Kitobni o'qish: «Рынок и другие порядки»

THE COLLECTED WORKS
OF FA HAYEK
Volume XV
THE MARKET
AND OTHER ORDERS
Edited by Bruce Caldwell
The University of Chicago Press
Книга издана при поддержке Фонда равития гражданских инициатив «Диалог» А. А. Столяров – Введ., гл. 5, 6, 9, 10, 13–15, Прил. А, Б; О. А. Дмитриева – гл. 1–4 (под ред. Р. И. Капелюшникова); Б. С. Пинскер – Пролог, гл. 7, 8, 11; Р. И. Капелюшников – гл. 12; В. В. Зотов – гл. 16
.
Электронное издание на основе печатного издания: Собрание сочинений в 19 т. Т. 15. Рынок и другие порядки / Ф. Хайек; пер. с англ. – Москва; Челябинск: Социум, 2020. – 604 с. – ISBN 978-5-906401-83-0; 978-5-906401-98-4. – Текст: непосредственный.
© Социум, перевод, 2020
© Комитет гражданских инициатив, 2020
© 2014 by The Estate of F. A. Hayek All rights reserved
Предисловие редактора
По хронологическому диапазону собранные в этом томе работы охватывают значительную часть научной карьеры Фридриха Хайека. Большинство из них взяты из трех ранее изданных сборников: «Individualism and Economic Order» (1948), «Studies in Philosophy, Politics and Economics» (1967) и «New Studies in Philosophy, Politics, Economics and the History of Ideas» (1978). Я надеюсь, что принципы отбора станут понятны из моего Введения.
Поскольку работы Хайека выходили как в английских, так и в американских изданиях, естественно, встает вопрос, каких правил орфографии и пунктуации следует придерживаться. Мы предпочли «смешанную систему», которая ориентируется на принципы, принятые в «Studies» 1967 г. Опечатки, а также мелкие неточности в цитатах из других авторов исправлены по умолчанию. Более существенные ошибки снабжены примечаниями. Поскольку каждая глава имеет самостоятельный характер, обычная практика приводить при первом цитировании полное название источника, а в дальнейшем сокращенное, соблюдается лишь применительно к каждой отдельной главе.
Я признателен за помощь Джеку Блэйделу, Эрику Говарду, Хансйоргу Клаузингеру, Джереми Ширмуру и Михаэлю Вольгемуту, которые уточнили нечеткие ссылки. Микаэль Ассу, Клэр Колдуэл, Хансйорг Клаузингер, Джон Льюис и Джеймс Мерфи перевели цитаты с французского, немецкого, латинского и греческого. Анжела Земонек, Сэм Колдуэл и Мэтт Пэнхенс помогли мне подготовить окончательный вариант рукописи. Участники семинара HOPE <Helping Overcome Painful Experiences>1 в университете Дьюка в январе 2012 г. снабдили меня замечаниями по Введению. Преподаватели Углубленного австрийского экономического семинара при Фонде экономического образования в августе 2009 г., участники конференции «Проявления стихийного порядка в политике и обществе» в Фонде изучения стихийных порядков в феврале 2009 г., а также Пол Льюис прислали замечания на более ранний вариант Введения. Приношу всем им благодарность.
Я занимался данным томом несколько лет, и за это время немало сотрудников издательства University of Chicago Press – Дэвид Первин, Джон Трайнески, Джо Джексон, Шеньин Ву, Ронда Смит, Келли Файнфрок-Крид и Карисса Варданян – помогали мне при его подготовке к печати. Я благодарю их за отличную работу и поддержку.
За исключением раздела «Примат абстрактного» и приложенной к нему «Дискуссии», все ранее опубликованные тексты входили в состав сборников, выпущенных Издательством Чикагского университета. Я благодарен хранителям наследия Артура Кестлера за разрешение процитировать эти материалы.
Эту книгу я посвящаю памяти Джона Льюиса, который скончался от рака в декабре 2011 г.
Брюс Колдуэл
Введение
В XV томе издания «The Collected Works of F.A.Hayek» собраны работы, опубликованные за период, охватывающий большую часть долгой научной карьеры Фридриха Хайека; первая из них вышла в 1937 г., последняя в 1975 г. Они были написаны по разным поводам и причинам. Одни связаны с конкретными событиями – такими, например, как председательская речь в Лондонском экономическом клубе, инаугурационные речи в университетах Зальцбурга и Фрайбурга, участие в сборниках, изданных в честь друзей Хайека – Карла Поппера и Жака Рюэффа, – и его собственная Нобелевская речь. Другие являются чисто научными работами.
Тематика этих материалов весьма широка. Здесь и пользующиеся заслуженной известностью статьи о так называемой «проблеме знания», здесь и статьи по некоторым аспектами экономической теории, статьи о философии науки и социальной науке, о физиологии мозга, о методах экономистов, о происхождении различных социальных институтов, о теориях права, об интеллектуальной истории, об ответственности наставников и о многом другом. Поражает, с какой легкостью Хайек переходит от одного предмета к другому в рамках одной статьи: он ясно понимал взаимосвязь всех этих областей. Ниже я постараюсь показать, как в этой, на первый взгляд хаотичной, среде постепенно возникает и проявляется порядок, лежащий в основе идей Хайека и объединяющий их.
Материалы расположены преимущественно в хронологи – ческом порядке их публикации, за одним явным исключением. Выбранная в качестве пролога статья «Виды рационализма» изначально была прочитана как лекция в японском университете Риккио 27 апреля 1964 г. Она в полной мере отражает общую позицию Хайека. Хотя главной темой этой работы является критика того, что Хайек называет «рационалистическим конструктивизмом», он обсуждает еще целый ряд вопросов: неправильное употребление таких слов, как «планирование» и «социальный» (особенно в словосочетании «социальная справедливость»), отказ Джона Мейнарда Кейнса от его «ранних взглядов» на моральные правила, отношение правил к порядкам, желательность сотрудничества специалистов по юриспруденции, экономической теории и социальной философии, а также многие другие. Эта работа особенно подходит для пролога именно потому, что демонстрирует главную мысль Хайека: многие из этих на первый взгляд не связанных друг с другом тем на самом деле принадлежат к единому целому. Хайек считает, что первый проблеск этого единства заметен в статье «Экономическая наука и знание», которая является главой 1 настоящего тома и основана на его инаугурационной речи 1936 г. в Лондонском экономическом клубе: «Это подводит меня к тому моменту моего личного развития, когда я начал размышлять о всякого рода вопросах, обычно считающихся философскими, хотя прежде был чистым и узко-направленным экономистом-теоретиком, который занимался только техническими аспектами теории. Похоже, что все началось лет тридцать тому назад, когда я написал эссе “Экономическая теория и знание”, в котором я анализировал то, что мне представлялось центральной трудностью чистой экономической теории. Главный вывод заключался в том, что экономическая теория должна объяснить, как возникает общая упорядоченность экономической деятельности, при которой используются обширные знания, существующие только как ограниченные знания тысяч или миллионов индивидов и не объединяемые каким-либо индивидуальным разумом. Но оттуда был еще немалый путь до адекватного понимания соотношения между абстрактными правилами, которым индивид подчиняет свои действия, и всеохватывающим абстрактным порядком, который возникает в результате того, что в частных ситуациях он подчиняется этим абстрактным правилам. Только в результате тщательного пересмотра древней концепции свободы в рамках закона, основной концепции традиционного либерализма, и возникающих при этом проблем философии права я пришел к приемлемо ясному представлению о природе спонтанного порядка, о котором так давно уже говорят либеральные экономисты»2.
Настоящий том назван «Рынок и другие порядки». Хотя входящие в него тексты содержат много специальных тем (чего и следовало ожидать, если учесть, что они написаны в разное время, для разных аудиторий и с разными целями), общая тема, как Хайек отмечает выше, такова: это обнаружение порядков во многих видах не связанных друг с другом явлений природного мира, явлений общественных отношений и институтов, составляющих часть этого мира, – порядков, возникающих в силу регулярности поведения их значимых составных частей. Такой подход тема придает целостность тому, который содержит много на вид совершенно разных тем. Выстраиваемая в итоге социальная теория впечатляет своей широтой и оригинальностью. Вместе с тем, как станет ясно, ее создание было трудной задачей, при решении которой встречаются повторы некоторых тем.
Первым делом я прослежу возникновение этих идей в работах Хайека по экономике, относящихся в 1930—1940-м годам. Затем речь пойдет о включении некоторых ключевых идей в его работы по политической теории и в других областях. Существует распространенное мнение, что, когда Хайек обратился к политической теории, он перестал заниматься экономической. Я покажу, что это не так: он продолжал применять эти идеи в работе «Грамматика экономического исчисления» (которая, правда, не была опубликована)3. Наконец, я покажу, что наивысшим уровнем трактовки сложных адаптивных систем, или стихийных порядков, и самыми продуманными рекомендациями по их изучению отличаются работы Хайека, вошедшие в заключительную часть данного тома.
Часть I. Ранние идеи
Осенью 1931 г. Хайек приехал в Англию в качестве приглашенного профессора Лондонской школы экономики, а на следующий год получил место Туковского профессора экономической науки и статистики. В первые годы пребывания в ЛШЭ он принял участие в целом ряде дебатов: с Джоном Мейнардом Кейнсом о теории денег и экономических циклах, с американским экономистом Фрэнком Найтом и другими о теории капитала, а также с социалистами разных направлений о перспективах социализированной экономики4. В тот же период происходило активное обсуждение важности ожиданий, в котором приняли участие Хайек, Оскар Моргенштерн, ряд экономистов из Швеции и других стран; они рассуждали о том, какое значение следует приписывать термину «совершенное предвидение». В 1936 г. Хайек был избран председателем Лондонского экономического клуба и приглашен выступить с речью 10 ноября того же года. Хайек назвал свое выступление «Экономическая наука и знание» и объединил в ней темы, которыми занимался в предшествующие годы. Через три месяца текст был опубликован в журнале «Economica»5.
Как впоследствии вспоминал Хайек, при подготовке текста выступления он ощущал «определенное волнение»: «Я тогда действительно начинал видеть вещи в новом свете. Если меня спросят, что я имею в виду, я, пожалуй, скажу, что вплоть до того времени мыслил, в общем, достаточно традиционно. А вот в моей лекции в Лондонском экономическом клубе “Экономическая теория и знание” я нащупал свой собственный стиль мышления… Я ощутил какое-то внезапное просветление, внезапное осознание того, что я пишу эту лекцию, испытывая определенное волнение. Я осознал, что, в общем-то, хорошо известные вещи я излагаю в новой форме, и, наверное, это был самый волнующий момент моей карьеры, когда я увидел напечатанный текст»6.
Лекция «Экономическая теория и знание», как явствует из ее названия, посвящена роли допущений о знании в экономической теории. Стандартная теория того времени, которую Хайек называл «статической теорией равновесия», исходила из того, что все действующие лица имеют доступ к одному и тому же объективно корректному знанию. В начале 1930-х годов некоторые экономисты начали ставить эту посылку под сомнение – прежде всего потому, что она не позволяла адекватно ответить на вопрос об ожиданиях: «Распространяется ли доступ к полной информации также и на будущее?» Как показал Оскар Моргенштерн, посылка порождала причудливый результат7. Скажем, если допустить совершенное предвидение, то нужно допустить, что не только некое действующее лицо знает будущие действия всех прочих действующих лиц, но и эти последние знают ближайшие и последующие действия данного лица. Встает вопрос: как такой мир вообще может выходить из равновесия?
Анализируя проблему, Хайек начинает с разграничения равновесия для индивидуума и равновесия для общества, а также различает субъективное восприятие действующего лица и «объективное» знание ситуации, которым обладает внешний наблюдатель. Равновесие индивида не составляет проблемы: в любой данный момент от находится в состоянии равновесия по отношению к собственному субъективному восприятию – даже если это последнее не соответствует объективной реальности. (Следует отметить, что восприятие индивидуального агента может меняться по мере приобретения нового знания, но в любой данный момент он находится в состоянии равновесия относительно знания, наличного в момент принятия решения.) Но для того, чтобы в состоянии равновесия находилось общество, требуется гораздо больше, а именно: планы многих индивидуальных агентов должны быть скоординированы. А чтобы это произошло, субъективные восприятия должны соответствовать объективной реальности. Если нас интересует равновесие социума, тогда «вопрос, почему данные в субъективном смысле слова вообще должны приходить в соответствие с объективными данными, – это одна из основных проблем, требующих от нас ответа»8.
Равновесие общества Хайек определяет в терминах совместимости планов как ситуацию, при наличии которой предвидение «в особом смысле» является правильным. В мире, где все агенты имеют доступ к полной корректной информации, это происходит автоматически. Но в реальном мире, указывает Хайек, знание поделено или рассеяно (разные агенты имеют доступ к разным единицам знания), а также субъективно (т. е. может быть неверным). В таком мире постоянно происходит учет новой информации и приспособление к ней.
Можно продолжать говорить о равновесии, даже если допустить, что агенты обладают субъективно располагаемым знанием. Тогда движение к равновесию будет подразумевать трансформацию субъективных данных в объективные. В процессе устранения ошибок можно прийти к итоговому состоянию равновесия, при котором достигается взаимная совместимость ожиданий.
Но если к постоянной изменчивости мира добавить рассеянность знания, само представление о движении к итоговому статичному равновесию становится натянутой метафорой. В таком мире рассеянность знания не является неким ситуативным состоянием, которое раз и навсегда устраняется движением к финальной точке покоя. Это перманентная ситуация. Если все агенты действуют на основании разных единиц знания и обитают в мире, где данные постоянно меняются, то реальный вопрос сводится к тому, как фрагменты данных, присутствующие во многих разных умах, вообще могут быть скоординированы. В данной ситуации «центральный вопрос» таков: «…как может соединение фрагментов знания, существующего в разных головах, приводить к результатам, которые при сознательном стремлении к ним потребовали бы от управляющего разума таких знаний, которыми не может обладать никакой отдельный человек?»9
В этой основополагающей работе Хайек не дает ответа на вопрос. Но сам вопрос о том, как возможна социальная координация в мире рассеянного знания, в мире ошибок и постоянных изменений, станет центральной проблемой всех его последующих трудов10.
* * *
Незадолго до войны Хайек начал масштабный двухтомный проект под рабочим названием «Злоупотребления разумом и его упадок». Он задумал показать, как родственные доктрины социализма и сциентизма (последний представлял собой применение методов естественных наук в тех областях, для которых они не подходили, т. е. в общественных науках) совместно развивались и еще теснее переплетались по мере распространения из Франции на Германию, Англию и США. Осенью 1940 г. Хайек приступил к теоретическому исследованию сциентизма, которое должно было стать первой главой книги. Однако глава выросла в гораздо более обширную работу «Сциентизм и изучение общества», которая выходила тремя частями с 1942 г. по 1944 г. в журнале «Economica»11. В промежутке между публикацией первой и второй частей Хайек написал работу «Факты общественных наук» (глава 2 настоящего тома). Первые два раздела «Фактов» представляют собой краткое изложение содержания более обширной части.
Хайек сообщает, что выступил с «Фактами» 10 ноября 1942 г. в Клубе моральных наук Кембриджского университета; эту дискуссионную группу возглавляли два выдающихся философа, двоюродный брат Хайека Людвиг Витгенштейн и Дж. Э. Мур12. Принимая во внимание состав аудитории, следует считать небезынтересным следующее обстоятельство: Хайек начал с упоминания о том, что пришел в науку как исследователь общества, «полностью уверенный в универсальной пригодности методов естественных наук»13. Он, несомненно, хотел заверить философов, что высоко оценивает возможности методов естественных наук, когда они применяются в сфере этих последних. Ошибка, по мнению Хайека, совершается лишь тогда, когда данные методы используют в общественных науках.
Главная идея Хайка состоит в том, что факты общественных наук отличаются от фактов естественных наук, и поэтому для их понимания необходим другой метод. Объекты человеческой деятельности – в качестве примеров он упомянул такие, как «инструменты, продукты питания, лекарства, оружие, слова, предложения, средства общения или акты производства14, – определяются не их объективными свойствами, а человеческими интерпретациями. Подобным же образом, когда мы интерпретируем действия другого человека, будь то в повседневной жизни или с позиции обществоведа, мы оперируем понятием мнений или намерений, которые мы приписываем действующему лицу, и делаем это посредством аналогии с нашим собственным сознанием. Это особенно очевидно, когда мы пытаемся осмыслить культуру, сильно отличающуюся от нашей собственной. Особенно примечательно, что в процессе осмысления чужих действий мы используем не конкретные, а абстрактные понятия:
«Когда мы говорим, что у человека есть пища или деньги или что он произносит слово, мы подразумеваем, что он знает, что первую можно есть, второе можно использовать для покупки чего-либо и что третье можно понять…
Мое знание об окружающих повседневных вещах, о конкретных способах выражения мыслей и эмоций принесет мне мало пользы при интерпретировании поведения жителей Тьерра-дель-Фуэго. Но мое понимение того, что я имею в виду под средствами достижения цели, под пищей или оружием, словом или знаком и даже, вероятно, обменом или подарком, все еще будет полезно и даже существенно для моих попыток понять, что они делают»15.
Кратко говоря, классификации, в которых фигурируют абстрактные категории, и интерпретации, в которых используются эти категории или модели, играют ключевую роль в нашем осмыслении человеческой деятельности. К этим идеям Хайек вернется в книге по психологии, «Сенсорный порядок» (1952), а также в более поздних работах, помещенных в данном томе16.
Хайек предвидел возражения со стороны тех, кто считал, что все наше знание мы должны извлекать из наблюдения и опыта. В последнем разделе «Фактов» он приводит контраргументы и критикует то, что в февральском выпуске «Сциентизма» в 1943 г. назовет коллективизмом, историцизмом и объективизмом научного подхода.
В «Фактах» Хайек ближе всего подходит к методологической позиции Людвига фон Мизеса. Это заметно в его описании отношений между теорией и историей, в его утверждении, что теории социальных наук не поддаются проверке, и, пожалуй, особенно в том обстоятельстве, что он одобрительно использует термин «априори»; правда, тут же следует добавить, что использует он его для обозначения свойства ментальной классификационной системы сознания, т. е. совершенно иным образом, чем Мизес17.
В «Фактах» Хайек постоянно подчеркивает методологические различия между естественными и общественными науками. Об этих различиях он будет говорить впоследствии в связи с изучением простых и сложных явлений.
* * *
Когда война уже близилась к концу, Хайек вернулся к проблеме, поставленной в работе «Экономическая теория и знание»; эту проблему он описал теперь как «использование знания, которое никому не дано во всей его полноте»18. В работе «Использование знания в обществе» Хайек показывает, как формируемые рынком свободно приспосабливающиеся цены могут содействовать решению проблемы координации человеческих действий в мире дисперсного субъективного знания.
Хайек формулирует проблему следующим образом. Если нужно создать эффективную экономическую систему в мире рассеянного знания, то какая модель лучше – централизованная или децентрализованная? Ответ зависит от того, какая модель лучше использует знание, а это, в свою очередь, зависит от того, какого рода знание наиболее важно в экономической системе. Слыша слово «знание», многие тут же думают о научном знании или о какой-либо иной форме специализированной экспертизы. Но в экономической системе гораздо более важным видом знания является то, которым обладают рядовые участники рыночной системы; Хайек называет его «знанием конкретных обстоятельств времени и места»19. Это знание особенно важно в мире постоянных изменений, поскольку знание о переменах, происходящих в конкретных условиях, принципиально необходимо для принятия правильных решений в рыночной обстановке.
Но здесь есть одна сложность. Человек с локализованным знанием имеет очень ограниченный кругозор. Он плохо представляет, что происходит в масштабах всей системы. В связи с этим на первый план выходит реальная проблема: как может отдельно взятый человек использовать не только свое личное знание, но и то локализованное знание, которое присутствует в головах всех остальных участников системы? Центральной инстанции будет, по самой меньшей мере, трудно собирать все такое знание, особенно если оно постоянно меняется. Так можем ли мы найти способ использовать его?
И вот тут на помощь приходит система цен. «Человек с улицы» не может обладать общим знанием; у него есть только локализованное знание. Но при системе свободного рынка происходящее в масштабах всей системы отражается в ценах, которые индивидуум ежедневно наблюдает на рынке. Хайек иллюстрирует свой тезис «примером спроса на олово» и показывает, что миллионы участников рынка действуют «в правильном направлении», когда меняется цена товара или ресурса, хотя могут ничего не знать о причине ее изменения20. Хотя в этом примере Хайек не использует термин «стихийный порядок», ясно, что речь идет именно о нем.
«Использование знания в обществе» – самая известная статья Хайека; экономисты, занимающиеся экономической теорией информации, регулярно ссылаются на нее и считают ее основополагающей21. Благодаря ясности изложения она вполне доступна пониманию студентов. В анналах истории экономической мысли пример с оловом, показывающий, как рынки используют рассеянную информацию, следует по справедливости поставить в один ряд с «булавочной фабрикой», на примере которой Адам Смит показал, как разделение труда позволяет увеличивать производство.
Хайек делает ряд методологических выводов. В начале статьи, главным образом в соответствии с идеями, изложенными в работе «Факты социальных наук», он отмечает, что сам характер фундаментальной проблемы «был больше затуманен, нежели прояснен, многими из последних усовершенствований экономической системы», усовершенствований, которые он связывает с «ошибочным переносом на общественные явления тех привычных способов мышления, которые мы выработали, имея дело с явлениями природы»22. Ниже он показывает, как использование теории статического равновесия, которая абстрагируется от изменений, «сделало нас в известной мере слепыми в отношении истинной функции механизма цен и привело к применению довольно обманчивых критериев при оценке его эффективности»23. Эту тему Хайек продолжит в работе «Смысл конкуренции».
* * *
В июле 1941 г. Хайек написал письмо своему старинному университетскому другу Фрицу Махлупу, который тогда жил в Вашингтоне и работал в Министерстве торговли. Хайек прочитал статью Махлупа о конкуренции и изложил свое впечатление: «Мне было особенно приятно увидеть, что твои выводы так хорошо согласуются с моими методологическими взглядами и во многих отношениях близки к моему представлению о конкуренции, которое я намеревался когда-нибудь изложить. Ты имеешь в виду примерно то же самое, на чем всегда настаиваю и я, а именно: конкуренция – это процесс, а не состояние, и если бы она вообще могла стать “совершенной”, то в тот же самый момент исчезла бы»24. Неудивительно поэтому, что в статье «Смысл конкуренции» Хайек в первом же примечании цитирует статью Махлупа и хвалит его за возвращение трактовки значения конкуренции «обратно на землю»25.
После войны ключевым в плане политики был вопрос регулирования производства. Экономисты обычно утверждают, что конкуренция делает рынок эффективным, поскольку заставляет производителей выпускать нужные потребителям товары с минимальными затратами. Фирмы, которые производят товары, не соответствующие желаниям потребителей, или с себестоимостью выше, чем у конкурентов, не выживают на рынке. Теоретическая модель, с помощью которой экономисты обычно описывают этот постулат здравого смысла, – теория совершенной конкуренции. Эта модель (или, точнее, неверное ее использование в дискуссиях о правильной политике в отношении бизнеса) и есть объект критических доводов Хайека в данной работе:
«По-видимому, широко распространено мнение, что так называемая теория “совершенной конкуренции” дает подходящую модель для оценки эффективности конкуренции в реальной жизни и что в той мере, в какой реальная конкуренция отклоняется от этой модели, она является нежелательной и даже вредной.
Мне подобная установка представляется малооправданной» 26.
Для Хайека «конкуренция по своей природе есть динамический процесс, неотъемлемые особенности которого отбрасываются допущениями, лежащими в основе статического анализа»27. Появляющиеся в реальном мире предложения «исправить» несовершенную конкуренцию – с помощью, скажем, введения «упорядоченной конкуренции», принудительной стандартизации продуктов или, в самом крайнем случае, национализации недостаточно конкурентоспособных отраслей – обнаруживают всю опасность слишком серьезного отношения к теоретическим моделям.
Как ни удивительно, отмечает Хайек, но в экономической теории совершенной конкуренции совершенно отсутствует наше обыденное представление о последствиях конкуренции. В ней нет соперничества, нет борьбы, нет попыток ослабить конкурента или разнообразить продукт; иными словами, «“совершенная” конкуренция и в самом деле означает отсутствие всякой конкурентной деятельности»28. Общий методологический изъян очевиден: теория статического равновесия, сосредоточенная на получении долгосрочных результатов после проведения всех корректировок, не учитывает того, что силы конкуренции на самом деле действуют в периоды неравновесности. Чем менее совершенен рынок, тем важнее конкуренция. Попытки воспроизвести искусственный мир совершенной конкуренции – это катастрофическая политика, поскольку в стремлении к совершенству они способны подавить реальную конкуренцию, существующую в реальном мире.
* * *
Четыре обсужденные выше работы Хайек перепечатал в своем сборнике «Индивидуализм и экономический порядок» (1948). Как уже говорилось, работа «Факты общественных наук» относится к его проекту «Злоупотребления разумом», но три прочие тесно связаны между собой. В статье «Экономическая наука и знание» Хайек утверждает, что для ответа на вопрос о том, как движение к равновесию социума может вообще возникать в мире дискретного знания и постоянных перемен, мы должны иметь правильное представление о том, каким видом знания будут обладать индивидуумы, а также о процессе, в ходе которого индивидуумы будут приобретать это знание. «Использование знания в обществе» – ответ на первый вопрос: важнее всего не научное знание, а знание, обусловленное временем и местом. «Смысл конкуренции» – ответ на второй вопрос: рыночный процесс, т. е. процесс рыночной конкуренции, и есть то самое, посредством чего индивидуумы приобретают это специфическое знание и передают его другим.
В сборник «Индивидуализм и экономический порядок» вошли и другие статьи, включая три, посвященные дискуссии об экономическом расчете при социализме29. Уже на этом раннем этапе Хайек, размышляя о корректности методов общественных наук, предупреждал, что в силу ограниченности ее возможностей экономическая теория способна давать неверные политические рекомендации. В последующие годы горизонты его видения только расширялись.
Часть II. От Чикаго до Фрайбурга: дальнейшая эволюция
Получив свои «пятнадцать минут славы» после публикации книги «Дорога к рабству» (1944)30, Хайек начиная с лета 1945 г. почти до конца десятилетия работал над книгой по теоретической психологии, которая была опубликована в 1952 г. под названием «Сенсорный порядок». В 1950 г. Хайек покинул Лондонскую школу экономики и перешел в Комитет по социальной мысли при Чикагском университете, где проработал 12 лет. Эти годы стали важнейшим этапом в формировании его мировоззрения.
С октября 1950 г. Хайек проводил ежегодный осенний семинар на избранную им тему. Первые два, «Равенство и справедливость» и «Либеральная традиция», были посвящены вопросам политической теории, философии и истории. Эти и последующие семинары снабдили Хайека подготовительным материалом для следующей значительной книги. В ноябре 1953 г. он сообщил Фрицу Махлупу, что намерен назвать ее «Больше, чем человек. Созидательные силы свободной цивилизации»31. На следующий год Хайек совершил вместе с женой семимесячную поездку по Италии и Греции, повторив путешествие, которое столетием раньше предпринял Джон Стюарт Милль32. Во время этой поездки Хайек также посетил Египет, чтобы прочитать четыре лекции в Национальном банке Каира; в 1955 г. они были опубликованы под названием «Политический идеал верховенства закона». В своих воспоминаниях Хайек рассказал, в какой мере каирские лекции помогли ему упорядочить его идеи в единое целое, ставшее потом «Конституцией свободы»: «Вскоре после возвращения из нашего путешествия у меня на основе моих каирских лекций сложился четкий план книги о свободе. За три следующих года я написал первый вариант трех частей “Конституции свободы”, зимой 1958–1959 гг. отредактировал всю книгу и смог сдать законченную рукопись моим американским издателям к моему 60-му дню рождения, 8 мая 1959 г.»33
Каирские лекции Хайек начинает с классических толкований принципа «равенства перед законом», прослеживает историю британского либерализма и эволюцию концепции верховенства закона от первых упоминаний в XVII в. до оформления в XVIII в. Затем он переходит к вкладу американцев, включивших Билль о правах в писаную конституцию, анализирует немецкую концепцию Rechtsstaat, попытку поставить административный аппарат национального государства под власть закона. Наконец, Хайек переходит к выделению первостепенных свойств верховенства закона (в частности, верховенства закона как метапринципа; он выделяет его всеобщность, четкость и равенство в применении34) и завершает лекции описанием упадка этого принципа в конце XIX в. и в начале XX в. Ключевые главы «Конституции свободы» (11–16) строятся на идеях, впервые изложенных в каирских лекциях.
Однако нас здесь в первую очередь интересует то, что Хайек говорит в своих лекциях об отношениях между правилами (в данном случае – законами) и порядками, которые создает соблюдение правил. В начале третьей лекции он отмечает тенденцию видеть сознательный замысел в каждом упорядочном паттерне, тенденцию, способную вводить в заблуждение: «В уме человеческом прочно укоренилась склонность считать всякий встречаемый им упорядоченный паттерн плодом замысла подобного же ума и полагать, что не может быть порядка без такого сознательного замысла. Но если множество отдельных элементов подчиняется определенным общим законам, это, конечно, может привести к появлению того или иного порядка без вмешательства внешней силы. К законам, которым повинуются люди, это относится не в меньшей степени, чем к законам природы; и сколь бы сильно ни отличались друг от друга два значения понятия “закон”, общее свойство нашей проблемы станет яснее, если мы в данном случае обратим внимание на самый общий аспект их связи»35. В природном мире могут возникать порядки, поведение или движения элементов которых мы не способны точно предсказывать. В силу рассеянности знания «точно такой же проблемой является создание порядка в обществе»36.
Итак, «Политический идеал верховенства закона» – это один из первых случаев, когда Хайек выходит за пределы сферы рыночных явлений и высказывает общую мысль: подчинение правилам со стороны индивидуальных элементов может приводить к возникновению порядков. Это также первый случай, когда Хайек использует словосочетание (но еще не термин!) «стихийный порядок»37. Перечисленные выше идеи вошли в 10-ю главу «Конституции свободы», весьма удачно названную «Законы, команды и порядок».
* * *
В том же году, что и каирские лекции, Хайек опубликовал в журнале «British Journal for the Philosophy of Science» статью «Уровни объяснения». Главная ее тема, как и в «Сциентизме», – научный метод. Но вместо перечисления различий между естественными и социальными науками, которое Хайек провел в более ранней работе, он говорит здесь о свойствах, присущих всем наукам. Например, все теоретические науки занимаются созданием гипотетико-дедуктивных систем. Такие системы невозможно верифицировать, но поскольку они исключают определенные события, их можно фальсифицировать. Объяснение и предсказание – это два аспекта одной и той же научной процедуры. И так далее.
И только после установления общих свойств всех наук Хайек переходит к тому, чем разные науки отличаются друг от друга: это доступный посредством их методов уровень объяснения (отсюда и название работы). Науки, изучающие сложные явления, способны определять только диапазон, или паттерн, предсказываемых величин, но не способны предсказывать конкретные события. Иначе говоря, они предлагают только объяснение принципа, согласно которому развивается процесс, и поэтому могут предсказывать лишь те или иные типы результатов. Однако, поскольку такие теории исключают определенные типы результатов, они отчасти проверяемы и, следовательно, научны. Но точное предсказание, которое часто считается критерием научности, в таких случаях невозможно.
В «Сциентизме» Хайек провел разграничительную линию между естественными и общественными науками. В «Уровнях объяснения» эта линия проведена между науками, изучающими сравнительно простые явления, и науками, изучающими сравнительно сложные явления. Каково же значение этого переноса акцента (если оно вообще есть)?
Главная причина изменения подхода (и важного изменения) состоит в том, что различие, которое первоначально наметил Хайек, не соответствовало господствовавшему в то время убеждению философии науки: она исходила из того, что научный метод един. Друг Хайека Карл Поппер отстаивал тезис о единстве науки в «Нищете историцизма» и тем самым подспудно критиковал проведенное Хайеком разграничение методов естественных и общественных наук38. Когда в 1952 г. вышла «Контрреволюция науки», философ Эрнест Нагель в своей рецензии уже открыто подверг критике позицию Хайека39. Критические замечания Хайек, несомненно, получал и на своем чикагском семинаре 1952 г., посвященном научным методам40. Хайек не хотел отступать от утверждения, что такие науки, как экономическая наука, во многих случаях способны предложить лишь предсказание паттерна или объяснение принципа; однако проведенное им разграничение между естественными и общественными науками было не самым верным путем для обоснования этого тезиса.
Выход из положения Хайеку подсказал математик Уоррен Уивер. Он был рецензентом публикации Хайека в «British Journal» и прислал ему обширный отзыв с критическими замечаниями. К отзыву Уивер приложил свою статью 1948 г. «Наука и сложность»41. В этой статье он показывает, что примерно до 1900 г. естественные науки занимались по преимуществу простыми явлениями, выделяли и математически выражали лишь несколько переменных. Затем эти науки перешли к изучению явлений «неупорядоченной сложности», где миллионы переменных взаимодействуют случайным образом; к таким явлениям вполне применимы теория вероятностей и статистические методы. Следующая стадия, начавшаяся как раз во время появления статьи Уивера, имеет дело с явлениями «упорядоченной сложности». В таких явлениях тоже взаимодействуют миллионы переменных, но они уже не независимы, а взаимосвязаны, и обычные статистические методы здесь не годятся. Согласно Уиверу, такие явления существуют во многих областях, и для их изучения потребуются новые методы. Схема Уивера подсказала Хайеку, каким образом можно акцентировать пределы возможностей общественных наук, не умаляя степени научности этих наук. С тех пор всякий раз, как Хайек обращался к теме сложных явлений, он практически всегда ссылался на статью Уивера и столь же неизменно пользовался антитезой «простое – сложное», когда описывал методологические различия между науками.
В «Уровнях объяснения» часто упоминается Карл Поппер, и поэтому Хайека легко поймать на слове, когда в начале статьи (прим. 3) он говорит: «Во многих отношениях мои дальнейшие рассуждения представляют собой не более чем развитие некоторых идей Поппера»42. Впрочем, Поппер действительно сделал полезное дело для Хайека, когда внес следующее уточнение: то, что Хайек справедливо (на взгляд Поппера) критиковал в «Сциентизме», – это на самом деле не методы естественных наук, а их некорректные псевдофилософские интерпретации43.
Но вместе с тем очевидно, что, как только признается существование «уровней объяснения», становится гораздо труднее использовать критерий фальсифицируемости для оценки теорий, и из этого вытекают неизбежные последствия: «Поскольку подобные теории сложно опровергнуть, исключение соперничающих теорий более низкого уровня будет медленным делом, прямо зависящим от убедительности доводов и полемического мастерства тех, кто использует эти теории. Не существует никаких доказательных экспериментов, которые помогли бы сделать выбор. Поэтому возникнут возможности для основательных заблуждений, повысится вероятность появления надуманных, перегруженных деталями теорий, опровергнуть которые может лишь здравый смысл квалифицированных специалистов, но никак не простой тест»44. Кроме того, такое положение дел не будет меняться по мере прогресса науки; если исходить из противоположного допущения, тогда «ход мыслей данной статьи будет понят совершенно неправильно»45.
И последнее: в этой работе образцовым примером науки, изучающей сложные явления, выступает эволюционная теория. Она будет играть у Хайека все более важную роль при объяснении того, как возникают стихийные порядки.

Рис. I.1. Обложка, нарисованная Хайеком. Friedrich A. von Hayek Papers, box 129, folder 5, Hoover Institution Archives
Принято считать, что в 1950—1960-х годах Хайек отошел от занятий экономической теорией и обратился к политической философии. Однако это распространенное мнение, как и многие расхожие мнения, неверно. На рис. I.1 воспроизводится сделанная от руки обложка работы «Грамматика экономического исчисления»; дата свидетельствует, что еще в 1952 г. Хайек задумал писать книгу по экономической теории. Существуют также заметки о «темах и проблемах», которые он намеревался затронуть; в их числе экономическая теория и инженерия, измерение, выбор, эквивалентность, альтернативные затраты, а также «сопутствующие ошибки», в числе которых понятия объективной ценности, оптимума, энергетики и справедливой цены46. В свою «Памятную записку о рабочих планах» 1955 г. Хайек включил эту книгу как возможный проект: «Я надеюсь не забросить совершенно мою работу по техническим аспектам экономической теории. Я давно думал, что следующей книгой в этой области будут “Основы экономического исчисления” – нечто вроде подробного введения в базовую логику экономической теории, предназначенного прежде всего для ученых и людей с научным складом ума. Но, хотя я собрал немало материалов на эту тему, их пока еще очень трудно превратить в книгу»47.
Через четыре года Хайек дал работе другое название – «Новый взгляд на экономическую теорию» и отметил, что книга будет гораздо проще: «Всего лишь краткий очерк экономического исчисления с приложением описания того, как работает денежная экономика»48. Однако еще через год он вновь изменил свой замысел и сообщил Карлу Попперу о намерении заново сформулировать свои взгляды на природу экономической теории с использованием «концепции регулярностей высокого уровня»; такой подход, полагал он, будет «плодотворен и выйдет далеко за рамки собственно экономической теории». «Думаю, – продолжал Хайек, – именно к этому стремился Берталанфи со своей общей теорией систем, и сама концепция, конечно, уже присутствует в моих “Уровнях объяснения”. Она продолжает проясняться, но пока я еще не могу вполне удовлетворительно сформулировать мою цель»49.
В следующем году, весной 1961 г., Хайек прочитал в Вирджинском университете четыре лекции на указанную тему50. Они стали очередной попыткой внедрить его новые идеи о сложных порядках в экономические исследования, в которых, собственно, эти идеи первоначально и зародились.
Хайек начинает с того, что многие экономические явления на самом деле представляют собой организованные порядки, которые, однако, не создаются преднамеренно. Во второй части первой лекции и во второй лекции Хайек разъясняет то, что он называет «экономическим исчислением», т. е. инструментарий, с помощью которого экономисты описывают «паттерны (закономерности, порядки), которые мы находим в экономических явлениях»51. Этот инструментарий Хайек иллюстрирует схемами; одни из них знакомы по университетским учебникам, другие являются изобретением самого Хайека – прежде всего те, которые он использует для объяснения логики выбора. Таким образом, к экономическому исчислению относятся те части экономической теории, которые аналитически изображают определенную структуру, а именно «взаимосвязь между решениями о распределении ресурсов в условиях, когда все значимые факты известны отдельно взятому уму»52. Продуктивность этого метода Хайек показывает в третьей лекции, где обсуждает варианты технологического выбора, стоящего перед развивающимися странами. В последней лекции Хайек описывает не абстрактное экономическое исчисление, а его применение к «миру действия», «где разные люди не только обладают разным знанием, но посредством своих действий постоянно приобретают новое знание»53и где проявляется коммуникативная роль рынка.
Лекции помогают понять, что имел в виду Хайек, когда говорил, что многие экономические явления представляют собой незапланированные сложные адаптивные порядки, и когда подчеркивал, что экономическое исчисление продуктивно для решения определенных задач, но менее полезно при анализе формирования таких порядков. Однако он не стал публиковать лекции. Почему?
Как явствует из текста лекций, Хайек понимал: ему, вероятно, удалось заново сформулировать ряд более ранних идей, но он не довел свою концепцию до того уровня, на который рассчитывал, когда писал Попперу. Это подтверждает Джеймс Бьюкенен, который встречался с Хайеком в Вирджинском университете и впоследствии так вспоминал о впечатлении от лекций: «Эти лекции были неудачными – во всяком случае, по собственным стандартам профессора Хайека. Те, кто их слушал, были, конечно вознаграждены тщательным обзором его ранних идей относительно знания применительно к экономическому взаимодействию. Но Хайек не смог выйти за рамки того, что разработал еще 20 лет назад; описывая свои прежние размышления, он не предложил ничего нового на их основе. Заявленные честолюбивые замыслы были расстроены»54.
Вместо публикации лекций Хайек частично включил их в более поздние работы. Поскольку эти четыре лекции представляют значительный исторический интерес и помогают лучше представить идейную эволюцию Хайека, они приводятся в приложении к настоящему тому.
* * *
В 1962 г. Хайек принял предложение занять профессорскую должность во Фрайбургском университете, которая давала право на пожизненную пенсию (хотя и скромную). С практической точки зрения это было важно, поскольку от Чикагского университета Хайек пенсию не получал; за все проведенные там годы ему было выплачено единовременное вознаграждение. 18 июня 1962 г. он прочитал инаугурационную лекцию «Экономика, наука и политика». В ней присутствуют размышления о правильной практике преподавания и о месте экономиста в политической жизни. Кроме того, Хайек затронул методологический вопрос о том, что может быть известно экономистам; эта тема связана с его формировавшейся концепцией сложных явлений.
В области экономической науки Хайек всегда был теоретиком. Переезд во Фрайбург стал отходом от проторенных путей, поскольку Хайек должен был читать там лекции по экономической политике. Задача становится более сложной, когда переходишь из сферы чистой теории к оценке политики. О политике невозможно говорить, не вынося оценочных суждений.
Соответственно, Хайек начинает с вопроса о роли оценочных суждений в науке. Он разделяет стандартный взгляд австрийской школы, заимствованный у немецкого социолога и экономиста Макса Вебера, согласно которому положительные утверждения следует отделять от нормативных55. При оценке политики следует начинать с вопросов, имеющих объективное содержание; главная их цель – выяснение ожидаемых последствий тех или иных политических решений. Хайек подчеркивает фундаментальную презумпцию экономической теории: политику следует оценивать не по намерениям, а по реальным результатам56.
Конечно, когда имеешь дело с таким сложным объектом, как экономика, предсказать результаты трудно. У нас может быть абстрактная теоретическая модель, математически выражающая структуру экономических явлений, но редко когда получается подставить данные вместо переменных. Как отмечал Хайек в «Уровнях объяснения», часто мы в лучшем случае способны определить общий характер порядка или предсказать его общее устройство. Хайек критикует паретианскую теорию общего равновесия и «математическую теорию цены», а также макроэкономическую теорию Кейнса57. Вместо того чтобы питать обманчивую надежду на точное предсказание, для которого нужно больше знания, чем мы когда-либо можем иметь, нам следует удовлетвориться общим знанием, во многих случаях тоже очень полезным. Эту мысль Хайек иллюстрирует следующим педагогическим наставлением:
«Даже когда теория подсказывает, что вмешательство в хозяйственную жизнь может иметь благоприятные последствия, экономист должен предостерегать от такого вмешательства, и не потому, что он многое знает, а потому, что знает, как много информации необходимо, чтобы гарантировать благоприятные результаты вмешательства. <…>
Отнюдь не случайно в нашей области знаний термин “принципы” часто входит в название трактатов общего характера. А в отношении экономической политики в особенности принципы и есть весь тот вклад, которым мы вынуждены ограничиться»58.
* * *
В 1963 г. Хайек приехал в Чикагский университет, чтобы прочитать курс лекций при финансовой поддержке Фонда Чарльза Р. Уолгрина59. Две лекции посвящены соответственно состоянию экономической науки в Вене 1920-х годов и в Лондоне 1930-х годов; они опубликованы в данном собрании сочинений60.
Третья, «типы теоретического мышления», видимо, является ранней версией текста, который был затем переработан и опубликован под названием «Два типа сознания»61. Еще одна лекция, «Экономисты и философы», посвящена тому обстоятельству, что в британской традиции со времен Шотландского Просвещения вплоть до начала ХХ в. экономисты также занимались проблемами, которые в широком смысле можно назвать философскими. Приводя в пример эту традицию, Хайек сожалеет о сциентистском отходе от философии, который наметился в ХХ в. Вторая часть лекции посвящена вопросу об изучении сложных порядков и воспроизводит мысли, изложенные в других работах, включенных в данный том. Лекция «Экономисты и философы» публикуется впервые, в приложении к настоящему тому62.
* * *
Последним текстом второй части данного тома является статья «Правила, восприятие и умопостижимость», опубликованная в 1962 г. в издании «Proceedings of the British Academy». В этой блестящей работе Хайек сводит воедино идеи из целого ряда областей, таких как лингвистика, этология, гештальтпсихология, физиология, биология, эстетика, методология социальных наук и философия сознания.
Хайек начинает с того, что все животные, включая человека, следуют правилам, которых не сознают. Он приводит два примера: маленькие дети учатся говорить в соответствии с правилами грамматики, которые им не известны, но сами по себе очень сложны; мы способны определять эмоциональное состояние по выражению лица людей самой разной внешности63. Оба эти умения объясняются нашей способностью распознавать абстрактные паттерны и следовать абстрактным правилам. Опираясь на психологическую теорию, разработанную в «Сенсорном порядке», Хайек считает физиологической основой этой способности деятельность иерархической структуры мозга. Он исходит из наличия многочисленных цепочек правил как перцептивного, так и моторного характера; совокупность этих правил и есть то, что в конечном счете ведет к возникновению предрасположенности к действию: «Именно совокупность таких активированных правил (или условий, налагаемых на дальнейшие действия) образует то, что называют “установкой” <set> (предрасположенностью <disposition>) организма в любой данный момент, и значимость вновь полученных сигналов определяется тем, как они модифицируют этот сложный набор правил»64.
В конце статьи Хайек ставит вопрос о том, сможем ли мы когда-нибудь установить все правила, руководящие нашим восприятием и нашими действиями. По его мнению, ответ должен быть отрицательным: ведь сознательное мышление само руководствуется правилами, которые принципиально недоступны сознанию. Этим обстоятельством, полагает Хайек, подкрепляется утверждение, высказанное им в «Сциентизме» и в «Сенсорном порядке» (соответственно двадцатью и десятью годами ранее), что любая система классификации должна обладать более высоким уровнем сложности, чем классифицируемый ею объект. Отсюда, по его мнению, следует, что мозг принципиально не способен создать нечто большее, чем объяснение принципа, по которому действует мозг65. Сознание – еще один пример сложного порядка; этот порядок следует правилам, которые мы не можем выявить, но именно они позволяют нам ориентироваться в другом сложном порядке, обществе. А этот последний включает в себя многочисленные определенные правилами порядки: язык, экономическую систему, правовую систему, систему моральных норм и т. д. Сложные порядки присутствуют везде. В следующем году Хайек написал статью «Виды рационализма», которая отвела дальнейшей проработке этих идей видное и постоянное место в его рабочей повестке.
Часть III. Общая теория порядков и примеры ее применения
Работа «Теория сложных явлений» была завершена в декабре 1961 г. (т. е. в том же году, когда Хайек читал Вирджинские лекции), но опубликована лишь в 1964 г., в сборнике, изданном в честь Карла Поппера. Здесь Хайек решает, по крайней мере частично, задачу, намеченную им в письме к Попперу 1960 г.: более полно изложить темы, впервые намеченные в «Уровнях объяснения».
Хайек ставит себе задачу провести ясное различие между науками, изучающими простые явления, и науками, изучающими сложные явления. Сложность возрастает как из-за увеличения «минимального количества установленных элементов, которыми формула или модель должна обладать, чтобы воспроизводить характеристики паттернов структур», так и по причине «возникновения “новых” паттернов в результате увеличения количества элементов, между которыми существуют простые связи»66. В подобных случаях можно располагать лишь данными, достаточными для предсказания паттернов. Поскольку все элементы взаимосвязаны, статистическая методика, намеренно отвлекающаяся «от того факта, что соотносительная позиция разных элементов в структуре может иметь значение», не в силах «способствовать объяснению сложности паттернов»67.
В конце статьи Хайек делает два важных заявления. Он указывает, что, поскольку система ценностей и моральных норм общества тоже является продуктом эволюционного процесса, «у нас не больше оснований приписывать вечное существование этим ценностям, чем самому роду человеческому»68. Правда, он тут же добавляет, что как разум не может объяснить сознание, так и нет никакого способа выйти за пределы нашего культурного наследия, нет способа узнать, как возникали с ходом времени ценности, которыми мы руководствуемся. Поэтому, заключает он, мы должны питать определенное почтение к ценностям, которые существуют в течение тысячелетий. Применимость эволюционной теории сложных явлений для объяснения происхождения моральных кодексов человечества (этой теме специально посвящена более поздняя работа) к этому времени, несомненно, вошла в исследовательскую повестку Хайека69.
Второе соображение касается того, как мы должны реагировать на недостаточность нашего знания при изучении сложных явлений. По мысли Хайека, знание пределов нашего знания само по себе является важным типом знания: «Стоит нам недвусмысленно признать, что понимание общего механизма, создающего паттерны того или иного рода, – это не просто инструмент для конкретных предсказаний, но нечто важное само по себе, способное служить незаменимым руководством к действию (а в некоторых случаях указанием на нежелательность действия), – стоит нам признать это, и мы, возможно, обнаружим, что это ограниченное знание является наиболее ценным»70.
* * *
Вероятно, самой амбициозной попыткой обсудить возникновение стихийных порядков в различных областях мог бы стать «Симпозиум по проблеме аналогии», который Хайек провел на вилле Сербеллони в Белладжио, Италия, 17–24 апреля 1966 г. В первоначальной программе он описывает цель этой научной встречи следующим образом: «Симпозиум посвящен несознаваемым правилам, руководящим сознательными действиями. Обсуждение предполагается начать с рассмотрения той роли, которую правила, неизвестные действующему субъекту, играют в физических умениях, языке, праве и морали, изобразительных искусствах. Главная цель – пролить свет на:
• передачу несформулированных правил средствами культуры (т. е. на их усвоение без сознательного обучения);
• необходимость совместного знания несформулированных правил для уяснения коммуникативных отношений;
• общую проблему предсознательного обучения на опыте (формирование и изменение несознаваемой системы координат, в рамках которой действует осознанное мышление)» 70.
К сожалению, многие из приглашенных не смогли приехать. Тем не менее на следующий год Хайек опубликовал статью «Заметки об эволюции систем правил поведения», снабженную подзаголовком «Взаимодействие между правилами индивидуального поведения и социальным порядком действий». Она представляет собой самую смелую попытку Хайека описать на максимально возможном уровне обобщения отношение между правилами и порядками и процесс их эволюции.
В самом начале Хайек указывает, что будет «использовать как взаимозаменимые такие пары понятий, как “порядок и его элементы” и “группы и индивиды”», подчеркивая тем самым, что порядки присутствуют везде, т. е. не только в человеческих обществах7172. Затем он прослеживает связи между сложными, стихийно формирующимися, порядками, эволюцией и поведением, которое руководствуется правилами73.
1. В природе существуют разные виды порядков. Порядок возникает, когда действия различных элементов или членов группы скоординированы или взаимно сообразованы.
2. Иногда порядки возникают без всякого сознательного замысла. Такие стихийные порядки образуются в результате того, что элементы подчиняются правилам, хотя эти правила не нацелены на создание итогового порядка.
3. Мы можем выделить некоторые свойства правил, способных создавать стихийные порядки:
a. Правила во многих случаях просты и часто принимают форму запретов.
b. Индивидуумам, даже если они способны объясняться друг с другом, нет необходимости знать, что они реально следуют правилам, а если они все же знают это, нет необходимости формулировать правила.
c. Индивидуумы часто не могут ни объяснить, почему они следуют правилам, ни осознать, к чему на самом деле ведут эти правила.
d. Не все правила приводят к возникновению порядка, а те, которые приводят к нему в определенной обстановке, могут оказаться дисфункциональными при ее изменении. Конкретизируя этот пункт, Хайек вновь вводит понятие возникающих <эмерджентных> явлений74.
4. Если учесть перечисленные свойства правил, становится ясно, что обычно они не являются объектом выбора со стороны индивидуумов, сознательно стремящихся создать порядок. Эти правила сохраняются, пока существует группа, в которой они действуют75.
5. Прошлая история группы, включающая в себя прошлые условия ее существования и прошлые правила, определяет, какие правила действуют в настоящем и какова соответствующая им природа порядка.
6. Порядки имеют разный уровень сложности. Социальные порядки относятся к числу самых сложных: «Общества тем отличаются от сложных структур более простого уровня, что их элементы сами являются сложными структурами, чьи шансы на сохранение обусловлены (или по крайней мере повышены) их принадлежностью к более общей структуре»76.
7. Имея дело со сложными порядками, мы во многих случаях способны предложить, самое большее, лишь «объяснение принципа», регулирующего их действия. Точные предсказания здесь не будут возможны, и в нашем распоряжении останутся только «предсказания паттернов» о диапазоне ожидаемых явлений.
Теории, которые мы создаем для объяснения сложных порядков, будут запрещать меньшее количество событий и как таковые будут, следовательно, менее фальсифицируемыми, чем теории, рассматривающие простые явления. Как указывает Хайек в «Теории сложных явлений», это создает дихотомию в науках: «Таким образом, наука должна развиваться в двух различных направлениях: если, с одной стороны, безусловно желательно сделать наши теории в максимальной степени фальсифицируемыми, то, с другой, мы должны переходить в те области, где, по мере продвижения, уровень фальсифицируемости неизбежно снижается. Такова цена, которую мы вынуждены платить за проникновение в сферу сложных явлений»77.
* * *
Интеллектуальная история всегда оставалась важным компонентом интересов Хайека. Его крупный незавершенный проект «Злоупотребления разумом» был призван показать, что идеи имеют большое значение, что ход истории Запада был навсегда изменен одновременным появлением сциентизма и социализма. В работе «Результаты человеческой деятельности, но не человеческого замысла» Хайек задает связанный с интеллектуальной историей вопрос: почему люди так часто упускали из виду стихийные порядки? Хотя Рене Декарт (которого Хайек всегда считал отцом рационалистического конструктивизма) был одним из тех, кто сбил нас с пути в Новое время, Хайек здесь возводит истоки ложного шага к тому различию, которое древнегреческие философы проводили между естественным и искусственным, понимая под искусственным нечто «сознательно создаваемое человеком». Это различие, диктуемое, на первый взгляд, здравым смыслом, совершенно не учитывает явления, возникающие, как гласит название работы, в результате человеческой деятельности, но не в результате человеческого замысла.
Основная часть работы посвящена тому, как за сомнительной новацией Декарта последовало возрождение понятия порядка у испанских схоластов и британских моральных философов Адама Смита и Давида Юма, а также у таких менее известных, как Джосайя Такер и Адам Фергюсон78. Перечисленные мыслители «создали социальную теорию, в центре которой находились непреднамеренные результаты индивидуального действия, и прежде всего – всеохватывающую теорию стихийного порядка рынка»79. Эту идею, которую впоследствии неизменно связывали с метафорической «невидимой рукой» Адама Смита, высмеивали социальные теоретики XIX в., утверждавшие (по мнению Хайека, ошибочно), что она подразумевает естественную гармонию интересов. Лишь впоследствии новую жизнь в эту идею вдохнул австрийский экономист Карл Менгер; но и он избрал отправным пунктом взгляды юриста – в данном случае основателя немецкой исторической школы права Фридриха Карла фон Савиньи. Хайек рисует эволюционную историю, объясняющую, почему определенные институты возникли и сохранились: они появились «и стали именно такими потому, что они осуществляли координацию своих частей более эффективно, чем альтернативные и вытесненные ими институты. Таким образом, теория эволюции традиций и обычаев, сделавших возможным формирование стихийных порядков, оказывается тесно связанной с теорией эволюции определенных стихийных порядков – организмов и фактически предоставила основные понятия, на которых основывается последняя»80.
В заключительной части работы Хайек сожалеет о том, что эти взгляды, сейчас уже прочно утвердившиеся в теоретических социальных науках, пользуются, по-видимому, очень малым влиянием в области юриспруденции, – что очень странно, если принять во внимание их происхождение. Доминирующая в этой области теория, юридический позитивизм, рассматривает все правовые нормы как результаты целенаправленного изобретательства или замысла. Критику юридического позитивизма, уже начатую в «Конституции свободы», Хайек продолжит во втором томе трилогии «Право, законодательство и свобода»81.
* * *
Работа «Конкуренция как процедура открытия» связывает воедино две крупные темы Хайека – проблему знания и концепцию конкуренции; тем самым она дополняет две более ранние работы, «Использование знания в обществе» и «Смысл конкуренции»82. Об этой связи Хайек говорит в самом начале и в весьма парадоксальной форме: «Если бы кому-нибудь на самом деле было известно все, что экономическая теория называет данными, то конкуренция и впрямь представляла бы весьма расточительный метод приспособления к этим “данным”»83. Конкуренция вступает в свои права как процедура открытия именно потому, что нам неизвестны практически все данные, т. е., проще говоря, в силу дисперсии знания.
Хайек иллюстрирует свой тезис следующим примером. Как известно (или должно быть известно) каждому студенту, изучающему начальный курс экономической теории, отправной точной экономического мышления является основополагающий факт редкости84. Но как мы можем узнать, какие блага характеризуются редкостью? Этим знанием мы обязаны силам конкуренции: «…какие блага являются редкими или какие предметы являются благами? И какова их редкость или ценность? Именно это и призвана выявлять конкуренция»85. Рыночный порядок, отмечает Хайек далее, не нравится одним по причине его безличной природы, а другим потому, что не имеет собственной цели. Но эти свойства рыночного порядка на самом деле являются его достоинствами: корректировки, происходящие каждый день в результате действия безличных рыночных сил, позволяют миллионам индивидов в процессе реализации их собственных намерений и целей пользоваться знанием, принадлежащим миллионам других индивидов и выраженным в относительных ценах.
Хайек проводит аналогию между силами конкуренции на рынке и процессом научного открытия. То и другое – эффективные механизмы открытия; но поскольку мы никогда не можем знать заранее, каким именно будет открытие, у нас нет способа эмпирически проверить утверждение, что данные два механизма лучше, чем другие процедуры обнаружения знания. Хайек отмечает, что при описании рыночного конкурентного процесса он предпочитает термину «равновесие» термин «порядок». «Равновесие», считает он, «не совсем удачный термин, потому что подобное равновесие предполагает, что все факты уже открыты и конкуренция, следовательно, прекратилась»86. Термин «порядок» акцентирует внимание на взаимном приспособлении планов, присутствующих в сложных самоорганизующихся системах. Для проведения корректировок «в нужном направлении» все такие системы используют отрицательную обратную связь – в экономической сфере это разочарование в ожиданиях. Рынок решает эту задачу небезукоризненно, но во многих случаях достаточно хорошо, и «мы допускаем несправедливость по отношению к рынку, когда смотрим на него, так сказать, сверху вниз, сравнивая его достижения с идеалом, пути достижения которого нам совершенно неведомы»87.
* * *
Доклад «Примат абстрактного» был подготовлен для симпозиума, организованного Артутом Кёстлером в тирольском Альпбахе в 1968 г.88 В предисловии к сборнику материалов симпозиума Кёстлер, именующий себя «правонарушителем из гуманистического лагеря»89, излагает общую идею издания: за прошедшее десятилетие он принимал участие в разных симпозиумах и подметил по крайней мере у некоторых сциентистов «определенное недовольство господствующей философской пристрастностью, которая – либо открыто сформулированная, либо молчаливо подразумеваемая, – по-видимому, продолжает существовать как наследие XIX в., тогда как новые взгляды, доставленные современными исследованиями, превратили ее в анахронизм»90. Участники симпозиума критиковали то, «что фон Берталанфи называл роботоморфическим представлением о человеке, или, говоря конкретнее, недостаточное очищение наук о жизни от механистических концепций физики XIX в. и возникающую в результате резко выраженную редукционистскую философию»91. Хайек, естественно, занимал похожую позицию. Текст «Примата абстрактного» основан на записях, которые Хайек сделал для своего выступления, и развивает темы, намеченные в работе «Правила, восприятие и умопостижимость».
Хайек начинает с парадоксального, на первый взгляд, заявления: все вещи, которые мы обычно представляем как конкретные, на самом деле являются продуктом абстракции, а именно наложения той или иной структуры классификации. Примат абстрактного мы не осознаем по той причине, что в нашем субъективном осознанном опыте «конкретные факты занимают центральное место, а абстракции выводятся из них»92. Главная мысль Хайека такова: «…необходимым условием восприятия фактов является способность сознания выполнять абстрактные операции и что эта способность должна присутствовать задолго до того, как мы сможем говорить об осознанном знании фактов. Субъективно мы живем в мире конкретного… Но когда мы хотим объяснить, почему мы ведем себя так-то и так-то, мы должны начинать с абстрактных отношений, создающих тот порядок, который, как целое, расставляет все факты по своим местам»93. Хайек указывает, что хорошо известные результаты, полученные в целом ряде современных научных областей – в их числе он упоминает этологию, психологию, так называемое «знание как» и лингвистику, – подкрепляют его тезис, в пользу которого свидетельствуют и наблюдения исследователей общества – по крайней мере, со времен Адама Фергюсона.
Однако в этой работе Хайека немало нового или, во всяком случае, более четко объясненного. Прежде всего следует упомянуть пространный анализ ключевого понятия «предрасположенность» в разделе IV. Для Хайека понятие абстрактного означает склонность отвечать на определенные классы раздражителей не какой-либо конкретной реакцией, а реакцией определенного вида: «Предрасположенность, строго говоря, направлена не на конкретное действие, а на действие, обладающее определенными свойствами, и различные свойства конкретного действия будут определяться совокупным воздействием многих таких предрасположенностей»94.
Следующий вывод состоит в том, что наш богатый чувственный опыт является не исходным пунктом, а результатом абстрагирования. Отсюда следует, в частности, что маленький ребенок воспринимает реальность отнюдь не как «пестрый жужжащий беспорядок» (по известному выражению Уильяма Джемса), т. е. может не только воспринимать конкретные факты, но и упорядочивать их. Если теория Хайека верна, ребенок, видимо, способен воспринимать структурированный мир, который не распадается на детали: «Ребенок и животное, конечно, живут не в том же самом чувственном мире, что и мы. Но объясняется это не тем, что они, имея одинаковые с нами “чувственные данные”, еще не способны извлекать из этих данных столько абстракций, сколько можем мы, а тем, что они располагают гораздо более узкой сетью упорядочивающих отношений. Это значит, что в их распоряжении гораздо меньше абстрактных классов, под которые они могут подвести свои чувственные впечатления, и, соответственно, значительно менее богаты качества, которые воспринимаются их якобы элементарными ощущениями»95.
Третий вывод состоит в том, что наш осознанный опыт не является вершиной ментального процесса: в нашем сознании присутствует многое такое – упорядочение и классификация раздражителей (Хайек называет это «надсознательным» процессом), – что «управляет осознаваемыми процессами, не обнаруживая себя в этих последних»96. Это главная причина, по которой мы можем объяснить лишь принцип функционирования мозга, но никогда не сможем полностью описать все его детали.
Хайек заключает, что формирование того, что представляется новой абстракцией, – это просто обнаружение чего-либо уже управляющего нашими ментальными операциями. Он отмечает, что такой подход к пониманию творческой способности имеет точки соприкосновения с концепцией «бисоциации», предложенной в книге Кёстлера «Акт Творения»97. К сожалению, в своих подробных комментариях о докладе Хайека Кёстлер не затронул эту тему.
* * *
В 1969 г. Хайек переехал в австрийский Зальцбург. «Ошибки конструктивизма» – его инаугурационная лекция в Зальцбургском университете, прочитанная 27 января 1970 г. В ней Хайек противопоставляет конструктивизму – т. е. представлению, что, поскольку человек создал институты, он должен быть способен целенаправленно изменять их, – другое представление: хотя все наши социальные институты являются результатом человеческой деятельности, не все они являются результатом человеческого замысла. Отсюда следует, что цивилизация не была плодом человеческого разума и что разум и цивилизация формировались параллельно. В данном плане эту лекцию можно считать продолжением работы 1967 г. «Результат человеческой деятельности, но не человеческого замысла».
Однако она представляет собой нечто гораздо большее, поскольку отличается в высшей степени комплексным характером. Хайек постарался представить своим новым коллегам широкий набор тем, которыми он занимался в последнее десятилетие, и показать, как они связаны между собой. Он упоминает не менее девяти своих ранее опубликованных работ, что, пожалуй, является рекордом (для него) самоцитирования в сравнительно небольшом тексте. Хайек столь высоко оценивал «Ошибки конструктивизма», что избрал этот текст в качестве теоретического введения к своему сборнику 1978 г. «Новые исследования по философии, политике, экономической теории и истории идей»98.
Кроме того, в этом тексте Хайек намечает ряд тем, которые будут фигурировать в трилогии «Право, законодательство и свобода»; в частности, он говорит об отношении между правовыми институтами и работой рынков, а также о вреде, причиненном теоретиками утилитаризма и юридического позитивизма, последствием деятельности которых стала совершенно неприемлемая для Хайека концепция «социальной справедливости». Когда Хайек включил эту работу в сборник 1978 г., он сделал специальную ссылку на первый том трилогии99. Наконец, он кратко затрагивает тему, которую разовьет более подробно в работе «Пагубная самонадеянность», – тему происхождения наших экономических институтов: «Никто из наших предков не мог знать, что защита собственности и обязательства по контрактам приведут к интенсивному разделению труда, к специализации и к возникновению рынков, не мог знать, что распространение правил, первоначально действительных лишь для членов одного племени, на людей, не принадлежавших к этому племени, в итоге завершится возникновением мировой экономики»100. Вряд ли можно найти более удачный свод зрелых идей Хайека, чем «Ошибки конструктивизма».
* * *
В сборник 1978 г. Хайек включил и статью «Природа или воспитание – еще раз»; встает резонный вопрос, по какой причине – если учесть, что она представляет собой всего лишь небольшую рецензию на книгу английского биолога и генетика С. Д. Дарлингтона101. Думаю, причина в том, что рецензия дала Хайеку возможность проиллюстрировать некоторые собственные идеи – в данном случае по поводу старинного спора о соотносительной важности природы и воспитания.
Дарлингтон рассматривает человеческую историю с удобной позиции генетика и утверждает, что различные врожденные свойства являются ключевыми детерминантами истории. Хотя Хайек в целом хвалит книгу как удачное лекарство от бихевиоризма, он полагает, что Дарлингтон ошибочно переоценивает роль генетического фактора. Суть ошибки Дарлингтона состоит в его убеждении, что «все действия, не обладающие сознательным рациональным характером, он объявляет генетически предопределенными. Он оперирует простым противопоставлением генетически детерминированных, врожденных, инстинктивных или бессознательных способностей, с одной стороны, и рациональных или усвоенных действий – с другой»102.
Как несложно догадаться, Хайек считает, что речь должна идти о чем-то большем, чем простой выбор между нашим генетическим наследством и сознательно усвоенным поведением. Он приводит подражательное поведение маленьких детей как пример досознательного обучения и отмечает, что, когда такое обучение имеет место, «трансляция способностей принимает новую форму – несравненно более высокую, чем генетическая трансляция, именно потому, что она включает в себя передачу приобретенных свойств, чего генетическая трансляция не обеспечивает»103. По мнению Хайека, усвоение значительной части информации происходит бессознательно, а групповой отбор играет ключевую роль в культурной эволюции.
В конце рецензии Хайек отмечает, что не существует теста, который позволил бы определить, в какой мере наша культура зависит от врожденных свойств индивидуумов и в какой мере она передается средствами самой этой культуры. Хайек писал эту рецензию в 1971 г., во время студенческих беспорядков, когда многие традиционные ценности были поставлены под сомнение, и потому с прискорбием констатирует отсутствие общего оценочного критерия: «Если бы он у нас был, то, вероятно, показал бы, насколько неустойчиво состояние нашей цивилизации – неустойчиво именно потому, что ее основу составляют прежде всего культурные традиции, которые могут быть разрушены гораздо быстрее, чем генетический багаж населения»104.
* * *
В 1974 г. Хайек и шведский экономист Гуннар Мюрдаль стали лауреатами Нобелевской премии по экономике Банка Швеции. Совместная премия, рассчитанная, несомненно, на создание некоего идеологического баланса, никак не могла удовлетворить ее получателей105. «Претензия знания» – Нобелевская речь Хайека, посвященная, как и следовало ожидать, экономической науке. Она вполне подходит для завершения данного тома, поскольку содержит типичный для Хайека набор тем.
Хайек выступил с речью в декабре 1974 г., когда «главной практической проблемой», вставшей перед экономистами, было ускорение темпов инфляции106. С точки зрения Хайека, проблему создала политика, которую поддерживали и пропагандировали большинство экономистов: «Как профессионалы, мы основательно запутали дело»107.
Источником заблуждений экономистов был сциентизм, убеждавший их в том, что подлинно научная теория должна оперировать количественными данными. Вторую проблему создавала презумпция существования простых связей между агрегированными статистическими данными – в данном случае между агрегированной безработицей и агрегированным спросом. Но рынки, которыми занимаются экономисты, – это чрезвычайно сложные явления. Экономисты хотят быть «научными», считают, что «научность» гарантируют лишь те теории, для которых имеются все данные, и это убеждение часто побуждает их избирать неверную теорию: «Например, корреляция между совокупным спросом и общей занятостью может быть только приблизительной, но поскольку только эти расчеты дают четкие количественные результаты, то она принимается как единственно точная причинная связь. Согласно такому стандарту, находятся все новые, более солидные “научные” обоснования для ложной теории, которая получает признание, потому что она более “научна”, чем истинное объяснение, которое отвергается, потому что для него нет достаточных количественных данных»108. «Модная ныне теория», вытекающая из этого убеждения, гласит, что безработицу можно «устойчиво вылечить» с помощью инфляционной политики (т. е. с помощью стимулирующей монетарной политики)109.
С точки зрения Хайека, «высокий уровень безработицы» возникает тогда, когда искажается структура цен и заработной платы, и обычно это происходит из-за фиксирования цен в той или иной форме либо монополиями, либо государством110. Когда это происходит, для восстановления равновесия необходимы изменения относительных цен. Только вот конкретная структура заработной платы и цен, способная восстановить равновесие, никому не известна и не может быть известна. Есть и другой способ выразить ту же мысль: хотя и можно создать математические модели, описывающие структуру экономики, никогда не будет возможно подставить необходимые числовые данные вместо переменных. Такова цена, которую приходится платить, когда имеешь дело с явлениями высокого уровня сложности; эти слова Хайек повторяет не раз. Как и в более ранних работах, он называет «явлениями высокого уровня сложности» такие, в которых количество значимых переменных велико и для которых статистические методы не годятся, поскольку это явления «организованной сложности»111.
Иными словами, в своей Нобелевской речи Хайек представляет сокращенную версию выводов для экономической политики из австрийской теории делового цикла в комбинации с его собственными размышлениями об опасностях сциентизма при рассмотрении явлений высокого уровня сложности. Его теория, разумеется, мало утешает тех, кто желает вмешиваться в экономику с целью укрощения делового цикла112. Хайек сознает, что его слова звучат не слишком ободряюще: «…я хотел продемонстрировать на актуальном примере следующий несомненный в моей области и, по-моему, вообще в науках о человеке вывод: то, что на поверхности выглядит как наиболее научный метод, часто оказывается самым ненаучным, и, более того, в этих областях имеются определенные пределы возможных ожиданий от науки. <…> И в самом деле, в отличие от вызываемого открытиями в физических науках радостного возбуждения, знания, которые мы получаем от изучения общества, чаще действуют угнетающе на наши устремления»113.
Свою Нобелевскую речь Хайек завершает фразой, которая хорошо отображает разнообразие тем, затронутых им как в этой речи, так и в более ранних работах: «Признание непреодолимых пределов его знания должно преподать исследователю общества урок смирения, который должен предохранить его от соучастия в пагубном стремлении людей к контролю над обществом – стремлении, которое не только превращает его в тирана своих ближних, но и способно сделать его могильщиком цивилизации, которая не создавалась по замыслу какого-либо разума, а выросла из свободных усилий миллионов людей»114. Многим читателям эти слова покажутся излишне драматическими – но ведь они были написаны в драматические времена. Стагфляция подчеркнула трудности успешного применения наиболее «научной» макроэкономической доктрины того времени, кейнсианской политики управления спросом. Одни сочли это признаком неудачи капитализма, а другие пришли к выводу, что для объяснения функционирования экономики необходима более совершенная теория. У Хайека была такая теория, но ее выводы отличались исключительной скромностью. Об интеллектуальной честности Хайека, вероятно, лучше всего свидетельствует следующее обстоятельство: он понимал, что с его позицией мало кто согласится – приверженность сциентизму не исчезнет так легко.
* * *
Собранные в данном томе работы представляют собой убедительную документальную картину медленной, но безостановочной эволюции взглядов Хайека на изучение сложных стихийных порядков. С этой проблемой он впервые столкнулся, когда размышлял о том, как рыночная система может координировать человеческую деятельность в мире, где знание рассеяно и субъективно. Но затем он понял, что такие порядки существуют повсеместно: их можно найти в природе, и их существование непременно нужно учитывать при объяснении возникновения многих наших самых важных социальных, культурных и экономических институтов. Сама вездесущность таких порядков влечет за собой далеко идущие последствия. Каковы свойства стихийных порядков? Как лучше всего их изучать? С какими ограничениями мы встречаемся, когда пробуем предсказать их поведение или контролировать их? А если мы ответим на эти вопросы, то каковы очередные вопросы, касающиеся организации общества? Отвечая на перечисленные вопросы, Хайек научно обосновал свои аргументы об ограниченности планирования и важности взращивания такой системы институтов, которая позволит обществам и входящим в них индивидуумам преуспевать все лучше.
«Лучше, чтобы человек тиранил свой банковский счет, чем своих сограждан». См.: J. M. Keynes, The General Theory of Employment, Interest, and Money (London: Macmillan, 1936), p. 374 <ср.: Кейнс Дж. М. Общая теория занятости, процента и денег. Избранное. М.: Эксмо, 2007. С. 334>.
Настоящий том имеет название «Рынок и другие порядки». Оно призвано отразить движение мысли Хайека: он начал с рыночного порядка, а затем осознал существование порядков во многих других областях. Оно также перекликается с названием сборника Хайека 1948 г. «Индивидуализм и экономический порядок», где впервые были собраны некоторые его ранние работы. Нет сомнения, что главы настоящего тома являются одними из самых важных работ Хайека и, если мне будет позволено закончить личным признанием, принадлежат к числу моих фаворитов.
Брюс Колдуэлл
Дарэм, Северная Каролина,
ноябрь 2012 г.
Рынок и другие порядки
Пролог: виды рационализма115
I
Проводя критический анализ ряда господствующих сегодня верований, мне порой приходилось делать трудный выбор. Часто случается, что вполне специфические требования обозначаются замечательно хорошим словом, которое в более общем значении обозначает весьма желательную и одобряемую в целом деятельность. Мне приходится противостоять специфическим требованиям, которые зачастую есть результаты веры в то, что если некоторая установка является в общем случае благотворной, то она должна быть таковой во всех применениях. Это создает определенные трудности для критики современных убеждений, и впервые я с ними столкнулся в связи со словом «планирование»116. То обстоятельство, что, собираясь что-либо сделать, нужно подумать, тот факт, что разумное упорядочивание собственной жизни требует наличия ясных представления о наших целях, кажется настолько очевидным, что трудно поверить, чтобы требование планирования могло оказаться ложным. В частности, вся хозяйственная деятельность представляет собой планирование решений об использовании ресурсов во всех возможных конкурирующих применениях. Поэтому для экономиста совершенно нелепо противостоять «планированию» в самом общем смысле этого слова.
Но в 1920—1930-х годах это хорошее слово начали использовать в более узком и специфическом смысле. Оно стало обозначать широко распространенное требование, что не каждый из нас должен разумно планировать собственную экономическую деятельность, а хозяйственная деятельность каждого должна быть направляема из центра в соответствии с единым планом, установленным центральной властью. Таким образом, «планирование» стало обозначать централизованное коллективистское планирование, и вся дискуссия, планировать или не планировать, стала относиться к этому единственному вопросу. То обстоятельство, что хорошее слово «планирование» было присвоено сторонниками централизованного планирования для обозначения собственной схемы, поставило их оппонентов перед нелегким выбором. Следовало ли высвободить это слово для законного использования и настаивать, что свободная экономика имеет основой отдельные планы множества индивидов и дает последним больше возможностей для планирования собственной жизни, чем централизованно планируемая система? Или следовало принять новое узкое значение слова и просто направить критику против «планирования»?
Правильно или ошибочно, но я решил, к некоторому неудовольствию моих друзей, что история зашла слишком далеко и поздно уже высвобождать слово для законного использования. И раз мои оппоненты выступали просто за планирование, имея в виду централизованное планирование всей экономической деятельности, я направил критику против «планирования» в целом, предоставив противникам использовать хорошее слово и открыв себя для обвинений, что я противник использования разума для упорядочивания наших дел. И я все еще считаю, что при тогдашнем положении дел такая лобовая атака на планирование была необходима для развенчания нового идола.
Позднее у меня возникли схожие трудности с благословенным словечком «социальный». Как и «планирование», оно стало модным хорошим словом времени и в своем первоначальном значении – принадлежать к обществу – могло бы быть очень полезным словом. Но такие современные его употребления, как «социальная справедливость» (легко понять, что всякая справедливость есть социальное явление) или когда наши социальные обязанности противопоставляются просто моральному долгу, сделали его одним из самых вредных и запутывающих слов нашего времени. Это слово не только лишилось всякого содержания и стало пригодным для обозначения любого произвольного значения, но оно обессмыслило все термины, в устойчивом сочетании с которыми его использовали (как в немецком soziale Marktwirtschaft или sozialer Rechtsstaat117). В результате я почувствовал себя обязанным выступить против этого слова и показать, в частности, что концепция социальной справедливости вообще лишена смысла и представляет собой лишь смущающий мираж, который должен быть избегаем всеми ясно мыслящими людьми. Эта атака на еще один священный идол нашей эпохи выставила меня в глазах многих в роли безответственного экстремиста, находящегося в разладе с духом времени.
Еще одним примером хорошего слова, которое, если бы не его специальное значение, я был бы рад использовать для обозначения собственной позиции, является слово «позитивный» <«положительный»> или «позитивист». Из-за приданного ему особенного значения мне пришлось оставить это превосходное слово противникам и стать «антипозитивистом», хотя я в той же мере сторонник положительной науки, как и самозваные позитивисты.
II
Есть еще один конфликт мнений, в котором я не могу обойтись без подробных объяснений. Общая социальная философия, которой я придерживаюсь, иногда обозначается как антирационализм, и я, подобно другим, использовал этот термин по крайней мере в применении к моим интеллектуальным предшественникам – Бернарду Мандевилю, Давиду Юму и Карлу Менгеру118. В результате возникло столь много заблуждений, что это обозначение стало мне представляться весьма опасным и ложным.
Здесь опять перед нами ситуация, когда одна группа мыслителей закрепила за собой право на единственно верное толкование хорошего слова и получила имя рационалистов. Неизбежно было, что те, кто не соглашался с их истолкованием разума, стали известны как «антирационалисты». Возникло впечатление, что последние оценивают разум не столь высоко, хотя их-то заботило более эффективное использование разума, для чего, считали они, нужно верно понять границы эффективного использования индивидуального разума в регулировании взаимоотношений между множеством разумных существ.
Существует, как мне представляется, разновидность рационализма, которая, не осознавая границ власти индивидуального разума, фактически уменьшает его возможности. Эта разновидность рационализма представляет собой относительно новое явление, хотя корни его восходят к древнегреческой философии. Его современное влияние, однако, начинается только в XVI–XVII вв. и связано, в частности, с формулировками французского философа Рене Декарта119. Преимущественно благодаря ему изменился смысл термина «разум». Для средневековых мыслителей разум означал преимущественно способность осознавать истину, особенно нравственную истину120, а не способность дедуктивного вывода из явно заданных предпосылок. И они довольно ясно осознавали, что многие институты цивилизации не были изобретены разумом, а представляют собой явную противоположность всему изобретенному – то, что называлось «естественным», т. е. стихийно выросшее.
Выступая против более старой теории естественного права, которая признавала в большинстве институтов цивилизации не продукт целенаправленного конструирования, новый рационализм Фрэнсиса Бэкона, Томаса Гоббса и в особенности Рене Декарта заявил, что все полезные установления цивилизации были и должны быть продуктом целенаправленного творчества сознательного разума121. Этот разум отождествлялся с картезианским esprit geometrique, с интеллектуальной способностью дедуктивно выводить истину из немногих очевидных и несомненных предпосылок.
Мне представляется, что лучше всего называть этого рода наивный рационализм рационалистическим конструктивизмом. В сфере социальных отношений это понимание стало источником неизмеримого вреда, хотя оно же оказалось достаточно плодотворным в области технологий. (Чтобы не думали, что, обозначив этот подход как «конструктивизм», я дарю моим оппонентам еще одно хорошее слово, отмечу, что как раз в этом значении это слово уже использовалось величайшим либералом XIX в. У. Гладстоном122. Он обозначал этим словом установку, для которой прежде я не нашел лучшего имени, чем «инженерный склад ума». «Конструктивизм» мне кажется более подходящим обозначением той практической установки, которая постоянно сопутствует тому, что в области теории я называю «сциентизмом»123.)
Господство этих идей в XVII в. отражает возврат к предшествующему, наивному образу мышления, которое предполагало, что каждое установление – язык, письменность, право или мораль – обязано возникновением некоему изобретателю. Далеко не случайно, что картезианский рационализм оказался совершенно слеп к силам исторической эволюции. И свой способ истолкования прошлого он рассматривал как программу для будущего: человек, полностью отдающий себе отчет в том, что он делает, создаст такую цивилизацию и социальный порядок, какие позволяет процесс мышления. С этой точки зрения рационализм есть доктрина, предполагающая, что все благодетельные для человечества установления есть продукт сознательных, целенаправленных изобретений, прошлых и будущих; что они подлежат одобрению и признанию только в той степени, в какой может быть показано, что их результаты окажутся лучше, чем результаты альтернативных уложений для всякой данной ситуации; что мы можем таким образом формировать наши установления, что будут реализованы наилучшие, с нашей точки зрения, из всех возможных, и что мы никогда не предпочтем автоматические или механические механизмы, если сознательный учет всех факторов сделает предпочтительным результат, недоступный стихийным процессам. Весь современный социализм, планирование и тоталитаризм имеют источником эту разновидность социального рационализма или конструктивизма.
III
Теперь мы можем сформулировать нашу проблему: действительно ли цивилизация, как предполагают картезианцы и их наследники, является продуктом человеческого разума, либо следует рассматривать разум как продукт цивилизации, которая не была кем-либо изобретена, но возникла в процессе эволюции. Это, конечно, есть разновидность вопроса о «курице и яйце», и никто не станет отрицать их взаимосвязанности. Но для картезианского рационализма типично настаивать на первом истолковании, на представлении о том, что человеческий разум предсуществует и создает установления цивилизации. Начиная от идеи «общественного договора» до представления, что закон создается государством и что, раз уж мы создали наши институты и установления, мы же можем их произвольно изменять, – все мышление нашей эпохи пронизано этой традицией. Для этой традиции характерно и то, что в ней нет места для социальной теории: ведь проблемы социальной теории возникают из того факта, что индивидуальные усилия имеют своим результатом порядок, который, будучи непреднамеренным и непредвиденным, оказывается незаменимым для достижения того, к чему стремятся люди.
Достойно упоминания, что результаты двух с лишним столетий усилий социальных и в особенности экономических теоретиков получают неожиданную поддержку со стороны новой науки социальной антропологии, которая демонстрирует, что то, что издавна считалось изобретением разума, на деле является результатом эволюции и отбора, схожего с процессами, которые мы находим в области биологии. Я называю эту дисциплину новой наукой, хотя социальная антропология просто продолжает работу, начатую Мандевилем, Юмом и их преемниками из числа шотландских философов, которая была в основном забыта из-за того, что их последователи все больше и больше вовлекались в разработку узкой сферы экономической теории124.
В самом общем виде основной результат, достигнутый на этом направлении, гласит, что даже способность мыслить есть не индивидуальная способность, а элемент культуры и передается не биологическими механизмами, а через пример и научение, преимущественно через научение языку. Язык, осваиваемый нами в раннем детстве, по-видимому, предопределяет стиль мышления, способ понимания и истолкования мира в куда большей степени, чем мы предполагаем. Посредством языка нам сообщаются не просто знания прежних поколений; сама структура языка предполагает определенные взгляды на природу мира, так что, осваивая язык, мы впитываем некую картину мира – рамку нашего мышления, в пределах которой в дальнейшем будет протекать наше мышление, не отдавая в этом отчета. Подобно тому как в детстве мы осваиваем язык, правил которого в явном виде мы не знаем, мы вместе с языком осваиваем правила понимания мира и правильного поведения в нем, и в дальнейшем эти не осознаваемые нами правила руководят нашим поведением. Этот феномен безотчетного научения есть важнейшая часть механизма передачи культуры, понимаемого нами пока что далеко не в полной мере.
IV
Сказанное выше означает, скорее всего, что наше мышление подчиняется <guided> правилам (или даже управляется <operated> ими), которых мы не осознаем, а значит, наш разум способен принимать в расчет только часть обстоятельств, определяющих наши действия. То, что рациональное мышление есть только один из элементов, управляющих нами, признано уже давно. В соответствии со схоластической максимой ratio non est judex, sed instrumentum – разум не судья, а инструмент. Ясное понимание пришло только после, когда Давид Юм показал (в споре с конструктивистским рационализмом своего времени), что «правила морали не являются заключениями нашего разума»125. Это, конечно, относится ко всем нашим ценностям, которые представляют собой цели, обслуживаемые разумом, но не определяемые им. Это не означает, что разум не участвует в разрешении конфликтов между ценностями, – а все моральные проблемы создаются конфликтами между ценностями. Но именно анализ того, как мы разрешаем эти конфликты, лучше всего показывает ограниченность роли разума. Разум помогает нам только увидеть имеющиеся альтернативы, т. е. что представляют собой конфликтующие ценности, какие из них представляют собой истинно конечные ценности, а какие являются только промежуточными, получающими значимость только от того, что служат другим ценностям. Но ничем другим разум не может быть нам полезен. Он вынужден принимать как данность те ценности, для служения которым он создан.
Другое дело, что сами ценности имеют функцию, или «назначение», которая может быть раскрыта с помощью научного анализа. Детальный анализ попыток объяснить, почему мы придерживаемся тех или иных ценностей, помогает разграничить разные виды рационализма. Самой известной теорией морали является утилитаризм. Он существует в двух формах, которые прекрасно иллюстрируют различия между законным использованием разума в деле рассмотрения ценностей и ложным «конструктивистским» рационализмом, который пренебрегает ограниченностью разума.
В своей первой и законной форме утилитаризм возникает в работах того же Давида Юма, который так настойчиво подчеркивал, что «разум сам по себе совершенно не способен» создавать правила нравственности, и одновременно настаивал, что для успеха в достижении целей человек должен подчиняться моральным и правовым нормам, которые не были кем-либо изобретены или сконструированы126. Он показал, что определенные абстрактные правила поведения начали превалировать потому, что группы, принявшие именно эти правила, обрели некие преимущества перед другими группами. В связи с этим он подчеркивал превосходство порядка, возникающего, когда каждый член общества подчиняется одним и тем же абстрактным правилам, даже не понимая их значимости, над состоянием, когда каждое отдельное действие осуществляется из соображений целесообразности, т. е. после сознательного учета всех конкретных последствий отдельного поступка. Юма интересует не доступная оценке полезность отдельного действия, а только полезность универсального применения определенных абстрактных правил, в том числе в таких ситуациях, когда ближайшие результаты подчинения правилам оказываются нежелательными. Он обосновывает [преимущество подчинения правилам] тем, что человеческий разум не в состоянии охватить все детали общественной жизни и именно ограниченность сознания принуждает нас удовлетворяться абстрактными правилами; и более того, никакой индивидуальный разум не в состоянии изобрести наиболее подходящие абстрактные правила, поскольку в существующих, возникших в ходе развития общества, воплощены результаты гораздо большего числа опытов и ошибок, чем доступно любому индивидуальному разуму.
Такие наследники картезианской традиции, как Гельвеций и Беккариа или их английские последователи Бентам, Остин и Дж. Мур, превратили этот общий <generic> утилитаризм, обращенный на полезность, воплощаемую развитыми многими поколениями абстрактными правилами, в частный <particularist> утилитаризм, который в конечном итоге сводится к требованию, чтобы каждое действие предпринималось только с полным учетом всех предвидимых последствий. В конечном итоге этот подход ведет к полному отказу от любых абстрактных правил и к утверждению, что человек способен сознательно достичь желательного общественного порядка за счет учета и упорядочивания всех существенных фактов127. Таким образом, если общий утилитаризм Юма исходит из признания ограниченности нашего разума, который оказывается наиболее эффективным при подчинении абстрактным правилам, то конструктивистский частный утилитаризм исходит из веры в способность разума непосредственно управлять всеми деталями сложного общества.
V
Отношение различных видов рационализма к абстракции часто служит источником путаницы и поэтому нуждается в отдельном рассмотрении. Пожалуй, лучшим способом объяснить различие, будет сказать, что те, кто признают ограниченность разума, хотят использовать абстракцию для расширения его возможностей, для чего считают необходимой хотя бы некоторую упорядоченность сложных человеческих дел, которые просто не поддаются детальной упорядоченности, тогда как конструктивистские рационалисты ценят абстракцию только как инструмент упорядочивания частностей. Для первых, как выразил это Токвиль, «общие идеи свидетельствуют не о силе человеческого разума, а скорее о его несовершенстве», для вторых это инструменты, обещающие нам неограниченную власть над частностями128. В философии науки это различие сказывается в том, что приверженцы второго взгляда верят в то, что ценность теории следует оценивать по ее способности предсказывать конкретные события, т. е. в нашу способность заполнить описанный теорией общий паттерн конкретными фактами, подтверждающими ее верность, тогда как само по себе предсказание того, что мы встретим некоторый паттерн, также является фальсифицируемым предсказанием. В области моральной философии конструктивистский рационализм склонен пренебрегать полезностью абстрактных механических правил и рассматривает как истинно рациональное только такое поведение, в котором нормой считается оценка каждой частной ситуации «по достоинству» и выбор решения из конкретных альтернатив в соответствии с известными последствиями каждой.
Достаточно очевидно, что эта разновидность рационализма с необходимостью ведет к разрушению всех нравственных ценностей, к вере в то, что человек должен руководствоваться только личными оценками преследуемых им конкретных целей и что результатом должно быть оправдание всех возможных средств достижения любых целей. Порождаемое такой ориентацией состояние ума хорошо описано в автобиографическом эссе покойного лорда Кейнса. Описывая свои и своих друзей взгляды в первые годы века, верность которым он сохранял и 30 лет спустя, он пишет: «Мы совершенно отринули обязанность подчиняться общим правилам. Мы заявили о праве оценивать каждого по его заслугам, а также о том, что нам достает мудрости, опыта и самоконтроля, чтобы преуспеть в этом. Это была очень важная часть наших убеждений, которые мы заявили напрямик и очень агрессивно, и для внешнего мира это была самая очевидная и опасная наша черта. Мы полностью отринули обычную нравственность, условности и традиционную мудрость. Мы были имморалистами в прямом смысле слова. Последствия, конечно, приходилось принимать как должное. Но мы не признавали за собой никаких моральных обязательств, никакого долга подчиняться или приспосабливаться. Мы заявили небесам, что будем сами себе судьями»129.
Стоит отметить, что в приведенной цитате содержится отрицание не только традиционных моральных норм, но и всякой подчиненности любым абстрактным правилам поведения, моральным или иным. Здесь предполагается, что проницательность человека достаточна для успешного упорядочивания собственной жизни, не опираясь на помощь общих правил или принципов; иными словами, предполагается, что человек способен успешно координировать свою деятельность благодаря совершенному знанию всех обстоятельств и сознательной оценке последствий всех возможных альтернатив. При этом проявляется не только грандиозное преувеличение наших интеллектуальных способностей, но и полное непонимание того мира, в котором мы живем. При таком подходе практические проблемы трактуются так, как если бы мы знали все факты и все задачи носили бы чисто интеллектуальный характер. Боюсь, что при этом предположении большая часть современной социальной теории оказалась бы обесцененной. Важнейшим фактом является то, что мы не всеведущи, что время от времени нам приходится приноравливаться к новым фактам, которых мы прежде не знали, а поэтому мы не способны упорядочивать нашу жизнь в соответствии с детализированным планом, в котором каждое отдельное действие заранее рационально пригнано ко всем остальным.
Поскольку вся наша жизнь состоит в столкновении с новыми и непредвиденными обстоятельствами, мы не сможем ее упорядочить, если заранее распишем все наши конкретные действия. Единственный способ несколько упорядочить собственную жизнь – это принять определенные абстрактные правила или принципы поведения и затем строго подчиняться им во всех возможных новых ситуациях. Наши действия образуют согласованный и рациональный паттерн не потому, что они представляют собой развертывание предварительно принятого единого плана, а потому, что в каждом последовательном решении мы ограничиваем спектр выбора одними и теми же абстрактными правилами.
Размышляя о том, сколь важна приверженность правилам для упорядочивания нашей жизни, поражаешься тому, как мало внимания уделялось связи между этими абстрактными правилами и обеспечением общего порядка <в обществе>. Каждый, конечно, знает, что мы соблюдаем правила, чтобы придать нашей жизни какую-нибудь связность, что дело не только в стремлении упростить жизнь и избежать раздумий при всяком решении, но и в том, что это единственный способ сделать жизнь разумной. У меня нет возможности более систематически рассмотреть соотношение между подчинением абстрактным правилам поведения и достижением абстрактного всеохватывающего паттерна. Но я должен отметить один существенный момент. Чтобы таким способом достичь полного упорядочивания наших дел, нужно соблюдать общие правила во всех случаях, а не только в тех, когда нет особых причин от них отклоняться. Отсюда следует, что мы должны в отдельных случаях игнорировать знание определенных последствий, порождаемых соблюдением правил. Глубокое понимание роли соблюдения правил требует гораздо более жесткого подчинения им, чем склонны допускать конструктивистские рационалисты, которые принимают абстрактные правила в лучшем случае как подмену выбора решения на основании полного учета всех конкретных обстоятельств и полагают желательным несоблюдение правил, когда для этого есть достаточные основания.
Чтобы избежать непонимания, отмечу, что, говоря о жестком соблюдении правил, я, конечно, имею в виду не какую-либо отдельную норму, а всю систему норм, для которой не редкость, что изменение одного лишь правила может изменить все результаты работы системы. Следовало бы, конечно, говорить об иерархии правил, различающихся своей значимостью. Но здесь нет возможности углубляться в этот важный вопрос, и ограничусь повторением – подчинение какому-либо одному правилу не способно разрешить все наши проблемы.
VI
Сказанное выше о необходимости абстрактных правил для координации последовательных поступков отдельного человека во всех новых и непредвидимых ситуациях еще важнее для координации действий множества людей в конкретных ситуациях, которые только частично известны каждому, да и делаются понятными только по мере их возникновения. Это подводит меня к тому моменту моего личного развития, когда я начал размышлять о всякого рода вопросах, обычно считающихся философскими, хотя прежде был чистым и узконаправленным экономистом-теоретиком, который занимался только техническими аспектами теории. Похоже, что все началось лет тридцать тому назад, когда я написал эссе «Экономическая теория и знание» («Economics and Knowledge»)130, в котором я анализировал то, что мне представлялось центральной трудностью чистой экономической теории. Главный вывод заключался в том, что экономическая теория должна объяснить, как возникает общая упорядоченность экономической деятельности, при которой используются обширные знания, существующие только как ограниченные знания тысяч или миллионов индивидов и не объединяемые каким-либо индивидуальным разумом. Но оттуда был еще немалый путь до адекватного понимания соотношения между абстрактными правилами, которым индивид подчиняет свои действия, и всеохватывающим абстрактным порядком, который возникает в результате того, что в частных ситуациях он подчиняется этим абстрактным правилам. Только в результате тщательного пересмотра древней концепции свободы в рамках закона, основной концепции традиционного либерализма, и возникающих при этом проблем философии права я пришел к приемлемо ясному представлению о природе спонтанного порядка, о котором так давно уже говорят либеральные экономисты.
Это оказывается одним из примеров общего метода косвенного создания порядка в ситуациях, когда явления слишком сложны, не позволяя нам создавать порядок, просто поставив каждый элемент на соответствующее место. Это порядок того рода, когда мы почти не имеем контроля над конкретными его проявлениями, потому что определяющие его правила определяют только его абстрактные характеристики, а детали формируются в частных обстоятельствах, известных только конкретным участникам. А значит, это порядок, который мы не можем усовершенствовать, но способны только расстроить попытками сознательного переустройства. Единственный путь к совершенствованию заключается в совершенствовании абстрактных правил, которым подчиняются индивиды. Но это, по необходимости, медленная и трудная задача, потому что большая часть правил, направляющих наше общество, не были сознательно выбраны и, соответственно, мы очень слабо понимаем, что же именно от них зависит. Как я уже отметил, они представляют собой продукт медленной эволюции, в ходе которой в них воплотилось много больше опыта и знаний, чем способен охватить любой отдельный человек. Это означает, что, прежде чем надеяться успешно их усовершенствовать, нужно понять, как взаимодействуют между собой стихийные силы общества и сознательно вводимые правила. Для этого будет нужно гораздо более тесное сотрудничество специалистов по экономической теории, праву и социальной философии, но и после этого можно надеяться только на медленный, экспериментальный процесс постепенного совершенствования, а не на возможность резкого изменения.
По-видимому, вполне ожидаемо, что конструктивистские рационалисты, столь гордящиеся мощью человеческого разума, должны были восстать против необходимости подчиняться правилам, значимости которых они не понимали, правилам, результатом функционирования которых был порядок, детали которого мы не в силах предсказать. Неспособность произвольно формировать ход человеческих дел противоречит стремлению поколений, веривших, что, используя все силы разума, человек может стать хозяином своей судьбы. Но похоже, что именно желание поставить все под рациональный контроль, основанное на неверном представлении о границах разума, не только не способствует полному раскрытию всех сил разума, но есть просто поругание его и ведет в итоге к разрушению свободного взаимодействия индивидуальных умов, которое и питает возрастание самого разума. Истинно рациональное понимание роли сознательного разума указывает на то, что одной из важнейших его задач является установление надлежащих границ рациональному контролю. Как отметил великий Монтескье в зените «эпохи разума»: la raison meme a besoin de limites <сам разум нуждается в границах>131.
VII
В заключение хочу сказать несколько слов, чтобы объяснить, почему для моего основного выступления в Японии – в университете, который так любезно принимает меня в качестве одного из своих членов, – я выбрал именно эту тему. Не думаю, что ошибаюсь, полагая, что культ сознательного использования разума, бывший в последние триста лет таким важным элементом развития европейской цивилизации, не играл той же роли в развитии Японии. Видимо, нельзя отрицать и того, что целенаправленное, инструментальное использование разума в XVII, XVIII и XIX вв. стало главной, может быть, причиной ускоренного развития европейской цивилизации. И совершенно естественно, что, когда японские мыслители начали изучать различные течения в развитии европейского мышления, их прежде всего привлекли школы, представляющие самые крайние и явные формы рационалистической традиции. Людям, ищущим секрет западного рационализма, изучение его крайних форм, которые я называю конструктивистским рационализмом и в которых вижу незаконное и ошибочное преувеличение характерного элемента европейской традиции, могло показаться самым многообещающим путем к открытию этого секрета.
Так и получилось, что в Японии особенно широко изучались те ветви европейской традиции, которые восходят к Платону в Древней Греции, были возрождены в XVII в. Декартом и Гоббсом и раздували этот культ разума через работы Руссо, Гегеля и Маркса132. Моей главной целью было предупредить, что именно школы, которые дальше всего зашли в развитии того, что может показаться самым характерным элементом европейской традиции, зашли столь же далеко в своем заблуждении, как и те, кто склонен недооценивать ценность сознательного разума. Ведь разум подобен опасной взрывчатке, которая может быть очень полезна при осторожном обращении с нею, а может, при неосторожности, взорвать цивилизацию.
К счастью, этот конструктивистский рационализм является не единственным элементом европейской философской традиции, хотя нужно признать, что им окрашены взгляды величайших наших философов, в том числе даже Иммануила Канта. Но по крайней мере за пределами коммунистического мира (где конструктивистский рационализм взорвал-таки цивилизацию) мы находим иную традицию, более скромную и менее амбициозную, которая меньше ориентирована на строительство грандиозных философских систем, но внесла куда больший вклад в фундамент современной европейской цивилизации, и особенно в политический порядок либерализма (тогда как конструктивистский рационализм был всегда и везде враждебен либерализму). Эта традиция также восходит к классической античности, к Аристотелю и Цицерону, дошла до современности главным образом через труды св. Фомы Аквинского, а в последние столетия развивалась главным образом в работах политических философов. В XVIII в. это были преимущественно оппоненты картезианского рационализма – Монтескье, Давид Юм и шотландские философы его школы, в частности Адам Смит, который создал истинную теорию общества и роли разума в развитии цивилизации. Мы в немалом долгу перед великими либералами Германии Кантом и Гумбольтом, которые, однако, подобно Бентаму и английским утилитаристам, не вполне избежали фатальной привлекательности Руссо и французского рационализма. В своем самом чистом виде эта школа политической философии еще раз проявляется в работах Алексиса де Токвиля и лорда Актона; основы социальной теории впервые после Давида Юма были отчетливо переформулированы в работах основателя австрийской школы экономической теории Карла Менгера. Среди современных философов велика роль профессора Карла Поппера, который дал важные новые основания этому течению мысли. Он назвал это течение «критическим рационализмом», что, по моему мнению, очень удачно выражает отличие от наивного рационализма или конструктивизма. Мне представляется, что это лучшее название для обозначения общей позиции, которую я считаю наиболее разумной.
Моей главной целью было привлечь ваше внимание к этой традиции. Скорее всего, вы найдете в ней меньше нового и сенсационного, чем прежние поколения японцев находили в школе Декарта – Гегеля – Маркса. Сначала она покажется вам менее волнующей и возбуждающей – она не дает того восторга или даже интоксикации, как культ чистого разума. Но я надеюсь, что вы обнаружите в ней духовное родство. Поскольку это не одностороннее преувеличение, имеющее корни в определенной фазе европейского интеллектуального развития, но
истинная теория природы человека, она даст основания для развития, в которое вы сможете внести собственный вклад исходя из собственного опыта. В этом представлении о разуме и обществе находится место для роли традиции и обычая. Она позволяет нам понимать много такого, к чему оказываются слепыми те, кто был воспитан на грубых формах рационализма. Она показывает нам, что порой уже существующие, никем не изобретенные институты и установления могут представлять собой лучшую рамку для роста культуры, чем весьма хитроумные разработки.
Президент Мацусита133 в иной связи задал мне вопрос, имеющий самое прямое отношение к делу, но на который я тогда не смог ответить. Если я верно понял, он спросил, не могут ли порой люди, полагающиеся на конвенциональные институты, а не на изобретение их, обеспечивать большую свободу индивидам, а значит, и большие возможности развития, чем те, кто пытается сознательно сконструировать все институты или пытается их переустроить в соответствии с принципами разума. Я полагаю, что ответ должен быть «да». Пока мы не научимся опознавать подходящие границы для вмешательства разума в дела общества, будет сохраняться опасность, что, пытаясь навязать людям то, что мы считаем рациональным паттерном, мы просто задушим ту свободу, которая есть главное условие постепенных улучшений.
Часть I
Ранние идеи
Глава 1
Экономическая теория и знание134
I
Двусмысленность, заключенная в названии настоящей работы, не случайна. Ее главный предмет – это, конечно, та роль, которую в экономическом анализе играют предпосылки и допущения относительно знаний, имеющихся у различных членов общества. Но это никак не отделяется от другого вопроса, который можно рассматривать под тем же заголовком, – в какой мере формальный экономический анализ дает какое-либо знание о происходящем в реальном мире. Действительно, мой главный тезис будет заключаться в том, что тавтологии, из которых состоит формальный равновесный анализ экономической теории, можно превратить в высказывания, которые что-то говорят нам о причинных связях в реальном мире лишь постольку, поскольку мы способны наполнить эти формальные положения содержательными утверждениями о том, как приобретаются и передаются знания. Короче говоря, я намерен показать, что эмпирический элемент в экономической теории – единственная ее часть, имеющая отношение не только к импликациям из заданных предпосылок, но также к причинам и следствиям и ведущая нас таким образом к выводам, поддающимся (во всяком случае в принципе) верификации135, – состоит из утверждений, касающихся приобретения знаний.
Вероятно, мне следует сначала напомнить вам о том примечательном обстоятельстве, что в разных областях в самое последнее время было предпринято немало попыток продвинуть теоретическое исследование за рамки традиционного равновесного анализа. И очень скоро выяснилось, что их успешность зависит от допущений, которые мы делаем в вопросе если и не идентичном моей теме, то по меньшей мере составляющем ее часть, – а именно в вопросе о предвидении. Мне кажется, что впервые, как и следовало ожидать, широкое внимание к обсуждению предпосылок, касающихся предвидения, привлекла теория риска136. И может еще статься, что глубокое стимулирующее воздействие работ Фрэнка Найта выйдет далеко за пределы этой специальной области137.
Так, почти сразу же обнаружилось, что допущения, которые приходится делать в отношении предвидения, имеют фундаментальное значение для решения головоломок теории несовершенной конкуренции, проблем дуополии и олигополии. С тех пор стало еще более очевидно, что при изучении более «динамических» вопросов денежного обращения и промышленных колебаний предпосылкам относительно предвидения и «ожиданий» также принадлежит центральная роль и что, в частности, понятия, перенесенные в эти сферы из чисто равновесного анализа, как, например, равновесная норма процента, можно строго определить только в терминах допущений, касающихся предвидения. По-видимому, в данном случае дело обстоит так, что, прежде чем мы сможем объяснить, почему люди ошибаются, мы должны сначала объяснить, почему они вообще могут быть правы.
В общем, мы, кажется, подошли к пункту, где все осознали, что само понятие равновесия можно сделать ясным и определенным только в терминах допущений, имеющих отношение к предвидению, хотя мы можем оставаться еще несогласными в том, каковы именно эти важнейшие допущения. Я обращусь к этому вопросу несколько позже. Пока же я только попытаюсь показать, что при нынешнем положении дел, хотим ли мы определить границы экономической статики или выйти за ее пределы, нам не миновать спорной проблемы, какое именно место должны занимать в наших рассуждениях предпосылки, касающиеся предвидения. Может ли это быть простой случайностью?
Как я уже говорил, причина этого, на мой взгляд, кроется в том, что мы имеем здесь дело с частным аспектом гораздо более широкой проблемы, к которой следовало бы обратиться намного раньше. Вопросы, по сути схожие с уже упомянутыми, фактически возникают всякий раз, как только мы пытаемся применить к обществу, состоящему из некоторого числа независимых лиц, систему тавтологий – набор из таких высказываний, которые необходимо истинны, поскольку являются всего лишь преобразованиями наших же начальных допущений, и которые составляют основное содержание равновесного анализа138. Мне давно казалось, что само понятие равновесия и методы, используемые нами в чистой теории, имеют ясный смысл только тогда, когда все ограничивается анализом действий отдельного человека и что мы действительно переходим в иную сферу и молча вводим новый элемент совершенно иного свойства при попытках использовать его для объяснения взаимодействия множества различных индивидов.
Я уверен, многие относятся с раздражением и подозрительностью к присущей всему современному равновесному анализу общей тенденции превращать экономическую теорию в раздел чистой логики – в набор самоочевидных утверждений, не подлежащий, подобно математике или геометрии, никакой проверке, кроме проверки на внутреннюю непротиворечивость. Представляется, однако, что, если только продвинуть этот процесс достаточно далеко, он принесет средства для собственного исправления. Выделяя из наших рассуждений о фактах экономической жизни части, верные априорно, мы не только изолируем один элемент в качестве своего рода Чистой Логики Выбора во всей его чистоте, но также вычленяем другой элемент, которым слишком долго пренебрегали, и подчеркиваем его важность. Моя критика нынешних устремлений делать экономическую теорию все более и более формальной состоит не в том, что они зашли слишком далеко, а в том, что они все еще не доведены до окончательного обособления этого раздела логики и возвращения на законное место исследований причинных процессов с использованием формальной экономической теории в качестве такого же инструмента, как мы используем математику.
II
Но прежде чем я смогу доказать свое утверждение, что тавтологические высказывания чистого равновесного анализа как таковые не могут прямо использоваться для объяснения социальных отношений, мне нужно сначала показать, что понятие равновесия имеет ясный смысл применительно к действиям отдельного индивида и в чем этот смысл состоит. На мое утверждение можно возразить, что именно в такой ситуации понятие равновесия лишается смысла, поскольку если бы кто-то захотел применить это понятие к ней, то не смог бы сказать ничего, кроме того, что отдельный человек всегда находится в состоянии равновесия. Однако, хотя это последнее утверждение и представляет собой трюизм, оно показывает только, до какой степени злоупотребляют обычно понятием равновесия. К делу относится не то, пребывает ли человек как таковой в равновесии или нет, а то, какие из его действий пребывают в равновесных отношениях друг с другом. Все положения равновесного анализа, например то, что относительные ценности будут соответствовать относительным издержкам или что человек будет уравнивать предельные доходы от различных вариантов использования любого фактора, касаются отношений между действиями. Можно говорить, что действия человека находятся в равновесии, коль скоро подразумевается, что они составляют часть одного плана. Только в этом случае, то есть только если решение обо всех этих действиях было принято одновременно и с учетом одних и тех же обстоятельств, наши утверждения об их взаимосвязях, высказанные исходя из допущений относительно знаний и предпочтений данного человека, могут иметь какой-то прикладной смысл. Важно помнить, что к так называемым «данным», которые служат нам отправным пунктом в этом виде анализа, относятся (помимо вкусов рассматриваемого человека) все факты, которые ему даны, то есть вещи, как они существуют в его знаниях (или представлениях) о них, а не объективные факты в строгом смысле. Только поэтому дедуцируемые нами выводы необходимо имеют силу априори, и только поэтому наша аргументация остается непротиворечивой139.
Два главных вывода из этих соображений состоят в следующем. Во-первых, поскольку отношения равновесия существуют между последовательными действиями человека, лишь пока они остаются частями выполнения одного и того же плана, любое изменение в релевантных (relevant) знаниях человека, то есть любая перемена, заставляющая его пересмотреть свой план, подрывает равновесное отношение между действиями, предпринятыми до и после изменений в его знаниях. Иными словами, равновесное отношение охватывает действия этого человека только за тот период, пока его ожидания оказывались верными. Во-вторых, поскольку равновесие – это отношение между действиями и поскольку действия одного человека обязательно должны происходить последовательно во времени, очевидно, что ход времени весьма важен для придания понятию равновесия какого-либо смысла. Об этом стоит упомянуть, поскольку многие экономисты оказались, похоже, не способны найти место для времени в равновесном анализе и потому предположили, что понятие равновесия должно рассматриваться как вневременное. Подобное представление мне кажется лишенным смысла.
III
Несмотря на то, что я сказал ранее о сомнительной значимости равновесного анализа применительно к условиям конкурентного общества, я не хочу, конечно, отрицать, что первоначально он был введен именно для выражения идеи своего рода сбалансированности между действиями различных индивидов. Все, что я пока доказывал, так это то, что смысл, вкладываемый нами в понятие равновесия при описании взаимозависимости разных действий одного человека, не позволяет непосредственно переносить это понятие на отношения между действиями различных людей. Вопрос, по существу, заключается в том, как мы можем пользоваться им, когда ведем речь о равновесии применительно к конкурентной системе.
Первый вывод, вытекающий, по-видимому, из нашего подхода, состоит в том, что равновесие здесь существует, если действия всех членов общества в течение какого-то периода представляют собой выполнение соответствующих индивидуальных планов, намеченных каждым из них на начало данного периода. Однако, когда мы пытаемся затем выяснить, что же именно это значит, оказывается, что такая формулировка создает трудностей больше, чем решает. С идеей отдельного человека (или группы лиц, управляемой одним из них), действующего в течение какого-то периода по заранее задуманному плану, особых проблем не возникает. В этом случае план не должен отвечать каким-то специфическим критериям, чтобы его выполнение было мыслимым. Он может, конечно, основываться на неверных предположениях относительно внешних обстоятельств и из-за этого нуждаться в пересмотре. Однако всегда будет наличествовать некий мыслимый набор внешних событий, который позволил бы осуществить план в первоначально задуманном виде.
Иначе обстоит дело с планами, намеченными одновременно, но независимо друг от друга некоторым числом людей. Во-первых, для осуществимости всех этих планов необходимо, чтобы они были составлены в ожидании одного и того же ряда внешних событий, поскольку если бы разные люди основывали свои планы на противоречащих друг другу ожиданиях, то никакой набор внешних событий не мог бы позволить осуществить их все вместе. И во-вторых, в обществе, основанном на обмене, планы каждого человека в значительной своей части будут состоять из действий, требующих согласующихся с ними действий со стороны других индивидов. Это означает, что планы различных индивидов должны быть в определенном смысле совместимыми, чтобы, хотя бы предположительно, они были способны их все реализовать140. Или, говоря иначе, поскольку часть данных, на основе которых всякий человек станет строить свои планы, будет состоять из ожиданий определенного образа действий других людей, для совместимости разных планов существенно важно, чтобы планы одного человека содержали именно те действия, которые образуют данные для планов другого.
В традиционной трактовке равновесного анализа это затруднение удается, по-видимому, частично обойти с помощью допущения, что данные в форме кривых спроса, отражающие вкусы индивидов и технические факты, в равной мере даны всем участникам и что осуществление ими действий на основе одних и тех же предпосылок так или иначе приведет к взаимной адаптации их планов. Часто подчеркивалось, что трудность, создаваемая тем, что действия одного человека выступают как данные для другого, в действительности таким путем не преодолевается и что в известном смысле подобный ход рассуждений представляет собой порочный круг. Однако до сих пор, похоже, ускользало от внимания, что вся эта процедура влечет за собой путаницу еще более общего свойства, в которой упомянутый момент представляет собой лишь частный случай и которая обусловлена двусмысленностью самого понятия «datum» – «данное». Данные, под которыми здесь подразумеваются одинаковые для всех людей объективные факты, очевидно не эквивалентны данным, которые служат отправным пунктом для тавтологических преобразований Чистой Логики Выбора. Там «данные» означали факты, причем только те, которые присутствовали в голове действующего лица, и лишь эта субъективная интерпретация понятия «данное» делала такие высказывания необходимо истинными. «Datum» означает данное, известное рассматриваемому человеку. Однако при переходе от анализа действий индивида к анализу ситуации в обществе смысл этого понятия претерпевает незаметное превращение.
IV
Путаница, касающаяся понятия «данное», стала причиной столь многих наших затруднений в этой области, что необходимо рассмотреть его более подробно. Datum, данное, означает, безусловно, нечто, что дано. Однако вопрос, который остается открытым и на который в общественных науках может быть два разных ответа, состоит в том, кому, как предполагается, эти факты даны8. Видимо, подсознательно экономисты всегда испытывали некоторую неловкость по этому поводу, и им приходилось, наперекор ощущению, что они понятия не имеют, кому же были даны факты, успокаивать себя, подчеркивая, что факты были даны – даже прибегая к такому плеоназму, как «данные данные». Но отсюда неясно, предполагается ли, что упомянутые факты даны наблюдателю-экономисту или что они даны лицам, чьи действия он хочет объяснить, и что касается последних, то допускается ли, что всем различным людям внутри системы известны одни и те же факты или же что «данные» для различных людей могут быть разными.
Нет никакого сомнения, что два этих понимания «данных» – с одной стороны, в смысле реальных объективных фактов в том виде, в каком они, как предполагается, известны наблюдателю-экономисту, и, с другой стороны, в субъективном смысле, как вещей, известных лицам, чье поведение мы пытаемся объяснить, – действительно глубоко несхожи и их следует тщательно разграничивать. И, как мы увидим, вопрос, почему данные в субъективном смысле слова вообще должны приходить в соответствие с объективными данными, – это одна из основных проблем, требующих от нас ответа.
Полезность такого разграничения немедленно обнаруживается, как только мы применяем его к вопросу, что может означать понятие общества, в любой данный момент находящегося в состоянии равновесия. Очевидно, лишь в двух смыслах мы можем говорить, что субъективные данные, имеющиеся у разных лиц, и индивидуальные планы, необходимо следующие из них, находятся между собой в согласии. Мы можем просто иметь в виду, что эти планы взаимно совместимы и что, соответственно, имеется мыслимый ряд внешних событий, позволяющий всем людям осуществить свои планы, ни у кого не вызвав разочарования. Если бы такая взаимная совместимость намерений отсут-
[Как позднее вспоминал Хайек, «все мои размышления начались с шутки моего старого друга Фредди Бенхэма об экономистах, которые говорят о заданных данных лишь для того, чтобы удостовериться в том, что то, что было дано, действительно дано. В частности, это заставило меня задаться вопросом о том, кому в действительности заданы данные». См.: F. A. Hayek, Hayek on Hayek: An Autobiographical Dialogue, ed. Stephen Kresge and Leif Wenar (Chicago: University of Chicago Press, 1994), p. 147. Фредерик Бенхэм (1900–1962) был коллегой Хайека в Лондонской школе экономики. – Ред.] ствовала и, следовательно, никакой набор внешних событий не мог удовлетворить все ожидания, мы были бы вправе просто сказать, что это не есть состояние равновесия. Перед нами ситуация, когда пересмотр планов хотя бы некоторых людей неизбежен, или, по выражению, имевшему в прошлом довольно туманный смысл, но, видимо, точно подходящему к данному случаю, когда неизбежны «эндогенные» нарушения.
Остается, однако, еще и другой вопрос: соответствуют ли индивидуальные наборы субъективных данных объективным данным и, следовательно, подкрепляются ли фактами те ожидания, на которых были основаны планы. Если равновесие требует соответствия между данными в этом смысле, то решить, находилось ли общество в равновесии на начало периода, можно было бы лишь ретроспективно, в конце периода, на который люди составляли планы. Видимо, будет ближе к укоренившемуся словоупотреблению, если сказать в таком случае, что равновесие, как оно было определено в первом смысле, может быть нарушено непредвиденным изменением (объективных) данных, и обозначить это как экзогенное нарушение. В самом деле, видимо, вряд ли можно придать какой-либо четкий смысл широко применяемому понятию «изменения в (объективных) данных», если мы не проведем различия между внешними событиями, согласующимися с ожиданиями, и внешними событиями, не согласующимися с ними, и не определим как «изменение» любое отклонение действительного развития событий от ожидавшегося, независимо от того, имело ли место «изменение» в неком абсолютном смысле. Если, например, неожиданно прекратится чередование времен года и погода начиная с определенной даты будет оставаться постоянной, это, конечно, будет представлять изменение в данных в нашем смысле, то есть отклонение от ожиданий, хотя в абсолютном смысле это будет не изменением, а его отсутствием. Но все это означает, что мы можем говорить об изменении в данных, только если существует равновесие в первом смысле, то есть если ожидания совпадают. Если же они противоречат друг другу, то любое развитие внешних событий может привести к осуществлению ожиданий одних людей и обману ожиданий других и нельзя будет решить, в чем же состояло изменение в объективных данных141.
V
В применении к обществу мы можем говорить о состоянии равновесия в какой-то момент времени, но это лишь означает, что различные планы, составленные индивидами для своих действий в данный момент, взаимно совместимы. И равновесие, стоит ему установиться, будет сохраняться, пока внешние данные будут соответствовать общим для всех членов общества ожиданиям. Продолжительность состояния равновесия в этом смысле не зависит от постоянства объективных данных в абсолютном смысле, и оно необязательно сводится к стационарному процессу. Равновесный анализ становится в принципе применим и к прогрессирующему обществу, и к тем межвременным ценовым соотношениям, которые доставляли нам столько беспокойства в последнее время142.
Отсюда, похоже, значительно яснее становится та связь между равновесием и предвидением, о которой в последние годы шли такие горячие споры143. Представляется, что понятие равновесия подразумевает лишь то, что предвидения различных членов общества верны – в некотором специальном смысле. Они должны быть верны в том смысле, что план каждого человека основывается на ожиданиях именно таких действий со стороны других лиц, которые эти люди и намерены совершить, и что все их планы построены в ожидании одного и того же набора внешних событий, так что при определенных условиях ни у кого не будет причин эти планы менять. В таком случае правильное предвидение не является, как это иногда считалось, предварительным условием, которое должно быть соблюдено для достижения равновесия. Оно скорее является определяющим признаком состояния равновесия. Для достижения равновесия не требуется также, чтобы предвидение было совершенным, то есть чтобы оно простиралось в бесконечное будущее и чтобы каждый правильно предвидел всё. Точнее было бы сказать, что равновесие будет сохраняться до тех пор, пока ожидания сбываются, и что они должны сбываться только по тем пунктам, которые релевантны для решений индивидов. Но мы вернемся к вопросу о том, что такое релевантное предвидение, или релевантное знание, чуть позже.
Прежде чем двигаться далее, мне следует, вероятно, ненадолго остановиться и проиллюстрировать на конкретном примере сказанное мною о смысле состояния равновесия и о том, как оно может нарушаться. Представьте приготовления, происходящие в любой момент при строительстве домов. Кирпич, трубы и др. – каждый строительный материал будет производиться в количестве, соответствующем определенному числу домов: на сколько его может хватить. Таким же образом мы можем представить себе, как будущие покупатели накапливают сбережения, позволяющие им в определенный срок купить определенное количество домов. Если все эти действия являются приготовлениями к производству (и приобретению) одинакового количества домов, мы вправе сказать, что все участвующие в этих приготовлениях люди могут убедиться в осуществимости своих планов144. Вовсе не обязательно, что так и будет на самом деле, поскольку другие обстоятельства, также являющиеся частью их планов действия, могут оказаться отличны от того, что они ожидали. Часть материалов может быть случайно уничтожена, погодные условия могут сделать строительство невозможным, какое-то изобретение может изменить требуемые пропорции различных факторов. Это то, что мы называем изменением (внешних) данных, нарушающим существовавшее равновесие. Но если различные планы были несовместимы с самого начала, тогда, что бы ни произошло, чьи-то планы обязательно окажутся нарушены и будут подлежать изменению; неизбежно также, что вследствие этого весь комплекс действий за рассматриваемый период не продемонстрирует тех характеристик, которые приложимы к ситуации, когда все действия каждого индивида могут считаться частью одного общего плана, составленного им вначале145.
VI
Когда во всем этом я подчеркиваю различие между простой взаимосовместимостью индивидуальных планов146 и соответствием между ними и реальными внешними фактами, или объективными данными, то, конечно, не хочу сказать, что внешние обстоятельства не могут способствовать тем или иным образом такому субъективному взаимоприспособлению. Безусловно, нет ни малейших оснований, почему субъективные данные разных людей вообще должны когда-либо соответствовать друг другу, если только они не были обусловлены опытом столкновения с одними и теми же объективными фактами. Дело, однако, в том, что чистый равновесный анализ не касается того, каким образом достигается такое соответствие. При описании существующего состояния равновесия просто предполагается, что субъективные данные совпадают с объективными фактами. Равновесные отношения не могут выводиться из одних только объективных фактов, поскольку анализ будущих действий людей может отталкиваться лишь от того, что известно им. Не может равновесный анализ начинаться и просто с заданного набора субъективных данных, коль скоро субъективные данные разных людей могут быть совместимыми или несовместимыми, заранее предопределяя, существует равновесие или нет.
Мы не слишком продвинемся здесь вперед, пока не спросим себя о причине нашего интереса к воображаемому, как признано всеми, состоянию равновесия. Что бы ни говорили время от времени экономисты, с головой ушедшие в чистую теорию, трудно, наверное, усомниться в том, что единственным оправданием подобного интереса является предполагаемое существование тенденции к равновесию. Только при утверждении, что такая тенденция имеет место, экономическая теория перестает быть упражнением в чистой логике и становится эмпирической наукой; и именно к экономической теории как науке эмпирической мы должны теперь обратиться.
В свете нашего анализа о смысле состояния равновесия легко сказать, что является реальным содержанием утверждения о существовании тенденции к равновесию. Вряд ли это может означать что-либо иное, кроме того, что при определенных условиях знания и намерения различных членов общества должны, как предполагается, все больше и больше приходить в согласие. Или же, выражая ту же самую мысль в менее общих и менее точных, но более конкретных выражениях, – ожидания людей, и в частности предпринимателей, должны становиться все более и более верными. В такой форме утверждение о существовании тенденции к равновесию является безусловно эмпирическим высказыванием, то есть утверждением о том, что происходит в реальном мире, которое должно, по крайней мере в принципе, поддаваться верификации. Это делает наше несколько абстрактное заявление довольно правдоподобным выражением здравого смысла. Единственная беда заключается в том, что мы все еще находимся в достаточно глубоком неведении относительно: а) условий, при которых предполагается существование такой тенденции, и б) характера процесса, благодаря которому происходит изменение индивидуальных знаний.
VII
В стандартных изложениях равновесного анализа, как правило, создается видимость, что вопросы о том, как достигается равновесие, решены. Однако, если присмотреться внимательнее, сразу же становится очевидно, что эти мнимые доказательства сводятся просто-напросто к ясной формулировке тех предпосылок, что были изначально приняты147. Используемый обычно для этого прием состоит в допущении существования совершенного рынка, где любое событие одновременно становится известным всем участникам. Тут надо помнить, что совершенный рынок, требуемый для выполнения предпосылок равновесного анализа, нельзя сводить к отдельным рынкам каких бы то ни было конкретных товаров; вся экономическая система должна приниматься как один совершенный рынок, на котором все знают всё. В таком случае допущение существования совершенного рынка означает не что иное, как то, что все члены общества, даже если и не предполагать их всеведущими, по крайней мере должны автоматически узнавать все, что релевантно для их решений. Похоже, скелет в нашем шкафу – «экономический человек», которого мы изгоняли постом и молитвой, – вернулся через черный ход в виде квазивсеведущего индивида.
Утверждение, что если людям известно всё, то они находятся в состоянии равновесия, истинно просто потому, что мы так определяем равновесие. Допущение совершенного рынка в этом случае есть лишь иной способ говорить, что равновесие существует, но оно не приближает нас к объяснению, когда и как такое состояние возникнет. Очевидно, если мы хотим заявить, что при определенных условиях люди будут приближаться к этому состоянию, то должны объяснить, каким образом они обретут необходимое знание. Конечно, любое предположение о реальном приобретении знаний в ходе такого процесса также будет носить гипотетический характер. Но это не означает, что все такие предположения равно оправданны. Нам приходится иметь тут дело с предположениями о причинных связях, и потому такие предположения должны рассматриваться не только как возможные (что, конечно, излишне, если мы просто считаем людей всеведущими), но и как, с известной долей вероятности, истинные. Должна быть возможность, по крайней мере в принципе, продемонстрировать их истинность в конкретных случаях.
Важно здесь то, что именно эти явно вспомогательные гипотезы, или предположения, о том, что люди в самом деле учатся на своем опыте, и о том, как они приобретают знания, составляют эмпирическое содержание наших высказываний по поводу происходящего в реальном мире. Обычно они предстают замаскированными и неполными – в форме описания того типа рынка, к которому относятся наши высказывания. Однако это только один, хотя, по-видимому, и самый важный аспект более общего вопроса о том, как знание приобретается и передается. Существенный момент, который, как мне кажется, часто не осознают экономисты, заключается в том, что подобные гипотезы имеют во многом иную природу, чем те более общие допущения, с которых начинает Чистая Логика Выбора. Мне представляется, что основных отличий два.
Во-первых, допущения, с которых начинает Чистая Логика Выбора, есть факты, являющиеся, насколько нам известно, общими для всякого человеческого мышления. Их можно считать аксиомами, определяющими и устанавливающими границы сферы, внутри которой мы способны понимать или реконструировать в своем уме процессы мышления других людей. Следовательно, они обладают универсальной применимостью в той сфере, которая нас интересует, – хотя, конечно, вопрос о границах этой сферы in concreto является эмпирическим. Они скорее относятся к типу человеческой деятельности (той, что мы обыкновенно называем «рациональной» или даже просто «сознательной» в отличие от «инстинктивной»), нежели к конкретным условиям, при каких она совершается. Однако предположения, или гипотезы, которые мы должны вводить, когда хотим объяснить социальные процессы, касаются отношения мышления индивида к внешнему миру. Они связаны с вопросом, в какой мере и каким образом его знания достигают соответствия с внешними фактами. И такие гипотезы обязательно должны принимать форму утверждений о причинных связях, о том, как опыт создает знание.
Во-вторых, в сфере Чистой Логики Выбора наш анализ можно сделать исчерпывающим; иными словами, здесь мы можем разработать формальный аппарат, покрывающий все мыслимые ситуации. В отличие от этого вспомогательные гипотезы по необходимости должны носить избирательный характер, то есть нам нужно отбирать из бесчисленного разнообразия возможных ситуаций такие идеальные типы, которые по той или иной причине мы считаем особенно релевантными для условий реального мира148. Конечно, мы могли бы также создать отдельную науку, предмет которой был бы per definitionem ограничен «совершенным рынком» или каким-либо иным объектом, заданным сходным образом, и которая точно так же, как и Логика Выбора, относилась бы только к людям, распределяющим ограниченные средства среди множества целей. Для сферы, определенной подобным образом, наши высказывания опять-таки были бы верны априори, однако в этом случае у нас не было бы оправдания, состоящего в предположении, что ситуация в реальном мире подобна вымышленной нами.
VIII
Пора обратиться теперь к вопросу, каковы же конкретные гипотезы, касающиеся условий, при которых люди предположительно приобретают релевантные знания, а также процесса, в ходе которого это происходит. Если бы было совершенно ясно, какие гипотезы для этого обычно используются, нам следовало бы тщательно рассмотреть их под двумя углами зрения. Надо было бы выяснить, являются ли они необходимыми и достаточными для объяснения движения к равновесию, и установить, в какой мере они подтверждаются реальностью. Боюсь, однако, что теперь я подхожу к той черте, когда становится очень сложно говорить, каковы же в точности те допущения, на основе которых мы утверждаем, что тенденция к равновесию будет иметь место, и заявляем, что наш анализ приложим к реальному миру149. Я не могу претендовать на то, что уже далеко продвинулся в этом отношении. Соответственно, все, что я могу, это поставить ряд вопросов, на которые нам предстоит найти ответы, если мы хотим получить ясное представление о значении нашей аргументации.
Единственное условие, с необходимостью которого для установления равновесия экономисты, видимо, более или менее согласны, – это «постоянство данных». Однако после того, как мы убедились в расплывчатости понятия «datum» («данное»), можно справедливо заподозрить, что это не слишком-то продвигает нас вперед. Даже если допустить – как, вероятно, нам и следует поступить, – что это понятие употреблено здесь в его объективном смысле (что включает, напомним, предпочтения различных индивидов), никоим образом не становится ясно: то ли «постоянство данных» необходимо и достаточно для приобретения людьми требуемых знании, то ли оно выступает просто как констатация условий, при которых им предстоит это делать. Во всяком случае, знаменательно, что некоторые авторы находят нужным добавлять предпосылку «совершенного знания» как дополнительное и отдельное условие150. На самом деле, как мы увидим, постоянство объективных данных не является ни необходимым, ни достаточным. Во-первых, из того факта, что никому не пришло бы в голову интерпретировать его в том абсолютном смысле, что в мире никогда ничего не должно происходить, следует, что оно не может быть необходимым условием. Во-вторых, как мы убедились, стоит нам включить сюда периодически повторяющиеся изменения или даже изменения, идущие в постоянном темпе, как единственным способом определить постоянство данных становится отсылка к ожиданиям. Тогда все это условие сводится к тому, что в мире должна быть какая-то видимая регулярность, позволяющая правильно предсказывать события. И поскольку существования подобной регулярности явно недостаточно для доказательства того, что люди научатся правильно предвидеть события, столь же недостаточным для этого оказывается и постоянство данных в абсолютном смысле. Для любого отдельного индивида постоянство данных никоим образом не означает постоянства всех фактов, помимо относящихся к нему самому, потому что в таком смысле можно, конечно, допустить постоянство лишь вкусов других людей, но не их действий. Поскольку все эти другие люди будут менять свои решения, приобретая на опыте знания о внешних фактах и действиях всех остальных, нет причин, почему такие цепочки последовательных изменений должны когда-либо завершиться. Названные трудности хорошо известны151, и я привел их здесь только затем, чтобы напомнить вам, как мало мы на самом деле знаем об условиях, при которых было бы когда-нибудь достигнуто равновесие. Но я не намерен дальше следовать в этом направлении, хотя с эмпирическим вопросом, насколько вероятно, что люди будут обучаться (т. е. что их субъективные данные будут все больше соответствовать как друг другу, так и объективным фактам), связано немало нерешенных и крайне интересных задач. Причина скорее в том, что существует другой, более плодотворный, как мне кажется, подход к проблеме, являющейся центральной.
IX
Рассмотренные только что вопросы – об условиях, делающих вероятным приобретение людьми необходимых знаний, и о процессе, с помощью которого эти знания приобретаются, – привлекли хоть какое-то внимание в ходе прошлых дискуссий. Но есть еще один вопрос, представляющийся мне не менее важным, но который, похоже, был вовсе обойден вниманием: знаниями в каком объеме и какого рода должны обладать разные индивиды, чтобы мы были вправе говорить о равновесии? Ясно, что, если понятие равновесия должно иметь какое-то эмпирическое значение, оно не может предполагать, что все знают всё. Мне уже пришлось применять, не определив его, выражение «релевантное знание», то есть знание, релевантное для некоего отдельного человека. Но что представляет собой это релевантное знание? Вряд ли это может быть просто знание, которое реально повлияло на действия человека, поскольку его решения могли бы оказаться иными не только, скажем, если бы он обладал правильным, а не искаженным знанием, но и если бы он обладал знанием из совершенно иных сфер.
Здесь с очевидностью возникает проблема разделения знания152, которая вполне аналогична проблеме разделения труда или по меньшей мере так же важна. Однако, тогда как последняя была одним из главных предметов изучения с самого начала существования нашей науки, на первую совершенно не обращали внимания, хотя она представляется мне поистине центральной проблемой экономической теории как общественной науки153. Проблема, подлежащая решению, такова: каким образом спонтанное взаимодействие множества людей, где каждый обладает только небольшой крупицей знаний, порождает такое положение дел, при котором цены соответствуют издержкам и т. д. и которое могло бы быть создано лишь под сознательным руководством некоего существа, обладающего совокупным знанием всех этих индивидов. Опыт подсказывает нам, что нечто в этом роде и вправду происходит, поскольку эмпирическое наблюдение, что цены действительно имеют тенденцию соответствовать издержкам, стало началом нашей науки. Однако в нашем анализе, вместо того чтобы показать, какими частицами информации должны обладать разные люди для достижения подобного результата, мы, в сущности, прибегаем к допущению, что все знают всё, и таким образом уклоняемся от какого-либо реального решения проблемы.
И все же прежде чем перейти к рассмотрению разделе – ния знания между различными людьми, необходимо уточнить, какого рода знание является здесь релевантным. Среди экономистов вошло в привычку подчеркивать потребность только в знании цен – очевидно, потому, что из-за смешения объективных и субъективных данных полное знание объективных фактов считалось само собой разумеющимся. В последнее время даже знание текущих цен стало считаться настолько не требующим подтверждений, что вопрос о знании рассматривается как проблематичный только в одном отношении – когда речь идет о предвидении будущих цен. Но, как я уже говорил в начале этой работы, ценовые ожидания составляют лишь малую часть проблемы знания, как я ее вижу. Меня занимает более важный ее аспект: о соответствии между знанием исходных фактов относительно того, как могут приобретаться и использоваться различные товары154, и условиями, при которых они реально приобретаются и используются, то есть общий вопрос, почему субъективные данные различных людей согласуются с объективными фактами. Интересующая нас здесь проблема знания – это именно проблема существования такого соответствия, наличие которого просто предполагается в большей части современного равновесного анализа. Однако мы должны объяснить его, если хотим показать, почему высказывания, являющиеся необходимо истинными в отношении использования отдельным человеком вещей, обладающих, по его мнению, определенными свойствами, должны оказываться истинными и в отношении действий общества с вещами, которые либо обладают такими свойствами, либо – по какой-то требующей объяснения причине – обычно наделяются ими в сознании его членов155.
Вернемся, однако, к только что поднятой специальной проблеме – об объеме знания, которым должны обладать разные индивиды, чтобы равновесие могло установиться (иначе говоря, о «релевантном» знании, которое им необходимо иметь). Мы приблизимся к ответу, если вспомним, каким образом может выявиться, что равновесия не существовало или что оно было нарушено. Мы видели, что равновесные связи будут нарушены, если любой человек изменит свои планы – то ли потому, что изменились его вкусы (что нас здесь не интересует), то ли потому, что ему стали известны новые факты. Очевидно, однако, что есть два разных способа, с помощью которых он может узнавать о новых фактах, заставляющих его менять свои планы, и которые имеют совершенно разное значение для наших последующих рассуждений. Он может узнать о новых фактах случайно, то есть таким путем, который не является необходимым следствием его попыток осуществить первоначально намеченный им план. Или же эти попытки сами могут с неизбежностью вести к обнаружению расхождений фактов с ожиданиями. Ясно, что для движения вперед согласно плану требуется правильность его знаний лишь по тем пунктам, где они с необходимостью будут подтверждаться или корректироваться самим ходом выполнения плана. Но у человека может и не быть знания о вещах, которое, обладай он им, наверняка повлияло бы на его план.
Отсюда нам следует заключить, что релевантное знание, которым должен обладать индивид с тем, чтобы могло установиться равновесие, – это то знание, приобретение которого диктуется его исходным положением и составленным им в этом положении планом. Это, конечно, не все знание, каковое, будь оно получено случайно, оказалось бы ему полезным и заставило бы его внести изменения в намеченный план. Следовательно, мы вполне можем иметь состояние равновесия просто потому, что у некоторых людей нет возможности узнать о фактах, которые, знай они их, побудили бы их пересмотреть свои планы. Или, другими словами, достижение равновесия возможно лишь по отношению к тому знанию, которое человеку уготовано приобрести в ходе попыток осуществления своего первоначального плана.
Хотя такое состояние в каком-то смысле является равновесным, ясно, что это не равновесие в том особом смысле, когда оно рассматривается как состояние оптимальности. Для того чтобы результаты комбинирования индивидуальных частиц знания оказались сравнимы с результатами управления всеведущим диктатором, нужно, по-видимому, ввести дополнительные условия156. Хотя, наверное, и возможно определить объем знания, которым должен обладать индивид для достижения нужного ему результата, мне неизвестно ни одной настоящей попытки продвинуться в этом направлении. Одно из условий состояло бы, вероятно, в том, чтобы каждый из альтернативных вариантов применения любого вида ресурсов был известен обладателю некоторой части этих ресурсов, реально использовавшему их для какой-то иной цели, благодаря чему все различные варианты их применения оказывались бы связаны прямо или косвенно157. Однако я упоминаю данное условие только как пример того, что в большинстве случаев будет достаточно, чтобы в каждой сфере имелась небольшая группа людей, сообща обладающих всем релевантным знанием. Дальнейшая разработка этого вопроса была бы очень интересной и крайне важной, но она выходит далеко за рамки настоящей работы.
Несмотря на то что все мои высказывания по данному предмету носили преимущественно критический характер, мне не хочется показаться впавшим в уныние в отношении уже достигнутого. Даже если в ходе аргументации мы проскочили какое-то важное звено, я все же считаю, что экономическая теория благодаря тому, что неявно содержится в ее положениях, подошла ближе любой другой социальной дисциплины к ответу на центральный вопрос всех общественных наук: как может соединение фрагментов знания, существующего в разных головах, приводить к результатам, которые при сознательном стремлении к ним потребовали бы от управляющего разума таких знаний, которыми не может обладать никакой отдельный человек? Мне кажется, если показать, как в подобной ситуации спонтанные действия индивидов (при наличии условий, которые мы способны определить) приведут к такому распределению ресурсов, как если бы оно было достигнуто по некоему единому плану, хотя никто его и не планировал, то это действительно будет ответом на проблему, которая иногда метафорически обозначалась как проблема «общественного разума». Нас, однако, не должно удивлять, что подобные претензии обычно отвергались158, поскольку мы не подводили под них правильную основу.
В связи с этим мне хотелось бы упомянуть еще только один момент. Дело в том, что если тенденция к равновесию (существование которой у нас есть основания допускать исходя из эмпирических соображений) нацелена только на равновесие по отношению к тем знаниям, которые уготовано обрести людям по ходу своей экономической деятельности, а любое другое изменение знаний нужно считать изменением в «данных» (в стандартном их понимании) и выводить за рамки равновесного анализа, то это будет означать, что равновесный анализ фактически ничего не в состоянии поведать нам о значении таких изменений в знаниях. Намного понятнее становится и то, почему чистому анализу, похоже, практически нечего сказать о таких институтах, как пресса, цель которых – передача знаний. Это могло бы даже объяснить, почему поглощенность чистым анализом так часто создает своеобразную слепоту по отношению к той роли, которую в реальной жизни играют институты вроде рекламы.
X
Такими, довольно отрывочными, соображениями о заслуживающих гораздо более серьезного исследования предметах я должен завершить свой обзор. Мне хотелось бы добавить только одно-два замечания.
Первое состоит в том, что, обращая особое внимание на характер эмпирических высказываний, которыми мы должны пользоваться, дабы формальный аппарат равновесного анализа служил объяснению реального мира, и подчеркивая, что относящиеся сюда утверждения о путях приобретения людьми знания фундаментально отличаются по своей природе от утверждений формального анализа, я не имею в виду, что здесь и сейчас открывается широкое поле для эмпирических исследований. Я очень сомневаюсь, что такое исследование могло бы научить нас чему-то новому. Важный момент состоит скорее в том, что нам надо осознать, от чего действительно зависит применимость нашей аргументации к реальному миру, или, другими словами, на каком этапе применения нашей аргументации к явлениям реального мира она начинает подлежать верификации.
Второе заключается в том, что я, безусловно, не имею в виду, что рассмотренные мной проблемы были чужды экономистам прежних поколений. Единственный упрек, который можно им предъявить, это то, что они настолько смешали два типа высказываний – априорные и эмпирические, которыми постоянно приходится пользоваться любому реалистически мыслящему экономисту, – что зачастую совершенно невозможно понять, какой тип обоснования прилагался ими к тому или иному утверждению. Более поздние работы свободны от этого недостатка, но лишь ценой все возрастающей неясности, какое же отношение имеют их доводы к явлениям реального мира. Все, что я пытался сделать, – это найти дорогу назад, к обретению нашим анализом здравого смысла, который, я боюсь, мы вполне можем упустить из вида по мере того, как анализ будет становиться все более изощренным. Вам даже может показаться общим местом все, что я сказал. Однако иногда, по-видимому, необходимо отойти от технических деталей аргументации и вполне наивно спросить, о чем, собственно, идет речь. Я достиг своей цели, если сумел показать не только то, что в некоторых отношениях ответ на этот вопрос неочевиден, но и то, что подчас мы даже не понимаем, в чем, собственно, заключается сам вопрос.
Глава 2
Факты общественных наук159
I
В наши дни не существует общепринятого термина для обозначения группы дисциплин, которые будут интересовать нас в данной работе. Выражение «моральные науки» в том смысле, в каком его употреблял Джон Стюарт Милль, приблизительно покрывает эту область, но оно давно вышло из моды и для большинства читателей оказалось бы сегодня связано с уводящими в сторону ассоциациями. Хотя именно по этой причине приходится использовать в заголовке привычное сочетание «общественные науки», я должен сразу же подчеркнуть, что далеко не во всех дисциплинах, изучающих явления общественной жизни, возникают те конкретные проблемы, которые мы собираемся обсудить. К примеру, статистика естественного движения населения или изучение распространения инфекционных заболеваний, безусловно, имеют дело с социальными явлениями, но не поднимают специфических вопросов, которые нам здесь предстоит рассмотреть. Они, если можно так выразиться, есть самые настоящие естественные науки об обществе и не имеют серьезных отличий от других естественных наук. Однако иначе обстоит дело с изучением языка, рынка, права и большинства других человеческих институтов. Я намерен обратиться именно к этой группе дисциплин, для обозначения которой вынужден прибегнуть к несколько обманчивому термину «общественные науки».
Поскольку я буду утверждать, что роль опыта в этих областях знания фундаментально отличается от той, какую он играет в естественных науках, мне, вероятно, надо бы пояснить, что сам я вначале подходил к своему предмету, полностью уверенный в универсальной пригодности (validity) методов естественных наук. Дело не только в том, что мое первое специальное образование было в значительной мере научным в узком смысле этого слова, но еще и в том, что даже та не слишком глубокая подготовка в области философии и методологии науки, которую я получил, была полностью в духе школы Эрнста Маха и, позднее, логического позитивизма160. И все это только порождало сознание, становившееся со временем все более и более отчетливым, что в экономической теории уж точно все люди, являющиеся, по общему мнению, воплощением здравого смысла, на каждом шагу нарушают принятые каноны научного метода, выросшего из практики естественных наук, и что даже ученые-естествоиспытатели, начиная обсуждать общественные явления, делают то же самое – по крайней мере, пока они сохраняют сколько-то здравого смысла. Однако в тех нередких случаях, когда ученый-естествоиспытатель всерьез пытается применить свои профессиональные навыки мышления к социальным проблемам, результат почти неизменно оказывается ужасающим – то есть таким, который всем профессиональным исследователям в этих областях представляется полной бессмыслицей. Но хотя и нетрудно показать абсурдность большинства предпринимавшихся попыток сделать общественные науки «научными», не так легко предложить убедительную защиту своих собственных методов, которые, хоть и удовлетворяют большинство людей при применении их в конкретных случаях, для критического взгляда подозрительно смахивают на пресловутую «средневековую схоластику».
II
Впрочем, довольно вступлений. Позвольте мне теперь прямо взяться за дело и спросить, с какого рода фактами нам приходится сталкиваться в общественных науках. Этот вопрос немедленно вызывает следующий, во многих отношениях критический для обсуждаемой проблемы: что мы имеем в виду, когда говорим об «определенном роде фактов»? Даны ли они нам как факты определенного рода или же мы делаем их таковыми, смотря на них определенным образом? Безусловно, все наше знание внешнего мира выводится в известной мере из чувственного восприятия и, следовательно, из нашего знания физических фактов. Но значит ли это, что все наше знание сводится только к физическим фактам? Ответ зависит от того, что мы подразумеваем под выражением «определенный род фактов».
Аналогия из естественных наук прояснит это положение. Все рычаги или маятники, какие мы можем себе представить, имеют химические и оптические свойства. Однако, ведя речь о рычагах или маятниках, мы говорим не о химических или оптических фактах. То, что делает отдельные предметы фактами какого-то рода, – это характерные признаки, которые мы выбираем, чтобы трактовать их как представителей какого-то одного класса. Это, конечно, банальность. Но это значит, что, хотя все общественные явления, с которыми мы, по-видимому, можем иметь дело, обладают физическими свойствами, они необязательно должны выступать как физические факты для наших целей. Все зависит от того, как нам будет удобнее их классифицировать при рассмотрении наших проблем. Являются ли человеческие действия, которые мы наблюдаем, и объекты этих действий предметами одного и того же или разного рода по той причине, что они кажутся нам, наблюдающим, физически одинаковыми или разными, – или же причина в чем-то другом?
Ныне все без исключения общественные науки изучают то, как ведут себя люди по отношению к окружающей их среде – другим людям и вещам. Я бы даже сказал, что эти последние есть элементы, из которых общественные науки строят паттерны отношений между множеством людей. Как мы должны определить или классифицировать объекты их деятельности, если хотим понять или объяснить их действия? Что мы должны класть в основу классификации объектов, когда пытаемся объяснить, что люди с ними делают, – физические свойства этих объектов, которые мы можем установить путем их изучения, или же нечто иное? Давайте рассмотрим несколько примеров.
Возьмите такие понятия, как инструменты, продукты питания, лекарства, оружие, слова, предложения, средства общения или акты производства, – или любой конкретный пример из этого ряда. Я считаю их достаточно хорошей выборкой объектов человеческой деятельности того рода, что постоянно встречаются в общественных науках. Нетрудно убедиться, что все эти понятия (что верно и для более конкретных случаев) отсылают нас не к каким-то объективным свойствам, которыми обладают вещи или которые наблюдатель может в них обнаружить, но к мнениям по поводу этих вещей, которых придерживаются какие-то другие люди. Такие объекты вообще невозможно определить в физических терминах, потому что здесь нет никакого единого физического свойства, которое должно было бы быть у каждого представителя того или иного класса. Эти понятия есть не просто абстракции вроде тех, что мы используем в любой естественной науке; они абстрагированы от всех физических свойств вещей как таковых. Все они – примеры того, что иногда называют «телеологическими понятиями», то есть им можно дать определение, только показав связь между тремя элементами: целью; тем, кто эту цель имеет; предметом, который считается этим лицом подходящим средством для достижения поставленной цели. При желании можно было бы сказать, что все эти три объекта определяются не в терминах их «реальных» свойств, а в терминах мнений, которые имеют о них люди. Короче говоря, в общественных науках вещи – это то, чем их считают люди. Деньги – это деньги, слово – это слово, косметическое средство – это косметическое средство постольку, поскольку кто-то так думает.
Неочевидность этого обусловлена той исторической случайностью, что в мире, где мы живем, знание большинства людей приблизительно совпадает с нашим. Данное обстоятельство проступает с гораздо большей отчетливостью, стоит нам подумать о людях, чье знание отлично от нашего, например о тех, кто верит в магию. Понятно, что дать определение амулету, который, как считается, защищает своего обладателя, или обряду, призванному обеспечить хороший урожай, можно только в терминах человеческих представлений о них. Но логическая природа понятий, которые мы должны использовать при попытках объяснить действия людей, остается той же самой независимо от того, совпадают наши и их представления или нет. Является ли лекарство лекарством – ответ, если наша задача понять действия какого-то человека, будет зависеть только от того, верит ли в это он, независимо от того, согласны ли с ним мы, наблюдатели. Иногда довольно трудно удерживать в уме это различие. Мы склонны думать, например, о связи между родителями и ребенком как об «объективном» факте. Однако, когда мы используем это понятие в исследовании семейной жизни, к делу относится не то, что Х биологически является отпрыском Y, а то, что один из них или оба в это верят. Точно так же обстоит дело в том случае, когда Х и У верят в существование между ними некой духовной связи, в которую не верим мы. Вероятно, соответствующее различие становится особенно ясным из общего и очевидного утверждения, что никакое высшее знание, которым может обладать об объекте наблюдатель, но которым не обладает действующее лицо, не поможет нам понять мотивы действий этого лица.
В таком случае с точки зрения задач общественных наук принадлежность объектов человеческой деятельности к одному и тому же или к разным типам, к одному и тому же или к разным классам определяется не тем, что мы, наблюдатели, знаем об этих объектах, но тем, что, по нашему предположению, знает о них наблюдаемый человек. Мы так или иначе приписываем знание наблюдаемому человеку, и происходит это по причинам, которые я сейчас изложу. Прежде чем я спрошу, на чем основано такое приписывание знаний об объекте действующему лицу, что это значит и каковы последствия того, что мы определяем объекты человеческой деятельности подобным способом, мне следует ненадолго обратиться к элементам второго рода, с которыми нам приходится иметь дело в общественных науках: не к среде, по отношению к которой люди отстраивают свое поведение, а к самим их действиям. Рассматривая классификацию различных видов действий, к которой мы должны прибегать при обсуждении поддающегося осмыслению человеческого поведения, мы сталкиваемся точно с такой же ситуацией, что и при анализе классификации объектов этих действий. Из приведенных выше примеров четыре последних попадают в данную категорию: слова, предложения, средства общения и акты производства суть примеры таких человеческих действий. Так что же делает действиями одного и того же рода два одинаковых слова или два одинаковых производственных акта – то есть что оказывается для нас значимым при обсуждении поддающегося осмыслению поведения? Безусловно, это не какие-то общие для них физические свойства. И вовсе не потому, что мне точно известно, какими общими физическими свойствами обладает звучание слова «сикомор», произносимого разными людьми в разное время, а потому, что я знаю, что Х и Ухотят, чтобы все эти разные звуки или знаки обозначали одно и то же слово, или что они понимают их все как одно и то же слово, я воспринимаю их как примеры из одного класса. Я считаю разные способы, с помощью которых в различных обстоятельствах действующий человек может изготовить, скажем, веретено, примером одного и того же производственного акта не из-за какого-то объективного и физического подобия, а из-за намерений этого человека (вмененных ему мною).
Отметьте, пожалуйста, что ни в отношении объектов человеческой деятельности, ни в отношении различных видов ее самой я вовсе не утверждаю, что их физические свойства не участвуют в процессе классификации. Я доказываю, что никакие физические свойства не могут присутствовать в явном определении какого бы то ни было из этих классов, поскольку элементам таких классов не требуется обладать общими физическими атрибутами и мы даже не знаем точно и осознанно, каковы эти многообразные физические качества, хотя бы одним из которых должен обладать объект, чтобы принадлежать к некоему классу. Схематично ситуацию можно изобразить, сказав, что мы знаем, что объекты a, b, c,…, которые могут полностью отличаться физически и которые нам никогда не удастся перечислить все целиком, являются объектами одного и того же рода, поскольку Х относится к ним одинаковым образом. Но то, что отношение Х к ним одинаково, опять-таки можно определить, только сказав, что он станет реагировать на них одним из действий α, ß, γ…, которые могут быть физически несхожи и которые мы снова окажемся неспособны перечислить все целиком, но о которых нам точно известно, что они «означают» одно и то же.
Результат размышлений о том, что же мы фактически делаем, несомненно, как-то обескураживает. И все же невозможно, мне кажется, усомниться не только в том, что мы поступаем именно так и в обыденной жизни, и в общественных науках, когда ведем речь о поддающихся осмыслению действиях других людей, но и в том, что это единственный способ, каким вообще можно «понимать», что делают другие люди. Следовательно, мы должны исходить из рассуждений подобного рода всегда, когда обсуждаем то, что всем нам известно как специфически человеческая, или поддающаяся осмыслению, деятельность. Все мы знаем, что имеем в виду, говоря, что видим человека «играющего» или «работающего», человека, делающего то или это «намеренно», или же говоря, что лицо кажется «дружелюбным» или мужчина – «напуганным». Однако, хотя мы и могли бы объяснить, как узнаем каждую из этих вещей в том или ином конкретном случае, я уверен, никто из нас не способен перечислить, да и никакая наука не в состоянии назвать – во всяком случае, пока – все различные физические признаки, по которым мы узнаем о присутствии таких вещей. Общие атрибуты, которыми обладают элементы любого из этих классов, не есть атрибуты физические, но должны быть чем-то иным.
Очень важные следствия вытекают из того, что всякий раз, когда мы интерпретируем человеческие действия как в той или иной мере осмысленные и целенаправленные, будь то в обыденной жизни или в общественных науках, нам приходится определять и объекты человеческой деятельности, и различные виды самих действий не в физических терминах, а в терминах мнений или намерений действующих лиц; так, именно благодаря этому мы можем из понятий об объектах выводить какие-то аналитические заключения о том, каковы будут действия. Если мы определяем объект в терминах отношения к нему человека, то отсюда, конечно же, следует, что наше определение объекта подразумевает некое утверждение о том, каково отношение этого человека к этой вещи. Когда мы говорим, что у человека есть пища или деньги или что он произносит слово, мы подразумеваем, что он знает, что первую можно есть, второе можно использовать для покупки чего-либо и что третье можно понять, – и, вероятно, еще многое другое. Является ли этот подтекст в каком-либо отношении существенным, то есть добавляет ли выведение его наружу что-либо к нашим знаниям? Ответ, когда, к примеру, мы говорим человеку, что то или это есть пища или деньги, будет зависеть от того, излагаем ли мы просто наблюдаемые факты, из которых извлекаем наше знание, или подразумеваем нечто большее.
Как мы вообще можем знать, что человек имеет определенные представления об окружающей его среде? Что мы имеем в виду, когда говорим, что знаем, что у него есть определенные представления, – когда говорим, что знаем, что он пользуется этой вещью как инструментом или жестом либо звуком как средством общения? Имеем ли мы в виду только то, что реально наблюдаем в конкретном случае, например что видим его жующим и глотающим пищу, размахивающим молотком или создающим шум? Или же, когда мы говорим, что «понимаем» действия человека, когда говорим, «почему» он делает то или это, разве мы не приписываем ему всегда что-то сверх того, что наблюдаем, – по крайней мере, сверх того, что можем видеть в конкретном случае?
Если мы обратимся на минуту к простейшим видам действий, где возникает подобный вопрос, то, конечно же, быстро станет ясно, что, обсуждая то, что мы считаем осознанными действиями других людей, мы неизменно интерпретируем это исходя из аналогии с нашим собственным умом; то есть мы группируем их действия и объекты их действий по классам и категориям, которые известны нам исключительно из знания нашего собственного ума. Мы предполагаем, что имеющиеся у них понятия цели или инструмента, оружия или пищи совпадают с нашими, так же как мы допускаем, что они, как и мы, могут видеть разницу между различными цветами или формами. Таким образом, мы всегда дополняем то, что фактически видим в действиях другого человека, проецируя на него систему классификации объектов, которую знаем не из наблюдений за другими людьми, но потому, что мыслим сами в терминах этих классов. Если, к примеру, мы видим, как человек переходит забитую транспортом площадь, увертываясь от одних машин и пропуская другие, мы знаем (или убеждены, что знаем) гораздо больше, чем действительно воспринимаем глазами. Это равным образом было бы верно и в том случае, если бы мы увидели, как человек ведет себя в физической обстановке, совершенно не похожей на все виденное нами ранее. Если я впервые вижу большой валун или лавину, несущуюся со склона горы на человека, и вижу, как он бежит изо всех сил, я понимаю смысл этого действия, поскольку знаю, что сам мог бы или стал бы делать в подобных обстоятельствах.
Несомненно, все мы постоянно действуем, исходя из предпосылки, что можем таким образом интерпретировать действия других людей, опираясь на аналогию с нашим собственным умом, и что в подавляющем большинстве случаев такой подход срабатывает. Беда в том, что мы никогда не можем быть в этом уверены. Посмотрев несколько минут на человека или услышав от него несколько слов, мы решаем, что он в своем уме и не лунатик, и вследствие этого исключаем возможность бесконечного числа «чудных» вариантов его поведения, которые никто из нас не смог бы перечислить и которые просто не вписываются в то, что представляется нам разумным поведением, – а это означает только то, что подобные действия не могут интерпретироваться исходя из аналогии с нашим собственным умом. Мы не можем ни объяснить точно, как, решая свои практические задачи, узнаем, что человек в своем уме и не лунатик, ни исключить возможность, что в одном случае из тысячи можем оказаться неправы. Подобным же образом я смогу на основе нескольких наблюдений быстро сделать вывод, что человек подает сигналы или охотится, ухаживает за другим или наказывает его, хотя прежде мог никогда не видеть, чтобы это делалось именно так. И несмотря на это, мой вывод будет достаточно верен с любой практической точки зрения.
Возникает важный вопрос, законно ли применять в научном анализе такие понятия, как эти, которые относятся к тому или иному положению дел, известному всем нам «интуитивно», и которыми мы не только без колебаний пользуемся в повседневной жизни, но на которых основано все социальное взаимодействие, все общение между людьми. Или же следует воспрепятствовать нам поступать таким образом, поскольку мы не способны зафиксировать какие-то физические условия и с полной определенностью решать, действительно ли имеются эти постулируемые условия в том или ином конкретном случае, и поскольку по этой причине мы никогда не можем быть уверены, относится ли тот или иной конкретный пример к рассматриваемому классу, – хотя мы все согласны, что в большинстве случаев наша оценка будет верной. Колебания, которые мы испытываем сначала по этому поводу, обусловлены, вероятно, тем, что сохранение подобной процедуры в общественных науках входит, кажется, в противоречие с наиболее заметной тенденцией в развитии современной научной мысли. Но существует ли в действительности такое противоречие? Упомянутая мной тенденция была правильно описана как движение к последовательному изгнанию всех «антропоморфных» объяснений из естественных наук. Значит ли это фактически, что мы должны воздерживаться от «антропоморфной» трактовки человека, – и разве не становится вполне очевидно, как только мы выразим это подобным образом, что такая экстраполяция прошлых тенденций абсурдна?
Я не собираюсь, конечно, поднимать в этом контексте все проблемы, связанные с бихевиористской программой, хотя более систематический обзор моего предмета вряд ли позволил бы этого избежать. Действительно, вопрос, который нас здесь интересует, состоит именно в том, могут ли общественные науки рассматривать занимающие их проблемы в чисто бихевиористских терминах – и возможен ли вообще последовательный бихевиоризм.
Вероятно, в интерпретации действий другого человека соотношение между строго эмпирическим фактором и той частью, которую мы примысливаем благодаря знанию своего собственного ума, можно описать с помощью (несколько проблематичного) разграничения между денотатом и коннотацией какого-либо понятия. То, что я распознаю при определенных обстоятельствах в качестве «дружелюбного лица», то есть денотат понятия, в значительной мере является делом опыта. Но никакой опыт в обычном смысле не сможет сказать мне, что же я имею в виду, называя это лицо «дружелюбным». То, что я подразумеваю под «дружелюбным лицом», не зависит от физических свойств различных конкретных ситуаций, которые, по-видимому, могут не иметь между собой ничего общего. Тем не менее я умею распознавать их как элементы одного класса – но то, что делает их элементами одного класса, относится к придаваемому им значению, а не к их физическим свойствам.
Важность этого различения возрастает по мере того, как мы выходим за рамки привычного окружения. Пока я вращаюсь среди себе подобных, то, скорее всего, из физических свойств банкноты или револьвера стану заключать, что это деньги или оружие для тех, кто держит их в руках. Когда я вижу дикаря, держащего раковины каури или длинную тонкую трубку, то физические свойства этих предметов, вероятно, ни о чем мне не скажут. Однако наблюдения, подсказывающие мне, что раковины каури – это для него деньги, а трубка – оружие для пускания стрел, прольют на объекты яркий свет – намного более яркий, чем могли бы мне дать те же наблюдения, не будь я знаком с понятием денег или оружия. Распознавая эти предметы в таком качестве, я начинаю понимать поведение людей. Я могу вписаться в схему действий, которые «имеют смысл», именно потому, что я стал считать это не предметом с определенными физическими свойствами, а предметом того рода, что вписывается в паттерн моей собственной целенаправленной деятельности.
Если то, что мы делаем, когда говорим о понимании действий человека, состоит во вписывании наших фактических наблюдений в паттерны, существующие в готовом виде в нашем собственном уме, то из этого следует, конечно, что мы способны понимать все меньше и меньше по мере обращения к существам, все более и более от нас далеким. Но отсюда также следует, что не только невозможно понять ум, отличающийся от нашего собственного, но и бессмысленно даже о нем говорить. Говоря о другом разуме, мы предполагаем, что в состоянии увязать между собой свои наблюдения, поскольку наблюдаемые нами вещи укладываются в образ нашего собственного мышления. Но там, где такая возможность истолкования по аналогии с нашим собственным умом исчезает, где мы не можем больше «понимать», – там нет смысла вообще говорить о разуме. Тогда есть только физические факты, которые мы можем группировать и классифицировать единственно в соответствии с наблюдаемыми физическими свойствами.
В этой связи интересно, что при переходе от интерпретации действий людей, очень на нас похожих, к людям, живущим в сильно отличающейся обстановке, именно самые конкретные понятия первыми утрачивают свою полезность для осмысления людских поступков, а дольше всего ее сохраняют самые общие и абстрактные понятия. Мое знание об окружающих повседневных вещах, о конкретных способах выражения мыслей и эмоций принесет мне мало пользы при интерпретировании поведения жителей Тьерра-дель-Фуэго. Но мое понимание того, что я имею в виду под средствами достижения цели, под пищей или оружием, словом или знаком и даже, вероятно, обменом или подарком, все еще будет полезно и даже существенно для моих попыток понять, что они делают.
III
До сих пор наше обсуждение ограничивалось вопросом, как при рассмотрении социальных явлений мы классифицируем индивидуальные действия и их объекты. Теперь я должен обратиться к вопросу о целях использования наших классификаций. И хотя в общественных науках занятие классификацией отнимает массу энергии – в самом деле так много, что, к примеру, один из известнейших современных критиков экономической теории охарактеризовал ее как чисто «таксономическую» науку, – не это является нашей конечной целью161. Как все классификации, это не более чем удобный способ упорядочения имеющихся у нас фактов для объяснения всего чего бы то ни было. Однако, прежде чем я смогу к этому перейти, во-первых, мне надо устранить с нашего пути одно распространенное заблуждение и, во-вторых, пояснить довольно часто встречающееся утверждение в защиту такого процесса классифицирования – утверждение, которое для любого человека, воспитанного на естественных науках, звучит крайне подозрительно, но которое тем не менее просто вытекает из природы нашего предмета.
Заблуждение состоит в том, что задачей общественных наук является объяснение индивидуального поведения – и особенно что используемый нами сложный процесс классификации либо является таким объяснением, либо служит ему. Общественные науки фактически не делают ничего подобного. Если сознательное действие может быть «объяснено», то это задача для психологии, но не для экономической теории, лингвистики, юриспруденции или любой другой общественной науки. В действительности мы просто классифицируем типы индивидуального поведения, которое можем понять, разрабатываем их классификацию – говоря короче, обеспечиваем упорядочение материала, который предстоит использовать в дальнейшей работе. Экономисты обычно несколько стесняются признавать, что эта часть их работы есть «только» своего рода логика (это, вероятно, справедливо и в отношении других общественных наук). Я думаю, было бы мудрее с их стороны откровенно признать этот факт и прямо с ним считаться.
Упомянутое же мной выше утверждение непосредственно вытекает из природы первого этапа нашей работы как ветви прикладной логики. Однако поначалу оно выглядит весьма поражающе. Состоит оно в том, что из знания нами своего собственного ума мы можем вывести «априорным», т. е. «дедуктивным» или «аналитическим», путем (во всяком случае, в принципе) исчерпывающую классификацию всех возможных форм поддающегося осмыслению поведения. Именно из-за этой претензии, редко высказываемой открыто, но всегда подразумеваемой, летят все насмешки по адресу экономистов, когда нас обвиняют в том, что мы прядем знание из нашего внутреннего сознания – и тому подобные бранные эпитеты. Стоит, однако, осознать, что, обсуждая поддающееся осмыслению поведение, мы всегда ведем речь о действиях, которые можем интерпретировать в категориях нашего собственного ума, как это утверждение теряет свой поражающий характер и фактически становится не более чем трюизмом. Если мы можем понимать только то, что подобно нашему собственному уму, отсюда неизбежно следует, что у нас должна быть возможность находить все, что мы в состоянии понять, в своем собственном разуме. Конечно, когда я говорю, что мы в принципе можем добиться исчерпывающей классификации всех возможных форм поддающегося осмыслению поведения, это не значит, что не может обнаружиться, что при интерпретации человеческих действий мы пользовались приемами мышления, еще не проанализированными или не эксплицированными. Мы обнаруживаем это постоянно. Я имел в виду, что, рассматривая любой конкретный класс поддающихся осмыслению действий, которые мы определили как действия одного рода – в том значении, в каком этот термин употреблялся мной выше, – мы можем в рамках этой сферы дать абсолютно исчерпывающую классификацию относящихся к ней форм деятельности. Если, например, мы определяем все акты выбора, обусловленные недостатком средств для достижения наших целей, как экономические действия, то можем шаг за шагом двигаться вперед, подразделяя возможные ситуации на альтернативы таким образом, чтобы на каждом шаге любая третья возможность исключалась: данные средства могут быть полезными только для одной или для множества целей; данная цель может быть достигнута только одним или несколькими различными средствами; различные средства могут требоваться для достижения данной цели либо поочередно, либо все вместе и т. д.
Мне, однако, пора оставить то, что я назвал первым этапом нашей работы, и обратиться к вопросу о пользе от всех этих изощренных классификаций в общественных науках. Краткий ответ состоит в том, что мы используем различные виды индивидуального поведения, классифицируемые подобным образом, как элементы, из которых строим гипотетические модели в попытке воспроизвести паттерны общественных отношений, существующие, как мы знаем, в окружающем нас мире. Но это все еще оставляет нас перед вопросом, является ли подобный путь правильным при изучении социальных явлений. Не скрыты ли в этих общественных структурах, на самой их глубине, определенные осязаемые социальные факты, которые мы должны изучать и оценивать, как мы изучаем и оцениваем факты физические? Не следует ли нам, по крайней мере здесь, добывать наше знание путем наблюдений и опыта, вместо того чтобы «строить модели» из элементов, отыскиваемых в нашем собственном мышлении?
Убеждение в том, что когда мы от действий индивида обращаемся к наблюдению за социальными коллективными образованиями (collectivities), то переходим из царства смутных и субъективных умозрений в царство объективных фактов, распространено достаточно широко. Этого убеждения придерживаются все, кто думают, что они могут сделать общественные науки более «научными», подражая модели естественных наук. Его интеллектуальная подоснова была наиболее точно выражена родоначальником «социологии» Огюстом Контом, который в одном своем знаменитом заявлении утверждал, что в области социальных феноменов, как и в биологии, «целый объект, безусловно, лучше известен и более непосредственно доступен», чем составляющие его части162. Большая часть науки, которую он взялся создать, до сих пор основывается на этом или подобных представлениях.
Я считаю чистой иллюзией подобную точку зрения, согласно которой такие социальные коллективные образования, как «общество» или «государство», любой социальный институт или явление рассматриваются, как, безусловно, более объективные, нежели поддающиеся осмыслению действия индивидов. Я покажу, что то, что мы называем «социальными фактами», является фактами в том особом смысле, в каком этот термин используется в естественных науках, – не более чем индивидуальные действия и их объекты; что эти так называемые факты представляют собой скорее все те же мыслительные модели, строящиеся нами из элементов, обнаруживаемых в наших собственных умах, как и модели, создаваемые нами в теоретических общественных науках. И потому то, что мы делаем в этих науках, являет собой в логическом смысле точно то же самое, что мы всегда совершаем, когда ведем разговор о государстве или обществе, языке или рынке, – с той только разницей, что в науке мы в явной форме выражаем все то, что в обыденной речи присутствует скрыто и расплывчато.
Я не имею возможности пояснить это на примере какой-либо из теоретических социальных дисциплин – даже на примере единственной из них, экономической теории, где мне хватило бы компетенции. Для этого мне понадобилось бы намного больше времени, чем я располагаю, на технические подробности. Возможно, однако, что гораздо полезнее попытаться сделать это на примере преимущественно описательной и в каком-то смысле преимущественно эмпирической дисциплины из социальной сферы – а именно истории. Будет особенно уместно рассмотреть природу «исторических фактов», поскольку те, кто хотят сделать общественные науки более «научными», постоянно советуют обществоведам обращаться за своими фактами к истории и пользоваться «историческим методом» в качестве замены экспериментального. Действительно, за пределами самих общественных наук стало, по-видимому (особенно среди логиков163), почти общепринятым, что исторический метод – это законный путь к обобщениям относительно социальных явлений164.
Что мы имеем в виду под «фактом» истории? Являются ли факты, из которых состоит история человечества, важными для нас как физические факты или в каком-то ином смысле? Что собой представляют битва при Ватерлоо, правление Людовика XIV во Франции или феодальная система? Возможно, мы продвинемся вперед, если вместо того, чтобы браться прямо за этот вопрос, спросим, каким образом мы решаем, составляет ли какая-то отдельная крупица имеющейся у нас информации часть «факта» – «битва при Ватерлоо»? Был ли человек, пахавший свое поле прямо позади крайнего фланга гвардии Наполеона, частью «битвы при Ватерлоо»? Или кавалер, уронивший табакерку при известии о штурме Бастилии, – частью «Французской революции»? Погружение в подобного рода вопросы покажет по меньшей мере одно: мы не можем определять исторический факт в терминах пространственно-временных координат. Не все, что происходит в одно и то же время в одном и том же месте, является частью одного и того же исторического факта, равно как и все составные части одного и того же исторического факта необязательно должны относиться к одному и тому же времени и месту. Классический греческий язык или организация римских легионов, балтийская торговля XVIII века, или эволюция общего права, или любое передвижение любой армии – все это исторические факты, где никакой физический критерий не может подсказать нам, каковы составные части данного факта и как они связаны воедино. Любая попытка определить их должна принимать форму мысленного воссоздания – модели, элементы которой образуют поддающиеся осмыслению индивидуальные установки. Несомненно, в большинстве случаев модель будет столь простой, что взаимосвязь ее частей будет видна сразу же; соответственно, мало будет оснований для того, чтобы удостаивать такую модель имени «теория». Но если нашими историческими фактами являются такие комплексы, как язык или рынок, общественная система или способ возделывания земли, тогда то, что мы называем фактом, есть либо повторяющийся процесс, либо сложный паттерн устойчивых взаимосвязей, который не является «данной» нашему наблюдению, но который мы можем только шаг за шагом реконструировать – и который мы можем реконструировать только потому, что части (отношения, из которых мы выстраиваем структуру) хорошо нам знакомы и понятны. Выражаясь парадоксально, то, что мы называем историческими фактами, в действительности есть теории, которые в методологическом смысле носят точно такой же характер, как и более абстрактные или общие модели, создаваемые теоретическими науками об обществе. Дело обстоит не так, что сначала мы изучаем «данные» исторические факты, а потом получаем возможность делать обобщения относительно них. Мы скорее пользуемся теорией, когда отбираем из знания, которое имеем о каком-либо периоде, определенные части как осмысленно связанные и составляющие звенья одного и того же исторического факта. Мы никогда не наблюдаем государства или правительства, битвы, или коммерческую деятельность, или же народ как целое. Когда мы пользуемся любым из этих понятий, за ним всегда обнаруживается схема, соединяющая индивидуальные действия осмысленными для нас отношениями; другими словами, мы пользуемся теорией, которая говорит нам, что является и что не является частью нашего предмета. Ничего не меняется от того, что теоретические обобщения обычно делают за нас наши информаторы или источники, использующие при сообщении факта такие понятия, как «государство» или «город», которые невозможно определить в физических терминах и которые отсылают нас к некоему комплексу отношений, каковые, будучи выражены в явном виде, и составят «теорию» данного предмета.
В таком случае социальная теория в том смысле, в каком я употребляю это понятие, логически предшествует истории. Она объясняет понятия, которыми должна пользоваться история. Безусловно, это не противоречит тому, что историческое исследование часто вынуждает теоретика пересматривать свои построения или создавать новые, с помощью которых он может упорядочить полученную информацию. Однако, пока историк говорит не только об индивидуальных действиях определенных людей, но о том, что мы в каком-то смысле можем назвать социальными феноменами, его факты могут толковаться как факты того или иного рода только в терминах некой теории, показывающей, как эти элементы связаны воедино. Социальные комплексы, социальные целостности, которые рассматривает историк, никогда не бывают даны в готовом виде в отличие от устойчивых структур органического (животного или растительного) мира. Они создаются актом конструирования или интерпретации самого историка – конструирования, чаще всего осуществляемого бессознательно и без какого-либо разработанного аппарата. Но в некоторых случаях, когда мы, например, имеем дело с языками, экономическими системами или корпусом законов, эти структуры оказываются столь сложны, что без помощи хорошо разработанной техники их уже невозможно воспроизвести без угрозы ошибиться или запутаться в противоречиях.
Все это и является целью теоретических построений в общественных науках. Они не заняты социальными целостностями как таковыми; они не претендуют на то, чтобы открывать путем эмпирических наблюдений законы поведения или изменения таких целостностей. Их задача скорее состоит в том, чтобы, если можно так выразиться, составлять (constitute) эти целостности – предлагать схемы структурных отношений, которые историк может использовать, когда пытается соединить обнаруживаемые им в действительности элементы в осмысленное целое. Историк не может избежать постоянного использования социальных теорий в этом качестве. Он может поступать так неосознанно, и в тех сферах, где отношения не слишком сложны, его инстинкт может вести его верным путем. Но, когда он обращается к таким более сложным явлениям, как язык, право или экономика, и все же пренебрегает использованием моделей, разработанных для него теоретиками, он почти наверняка попадет в беду. И эта «беда» многозначительно проявит себя в том, что теоретик покажет ему, что он либо запутался в противоречиях, либо выстроил в своих объяснениях такую причинно-следственную цепь, которая никоим образом не следует из принятых им предпосылок, как он сам будет вынужден признать, стоит только сформулировать их в явном виде.
Из этого следуют два важных вывода, которые здесь можно изложить только кратко. Первый заключается в том, что теории общественных наук не состоят из «законов» в смысле эмпирических правил относительно поведения объектов, определяемых в физических терминах. Теория в общественных науках пытается лишь предоставить технику умозаключений, помогающую нам связывать отдельные факты, но, как логика или математика, не касающуюся самих фактов. Следовательно, и это наш второй вывод, ее никогда нельзя верифицировать или фальсифицировать ссылкой на факты. Все, что мы можем и должны проверять, – это присутствие наших допущений в данном конкретном случае. Мы уже упоминали возникающие при этом специфические проблемы и трудности. Здесь встает подлинный «вопрос факта» – хотя и такой, на который часто невозможно будет ответить с той же определенностью, как в случае естественных наук. Однако саму теорию, мыслительную схему для интерпретации, никогда нельзя «верифицировать», можно лишь проверить ее на непротиворечивость. Она может не иметь отношения к делу, поскольку упоминаемые в ней условия никогда не встречаются; или она может оказаться неадекватной, поскольку не учитывает достаточно большого количества условий. Но фактами ее можно опровергнуть не более, чем логику или математику.
Остается еще, впрочем, вопрос, является ли такого рода «композитивная» теория, как я предпочитаю ее называть, которая «составляет» социальные «целостности» путем конструирования моделей из доступных осмыслению элементов, единственным видом социальной теории или нам следовало бы стремиться также к эмпирическим обобщениям относительно поведения этих целостностей как таковых и к установлению законов изменения языков или институтов – законов того рода, что составляют цель «исторического метода».
Я не буду распространяться здесь по поводу любопытного противоречия, в которое обычно впадают защитники этого метода, когда сначала они подчеркивают, что исторические феномены являются единичными и уникальными, а затем переходят к утверждению, что их исследование может подниматься до обобщений. Положение, которое я хочу доказать, состоит скорее в следующем: если из бесконечного разнообразия феноменов, которые можно найти в любой конкретной ситуации, считаться частью какого-то объекта могут только те, что мы способны соединить посредством наших мыслительных моделей, тогда объект не может обладать никакими атрибутами, помимо тех, что могут быть выведены из принятой нами модели. Безусловно, мы можем продолжать конструирование моделей, которые все ближе и ближе подходят к конкретным ситуациям, – концепций государств или языков со все более богатым содержанием. Но как представители какого-то класса, как однородные единицы, относительно которых мы можем делать обобщения, эти модели никогда не будут иметь никаких свойств, которыми мы бы сами их не наделили или которые дедуктивно не выводились бы из предпосылок, на которых мы их строили. Опыт никогда не сможет показать нам, что какая-то структура определенного рода обладает свойствами, не вытекающими из ее дефиниции (или из способа ее конструирования). Причина этого просто в том, что такие целостности или социальные структуры никогда не бывают нам даны как природные единицы, не являются определенными объектами, данными для наблюдения; в том, что мы никогда не имеем дела с реальностью в ее целостности, но всегда лишь с какой-то выборкой из нее, сделанной с помощью наших моделей165.
Здесь нет места для более полного обсуждения природы «исторических фактов», или объектов истории, но мне хотелось бы кратко упомянуть один вопрос. Хотя он и не относится, строго говоря, к моему предмету, но и не совсем для него безразличен. Это очень модное учение «исторического релятивизма», убеждение в том, что разные поколения или эпохи по необходимости должны иметь разные взгляды на одни и те же исторические факты. Мне это учение кажется порождением все той же иллюзии, что исторические факты даны нам конкретно, а не являются результатом целенаправленного отбора того, что представляется нам связной группой событий, значимой для ответа на тот или иной вопрос, – иллюзии, обусловленной, как мне кажется, убеждением, что мы можем определить исторический факт в физических терминах, с точки зрения его пространственно-временных координат. Но предмет, определенный как, скажем, «Германия в период 1618–1648 гг.», вовсе не является одним историческим объектом. В рамках пространственно-временного континуума, определенного подобным образом, мы можем найти любое число интересных социальных феноменов, которые для историка представляют собой совершенно разные объекты: история семьи Х, развитие живописи, изменение правовых институтов и т. д., которые могут быть связаны или нет, но которые составляют части одного социального факта не более, чем любая пара других событий человеческой истории. Этот или любой другой конкретный период как таковой не есть определенный «исторический факт», не есть единичный исторический объект. Исходя из наших интересов, мы можем задать любое число разнообразных вопросов, относящихся к этому периоду, и, соответственно, должны будем дать разные ответы и создать различные модели взаимосвязанных событий. В разные времена историки именно так и поступают, потому что их интересуют разные вопросы. Однако поскольку только задаваемый нами вопрос выделяет из бесконечного разнообразия общественных событий, обнаруживаемых нами в любом данном времени и месте, определенную группу взаимосвязанных событий, которую можно назвать одним историческим фактом, то, как подсказывает опыт, разные ответы людей на разные вопросы не доказывают, что они придерживаются разных взглядов на один и тот же исторический факт. Вместе с тем нет никаких причин, почему историки в разные времена, владея одинаковой информацией, должны были бы отвечать на одни и те же вопросы по-разному. Однако только это оправдало бы тезис о неустранимой относительности исторического знания.
Я упоминаю это потому, что исторический релятивизм – типичный продукт так называемого «историцизма», который фактически является порождением сциентистского предрассудка, обращенного на исторические явления: убеждения в том, что социальные феномены всегда даны нам так же, как даны нам природные факты. Они доступны нам только потому, что мы способны понимать, что другие люди говорят нам, и можем быть понятыми, только интерпретируя намерения и планы других людей. Они являются не физическими фактами: элементами для их воспроизведения всегда выступают знакомые нам категории нашего собственного разума. В том случае, когда мы более не могли бы интерпретировать то, что знаем о других людях, исходя из аналогии с нашим собственным умом, история перестала бы быть человеческой историей. Ей пришлось бы тогда в самом деле оперировать чисто бихевиористскими понятиями, в которых мы могли бы, например, написать историю муравейника или наблюдатель с Марса – историю человечества.
Если это объяснение того, что в действительности делают общественные науки, покажется вам описанием перевернутого вверх дном мира, в котором всё не на своем месте, я попрошу вас вспомнить, что эти дисциплины имеют дело с миром, на который мы с наших позиций неизбежно смотрим иначе, чем на мир природы. Прибегнем к полезной метафоре: если на мир природы мы смотрим извне, то на мир общества – изнутри; что касается мира природы, наши понятия относятся к фактам и должны приспосабливаться к фактам, тогда как в мире общества по крайней мере некоторые из наиболее привычных понятий являются тем «веществом», из которого этот мир создан. Так же как существование общей структуры мышления составляет условие возможности нашего общения друг с другом (условие понимания вами того, что я говорю), оно составляет и основу нашей интерпретации таких сложных социальных структур, как те, что мы находим в экономической жизни, праве, языке или обычаях.
Глава 3
Использования знания в обществе166
I
Какую проблему нам предстоит решить, когда мы пытаемся создать рациональный экономический порядок? Согласно некоторым хорошо известным предположениям, ответ достаточно прост. Если у нас есть вся релевантная информация, если нам дана система предпочтений и если мы располагаем полным знанием об имеющихся средствах, то оставшаяся проблема носит чисто логический характер. Другими словами, ответ на вопрос о том, как лучше всего использовать имеющиеся средства, неявно содержится в наших допущениях. Условия, которым должно удовлетворять решение проблемы нахождения оптимума, были полностью разработаны и могут быть лучше всего представлены в математической форме: в самом сжатом выражении они состоят в том, что предельные нормы замещения между любыми двумя товарами или факторами должны быть одинаковыми при всех различных вариантах их употребления.
Это, однако, никак не экономическая проблема, стоящая перед обществом. И система экономического расчета, которую мы разработали для решения данной логической проблемы, хотя и является важным шагом к решению экономической проблемы общества, все же не дает пока на нее ответа. Причина этого в том, что «данные», от которых отправляется экономический расчет, никогда не бывают, с точки зрения всего общества, «даны» какому-то отдельному уму, способному произвести все нужные вычисления, и никогда не могут быть даны подобным образом.
Специфический характер проблемы рационального экономического порядка обусловлен именно тем, что знание обстоятельств, которым мы должны пользоваться, никогда не существует в концентрированной или интегрированной форме, но только в виде рассеянных частиц неполных и зачастую противоречивых знаний, которыми обладают все отдельные индивиды. Таким образом, экономическая проблема общества – это не просто проблема размещения «данных» ресурсов, если под «данными» понимается то, что они даны какому-то одному уму, сознательно решающему проблему, поставленную перед ним этими «данными». Это скорее проблема, как обеспечить наилучшее использование ресурсов, известных каждому члену общества, для целей, чья относительная важность известна только этим индивидам. Или, короче, это проблема использования знания, которое никому не дано во всей его полноте.
Фундаментальное значение этой проблемы, боюсь, было больше затуманено, нежели прояснено, многими из последних усовершенствований экономической теории, в частности многими случаями применения математики. И хотя проблема, которую я хочу в первую очередь рассмотреть в данной работе, есть проблема рациональной экономической организации, по ходу мне вновь и вновь придется указывать на ее тесную связь с определенными методологическими вопросами. Многие положения, что я намерен высказать, фактически являются выводами, к которым неожиданно сходятся рассуждения, идущие самыми разными путями. Однако в том свете, в каком я вижу сейчас данные проблемы, это не случайность. Мне кажется, что общий источник многих нынешних споров относительно и экономической теории, и экономической политики заключен в ложном представлении о природе экономической проблемы общества. Это ложное представление, в свою очередь, обусловлено ошибочным переносом на общественные явления тех привычных способов мышления, которые мы выработали, имея дело с явлениями природы.
II
В обыденном языке слово «планирование» употребляется для обозначения комплекса взаимосвязанных решений о размещении имеющихся у нас ресурсов. В этом смысле всякая экономическая деятельность есть планирование. В любом обществе, где сотрудничает множество людей, это планирование, кто бы его ни осуществлял, должно будет в какой-то мере базироваться на знаниях, которые имеются вначале не у самого планирующего, а у кого-то другого и которые нужно будет каким-то образом ему передать. Разнообразные пути передачи знания людям, строящим на его основании свои планы, есть центральная проблема для всякой теории, объясняющей экономический процесс. Вопрос о наилучшем способе использования знания, изначально рассеянного среди всего множества людей, или, что то же самое, о построении эффективной экономической системы, является по меньшей мере одним из главных и для экономической политики.
Ответ на него тесно связан с другим возникающим здесь вопросом – кто должен осуществлять планирование. Именно он находится в центре всех споров об «экономическом планировании». Спор ведется не о том, нужно планирование или нет. Это спор о том, должно ли планирование осуществляться централизованно, единой властью для всего общества в целом, или его надо разделить между многими индивидами. Планирование в том особом смысле, в каком это понятие употребляется в современных дискуссиях, всегда означает централизованное планирование – управление всей экономической системой согласно одному единому плану. И напротив, конкуренция означает децентрализованное планирование множеством отдельных лиц. Промежуточный путь между двумя вариантами, о котором многие говорят, но лишь немногие одобряют, когда сталкиваются с ним воочию, – это делегирование планирования отраслевым организациям, или, другими словами, монополиям.
Какая из этих систем обещает быть более эффективной, зависит в основном от ответа на вопрос, от какой из них мы можем ожидать более полного использования существующего знания. Это, в свою очередь, зависит от того, в каком случае у нас больше шансов преуспеть – при передаче всего знания, которое необходимо использовать, но которое изначально рассредоточено среди множества индивидов, в распоряжение единой центральной власти или при передаче индивидам того дополнительного знания, которое требуется им, чтобы согласовывать свои планы с планами других людей.
III
Сразу становится очевидно, что позиция здесь будет различаться смотря по тому, о каких видах знания идет речь. Поэтому ответ на поставленный вопрос будет в основном зависеть от относительной значимости различных видов знания: того, которое, скорее всего, окажется в распоряжении отдельных индивидов, и того, которое мы с высокой долей вероятности ожидали бы обнаружить в распоряжении властного органа, состоящего из
должным образом подобранных экспертов. Если именно сегодня так часто предполагают, что последние будут в лучшем положении, то только потому, что один вид знания, а именно научное знание, занимает сейчас столь видное место в воображении публики, что мы склонны забывать, что это не единственный его нужный для дела вид. Можно согласиться, что в той мере, в какой речь идет о научном знании, орган из хорошо подобранных экспертов способен наилучшим образом распорядиться всеми наилучшими знаниями, – хотя это, конечно, просто переводит проблему из одной плоскости в другую: как подобрать экспертов. Я хочу подчеркнуть, что это затруднение – даже если мы допустим, что оно вполне преодолимо, – составляет лишь малую часть более общей проблемы.
Сегодня мысль о том, что научное знание не является суммой всех знаний, звучит почти еретически. Однако минутное размышление покажет, что, несомненно, существует масса весьма важного, но неорганизованного знания, которое невозможно назвать научным (в смысле познания всеобщих законов), – это знание конкретных обстоятельств времени и места. Именно в этом отношении практически любой индивид обладает определенным преимуществом перед всеми остальными, поскольку владеет уникальной информацией, которую можно выгод – но использовать. Однако использовать ее можно только если зависящие от этой информации решения предоставлены самому индивиду или выработаны при его активном участии. Здесь достаточно вспомнить, сколь многому мы должны научиться в любой профессии после того, как завершена теоретическая подготовка, какую большую часть нашей активной жизни мы тратим на обучение конкретным работам и сколь ценное благо во всех сферах деятельности являет собой знание людей, местных условий и особых обстоятельств. Знать о неполной загруженности станка и использовать его полностью или о том, как лучше употребить чье-то мастерство, или быть осведомленным об избыточном запасе, которым можно воспользоваться при сбое в поставках, – с точки зрения общества так же полезно, как и знать, какая из имеющихся технологий лучше. Грузоотправитель, зарабатывающий на жизнь, используя рейсы грузовых судов, которые иначе оставались бы пустыми или заполненными наполовину, или агент по продаже недвижимости, чье знание почти исключительно сводится к знанию временных благоприятных возможностей, или arbitrageur, играющий на разнице в местных ценах на товары, – все они выполняют в высшей степени полезные функции, основываясь на особом знании быстротекущих обстоятельств, неизвестных другим людям.
Любопытно, что к этому виду знания сегодня относятся, как правило, с изрядной подозрительностью и считают, что почти позорно поступает всякий человек, получающий за счет такого знания преимущество перед кем-либо, кто лучше оснащен теоретическим или техническим знанием. Извлекать преимущества из лучшего знания средств связи или транспорта временами считается почти нечестным, хотя использовать открывающиеся здесь благоприятные возможности для общества так же важно, как и использовать новейшие научные открытия. Это предубеждение в значительной мере повлияло на общее отношение к коммерции по сравнению с производством. Даже экономисты, считающие себя надежно защищенными от грубых материалистических заблуждений прошлого, постоянно совершают ту же ошибку, когда речь заходит о действиях, направленных на приобретение подобного практического знания, – очевидно, потому, что в их картине мира все оно считается «данным». Сегодня бытует расхожее представление, что все такое знание, само собой разумеется, должно быть готово к услугам каждого, и упрек в иррациональности, направляемый против существующего экономического порядка, часто основан на том, что оно не так уж доступно. Этот взгляд не учитывает того, что способ сделать такое знание настолько широко доступным каждому, насколько вообще возможно, как раз и составляет проблему, для которой нам надлежит найти решение.
IV
Если сегодня стало модно принижать важность знания конкретных обстоятельств времени и места, то это тесно связано с тем, что меньше значения придается теперь изменению как таковому. В самом деле, немного есть вопросов, по которым допущения (обычно только неявные) сторонников планирования и их оппонентов отличаются так сильно, как в отношении значения и частоты изменений, вызывающих необходимость коренного пересмотра производственных планов. Конечно, если бы можно было заранее составить детальный экономический план на достаточно долгий период и затем точно его придерживаться, так что не потребовалось бы никаких серьезных дополнительных экономических решений, тогда задача составления всеобъемлющего плана, регулирующего всю экономическую деятельность, была бы далеко не такой устрашающей.
Вероятно, стоит подчеркнуть, что экономические проблемы возникают всегда в связи с изменениями и только вследствие них. Пока все идет как прежде или по крайней мере как ожидалось, не возникает никаких новых проблем, требующих решения, никакой нужды составлять новый план. Убеждение, что изменения или по крайней мере каждодневные приспособления стали в нынешние времена менее важны, равносильно утверждению, что экономические проблемы также стали менее важными. Недаром веры в уменьшающееся значение изменений обычно придерживаются те же люди, которые доказывают, что важность экономических соображений оказалась отодвинутой на задний план возросшей ролью технического знания.
Правда ли, что благодаря изощренному техническому аппарату современного производства экономические решения требуются только через длительные интервалы, как, например, когда нужно построить новую фабрику или ввести новый технологический процесс? Верно ли, что раз завод построен, то все остальное решается более или менее механически, определяется характером производства и оставляет мало места для изменений с целью адаптации к вечно меняющимся обстоятельствам текущего момента?
Достаточно широко распространенное убеждение, что ответ может быть только утвердительным, не подтверждается, насколько я могу судить, практическим опытом делового человека. Во всяком случае, в конкурентной отрасли – а только такая отрасль может служить мерилом – задача сдерживания роста издержек требует постоянной борьбы, поглощающей большую часть энергии менеджера.
То, с какой легкостью неумелый менеджер сводит на нет превосходство в ведении дел, лежащее в основе получения прибыли, и то, что при одинаковых технических возможностях можно вести производство с самыми разными издержками, – это всё общие места делового опыта, которые, похоже, менее привычны для исследований экономиста. Сам напор постоянно исходящих от производителей и инженеров требований дать им возможность действовать, не сковывая их соображениями денежных издержек, служит красноречивым свидетельством, до какой степени эти факторы вмешиваются в их повседневную работу.
Причина все большей склонности экономистов забывать о непрерывных мелких изменениях, из которых и складывается вся экономическая картина, заключается, вероятно, в их поглощенности статистическими агрегатами, отличающимися гораздо большей стабильностью, чем поведение деталей. Сравнительную стабильность агрегатов нельзя тем не менее объяснить – как иногда, видимо, склонны полагать статистики – законом «больших чисел» или взаимопогашением случайных колебаний. Число элементов, с которыми нам приходится иметь дело, недостаточно велико для того, чтобы такие случайные силы обеспечивали стабильность. Непрерывный поток товаров и услуг поддерживается постоянными сознательными корректировками, новыми приготовлениями, совершающимися каждый день в свете новых обстоятельств, неизвестных накануне, немедленным включением в дело В, когда А оказывается не в состоянии осуществить поставки. Даже большой высокомеханизированный завод продолжает работать в значительной степени благодаря окружению, из которого он черпает все, что неожиданно может потребоваться: кровельные материалы, канцелярские принадлежности и бланки и еще тысяча и одна вещь, в обеспечении которыми он не может быть самодостаточен и наличие которых на рынке требуется планами его работы.
Пожалуй, здесь мне нужно еще раз напомнить, что разновидность знаний, занимающая мое внимание, есть знание особого рода, которое по своей природе не может схватываться статистикой и, соответственно, не может передаваться никакому центральному органу в статистической форме. Статистические данные, которыми довелось бы пользоваться такому центральному органу, должны были бы получаться именно за счет абстрагирования от малозаметных различий между вещами и соединения в общую массу как ресурсов одного вида предметов, отличающихся по местонахождению, качеству и другим деталям, причем способ, каким бы это осуществлялось, мог оказаться далеко не безразличен для принятия конкретных решений. Отсюда следует, что централизованное планирование, основывающееся на статистической информации, по самой своей природе не способно принимать во внимание все эти обстоятельства времени и места и что центральный планирующий орган вынужден будет найти какой-то способ передоверить «людям на местах» принятие решений, зависящих от таких обстоятельств.
V
Если мы согласимся с тем, что экономическая проблема общества заключается прежде всего в быстрой адаптации к изменениям конкретных обстоятельств времени и места, из этого, по-видимому, будет следовать, что принятие окончательных решений следует оставить людям, знакомым с этими обстоятельствами, которым непосредственно известно о происходящих изменениях и о ресурсах, имеющихся прямо под рукой, чтобы на них реагировать. Мы не вправе ожидать, что проблема будет решена путем предварительного сообщения всей такой информации центральному органу, который, интегрировав ее, отдаст соответствующие приказы. Мы должны решать ее с помощью той или иной формы децентрализации. Но это ответ лишь на часть нашей проблемы. Нам необходима децентрализация, поскольку только так мы можем обеспечить незамедлительное использование знаний о конкретных обстоятельствах времени и места. Однако «люди на местах» не могут принимать решения исключительно на основании ограниченного, пусть и глубокого, знания фактов из своего ближайшего окружения. Остается еще проблема передачи им такой дополнительной информации, в которой они нуждаются для того, чтобы вписать свои решения в целостный паттерн изменений более широкой экономической системы.
Как много знаний требуется «местному человеку» для того, чтобы успешно это осуществить? Какие из событий, происходящих за пределами непосредственно ему известного, значимы для его ближайших решений и о скольких из них ему необходимо знать?
Почти все происходящее где бы то ни было в мире могло бы повлиять на решение, которое ему предстоит принять. Однако ему не требуется знать ни обо всех этих событиях, ни обо всех их последствиях. Для него неважно, почему сейчас спрос на один размер болтов больше, чем на другой, почему бумажные мешки раздобыть легче, чем брезентовые, или почему в данный момент стало труднее найти квалифицированную рабочую силу либо какие-то станки. Ему важно только то, насколько труднее или легче стало их доставать по сравнению с другими вещами, которые ему тоже нужны, или насколько более или менее настоятельной стала потребность в других предметах, которые он производит либо использует. Сравнительная важность отдельных вещей – вот что его всегда волнует, и причины, ее меняющие, представляют для него интерес лишь постольку, поскольку они затрагивают конкретные вещи из его собственного окружения.
Именно здесь «экономическое исчисление», как я назвал его (или Чистая Логика Выбора), помогает нам увидеть, во всяком случае по аналогии, как данная проблема может быть решена и фактически решается системой цен. Даже единый контролирующий разум, обладая всеми данными по какой-либо небольшой автономной экономической системе, не стал бы каждый раз, когда надо провести мелкую корректировку в размещении ресурсов, вдаваться в подробности всех отношений между целями и средствами, которые могут быть затронуты. Действительно, огромный вклад Чистой Логики Выбора состоит в том, что она убедительно показала, что даже такой единый разум мог бы решить подобную проблему, только рассчитывая и постоянно используя коэффициенты эквивалентности (или «ценности», или «предельные нормы замещения»), то есть присваивая каждому виду редкого ресурса числовой показатель, который нельзя вывести из какого-либо свойства данного конкретного предмета, но который измеряет или выражает в сжатой форме его значимость с точки зрения всей системы целей и средств. При любом небольшом изменении ему пришлось бы рассматривать только эти количественные показатели (или «ценности»), в которых сосредоточена вся необходимая информация; и, корректируя их величины одну за другой, он смог бы нужным образом перестраивать свои возможности без лишней надобности решать всю эту головоломную задачу ab initio, рассматривая ее на каждой стадии целиком во всех ее разветвлениях.
По сути, в системе, где знание значимых фактов распылено среди множества людей, разрозненные действия различных лиц могут координироваться ценами так же, как субъективные ценности помогают индивиду координировать части его плана. Стоит ненадолго задуматься над очень простым и обыденным примером действия системы цен, чтобы увидеть, что именно она делает. Допустим, где-то в мире возникла новая возможность использования какого-то сырья, скажем олова, или один из источников поступления олова исчез. Для нас не имеет значения – и это важно, что не имеет, – по какой из названных двух причин олово стало более редким. Все, что нужно знать потребителям олова, – это то, что какая-то часть олова, которым они привыкли пользоваться, теперь более прибыльно употребляется где-то еще и что вследствие этого им надо его экономить. Огромному большинству из них не нужно даже знать, где возникла более настоятельная потребность в олове или в пользу каких иных потребностей они должны урезать свои запросы. Если только кто-то из них сразу же узнает о новом источнике спроса и переключит ресурсы на него, а люди, осведомленные об образовавшейся в результате этого новой бреши, в свою очередь, восполнят ее из других оставшихся источников, эффект быстро распространится по всей экономической системе и повлияет не только на все виды потребления олова, но и на все виды потребления его заменителей, заменителей заменителей, а также на предложение товаров, изготавливаемых из олова, на предложение их заменителей и т. д. – и это все при том, что громадное большинство людей, способствующих таким замещениям, вовсе не будет иметь никакого представления о первоначальной причине происходящих изменений. Целое действует как единый рынок не потому, что любой из его членов видит все поле, но потому, что их ограниченные индивидуальные поля зрения в достаточной мере пересекаются друг с другом, так что через многих посредников нужная информация передается всем. Сам факт, что на всякий товар есть одна цена – или, скорее, что местные цены соотносятся так, как это диктуется транспортными издержками и т. п., – воплощает в себе то решение, к которому мог бы прийти (что является сугубо теоретической возможностью) один отдельный ум, владеющий всей информацией, которая в действительности рассредоточена среди всех вовлеченных в этот процесс людей.
VI
Мы должны смотреть на систему цен как на механизм передачи информации, если хотим понять ее действительную функцию – функцию, которую, разумеется, она выполняет тем менее совершенно, чем более жесткими становятся цены. (Но даже когда назначаемые цены становятся достаточно жесткими, силы, призванные действовать через изменения цен, в значительной мере все же продолжают проявлять себя через изменения других условий контрактов.) Наиболее важно в этой системе то, с какой экономией знаний она функционирует, или как мало надо знать отдельным участникам, чтобы иметь возможность предпринять правильные действия. В сжатой, своего рода символической форме передается только самая существенная информация и только тем, кого это касается. Это более чем метафора – описывать систему цен как своеобразный механизм по регистрации изменений или как систему телекоммуникаций, позволяющую отдельным производителям следить только за движением нескольких указателей (подобно тому, как инженер мог бы следить за стрелками лишь нескольких датчиков), дабы приспосабливать свою деятельность к изменениям, о которых они, возможно, никогда не узнают ничего сверх того, что отражается в движении цен.
Конечно, такие приспособления никогда не бывают «совершенными» в том смысле, в каком экономист представляет их себе в своем равновесном анализе. Я боюсь, однако, что наши теоретические привычки подходить к проблеме, допуская, что почти все обладают более или менее совершенным знанием, сделали нас в известной мере слепыми в отношении истинной функции механизма цен и привели к применению довольно обманчивых критериев при оценке его эффективности. Не чудо ли, что в такой ситуации, как нехватка какого-либо материала, без чьего бы то ни было приказа, когда, вероятно, лишь горстка людей знает ее причину, десятки тысяч людей, чьи личности нельзя было бы установить за месяцы расследований, оказываются принуждены употреблять этот материал или сделанные из него продукты более бережно – то есть сдвигаться в правильном направлении? Это уже достаточное чудо, даже если в постоянно меняющемся мире не у всех оно будет получаться настолько совершенно, чтобы их нормы прибыли поддерживались всегда на одном и том же равном, или «нормальном», уровне.
Я намеренно употребил слово «чудо», дабы выбить читателя из того состояния довольства, с каким мы часто воспринимаем работу этого механизма, будто так тому и положено быть. Я убежден, что, если бы он был создан по сознательно выработанному человеком проекту и если бы люди, ведомые изменениями цен, поняли, что значение их решений выходит далеко за пределы их непосредственных целей, такой механизм был бы провозглашен одним из величайших триумфов человеческого разума. Ему не повезло дважды: в том, что он не есть продукт человеческого замысла, и в том, что люди, направляемые им, обычно не знают, что их заставляет делать то, что они делают. Однако те, кто громогласно требует «сознательного управления» – и не может поверить, что нечто, развившееся без чьего бы то ни было замысла (даже без нашего понимания этого), могло бы решать проблемы, которые мы были неспособны решать сознательно, – должны помнить: проблема именно в том, как сделать сферу нашего пользования ресурсами шире сферы, подконтрольной чьему бы то ни было разуму, и, следовательно, как обойтись без необходимости сознательного контроля и обеспечить стимулы, которые заставят индивидов осуществлять желаемое без чьих-либо указаний, что же им надлежит делать.
Проблема, с которой мы здесь сталкиваемся, никоим образом не принадлежит только экономической теории, но возникает в связи почти со всеми подлинно общественными явлениями – с языком и с большей частью нашего культурного наследия, реально составляя главную теоретическую проблему всех наук об обществе. Как сказал по другому поводу Альфред Уайтхед: «Это глубоко ошибочный трюизм, повторяемый во всех прописях и всеми выдающимися людьми, когда они выступают с речами, будто мы должны развивать в себе привычку думать, что делаем. Все совершенно наоборот. Цивилизация движется вперед, увеличивая число важных действий, которые мы в состоянии выполнять, не думая о них»167. Это имеет особое значение в социальной сфере. Мы постоянно используем формулы, символы и правила, смысла которых не понимаем и через употребление которых пользуемся помощью знания, которым сами не владеем. Мы развили эти практики и институты, опираясь на привычки и установления, успешно испытанные в их собственной сфере и ставшие затем основанием созданной нами цивилизации.
Система цен – как раз одно из таких образований, которые человек научился использовать (хотя он все еще очень далек от того, чтобы научиться использовать ее наилучшим образом) после того, как он натолкнулся на нее, не имея о ней ни малейшего понятия. С ее помощью стало возможным не только разделение труда, но и скоординированное употребление ресурсов, основанное на равномерно разделенном знании. Люди, любящие высмеивать всякий намек, что так может быть, обычно искажают это соображение, внушая, будто в нем утверждается, что каким-то чудом стихийно возник именно тот тип системы, который более всего удовлетворяет требованиям современной цивилизации. Все ровно наоборот: человек смог развить то разделение труда, на котором основана наша цивилизация, потому что ему довелось натолкнуться на способ, сделавший ее возможной. Не случись этого, он мог бы все-таки развить какой-то иной, совершенно отличный тип цивилизации, что-то вроде «государства» муравьев или нечто совершенно невообразимое. Мы можем только сказать, что никто еще не преуспел в построении альтернативной системы, где можно было бы сохранить определенные черты системы существующей, дорогие даже для тех, кто яростнее всех на нее нападает, – и, в частности, ту степень свободы, с какой индивид может избирать себе занятие и, соответственно, использовать свои собственные знания и мастерство.
VII
Во многих отношениях удачно, что споры о необходимости системы цен для всякого рационального расчета в сложном современном обществе ведутся уже не только между лагерями, придерживающимися разных политических убеждений. Тезис, что без системы цен мы не могли бы сохранить общество, основанное на таком широком разделении труда, как наше, был встречен градом насмешек, когда фон Мизес выдвинул его впервые двадцать пять лет назад168. Сегодня то, что кое-кому все еще трудно его принять, уже не объясняется чисто политическими причинами, и в итоге атмосфера становится гораздо более благоприятной для разумного обсуждения. Когда Лев Троцкий доказывает, что «экономический расчет немыслим без рыночных отношений»; когда профессор Оскар Ланге обещает профессору фон Мизесу статую в мраморном зале будущего Центрального планового управления; когда профессор Абба Л. Лернер заново открывает Адама Смита и подчеркивает, что основное достоинство системы цен состоит в стимулировании индивида к тому, чтобы, преследуя собственный интерес, он делал то, что отвечает интересу общему, расхождения действительно нельзя более списывать на политические предубеждения169. Остающиеся разногласия явно обусловлены чисто интеллектуальными и, более конкретно, методологическими расхождениями.
of the 1930’s as Seen from London”, Contra Keynes and Cambridge: Essays, Correspondence, ed. Bruce Caldwell, vol. 9 (1995) of The Collected Works of F. A. Hayek, pp. 49–63.
Ее можно представить и как попытку изложить в сжатой форме
«Конкуренция как процедура открытия», настоящий том, с. 399.
«Конкуренция как процедура открытия», с. 402.
[Ср. например, обсуждение Хайеком «тумана путаницы и неопределенности, обволакивающего термин “планирование”» в статье «Свобода и экономическая система» (1939); см.: F. A. Hayek, Socialism and War: Essays, Documents, Reviews, ed. Bruce Caldwell, vol. 10 (1997) of The Collected Works of F. A. Hayek (Chicago: University of Chicago Press; London: Routledge), pp. 193–200. См. также его обсуждение планирования в статье «Использование знания в обществе»; см. настоящий том, главу 3. – Ред.]
Ср.: Hayek F. A., The Counter-Revolution of Science (Glencoe, Ill., Free Press, 1952). [Хайек имеет в виду очерк «Scientism and the Study of Society»; см.: Studies on the Abuse and Decline of Reason, pp. 75—166. – Ред.] <Хайек Ф. Сциентизм и изучение общества // Хайек Ф. Контрреволюция науки. М.: ОГИ, 2003. С. 27 – 134.>
Джорджа Мура (1873–1958) «Принципы этики» за то, что она обеспечила моральные основания его «ранним убеждениям», о которых Хайек пишет ниже в этой главе. Хайек представил развернутую критику узкого утилитаризма действия, разработанную Бентамом и его последователями во втором томе сочинения «Право, законодательство и свобода»: Hayek, The Mirage of Social Justice, vol. 2 (1976) of Law, Legislation and Liberty, pp. 17–23 <Хайек Ф. Мираж социальной справедливости // Хайек Ф. Право, законодательство и свобода. М.: ИРИСЭН, 2008. С. 185–191>. Столь же критическую оценку правового позитивизма см.: Ibid., p. 49–50.
<Там же. С. 213–227>. – Ред.]
В последнее время это, видимо, часто признают, хотя скорее в неявной, нежели в осознанной форме, когда подчеркивают, что равновесный анализ лишь описывает условия равновесия, не пытаясь выводить положение равновесия из имеющихся данных. Равновесный анализ в этом смысле был бы, конечно, чистой логикой и не содержал бы высказываний, касающихся реального мира.
[Один из вождей русской революции и теоретик марксизма Лев Троцкий (1879–1940) написал эти слова в статье 1932 г. «The Soviet Economy in Danger», публикованной в газете «The Militant» (перепечатана в: Writings of Leon Trotsky—1932 (New York: Pathfinder Press, 1973), p. 276). Польский экономист Оскар Ланге (1904–1965) был ведущим проповедником рыночного социализма, в котором бы сочетались характеристики эффективности рынка и перераспределительные цели социализма. Признавая открытие Мизеса о важности цен как инструмента для рационального размещения ресурсов, Ланге предложил установить памятник Мизесу в статье «On the Economic Theory of Socialism», см.: Oscar Lange, On the Economic Theory of Socialism, ed. Benjamin E. Lippincott (Minneapolis: University of Minnesota Press; reprinted, New York: McGraw Hill, 1956), pp. 57–58. Рыночный социалист Абба Лернер писал о механизме цен: «При надлежащем применении он побуждает каждого члена общества, преследуя собственную выгоду, делать то, что соответствует общим социальным интересам. По сути своей, это великое открытие Адама Смита и физиократов. – Ред.]
Bepul matn qismi tugad.