 2) во-вторых, субъекты «народа», которые не признаются «народом» и 3) в-третьих, тех, кто пытаются установить последнюю группу в качестве части народа.84 Более того, даже если мы стремимся представить либеральную демократию, подчеркивая в ней по видимости инклюзивные характеристики включения каждой и каждого в демократию как форму политического, стремясь установить полностью включающую группу, мы, по мнению Батлер, вряд ли преодолеваем то, что Муфф и Лаклау назвали «конститутивным исключением»,85 посредством которого устанавливается партикулярное включение («народа»), претендующее на универсальное («либеральную демократию») как политически универсальную форму современности.

Поэтому, как считает Батлер вслед за Лаклау и Муфф, в условиях современной некрополитики мы вынуждены признать, что любая формация «народа» частична. Такое признание требуется, по мнению Батлер, по следующим двум причинам: во-первых, многие исключения осуществляются без знания о них, во-вторых, исключения часто натурализуются как «нормальное» положение дел. Тем самым вопрос, является ли «народ» тем, кто выражает «народную волю» и могут ли эти акты самоименования быть квалифицируемы как самоопределение и считаться адекватным выражением народной воли, всегда остается открытым, по мнению Батлер.86

Являются ли публичные демонстрации, такие как Арабская Весна, Окупай или демонстрации против прекарности действительными и обещающими выражениями народной воли? Предположение Батлер в этом контексте – что мы должны прочитать эти сцены политического не только в терминах версии людей, которые их эксплицитно излагают, но и как отношения перформативной власти, посредством которых они приводятся в действие.

Первый тип действий, остающихся внепарламентскими, является, по её мнению, неизбежно преходящим, недолговечным. Но когда они открывают новые парламентарные формы (и это второй тип действий как инициированных властью), они рискуют утратить характер репрезентации народной воли.

Здесь Батлер и формулирует свой главный тезис перформативной теории собраний о том, что политическая форма демократии и народный суверенитет – не одно и то же.87

Народные собрания как предположительная форма народного суверенитета формируются и распадаются неожиданно – вследствие произвольных или непроизвольных условий, напоминает Батлер. Например, их преходящий характер проявляется, в частности, в том, что когда «народ» поддерживает и институализирует правительство, народный суверенитет утрачивается при проведении своих лидеров в парламент. Одновременно и правительства, которые возникают и исчезают именно благодаря совместным действиям народа, также обнаруживая себя в качестве всего лишь преходящих: ведь тогда они лишаются поддержки, обеспечивающей им легитимность. А её обеспечивает именно народный суверенитет.

Таким образом, в процессе функционирования народного суверенитета Батлер также обнаруживает онтологию двойственного. Она считает, что, в противоположность заявлениям правительства, главным качеством «народного суверенитета», когда люди собираются вместе, является сила выражения, отличающаяся от права говорить в рамках порядка данного. Другими словами, «народный суверенитет» означивает избыток по отношению к тому, что говорится во время собраний как практик «народного суверенитета», однако именно такой способ сигнификации является совместным телесным действием, или, как определяет Батлер, плюральной формой перформативности. Тезис о значимости силы выражения в политике по сравнению с практиками права говорить аналогичен тезисам Лаклау в его последней книге – «Риторические основания общества»,88 где ставка делается именно на риторический элемент в политике. Ведь и Лаклау, и Батлер понимают понятие политического как никогда не завершенное без народной поддержки.

В результате, с одной стороны, оспаривание доминирующих политик осуществляется ассамблеями, забастовками, пикетированием и оккупацией публичных пространств; с другой стороны, эти тела являются объектами множества демонстраций, которые принимают прекарность как условие перформативности власти.89

Цель Батлер, как она формулирует, – подчеркнуть очевидное в условиях, когда очевидное исчезает: по её мнению, существуют пути выражения и демонстрации прекарности, которые формируют экспрессивную свободу, принадлежащую публичным собраниям. И действительно, когда некоторые критики утверждают, что всё, что удалось Окупай – это просто собрать людей вместе на улицах, они – тем самым – фиксируют тот факт, что эти пространства часто закрыты для публичных собраний под предлогом «безопасности» и даже «общественного здоровья». Эксплицитные цели этих собраний различны: оппозиция деспотической власти, секьюритарным режимам, национализму, милитаризму, безгражданственности. Иногда это вызов самому капитализму или неолиберализму.

Батлер согласна, что это очень разные собрания, поэтому необходимы разные подходы для их изучения. Для неё важен тезис о значимости измерения телесности в понятии «воли народа» и в политическом поле в целом, когда она в своем анализе политики утверждает и помещает тело в сердцевину политического поля. По её мнению, именно тело в его выразительной, сигнификативной функции выдвигает то, что она называет «телесным требованием», считая именно его более подходящим для обозначения экономических, социальных и политических условий, более не подверженных формам прекарности. «Когда люди совместно занимают улицы, – формулирует Батлер в терминах эмансипаторности, – они формируют нечто вроде тела политики, и даже если это тело политики не говорит единым голосом – даже если оно вообще не говорит – оно тем не менее формирует, устанавливает свое присутствие как плюральная и упорная телесная жизнь».90

Как она неоднократно подчеркивает, для людей, которые все еще живут в номинальном контексте либеральной демократии, установка, что индивидуумы должны заботиться только о самих себе, а не о других, и что забота о здоровье, например, – это не общественное благо, а товар, может оказаться фрустрирующей и шокирующей. По её мнению, вопреки индивидуализирующемуся смыслу любых неудач, публичные собрания воплощают измерение политического, реализующее плюральную форму существования в социальных условиях, являющихся – вопреки некрополитике – одновременно разделяемыми, совместными, даже если политически несправедливыми.91 Собрания осуществляют временную и плюральную форму сосуществования, которая конституирует определенную этическую и социальную альтернативу буржуазной «ответственности» перед «правоподдерживающим» (Беньямин) политическим порядком. В этом контексте Батлер рискует предположить, что формы собраний как собраний тел могут быть поняты как временная версия «народного суверенитета». В то же время, считает она, они могут быть также рассмотрены как необходимые напоминания о том, как легитимация функционирует в демократической теории и практике – а именно, как утверждение плюрального существования тел, которое ни в коем случае не является триумфом над всеми формами прекарности, реализуя одновременно, то есть в терминах онтологии двойственного как вынужденную прекарность, так и её эмансипацию.

Результатом анализа Батлер демократических политик в условиях одновременности 1) функционирования антагонистического и непредсказуемого «народа» и 2) деполитизации фигуры суверена, порождаемой в том числе и политиками перформативности власти, мобилизующей народное действие, становится её провокативный тезис о том, что никакое действие политической субъективности не осуществляется и не может быть понято вне терминов онтологии двойственного, устанавливающей и поддерживающей условия всякого политического действия. Политики народных собраний, как она показывает, также не могут избежать того парадокса, когда прекарные и субверсивные уличные собрания выступают формой действия, которое требует для своего сохранения условий, которые они оспаривают, как условий поддержания их влечения к жизни, которое Батлер считает конститутивной характеристикой политической субъективности (в этом тезисе заметно влияние на Батлер витализма Спинозы, о котором мы писали в предыдущей главе). «Тела на улицах являются прекарными, – пишет Батлер, – но они демонстрируют полиции силу и выносливость к физическому страданию. Эти тела также являются упорными и настойчивыми, настаивающими на своей длительности и коллективной «здешности»; и в этих недавних формах, организующих себя без иерархии, демонстрируются принципы равного обхождения, которых они требуют и от публичных институций. Таким способом эти тела перформативным образом выдвигают месседж, даже когда они публично спят».92

Батлеровская ставка на витализм в онтологии политического определяет стратегии её критики милитаризма, который она связывает с политиками национализма. Так она вновь и вновь формулирует, что если мы рассматриваем основания для милитаризации, базирующейся на требовании, что «народ», относящийся к нации, должен, как уже было сказано выше, быть защищен, то мы обнаружим конвенциональную установку, что только некоторые из народа должны быть защищаемы.

Тогда, вновь задаёт она вопрос, что же на самом деле заключается в патриотичном требовании «защитить народ», в модусе вписывания в прекарность «защищаемых» и вообще в сердцевине императива «защитить народ»?93 Батлер считает в этом контексте, что военная защита требует институциализации прекарности не только тех, кто является ее целевой группой, но и тех, кого она рекрутирует как «патриотов».

Например, тем патриотам, замечает эту логическую ловушку Батлер, кто призван в американскую армию, обещаны обучение и работа, но их посылают в зоны конфликта, где их тела могут быть искалечены, психические жизни травматизированы, более того, буквально физически разрушены. Иначе говоря, с одной стороны, американские, как и любые другие патриоты, считаются незаменимыми для защиты нации. С другой стороны, они одновременно заранее обозначены как ненужное население. Даже если их смерти иногда прославляются, они всё равно являются ненужными: одни люди приносятся в жертву во имя других людей. Здесь в функционировании некрополитик либеральной демократии Батлер обнаруживает явное противоречие: тела, которые стремятся защитить, часто физически и психически «выпотрашиваются», когда они делают свою работу. Таким способом во имя защиты «народа» «нация» выбрасывает некоторых из этих людей на обочину, с горечью констатирует Батлер.94 Тело, инструментализированное в целях «защиты», является тем не менее цинично заменимым в ходе обеспечения этой «защиты».

Итак, мы рассмотрели ещё один пример обнаружения онтологии двойственного в функционировании политического в философии Батлер – когда оставленное беззащитным в ходе защиты нации тело является одновременно 1) незаменимым и 2) незначимым, а императив обеспечить «защиту народа» требует – таким образом – незначимости и беззащитности как раз тех, кто заняты защитой.

1.Trump, fascism, and the construction of “the people”. An interview with Judith Butler by Christian Salmon, 29 December 2016, http://www. versobooks.com/blogs/3025-trump-fascism-and-the-construction-of-the-people-an-interview-with-judith-butler
2.Butler Judith. Foreword // Lorey Isabel. State of Insecurity: Government of the Precarious / Translated by Aileen Derieg. With a Foreword by Judith Butler. London, New York: Verso, 2015, p. ix.
3.Trump, fascism, and the construction of “the people”. An interview with Judith Butler by Christian Salmon, 29 December 2016.
4.Ibid.
5.Butler Judith. Frames of War: When Is Life Grievable? London&New York: Verso, 2009, p. 33.
6.Ibid., p. 3.
7.Ibid., p. 48.
8.Trump, fascism, and the construction of “the people”. An interview with Judith Butler by Christian Salmon, 29 December 2016
9.Butler Judith. Frames of War: When Is Life Grievable? p. 3.
10.Butler Judith. Rethinking Vulnerability and Resistance // Vulnerability in Resistance, Judith Butler, Zeynep Gambetti, and Leticia Sabsay, eds. Durham and London: Duke University Press, 2016, p. 24.
11.Ibid.
12.Ibid., p. 14.
13.Butler Judith and Athanasiou Athena. Dispossession: The Performative in the Political. Cambridge, Malden: Polity Press, 2013, p. xi.
14.См., например, Butler Judith. The Desire to Live Spinoza’s Ethics under Pressure // Butler Judith. Senses of the Subject. New York: Fordham University Press, 2015, p. 70–71.
15.Antigone’s Claim. A Conversation With Judith Butler Pierpaolo Antonello and Roberto Farneti, September 2008, https://www.academia. edu/217727/Antigone_s_claim._A_conversation_with_Judith_Butler.
16.Butler Judith. Can the “Other” of Philosophy Speak? // Butler Judith. Undoing Gender. New York, London: Routledge, 2004, p. 235.
17.Ibid., p. 236.
18.Ibid.
19.Ibid.
20.Ibid., p. 236–237.
21.Ibid.
22.Ibid.
23.Ibid., p. 239.
24.Ibid.
25.Butler Judith. Subjects of Desire: Hegelian Reflections in Twentieth-Century France. New York, Columbia University Press, 1987.
26.Butler Judith. Can the “Other” of Philosophy Speak? p. 236.
27.Ibid., p. 235.
28.Ibid.
29.Ibid., p. 235–236.
30.Батлер Джудит. Отчет о себе / Пер. Ирины Борисовой // Синий диван, Философско-теоретический журнал. Под редакций Елены Петровской, № 17, 2012, с. 177.
31.Там же, с. 176.
32.Butler Judith. Can the “Other” of Philosophy Speak? p. 240.
33.Ibid.
34.Ibid., p. 240–241.
35.Ibid., p. 250.
36.Butler Judith. Kierkegaard’s Speculative Despair // Butler Judith. Senses of the Subject, p. 112–148.
37.Ibid., p. 114.
38.Ibid.
39.Ibid., p. 115–116.
40.Ibid.
41.Ibid., p. 136–137.
42.Butler Judith. Bodies that Matter // Butler Judith. Bodies that Matter: on the Discursive Limits of “Sex”. New York, London: Routledge, 1993, 288 p. 43.
43.Ibid.
44.См. Мерло-Понти М. Видимое и невидимое / Пер. с фр. О. Шпарага. Минск.: Логвинов, 2006.
45.Butler Judith. Sexual Difference as a Question of Ethics: Alterities of the Flesh in Irigaray and Merleau-Ponty // Butler Judith. Senses of the Subject, p. 161.
46.Ibid.
47.Butler Judith. Rethinking Vulnerability and Resistance, р.16.
48.См. Butler Judith. Quandaries of the Plural Cohabitation and Sovereignty in Arendt // Butler Judith. Parting Ways: Jewishness and the Critique of Zionism. New York: Columbia University Press, 2012, p. 150.
49.Ibid., p. 165.
50.Butler Judith. Sexual Consent: Some Thoughts on Psychoanalysis and Law // Columbia Journal of Gender and Law, vol. 21, № 2, 2011, p. 26.
51.Butler Judith. Frames of War: When Is Life Grievable? p.183.
52.Ibid., p.184.
53.См., например, Курицын Вячеслав. Русский литературный постмодернизм. М.: ОГИ, 2000; Андрухович Юрій. Перверзія (1996) и др.
54.Butler Judith. Sexual Difference as a Question of Ethics: Alterities of the Flesh in Irigaray and Merleau-Ponty, p. 153.
55.Ibid., р. 150.
56.Ibid., р. 162.
57.Butler Judith. To Sense What Is Living in the Other: Hegel’s Early Love // Butler Judith. Senses of the Subject, p. 98.
58.Butler Judith. Antigone’s Claim: Kinship Between Life and Death. New York: Columbia University Press, 2000, p. 76–77.
59.Butler Judith. To Sense What Is Living in the Other: Hegel’s Early Love, р. 99–100.
60.Ibid., р. 103.
61.Ibid., р. 105.
62.Ibid., р. 107–108.
63.Butler Judith. Sexual Consent: Some Thoughts on Psychoanalysis and
64.Butler Judith. Precarious Life: The Powers of Mourning and Violence. London, New York: Verso, 2004, p. 33–34.
65.Butler Judith. Walter Benjamin and the Critique of Violence // Butler Judith. Parting Ways: Jewishness and the Critique of Zionism. New York: Columbia University Press, 2012, p. 96–97. См. Батлер Джудит. Вальтер Беньямин и критика насилия/ Пер. с англ. М. Бикбулатовой // Гендерные исследования, № 22, 2017, с. 36–37.
66.Ibid., p. 97.
67.Butler Judith. Precarious Life: The Powers of Mourning and Violence, p. 41.
68.См. Батлер Джудит, Спивак Гайятри Чакроворти. Кто воспевает нацию-государство? Язык, политика, принадлежность // Гендерные исследования, № 18, 2008, с. 122–123.
69.См. Butler Judith. Bodies that Matter: on the Discursive Limits of “Sex”, p. 30.
70.См. Mouffe Chantal. On the Political. London & New York: Routledge, 2005, p. 8–9.
71.См. Mbembe Achille. Necropolitics // Public Culture, vol. 15 (1), 2003, p. 11–40.
72.Butler Judith. Rethinking Vulnerability and Resistance // Vulnerability in Resistance, Judith Butler, Zeynep Gambetti, and Leticia Sabsay, eds., p. 26.
73.В ограничении сферы политического языковой репрезентацией, осуществляющейся в публичном пространстве, Батлер видит основной недостаток понимания политического Арендт, которая в результате установила различие приватной сферы как сферы зависимости и пассивности и публичной сферы как сферы независимого действия, когда сфера политики отдается, например, мужчинам, а репродуктивный труд – женщинам (см. Butler Judith. Gender Politics and the Right to Appear // Butler Judith. Notes Toward a Performative Theory of Assembly. London: Harvard University Press, 2015, p. 44.)
74.Butler Judith. Introduction // Butler Judith. Notes Toward a Performative Theory of Assembly, p. 1.
75.Ibid., p. 2.
76.См. Laclau Ernesto. Why Constructing a People Is the Main Task of Radical Politics // Critical Inquiry, vol. 32, № 4, Summer 2006, p. 677.
77.Butler Judith. Bodies in Alliance and the Politics of the Street // Butler Judith. Notes Toward a Performative Theory of Assembly, p. 70–71.
78.Bosteels Bruno. Introduction. This people which is not one // Alain Badiou, Pierre Bourdieu, Judith Butler, Georges Didi-Haberman, Sadri Khiari, and Jacques Ranciere. What is a people? New York: Columbia University Press, 2016, p. 1.
79.См. Butler Judith. Gender Trouble: Feminism and the Subversion of Identity, New York, London: Routledge, 1990. В переводе на русский см. Батлер Джудит. От пародии к политике» / Пер. с англ. С. Пчелиной // Введение в гендерные исследования, ч. 2, Хрестоматия, под ред. С. Жеребкина, СПб: Алетейя, Харьков: ХЦГИ, 2001, 164–173; Батлер Джудит. Гендерное беспокойство. Гл.1. Субъекты пола/гендера/желания / Пер. Е. Князевой // Антология гендерной теории. Сост., ком-мент. Е. Гаповой, А. Усмановой, Минск: Пропилеи, 2000, с. 297–346.
80.Butler Judith. Introduction // Butler Judith. Notes Toward a Performative Theory of Assembly, p. 3.
81.См. Laclau Ernesto, Mouffe Chantal. Hegemony and Socialist Strategy: Toward a Radical Democratic Politics. Second Edition. London, New York: Verso, 2001.
82.Butler Judith. «We the People» – Thoughts on Freedom of Assembly // Butler Judith. Notes Toward a Performative Theory of Assembly, p.181.
83.См. Butler Judith. Introduction // Butler Judith. Notes Toward a Performative Theory of Assembly, p. 4.
84.Ibid.
85.См. переписку Батлер и Лаклау о понятии «конститутивного исключения»: Butler Judith and Laclau Ernesto, Appendix I: The Use of Equality // Laclau: a Critical Reader / Simon Critchley and Oliver Marchart, eds., London, New York: Routledge, 2004, p. 329–344.
86.Butler Judith. Introduction // Butler Judith. Notes Toward a Performative Theory of Assembly, p. 6.
87.Ibid., p. 2.
88.Laclau Ernesto. The Rhetorical Foundations of Society. London, New York: Verso, 2014.
89.Butler Judith. Introduction // Butler Judith. Notes Toward a Performative Theory of Assembly, p. 9.
90.Butler Judith, Athanasiou Athena. Dispossession: The Performative in the Political, p. 196.
91.Butler Judith. Introduction // Butler Judith. Notes Toward a Performative Theory of Assembly, p. 15–16.
92.Butler Judith, Athanasiou Athena. Dispossession: The Performative in the Political, p. 197.
93.Butler Judith. Introduction // Butler Judith. Notes Toward a Performative Theory of Assembly, p.17.
94.Ibid.

Bepul matn qismi tugad.

Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
26 iyun 2019
Yozilgan sana:
2018
Hajm:
190 Sahifa 1 tasvir
ISBN:
978-5-906980-82-3
Mualliflik huquqi egasi:
Алетейя
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar