Kitobni o'qish: «Изобретение добра и зла. Всемирная история морали»

Shrift:

RES NOLUNT MALI ADMINISTRARI1


The translation of this work was supported by the Goethe-Institute, which is funded by the German Ministry of Foreign Affairs.

© 2023 by Piper Verlag GmbH, Munich/Berlin

© 2023 by Hanno Sauer

Published by arrangement with Gaeb & Eggers Literary Agency, Berlin.

© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2026

Введение. Всё, что нам было важно

Позвольте рассказать вам историю. Будем ли мы еще любить друг друга, когда доберемся до ее конца?

Это долгая история, и она обо всём, что важно для нас: о наших ценностях, принципах, об истоках нашей идентичности и общности, о том, что нас сближает и делает врагами, о том, как мы судим других, как судят нас и в какой из этих ипостасей мы окажемся, проснувшись завтра.

Куда мы движемся? К какой жизни стремимся? Сумеем ли ужиться друг с другом? Насколько это удавалось нам в прошлом и удастся ли в будущем? Всё это вопросы, связанные с моралью, и история, которую я собираюсь рассказать, – о морали. Мораль для нас – что-то вроде уз и действия из-под палки, она ассоциируется с ограничением и самоотречением, инквизицией, покаянием и нечистой совестью, воздержанием и катехизисом, словом, это что-то безрадостное, клаустрофобное, с указующим перстом.

И это впечатление, в общем, нас не обманывает, просто оно неполное, и я постараюсь его восполнить. Мы проследим за фундаментальными моральными трансформациями человечества, начиная с самых далеких предков – даже еще не людей – в Восточной Африке и заканчивая новейшими конфликтами современного мира, которые возникают в мегаполисах и распростраются онлайн по поводу идентичности, неравенства, тирании и прерогативы истолковывать настоящее. Мы увидим, как на протяжении веков развивалось человеческое общество, как параллельно с новыми институтами, технологиями, знаниями и экономическими укладами менялись представления о ценностях и нормах и что у каждого из этих изменений есть своя изнанка, поскольку те, кто живет в обществе, отказывают в этом праве другим, кто знает законы, желает быть над ними, кто доверяет, становится зависимым, кто создает богатство, порождает неравенство и эксплуатацию, а тот, кто стремится к миру, иногда вынужден воевать.

Любая перемена неоднозначна, любое благо может обернуться грубой, темной, холодной стороной, за прогресс приходится платить. Ранняя эволюция нас сплотила, но в то же время и превратила во врагов всех, кто не принадлежит нашей группе, – кто говорит «мы», тот вскоре скажет и «они»; эволюция системы наказаний нас одомашнила, сделала дружелюбными и уживчивыми, но и пробудила мощные карательные инстинкты, мы стали ревностно следить за соблюдением своих прав; культура обогатила нас новыми знаниями и навыками, которым мы научились у других, – и от этих Других мы зависим; неравенство и власть принесли нам небывалое изобилие, но и породили новую иерархию и тиранию. Новое время нас раскрепостило, благодаря науке и технике мы подчинили природу и «расколдовали» мир – в итоге мы отдалились от дома, приобрели заморские земли и стали колонизаторами и рабовладельцами. ХХ век, желавший с помощью глобальных институтов водворить всеобщий мир и наделить всех равным моральным статусом, стал веком преступлений, беспрецедентных по своему масштабу, и поставил человечество на грань экологического коллапса. Сегодня мы пытаемся избавиться от последнего наследия деспотизма и дискриминации, от расизма, сексизма, гомофобии и маргинализации; несомненно, за это тоже придется заплатить.

Наша мораль – это палимпсест: пергамент, на котором один текст нанесен поверх другого, зачастую едва различимого и не поддающегося воспроизведению. Что же это такое, мораль? Как ее определить? В идеале – никак, потому что «дефиниции подлежит только то, что не имеет истории»2. Но у нашей морали история есть, и она слишком многослойна и громоздка, чтобы ее можно было вместить в стерильные формулы, которые мы придумываем, сидя в кабинетах. Тем не менее трудность определения морали вовсе не означает, что о ней невозможно ничего ясно сказать. Просто этого не расскажешь в двух словах.

История морали отнюдь не то же, что история моральной философии. О наших ценностях мы уже задумывались задолго до того, как стали записывать мысли о них. Законы Хаммурапи и Декалог, Нагорная проповедь, категорический императив Канта и veil of ignorance («занавес неведения») Роулза3 играют определенную роль в моей истории, но совсем незначительную. Моя история – о наших ценностях, нормах, институтах и практиках. Мораль не в головах, а в городах с их мостовыми, в законах и обычаях, в праздниках и войнах.

Я надеюсь, что история, которую я собираюсь рассказать, прольет свет на настоящее. Современные общества проходят сегодня нравственную проверку, пытаясь совместить возможность дальнейшего существования с очень неприятными истинами нынешнего бытия. Как отражается на общей ситуации переживаемая нами сейчас перестройка моральной инфраструктуры? Откуда взялась та непримиримая поляризация, которую мы наблюдаем в настоящее время? Как связана культурная идентичность с социальным неравенством? В совокупности эти элементы, в конечном счете, сигнализируют о кризисе нынешней морали. Предлагаемый мною диагноз всецело вытекает из истории морали, которую я излагаю в этой книге. Понять настоящее можно, только обратившись к прошлому.

Если коротко, благодаря эволюции нашей морали мы обрели способность объединяться для сотрудничества, но эта нравственная установка распространялась только на тех, кто принадлежал к «своей» группе (глава 1: 5 000 000 лет). Эта потребность в сотрудничестве, возраставшая по мере изменений внешней среды, заставляла нас объединяться для совместной жизни во всё более крупные группы. Существовавшая система наказаний, с одной стороны, сплачивала группу и прививала толерантность, а с другой стороны, внедряла карательную психологию, которая бдительно следила за соблюдением внутренних правил (глава 2: 500 000 лет). Общая эволюция генов и культуры превратила нас в существ, способных учиться у других, аккумулировать информацию, обретать новые навыки и таким образом осваивать культурный капитал. В то же время это поставило нас перед выбором: у кого учиться или, иными словами, кому довериться и кому верить, следовательно, предпосылкой растущего доверия выступают общие ценности (глава 3: 50 000 лет). Нашему виду, то есть существам, научившимся объединяться, карать и передавать опыт, удалось создать настолько крупные сообщества, что их многочисленность грозила хаосом. Поэтому наш первобытный эгалитаризм сменили более строгие иерархические формы организации, которые разделили человеческие сообщества на социально-экономическую элиту и на политически и материально зависимое большинство. Социальное неравенство росло, а вместе с ним росло и наше отвращение к нему (глава 4: 5 000 лет). Понадобилось время, чтобы в истории морали сложилась культурная ситуация, когда родство и иерархию, структурировавшие общество, заменили отношения сотрудничества между автономно действующими индивидами. Этот новый этап социальной эволюции вызвал к жизни силы, породившие невиданный прежде экономический рост, научный прогресс, политическую эмансипацию и, в конечном счете, современное общество, в котором мы живем до сих пор (глава 5: 500 лет). Одновременно усиливался антагонизм между нашим отвращением к социальному неравенству и экономическими выгодами, которые сулит общественная структура, основанная на индивидуальных свободах. По мере роста материального благосостояния всё громче раздавалось требование достичь чаемого равенства, в итоге социально-политический статус дискриминируемых меньшинств стал для нас моральным приоритетом (глава 6: 50 лет). То, что эта проблема не решается так скоро, как нам хотелось бы, драматизирует нынешнюю ситуацию, в которой все основные элементы нашей истории морали соединились в гремучую смесь: морально взвинченная групповая психология быстро склоняется к социальному расколу. Трудности преодоления социального неравенства возбуждают подозрительность ко всем, кто, как кажется, не борется за общее дело с должной решительностью. Это усиливает разделение общества на «мы» и «они», вследствие чего мы легко поддаемся дезинформации, поскольку всё чаще в нашем решении, кому доверять, главную роль играют исключительно знаки моральной солидарности. Наша карательная психология начинает особенно пристально отслеживать эти символические маркеры групповой принадлежности и всё более жестко наказывать отступников. Современные конфликты идентичности – левых и правых – порождены этой динамикой (глава 7: 5 лет). Но этим не должно всё ограничиться, потому что наши политические разногласия, как правило, весьма поверхностны, на глубине же, под этой поверхностью, скрыты универсальные моральные ценности, общие для всех людей, именно они-то и могут послужить основой для нового взаимопонимания (заключение: будущее всех).

Как я уже говорил, это долгая история. Она начинается в незапамятном прошлом и заканчивается в будущем. Ее течение то плавное, то стремительное: между первой и второй главой проходят миллионы лет, тогда как последние три главы вмещают всего несколько веков. Однако выбранное мной хронологическое деление не надо воспринимать буквально. Многие из описанных событий наслаиваются друг на друга и не поддаются четкой периодизации. В периодах, на которые разбито повествование, следует видеть условную классификацию, помогающую расставить акценты и дать общее представление.

Возможны и другие подходы: например, историю морали можно было бы рассказать как историю развития человеческих сообществ – от небольших семейных групп числом, скажем, пять человек до первых кланов и племен численностью 50 или 500 человек, от первых городов с 5 000 или 50 000 жителей до крупных современных сообществ с населением более 5 миллиардов человек.

Историю морали можно представить также как историю разных форм человеческой эволюции. Она начинается с биологической эволюции, когда наша мораль выделила нас из животного мира как особый вид; она включает в себя и формы культурной эволюции, благодаря которым мы создали собственный мир; наконец, в ней запечатлен силуэт социальной и политической эволюции, формирующей современную человеческую историю.

Это может быть и история о том, что делает нас нравственными существами и конституирует особый человеческий мир, – история о нашей способности объединяться для сотрудничества, карать и доверять другим, о нашей зависимости от других, равенстве и иерархии, индивидуальности и автономии, о нашей уязвимости, общности и идентичности. Выбранная мной периодизация не более чем карта: карта не изображает реальность, она служит лишь ориентиром. Самая точная карта не всегда лучшая.

Каждая глава этой книги продолжает предыдущую, следуя внутренней логике повествования. Однако все части написаны так, что их можно рассматривать и как вполне самостоятельные, отдельные тексты. Кому интересна биологическая эволюция человека и то, каким образом она сформировала нас как моральный вид, могут ограничиться первыми главами. Тому, кто хотел бы узнать о ранней культурной истории человечества и о том, как мораль первых цивилизаций создала нашу культуру, будут полезны средние главы. Последние три главы адресованы в первую очередь тем, кто хочет лучше понять моральный дух современности. А тем, кто – как и я – считает, что настоящее мы понимаем лишь тогда, когда знаем прошлое, предлагаю прочитать всю книгу.

Это пессимистическая история прогресса. Она пессимистична, потому что в каждом поколении слишком много зла. И всё же это история прогресса, поскольку, похоже, в нас сохраняется передаваемый из поколения в поколение потенциал постепенного улучшения человеческой морали, и этот потенциал порой раскрывается. Моральный прогресс всегда возможен и часто реален. Но его нельзя воспринимать как должное – любое достижение нужно защищать от сил инерции, присущей косной человеческой природе, а также от иррационального мышления и безжалостной судьбы.

Мысль о том, что мораль с ее тайнами и противоречиями можно понять, только зная о ее истоках, не нова. Философский прорыв произошел благодаря Ницше, который назвал этот проект «генеалогией морали». Никто лучше его не знал, что сами по себе аргументы и факты не приводят к перемене взглядов. История о восстании рабов в морали, когда угнетенные и отверженные, отравленные обидами (ressentiments) на сильных, красивых и высокородных, совершают переоценку всех ценностей, – это риторический прием, призванный заронить подозрение к моральным «предрассудкам»4. Критикуя актуальную мораль, Ницше предлагает собственную позитивную альтернативу, возвращающую нас к истокам морали, той морали, которая основана на мирских ценностях великодушия, доблести и жизнеутверждающего творчества.

В работе «К генеалогии морали» Ницше объясняет, что переоценка ценностей, вывернувшая наизнанку понятия добра и зла, хорошего и плохого, была тонким навязыванием «стадной морали», посредством которой слабые и бесправные сумели психологически воздействовать на благородных и сильных таким образом, что последние стали считать отверженных достойными любви, а нищих – истинно богоугодными. Эта генеалогия пытается убедить нас в том, что моральное сознание в большей степени обусловлено инстинктом жестокости, чем внутренним голосом (голосом Бога), беспристрастно напоминающим о наших моральных обязанностях; она также дезавуирует всякий моральный аскетизм самоотречения как симптом упадка и враждебности к жизни.

Главная проблема ницшеанского рассказа о происхождении морали – в том, что он неправдив. Тезис, будто господствовавший в то время христианский идеал смирения и равенства, умеренности и сострадания возник из бессилия и ненависти к себе бесправных людей, чья зависть и неизбывное презрение к блеску сильных мира сего побудили изобрести ценности, враждебные жизни, не выдерживает исторической проверки5.

Многое остается под спудом. Тем не менее теперь мы знаем, каким должен быть вопрос о происхождении морали и каким может быть ответ. Следует заглянуть дальше, чем предлагает Ницше, сосредоточившийся на переходе от мирской, героико-аристократической этики Античности к христианской этике раннего Средневековья, которая подчеркивала человеческую греховность, трансцендентность и добродетели сострадания, смирения и самоотречения. Следует рассмотреть куда более фундаментальную проблему: как вообще возникла человеческая мораль. Только тогда мы увидим, как изменились со временем наши ценности и олицетворяющие их социальные структуры.

Излагаемая мной история морали – не традиционная историография, апеллирующая к конкретным, более или менее подтвержденным событиям и процессам. Это форма «глубокой истории», которая не отсылает к датам и именам, а предлагает правдоподобный сценарий.

Точный ход событий вряд ли когда-нибудь будет воспроизведен, поскольку колодец прошлого глубок (и, пожалуй, непостижим). Приходится полагаться, насколько это возможно, на навигацию различных дисциплин. Генетика, палеонтология, психология и когнитивистика, приматология и антропология, философия и теория эволюции – все они представляют свои точки зрения, из которых складывается единая картина.

Выявит ли эта история, как считал Ницше, pudenda origo наших ценностей – их позорное начало? Сможем ли мы по завершении ее по-прежнему любить друг друга? Сокрушит ли неудобная правда, увиденная в холодном свете дня, нашу уверенность в своих ценностях? Выдержит ли наша мораль проверку? Или же от нашего великого праздника останутся только руины, ненависть и позор?

Мы не знаем, что нас ждет в будущем, не знаем, как мы будем (и будем ли) жить вместе. Но это и не так важно. Наши моральные ценности подобны фарам: в их свете немногое разглядишь вдалеке, но с их помощью можно проделать большой путь. Эта история о таком пути.

И начинается она так.

5 000 000 лет.: Генеалогия 2.0

Упадок

С засухой исчезли и деревья. А на расколотой земле образовались искромсанные долины и крутые овраги, гигантские мрачные озера и болота, высокие горы и отлогие холмы. На месте роскошных лесов, которые прежде давали нам приют среди лиан, огромных, покрытых росой папоротников и сочных олив, где меж корней и разноцветья, поднимавшегося из земли, росли душистые грибы, появились колючие заросли, кустарники и острые травы.

Как только мы покинули деревья, а деревья покинули нас, мы очутились на безбрежной голой равнине. В этом новом, бескрайнем мире вместо дождя низвергались камни и огонь, и почти нечем было питаться. Зато здесь рыскали столь же голодные и более быстрые, чем мы, крупные хищники со свирепыми мордами.

Хозяйственная сумка на колесиках, и до половины не заполненная окаменелостями6, – вот всё, что осталось от наших далеких пращуров. Во всяком случае, ничего, кроме нескольких зубов, фрагментов черепа, обломков надбровных дуг, частиц верхней и нижней челюстей, а также пары бедренных костей, обнаружить не удалось.

Профессиональная терминология сбивает с толку. Сегодня разные таксоны (от древнегреческого táxis – расположение) определяются в зависимости от того, на какой из ветвей зоологического родословного древа мы себя видим и какие различия и эволюционные ответвления хотим подчеркнуть: семейство гоминид (Hominidae) включает в себя, помимо рода гомо, всех человекообразных обезьян, то есть горилл, орангутанов и род шимпанзе (Pan), к современным представителям которого относятся обыкновенный шимпанзе и бонобо; обозначение гоминины (Homininae) не включает подсемейство азиатских понгинов (орангутанов) и зарезервировано только для африканских человекообразных обезьян, к которым принадлежат шимпанзе и гориллы, а также человек. Наконец, термин гоминини (Hominini) охватывает всех людей в узком, но всё же не в самом узком смысле: это таксон – биологическая триба, – куда входят самые ранние человекоподобные (но, по общему признанию, еще не вполне человеческие) существа, которые начали заселять земли Южной и Восточной Африки около пяти миллионов лет назад. К ним причисляют австралопитеков и ряд других более привычных категорий, таких как «человек работающий» (Homo ergaster), «человек прямоходящий» (Homo erectus), «гейдельбергский человек» (Homo heidelbergensis) и «неандерталец» (Homo neanderthalensis). Из этих гоминини сегодня остались только мы – «человек разумный» (Homo sapiens).

Общность

История эволюции первых гоминини – это история самых ранних, проточеловеческих предшественников со времени их отпочкования от пращуров, общих с другими ныне живущими человекообразными обезьянами. Этот первый и важнейший этап нашей эволюции произошел примерно пять миллионов лет назад7.

Добытые окаменелости – за исключением самого древнего сахелантропа чадского (Sahelanthropus tchadensis), чей асимметрично деформированный череп нашли в пустыне Джураб на севере Чада в Торос-Меналла, – были обнаружены в Восточной Африке на территории современных Эфиопии, Кении и Танзании. Это фрагменты бедренной кости и кости большого пальца оррорина (Orrorin tugenensis), найденные в слоях геологической формации Лукейно на зеленых Тугенских холмах; коренные задние зубы ардипитека рамидуса (Ardipithecus ramidus) и нижняя челюсть австралопитека в Афарском треугольнике на берегу реки Аваш (Australopithecus afarensis, к которому относится и Люси). Вторая крупная находка окаменелостей имела место в Южной Африке, в пещерах Стеркфонтейн и Глэдисваль, Дримолен и Малапа, где были найдены останки разных наших предков. Не исключено, что этими «посланиями в бутылке» мы обязаны леопардам и другим крупным хищникам, которые жили в этих пещерах, тащили туда добычу и там пожирали ее.

Эти окаменелые останки сегодня разбросаны по палеоантропологическим научно-исследовательским центрам в разных странах мира, где их задокументировали, заархивировали, зарегистрировали, присвоив бюрократические ярлыки. Так, сахелантроп именуется прозаично и просто – TM 266, оррорин – BAR 1000’00; другие части, фрагменты и куски указаны как Stw 573, KT-12/H1 или LH4. Ардипитека рамидуса назвали не очень оригинально, но все же – Арди8.

История человеческого становления, которую приоткрывают эти находки, – всего лишь черновик. Она, как иногда говорят философы, остается «пленницей эмпирических данных» и в любой момент, в свете новых открытий, может подвергнуться пересмотру и коррективам или устареть. И это хорошо и правильно, так как неизменными бывают только догмы, в науке же долговечные выводы – скорее исключение. Обращение к нашему глубокому прошлому всегда умозрительно, но не в смысле туманных, непроверенных или притянутых за уши предположений, а в том основательном смысле, что легионы пытливых умов, вооруженных сложнейшими методами сравнительной анатомии, молекулярной генетики, радиоизотопного датирования, биохимии, статистики и геологии, стремятся воссоздать из множества разнородных теорий и сведений наиболее достоверную версию человеческой истории. Эта реконструкция, однако, по-прежнему зависит от того, какими секретами земная кора решит поделиться с нами посредством геологических находок. Здесь мы нередко уподобляемся пьянице, который ищет под фонарем потерянный ключ и на вопрос, почему именно под фонарем, отвечает: тут светлее.

Колыбелью человечества мы считаем Восточную Африку, поскольку именно там геологические условия позволили обнаружить слои горных пород, которые в других частях света остаются погребенными под десятками метров щебня, песка и глины. Кроме того, во всех научных дисциплинах существует иерархия стимулов, и она-то соблазняет даже самых серьезных антропологов возводить последние находки к нашим прародителям, а не к тривиальным видам. Неудивительно, что до сих пор не найдены окаменелости шимпанзе и бонобо, – и это понятно: «кто же откажется от шанса прослыть первооткрывателем древнейшего гоминина, а не какого-нибудь древнего понгина»9.

Когда мы говорим о самых ранних человеческих предках, отделившихся в ходе эволюции от остальных приматов, мы имеем в виду животных, чья физиономия и внешний вид весьма отдаленно напоминают современных людей. Едва ли больше метра ростом, покрытые густым черно-бурым мехом, с характерными для приматов длинными руками, выдающейся вперед мордой и широкими открытыми ноздрями, эти протолюди больше походили на нынешних обезьян, чем на нас. Первые признаки культуры и интеллекта, проявившиеся у наших предков при решении проблем, обнаружились гораздо позже: примитивным каменным орудиям, прославившим Олдувайское ущелье в Танзании, не более 2,5 миллиона лет.

Тогда еще было тепло, хотя и не слишком, потому что места нашего обитания обычно находились на высоте более 1 000 метров. В этих бескрайних редколесьях и степях мы день-деньской рыскали небольшими группами, выискивая в земле съедобные корни и клубни, горькие побеги и растрескавшиеся корневища, орехи и термитов, а если везло, находили и останки животных, не доеденные гиенами или львами – куда более талантливыми, чем мы, охотниками в то время. Оставшиеся на трупах сухие мясные ошметки обеспечивали нас белком, как и костный мозг, и мозги, которые мы мастерски выковыривали из треснувших черепов.

Для человеческой эволюции плейстоцен, начавшийся два миллиона лет назад, стал решающей геологической эпохой. На земле царствовала причудливая мегафауна: бродили мамонты, шерстистые носороги, саблезубые тигры и гигантские броненосцы. Все они вымерли, отчасти с нашей помощью.

Мы жили в суровом, опасном мире. Открытое пространство, похожее на саванну, созданное Восточно-Африканским разломом и превратившее восточную часть континента в знойную степь, сделало нас легкой добычей для хищников, от которых мы уже не могли спастись, быстро карабкаясь под кроны деревьев. Горная гряда, поднявшаяся на западе, отгородила эту территорию от ветра и дождей, которые прежде приходили с Атлантики и обильно орошали почву10.

Отпечатки ног, сохранившиеся под пеплом вулкана Садиман в Лаэтоли, принадлежат семье – двум взрослым и ребенку, оставившим свои следы почти четыре миллиона лет назад. Это самое древнее и надежное свидетельство о прямоходящих. Такому двуногому образу жизни способствовали новые условия обитания вне дремучих лесов. Хотя мы долго еще оставались виртуозными верхолазами, нам всё чаще приходилось преодолевать большие расстояния на своих двоих. На плоских, поросших кустарником широких равнинах имело смысл шагать быстрее и быть зорче.

Социальную жизнь группы ранних гомининов можно рассмотреть сквозь призму современной модели бюджета времени11. В конечном счете, чтобы выжить в окружающем мире, мы, приматы (и другие существа), должны были делать три вещи: заботиться о пище, об отдыхе и друг о друге. Имея какое-то представление о том, каким был в ту пору архаичный мир и каким чистым суточным временем (то есть за вычетом ночи) располагал тот или иной вид, можно определить оптимальную численность групп, чья сплоченность полностью обеспечивалась так называемым грумингом – взаимной заботой, ставшей главным социальным мотиватором среди приматов. У тех, кому приходилось изрядную долю времени искать пищу и какое-то время отдыхать, оставалось максимум x времени на то, чтобы заботиться о других. Этого промежутка было недостаточно для поддержки группы численностью более двадцати человек.

Почему же социальная жизнь была так важна для наших предков? Почему наша способность кооперироваться стала играть столь значимую роль? Эти вопросы возвращают нас к климатическим и геологическим изменениям, вызванным Восточно-Африканским разломом.

Первой фундаментальной трансформацией человека как нравственного существа стало открытие морали. Большинство видов животных руководствуется инстинктами, которые обусловливают и поддерживают сплоченность группы. Косяки рыб, словно призраки, повинующиеся неслышному ритму, действуют слаженно благодаря стадному инстинкту; разделение труда у таких общественных насекомых, как пчелы или муравьи, доведено до совершенства, зачастую достигаемого ценой полного самопожертвования особи ради блага улья или колонии. И та разновидность общности, которая сформировала человеческую мораль, тоже зижделась на том, что интересы индивидуума всецело подчинялись общему благу, выгодному всем.

Возникшая человеческая общность стала первой важной ступенью к нравственному преображению нашего вида. Почему общность? Уникальной способностью объединяться для сотрудничества мы обязаны климатическим и географическим сдвигам, приведшим к смене тропических лесов открытыми, пустынными, как саванна, ландшафтами. Это также объясняет, почему наш жизненный уклад так радикально отличается от образа жизни шимпанзе и бонобо. Наши ближайшие родственники, которых миновали климатические потрясения, продолжали жить в густых чащах вокруг реки Конго в Центральной Африке и, следовательно, подвергались совершенно иному давлению отбора. Разрушение окружающей среды и возросшая угроза со стороны хищников побудили нас сплотиться ради общей защиты и тем самым компенсировать собственную уязвимость. Силу и опору мы нашли в более крупных группах и более тесной кооперации. Собственно, мы, люди, – это то, во что превратились самые умные обезьяны, вынужденные в течение пяти миллионов лет жить на просторах бескрайних саванн12.

Адаптация

Обращаясь к нашей эволюционной истории, эволюционная психология пытается объяснить что-то в настоящем. У нее неважная репутация: многие видят в ней неуклюже замаскированную псевдонаучную попытку узаконить предрассудки. Это подозрение небеспочвенно. Исследования гендерных различий побуждают некоторых умников «потехи ради» плодить невероятные истории – то есть такие версии нашего первобытного прошлого, которые нельзя проверить, но которые звучат правдоподобно, – чтобы объяснить, например, почему женщины любят покупать обувь, а мужчины – смотреть футбол. Архетипическая женщина в такой версии предстает собирательницей фруктов и ягод, обожающей находить и приносить домой маленькие, пестрые предметы. Тогда как у мужчин, чьим извечным призванием была охота, бесконечное восхищение вызывает, естественно, физическое соревнование, нацеленность на борьбу и победу. Поэтому и сегодня, согласно этому взгляду, хорошо и правильно, когда мужчина, кормилец семьи, приносит домой трофеи, а женщина, в свою очередь, заботится о том, чтобы всегда выглядеть мило.

Да, обвинения эволюционной психологии в шовинизме вовсе не безосновательны. Тем не менее то, что наполовину эта дисциплина – сексистская чушь, не означает, что другая половина непременно столь же легкомысленна. Бесспорно, эволюция сформировала нашу психику так же, как и наше тело. Было бы удивительно – и даже возмутительно и непостижимо, – если бы естественный отбор оставил след только на том, что ниже нашей шеи.

Эволюционные психологи стремятся приладить к психологии эволюционную теорию. И прежде всего пытаются выяснить, как эволюционные коллизии отразились на наших мыслях, чувствах, восприятии и поведении, а попутно – извлечь из вчерашнего дня уроки для дня сегодняшнего.

Одна из важнейших целей их программы – понять, в каких условиях проходила эта эволюция. Ведь не случайно же мы сторонимся змей и пауков, в городах разбиваем парки, напоминающие ландшафт саванны, любим посидеть у костра, не устаем перемывать косточки другим, вздрагиваем от внезапного шума и, наконец, можем всё оставить и махнуть куда глаза глядят. Кстати, наш глаз из всего спектра электромагнитного излучения воспринимает только один вид излучения, а именно тот, который испускают биологические тела, поэтому мы его видим (и называем «светом»). То же можно предположить и о других особенностях человеческой психологии. Наш ум и сегодня воспроизводит модели, которые когда-то обеспечили Homo sapiens преимущество перед конкурентами. Свойство, дающее такое конкурентное преимущество, называется «адаптивным». Не все наши способности непременно эволюционного происхождения. Однако сложные функциональные свойства, скорее всего, адаптивны – или, во всяком случае, такими были в пору, когда мы обитали в среде эволюционной адаптации.

Наиболее интересные достижения эволюционной психологии связаны с объяснением многих нестыковок в человеческом мышлении и поведении. Наверное, самый известный пример противоречия между умом и окружающей средой – наше почти безграничное пристрастие к сахару. Углеводы – основной источник энергии в человеческом организме, а энергия, как правило, всегда в дефиците. По этой причине вполне логично, что в ходе эволюции мы унаследовали пристрастие, благодаря которому не упускаем ни одной возможности полакомиться сладким. Пока углеводы дефицитны, такая предрасположенность остается адаптивной, поскольку пристрастие к сладкому превосходно мотивирует нас прибегать к этому ключевому источнику энергии. Но как только мы покинули среду эволюционной адаптации и обрели безграничный доступ к запасам сахара и энергии через супермаркеты и АЗС, наше пристрастие стало проблемой: эволюционный императив, побуждающий нас потреблять как можно больше энергии, впрок и на худой конец, теперь приходится сознательно обуздывать.

К сожалению, наша психология отягчена целым арсеналом атавистических влечений, в силу чего современное общество представляет собой всё более враждебную для нас среду, в которой мы вынуждены постоянно, ценой больших усилий подавлять древние инстинкты, образчики мышления и поведения. Отсюда насущная потребность в самоконтроле и постепенно въедающаяся «неудовлетворенность культурой»13, так как с устранением материальных забот одновременно усиливаются притязания к когнитивной сфере. В результате укореняется парадоксальное восприятие: материальное благополучие развитых человеческих сообществ вроде бы обещает счастье, которое, однако, исполняется удручающе медленно (и никогда полностью), поскольку за каждый новый виток социальной интеграции мы расплачиваемся еще более высокими ожиданиями.

История морали несет на себе те черты эволюционного прошлого, которые обусловили характер нашей общности и степень готовности к ней. Эта готовность, мы знаем, проявляется у нас поразительно спонтанно и разнообразно. Но почему?

Решающая стадия собственно нашей человеческой эволюции – то есть эволюционная предыстория, которую мы не разделяем с другими млекопитающими, амфибиями или амебами, – проходила в чрезвычайно нестабильной среде обитания. Это отнюдь не означает, что в то время была какая-то особенно непредсказуемая погода. Нет, речь идет о том, что в течение многих поколений разным популяциям наших предков пришлось иметь дело со стремительно и резко меняющимся климатом, с катаклизмами, которые в прежние времена происходили куда реже и не были столь масштабными. Неустойчивая природная среда потребовала более высокой маневренности и изворотливости для того, чтобы добывать пищу, чередовать подвижный и оседлый образ жизни. Благодаря этому наши предки открыли для себя новые жизненные пространства, при этом их внешний облик даже не претерпел еще никаких метаморфоз. Первые технологические прорывы помогли найти эффективные способы противостоять вызовам природы и выживать в новых экологических нишах. Всё более своенравная окружающая среда также способствовала разумному уменьшению рисков. Если 3 из 20 хижин ежегодно страдают от ураганов, и неизвестно, какая хижина пострадает в этом году, то имеет смысл принять общие меры безопасности, чтобы защитить членов группы от превратностей судьбы.

Присутствие более крупных видов млекопитающих сделало коллективную охоту изобретательной. Многие животные охотятся сообща, но по точности и слаженности действий человек не имел себе равных. Со временем наши предки всё больше стали заботиться о добыче мяса крупных животных. Логично, что это обстоятельство содействовало постепенному формированию коллективных намерений – так называемых мы-интенций14, – направленных на то, чтобы осваивать сложные навыки охоты и применять их вместе с соплеменниками. Параллельно начали складываться правила, регулирующие как участие в охоте, так и дележ добычи.

Итак, как общественные существа мы стали пожинать плоды сотрудничества, к которому нас подталкивала природная или социальная среда. И возник так называемый эффект масштаба, когда выгода от сотрудничества тем больше, чем больше участников. Это явление, которое экономисты называют increasing returns to scale (возрастающей отдачей от масштаба), подразумевает, что успех совместных действий не всегда развивается линейно, иногда он неожиданно детонирует. Если в охоте на слона или зебру должны участвовать, по меньшей мере, шесть соплеменников, то выбор между охотой группой из пяти и охотой группой из шести человек – это выбор не между пятью или шестью кроликами, а между пятью кроликами и слоном.

Чтобы проиллюстрировать тип кооперации, о котором идет речь, рассмотрим теоретическую модель, известную как «охота на оленя». Она предполагает двух участников (A и Б) и два варианта охоты (на оленя или зайца). Оленя охотники могут загнать только сообща; зайца затравить может любой из них. Итог охоты во многом зависит от того, насколько согласованны будут их действия. Если А станет охотиться на оленя, а Б – на зайца, то А уйдет домой с пустыми руками, но и Б упустит шанс заполучить оленя. Оптимальный результат будет достигнут лишь в том случае, если оба решат охотиться на оленя.

В среде эволюционной адаптации мы жили небольшими группами. Ключевым понятием в эволюционной антропологии считается число Данбара. Британский антрополог Робин Данбар показал, что от величины неокортекса приматов зависит верхний предел численности группы и что крупные группы с соответственно более сложной социальной структурой предъявляют более высокие требования к усвоению информации15. Нужно было решать, кому можно доверять, и постоянно подтверждать свою социальную репутацию, а для этого требовалось уметь различать, кто хороший друг или учитель, кто лучший охотник, повар, следопыт и, не в последнюю очередь, кто кого, когда и как сильно обидел.

Расширение сообщества, однако, в перспективе разрушительно, поскольку природа не предусмотрела для нас институциональных инструментов, налаживающих устойчивые долговременные коллективные отношения. Данбар даже определил оптимальную численность человеческой группы: с учетом среднего объема головного мозга, она не превышает 150 человек. Этот показатель мы обнаруживаем в самых разных средах – и в племенных обществах, и внутри любой военной структуры. Грубо говоря, у каждого из нас может быть не более 150 приятелей, с кем мы готовы выпить в баре16. Человеческие сообщества, конечно, способны объединить гораздо больше, чем 150 человек, и в этом их особенность. Но это стало возможно относительно недавно и не без институциональных подпорок, позволяющих образовывать большие группы на основе сотрудничества. Стихийные же сообщества распадаются, как только превышается их оптимальный численный потенциал.

Малочисленные группы, в которых жили наши эволюционировавшие предки, постоянно находились в состоянии если не явной, то скрытой войны всех против всех. С одной стороны, к кровавым столкновениям за скудные природные ресурсы в далеком прошлом приводили непредсказуемые внешние условия. Вопрос, можно ли назвать (вслед за Томасом Гоббсом) человека волком, спорен. Тем не менее данные судебной археологии недвусмысленно указывают на то, что человеческие группы были крайне враждебно настроены друг к другу17. Как известно, в некоторых племенах охотников и собирателей-кочевников отсутствовало даже представление о естественной смерти, не вызванной насилием со стороны кого-либо из соседнего племени. Неудивительно, что встречи доисторических групп часто заканчивались жестокими усобицами. Эволюционисты полагают, что территориальные войны и борьба за ресурсы велись непрерывно, и эти групповые конфликты служили идеальным инструментом отбора, благодаря которому прививались навыки кооперации18. Чем сильнее выживание индивида зависит от преуспевания группы, тем энергичнее альтруистические усилия во имя общего блага. Мало кто приводит войну в качестве примера взаимного альтруизма, но с технической точки зрения это верно: кто участвует в сражениях, тот подчиняет собственные интересы коллективу и, таким образом, выбирает сотрудничество19. Личный вклад несоизмерим с победой (или поражением) в войне. Плодами победы пользуется и тот, кто уклоняется от сражений. Таким образом, войны – это классическая проблема коллективных действий. Насколько же нравственны военные действия, служащие общему благому делу, второстепенно: само сотрудничество составляет основу человеческой морали, даже если оно преследует гнусные цели.

Скорее всего, не только эпизодические встречи с иноплеменниками порождали вспышки насилия, они были частью стратегии, результатом запланированных набегов враждующих групп. Этому способствовал упомянутый капризный климат, так как частые миграционные перемещения значительно повышали вероятность столкновения ранее изолированных групп. Этнографические исследования ныне живущих коренных народов воспроизводят ту же картину. Внутри группы, среди своих, наши предки были убежденными пацифистами, а вне группы, для чужаков – бандой убийц и грабителей.

Среда эволюционной адаптации – это не место, которое можно обвести на карте мира, и не исторический период, который можно отметить на временной шкале. Эволюционное прошлое – собирательное понятие, обозначающее совокупность природных и социальных условий, эффективно содействовавших формированию нашего вида в ходе естественного отбора. Не поняв историю этого отбора, мы не сможем понять и саму мораль.

Биологическая эволюция

Чтобы яснее представить себе механизмы человеческой эволюции, надо прежде уяснить, как работает эволюция вообще. В 1790 году Кант всё еще считал: «нелепо притязать» и, следовательно, «надеяться, что когда-либо объявится новый Ньютон, который окажется способным объяснить хотя бы возникновение травинки по законам природы, не приведенным в силу каким-либо намерением»20. Только через 69 лет вышла книга Чарльза Дарвина «Происхождение видов», вновь подтвердившая, что кажущееся невозможным сегодня может завтра стать действительностью.

Мысль о том, что органический мир есть результат сознательного вмешательства, на первый взгляд соблазнительна. Глаз нужен для того, чтобы видеть, сердце – чтобы качать кровь. Гепарды стройны и быстры, поэтому они прекрасные охотники. Птицы умеют летать, поэтому… И так далее. Теория эволюции отбрасывает эту мысль, обличает ее как телеологическую иллюзию. Жизнь только кажется целенаправленной, на самом деле она полностью во власти непредвиденных волн мутаций и отбора.

Иллюзия разумного замысла обусловлена постепенным процессом, в ходе которого множество видов мутирует под воздействием внешнего отбора. Эволюция имеет место всюду, где происходит «унаследование изменений» (у Дарвина – descent with modification). Она сочетает в себе несколько факторов, таких как изменчивость, разный репродуктивный успех и наследственность. Случайные мутации порождают отклонения. Репродуктивный успех возникших видов приводит, посредством наследования, к закреплению новых признаков в следующем поколении. Этот процесс называется естественным отбором.

Всё это происходит «вслепую», что в нашем случае означает «непредвиденно». Никто не надзирает за естественным отбором, представляющим собой, по мнению философа Дэниела Деннета, «алгоритмический процесс»21. Алгоритм – это последовательные действия или предписания, правильное и многократное исполнение которых автоматически приводит к определенному результату. Эволюция приводит к адаптации – а в отдаленной перспективе к появлению новых видов (видообразованию) – путем неоднократно повторяющихся мутаций и отбора.

Не только естественный отбор влияет на образование популяции. Наряду со случайными генетическими отклонениями определенную роль играет и половой отбор. (Считать ли половой отбор разновидностью естественного, вопрос открытый.) При половом отборе соответствующий репродуктивный успех организма (точнее, его генов) зависит не от велений природы, а от прихотливого вкуса противоположного пола.

Среди научных терминов есть, пожалуй, несколько, смысл которых кажется само собой разумеющимся, а между тем они сплошь и рядом трактуются неверно. В частности, с понятием адаптации, или приспособления, связано известное заблуждение Ламарка, объяснявшего фенотипические изменения в организме непосредственным воздействием окружающей среды. Таким образом, эволюция якобы может заключаться, например, в том, что шея жирафа удлинилась в результате его попыток дотянуться до листьев на деревьях с особенно высокой кроной. Этому противоречит в равной мере и то, что приобретенные свойства (за исключением ряда эпигенетических изменений) не наследуются, и то, что есть свойства, которые вообще не могут быть приобретены. Еще более фундаментальное заблуждение связано с предположением, будто эволюция – это процесс, происходящий у отдельных особей. В действительности термин «эволюция» следует понимать в контексте популяционной генетики, исследующей мутацию, а точнее частоту мутаций того или иного признака, распространенного в популяции и передаваемого от одного поколения к другому. У жирафов с более длинной шеей многочисленней потомство, вот почему в следующем поколении будет больше жирафов с длинной шеей.

Идея эволюции как survival of the fittest («выживания наиболее приспособленных») предложена вовсе не Дарвином, а Гербертом Спенсером спустя пять лет после публикации «Происхождения видов», и эта идея предполагает существование независимых от эволюции критериев адаптации, которые затем как бы выявляет эволюционный процесс. Собственно, наиболее приспособленные – это просто те, кто больше других преуспел в деторождении. Понятие адаптации тавтологично и никуда нас не выводит. Кто преуспевает в жизни? Наиболее приспособленные. Кто эти приспособленные? Те, кто преуспевает. Пока они выживают и производят потомство, эволюции абсолютно безразлично, кто эти наиболее приспособленные, крупные они или маленькие, сильные или слабые, умные или глупые.

Адаптивный признак (а это выясняется только в ретроспективе и никогда не известно заранее, ex ante) еще не означает, что он наилучший из возможных. Эволюция не совершенствует. Многие недоумевают, например, почему мы, люди, до сих пор болеем раком. Разве этого «царя всех болезней»22 не должны были давно одолеть? Разве не обязана эволюция привить нам иммунитет? Увы, к нам и нашим страданиям эволюция равнодушна. Единственное, что ее заботит, – сопутствует ли тот или иной признак репродуктивному успеху генов. Большинство людей передает гены задолго до того, как у них обнаружат рак. А то, что лучше бы вообще им не болеть, эволюцию не волнует, ее принцип – «хорошего понемножку». В эволюционной конкуренции важно быть чуть более напористым, чем соперник. Идеальные же качества не играют никакой роли. Более того, стремление к идеальному плохо прививается, поскольку естественный отбор поощряет максимально эффективное использование ресурсов. У перфекционистов с этим плохо.

Не всякий признак обязан своим появлением адаптации. Во-первых, наряду с ней существует экзаптация, при которой признак меняет свой первичный рабочий профиль, обусловивший его отбор, и обретает иное предназначение, а точнее функцию. Канонический пример – птичьи перья, чья первоначальная физиологическая функция заключалась в поддержании оптимальной температуры тела. Лишь позднее эволюция превратила их в пилотажный прибор. Во-вторых, характер признаков в популяции часто меняется вовсе не из-за репродуктивных различий, вызываемых сменой или нарушением функций, а в результате случайного генетического дрейфа. Неадаптивный дрейф происходит, например, если вид входит в «бутылочное горлышко», когда вследствие наводнения или урагана гибнет большая часть группы и остается только генетическая информация тех, кто случайно уцелел.

В конечном счете, сам по себе тот факт, что признак адаптивный, то есть свидетельствует об относительном репродуктивном успехе, совсем не означает, что этот признак хорош или желателен в каком-либо другом смысле. Эволюционная биология и эволюционная психология – паноптикум жестокости и всевозможных непотребств, которые стратегически весьма эффективны, но этически более чем сомнительны. В зависимости от обстоятельств убийство, изнасилование, воровство, ненависть к чужакам и ревность могут быть вполне адаптивными. Но морально это их не оправдывает.

Важность научного открытия эволюции трудно переоценить. Мысль о том, что кажущуюся целенаправленной адаптацию можно объяснить хаотичным взаимодействием мутаций и отбора, – одно из величайших открытий в истории человечества, сравнимое лишь с тремя или четырьмя другими такого же уровня. Ницше некогда предсказал: «Если ты долго смотришь в бездну, то бездна тоже смотрит в тебя»23. «Дарвиновская бездна»24 оказалась глубже, чем можно было вообразить. Философ Дэниел Деннетт метко сравнил теорию эволюции с «универсальной кислотой», которая разъедает любые традиционные представления, идеи и теории25. Какое бы мировоззрение с ней ни соприкоснулось, оно фундаментально изменяется. Многие идеологии и вовсе не пережили этого соприкосновения.

Невероятное сотрудничество

Много необычайного случилось за последние несколько тысячелетий. Философ и нейробиолог Джошуа Грин предполагает, что каждые десять тысяч лет Землю посещает более развитая цивилизация инопланетян, возможно, для того чтобы посмотреть, не окажется ли среди местных обитателей многообещающего вида. Сто тысяч лет назад о Homo sapiens они могли записать примерно следующее: «охотник-собиратель, кое-какие примитивные орудия труда; популяция: десять миллионов»26; то же и девяносто тысяч лет назад, и восемьдесят, и даже десять тысяч лет назад. Но во время последнего визита в 2020 году они в своих анналах уже отметили иное: «экономическую глобализацию, передовые технологии в сфере атомной энергетики, телекоммуникаций, искусственного интеллекта, космонавтики, глобальные социальные/политические институты, демократическое правление, развитую науку…». Мы прошли долгий путь, и наша нравственная чуткость в решающей степени обусловила и ускорила эти перемены.

Такой сценарий мог и не случиться, ведь легко вообразить другой. Американский антрополог Сара Хрди описала, как бы проходил полет в зависимости от того, кто оказался бы на борту самолета – люди или шимпанзе27. Я подозреваю, что немногие из нас обожают летать. Тем не менее следует признать, что, несмотря на досадные кордоны, которые приходится проходить, прежде чем нас пропустят на борт, мы ведем себя в общем-то благопристойно. Молчаливые и неподвижные, мы сидим несколько часов в тесноте, рядом с незнакомцами, нас угощают сомнительного качества едой и развлекают еще более сомнительными СМИ. Порой нам досаждает какой-нибудь подвыпивший пассажир или кричащий ребенок, которого никак не могут успокоить, но кто из нас пережил что-нибудь более серьезное или подвергался насилию?

А как бы повели себя на нашем месте шимпанзе? Боже упаси от такого эксперимента: в клочья растерзанные сиденья, разбитые стекла, кровью пропитанный ковер, оторванные уши, пальцы и пенисы, груды обезьяньих трупов всюду в салоне, вой и скрежет зубовный.

Вместе с тем это вовсе не означает, что шимпанзе – или любые другие приматы, не относящиеся к роду людей, – до мозга костей кровожадные, импульсивные чудовища, неспособные сплотиться. Нет, дело в том, что к сотрудничеству мы, люди, подходим иначе, чем все остальные животные: мы более покладисты, гибки, великодушны, дисциплинированны и менее подозрительны, даже к незнакомцам. Мы обладаем даром видеть в содружестве преимущества и пользоваться ими. Перед теми, кто умеет объединить единоплеменников вокруг того или иного взаимовыгодного дела, открывается мир новых возможностей. Мы удивительно хорошо это осознаем и извлекаем выгоду.

Мы хотим играть

В XX веке возникла научная дисциплина, специально изучающая условия и пределы человеческого сотрудничества. Это так называемая теория игр, которая исследует взаимодействие разумных субъектов и, в частности, пытается объяснить, почему зачастую так трудно действовать сообща и поддерживать стабильные отношения.

«Теория игр» – название неудачное, оно ассоциируется либо с некими научными штудиями игр вроде шахмат, покера или баскетбола, либо с легкомысленным времяпрепровождением, до которого низводится человеческое сосуществование. И то и другое неверно. На самом деле теоретики игр описывают посредством точных математических моделей взаимодействия людей – прежде всего для того, чтобы понять, почему сотрудничество слишком часто терпит фиаско, а то и вовсе не возникает. Понятие «теория игр» подразумевает взаимоотношения, которые можно рассматривать как последовательность действий, где предыдущий ход А каждый раз определяет предположительно лучший ответный ход для Б.

Сотрудничеством называют такой образ действий, когда кровные личные интересы отбрасывают в сторону ради общей и большей выгоды. Это ни в коем случае не самопожертвование: от сотрудничества выигрывают все, вот почему особенно обидно, когда оно не удается из-за мелочности, импульсивности или узости мышления.

Сотрудничество зиждется на нормах, которые ограничивают стремление индивида к собственной максимальной выгоде, но зато приводят к беспроигрышной ситуации (win-win situation), именуемой в теории игр игрой с положительной суммой. В играх с нулевой суммой, скажем, в покере, проигрыш одного уравновешивается выигрышем другого, то есть результат всегда равен «нулю». В играх с отрицательной суммой проигрывают все. Следовательно, сотрудничество, в котором не только никто не в убытке, но и каждый выигрывает, отвечает важному критерию справедливости: оно оправдано для всех, кто в него вовлечен.

Из теории игр по крайней мере одна крылатая фраза перекочевала в общественное сознание: дилемма заключенного (prisoner’s dilemma). Вкратце сюжет таков: полиция поймала двух преступников. Их определенно можно осудить за мелкое злодеяние (например, за незаконное хранение оружия), в действительности же их хотят уличить в недавнем ограблении банка, однако прямых улик пока нет. Обоих допрашивают отдельно, предлагая сделку: если А даст показания против Б, то А отделается минимальным тюремным сроком в один год, а Б, обвиненный в обоих преступлениях, сядет на десять лет. Но к такой же сделке склоняют и Б. Промолчи оба, и их обвинят только в одном, более легком преступлении, за которое им светит по три года. Будут свидетельствовать друг против друга – получат по пять лет. Но так как они не могут сговориться, каждый на свой страх и риск выбирает лучшую для себя стратегию. При этом А рассуждает примерно так: если Б сдаст меня, мне грозит десять лет тюрьмы как зачинщику, значит, я должен сдать его. Но что, если Б будет держать язык за зубами? Тогда тем более нужно всё валить на него, чтобы мне скостили срок до года. Ситуация усугубляется тем, что Б мыслит точно так же. В итоге оба свидетельствуют друг против друга и получают по пять лет.

На первый взгляд, дилемма заключенного описывает далекую от повседневной жизни ситуацию. На самом деле это яркая иллюстрация более общей проблемы, позволяющая увидеть суть социальных конфликтов. Кооперация почти всегда предпочтительна, так как выгодна всем. Для любого индивида даже лучше, если все будут сотрудничать, но загвоздка в том, что он не прочь поживиться за чужой счет. Иными словами, любой из нас всегда может потянуть одеяло на себя, независимо от того, действуем ли мы сообща или нет. Чтобы не быть обманутым, я сам обману. Аналогично и в том случае, когда другие честны. Эгоизм (Nicht-Kooperation) становится доминирующей стратегией, вот почему взаимный эгоизм лежит в основе устойчивого равновесия Нэша28: никто не может в одностороннем порядке выйти из этого равновесия без ущерба для себя. Парадокс дилеммы заключенного в том, что она показывает, как индивидуальная рациональность может расходиться с коллективной. Рациональные поступки в совокупности не всегда дают оптимальный результат. Плоды сотрудничества могут остаться невостребованными.

Уловив основную мысль, мы увидим дилемму заключенного – а в более широком смысле проблему коллективных действий – повсюду. И это важно, потому что проблемы коллективных действий мы обнаруживаем фактически повсеместно. Пожалуй, самые известные примеры связаны с истощением природных ресурсов. Эта проблема, которую предвидел еще шотландский философ Дэвид Юм, сегодня благодаря Гаррету Хардину известна как «трагедия общих ресурсов» (tragedy of the commons)29. Природные ресурсы вроде пастбищ или рыбных угодий, не разделенные границами владений, эксплуатируются, как правило, так, будто они неисчерпаемы. Любой индивид, безотносительно к тому, поступают ли другие рачительно или хищнически, стремится к безграничному пользованию ресурсами. Выгоду из такого преступного поведения может извлечь каждый из нас, издержки же «экстернализируются» на остальных членов коллектива.

Многие, на первый взгляд, тривиальные повседневные поступки можно интерпретировать как проблему коллективных действий. Пробки на дорогах нередко возникают из-за чрезмерно любопытных ротозеев, на минутку притормаживающих для того, чтобы взглянуть на место аварии, и тем самым создающих позади себя затор. Протоптанные на газонах тропы – самые короткие пути, которыми пользуются некоторые из нас, но для остальных это лишь уродливые следы на поверхности.

В экономике, начиная с «Теории праздного класса» Торстейна Веблена, мы говорим о «демонстративном потреблении», когда значительные средства тратятся на поддержание статуса и, в конечном счете, не приносят глубокого удовлетворения, так как рассчитаны на чисто показной эффект: они ценны лишь до тех пор (и постольку), пока (поскольку) другие не обладают определенными благами. Но как только конкуренты подтягиваются, лучше от этого никому не становится, наоборот, обделенными оказываются все, а счастливых ни одного, и коллективное «равнение на Джонсов»30 оборачивается пустышкой31.

Теория игр зарекомендовала себя и в политике, прежде всего в связи с абсурдной гонкой вооружений в период холодной войны32. Тогда многим интеллектуалам казалось, что мир свихнулся, противники, одержимые непримиримыми идеологиями, изображались неполноценными или исчадиями зла. Однако такое истолкование в корне неверно, поскольку представляет проблему неразрешимой в повседневной жизни, вместо того чтобы показать банальную суть взаимного сдерживания. Если все вооружаются ядерными ракетами, значит, и мне нужно обзавестись таким оружием. Если же я буду монополистом – тем лучше.

Многие социальные проблемы можно описать аналогичным образом: например, право на владение огнестрельным оружием американцы оправдывают обычно тем, что с ним чувствуют себя в большей безопасности, чем без него; самооборону почти все признают естественной и законной, поэтому оружейное лобби США видит в призывах более строго контролировать оборот оружия, особенно такого грозного, как автоматы, либо признаки вырождения изнеженного Восточного побережья, либо маниакальное стремление вашингтонской элиты всё контролировать. Согласно теории игр, это чушь; на самом деле перед нами ситуация, в которой рациональное индивидуальное владение оружием оборачивается коллективным безрассудством. Всеобщее право на оружие тотчас «пожирает» все преимущества личной самообороны, ведь приходится покупать всё более мощное оружие, и в конце концов мир с соседями можно будет обеспечить только с помощью танков.

Недавние бурные выступления против прививок были проявлением недовольства, которое тоже восходит к проблеме коллективных действий. Предполагаемые риски вакцинации – чистая выдумка, но кто же пожертвует своим утром и предпочтет томиться в приемной педиатра, рядом с чужими больными детьми, ради того, чтобы металлическая игла вонзилась в руку вопящего или скулящего родного чада? Если все вакцинируются, то преимуществами коллективного иммунитета можно будет воспользоваться, не подвергая риску своего ребенка. Лишь когда уровень коллективного иммунитета не достигается и кривая заболеваний растет, индивидуальная вакцинация снова становится целесообразной. Таким образом, вакцинофобы – помимо того, что еще и часто верят в невероятные теории заговора, – поступают не бездумно, а безнравственно, поскольку пользуются плодами сотрудничества, не внося лепты.

В биологическом мире проблему коллективных действий в том или ином виде мы видим всюду. Калифорнийское мамонтово дерево, или гигантская секвойя, вырастает до 100 метров и выше единственно для того, чтобы занять лучшее место под солнцем. К сожалению, эти деревья не могут договориться и ограничить потолок своего роста 50 метрами, что сразу положило бы конец их возмутительно неплодотворной конкуренции33.

Коллективные действия отнюдь не невозможны, однако приведенные примеры и логика проблемы показывают, что формирование дееспособного «мы» наталкивается на мощные препятствия, и для их преодоления универсального рецепта не существует. Сотрудничество уязвимо, им можно всегда злоупотребить – в этом корень проблемы.

Как это соотнести с эволюцией морали? Представьте небольшую группу неких человекообразных существ. Каждое из них защищает только себя и заинтересовано лишь в собственной выгоде. Сотрудничеством и не пахнет. Но вот в результате случайной генетической мутации появляется особь, чуть менее корыстная и чуть более склонная к сотрудничеству, пусть и самую малость. У этой особи есть зачатки морали, она иногда вдруг отказывается жить за счет других и не всегда ставит свои интересы выше интересов других.

Такая особь никогда бы не смогла утвердиться в группе и очень скоро погибла бы в борьбе за ресурсы и потомство. Естественный отбор был бы к ней беспощаден, ее гены не смогли бы распространиться в популяции. Похожим был бы исход и в противном случае – в группе, где царят сотрудничество и взаимопомощь, появившаяся в результате случайной мутации чуть более эгоистичная и менее склонная к сотрудничеству особь получила бы явное преимущество перед конкурентами. Ее геном быстро распространился бы в популяции благодаря многочисленному потомству. Похоже, сама эволюция с ее естественным отбором восстает против морали. В этом и заключается загадка сотрудничества.

Сотрудничество в лаборатории

То, что сотрудничество рано или поздно терпит фиаско и даже погружается в пучину разрушительного насилия, многократно подтверждено практикой. Экспериментальные игры в области поведенческой экономики удостоверяют, что хотя люди, пусть и с оговорками, как правило, готовы сотрудничать, этой готовностью часто злоупотребляют «халявщики», в результате чего вклад индивида в общее благо очень скоро ощутимо снижается и в конце концов опускается почти до нуля.

Точное изучение коллективного поведения человека начинается с научного описания признаков сотрудничества. В игре «Общественное благо» проблема коллективных действий представляется как ситуация принятия решений, когда небольшая группа в четыре-пять игроков располагает некоторой стартовой суммой, которую каждый волен либо оставить себе, либо пожертвовать в общий котел3435. После очередного раунда совместный пай возрастает (обычно удваивается) и делится между всеми участниками поровну – независимо от их личного вклада. Сразу же выясняется, что верх одерживает «халявная» стратегия, отказ от сотрудничества, именуемый также дезертирством (Defection). Каждый норовит поживиться за счет другого, удерживая собственную долю, которую не спешит жертвовать в общую копилку.

Этот эффект усиливается, когда проводится несколько раундов, и их количество в «итерированной» (повторяющейся) дилемме заключенного с n игроками заранее известно участникам. Тогда методом обратной индукции лучшая стратегия в каждом раунде может быть выведена из оптимальной стратегии последнего. Если мне известно, что предстоит сыграть десять партий, то, разумеется, мое поведение в десятой (последней) никак не повлияет на исход одиннадцатой (потому что ее не будет). По этой причине, вероятнее всего, в последнем раунде участники поведут себя своекорыстно – что де-факто делает девятый раунд последним, а значит, и здесь ничего, кроме эгоизма, ожидать не приходится. Таким образом, вся цепочка сотрудничества распадается, а эгоизм становится непреложным едва ли не в первом раунде. Этот теоретический вывод подтвержден эмпирически: хотя многие участники игры в общественное благо на первых порах желают сотрудничать, такое желание быстро сходит на нет, как только кто-то из игроков начинает жульничать, то есть пользоваться вкладом других, не внося собственный. Через несколько раундов взносы в общую копилку уменьшаются до нуля.

Реальная ценность, или экологическая аутентичность, экспериментальных исследований, естественно, всегда подозрительна, поскольку люди из плоти и крови, находящиеся в гуще повседневной жизни, проводят четкую грань между собой и теми, кто, тщательно наставляемый инструкторами, действует в искусственных лабораторных условиях. Тем не менее любой из нас хотя бы раз сталкивался с этой разновидностью коллективной одержимости: она возникает, когда объединившее людей желание сотрудничать убывает по мере того, как члены группы один за другим перестают заботиться об общем успехе. Даже новое представление о человеке принципиально ничего не меняет. Мнение, будто проблема коллективных действий существует лишь потому, что человек есть Homo oeconomicus, присягнувший на верность идеологическим предпосылкам экономики36, – это популярная сказка, которая уже давно опровергнута. Сотрудничество хрупко, оно подобно стеклу, фарфору и репутации – вещам, которые, по словам Бенджамина Франклина, разбить легко, а склеить трудно.

Итак, наша генеалогия 2.0 начинается с осознания того, что сотрудничать очень трудно, но еще труднее сохранять достигнутое в сотрудничестве. Мир играет краплеными картами против плодотворного сотрудничества. Сотрудничество непонятно, тогда как эгоизм – обычное состояние. Социолог Никлас Луман сказал бы, что «успех коммуникации невероятен», в отличие от провала. Каждый раз, когда встречаются двое (или даже больше), возникает двойной произвол37, порождающий бесчисленное множество вариантов: оба могут игнорировать друг друга, наброситься друг на друга или поступить еще как-нибудь нелепо, на худой конец, попытаться взаимодействовать, но без шанса на успех. То, что действия эго и альтер удачно «состыкуются», как иногда говорят, – всего лишь одна из многих возможностей, а значит, она невероятна.

Люди, обезьяны

Многим читателям дилемма заключенного может показаться неправдоподобной. Разве мы предпочтем предать подельника, а не держать язык за зубами? Разве это не вопрос чести? Даже у разбойников есть собственные законы, как говорил Цицерон, студенты же почти всегда отказываются признавать логику сугубо инструментальных действий; их прямо-таки нужно «натаскивать», чтобы они увидели преимущества эгоистичного поведения.

Если вы того же мнения, значит, ваш моральный компас в принципе работает. Это также подтверждает тезис о том, что тяга к сотрудничеству, вероятно, врожденная. Действительно, мы интуитивно находим коллективные действия привлекательными, а своекорыстие халявщиков – отвратительным и возмутительным, и это свидетельствует о том, что социальные приоритеты, благодаря которым сотрудничество представляется нам абсолютно необходимым, заложены в нас, людей, эволюцией в ходе обучения, длившегося многие миллионы лет38. Нас не надо учить азам сотрудничества.

Утверждение о том, что наша способность к сотрудничеству врожденная, остается спорным, его невозможно доказать с математической точностью. Но нетрудно найти весомые факты, подтверждающие, что та или иная поведенческая модель действительно врожденная или, говоря профессиональным языком, канализирована эволюцией. Отличный образец обусловленной (hard wired) склонности – способность (i), которая проявляется очень рано, (ii) укоренена во всех культурах и (iii) с трудом поддается изменению, если ее вообще можно изменить.

Именно такова наша мораль. В частности, современные исследования наглядно демонстрируют, что протоморальные тенденции проявляются поразительно рано. Благодаря looking-time studies, наблюдениям за «временем смотрения» ребенка3940, установлено, что дети в возрасте до двенадцати месяцев предпочитают смотреть на персонажей или образы, которые, как им кажется, помогают, а не мешают или вредят другим. Уже у младенцев возникает аллергия на несправедливость; возмездие за злой поступок – это спонтанная реакция, которой не нужно учиться.

Гипотезы, касающиеся нас, людей, как и лекарства, проверяются обычно на обезьянах. Однако вряд ли надо подчеркивать, сколь узок такой подход. В том, что у приматов обнаруживаются специфические способности, можно с равным успехом видеть доказательство обратного: эти способности никак не объясняют человеческую мораль. Обезьяны и люди существенно различаются, в том числе поступками. Поэтому то или иное свойство, замеченное у приматов, не может служить объяснением собственно человеческого поведения. Если бы это было так, почему же обезьяны не строят корабли, не женятся и не пишут книги?

Именно в эту ловушку постоянно попадает нидерландский приматолог Франс де Вааль. В частности, в престижных Таннерских лекциях, посвященных общечеловеческим ценностям, прочитанных им в Принстонском университете в 2003 году и позже опубликованных в книге «Приматы и философы», де Вааль пытается опровергнуть фасадную, или «фанерную», теорию (veneer theory) морали, доказывая, что наша нравственность имеет глубокие эволюционные корни. Поскреби альтруиста, и увидишь кровожадного ханжу – таков символ веры теоретиков «фанеры», утверждающих, что за респектабельным, цивилизованным фасадом на самом деле скрываются аморальные циники, которые в лучшем случае поневоле, ради собственной выгоды, играют по правилам, и то с оговорками. При первой же удобной возможности даже самый невинный на первый взгляд ягненок готов убивать и грабить41.

По мнению де Вааля, это не может быть правдой, поскольку элементарные моральные качества мы находим уже у наших ближайших родственников, которые не способны на такой глобальный маскарад. Так что человеческая мораль органичнее и глубже, чем полагают циники, считающие наши ценности потемкинскими деревнями. У шимпанзе, например, ярко выражены такие социальные инстинкты, как сочувствие и забота о ближнем; они так же, как и мы, люди, не приемлют социального неравенства42. Эксперимент, в котором шимпанзе отказывается от огурца только потому, что его товарищу предложили виноградную гроздь, стал легендарным (хотя сама трактовка очень спорная).

Проблема, однако, в том, что как раз сочувствием и взаимностью невозможно объяснить человеческую мораль: люди, способные создавать группы, насчитывающие миллионы человек, и находить для этих групп коллективные решения, должны располагать совершенно иными психологическими инструментами. Если для построения гигантских и сложных цепочек сотрудничества якобы достаточно немного посочувствовать и вычесать сколько-то вшей у товарища, то почему шимпанзе всё еще живут в организованных сугубо иерархично группах, никогда не превышающих нескольких десятков особей? Вся загвоздка в человеческой сверхсоциальности, происхождение которой до сих пор не выяснено. В разгадке этой головоломки приматы оказывают нам бесценную услугу – но лишь тем, что помогают выявить, какие из наших свойств можно отсеять в качестве ключевых для человеческой морали, а именно те, какие мы разделяем с ближайшими родственниками.

Таким образом, современная, научно обоснованная генеалогия морали должна объяснить, в сущности, одно: как нам, людям, удалось развить склонность к сотрудничеству, хотя такая стратегия эволюционно невыгодна (нестабильна)? Чтобы ответить на этот вопрос, нужно внимательнее взглянуть на условия, в которых нам пришлось решать эту трудную эволюционную задачу.

Добродетель без бога

Наша мораль – это социально-психологический механизм, создающий условия для сотрудничества. С некоторыми научными инструментами, позволяющими понять этот механизм, мы уже познакомились.

Имея такой теоретический багаж, можно более точно сформулировать проблему возникновения морали: поскольку мораль больше не боговдохновенный или какой-то иной априорно признанный каталог норм, но у нее есть собственная история, нравственная философия становится генеалогической – и в этом бесценное прозрение Ницше. Полноценная история морали опирается на новейшие открытия в эволюционном учении, нравственной психологии и антропологии. Тем самым она избегает в равной мере и наивности, за которую Ницше корил современников, отвлеченно размышлявших о происхождении морали, и гиперболизированной полемики – одной из занятных, но скверных привычек самого немецкого философа.

Наша мораль формировалась в определенных условиях, в среде эволюционной адаптации. Мы объединялись в небольшие, конфликтовавшие друг с другом группы и для того, чтобы выжить, вынуждены были охотиться на крупных млекопитающих в довольно капризном климате. Эта среда помогла нам стать мобильными и смышлеными соратниками, но в то же время замкнула нас в своей группе и сделала агрессивными.

Наша мораль – специфически человеческая мораль. Приматы показывают – так сказать, ex negativo, – какие качества не раскрывают ее сущность. Те или иные способности, которыми обладают обезьяны, не объясняют автоматически феномен человеческого сотрудничества.

Чтобы возникнуть, сотрудничество и альтруизм должны были преодолеть колоссальные препятствия. Эти препятствия никуда не исчезают и постоянно испытывают на прочность наши моральные устремления, вследствие чего всё, что ни достигается сотрудничеством, остается хрупким. Главная проблема в том, что эгоизм, то есть максимизация личной выгоды, почти всегда предстает наилучшим выбором. К сожалению, это касается каждого человека, а следовательно, наши нравственные устои снова и снова расшатываются и колеблются.

С точки зрения эволюционного учения, сотрудничество невероятно, поэтому основную головоломку можно сформулировать так: как могла эволюция породить альтруистские или коллективистские интенции, если они – так, по крайней мере, кажется – неизбежно снижают нашу репродуктивную способность? Какая может быть польза для меня в том, чтобы помогать кому-то? Какая выгода в том, чтобы подчинять собственные интересы общественному благу?

То, что эволюционное учение не объясняет нашу альтруистическую мораль, долгое время было одним из самых популярных тезисов скептически настроенных к эволюции теистов, отстаивавших божественное происхождение человеческой природы и цеплявшихся за мораль как за последнюю соломинку. Выходило, что эволюционизм, особенно трактуемый упрощенно, как выживание наиболее приспособленных, предсказывает, что каждый из нас всегда будет заботиться исключительно о собственной выгоде. Но разве соседи не помогают друг другу, разве мы не жертвуем собой ради своих детей? Неужели дружба, общность, солидарность – миражи? Атеистам нравственность представляется по меньшей мере большим недоразумением, на худой конец – необъяснимой тайной, научной аномалией, которую они принимают прохладно, лишь как голый факт.

Утверждение о неэволюционном происхождении альтруизма и бескорыстия, по-прежнему разделяемое религиозными апологетами, сегодня признано тем, чем оно, в сущности, и есть – мифом, который окончательно развенчан. И всё же мы не должны перегибать палку, как порой поступают адепты эволюционной биологии, склонные абсолютизировать натуралистические объяснения, лишь бы не уступить ни пяди Господу Богу.

Этому соблазну не следует поддаваться. Научная скромность велит нам, несмотря на значительные успехи эволюционной эпистемологии, не скрывать очевидные бреши в ней. Мы пока еще точно не знаем, что нас сделало коллективистами и как вообще возможно сотрудничество.

В действительности теистическую позицию подрывает не столько окончательный вердикт по поводу того, как возникла и распространилась мораль, сколько последовательная, год за годом, популяризация натуралистических истолкований морали: еще в конце XIX века сотрудничество и мораль оставались абсолютной загадкой для эволюционистов. С тех пор многие секреты нашей морали удалось раскрыть, а значит, у нас есть серьезные основания надеяться на то, что остальные головоломки тоже в конце концов будут разгаданы – «[э]тот свет постепенно осеняет всё в целом»43.

Двое братьев (или восемь кузенов)

Эволюционное учение позволяет объяснить базовые модели нравственного поведения. Бескорыстные поступки обходятся дорого – это правда. Тем не менее можно выявить механизмы, благодаря которым совместные усилия в борьбе за ограниченные ресурсы с хитрыми и ловкими претендентами становятся эффективными и перспективными.

Теория эволюции, похоже, рисует мрачную, беспросветную картину жизни. Весь органический мир вовлечен в жестокую и нескончаемую битву не на жизнь, а на смерть, в которой жертвами падают слабые. Побеждают только сильные, только им удается произвести на свет жизнеспособное потомство и тем самым запечатлеть в следующем поколении свои гены, а точнее, копии генов. Это холодный, не ведающий жалости мир, где чествуют победителей и изгоняют неудачников.

Всё это звучит жутковато, но правда гораздо, гораздо мрачнее. Чтобы представить ее, нужно выяснить, кому, в конечном счете, благоволит эволюция с ее естественным отбором, а кого выбраковывает. Организмы ли это, пытающиеся отвоевать себе место под солнцем? Или целые виды, которые делят Землю между собой? Ни то, ни другое. На самом деле основная единица естественного отбора, чью судьбу решает эволюционный процесс, – ген.

Этот геноцентрический взгляд популяризировал во второй половине XX века британский биолог-эволюционист Ричард Докинз, который, написав знаменитый «Эгоистичный ген», с полным правом может претендовать на авторство книги с самым непонятным названием всех времен44. «Эгоистичный ген», кажется, склонил многих читателей к мысли о том, что борьба за выживание превратила всех живых существ, включая нас, людей, в неисправимых и хладнокровных по своей природе социопатов, всегда ищущих собственную выгоду и в лучшем случае (из расчета или тщеславного желания покрасоваться) позволяющих себе время от времени бравировать нравственными добродетелями.

Между тем книга Докинза представляет всё совсем иначе. Мы бескорыстны, потому что наши гены эгоистичны. И именно потому, что этим последним глубоко безразлично, что с нами происходит, мы стали нравственными существами. Фактически мы, люди (как и любые организмы), – самоотверженные рабы, чьи интенции всецело подчинены молекулам-хозяевам. Если коротко, суть этой коперниковской революции в эволюционной биологии сводится к различию, которое Докинз ввел между репликаторами и носителями. Репликатор – это некая форма жизни или матрица, которая создает копии самой себя. Носитель – средство, с помощью которого репликаторы достигают цели. Мы и есть эти носители.

Куры несут яйца не для того, чтобы вывести новых кур. Куры несут яйца, чтобы воспроизвести новые яйца. Это наглядный пример того, что эволюция имеет дело в первую очередь с генами. Иногда эволюцию определяют просто как изменение относительной частоты генов (точнее, аллелей) в ряду поколений. Но и не вдаваясь в терминологические тонкости, нетрудно понять, что в конечном счете отнюдь не организмы становятся объектами слепой игры отбора и мутаций; эволюционировать могут лишь репликаторы, способные создавать копии самих себя, это их прихотливый репродуктивный успех со временем приводит к накоплению определенных видоизменений. Деревья порождают новые деревья, а не копии старых. Только гены способны к репликации в строгом смысле слова.

Тот, кого история эволюции отталкивает безжалостной борьбой за существование, дальше найдет еще меньше утешительного. Если геноцентрическое воззрение верно, то «мы» вообще не причастны к эволюции. Мы – не более чем мудрёно устроенные роботы, созданные в течение трех с половиной миллиардов лет мутаций и отбора единственно для того, чтобы защитить от негостеприимной природы самовоспроизводящиеся гены45. Это подтверждается среди прочего и тем, что большая часть нашей ДНК не выполняет сколько-нибудь вразумительной функции и, скорее всего, представляет собой некую «рыбу», или заготовку. Для чего же понадобился этот бесполезный мусор в ДНК? С точки зрения генов, вопрос бессмысленный. Генетический материал, не несущий в себе полезной информации, может показаться замысловатым, только если мы предполагаем, что наши гены существуют ради нас. Но если мы существуем ради наших генов, то всё сразу становится на свои места: чтобы исполнить предназначение носителя, нам, перевозчикам репликаторов, достаточно инструкций, с помощью которых мы обеспечиваем собственное выживание и репродуктивный успех. Все прочие гены автоматически копируются, и им от этого ни жарко ни холодно. Им абсолютно всё равно, бесполезны они или полезны. И тем более встает вопрос: для кого они бесполезны или полезны?

Здесь нелишне еще раз вспомнить, сколь драматично складывались эволюционные судьбы достойных образчиков морали и почему альтруизм и сотрудничество так долго казались эволюционистам несуразными. Даже если волею судеб случайная мутация производит на свет особь, предрасположенную к сотрудничеству, эта особь тут же испытывает на себе давление отбора. Мало того, и монолитная группа коллективистов тоже не защищена от тлетворного влияния корыстолюбцев и нахлебников, поскольку рекомбинация генов со временем приводит к появлению то более, то менее склонных к кооперации организмов, из которых менее склонные, как свидетельствует статистика, всегда оказываются успешнее и исподволь наращивают численность. Альтруисты и коллективисты, судя по всему, неминуемо отсеиваются. Засилье же эгоистов неотвратимо.

Первый намек на то, что расположенность к альтруизму может быть эволюционно устойчивой, мы находим в теории инклюзивной приспособленности (inclusive fitness), сформулированной британским биологом-эволюционистом Уильямом Д. Гамильтоном46. Вероятно, самое известное уравнение в эволюционной биологии – правило Гамильтона, согласно которому альтруистическое поведение, хотя оно и накладно для того, кто помогает, может при определенных условиях окупиться; а именно когда, во-первых, альтруистическое поведение обходится не слишком дорого, и, во-вторых, особь, поступающая бескорыстно, и особь, которой бескорыстно помогают, находятся в достаточно близких родственных отношениях, иными словами, когда помогающий организм помогает в равной мере собственным генам. Формально правило Гамильтона выглядит так: rb > c. Получатель должен извлечь из альтруистического поступка бо́льшую выгоду, чем «донор», то есть b > c (где b – «выгода», c – «вклад донора»). Однако весомость полученной выгоды уменьшается со степенью родства, поэтому выгоду следует умножить на коэффициент родства (r). Я разделяю 100 % генов с самим собой, но только половину – в среднем – с родителями и родными братьями и сестрами. Двоюродные же братья и сестры разделяют со мной всего 12,5 % генетического материала. Чтобы оправдать снижающие адаптивность издержки, на которые мне пришлось пойти, совершая добрый поступок в пользу брата, его выгода должна по меньшей мере вдвое превышать мою невыгоду, так как теперь b умножается на r = 0,5. Суть этого тезиса, как известно, еще за несколько лет до Гамильтона выразил британский биолог Джон Б. С. Холдейн, который на вопрос, пожертвовал ли бы он жизнью, чтобы спасти брата, ответил: «Нет, но я бы отдал жизнь ради двух братьев или восьмерых кузенов».

Помогающий родственникам помогает собственным генам, то есть своим копиям. Благодаря этому альтруизм адаптивен. Антропоморфная метафора Докинза подразумевает, что эгоистичные гены могут порождать альтруистических носителей – а именно нас. Так как мои гены совершенно равнодушны к моему благополучию и озабочены только собственными копиями, забота и отзывчивость могут развиться лишь при условии, что они положительно влияют на пригодность генных копий у членов моей семьи. Этот вывод может шокировать, а вместе с тем и «раздружить» с основными ценностями и взаимоотношениями. Значит ли это, что мы любим своих детей не ради них, а лишь потому, что как вечные рабы у репликаторов, обитающих в нас и в наших потомках, генетически запрограммированы подчинять собственные интересы бездумным и бесчувственным молекулам, чьи чуждые намерения незаметно для нас маскируются под наши побуждения?

Ты – мне, я – тебе

Эволюцию коллективных отношений между членами семьи можно объяснить, сочетая правило Гамильтона с генноцентрической концепцией. Этот механизм также известен как родственный отбор, или кин-отбор (kin selection)47.

Еще один механизм, содействующий эволюции моральных наклонностей, – взаимные отношения, основанные на получении обоюдной выгоды. Взаимность («ты почеши мне спину, а я почешу тебе») существует и среди генетически неродственных или весьма отдаленно родственных особей. С практической точки зрения, это не разновидность альтруизма, поскольку взаимная поддержка не требует от помогающей стороны никаких жертв, поэтому иногда ее еще называют мутуализмом (от англ. mutual – «взаимный»). Ее плодами пользуются обе стороны, тогда как подлинный альтруизм подразумевает, что выгоду извлекает только получатель.

Адаптивность обоюдовыгодного партнерства сопряжена с той же проблемой устойчивого равновесия, с которой сталкивается в ходе эволюции и альтруизм. Как в случае с инклюзивной приспособленностью, преимущества партнерских отношений зависят от коэффициента, способного в одночасье радикально обесценить вытекающие из них выгоды. Гамильтон показал, что родственный отбор благоприятствует нравственному поведению тем больше, чем теснее связаны родственными узами кооперирующиеся партнеры, вот почему безответная помощь между отдаленно родственными или вовсе не родственными особями очень быстро перестает окупаться. В контексте взаимного (реципрокного) альтруизма, напротив, всё зависит от того, насколько вероятно, что в будущем оба вступивших в сделку партнера снова встретятся, окончательно осознав преимущества взаимной помощи. Таким образом, взаимный альтруизм окупается, если вероятность новых встреч достаточно высока48.

Взаимность сулит очевидные преимущества. Особенно выгодны долговременные коалиции, способные обеспечить взаимную помощь на многие годы вперед. Но какая из стратегий сотрудничества имеет наибольшие шансы на успех? Как может проявлять себя взаимность на практике?

Чтобы ответить на эти вопросы, американский политолог Роберт Аксельрод провел в начале 1980-х годов один из самых знаменитых экспериментов XX века49. Основная идея заключалась в том, чтобы с помощью смоделированных на компьютере программ противопоставить друг другу различные стратегии и выяснить, какая форма сотрудничества окажется наиболее эффективной.

Аксельрод предложил психологам, математикам, экономистам и социологам принять участие в турнире и представить собственные стратегии в «итерированной (повторяющейся) дилемме заключенного». Каждая из конкурирующих стратегий должна была сыграть с другими (и с копией самой себя) 200 партий. Программа, набравшая в конце максимальное количество очков, становилась победительницей.

Участники аксельродовского турнира представили четырнадцать разнообразнейших компьютерных программ. Одна из предложенных стратегий – «жесткое (перманентное) возмездие» – ориентировалась на сотрудничество, но стоило хотя бы единожды злоупотребить доверием, и она раз и навсегда отвечала отказом от сотрудничества. Другая стратегия предлагала действовать наобум, произвольно; еще одна – либо всегда сотрудничать, либо никогда.

Какая из стратегий лучшая, предугадать было невозможно. Может быть, победят те, кто ищет только собственной выгоды, сильные и нахрапистые? А может, доброжелательные и отходчивые, готовые кооперироваться со всеми без исключения, даже с теми, кто злоупотребляет их доверчивостью? Или импульсивные, поступающие своевольно и поэтому непредсказуемо? Или мстительные, которые – за то, что их кто-то когда-то оставил в дураках, – желают увидеть, как мир превратится в пепелище?

Среди представленных разнообразных стратегий были и некоторые с загадочными названиями, например, «Предвидеть», «Крушение» и «Тидеман и Чиеруци». Победила стратегия, предложенная американским математиком Анатолием Рапопортом, профессором Торонтского университета. Из всех претендентов она оказалась и самой бесхитростной. Называлась она TIT FOR TAT (что-то вроде quid pro quo, или «ты – мне, я – тебе»). Согласно этой стратегии, первым шагом всегда должно быть сотрудничество, а затем нужно просто повторять последний ход соперника. Если визави сотрудничает, программа «Ты – мне, я – тебе» тоже продолжает сотрудничать. Если соперник дезертирует, то есть предпочитает отказаться от сотрудничества, «Ты – мне, я – тебе» отвечает тем же.

Стратегия «Ты – мне, я – тебе» поразительно интуитивна, во многом она отвечает нашему нравственному чутью и представлениям о том, как следует себя вести с теми, с кем мы сотрудничаем, и где проходит граница нашей доброй воли. Интуитивно мы чувствуем, что правильно начинать с сотрудничества, но вместе с тем никому нельзя позволять садиться себе на шею. Кроме того, внутренне мы должны быть всегда готовы тут же возобновить сотрудничество, как только другая сторона, в свою очередь, продемонстрирует желание примириться. Сам факт, что эта стратегия нам представляется эмоционально адекватной, свидетельствует о том, что эволюция снабдила нас рецептом сотрудничества, который соответствует принципу «Ты – мне, я – тебе».

Результаты аксельродовского эксперимента стали для многих неожиданными, поэтому его немедленно повторили. Всем участникам второго турнира сообщили, какая стратегия преуспела в первом. Но и во втором турнире стратегию «Ты – мне, я – тебе» одолеть так и не удалось, хотя многие соискатели выставили более сложные и, казалось бы, улучшенные версии этой программы. Простой подлинник снова затмил всех соперников. Восемь стратегий, занявших верхние места в турнирной таблице, объединяло то, что они относились к категории «добропорядочных». Добропорядочная стратегия, при всех прочих признаках, какие могут ее отличать, никогда не терпит фиаско.

Как видим, Аксельрод убедительно показал, что при определенных условиях моральная психология, ориентированная на сотрудничество, может успешно внедряться в эволюционный процесс. Игроки, которые, с одной стороны, готовы сотрудничать, а с другой, не позволяют сесть себе на шею, извлекают взаимную выгоду и в то же время лишают не настроенных на сотрудничество «халявщиков» возможности самим формировать беспроигрышные альянсы и наживаться на жертвах гиперкооперации. Такая стратегия, известная также как условное сотрудничество (conditional cooperation), может быть эволюционно стабильной50.

Теперь представим популяцию, состоящую из трех очень разных типов – простаков, плутов и злопамятных. Эти типы олицетворяют собой три разные стратегии51. Плуты никогда не кооперируются; простаки кооперируются всегда, даже если ими помыкают. Злопамятные кооперируются только с другими «кооператорами», то есть с простаками и такими же злопамятными, а с плутами – лишь до первого обмана и больше никогда. Ненастроенные на сотрудничество плуты поначалу чувствуют себя блестяще. В первых нескольких раундах они получают барыши, надувая злопамятных и особенно простаков. Но очень скоро простаки начинают вымирать, потому что ничего не могут противопоставить беспощадным эксплуататорам-плутам. И поскольку злопамятные решительно отказываются иметь дело с плутами, а последний простак очень скоро исчезает, в итоге остаются только плуты, надувающие друг друга, и злопамятные, кооперирующиеся лишь со злопамятными. В конце концов вымирают и плуты. Таким образом, сохраняются только злопамятные, которые нашли собственную нишу в петле положительной обратной связи – так называемом добродетельном круге (virtuous circle) взаимного сотрудничества.

Дорогие признаки и зеленые бороды

Чтобы взаимное сотрудничество было действенно, надо уметь находить подходящих для общего дела партнеров. А для этого нужна информация о тех, кто откликнется на призыв к сотрудничеству, а кто им злоупотребит. Таким образом, для налаживания обоюдовыгодного сотрудничества чрезвычайно важны социальные сигналы, поскольку трудно каким-либо другим способом выяснить, обладает ли человек репутацией надежного партнера. Вот почему, если бы обнаружились какие-то броские внешние признаки, которые указывали бы на подходящих деловых партнеров, они поистине оказали бы нам бесценную услугу, удовлетворив нашу потребность в информации, необходимой для того, чтобы инициировать цепочку взаимного сотрудничества.

Эволюционные биологи любят рассуждать, существуют ли подобные признаки и как они могут проявляться. Один из известнейших примеров – пресловутые зеленые бороды52. Действительно, как всё намного упростилось бы, будь у наших потенциальных партнеров во внешности какая-нибудь бросающаяся в глаза примета (скажем, длинная зеленая борода), глядя на которую, каждый мог бы сразу сказать: вот славный парень.

Но зеленобородые особи, по всей видимости, крайне редко встречаются в природе. Их генетический код должен был бы удовлетворять одновременно трем условиям: (а) производить зеленых бородачей, (б) уметь безошибочно распознавать других зеленобородых и (в) быть неизменно настроенным на альтруистический лад по отношению к другим зеленобородым (и только к ним). Однако постоянная рекомбинация генетической информации неизбежно привела бы к тому, что вследствие случайных мутаций однажды появились бы псевдозеленобородые. Внешне они ничем не отличались бы от подлинных зеленобородых, но были бы лишены их весьма обременительной альтруистической мотивации, которую случайная рекомбинация генов отсекла бы от двух других условий. Эти «фальшивобородые» всегда были бы фаворитами естественного отбора и, в конечном счете, победили бы.

Если есть достоверные признаки, значит, существуют и недостоверные. А если есть недостоверные, то это порождает эволюционные стимулы для бесконечного совершенствования в правдоподобной имитации фальшивых признаков53. Впрочем, благодаря этому мы всё лучше и лучше угадываем подлинные намерения других людей. Возьмем следующее предложение: «Пол запамятовал, что Шарлотте известно, что Фатих не верит, что Джулия ревнует его к Йохану». Если говорить о межличностных отношениях, здесь перед нами довольно запутанная коллизия, но с семантической точки зрения мы без особого труда понимаем это предложение, несмотря на то что оно описывает несколько накладывающихся друг на друга уровней психологических состояний. С этой нашей способностью понимать убеждения, помыслы и чувства других, часто именуемой телепатией, не может даже отдаленно сравниться ни одно животное в мире. Судя по всему, эволюция снабдила нас программой или интуицией, которая открывает доступ к сознанию других людей.

Эта диалектика – противоречивое сочетание всё более утонченного чтения чужих мыслей и всё более изощренных навыков обмана, в свою очередь способствующих более совершенному чтению мыслей, – углубляло нашу душу. Лучший способ скрыть от других свои истинные намерения – скрыть их от самого себя. Большинство тех, кто утверждает, что коллекционирует дорогие живописные полотна исключительно ради искусства, или жертвует школам, чьи корпуса носят их имена, из чистой филантропии, скорее всего, искренни: они лжецы не сознательные. Тем не менее не нужно быть великим психологом, чтобы понять: это плацебо, или самовнушение, всего лишь моральный флёр, маскирующий эгоистические побуждения и тщеславное желание покрасоваться статусом. Но наши настоящие мотивы часто остаются скрытыми от нас самих именно потому, что так лучше всего водить за нос окружающих.

К счастью, мы можем обойтись без зеленых бород. Лучший способ решить проблему фальшивых признаков – сделать достоверные признаки дорогими, чтобы их нельзя было подделать, а если кому-то и захочется, то только с большим ущербом для себя. Согласно принципу гандикапа Амоца Захави, лучшие признаки – те, обладание которыми вредно или очень накладно для их носителя54. Эта идея вытекает из перверсивной логики, допускающей, что вредные признаки косвенно указывают на способность их обладателя с ними справиться. Только самые сильные и напористые павлины могут позволить себе экстравагантные хвостовые перья, которые для их менее внушительных сородичей были бы слишком обременительными. Роскошное оперение – дорогой атрибут, его невозможно «подделать», потому что менее авантажные генетические родственники физически не могут его себе позволить.

Некоторые религиозные практики, трудно постижимые умом, можно истолковать как дорогостоящие и, следовательно, достоверные признаки, сигнализирующие о готовности к сотрудничеству внутри группы. Таковы прежде всего монотеистические религии, которые, похоже, стремятся превзойти друг друга в требованиях от своих последователей приверженности гротескным догмам и абсурдным идеям. Будь то обещание блаженства post mortem с 72 девственницами тому, кто убьет как можно больше неверных (и самого себя); или словесные формулы, по прочтении которых вино превращается в кровь (но при этом по-прежнему выглядит как вино, имеет вкус вина и так же пьянит); или поразительно беспардонное утверждение, будто книга, вероятнее всего им же самим написанная, скопирована с золотых листов – очень кстати бесследно исчезнувших, – содержавших таинственные иероглифы, прочесть которые он смог с помощью магического камня (а местонахождение самих листов открыл ангел). Большинство религиозных догм обычно представляют собой вот такие очевидные небылицы, и ни один человек в здравом уме в них не поверит. И всё же люди не только их принимают, но и публично исповедуют. Что же побуждает их так поступать? Согласно теории дорогостоящих признаков, причудливый характер религиозных свидетельств как раз и составляет их особую примету: истинных верующих мы легко распознаём именно по тому, что они открыто признают себя людьми не от мира сего55.

Подобным же образом можно объяснить и тот факт, что многие научные трактаты пишутся на герметичном жаргоне. Почему ученые так часто изъясняются неестественно и темно, хотя всё можно объяснить простым и понятным языком? А главное: как получается, что интеллектуала воспринимают тем серьезней, чем больше он напускает тумана, при том что за длинными речами порой ничего или почти ничего нет, кроме пустоты? Возникновение научного сленга, неестественного, ходульного, изначально было оправдано, так как он позволял говорить о происходящем с технической точностью, свободной от расплывчатых смысловых коннотаций разговорной речи. Тем самым искусственный язык, понятный лишь посвященным, стал признаком серьезности и учености. Однако спустя некоторое время появились первые «фальшивобородые», которые стали подражать «мудреному жаргону», не обладая глубокой мудростью.

В этом и заключается основная проблема эволюции морали: всякая попытка понять, как возникает сотрудничество, лишь порождает новый статус-кво, который, однако, не защищен от вторжения новых, эгоистичных стратегий, возникающих в результате случайной мутации и сводящих на нет решение проблемы.

Групповой отбор: альтруисты среди своих

Альтруизм и взаимное сотрудничество, эти «первокирпичики» морали, объяснимы с эволюционной точки зрения, потому что существуют опробованные механизмы, благодаря которым эти модели поведения становятся адаптивными. Однако теперь мы также знаем, что родственный отбор и взаимность не настолько «масштабируемы», чтобы границы возможного человеческого сотрудничества предстали предельно ясными.

Мы, люди, сверхсоциальные животные, объединившиеся для сотрудничества в большие группы. Нетрудно догадаться, почему инклюзивная приспособленность и принцип «ты – мне, я – тебе» недостаточно надежны для того, чтобы поддерживать уровень сосуществования, который мы наблюдаем в человеческих сообществах. Альтруистические настроения преобладают исключительно среди близких родственников, но уже в группе всего из нескольких сотен особей степень генетической близости настолько мала, что издержки от бескорыстного поведения не компенсируются. В то же время превышение определенного числа членов приводит к тому, что цепочки взаимности (реципрокного альтруизма) становятся почти неконтролируемыми, а значит, социальная взаимовыручка тоже не годится для интеграции более и менее крупного сообщества.

Впрочем, переход из одного состояния в другое весьма и весьма загадочен: одни виды живут большими стаями, другие – свободными союзами, состоящими из нескольких особей. Но какой вид животных 100 000 лет назад обитал в небольших группах, а сегодня – в глобальной цивилизации, которая господствует на планете Земля? Нет такого, если не считать нас.

В поисках ответа на вопрос, как могло возникнуть столь поразительное по масштабу сотрудничество между людьми, всё больше ученых обращается к идее группового отбора56. Суть этой идеи в том, что мы, люди, обрели способность к широкомасштабному сотрудничеству, поскольку в борьбе за ограниченные ресурсы в нашей среде эволюционной адаптации могли победить только группы с гиперкооперативными членами.

О том, что такой механизм, как групповой отбор, может существовать, предполагал уже Дарвин: «Очевидно, что племя, заключающее в себе большое число членов, которые наделены высокоразвитым чувством патриотизма, верности, послушания, храбрости и участия к другим, – членов, которые всегда готовы помогать друг другу и жертвовать собой для общей пользы, – должно одержать верх над большинством других племен, а это и будет естественный отбор»57.

Сегодня господствует единодушие по поводу того, что такая теория группового отбора – иногда ее называют наивной теорией группового отбора – не работает. Главная причина в следующем: довольно туманно очерченных конкурентных преимуществ – сотрудничество есть «благо для группы» – явно недостаточно для того, чтобы служить противовесом отбору внутри группы в пользу «халявщиков». Спору нет, «для группы» было бы хорошо, если бы все пеклись об общем благе. Верно и то, что, хотя эгоистичные особи подавляют бескорыстных, группы альтруистов по всем статьям превосходят группы эгоистов58. Однако справедливо также, что для любого индивида всегда лучше действовать в собственных интересах. Отдача от индивидуального сотрудничества в группе не настолько велика, чтобы нейтрализовать подрывную силу «халявщика». Из того, что для группы в целом было бы выгодно, если бы все ее члены обладали свойством X, автоматически не следует, что свойство X станет эволюционно адаптивным59.

И всё же у теории группового отбора есть и очевидные достоинства, в частности, она предлагает безупречное и эмпирически обоснованное объяснение тех или иных особенностей нашей психологии. Люди глубоко преданы своей группе и нередко проявляют удивительную отзывчивость к тем, кто принадлежит к «нашим», готовы идти на жертвы ради них. В то же время мы часто ведем себя враждебно по отношению к другим группам и их членам60. Таков наш морально-психологический портрет, и, возможно, автор этого портрета – наше эволюционное прошлое, в котором численно небольшие племена вынуждены были бороться друг с другом за ограниченные ресурсы. Племена, которые были воинственными снаружи и мирными внутри, имели больше всего шансов на успех.

Чтобы групповой отбор сработал, давление отбора против коллективистских интенций внутри группы должно быть слабее, чем давление отбора в пользу того же свойства между группами. Это возможно только в том случае, если носители соответствующих генов сотрудничества предпочтут тем или иным образом встретиться, иными словами, если они скооперируются. В основу родственного и группового отбора положен один и тот же принцип сортировки: альтруизм может быть эволюционно устойчивым – но лишь при условии, что альтруисты останутся среди своих.

Естественный отбор усиливается, когда различия между субъектами, противостоящими друг другу в эволюционной конкуренции, достаточно существенны. Чем больше похожи две группы, тем неизбежно меньше у каждой из них конкурентное преимущество. Однако генетические исследования показывают, что миграционный процесс, а стало быть, и обмен генетическим материалом между группами людей, как правило, был интенсивным. Этому могли способствовать либо иммиграция и эмиграция, либо порабощение и смешанные (межродовые) браки. Все эти факторы, направляющие генетический «поток», разрушают однородность группы, что ослабляет отбор.

Но даже если бы генетическая чистота различных групп каким-то образом сохранялась в неприкосновенности, отбор в пользу групп, объединяющих кооператоров, мог бы иметь место только в том случае, если бы существовал вспомогательный механизм, который соединял бы в группы одних альтруистов с другими альтруистами. Однако неясно, как должен функционировать такой сортировочный фильтр. В случае родственного отбора понятно, что близость родителей и детей друг к другу гарантируют семейные структуры и эмоциональная привязанность. Но что, если бы семейные узы отсутствовали?

Можно предположить, что больше всего на роль такого альтернативного механизма подходит само предпочтение индивида, желающего сотрудничать, жить вместе с такими же коллективистами, вследствие чего альтруистически настроенные индивиды оставались бы друг с другом, так сказать, добровольно. Правда, это предположение сталкивается с проблемой фальшивых признаков, не решив которую щепетильные альтруисты неминуемо пали бы жертвами эгоистичных «волков в овечьей шкуре». Другой вариант предполагает, что по чисто статистическим причинам «деление», то есть расщепление, групп, превысивших оптимальное число членов, однажды, причем, скорее всего, неоднократно, привело к образованию новых групп, волею случая состоящих преимущественно из индивидов-кооператоров. Именно эти группы превосходили всех остальных и с тех пор доминировали в процессе отбора61.

Пять миллионов лет назад мы открыли для себя преимущества сотрудничества. Но сотрудничество накладно и требует усилий, тогда как любить себя легко и выгодно. Чтобы стать эволюционно устойчивыми, нам пришлось ограничить свои коллективистские интенции небольшой группой людей: мы стали бескорыстными и услужливыми, но попутно обзавелись психологией, которая разделила человечество на «мы» и «они». Наша мораль стала групповой.

Как же нам удалось внедрить коллективные структуры в крупные группы и тем самым существенно увеличить преимущества кооперации? Какие перемены должны были произойти, чтобы антиобщественное поведение стало невыгодным, а мы превратились в отзывчивых, миролюбивых и социальных существ?

500 000 лет. Преступление и наказание

Пещеры аддаура

Это совсем недалеко от древнего Палермо: нужно пройти через район Аренелла с маленькой гаванью, миновать кладбище Санта-Мария-дей-Ротоли, потом пригород, названный, как и многие на Сицилии, в честь святой Девы Марии, и далее дорога приведет вас к подножию горы Монте-Пеллегрино и деревушке Аддаура. Отсюда вы легко поднимитесь к пещерам, которые напомнят вам о том, что человеческая история всегда была жестокой62.

Три этих грота в 1943 году союзники приспособили под склады боеприпасов. Они понадобились для разворачивавшегося тогда вторжения на континент, которое началось с освобожденной от фашистов Сицилии. И вот, когда уже был виден конец войны, хранившаяся здесь взрывчатка взорвалась, известняковые стены рухнули, а в глубине грота на отвесной скале проступили странные рисунки, которые, несомненно, давным-давно кто-то доверил камню. На них, кроме быков и диких лошадей, можно было различить очертания человечков с поднятыми, словно в эйфории, руками, ликующих и танцующих вокруг двух распростертых на земле и неестественно скрюченных фигур.

Эти двое отнюдь не первобытные гимнасты, демонстрирующие перед зрителями кунштюки. Не похоже и на то, что нам позволили заглянуть в мир доисторической сексуальности: нет, этих двоих в мучительных позах удерживает не сладострастие и не волевое усилие. Присмотревшись внимательнее, мы увидим веревку, которая соединяет за спиной их шею и ноги и так туго натянута, что усталые тела долго не выдержат и смертельная удавка вот-вот затянется. Мы стали свидетелями казни.

Смертная казнь гораздо старше граффити, высеченных на сицилийской скале 20 000 лет назад63. Такое заключение удивит тех, кто воображает естественное состояние человека как дружный бивуак, где миролюбивые и легко одетые существа – согретые у костра и опьяненные пряными экзотическими травами – на сон грядущий слушали ритмичные речитативы о героических деяниях предков и нашептывали детям байки о проказах благосклонных к ним духов. Такие сцены, по всей видимости, действительно происходили. Но это лишь одна половина истории, другая – кровь и вывороченные внутренности, плач и скрежет зубов, расчленение и смерть.

В наше время смертная казнь или, говоря наукообразно, плановое убийство одного человека несколькими другими в виде уголовно-нормативной санкции во всём мире считается пережитком прошлого64. В большинстве стран она отменена, а там, где всё-таки формально юридически существует – не считая некоторых особенно драконовских режимов, – редко приводится в исполнение, и, как правило, только за самые тяжкие преступления. В Германии смертную казнь отменили в 1949 году.

В западной мысли смертная казнь занимает особое место. История (западной) философии начинается с казни ее основателя Сократа. В 399 году до н. э. он выпил чашу с настоем из ядовитого болиголова по приговору афинского суда – можно предположить, что вердикт не был совсем уж несправедливым, в конце концов, Сократ поддержал «Тридцать тиранов», свергших афинскую демократию и казнивших многих ее представителей во время восьмимесячного правления. Или всё же он был невиновен?65

С исторической точки зрения общества, в которых не было узаконенного ритуального убийства нелояльных элементов, составляют исключение. Тем не менее роль наказания в человеческой эволюции, и прежде всего в эволюции морали, часто недооценивается, а роль эта центральная.

Первым важным шагом в истории морали стало возникновение сотрудничества: мы открыли, что забота о других, альтруизм и переориентация личных спонтанных интересов на общественное благо – самая разумная стратегия в долговременной перспективе. При этом выяснилось, что механизмы, придающие устойчивость в эволюционном процессе простым формам совместных действий, быстро исчерпывают свой потенциал. Для того, чтобы поддерживать коллективное поведение в группах, численность которых превышает несколько десятков или, в крайнем случае, сотен человек, связующей силы инклюзивной приспособленности и непосредственной взаимности (реципрокного альтруизма) уже недостаточно. За пределами нуклеарной семьи генетически родственные связи становятся уже настолько размытыми, а цепочка взаимной поддержки – настолько хрупкой и уязвимой, что для образования крупных сообществ понадобился более эффективный инструментарий. И появилось именно то, что было нужно: совместная жизнь людей, не связанных узами семейной любви и дружбы, востребовала индивида, способного держать в узде свои самые агрессивные порывы.

Это стало возможно благодаря институту наказания. Около 500 000 лет назад мы научились применять к себялюбцам социальные санкции, в результате чего неколлективистское поведение в более или менее отдаленной перспективе стало невыгодным. Всякое поползновение с чьей-то стороны поработить, закабалить, затиранить, подчинить или даже просто надуть другого заканчивалось тем, что такого типа не мудрствуя лукаво, чаще всего сговорившись, убивали те, у кого исчерпывалось терпение. Вид, который на протяжении сотен поколений уничтожает наиболее воинственных, агрессивных и безбашенных соплеменников, создает мощное давление отбора в пользу миролюбивых, уживчивых, умеющих контролировать собственные инстинкты. Мы – потомки самых приветливых.

Сам факт, что в определенный период нашего эволюционного прошлого убийство неугодных элементов было целесообразно и принесло нам, располагающим сегодня совершенным арсеналом знаний, ряд желанных, далеко идущих последствий, не означает, что такое поведение по-прежнему оправданно. Напротив, история морали показывает, что золотой век карательных инстинктов (то есть потребности наказывать) давно миновал. Им больше не находится места в современном мире.

Исход

Иногда они смотрели на простертое над ними небо, черное и непонятное. В пещере было еще темнее, чем снаружи, и даже ночь не приносила прохлады. Хотя внизу пролегало русло реки, покидать защищенное убежище и предавать себя духам тьмы было небезопасно.

Река в долине почти полностью пересохла еще несколько дней назад. Благо, в пещере скопилась дождевая вода. Смешанная с песком и отдающая гнилью, но пить всё-таки можно. Стаи гигантской саранчи притаились на стволах акаций и не давали уснуть. Легкий ветерок срывал, кружил листья, мелкие ветки, и они, цепляясь за их курчавые волосы, пугали.

К горизонту уходили болота, затянутые травами, там одиноко торчали шишковатые верхушки деревьев, на которых днем резвились ослепительно радужные птицы.

Генетические данные свидетельствуют, что 750–250 тысяч лет назад наши предки отделились от родственной ветви, которую увенчали неандертальцы66. Характерный для людей синдром доместикации (одомашнивания) у Homo neanderthalensis был едва выражен. И то, что человек стал миролюбивым, терпеливым, сдержанным и отзывчивым, позволяет предположить, что приблизительно в то время и должны были возыметь свое действие карательные механизмы, породившие этот синдром у Homo sapiens. Данбар тоже переносит эволюцию Homo heidelbergensis, которого он классифицирует как первого архаичного человека, на 500 000 лет назад67. В конце этой эволюции, превратившей нас посредством наказания в социальных существ, появляется современный по всем анатомическим и поведенческим признакам человек – человек, которого мы без колебаний причисляем к себе подобным. В начале же этого процесса мы видим ряд архаичных гомининов, живших в разное время и в разных местах. За Homo antecessor (человеком-предшественником) традиционно закрепляют Европу, Homo ergaster помещают в Африке, азиатские просторы большей частью представляет Homo erectus. Эти ранние виды мало-помалу теснил и в итоге вытеснил, прежде чем эволюционировать в современного человека – пока до конца непонятно, каким образом, – Homo heidelbergensis, считающийся последним общим предком неандертальцев и людей.

Чем прилежнее мы учились сотрудничать, защищать друг друга от грозных хищников, сообща охотиться и заступаться друг за друга в суровых условиях немилосердной окружающей среды, тем успешнее проходили школу выживания. Вместе с искусством сотрудничать и выживать неуклонно возрастала и сама популяция, поэтому нам пришлось учиться жить во всё более расширявшихся сообществах. Высокая плотность населения таила в себе не только возможности, но и риски: окружив себя многочисленными единоплеменниками, мы приумножили выгоды сотрудничества, но в то же время всё больше нуждались в координации, а это неизбежно приводило к конфликтам. Чтобы не допустить социального коллапса, не утратить монолитности и преодолеть возникшие трения, понадобилось ужесточить самоконтроль и обуздать агрессию. Укрощение нашего вида началось с совершенствования карательной практики, сочетавшей жестокие наказания с более мягкими социальными мерами.

Наши ранние сородичи, в отличие от австралопитеков, уже были похожи на людей. Реконструкция «Мальчика из Турканы», выполненная французским скульптором Элизабет Дайнес по найденным на озере Туркана в Кении фрагментам черепа несовершеннолетнего Homo ergaster, одной из самых удачных находок и наиболее полно сохранившихся окаменелостей раннего человека, являет нам лицо девятилетнего ребенка с печальными, усталыми глазами над круглым носом. А Homo naledi, чей скелет, найденный всего несколько лет назад в пещере «Восходящая звезда» в Южной Африке, также хорошо сберегся, предстает в реконструкции, созданной американским палеохудожником Джоном Гурче, взрослым мужчиной с мрачным взглядом и колючей бородой, который, как кажется, неодобрительно взирает на что-то или кого-то, скривив уголки рта.

Сегодня, пожалуй, все признают колыбелью человечества Африку. При этом подразумевают две фазы исхода с этого континента – Out of Africa I («первый африканский исход») и Out of Africa II («второй африканский исход)». Сначала покинули Африку и колонизировали значительную часть Евразийского континента различные архаичные виды человека, а потом уже двинулся в путь Homo sapiens. Из Евразии мы в конце концов перебрались в Америку и Австралию. Во время «первого африканского исхода» наше жизненное пространство, первоначально ограниченное восточной частью Африки, расширилось до ее северных окраин, и это помогло нам переселиться в Европу через Гибралтар. Еще один путь, через Синайский полуостров, привел нас на Кавказ (самые древние окаменелости человека за пределами Африки были найдены в Дманиси, Грузия), а оттуда по территории, которая сейчас принадлежит Турции, в Европу. Продвигаясь в противоположном направлении, мы постепенно расселились в Южной и Восточной Азии.

Таким образом, 500 000 лет назад мы уже проделали изрядный путь. Именно этим периодом датируется найденная в 1993 году на юге Англии в гравийном карьере Боксгроув, между Брайтоном и Портсмутом, берцовая кость гейдельбергского человека, чей рост, по оценкам ученых, достигал 1,8 метра. Попасть на Альбион нам удалось благодаря гигантским ледникам, покрывавшим в то время северное полушарие: их размер позволил добраться до современной Англии пешком по суше. Найденные в Боксгроуве каменные орудия и кости животных указывают на то, что это была своего рода скотобойня, где наши предки с помощью кропотливо, но всё еще весьма грубо заточенных кремниевых ножей разделывали туши убитых ими волков, бобров, изюбров, бизонов и мелких носорогов.

Пятьдесят шесть следов в Кампании, которые местные жители называют «Тропой дьявола», повествуют об истории бегства, когда группа людей и животных, оступаясь, спотыкаясь и скользя, в панике спасалась от извержения вулкана Роккамонфино.

На стоянке «Терра Амата» в древней гавани Ниццы на юге Франции были найдены остатки хижин, сделанных из переплетенных жердей, которые, сходясь вверху, образовывали крышу. Эти жилища были овальными в плане и поддерживались двумя центральными опорами; посредине находилось кострище, защищавшее от ветра и непогоды, в хижине могли поместиться до двух десятков человек. Здесь же готовили еду, спали, баюкали детей, развешивали для просушки шкуры и точили копья.

Животное, смеющее обещать

Уже Ницше подозревал, что историю морали невозможно написать без истории наказания. Во второй части его размышлений «К генеалогии морали» он пытается показать, что нечистая совесть, то есть осознание себя морально неполноценным как в собственных глазах, так и в глазах других людей, возникла вследствие подавления (интериоризации) инстинктивной агрессивности, которой пришлось прокладывать новые пути по мере того, как человек ускоренно социализировался: «Все инстинкты, не разряжающиеся вовне, обращаются внутрь – это и называю я уходом-в-себя человека: так именно начинает в человеке расти то, что позднее назовут его „душою“»68.

Такое представление покоится на устаревшей «гидравлической» модели нашей психологии, исходящей из того, что давление не находящих разрядки влечений неизбежно нарастает и, следовательно, их необходимо так или иначе куда-то направлять:

Вражда, жестокость, радость преследования, нападения, перемены, разрушения – всё это повернуто на обладателя самих инстинктов: таково происхождение «нечистой совести». Человек, который, за отсутствием внешних врагов и препятствий, втиснутый в гнетущую тесноту и регулярность обычая, нетерпеливо терзал, преследовал, грыз, изнурял, истязал самого себя, этот бьющийся до крови о решетки своей клетки зверь, которого хотят «приручить», < … > – этот дурень, этот тоскующий и безутешный пленник стал изобретателем «нечистой совести»69.

Эта гидравлическая модель, согласно которой давление, нагнетаемое внутри психики, рано или поздно приводит к взрыву, конечно, не выдерживает критики и в наше время отправлена в отставку.

И всё же Ницше в очередной раз зрел в корень: какую роль играло наказание в эволюции нашей морали? Какую функцию оно выполняло вначале? Какую функцию продолжает выполнять сегодня? Или наказание – это эволюционное «похмелье», которому не место в современных обществах, пережиток и атавизм, который следует изжить? «Выдрессировать животное, смеющее обещать»70 – такова парадоксальная задача, которую поставила перед собой природа, создав человека. Когда возникло это животное и что сделало его таким покорным и дисциплинированным, таким прозорливым и податливым? А главное: как и ради чего оно явилось на свет?

Какими же нужно обладать задатками, чтобы посметь дать обещание? Ведь пообещать – значит взять на себя обязательства перед другим человеком, поскольку сказав, что в определенное время t мы сделаем X, мы тут же даем нашему партнеру законное основание ожидать, что это X непременно совершится. Для этого, по меньшей мере, мы должны ясно представлять будущее. Но прежде всего должны быть уверены в самих себе, в том, что совладаем с собой и в нужный час проявим выдержку, независимо от того, хочется нам этого или нет, чтобы сдержать слово и не оказаться в положении человека, которому не по зубам выполнить обещанное X. Таким образом, обещание «смеет» давать только тот, кто умеет себя обуздывать и, следовательно, может гарантировать, что у него хватит самообладания. Если я пообещал подруге заехать за ней домой в понедельник утром и сопроводить на прием к врачу, то я постараюсь накануне, в воскресенье, не слишком отрываться, чтобы не проспать на следующий день. Кроме того, я даю ей понять, что появлюсь, даже если не горю желанием. До чего удивительна наша способность строить подобные планы, простирающиеся в будущее! Но так ли уж специфична эта человеческая привилегия? Обещать или даже «сметь» обещать – эта способность у Ницше становится кодовым знаком, ключом к более общей проблеме происхождения существа, обладающего такими человеческими свойствами, как самоконтроль, дальновидность, дисциплинированность и готовность к сотрудничеству.

Теперь мы знаем, что наказание было одним из решающих факторов в истории морали, именно оно наделило нас этими свойствами. Конечно, произошло это совсем не так, как представлял Ницше. Вовсе не интериоризация агрессивных побуждений заставила нас обуздать себя и заглянуть в будущее, а естественный отбор, который подавил нашу импульсивность и агрессивность и разрешил раздавать обещания.

Прирученная обезьяна

Академическая моральная философия любит повторять, что наказание – это по большей части необходимое и неизбежное зло, неприятность и тягостная обязанность, к которой мы прибегаем в крайнем случае, и то с отвращением, предпочитая, чтобы ее исполняли скрытно, по возможности за городскими стенами. Ницше, впрочем, придерживался другого взгляда: «Видеть страдания – приятно, причинять страдания – еще приятнее». Это жестокий вердикт, но он древний, действенный и воистину человеческий. Под ним, кстати, могли бы подписаться даже обезьяны, ведь, как известно, «в измышлении причудливых жестокостей они уже сполна предвещают человека»: «Никакого празднества без жестокости – так учит древнейшая, продолжительнейшая история человека, – и даже в наказании так много праздничного!»71

Беглый взгляд на историю наказаний подтверждает гипотезу о том, что мы наделены мощными карательными инстинктами. Особое место в истории философии занимает описание казни Робера-Франсуа Дамьена на Гревской площади в центре Парижа, которым французский социальный мыслитель Мишель Фуко открывает труд «Надзирать и наказывать»:

Второго марта 1757 г. Дамьена приговорили к «публичному покаянию перед центральными вратами Парижского Собора»; его «надлежало привезти туда в телеге, в одной рубашке, с горящей свечой весом в два фунта в руках», затем «в той же телеге доставить на Гревскую площадь и после раздирания раскаленными щипцами сосцов, рук, бедер и икр возвести на сооруженную там плаху, причем в правой руке он должен держать нож, коим намеревался совершить цареубийство; руку сию следует обжечь горящей серой, а в места, разодранные щипцами, плеснуть варево из жидкого свинца, кипящего масла, смолы, расплавленного воска и расплавленной же серы < … >»72.

Больше всего поражает, с каким сатурнианским сладострастием приуготовили конец злосчастному Дамьену – строго говоря, обвинение в цареубийстве было необоснованно, ведь покушение на Людовика XV не увенчалось успехом и король отделался лишь пустяковым ранением и сильным испугом. На Гревской площади был не просто бюрократически бесстрастно исполнен закон, а поставлен спектакль, на который, как свидетельствуют литографии того времени, собрались тысячи зевак.

Если восьмая поправка к американской Конституции 1791 года категорически запрещала «жестокие и необычные» наказания, то для французского палача Николя-Шарля-Габриэля Сансона, похоже, то, что он вытворял с телом Дамьена, не было ни жестоким, ни необычным: «Наконец его четвертовали, – сообщает Gazette d’Amsterdam. – Последнее действо заняло много времени, поскольку лошади не были приучены тянуть; тогда вместо четырех лошадей впрягли шесть; но и их оказалось мало, и, чтобы оторвать конечности несчастного, пришлось перерезать ему сухожилия и измолоть суставы…».

Большинство наших современников видит в публичных пытках преступников уродливое явление и варварство, «материал», пригодный исключительно для того рода страшных сказок, с помощью которых мы удостоверяемся в превосходстве собственной цивилизации. Это отвращение к насилию и демонстрациям постановочной жестокости – поздний результат селекции, начавшейся очень давно.

Самоодомашнивание

Если мы сравним человека с его ближайшими нечеловеческими родственниками, например, шимпанзе, то первое, что бросается в глаза, – это вопиюще безобидная наружность человека. Мы выглядим (по крайней мере, большинство из нас) дряблыми и хилыми, голыми, тихими и блеклыми, совершенно негрозными и жалкими. Это не случайно, так как эволюционная история человечества в значительной степени есть история выживания наиболее дружелюбных особей73. Выживание наиболее дружелюбных – вовсе не альтернатива выживанию наиболее приспособленных Герберта Спенсера. Причиной нашей приспособляемости стала наша уживчивость.

Одно из важнейших различий между людьми и шимпанзе – склонность последних к реактивной агрессии74. Реактивная агрессия – агрессивное поведение в ответ на угрозу или провокацию. Ей противостоит проактивная агрессия, то есть преднамеренные, спланированные и рассчитанные действия.

Шимпанзе реактивно агрессивны до крайности, они, как правило, решают конфликты при помощи силы, например, откусывая гениталии противникам или раздирая им лица. Нередко и люди становятся жертвами их брутальности, как Чарла Нэш в 2009 году [ее покусал шимпанзе Трэвис] или Сент-Джеймс Дэвис, который после нападения шимпанзе Мо лишился глаза, носа и нескольких пальцев и оказался в инвалидном кресле. Мо рос и жил в семье Дэвисов75.

Когда группы шимпанзе эпизодически сталкиваются друг с другом в естественной среде обитания, между ними почти всегда разыгрываются ожесточенные баталии, которые часто заканчиваются гибелью некоторых членов враждебных групп. Люди же отличаются от шимпанзе так же, как золотистые ретриверы от волков. Эта аналогия, разумеется, хромает, но сама мысль, что люди странным образом напоминают одомашненных животных, не нова. Уже Дарвин высказывал такую гипотезу, но в конечном счете отверг ее после того, как не смог подыскать кандидата, на которого можно было бы возложить ответственность за наше одомашнивание. Толкования теистов, предполагающих божественное вмешательство, он считал с научной точки зрения малопригодными; версия же о том, что людей одомашнили некие высшие нечеловеческие существа, тоже выглядела очень сомнительной. А то, что мы, люди, могли сами себя одомашнить, очевидно, ему и вовсе представлялось невероятным. Поэтому он отказался и от этой гипотезы.

Идею одомашнивания выдвинул немецкий антрополог Иоганн Фридрих Блюменбах, указавший в монографии «О природных разновидностях человеческого рода» (1775) и других более поздних работах на то, что типично человеческие свойства во многом схожи со свойствами одомашненных животных. Естественно, идеей одомашнивания человека, как и прочими эволюционистскими теориями, не преминули воспользоваться адепты расовой дискриминации, считавшие, что белая раса превзошла все остальные якобы благодаря более высокой степени одомашнивания. Этот тезис давно уже опровергнут и отвергнут как несостоятельный, в том числе и самим Блюменбахом.

Интерес к синдрому одомашнивания возникал систематически, едва ли не каждое десятилетие, особенно в XX веке, так что ученые достаточно хорошо изучили этот синдром и выяснили, в чем он выражается, каковы его физиологические признаки и какие генетические процессы их породили, а также какие именно эволюционные механизмы направили естественный отбор в сторону большего миролюбия у людей.

Одомашненные животные наделены целым созвездием специфических и чаще всего очень броских признаков, которые отличают их от диких сородичей76. Они, как правило, более послушны, понятливы, шаловливы и менее агрессивны. В этом суть их феномена. Обыкновенно у них наблюдается ярко выраженная неотения, то есть в зрелом возрасте они сохраняют ювенильные, детско-подростковые черты. К таковым относятся более мелкое телосложение и повышенная потребность в физической близости и ласке. Кроме того, у большинства одомашненных животных заметно меньше мозг и череп (соответственно, зубы и уши), а также укорочена морда. В то же время есть ряд признаков – скрученный хвост, отвислые уши и очевидные симптомы депигментации, проявляющейся, например, в белых пятнах (часто на лбу или между глаз), – которые мы интуитивно связываем с нашими представлениями о покорных, добродушных питомцах, хотя сходу не ответишь, почему эти признаки без конца встречаются у одомашненных животных.

Первопроходцами, открывшими и описавшими синдром одомашнивания, стали братья Беляевы. Николай Беляев, один из ведущих советских антропогенетиков, в 1937 году был расстрелян сталинской «тайной полицией» как политически неблагонадежный элемент77. Его исследования продолжил брат Дмитрий с коллегой-генетиком Людмилой Трут в начале 1950-х годов, они внесли поистине новаторский вклад в понимание процессов, приводящих к одомашниванию диких животных. То, что упомянутые признаки часто встречаются у одомашненных животных, известно давно. Эти или похожие особенности мы видим у лошадей, собак, морских свинок, верблюдов, коров, мышей, свиней, кошек и даже лам. Однако Беляева и Трут интересовала более глубокая эволюционная проблема: можно ли добиться того же изменения свойств путем целенаправленной селекции, поощряющей просоциальность у животных? Что произойдет, если планомерно культивировать у них дружелюбие?

Чтобы ответить на этот вопрос, Беляев и Трут посвятили жизнь эксперименту с сибирской чернобурой лисицей78. Отбирая самых доверчивых лисиц, они смогли спрессовать процесс одомашнивания дикого животного до нескольких десятилетий, хотя для превращения, скажем, волков в собак понадобились тысячелетия. Как только Беляев и Трут стали допускать к скрещиванию лишь самых послушных особей из популяции, уже через десять, двадцать и наконец пятьдесят поколений (причем в этот промежуток времени у лис наблюдалась не одна, а несколько фаз спаривания в год – еще один типичный результат приручения) лесные звери-отшельники превратились в потешных товарищей по играм.

Генетическую основу синдрома одомашнивания удалось расшифровать всего несколько лет назад79. Долгое время оставалось загадкой, как и почему отбор – естественный или путем селекции – в пользу дружелюбия и желания сотрудничать одновременно порождает и описанный синдром одомашнивания. Какое отношение имеет сниженная агрессивность к отвислым ушам и белым пятнам? Сегодня у нас есть неоспоримые доказательства того, что решение этой загадки кроется в особом типе стволовых клеток, так называемых клетках нервного гребня. В самом начале эмбрионального развития эти стволовые клетки формируют надпочечники, которые играют важную роль, вырабатывая в организме гормоны, регулирующие стресс-реакции. В конечном счете одомашнивание косвенно приводит к гипофункции надпочечников. На ранней стадии созревания эмбриона позвоночных клетки нервного гребня располагаются в определенном месте, а именно на дорсальной (обращенной назад) части нервной трубки, из которой впоследствии развивается центральная нервная система. По мере того, как эмбрион начинает расти, этот тип клеток мигрирует не только к надпочечникам, но и к черепу и конечностям. В силу этого клетки нервного гребня поневоле участвуют в развитии черепа и зубов, а кроме того, влияют на пигментацию, поэтому и появляются белые пятна и укороченные морды с более мелкими зубами. Таким образом, синдром одомашнивания обусловлен, кроме прочего, еще и отбором в пользу той или иной формы гипофункции надпочечников. Эта гипофункция воздействует, с одной стороны, на гормоны, регулирующие страх и агрессию, а с другой – на тип клеток, которые замедляют пигментацию и рост черепа в период его развития.

Самоодомашнивание человека имело не только этологические последствия, не только изменило его поведение, но и способствовало радикальной трансформации когнитивных способностей. Именно тогда стала возможна ярко выраженная социальная жизнь с характерной для нее высокой степенью уживчивости и сниженной агрессивностью. С тех пор хрупкий мир в группе всё реже сотрясался и испытывался вспышками насилия. В свою очередь, это привело к созданию новой ниши, в которой особенно бурно процветали коммуникативные навыки и социальное познание – рефлексия о том, что думают или чего хотят другие люди. Кстати, феномен депигментации характерен и для белых глазных яблок человека: из-за светлого цвета глаз наших соплеменников мы быстро и точно распознаем, куда кто смотрит и что у кого на уме. Это делает нас предсказуемыми, а наши мысли и побуждения – прозрачными для окружающих. Напротив, глазные яблоки человекообразных обезьян почти черные. Вот почему нам гораздо труднее угадать, что приковывает их внимание.

Материальной основой когнитивных способностей служит лобная доля неокортекса, которая уполномочена контролировать и направлять наши поступки. Повреждения (вследствие несчастного случая, опухоли, инсульта) этой, расположенной за лбом, части мозга обычно сопровождаются полной или частичной утратой способности действовать и планировать, а также трудностями в осуществлении намерений. Это оборачивается повышенной импульсивностью, потерей самоконтроля и проблемами с соблюдением норм и правил80. Такое явление известно как приобретенная социопатия.

Несомненно, синдром одомашнивания встречается и у людей, его признаки – распространенная неотения, уменьшенный череп, более мелкие зубы, доброжелательный, коллективистский характер. Но если в случае с чернобурыми лисицами понятно, откуда взялось давление отбора, превратившее этих диких плотоядных хищников в виляющих хвостами домашних питомцев, то о том, кто приручил людей, мы наверняка не знаем.

Согласно наиболее правдоподобной на сегодняшний день гипотезе, мы сами одомашнили себя, просто-напросто убивая чересчур агрессивных и деспотичных членов наших групп. Чаще всего это совершалось узким кругом заговорщиков, обычно устраивавших ночные засады на самых отъявленных возмутителей спокойствия. Насильственная смерть этих доисторических тиранов, лишавшая их репродуктивного успеха, привела к тому, что агрессивность, неконтролируемая импульсивность и воинственность как норма поведения исподволь стали ослабевать. Человек был одомашнен так же, как позднее чернобурая лисица и (немного раньше) волк.

Наша эволюционная история сделала нас одновременно и более, и менее жестокими: хотя мы, в общем-то, миролюбивы, настроены на сотрудничество и нуждаемся в согласии, но тем острее реагируем на любую аномалию со стороны других людей, за которыми пристрастно следим и которых беспощадно караем. Намного позже наше отвращение к насилию обратилось и против самого наказания, к которому мы прибегали в последние столетия, утоляя вечную жажду крови.

Естественно, найти прямые свидетельства распространения архаичных форм смертной казни трудно. Тем не менее мы знаем, что убийство нарушителей спокойствия и прочих несимпатичных элементов, безусловно, практикуется в современных племенах охотников-собирателей. Например, в южноафриканском народе кунг-сан, сохранявшем еще в XX веке традиционный уклад жизни, запланированные казни служат ultima ratio в разрешении конфликта. Вот что сообщает Ричард Боршей Ли, авторитетнейший знаток жизни этого народа:

Чтобы пресечь череду убийств, у Джу/’хоанси [одно из самоназваний кунгов] есть верное средство, козырный туз. Описать это уникальное средство можно одним-единственным словом – казнь. < … > Самый драматичный из известных мне случаев, выявивший редкое единодушие в действиях, связан с человеком по имени /Тви, убившим троих соплеменников. Его среди бела дня заманили в ловушку и смертельно ранили. Вплоть до его последнего издыхания все мужчины племени метали в него отравленные дротики, пока он, по словам одного из очевидцев, «не стал похож на дикобраза». А когда он скончался, не только мужчины, но и женщины подошли к бездыханному телу и пронзили его копьями, символически разделив ответственность за эту смерть81.

Каждому позволялось участвовать в казни – вот еще одно подтверждение тому, что человеческие общества были устроены большей частью эгалитарно. В отличие от шимпанзе, живущих в строгой иерархии с альфа-самцом на вершине, который безраздельно распоряжается пищей, ресурсами и самками, люди, вплоть до неолитической революции (см. главу 4), жили в более свободных структурах, без незыблемо правящей касты или вопиющего материального неравенства. Конечно, такой паритет не сохраняется сам по себе, и казнь мятежных выскочек-тиранов – одно из наиболее правдоподобных объяснений того, как людям удавалось столь долгое время сохранять эгалитарный образ жизни.

Конечно, социальную монолитность даже в малочисленных группах людей нужно было как-то поддерживать. Отсутствие монополии на власть не означает безвластия. Хотя палеоанархисты и антигосударственники-либертарианцы82 тоскуют по доисторической безгосударственности как по потерянному раю, ошибочно полагать, что децентрализованные объединения охотников-собирателей могли сосуществовать, обходясь без контроля. Мало того, среди них нередко царила прямо-таки параноидальная атмосфера, в которой едва ли не у каждого взрослого члена группы возникало ощущение, что следующей жертвой может оказаться он, и поэтому приходилось демонстрировать благонадежность.

Культурные процессы, которые положили начало перекройке человеческого тела и души, одновременно ускорили и внедрение смертной казни. Убийство человека всегда было связано с риском и поэтому представляло собой техническую проблему: как правило, у того, кого собирались убивать, были другие планы, и в большинстве случаев он не соглашался отправиться в последний путь, не попытавшись защититься. Ряд анатомических находок позволяет предположить, что искусство метания люди освоили около 500 000 лет назад. Растущий объем головного мозга нуждался в изрядном количестве энергии, удовлетворить эту потребность можно было только за счет большего потребления мяса. Однако добыть столько мяса могли, пожалуй, лишь те, кто обладал навыками коллективной охоты и владел копьем. А для того, чтобы метнуть копье с силой и меткостью, необходимыми для смертельного поражения на расстоянии крупного млекопитающего, например другого человека, требовался соответствующий тип телосложения, который обеспечивал бы идеальную координацию плеча, руки, бедра и верхней части туловища. Обнаруженные окаменелости подтверждают, что эти анатомические метаморфозы уже могли произойти в то время83. Приручению людей не в последнюю очередь содействовали технические достижения, благодаря которым стало намного проще и безопаснее убивать друг друга.

Наказание и сотрудничество

Когда два британских дайвера Джон Волантен и Ричард Стэнтон нашли на пригорке в затопленной пещере Тхамлуангнангнон двенадцать игроков тайской молодежной футбольной команды «Вепрь», те уже десять дней находились в этой подводной ловушке на глубине более двух километров84. Без еды и света, но в добром здравии, они потеряли ощущение времени.

Запертые в пещере, ребята обсуждали, кого следует спасать первым. Они единогласно решили, что первыми должны нырять те, кому дальше всех добираться домой. Мальчики живо представляли, как те возвращаются домой на велосипедах. А как иначе? Приехали-то они на велосипедах. Им и невдомек, что к их судьбе приковано внимание всего мира, что в спасательной операции участвуют свыше 10 000 человек, включая более ста профессиональных дайверов и 2 000 солдат, что у входа в пещеру собрались представители ста с лишним стран, журналисты, врачи, любопытные – и, разумеется, родители. Сотни волонтеров готовили еду, помогали откачивать воду из затопленной пещеры и следили за порядком в палаточном городке.

На самом деле никто из участников спасательной операции не верил в успех. И не без основания: в период нескончаемых муссонных дождей слишком уж фантастическим кажется спасение молодого тренера и двенадцати детей из одного из самых глубоких и опасных в мире пещерных комплексов. Ни у кого из ребят не было опыта глубоководных погружений, многие вообще не умели плавать. Чтобы мальчики не запаниковали под водой, им пришлось ввести сильный седативный препарат и надеть кислородные маски, полностью закрывающие лицо. Только после этого опытные аквалангисты из Англии, США и Австралии, а также тайские «морские котики» в течение нескольких часов, в условиях плохой видимости и встречного течения, буксировали их по труднопроходимой пещере к выходу. Один из водолазов при этом погиб. Но спасательная операция завершилась благополучно, и через 18 дней после «пропажи» команды последний спасенный, лицо без гражданства, тренер Монгкхон Бунпиам выбрался из пещеры.

Наша мораль расширила сотрудничество до глобальных масштабов, мы идем на любые жертвы, чтобы выручить попавших в беду незнакомцев. Как же такое стало возможно? Более 99 % генетического материала мы делим с шимпанзе и бонобо, которые миллионы лет живут небольшими группами, но дальше раскалывания орехов камнями величиной с кулак не продвинулись.

Частичный ответ мы уже знаем: нравственный прогресс связан с самоодомашниванием людей. Систематическое истребление (селекция) самых деспотичных и агрессивных представителей вида сделало нас необычайно миролюбивыми и дисциплинированными. Социализирующая сила смертной казни буквально вписана – нашими же руками – в человеческую ДНК. Однако нравственная лепта наказания не исчерпывается только тем, что оно создало самого покладистого примата всех времен. Практика наказания – это еще и институт, посредством социальных мер отбивающий охоту поступать своевольно.

Напомню, что главная проблема, которую пришлось решать эволюции сотрудничества, – его неустойчивость. Любая форма взаимодействия между индивидами ставит наше эго перед выбором, стоит ли солидаризоваться с другими или остаться при своих интересах? Альтруистическое поведение всегда, с самого начала было накладно: помогать другому человеку либо упустить шанс на нем заработать – значит действовать себе в убыток или, как говорят теоретики эволюции, «неадаптивно».

Теория инклюзивной приспособленности Гамильтона и концепция взаимного альтруизма Роберта Триверса85 проливают свет на то, каким образом на путях эволюции могли утвердиться простые формы сотрудничества: если родство достаточно близкое или вероятность новой встречи довольно высока, то помогать генетическим родственникам или потенциальным деловым партнерам выгодно. Однако в крупных группах, где эти условия, как правило, не соблюдаются, механизмы сотрудничества требуют дополнительной опоры.

Вот почему мы сталкиваемся с дилеммой: чем многочисленнее становится группа, тем труднее сохранять преимущества, достигнутые сотрудничеством с другими членами, даже если большинство из них настроено на кооперацию. Это приводит к парадоксальным последствиям. В крупной группе вольготнее всего, в конечном счете, чувствуют себя эгоисты, которые неизбежно, мало-помалу приобретают большое влияние, извлекая двойную выгоду – отлынивая от сотрудничества и пользуясь плодами сотрудничества других86. Постепенно верх берет стратегия отказа от сотрудничества («дезертирство»). Для того, чтобы редеющие ряды трудяг пополнялись и в итоге возобладали, халявщиков не должно быть слишком много.

Эту проблему помогает решить возмездие, оно-то и делает дезертирство в долговременной перспективе очень дорогим удовольствием87. Поначалу обкрадывать других – отличная стратегия, особенно если тебя окружают люди, которые не спешат отвечать тем же. Однако всё быстро меняется, когда тебя за содеянное настигает расплата. Какой бы ни была добыча от трех последних ограблений банков, она слабо утешит, если тебя поймают и посадят в тюрьму на долгие годы.

Человеческая практика наказания уникальна тем, что мы признаем альтруистическое наказание. Животные тех, кто поступает своевольно, тоже могут наказывать, защищаясь от их нападения или мстя им позднее. Люди привнесли нечто (в высшей степени) необыкновенное: В может быть крайне заинтересован в том, чтобы наказать Б за то, что тот причинил А, – но при этом сам В не относится к жертвам Б.

Человеческое сотрудничество, несомненно, возникло во многом благодаря наказанию. Но в этой декларации есть два важных упущения: во-первых, собственно практика наказания не дает ответа на фундаментальный вопрос, как зародилось и эволюционировало сотрудничество, поскольку само альтруистическое наказание есть лишь форма индивидуально дорогостоящего сотрудничества. (Это называется проблемой коллективных действий второго порядка: но очевидно, что возможность сотрудничества нельзя объяснить, просто допуская другую его форму.) Во-вторых, социальными санкциями можно привить любую форму поведения, а не только ту, которая полезна. Делить добычу означает делить риски: на охоте не всем улыбается фортуна, поэтому имеет смысл застраховаться на случай неудачи, установив при дележе мяса единую для всех норму. Тот, кто от общего пирога откусывает, а сам делиться не желает, подвергается штрафу. Однако случается, что в человеческих обществах возникают традиции, которые не отвечают ничьим интересам. Связывание ног или калечение половых органов – яркие примеры того, как в социальной группе может прижиться откровенно садистский, изуверский и сумасбродный обычай. Как только соответствующие нормы санкционированы, их начинают насаждать с помощью тех же карательных механизмов, которые стоят на страже всех прочих (возможно, гораздо более здравых) поведенческих моделей. Поскольку очень часто пренебрежение общепринятыми нормами или недобросовестный контроль за их соблюдением чреваты непоправимым репутационным ущербом, вполне могут распространиться – и закрепиться посредством альтруистического наказания – извращенные, человеконенавистнические обычаи.

Возможно, ключевую роль здесь сыграл групповой отбор. Если так, то эволюцию наказания мы можем представить примерно следующим образом. Некие группы, так сказать, случайно открыли для себя этот институт, а другие – нет. Первые, пользуясь достигнутыми в сотрудничестве преимуществами, оказались в более выигрышном положении. Если давление отбора между этими конкурирующими группами было сильнее, чем давление отбора между индивидами внутри групп, то карательные сообщества со временем могли возобладать.

Мы знаем, что возмездие может подпитывать коллективистские интенции. Действенность наказания подтверждена экспериментально. Экономисты Эрнст Фер и Симон Гэхтер показали, что штрафные санкции могут удивительно эффективно поддерживать социальное сотрудничество на желаемом уровне88. А поскольку эти меры служат (как предполагается) общему благу, их называют альтруистическим наказанием. Я уже говорил, что узы сотрудничества быстро ослабевают в ситуации, когда возникает дилемма, связанная с проблемой халявщика и системой стимулов, которые делают отказ от сотрудничества господствующей стратегией: как бы ни поступали другие, всегда выгоднее тянуть одеяло на себя. Игра «Общественное благо» выявила, что уже через несколько раундов взносы в общую копилку резко падают и, в конечном итоге, уменьшаются до нуля.

Чтобы понять, как карательные санкции воздействуют на социальную устойчивость группы, смоделируем ситуацию, в которой для всех участников было бы выгодно, если бы все они сделали X, хотя каждому лично заведомо выгодно сделать Y. Наряду с этой контрольной группой представим группу, наделенную дополнительной возможностью наказывать тех, кто манкирует сотрудничеством. Какая из двух групп с большей вероятностью сделает ставку на общее благо?

Именно этим вопросом задались Фер и Гэхтер. Они поставили эксперимент, образовав несколько групп по четыре человека и предоставив каждому игроку определенную сумму (в этом случае 20 швейцарских франков, или «денежных единиц»). В течение нескольких раундов участники могли по своему усмотрению вносить в общий банк любую сумму. Из возможных вариантов выплат выходило так, что лично для игрока целесообразнее всего было ничем не жертвовать либо отделываться очень маленьким взносом. Однако группа в целом существенно выиграла бы, если бы каждый из игроков неизменно вносил максимальную сумму. За каждую инвестированную в общий банк денежную единицу игрок получает 0,4 денежной единицы. Тот, кто ничего не инвестировал, сохраняет свои 20 франков. Но если все вложат всё, то по окончании игры каждый получит 32 денежные единицы (4 игрока x 20 единиц x 0,4 = 32/игрок) – иными словами, добьется наилучшего результата. В первом туре играется шесть раундов.

Настроенность участников на сотрудничество, выраженная в сумме, вносимой в общий банк за раунд, начинает слабеть и быстро рассеивается. В конце шестого раунда львиную долю денег игроки утаивают. Только во втором туре участники получают право «наказывать» самых прижимистых партнеров по игре. За каждую денежную единицу, потраченную кем-либо из игроков на штрафование того, кто отказывается кооперироваться, с штрафника взимаются три денежных единицы. В итоге общая настроенность на сотрудничество феноменально возрастает: уровень взаимодействия к концу шестого раунда во втором туре достигает почти максимума. Таким образом, наказание уклоняющихся от сотрудничества решает проблему «халявщика».

Реальные жизненные коллизии, которые приходилось сообща преодолевать нашим предкам 500 000 лет назад, имели ту же конфигурацию. Будь то ожесточенные столкновения между враждующими группами, или охота на крупных диких животных, или возведение временного пристанища, важно было, чтобы каждый вносил лепту в общий замысел, который невозможно было бы осуществить без усилий всей группы. Одновременно уже тогда вклад каждого в отдельности мало что значил. Даже те, кто не сражался и не охотился, извлекали выгоду, деля со всеми безопасное жилье или внушительные трофеи. Эта возможность, не участвуя в социальном сотрудничестве, пользоваться его преимуществами, существует и сегодня.

1.«Дела не хотят, чтоб управляли ими плохо». Гораций. О поэтическом искусстве.
2.Ницше Ф. К генеалогии морали. С. 457. [Здесь и далее при наличии изданного русского перевода источника указано название и страница русского издания. Эти издания также внесены в список литературы. – Ред. ] (примеч. автора)
3.О понятии veil of ignorance философ и политолог Джон Роулз (1921–2002) говорит в книге «Теории справедливости» (1971).
4.Подразумевается критика Ницше восходящей к иудаизму христианской морали, которая, по его мнению, под маской благочестия скрывала ненависть и озлобление и которой изначально двигали обида и желание реванша.
5.Stark R. (1996); см. также Prinz J. (2007), 217ff. (примеч. автора)
6.Wood (2019), 65ff. (примеч. автора)
7.Wood (2019), 65ff.; Dunbar (2016), 8ff. (примеч. автора)
8.Pattison (2020); а также Leakey M. & Leakey S. (2020). (примеч. автора)
9.Wood (2019), 71. (примеч. автора)
10.Pievani & Zeitoun (2020). (примеч. автора)
11.Dunbar (2016), 84. (примеч. автора)
12.Newsom & Richerson (2021). (примеч. автора)
13.Фрейд З. Неудовлетворенность культурой (1930). (примеч. автора)
14.Tomasello (2016). (примеч. автора)
15.Dunbar (1992). (примеч. автора)
16.Dunbar (1996), 77. (примеч. автора)
17.Pinker (2011), 31ff. (примеч. автора)
18.Bowles (2009). (примеч. автора)
19.Turchin (2016). (примеч. автора)
20.Кант И. Критика способности суждения (1790). С. 242. (примеч. автора)
21.Dennett (1996), 48ff. (примеч. автора)
22.Мукерджи С. Царь всех болезней. (примеч. автора)
23.Ницше Ф. По ту сторону добра и зла. С. 301. (примеч. автора)
24.Stanovich (2004). (примеч. автора)
25.Деннетт. Опасная идея Дарвина. С. 52. (примеч. автора)
26.Greene (2013), 12. (примеч. автора)
27.Hrdy (2009), 1ff. (примеч. автора)
28.Nash-Equilibrium – одно из ключевых понятий в теории игр; предполагает ситуацию, в которой никому из игроков не выгодно произвольно менять стратегию, если ее придерживаются другие.
29.Hardin (1968). (примеч. автора)
30.В оригинале: Keeping up with the Joneses («Не отставая от Джонсов») – название популярного в 1913 году комикса американского карикатуриста Артура Моманда, ставшее идиоматическим; общий смысл сводится к тому, чтобы жить не хуже соседей (чьим собирательным образом выступает идеальная семья Джонсов), даже если такая жизнь не по средствам.
31.Веблен Т. Теория праздного класса (1899). (примеч. автора)
32.Schelling (1980 [1960]). (примеч. автора)
33.Simler & Hanson (2018), 28. (примеч. автора)
34.Fehr & Gächter (2000). (примеч. автора)
35.Имеется в виду эксперимент, проведенный австрийскими экономистами Эрнстом Фером и Симоном Гэхтером.
36.Джон Стюарт Милль, предложивший модель «экономического человека», рассматривает его прежде всего как существо, стремящееся получить как можно больше материальных благ с наименьшими затратами труда.
37.Луман Н. Социальные системы (1984). С. 151. (примеч. автора)
38.Bowles & Gintis (2011). (примеч. автора)
39.Bloom (2013), 26. (примеч. автора)
40.Речь идет об исследованиях, в основе которых лежит наблюдение за тем, как долго младенец может смотреть на тот или иной объект. Эти эксперименты проводились в Йельском университете и описаны канадским психологом Полом Блумом.
41.De Waal (2006). (примеч. автора)
42.Brosnan and de Waal (2003). (примеч. автора)
43.Витгенштейн Л. О достоверности. С. 341. (примеч. автора)
44.Докинз Р. Эгоистичный ген. (примеч. автора)
45.Stanovich (2004). (примеч. автора)
46.Hamilton (1964). (примеч. автора)
47.Этот термин ввел в 1964 году ученик Дж. Холдейна, английский эволюционный биолог и генетик Джон Мейнард Смит (1920–2004).
48.Trivers (1971). (примеч. автора)
49.Axelrod (2006 [1984]). (примеч. автора)
50.Понятие эволюционно стабильной стратегии (ЭСС) ввел в 1970-х годах Джон Мейнард Смит. Подобно равновесию Нэша, эта стратегия, принятая большинством членов популяции, не может быть заменена никакой другой. Но, в отличие от равновесия Нэша, ЭСС – генетически унаследованная стратегия.
51.Sinnott-Armstrong 2006, 40ff. (примеч. автора)
52.Pagel (2013). (примеч. автора)
53.Simler & Hanson (2018). (примеч. автора)
54.Zahavi (1975). (примеч. автора)
55.Данное суждение автора не ставит целью оскорбление чувств верующих и направлено исключительно на объяснение мысли о взаимном сотрудничестве людей как об одном из факторов эволюционного процесса. – Примеч. ред.
56.Wilson (1975); Smith (1964). (примеч. автора)
57.Дарвин Ч. Происхождение человека и половой отбор. С. 244. (примеч. автора)
58.См. Sober & Wilson (1998). (примеч. автора)
59.См. также Richerson et al. (2016); Pinker (2012). (примеч. автора)
60.Haidt (2021). (примеч. автора)
61.Henrich, J., & Muthukrishna, M. (2021). (примеч. автора)
62.Lyons (2003). (примеч. автора)
63.Pinker (2011), 149. (примеч. автора)
64.https://www.washingtonpost.com/opinions/the-death-penalty-is-in-the-death-throes/2021/02/05/e332c23e-67cb-11eb-8c64-9595888caa15_story.html. (примеч. автора)
65.Сократ не только не поддерживал режим «Тридцати тиранов» (404–403 гг. до н. э.), но и открыто его критиковал; более того, когда его включили в число лиц, отправленных для ареста Леонта Саламинского, он воспротивился и пытался отговорить остальных. Возможно, косвенно в «вину» Сократу вменяли то, что он оказался в составленном тиранами привилегированном списке трех тысяч полноправных граждан, а во главе «Тридцати» стоял его ученик Критий.
66.Wrangham (2019), 163. (примеч. автора)
67.Dunbar (2016), 11. (примеч. автора)
68.Ницше Ф. К генеалогии морали. С. 461. (примеч. автора)
69.Там же. С. 461–462. (примеч. автора)
70.Там же. С. 439. (примеч. автора)
71.Там же. С. 446–447. (примеч. автора)
72.Фуко М. Надзирать и наказывать. С. 7. (примеч. автора)
73.Hare & Woods (2020); Hare (2017). (примеч. автора)
74.Wrangham (2019), 24ff. (примеч. автора)
75.На Сент-Джеймса и его жену напали два других шимпанзе в заповеднике, куда им пришлось отдать Мо из-за того, что он агрессивно реагировал на незнакомых людей. См.: https://abcnews.go.com/Primetime/story?id=1044680. – Примеч. ред.
76.Hare & Woods (2020), 20ff. (примеч. автора)
77.Приговор ученому был вынесен «особой тройкой» НКВД. – Примеч. ред.
78.Дугаткин А. Л., Трут Л. Н. Как приручить лису (и превратить в собаку). (примеч. автора)
79.Damasio (1994). (примеч. автора)
80.Damasio (1994). (примеч. автора)
81.Lee (2013), 129. (примеч. автора)
82.Палеолибертарианство – политическое движение, возникшее в начале 1990-х годов в США в противовес левым хиппи-либертарианцам. Идеологом этого движения считается американский философ, представитель австрийской экономической школы Мюррей Ньютон Ротбард (1926–1995).
83.Dunbar (2016), 156. (примеч. автора)
84.Cochrane (2019). (примеч. автора)
85.Идея взаимного, или реципрокного, альтруизма была впервые изложена в книге Триверса «Эволюция взаимного альтруизма» (1971).
86.Boyd und Richerson (1992). (примеч. автора)
87.Bowles and Gintis (2011), 24ff. (примеч. автора)
88.Fehr und Gächter (2002). (примеч. автора)

Bepul matn qismi tugad.