Kitobni o'qish: «Жизнь, придуманная ею самой»

Shrift:

© ООО «Яуза-пресс», 2017

* * *

Предисловие. Вся ее жизнь – мистификация

Вся.

Скупые строчки официальной биографии справедливы лишь в том, что Елена Ивановна (Дмитриевна) Дьяконова училась в московской гимназии (с сестрами Цветаевыми), лечилась в швейцарском Клаваделе и была супругой Поля Элюара и Сальвадора Дали (в первом браке родила дочь, которой интересовалась крайне мало).

Все остальное от имени до отношений с теми, чьей Музой была Елена Дьяконова – Гала Дали, – вполне может оказаться выдумкой.

Два величайших мистификатора XX века – Сальвадор и Гала Дали жили в придуманном ими мире, и где граница этого мира и действительности, понять невозможно.


Ее имя переиначили с Гали на Галу, словно подчеркивая, что она праздник («гала» по-французски означает «праздник»), но праздником Гала Элюар, как и Гала Дали, не была, скорее наоборот.

В жизни Галы намешано столько всякого, что разобраться трудно.

Елена Дьяконова, по ее словам, родилась в Казани в 1894 году, но исследователи не смогли найти там документы, свидетельствующие о семье Дьяконовых. Мало того, в доме, на который указала Гала, родился и вырос писатель Василий Аксенов, история этого дома хорошо известна, и в нем Дьяконовы никогда не жили.

И братья ее не учились в указанное время в казанских гимназиях. И отец Иван Дьяконов не числился служащим Министерства сельского хозяйства, как утверждала Гала.

Ничто из предоставленных ею сведений о жизни до Москвы не подтвердилось.

Зачем Гала солгала? Возможно, из опасений доставить неприятности своей семье. Но возможно, просто не желая открывать правду о своем происхождении. Почему-то это было для нее важно.


Она покинула Россию навсегда в 1916 году, чтобы стать женой Эжена Гренделя – будущего Поля Элюара. По некоторым сведениям, однажды бывала в Москве и Ленинграде, но родные воспоминания об этом визите почему-то не сохранили.


Гала дружила с сестрами Цветаевыми, практически создала Поля Элюара, заставив того поверить в собственные силы, все время вращалась среди поэтов, писателей, художников… Но писала ли она сама?

Всегда считалось, что нет. Детские нелепые стихи не в счет, но подражать Марине Цветаевой не удавалось, и Леночка бросила затею с рифмой. Стихи мужа и его друзей Гала только читала.

А кисти и в руки не брала, в семье достаточно одного гения-живописца.


Недавно в ее последнем пристанище, замке Пуболь, найден дневник, он переведен на несколько языков и опубликован. Но в письме Галы к сестре однажды шла речь не только о дневнике, но и о романе.

Что это за текст – действительно незавершенный рассказ о самой себе, некое оправдание собственной жизни или попытка объяснить всему миру, кем же была Гала Дали, Муза трех Гениев (кроме Элюара и Дали Гала некоторое время вдохновляла и художника Макса Эрнста)?


Говорят, в ней притягивал прежде всего взгляд. Не глаза, а именно взгляд – пронзительный, проникающий внутрь, прожигающий насквозь.

Он таков на многих фотографиях, но далеко не на всех. Посмотрите на снимки, для которых Гала не позировала, те, на которых она запечатлена случайно. Там совсем иная женщина, во взгляде которой… неуверенность.

Сальвадор Дали почти всю жизнь играл – сначала не вполне осознанно, затем сознательно изображал сумасшедшего. «Разница между сумасшедшим и мной только в том, что я не сумасшедший». Но если очень долго играть роль, в нее вживаешься. Конечно, он не сошел с ума, но надевал маску с вытаращенными глазами мгновенно, стоило заподозрить присутствие чужого. Тем более это делалось перед репортерами. Маска стала его вторым «я».

А Гала, носила ли она маску женщины-вамп, самоуверенной, жесткой, меркантильной?

Какой в действительности была Елена Дьяконова – Гала Дали?

Мы никогда не узнаем об этом, хотя Гала оставила дневник и даже попыталась рассказать о себе вот этим текстом.

И дневнику, и незавершенным мемуарам едва ли можно вполне доверять, ведь их писала великая мистификаторша, женщина, создавшая Сальвадора Дали. Несомненно, она показывает нам себя такой, какой хотела быть, но это не менее интересно – понять, какой же видела сама себя Гала Дали.

Интересно наблюдать, как она препарирует, а затем интерпретирует свою жизнь, что-то объявляя неважным, что-то выпячивая, а в чем-то откровенно привирая. Гала вправе делать это – ведь это описание ее жизни.

Несомненно, Гала писала о себе, это выдает местами взволнованное повествование, попытка даже спорить, только вот с кем – с теми, кто так и не понял ее, или вообще с самой собой?

Рефреном звучит фраза о том, что если окружающие ошибаются во мнении о ней, то какая разница, как и в чем именно ошибаются?


В воспоминаниях о детстве и жизни в Клаваделе она сбивается на «Галю», как называла себя сама еще тогда, а еще на «я». Позже она стала Галой, согласившись на более понятный французский вариант имени. Гала – праздник. Ей очень хотелось быть праздником…

В ее повествовании довольно четко разделены Елена (рассказ идет от первого лица) и Галя-Гала, какой она стала в Клаваделе, словно родившись заново с этим новым именем.

Наверное, так и было, потому Гала пишет о себе до санатория в швейцарских Альпах и встречи с Полем Элюаром как о Елене, а потом как о Гале.

Сальвадор Дали и сама Гала очень любили говорить о себе в третьем лице: «Сальвадор подумал», «Сальвадор считает», «Гала не хочет»…

И все-таки в одном месте – рассказывая о противостоянии с сестрой Сальвадора Аной Марией – Гала сбивается на первое лицо. Утверждая, что просто не замечала «эту шавку», Гала слишком эмоциональна, чтобы поверить, что это правда. Она даже не заметила перехода на первое лицо, явно выдавая собственные эмоции.


В том, что Гала удивительная, не сомневался никто из знавших эту женщину, не сомневаются и те, кто исследует ее жизнь сейчас. К ней не относились равнодушно, обычно ненавидели даже те, кому Гала не сделала ничего дурного, особенно женщины, или любили и обожали те, кто знал лучше нас с вами, – Поль Элюар и Сальвадор Дали. Любви одного из гениев Гале вполне хватало, чтобы не замечать ненависти остального мира.

Это великое умение – жить своей жизнью, подстраиваясь только под одного-единственного. Но этот единственный должен быть гением. Просто Гением.

Гала не только подстраивалась, Дали и Элюар признавались, что полностью подчиняясь их воле, не возражая, не произнося ни слова, эта женщина умудрялась диктовать волю свою. Как-то так получалось, что, будучи послушной, она правила, будучи подчиненной, властвовала, будучи ненавистной, оказывалась безумно популярной, находясь в тени своих гениев, временами затмевала их, даже Дали, затмить которого было просто невозможно.


Ее можно не любить, даже ненавидеть, но не восхищаться ею невозможно.

Приглашаем заглянуть во внутренний мир этой необычной женщины, даже если это всего лишь очередная ее мистификация.

Как кошка…

Говорят, мои глаза похожи на кошачьи, хотя и не желтые – взгляд цепкий и сверлящий.

Но у кошки есть две особенности, она всегда падает на четыре лапы и имеет девять жизней.

Жизнь научила меня приземляться на лапы и вскакивать, чтобы жить дальше.

И девять жизней у меня тоже есть, вернее, восемь из них уже прошли. Предстоит девятая, которая может оказаться самой короткой, а потому должна получиться самой насыщенной. Нет, не событиями, но пользой.

Я не хочу и не собираюсь исправлять ничего в предыдущих жизнях, не намерена оправдываться. Я жила так, как жила. Может, кому-то и не нравится, но это моя жизнь, а каждый осуждающий пусть представит, что его также судят другие.


Как некрасивая молчаливая московская девочка стала властительницей жизней сначала Поля Элюара, а потом величайшего художника и мистификатора нашего века Сальвадора Дали?

Очень просто – я во многом их и создала. Не смущаясь, могу сказать, что и в том, и в другом половина меня.


Конечно, из трухлявой деревяшки не выточишь Аполлона, для этого нужен мрамор. Но не всякий скульптор сможет разглядеть в куске мрамора будущего Аполлона, и не у всякого достанет терпения и таланта извлечь скульптуру из этого куска.

Да, я ставлю себе в заслугу то, что разглядела в скромном стеснительном мальчике Эжене Гренделе, сочиняющем неплохие стихи, будущего замечательного поэта Поля Элюара.

Я увидела и помогла утвердиться странному молодому человеку Сальвадору из Кадакеса, над которым окружающие просто смеялись, помогла ему стать великим Сальвадором Дали.

И еще кому-нибудь помогу, этому будет посвящена моя девятая жизнь.


Проще всего подняться по отвесной стене, встав на спину, плечи или даже подставленные ладони друга.

Я именно это и делала – подставляла спину, плечи и ладони. А если потом, поднявшись, мои Поль и Сальвадор помогали подняться и мне, так как можно за это осуждать?


Дали написал о себе в «Тайной жизни Сальвадора Дали».

Та книга – такая же мистификация, как и эта.

Не существовало Сальвадора Дали, который описан в «Тайной жизни…», он показан таким, каким Сальвадор сам себя видел. Другие (например, его сестра Ана Мария), как выясняется, видели его иным.

Именно «Тайная жизнь» подвигла и меня на попытку рассказа о той Гале, какой я вижу себя сама. Наплевать на то, что думают при этом чужие, они всегда не правы, так какая разница, как именно не правы?


Меня обвиняют в любви к деньгам.

Я люблю деньги. Почему бы нет?

Все, у кого они есть или были, деньги любят. Деньги помогают создать нужный уровень комфорта. Не любить их могут только те, кто не познал вкуса обладания деньгами.


Я – «серый кардинал» для Дали, заправляю его жизнью, как своей собственной.

Почему бы нет?

Я всегда на полшага позади и обычно молчу. Интересно, что сказали бы, поставь я Сальвадора позади? И да, я заправляю, но не его, а нашей общей жизнью. Много лет мы с Сальвадором неразделимы, как сиамские близнецы. Это началось тогда, когда я стала Дали, а сам Сальвадор не был ни известен, ни богат, наоборот, был нищим, всеми порицаемым чудаком. Так имею я право распоряжаться нашей общей жизнью, находясь на полшага сзади гениального Дали?


Говорят, человек не забывает ничего из того, что когда-либо видел или слышал в жизни. Просто какие-то факты и видения прячутся глубоко в закоулках памяти, чтобы дать о себе знать обрывками мыслей, картинок или чувств.

Я помню только то, что хочу помнить.


В моей жизни было несколько рождений и смертей – моих собственных.

И если кому-то интересно, я вполне могу преподать урок, как умирать и возрождаться. Как кошка.


Первое рождение – физическое. Документы утверждают, что оно произошло в 1894 году. От того, что я изменю дату, сам возраст не изменится.

Где? Какая разница? Пусть будет Казань – большой красивый город.

Это жизнь, о которой я просто не желаю помнить, а если я не желаю помнить, значит, и рассказа не будет.

Или все же стоит рассказать о «счастливом периоде жизни в Казани»? Лида спрашивала, почему именно Казань? Не знаю, просто пришло в голову. Большой город, там легко затеряться и люди друг друга не знают, как в маленьких.

Из Казани была Аня, мы встречались с ней в Коктебеле.


Второе рождение – переезд в Москву.

Считается, что нас осчастливил отчим – Дмитрий Ильич Гомберг, чье имя в качестве отчества я приняла, а вот фамилию нет. Почему? Не предлагали. Осталась Дьяконовой. Странно, не правда ли? Но вполне символично – Дмитрий Ильич то ли считал себя моим отцом, то ли нет.

Щедрости нашего отчима умилялись, как же, он не жалеет денег на содержание не только четверых детей супруги от ее первого брака, но и двух ее племянников.

Не буду комментировать ни щедрость, ни тайные пружины и мотивы таких поступков, скажу только, что Дмитрий Ильич Гомберг действительно был хорошим человеком, большим либералом и даже демократом и действительно не жалел на нас денег.

У нас было все, что нужно, но не более.

Забота об эстетике жилища и самой жизни – удел женщины, маме же было все равно. Она перепоручила домашнее хозяйство прислуге, а детей няням.

Отчим был адвокатом, а мама писала детские рассказы. Я не помню их изданными, но в своем кругу литераторов мама их читала. Рассказы больше походили на переработанные сказки с нотациями, которые одни звери и птицы читали другим.

Стиль общения с нами самой мамы был похож: нотации, правда, в укороченном варианте.

Именно от нее я глубоко впитала уверенность, что дети – это обуза, их достаточно родить и отдать на воспитание. Позже меня много и с удовольствием упрекали в полном невнимании к собственной дочери Сесиль, но я не могла делить материнскую любовь между своими мужьями-мальчиками и дочерью. Оба супруга требовали именно материнской заботы, причем с полным в нее погружением. А Сесиль воспитала ее бабушка Жанна-Мария Грендель и добрые наставницы пансиона.

Это не эмоциональный холод, а просто неумение делить себя между кем-то, я всегда принадлежала кому-то одному. Позже, когда физически пришлось принадлежать двум сразу, это привело к краху.

Но до таких страстей еще далеко.


Рядом были сестры Цветаевы, вернее, Ася, мы учились вместе и дружили. Марина уже почти взрослая, у нее своя жизнь. Она старше нас с Асей на два года, но эмоционально на все десять.

Сестры Цветаевы дружили между собой по-настоящему, на них было так завидно смотреть!


У Цветаевых был странный дом, хотя не странней нашего собственного. Но много богаче.

И семья странная, тоже отличная от нашей.

Кто воспитал меня больше? Боюсь, что Цветаевы.

Своей маме я безразлична, братья родные и двоюродные учились и жили своей жизнью, а Лида еще маленькая и воспитывалась больше няней. Мама в это время писала детские рассказы. Сочиняя истории для других детей, она словно забывала о существовании собственных.

Маме бы задуматься – наша квартира на шестом этаже в доме на Трубниковской улице в Москве вовсе не была местом, откуда хотелось бежать. Дмитрий Ильич Гомберг – адвокат, он большой либерал, к нам – четверым детям от первого брака супруги и двум ее племянникам – относился как к родным, был щедр и терпелив. Дом – полная чаша, дети определены в хорошие учебные заведения, собранная Дмитрием Ильичом библиотека вызывала зависть у его приятелей, таких же свободомыслящих и образованных людей.

Но дочь при этом при любой возможности спешила в другой, чужой дом – к Цветаевым на Трехпрудный.

И дело было не в том, что там старенький деревянный особняк, просто у Цветаевых атмосфера иная.

Я никогда не видела их маму. Мария (уже не помню ее отчества, пусть будет просто Мария) умерла до нашей с Асей встречи. Знаю только, что она училась у Рубинштейна, но после замужества посвятила себя семье.

Мама Марины и Аси умерла от чахотки незадолго до того, как они перебрались в Москву окончательно. В последние годы жизни она лечилась в санаториях в Швейцарии и Германии, а девочки жили в пансионатах там же.

У сестер Цветаевых я научилась тому, что чужая страна, чужие правила и чужой язык – это вовсе не страшно, можно ко всему привыкнуть и на любом языке научиться говорить. Ася и Марина прекрасно владели французским, глядя на них, и я пыталась разговаривать с нашей горничной Жюстин по-французски. Жюстин – швейцарка, она с удовольствием рассказывала о великолепии Альп, чистом воздухе и замечательных людях.

Сестры Цветаевы научили самостоятельности, меня вовсе не пугала чужая жизнь и необходимость самой отвечать за свои поступки.


Марина научила меня еще одному: умению создавать людей.

Нет, она не учила нарочно, более того, не желала замечать прилипчивую девчонку вообще. Не потому, что моложе, ведь общалась же на равных с Асей, просто я «из других».

У Марины была особенность: она не просто влюблялась (неважно в кого – мужчину или женщину), но боготворила того, кто вдруг становился мил. То есть придумывала себе человека, в кого влюблялась. Даже непонятно, что именно происходило сначала – влюбленность или выдумка. Я подозревала, что второе, Марина по одному слову, одному взгляду, жесту вдруг очаровывалась кем-то и выдумывала его таким, каким тот и близко не был.

Богатейшая фантазия немедленно подсказывала тысячу прекрасных черт возлюбленного, которые вскоре оказывались дымом и развеивались, оставляя горьковатый привкус обмана. Но обманывала она себя сама, объекты ее влюбчивости в том виноваты не были.

Находясь рядом, я постоянно видела рождение и смерть таких идеалов.

Наблюдая за Мариной, я поняла, в чем ее ошибка, – нужно не мысленно наделять очаровавшего тебя человека какими-то качествами, а развивать их, «делать» свою любовь самой.


Однажды я сказала Асе, что, когда полюблю, не стану ждать, а просто превращу любимого человека в такого, каким хотела бы его видеть.

Подруга возмутилась, мы поспорили, а потом едва не поссорились.


Марина училась с нами недолго, она, шестнадцатилетняя, сумела убедить отца позволить слушать курс по старой французской литературе в Сорбонне. Зачем Марине старая французская литература? Неважно, она уехала в Европу, не очень-то печалясь об оставленной в Москве сестре. Во всяком случае, нам с Асей тогда казалось так. Мне казалось.

Вскоре закончилась и наша учеба в гимназии, а следом за ней и дружба.


1912 год оказался переломным во всем.

Ася влюбилась (внушила себе, что влюблена) и собралась замуж. Марина к тому времени из Парижа вернулась и замуж вышла.

Между нами уже не было тех девчоночьи доверительных отношений, мы не сидели за одной партой, а ходить в дом Цветаевых нежеланной гостьей не хотелось. И все же Ася призналась, что ждет от любимого человека ребенка. Сознание предстоящего материнства переполняло ее, сдержаться было трудно.

Ася – мама?! Такое не могло прийти в голову. Наличие детей я связывала с семьей, но при чем здесь влюбленность? Разве обязательно рожать детей, если ты кого-то любишь, во всяком случае, разве это обязательно делать сразу? Во мне укоренилось убеждение, что любовь – это одно, а дети – нечто совсем иное. Любовь – счастье и воля, а дети – обязанность.

Но Ася Цветаева была влюблена, беременна и счастлива.

Она отдалилась окончательно – со своими заботами, планами, здоровьем…


Вторым жутким изменением в жизни было именно здоровье. Не Асино – мое собственное.

Первые сомнения возникли внезапно, как-то вдруг.

– Елена Ивановна Дьяконова… – делая книксен перед большим старым зеркалом, я невесело усмехнулась, – московская барышня. Нет, купчиха, так верней. Провинциальная девица с провинциальной фамилией и отчеством. Да и имя не лучше.

В зеркале отражалось узкое лицо с близко посаженными темными глазами, длинным прямым носом, обрамленное тонкими и оттого не желавшими выглядеть ухоженно волосами.

Внешность – просто беда. Глаза словно ввалились, узкие губы, чтобы не показывать не самые красивые на свете зубы, приходилось держать сомкнутыми, это вошло в привычку и привлекательности не добавляло. А еще проклятая бледность – не интересная, аристократическая, а слегка мертвенная, словно я больна. Может, и правда больна?

Наверное, в тот момент родилось предчувствие возможной беды, краха.

Ася Цветаева говорила, что мертвенно бледной была их мама, а она болела чахоткой, от которой и умерла.

Сердце сжалось от страшной мысли: вдруг и у меня чахотка?! Постоянное покашливание, боль в груди, простуды… и эта самая бледность. Кашляя, стала непременно прикладывать платочек к губам – вдруг там кровь? Быстро комкала, чтобы никто не увидел, а потом осторожно разглядывала, отвернувшись. Крови не было, но беспокойство не отпускало. Я чувствовала, что внутри что-то не так, что-то черное.

А потом появилась и кровь на платочке. Немного, едва заметно, но это уже приговор.

Кашель, температура, легкая лихорадка, бледность и потеря сил…

Бесконечные врачи и диагноз: чахотка. Не скоротечная, есть надежда…

Я понимала такое по рассказам Цветаевых, у их мамы была вялотекущая чахотка, которую та лечила несколько лет в санаториях в Альпах, а потом вялотекущая стала быстрой и также быстро свела женщину в могилу.


Третья моя жизнь началась в Клаваделе.

Третья жизнь – Клавадель и Жежен

Клавадель…

Счастье и горе.

Нет, сначала горе, а потом счастье.

Великолепная природа, горный воздух, которым невозможно надышаться, и болезнь.

Снаружи – горы, внутри – запах хлорки, снаружи – буйство красок, внутри – все бело и бледно. Внутри кашель с кровью, бледные лица и немощь, а нередко даже смерть.

Но по порядку…

Чахотка!

И вольно или невольно от тебя стараются держаться хоть на полшага подальше – заразная. Каверны совсем небольшие и только в одном легком, но сам воздух от твоего дыхания становится опасным, можно подхватить эту самую чахотку, которую отныне заумно именуют туберкулезом.

Смотрят с сожалением и даже жалостью, мол, такая молоденькая… Во взглядах осведомленных о твоей болезни читается приговор.

С этого начинается путь в Клавадель, к подножию великолепных Альп, на швейцарский курорт, где лечат горным воздухом, прогулками, питанием и невыносимой стерильностью. Дорого и… почти модно! Правда, только не для тех, кто действительно болен.

Когда рентген показал маленькие каверны в легком, мама первой сделала полшага назад, тут же опомнилась и вернулась на место, но ведь сделала же!

Я в ответ отступила сама, объяснив:

– Лучше не подходите близко, мало ли…

– Что ты, что ты! Ничего страшного, но мы тебя вылечим.

С этого мгновения семья перестала существовать. Мать и отчим что-то узнавали, организовывали, договаривались, особенно суетилась мать, но это уже неважно – теперь я была сама по себе.

Прозрачная, но непробиваемая стена между мной и миром выросла именно тогда, потом эта стена лишь видоизменялась, пропуская на мою сторону очередного достойного, но всегда только одного, не более, остальной мир был снаружи и не столь уж важен.

Никому и никогда не понять состояния изгоя, кроме тех, кто это пережил.

Далеко не всех заболевших туберкулезом сторонятся родственники, многих сопровождают на лечение, навещают, даже живут в одной комнате до самого их конца. И ничего, Господь оберегает от заражения.

Чаще всего заражается тот, кто боится, но как объяснить это домашним? Да и стоит ли?

Но во всем есть свои плюсы, кузены под разными предлогами теперь обходили меня стороной, меня не заставляли ничего делать в доме, даже вышивать, я отдыхала и читала.

О месте в швейцарском санатории в Клаваделе договорились быстро, отчим написал, ему ответили, и вот принцесса на горошине, как называла меня мама, складывала вещи, чтобы отправиться в далекую Швейцарию на лечение.

Я немало слышала об альпийских курортах от Аси, по ее словам выходило, что мест красивее просто не существует – горы, озера, леса, воздух… Если бы не болезнь, то получилось путешествие в рай.

Выяснилось, что ехать не в чем – из прошлогодней шубки я выросла, да и рукава обтерлись. Покупать новую накладно и… стоило ли? Кто знает, понадобится ли она мне в следующем году.

Ужасно? Но это правда жизни, от чахотки вылечивались не все, больше погибало.

Мама великодушно предложила ехать в ее манто. Чуть великовато, зато завернуться можно уютней. Я в нем слишком взрослая? Так это к лучшему, меньше будет вопросов, ведь путешествовать в одиночку юной девушке не совсем прилично.

Я только кивала, кивала и кивала. Болезнь давала о себе знать, меня лихорадило, постоянно хотелось спать и плакать.

Но плакать я себе категорически запретила. Даже на смертном одре они не увидят у меня ни слезинки.

Врач нашему решению обрадовался, сказал, что знает уже троих, кто вернулся из Клаваделя почти здоровыми, напомнил, что у меня начальная стадия, которая поддается лечению, что я должна, просто обязана соблюдать все требования тамошних докторов, чтобы тоже вернуться…

– Почти здоровой? – усмехнулась я.

Это «почти» резало слух не меньше самого диагноза, «почти» означало, что совсем выздороветь невозможно, что рано или поздно чахотка одержит верх. Так не лучше ли раньше, чем много лет кашлять кровью, мучиться и разорить семью?

Радостных мыслей не было совсем, выздороветь я не надеялась, просто очень хотелось уехать от всех этих сочувствующих охов и ахов.

И вот, наконец, прощальные слова, слезы (мама плакала по-настоящему), напутствия, и поезд повез меня на запад.

В гимназии мы учили немецкий, потому проблем с языком не возникло ни на границе, ни потом в санатории.

Швейцарские Альпы действительно великолепны, глядя вокруг, я пыталась понять, что наша горничная Жюстина делает в Москве, если ее родня здесь, в Швейцарии.

Швейцария – это горы. Давно известную истину постигаешь, как только попадаешь в Альпы. Это не просто горы, а ГОРЫ. Они вокруг, заслоняют горизонт, ограничивают пространство, но при этом не давят. Даже в ущельях не появляется клаустрофобия.

Клавадель – прекрасное местечко, куда от станции в Давосе вела извилистая неширокая дорога (едва разъехаться двум экипажам). Санаторий отправлял за своими пациентами экипаж, чтобы не пришлось добираться случайным транспортом, которого могло и не быть. Звук авто и бензиновый запах его выхлопов чужеродны для такого места. Потому экипаж конный – нечто вроде пролетки с подъемным верхом.

Я уже привыкла, что отсутствие сопровождающих неизменно вызывает недоумение, потому сразу жестко предупреждала:

– Я одна, никого ждать не будем.

В самом санатории приятно поразила чистота и простота вкупе с максимально возможными удобствами и неприятно – запах дезинфекции. Там царила Гигиена – все мылось не один раз в день, причем мылось с дезинфицирующими средствами, а потому пахло противно.

Прижав платочек к носу, я подумала, что умру от голода, если и в столовой будет пахнуть так же.

К счастью, ошиблась – не пахло. И вообще санаторий оказался местом приятным для отдыха, если бы не болезнь, присутствие которой проявлялось на каждом шагу от сплошной стерильности до старательно изображавших здоровье обреченных.

В первый же день меня поразило именно это – фальшивый оптимизм при бесконечных обсуждениях состояния своего и собеседников. Как можно поверить в излечение, если вокруг только и говорят о кавернах (пусть даже уверяя, что почти все закрылись), температуре, анализах и врачебных осмотрах?

Здесь не боялись заразиться, все равно больны, но слишком повседневно и обреченно говорили о самой болезни.

Персонал делал все, чтобы по возможности не напоминать о болезни пациентам, никого не называли ни пациентами, ни больными, только гостями. Услышав такое обращение впервые, я вздрогнула – мы гости на Земле?

Но довольно быстро привыкла к бесконечному цинизму приговоренных, научилась и сама разговаривать цинично и не замечать этого вокруг. Хотя первые дни спокойное обсуждение каверн и прочих гадостей резало слух, ведь дома все вокруг, и я в первую очередь, старались делать вид, что такой гадости, как каверны в легких, вообще не существует.

В таком положении были свои плюсы и минусы. Человек начинал почти спокойно относиться к болезни, не делая большой трагедии из крови на платке и не шарахаясь от тех, у кого кашель, но это же заставляло привыкать к мысли о смерти.

Конечно, в санаторий не допускали тех, у кого болезнь выражена слишком явно, умирали в Клаваделе немногие, в основном те, кто бывал здесь уже не впервые, но все же умирали. Если в каком-то номере слишком рьяно проводили дезинфекцию, все понимали, куда выбыл «гость».

Я так подробно описываю ситуацию в Клаваделе, чтобы было понятно, в каких условиях мы встретились с Полем. Думаю, окружающая обстановка оказала большое влияние на нашу жизнь.

Итак, по порядку.

Попытку описать Клавадель сделал позже Томас Манн, поместив своего героя в этот санаторий. Но ему не удалось.

Чтобы понять, что такое любой санаторий такого типа, неважно, для чахоточных или других больных, нужно оказаться там не заезжим гостем, прибывшим от скуки, а больным. Это разное состояние и меняет все вокруг.

Даже проникнувшись духом лечения, герой Манна не стал настоящим постояльцем Клаваделя.

Но в остальном все верно – горы, постоянные прогулки, многочасовое лежание на верандах, то и дело градусник во рту, врачебные осмотры и еда.

Сутки именно так и делились – лежание, прогулки и еда.

Мы лежали в своих постелях по ночам, на лежанках во время дневного сна, в шезлонгах на открытой террасе, если позволяла погода.

Мы гуляли по дороге, вдыхая и вдыхая чистейший горный воздух.

И мы ели. Наверное, Ели надо писать именно так – с большой буквы. Питанию в Клаваделе уделялось особое внимание. Обилие и разнообразие еды могло поспорить с любым дорогим рестораном Европы. Первый завтрак, второй завтрак, обед, полдник и ужин… Никогда бы не подумала, что больной человек может поглощать столько за день!

Это было первое, на что я обратила внимание в столовой, – аппетит, с которым приговоренные уписывали разносолы за обе щеки. Позже я тоже ела немало, хотя и меньше многих. Сказывался горный воздух, он магическим образом усиливал аппетит.

В первый день я попала на обед и, хотя чувствовала себя после путешествия неимоверно уставшей, попыталась последовать примеру остальных, то есть попробовать все предложенное. Не получилось, было слишком много и к тому же питательно – суп, рыба, мясо, птица, все это с большим количеством овощей в виде гарнира, овощи сами по себе, сыр, фрукты, выпечка, любые соки или напитки, конечно, не горячительные. Кофе, чай, молоко, бульон, горячий шоколад – это и многое другое можно получить в любое время дня вместе с сухариками, бисквитами, гренками, пирожными или простой булкой.

И это не на выбор, а для каждого!

Я огляделась почти в ужасе, разве можно предлагать столько больным? Но увидела, как загорелые (прогулки и лежание на солнце) люди уписывали еду за обе щеки.

Вообще, по загару можно было безошибочно определить, кто сколько пробыл в Клаваделе, у тех, кто прибыл давно, лица бронзового цвета, новички вроде меня – бледно-зеленые.

Я относилась к последним. Соседка по столу, заметив мое оторопелое смущение, с усмешкой заметила:

– Ничего, погуляете по горам, тоже будете кушать без остановки. Здесь это приветствуется – поднимают гемоглобин.

Вечером кулинарное безумие повторилось – снова был суп (очень вкусный, кстати), жаркое, разное тушеное мясо с овощами на выбор – кто-то предпочитал телятину, а кто-то свинину или птицу, кто-то картофель, а кто-то шпинат, безумное количество выпечки от огромных кусков торта до крошечных профитролей и марципановых фигурок, лучшие сыры и любые напитки.

И это при том, что между обедом и ужином все подкрепились плотным полдником с огромными кусками разных пирогов, плюшек, булочек, пряников и прочего, горячим шоколадом, сливками, круассанами… Тем, кто не любил сладкого, подавали бульон – мясной или рыбный с соответствующими пирогами.

После такого подкрепления сил организм сам требовал либо полежать, либо погулять. Все на свежем воздухе, потому к следующему приему пищи аппетит снова давал о себе знать.

Такая круговерть еды, прогулок и сна могла затянуть, как болото.

Единственное послабление, которого я добилась, – разрешения читать во время лежания на веранде и совершать длинные прогулки. Состояние мое по сравнению со многими окружающими оказалось не столь уж тяжелым, вернее, совсем не тяжелым, врач пообещал, что если я буду соблюдать все требования: хорошо питаться, отдыхать, гулять и не нарушать режим, то смогу вернуться домой здоровой.

Я не очень-то поверила, наверняка они говорили так всем, но решила, что действительно выздоровею. Обязательно!

Одной из причин явилось присутствие в Клаваделе заинтересовавшего меня юноши.

Я не проявила бы к нему повышенный интерес, не окажись он предметом внимания сразу нескольких молодых особ разного возраста и степени интеллигентности, а если я вижу, что за кого-то борются другие, мне непременно нужно им обладать, независимо от того, нужно ли это в действительности. Боюсь, что в моем случае начиналось именно так, а уже потом развилось в серьезные отношения.

Молодого человека звали Эжен Грендель. В Клавадель он приехал со своей любвеобильной мамашей Жанной-Марией Грендель, которая делала все то, что мне так ненавистно в любвеобильных мамашах: она зорко следила, чтобы сынок съедал все с тарелки, гулял положенное время, дышал воздухом на террасе (ему, как и мне, разрешили читать во время лежания в шезлонге) и не волновался, то и дело поправляла что-то – то салфетку на его коленях, то галстук на шее, то выбившуюся прядь волос…

А еще она звала сына Жеженом, видно, имитируя его детский лепет.

От такой заботы лично я либо сбежала бы либо повесилась. Юноша терпел, видно, бороться с любвеобильной мамашей бесполезно, и он привык.

Сначала мне стало его жалко, и даже появилось желание бросить скатанный хлебный шарик через стол в тарелку мадам Грендель. Но что-то остановило.

Нет, не правила приличия, появилось вдруг чувство, что от этой женщины будет многое зависеть в моей собственной жизни. Что за чушь?

Но так и произошло.

Интересно, как сложилась бы моя жизнь, соверши я тогда эту проделку? Мамаша Грендель увезла бы своего сыночка под мышкой в другой санаторий подальше от русской нахалки?

Иногда бывает полезно вовремя остановиться.

Жежен был интеллигентен, скромен и молчалив.

Когда девушка, обычно отдыхавшая в соседнем со мной шезлонге, сказала, что он пишет стихи, я даже тихонько присвистнула: бедолага еще и поэт! Наверное, только поэт мог вытерпеть такую материнскую заботу… Жежен, кажется, свои кандалы даже не замечал.

Соседка передавала добытые сведения: они из Парижа, супруг мадам Грендель весьма состоятелен, он торгует землей в Париже, Жежен закончил учебу, но поработать не успел – заболел. У него поражено только левое легкое, и то немного, но бдительная мама немедленно повезла единственного сына на курорты. Они были в Арозе, а вот теперь в Клаваделе. Жежен действительно пишет стихи, только хорошие или нет – соседка не знала, она не читала по-французски.

Жежен много гулял, много лежал с книгой в шезлонге, несмотря на все увещевания матери, мало ел. Мадам Грендель следовала за сыном неотступно, они даже жили в одной комнате!

От безделья я начала наблюдать за Жеженом. В его руках почти всегда была книга, говорили, что с каждой почтой приходит посылка для Гренделей. Мадам читала едва ли, значит, все для Эжена.

Однажды в час положенной прогулки что-то заставило мадам Грендель остаться в комнате, и Жежен отправился один, вернее, мы шли довольно большой компанией. Нечаянно я оказалась рядом с ним, Жежен даже протянул мне руку, чтобы помочь перешагнуть через какое-то препятствие.

Сначала разговор не клеился, хотя мы явно испытывали взаимный интерес, просто Жежен очень плохо говорил по-немецки, а я по-французски. Но постепенно тарабарская смесь слов помогла наладить контакт.

Неожиданно я попросила его прочесть свои стихи. Жежен страшно смутился, но прочел. Я мало что поняла, однако звучало хорошо, юноша явно дружил с рифмой.

Что-то заставило меня объявить, что моя близкая (!) московская подруга тоже пишет стихи и даже печатает книги (о литературных опытах своей собственной матери я почему-то промолчала).

– Марина недавно вернулась из Парижа, изучала в Сорбонне старую французскую литературу. Вы не встречали там Марину Цветаеву?

А что если Жежен знаком с Мариной и напишет ей о нашей «дружбе», а та опровергнет? Ну и ладно, не очень-то нужно!

Но Жежен не был знаком с Цветаевой, он сбивчиво попытался объяснить, что вообще не учился в университете и никого из поэтов не знает.

Это придало мне уверенности, и я объявила, что это только пока, что у него великое будущее, поскольку стихи хороши и непременно будут напечатаны!

Жежен смутился еще сильней, оказывается, его родные вовсе не считали сочинение стихов серьезным занятием, им семью не прокормишь. Я удивилась, разве мсье Грендель не имеет средств, чтобы его сыну приходилось кормить семью?

Мой новый приятель подтвердил, что его отец весьма состоятелен, но считает, что у мужчины должна быть специальность и дело в руках, чтобы его семья ни в чем не нуждалась.

Разговор становился категорически неинтересным, и я перевела его на красоту, нас окружавшую.

О себе сказала коротко: русская, из Москвы, отец (зачем ему знать, что отчим?) – адвокат, приехала одна, поскольку компаньонка в последний момент заболела, а мама сопровождать не могла, ведь на ней весь дом, прислуга сама не справится. Это звучало вполне респектабельно.

А еще назвала свое имя: Галя. Почему так? Не знаю, вспомнила то, как называла меня мама.

Жежен почти обрадовался:

– Гала? Ты похожа на праздник!

Мы уже на «ты» или он просто плохо знает немецкий? Но я была согласна, как и с французским толкованием названного имени. Гала-праздник… Почему бы нет?

Хорошая погода, красивые окрестности, чистейший воздух, с утра ни единой попытки кашлять, рядом интеллигентный француз, отец которого торгует недвижимостью в Париже… Праздник.

Только долго ли продлится? И вообще, как надолго мы с вот этим Жеженом на Земле?

Думать об этом не хотелось, лучше обсуждать заснеженные вершины, темную еловую и сосновую зелень, приближение весны и прочее.

Я заметила, что в местах, подобных Клаваделю, большая часть приговоренных делится на две категории. Одни только и говорят о своей болезни, анализах, обследованиях, забывая и о будущем, и о том, что живут среди природной красоты. Другие, наоборот, старательно делают вид, что приехали в санаторий чуть ли не по ошибке, что «доктор прописал немного отдохнуть», а кровь на платочке от порезанного пальца (или «десна опять кровоточит»), они строят планы на следующее десятилетие, причем планы обязательно нереальные.

И те, и другие действительно приговорены.

Через год пребывания в санатории я научилась безошибочно определять, кто выживет, а кто нет, кто вернется сюда вскоре, а кто покинет Клавадель надолго, если не навсегда. И отказ от планов на дальнейшую жизнь, и нереальность лелеемых означает гибель. Планы должны быть реальными, даже если другим таковыми не кажутся. Физически, а не эмоционально реальными.

Уезжая из Клаваделя в Москву, я точно знала, что мои планы именно таковы – они исполнимы физически, хотя потребуют максимума эмоционального труда. Но тогда до возвращения оставалось еще полтора года…

В обед Жежен вдруг пересел от своей матери ко мне на свободное место. Мадам Грендель изумленно приподняла бровь, но сын не смутился:

– Мне здесь удобней, мама. Там солнце бьет в глаза.

С этого дня мы почти не расставались.

Мой плохой французский, как и его немецкий, стремительно смешивались, не улучшая ни тот, ни другой. Жежен давал мне французские книги, я в ответ давать русские не могла. На тарабарской смеси мы обсуждали прочитанное, он читал стихи, чаще чужие, читал не так, как читают поэты – заунывно и без выражения, а весьма профессионально, с чувством. Жежену очень нравились русские стихи, вернее, мелодичность фраз, ведь в моем переводе на плохой французский смысл терялся окончательно.

А мне не нравилось его имя – Жежен.

Оказалось, что и ему тоже.

– А какое предпочел бы ты?

Жежен задумался:

– Не знаю… Наверное, имя своего дяди – Поль. – И неожиданно добавил: – А у мамы фамилия красивая была до замужества – Элюар.

– Решено, я буду звать тебя именно так.

Он почему-то испугался:

– Не стоит. Мама ценит, что она Грендель.

Как же он все-таки боялся своей драгоценной мамочки! Как опасался вызвать ее недоумение.

– Но хоть Полем тебя называть можно? Когда мадам Грендель не слышит. Я ведь тоже не Гала, а Елена.

– Елена? Нет, ты Гала, ты праздник.

Я упрямо мотнула головой:

– Вот и договорились, ты зовешь меня Гала, а я тебя – Поль. Это будет наш секрет.

Секретов вскоре появилось немало.

Мадам Грендель вовсе не была рада знакомству обожаемого сына с «этой русской». Какой матери скромного сына понравится его знакомство с девушкой, самостоятельно приехавшей из неведомой страны, где по улицам расхаживают бандиты в обнимку с медведями? Или медведи в обнимку с бандитами?

Я подтвердила, что медведь есть даже у нас дома. Увидев, как в ужасе округляются глаза мадам, спокойно объяснила:

– Вернее, медвежья шкура на полу в папином кабинете. А самих медведей я видела несколько раз…

Снова почти паника во взоре француженки.

– Да, один раз в детстве в зоопарке, пару раз в цирке на представлении и в виде чучела в зоологическом музее.

О медведях на ярмарках говорить не стала, зато добавила, что было еще одно чучело зверя – в спектакле на сцене театра.

– Вы ходите в театр?

– Конечно, мадам. Я отдаю предпочтение трагедии, моя сестра Лидия обожает балет, а брат – водевиль. Мама любит оперу, но я нахожу оперу скучноватой, а вы?

– Да… нет… Впрочем, не знаю…

Почему-то мне показалось, что мадам Грендель не в выборе затруднилась, а просто не очень хорошо представляла разницу между балетом и водевилем. Я не стала раздражать мадам Грендель дальше, ведь и мои рассказы о любви Лидии к балету были ложью, в юные годы сестра предпочитала цирк.

Но тирада произвела на мать Поля впечатление.

Она разузнала обо мне все, что смогла. Могла немногое, я порадовалась, что не спешила рассказывать всем вокруг о своей семье.

Меня удивило то, как спокойно она отнеслась к фамилии отчима – Гомберг. Большинство осторожно интересовалось, не иудейка ли я. Я была готова сказать, что православная, это было правдой, но мадам мое вероисповедание не интересовало, позже я узнала, что Грендели атеисты.

Зато на нее произвела впечатление мамина беличья шубка с кроличьей отделкой (меха!), а также то, что Гомберг адвокат.

Свое самостоятельное путешествие я объяснила просто: компаньонка заболела, пришлось ехать одной.

– Почему же она не приехала сюда до сих пор?

Я округлила глаза:

– Зачем? Мне здесь достаточно спокойно, а когда придет время возвращаться, тогда и посмотрим.

– Но почему никто из ваших родных не навещает вас?

– Мадам Грендель, Москва в десять раз дальше от Клаваделя, чем Париж. И пересечь нужно несколько границ. Не думаю, что должна подвергать маму таким испытаниям, достаточно, что я прошла их сама.

Это тоже произвело на мадам впечатление, но она все равно переживала из-за знакомства сына со столь странной девушкой. Кто-то рассказал ей, что в России много террористок, именно женщины бросают под ноги императорам бомбы, причем так регулярно, что императоров скоро не останется.

Я округлила глаза:

– Неужели? Боже мой! А я и не слышала. Правда, я совсем не интересуюсь политикой… Знаю только, что предыдущий император умер от болезни лет… двадцать назад. А нынешний, слава богу, жив-здоров.

Кажется, она не вполне поверила. На следующий день я услышала, как она расспрашивала о российских императорах русского профессора биологии, привезшего в Клавадель свою супругу. Тот подтвердил, что нынешний император правит два десятка лет.

Факт устойчивости российской монархии никак не повлиял на мнение мадам Грендель обо мне. Жанна-Мария все равно была против. «Эта русская» не для ее мальчика, вернее, Жежен Грендель не для всяких там русских девушек, француженок достаточно.

Иногда мне кажется, что не будь вот такого стойкого сопротивления нашему с Полем знакомству, оно лишь знакомством и осталось бы. Но когда мне что-то или кто-то сопротивляется, я вкладываю все силы в преодоление, независимо от того, человек это, бедность или чье-то невнимание. Если я хочу чего-то, то непременно добьюсь. Так было, так есть и будет!

В первые дни меня не так уж сильно заинтересовал Поль, но была его мама, противившаяся нашей дружбе, следовательно, я должна привязать юношу к себе.

С этого все началось, а закончилось настоящей влюб-ленностью, переросшей в настоящую любовь с обеих сторон. Любовь не с мадам Грендель, конечно, а с ее сыном.

Мадам считает, что стихи ее сына не стоят даже бумаги, на которой написаны?

– Поль, ты талантливый поэт, ты должен писать и как можно больше! У тебя есть чувство ритма и рифмы, ты будешь знаменитым!

К счастью, я не ошиблась, Поль Элюар действительно талантлив, а вот знаменитым стал рядом со мной.

Мама боится, что сын навсегда задержится в санатории?

– Поль, поторопись, до того как ты закончишь лечение, выздоровев, не так много времени, ты должен успеть написать как можно больше, в Париже будет некогда.

Он удивлялся:

– Ты думаешь, что я выздоровею?

– Конечно! У тебя слегка поражено одно легкое, с таким не умирают.

– А… ты?

Я впервые позволила себе задуматься о собственном пребывании в Клаваделе – когда оно закончится и, главное, как? Ответила максимально бодро и уверенно:

– Я тоже. Мы можем договориться и выздороветь одновременно.

Поль слабо улыбнулся, но смотрел уже с надеждой.

С того дня у нас появился еще один секрет: два раза в неделю «докладывать» друг дружке об улучшении самочувствия.

Помогло. Удивительно, но мы вместе быстро шли на поправку. Конечно, мы и без того не были смертельно больны, но уверенность в выздоровлении еще ни одному больному не помешала.

Мы встречались все чаще, влюбленность переросла в настоящее крепкое чувство, Полю была нужна моя поддержка во всем.

Мы стали словно два близнеца, во всяком случае, на костюмированный бал так и оделись – в костюмы Пьеро. Две похожие фигуры, два белых лица с нарисованными бровями и ртами, два колпака, скрывающие волосы… Не все сразу догадались, что это мы.

Сначала мадам Грендель скрепя сердце мирилась с нашей дружбой, потому что врач сказал ей, что я помогаю выздоровлению ее сына. Ради этого стоило потерпеть соседство русской нахалки.

Потом ее помощь понадобилась в Париже мсье Гренделю, и к нашей радости мадам уехала, оставив Полю увесистую тетрадь с рекомендациями, написанными крупным почерком полуграмотного человека. У людей, не привыкших к ежедневному труду с ручкой или карандашом в руке, буквы имеют немного разный наклон и размер, я заметила это давно. Почерк словно неуверенный.

Еще больше наставлений было сказано.

Мне кажется, у Поля распухла голова от маминых наставлений, хотя он привык…

Не знаю, что именно говорила мадам Грендель сыну по моему поводу, но я постаралась произвести на нее впечатление ради самого Поля. Чтобы не навлекать на Поля дополнительные выговоры еще и в письмах, я постаралась произвести на мадам Грендель приятное впечатление – обещала, что буду так же строго, как она сама, следить за тем, чтобы Жежен соблюдал режим и все рекомендации врача, вовремя гулял и хорошо кушал.

Она не сказала, что меня об этом никто не просит, для мадам Грендель самое важное в жизни – Жежен и его здоровье, потому женщина даже расчувствовалась. Я нашла точку соприкосновения с матерью Поля. И хотя она уехала страшно недовольная, я знала, что сумею переломить ее отношение ко мне.

Я не обманула Жанну-Марию Грендель, действительно следила за режимом Поля, чтобы он справился с болезнью.

После ее отъезда я на правах опекунши проводила рядом с Полем много времени.

Была ли это любовь? Боюсь, что тогда еще нет, скорее взаимная влюбленность и симпатия. В любовь это чувство переросло постепенно и в немалой степени благодаря необходимости сопротивления внешним обстоятельствам.

Если бы мы с Полем встретились в московской гостиной или где-то, где достаточно молодых людей вокруг, – могли пройти мимо. Но в Клаваделе юноша был один, а раз так, он должен принадлежать мне! К счастью, с Полем было интересно.

В конце 1913 года Поль на свои деньги выпустил книжку стихов. Конечно, в этом была и моя заслуга – я буквально заставила его вложить свои личные небольшие средства в издание.

Но главной победой было имя, которым он подписался: Поль-Эжен Элюар!

Мадам Грендель обрадоваться бы, ведь Элюар – это ее девичья фамилия. Я потому и настаивала на таком варианте, но она не оценила, обиделась и, найдя повод, уехала.

Нам хуже не стало, Поль опубликовал второй сборник – «Диалоги бесполезных людей». Надо ли говорить, что название придумала я?

Мы бесполезные люди? А почему я должна быть кому-то полезна? Мир сам по себе, а мы сами. И если миру что-то не нравится в нас, в наших отношениях, то… пусть катится подальше!

Знать бы, что вскоре покатится.

Возможно, все дело было в юности и нашем физическом состоянии, когда надежда выжить подпитывалась взаимным чувством. Наша влюбленность крепла с каждым днем, каждым словом и взглядом. Мы нашли друг друга и поняли, что больше врозь жить не сможем. А ведь как раз это после излечения и предстояло.

Когда еще возможно, чтобы вылечившиеся (что вообще редкость) пациенты Клаваделя не рвались домой, в свободную жизнь?

А мы с Полем не рвались, особенно я. Москва безумно далеко от Клаваделя, но ведь еще дальше от Парижа.

Конечно, это была моя инициатива – устроить неофициальную помолвку. Официально не могли, ведь Поль еще не был совершеннолетним, к тому же он собирался работать в фирме отца. Мы так и договорились – Поль пока будет работать, копить деньги и убеждать родителей в нашей любви. А еще будет писать стихи и публиковать их, чтобы делать себе имя.

Поль вовсе не был уверен, что литературным трудом можно зарабатывать на жизнь, но я всячески убеждала, что Господь нам поможет, если Он свел нас так далеко от дома в таком необычном месте, то обязательно поможет быть вместе.

Грендели были атеистами, хотя Поль крещен, потому он странно воспринимал мою уверенность в божьей помощи, но я решила, что всему свое время.

В апреле 1914 года мы разъезжались в разные стороны, постаравшись сделать это в один день, чтобы оставшемуся не было так тяжело.

До расставания и во время я умудрилась не плакать, держалась бодро и уверенно, заражая своей уверенностью и Поля.

– Поль, я упрямая, если что-то задумала – обязательно исполнится. Мы будем вместе, несмотря ни на что! Я этого хочу, если так же сильно будешь желать и ты, то нам не помешает никакое расстояние.

Мы не переступили грань физической близости, не стали настоящими любовниками, но разве это самое главное? Мы любили друг друга и были готовы преодолеть любые преграды.

Во всяком случае, я.

А уж преграду в пару-тройку стран, лежавших между нами, тем более.

До совершеннолетия Поля оставалось почти три года, но меня это не смущало, казалось, они пролетят мгновенно, как пролетели полтора года, проведенные в Клаваделе.

Но когда поезда уже несли Поля на запад, а меня на восток, я вдруг физически почувствовала это расстояние и расплакалась. Соседка по купе испугалась, решив, что мне плохо, но я не позволила себя жалеть. Да, мне плохо, очень плохо из-за разлуки с любимым человеком, «моим мальчиком», как я уже называла Поля, но кому какое до этого дело?

Мы договорились, что через год я приеду, чтобы посмотреть Париж и повидаться. Год – это много или мало? Если вместе, то очень мало, а во время ожидания безумно много.

Я нарисовала 365 черточек, чтобы вычеркивать по одной в ожидании встречи.

Две книжечки стихов грели душу, не успев вычеркнуть и десятка черточек, я знала каждую страницу наизусть. Но оставалось еще так много! Черточек много, как и будущих стихотворений Поля, во втором я была уверена. На первой же станции опустила письмо ему, в котором заклинала: не забывай нашу любовь! Ты будешь великим поэтом, твое имя будет вписано в анналы Франции и всего мира, верь мне.

Четвертая жизнь Я приеду!

Возвращение в Москву было не очень радостным.

Москва не Санкт-Петербург, но и там чувствовалась напряженность. В воздухе просто витало предчувствие беды и потрясений.

Дома изменилось мало что, мама по-прежнему писала свои рассказы, которые читала на заседаниях литературного общества и прятала в стол, отчим пропадал в суде, братья учились, Лида завидовала. Мне кажется, она завидовала всему, даже моей болезни, ставившей меня в особое положение.

А мои мысли унеслись вместе с Полем в Париж.

Только после расставания я поняла, насколько сильно влюбилась. Теперь меня не удивляла безрассудность Аси, выскочившей замуж вопреки всему. Кстати, ее брак трещал по швам, грозя распасться. Но я с Цветаевыми не встречалась, не хотелось видеть вообще никого, все мысли только о Поле.

А через пару месяцев удар – война!

Я никогда не интересовалась и не интересуюсь политикой, если только та не угрожает моей собственной жизни или жизни моих мужчин.

Тогда угрожала, причем напрямую Полю.

Франция вступила в войну, и в Париже объявлен призыв.

Поль вылечился, и он достиг призывного возраста. Это означало, что моего Поля могут призвать и отправить на войну!

Письма теперь шли подолгу, о том, что так и случилось, я узнала нескоро, но и без того страшно переживала. Началась лихорадка, меня постоянно знобило, температура повышалась безо всякой причины. Родные забеспокоились, снова начались хождения по врачам. Те не находили ничего опасного в моем состоянии, даже сделанный рентген никаких каверн – ни новых, ни старых – в легких не выявил.

Диагноз был переутомление и общая слабость.

Совет: поменьше нервничать, больше отдыхать, гулять и лучше питаться.

Хоть возвращайся в Клавадель, откуда я вернулась загоревшей и посвежевшей. Была минута, когда отчим и мама были готовы снова отправить меня туда, несмотря на все расходы, но я бы не смогла вернуться в Клавадель, ведь там не было Поля. Это еще хуже.

Что оставалось? Спать, гулять и кушать в Москве.

Но кусок не лез в горло, хотя наша кухарка готовила тоже вполне прилично. Осень выдалась дождливой, и гулять не хотелось вовсе.

И спать не получалось, стоило закрыть глаза, как лезли разные нехорошие мысли об опасностях, подстерегающих Поля.

Отдушину находила только в письмах – я писала Полю каждый день.

Рассказывать не о чем, потому я твердила о своей и его любви, о том, что мы непременно встретимся, несмотря на войну. Слава Богу, наши страны не оказались по разные стороны фронта, но между ними пролегала территория воюющей страны.

Я никому не могла ни пожаловаться на безжалостную судьбу, ни просто поплакать на плече, мама меня не понимала, подруг не осталось, а Лида слишком маленькая для таких переживаний.

Я запиралась в своей комнате, часами сочиняя очередное послание любимому где-то в далекой Франции, меня знобило, поднималась температура…

Поль достиг призывного возраста (это жениться без разрешения родителей ему нельзя, а брать оружие в руки и идти погибать на войне можно!), теперь следовало ждать призыва.

У Поля помимо не вполне залеченного легкого и малого веса обнаружили серьезное воспаление носоглотки, и приписали к нестроевой службе. Я поняла только одно: до зимы его на фронт не отправят, будет дома!

Мама вспомнила о своей квалификации медицинской сестры и решила, что должна помогать в госпитале. Она звала с собой и меня, но я отказалась категорически. Не потому что боялась тяжелой работы или грязи, но видеть страдания раненых, привезенных с передовой, и думать о том, что мой Поль может вот так же мучиться…

В семье решили, что неженка Леночка не должна напрягать силы и лучше оставаться дома.

В другое время я натворила бы что-то противное здравому смыслу, но тогда просто не заметила всеобщего осуждения отсутствием у меня гражданского долга и интереса к происходящему вокруг.

Да, война начала сказываться, в Москву, как и Санкт-Петербург, стали прибывать составы с ранеными, покалеченными, взлетели цены на все, на улицах появилось много военных, вчерашних крестьян, ныне переодетых в солдатские шинели. Разговоры только о войне, о том, как помочь раненым, фронту, как уберечься от многих проблем самим…

Но мне все равно, меня интересовал только Поль и его дела.

Моего любимого все же призвали.

Узнав об этом, я стала вглядываться в лицо каждого солдата, словно Поль мог оказаться в Москве. Чтобы не сойти с ума от беспокойства, вообще перестала выходить из дома. Все сосредоточилось на листах бумаги, конвертах и ожидании почтальона.

Мама недовольно фырчала, что я перегружаю почту, что почтальон мог бы доставлять письма другим, а вынужден стопками носить их в наш дом. Эгоистично? Наплевать! Мои письма могли уберечь от войны и гибели моего Поля, значит, я должна писать и думать должна тоже только о нем.

В каждом письме заклинание: Поль, ты должен беречь себя ради нас обоих, я без тебя ничто, я не выживу, если с тобой что-то случится, я без тебя просто не смогу существовать.

Я повторяла и повторяла это заклинание сотни раз сначала в Москве, а потом и в Париже.

Но тогда до Парижа было еще далеко.

Получив известие, что Поля призывают, что теперь все письма нужно пересылать через мадам Грендель, я едва не потеряла сознание. Проклятая война могла отобрать у меня Поля – единственное, что заставило меня бороться с болезнью в Клаваделе и одержать над ней победу, единственного, кто вообще держал меня на этом свете?!

Я верующая, а потому теперь подолгу простаивала перед иконами, теми самыми, что были со мной в Клаваделе, умоляя Господа помочь, уберечь моего любимого от беды, от гибели, от ранения. Сберечь его для меня.

Молитва, как всегда, помогла, вселила уверенность, что наша любовь победит даже войну. Теперь я знала, для чего жить – своими молитвами, своей верой я спасу Поля для будущей счастливой жизни, нашей с ним счастливой жизни.

Помимо писем для Поля через мадам Грендель, я написала ей самой.

Писала о том, как волнуюсь за Поля, как хочу, чтобы ничего дурного с ним не случилось, что моя любовь обязательно спасет его, защитит от шальной пули, от раны, от беды. Вдруг оказалось, что все свои страхи я могу выплеснуть на бумагу той самой женщине, которую почти презирала! Самому Полю я не могла писать о страхах, напротив, мои послания были полны оптимизма и веры в наше общее светлое будущее, а вот его маме могла помимо надежды высказать опасения.

Мой французский, конечно, оставлял желать лучшего, но писала душой, а не ручкой с чернилами, потому мадам Грендель поняла.

Она сообщила, что Жежен, к счастью (!), снова заболел и его уложили в госпиталь в тылу. Удивительно, но мы обе радовались тому, что у Поля слабое здоровье.

Поль заболел бронхитом, и его, подержав в госпитале, отпустили домой подлечиться. Виват бронхиту, который приходит вовремя!

Следующей оказалась анемия, потом хронический аппендицит, мигрень, упадок сил. Конечно, это больно, но ведь не в окопе же.

Почти до конца года Поль оставался в госпиталях, верная мама была рядом. Она просиживала сутками у его постели, приносила книги и письма, конечно, мои. Думаю, частота, с которой я писала, произвела на нее впечатление. А еще бесконечные разговоры обожаемого Жежена о русской девушке, которая его так любит.

Мадам Грендель значила в семье много, но главным все же был Клеман Грендель. Отец Поля тоже оказался призван, но его отправили на интендантскую службу. На него наши с Полем клятвы в любви впечатления не производили, мсье был раздосадован войной, болезнями сына, своим отсутствием в конторе и снижением торговой активности. Кругом одни неприятности и убытки, о какой любви могла идти речь?!

У меня дома не лучше.

К концу года, когда Поля выписали из очередного госпиталя и снова появилась угроза отправки на фронт, я поняла, что больше так не могу, я должна быть рядом со своим любимым, я, как мать, неспособна переживать за него издали. Мой любимый мальчик, мое дитя… Я стала называть Поля именно так. Я писала ласковые письма самому Полю, называя его Эженом-Полем, чтобы не вызвать нарекания со стороны матери, а потом стала писать не менее проникновенные и самой мадам Грендель, подписываясь «русская девочка Гала». В каждом письме матери Поля звучало: я не конкурентка, мы с вами обе болеем за Жежена, обе хотим защитить его, обе его любим. И он любит нас обеих.

Мадам, кажется, удалось убедить, но мсье оставался непоколебим: война не время для разговоров о любви.

У нас дома считали так же: идет война, без конца твердить о своей любви к далекому французу непатриотично, в конце концов! Нельзя же думать только о себе, о своих чувствах.

И наступил момент, когда я поняла, что больше не могу. Голова раскалывалась от беспокойства, лихорадило от дурных предчувствий, ни на чем не удавалось сосредоточиться и даже нормально заснуть.

Когда из Парижа пришло сообщение, что выписанный из госпиталя Поль умудрился вывихнуть колено и ходит на костылях, я поняла, что должна ехать.

– Куда?!

Меня изумило мамино непонимание.

– Конечно, в Париж.

– Елена, идет война. – Голос мамы непривычно звенел металлом, но меня это не смутило, мысленно я уже была далеко.

– Какое мне дело до войны?

– А если твоего Поля отправят на фронт? Если он вообще погибнет?

За один такой вопрос я могла возненавидеть кого угодно!

Жизнь не могла быть столь несправедливой, Бог милостив, он всегда защитит влюбленных. Я твердо верила, что моя любовь поможет Полю избежать участи стать жертвой этой страшной бойни.

– Тебе не дадут разрешения на выезд, для этого требуется масса документов и повод, наконец. Во время войны никто не путешествует по миру просто так, чтобы развеяться. Тем более прямого сообщения с Парижем уже давно нет, а между нами территории вражеских стран.

Я и без маминого экскурса в географию помнила об этом, но оставаться в Москве, когда Поль так далеко, была просто не в состоянии.

Чтобы получить разрешение ехать во Францию, нужен повод? А любовь разве не повод? Нет, она больше, она причина. Правда, эту причину не признавали уважительной не только у меня дома, чиновникам тоже было непонятно стремление молодой особы отправиться во Францию к возлюбленному в такое время.

Для этого нужно приглашение семьи Грендель, которого у меня, конечно, не было.

Я написала Полю. Сознаваться в необходимости приглашения не стала, это выглядело бы унизительно, посчитала, что сначала нужно убедить его родителей, что те хотят меня видеть.

Поль от моей идеи приехать был в восторге, мадам Грендель вовсе нет, а уж мсье категорически против. Снова зазвучали те же слова: идет война, не время думать о чьей-то любви и чьих-то визитах.

Клеман Грендель был более прагматичен и прозаичен: где русская мадемуазель будет жить, кто будет ее содержать? О возможном проживании у них в доме и особенно о нашей женитьбе он категорически запретил даже думать.

Поль в ответном письме, конечно, смягчил отказ отца, но я все поняла.

Это означало, что приглашения от Гренделей не будет, мадам в таком серьезном вопросе, как официальные бумаги, против мужа не пойдет. Дальше все просто: нет приглашения – нет разрешения. Чиновники тоже не станут рисковать своей службой ради какой-то влюбленной особы, которую в Париже не очень-то хотят видеть.

Круг замкнулся. У меня было ощущение, что это не просто круг, а пылающее кольцо вроде того, через которое в цирке заставляют прыгать хищников. Чтобы попасть к Полю, я должна совершить нечто похожее на прыжок сквозь пламя без всякой надежды, что по ту сторону меня не встретит огненный океан.

Выход совершенно неожиданно нашел отчим, выслушав очередное упрямое заявление о том, что я все равно поеду, он устало вздохнул:

– Хорошо, будем считать, что ты едешь поступать в Сорбонну, а до начала учебы годик поучишь французский. Так всем и скажем.

Реакция родственников и знакомых была единодушно недоуменной:

– Боже мой! В такое время?!

Я только пожимала плечами:

– Но если я буду ждать окончания войны, то рискую успеть состариться.

– А в Москве или Петербурге учиться нельзя?

– Я буду изучать старую французскую литературу, едва ли в Москве или Петербурге есть настоящие профессионалы по этой специальности.

Такого не поняли совсем.

– Зачем тебе старая французская литература?!

– Буду переводчицей.

Одна из вредных семейных старух отчетливо прошипела в сторону:

– Путаной ты будешь, а не переводчицей.

Только опасение сорвать поездку удержало меня от попытки выцарапать ее глаза, руки чесались еще несколько минут.

Чтобы не подвергаться подобным нападкам, я просто перестала выходить к гостям, запираясь в своей комнате. Это добавило вздохов и ахов, мол, девушка и без того слаба здоровьем, а ее еще и отправляют учиться так далеко и в такое время.

Но мне упрямства не занимать.

Заверения Дмитрия Ильича, что падчерица никак не может обойтись без курса старинной французской литературы именно сейчас, а потому он дает согласие и деньги на учебу в Сорбонне, может, и не убедили чиновника, но дали ему повод разрешить мой выезд за границу без сопровождения.

Он был рад избавиться от настырной просительницы, как, впрочем, и остальные. Даже домашним надоела моя упрямая настойчивость и намерение идти в Париж пешком и через границу ползком, если не получится иначе.

Наконец, к осени разрешение было получено, можно покупать билет.

Неожиданно со мной засобиралась Жюстина – наша горничная. Она решила во что бы то ни стало добраться до дома. Похвальное рвение, вместе будет легче.

После покупки билета мама позвала меня в кабинет Дмитрия Ильича и, плотно прикрыв дверь, указала на большое кресло. Я не любила это кресло, в нем тонешь и чувствуешь себя ничтожной. Конечно, мама усадила меня туда нарочно для демонстрации важности предстоящей беседы.

Она ошиблась, меня уже ничем не сбить, даже если бы речь снова зашла об их несогласии с моим отъездом, я скорее вышла бы из кабинета и следом из дома, в чем была, чем согласилась отказаться от своей затеи.

Мама взволнованно заходила по кабинету, щелкая костяшками пальцев (терпеть не могла эту ее привычку!). Я молча наблюдала.

Наконец, она решилась, но отговаривать меня от поездки не стала, лишь коротко повторила о трудностях путешествия и пребывания девушки в чужой стране.

Bepul matn qismi tugad.

4,7
94 baho
59 366,17 s`om