Философия поэзии, поэзия философии

Matn
2
Izohlar
Parchani o`qish
O`qilgan deb belgilash
Философия поэзии, поэзия философии
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

Рецензенты:

кандидат филологических наук И. Л. Багратион-Мухранели

доктор педагогических наук Е. Ю. Гениева

Введение

Раз, я проходил многолюдный город, врезая в мозг для будущей пользы его зрелища, здания, традиции и привычки…

Уолт Уитмен[1]

Название этой книги – «Философия поэзии, поэзия философии» – не случайно. И философия и поэзия – два сродные, но притом специфические, одно в другое без остатка не разменивающиеся, поля человеческого воображения и словесного творчества. Об их содержательных различиях – концептуальности философии и спонтанной образности поэзии – написано немало. Немало будет сообщено и на страницах этой книги.

Однако поначалу поговорим о том, что роднит оба эти поля. Поговорим, отталкиваясь от Аристотеля.

Философствование есть раздвижение границ нашего познания. И начинается это раздвижение с тех состояний и моментов, когда мы открываем в себе незнание, т. е. недостаток знания. Состояние же души между знанием и незнанием Аристотель определяет как удивление: будь то первые наблюдения над явлениями природы или первые попытки разобраться в мифе как в начальной стадии мысли[2]. И посему «удивление побуждает людей философствовать»[3].

Но это же самое удивление перед природой, мыслью и глубиной человеческих чувств, перед красотой слова пробуждает в поэте то состояние, когда

 
…Душа стесняется лирическим волненьем…[4]
 

Однако само это исходное состояние удивления в опыте философа и поэта реализуется по-разному. В философствовании – как раскрытие и развитие опыта мышления (не случайно Мераб Мамардашвили в своих многочисленных устных выступлениях и публикациях определял философию как «мышление мышления»). В поэзии же – как спонтанное выражение нашего удивления перед Богом, перед мiром, перед другим человеком, перед самими собой. Удивление, выраженное в ритмически организованном потоке образов и слов. И в этом различии – непреложный рубеж между философствованием и поэзисом.

Однако история знает случаи, когда великие философы оказывались и незаурядными поэтами: таков был Эмпедокл; таковы были некоторые из Отцов Церкви (напр., Августин или Андрей Критский), Фома Аквинский, Григорий Сковорода, Владимир Соловьев. Были и великие поэты, сумевшие в стихах выразить важнейшие философские смыслы: имена Данте, Шекспира, Расина, Гёте у всех на слуху. У нас в России это прежде всего Державин, Тютчев, Фет, Пастернак. Были и философы, пытавшиеся не только что совмещать, но и смешивать философствование и поэзис. Таковы были, напр., Хайдеггер или – отчасти – Деррида. Но одобрение, или осторожное признание, или же прямое неодобрение этих попыток совмещения вплоть до смешения – дело вкуса…

* * *

Основная познавательная и философская позиция автора этой книги как раз и сложилась на непреодолимых (по существу) гранях между неразрывными в человеческом опыте философствованием (как теоретическим дискурсом) и поэзисом (как стремлением прорваться к Бытию через красоту слова). И эту позицию, коренящуюся в глубоком личном опыте, я позволил бы себе определить как религиозный персонализм. Причем религиозный персонализм с весьма сильным и специфичным историческим акцентом.

Вкратце опишу характер этой позиции.

Бытие ищет, достраивает, развивает и перестраивает себя в творческом самосознании человека[5]; этот процесс может быть полон всяческих срывов и ошибок, однако в этом процессе природная, социальная и духовная необходимость претворяется в богоданную и осознанную свободу[6], во внутренний – хотя и не вполне осознаваемый нами – Договор, Союз, Завет (ha-Brith, Diathêkê, Testamentum, Covenant) человека с Богом. Собственно, этот Договор, когда две неравные и неравномощные стороны идут друг другу навстречу (на Встречу!) и составляет особый смысл Времени-Пространства и – одновременно – Бытия-Познания[7]. А уж формы проявления встречи могут быть самые разнообразные: мысль, искусство, любовь, сострадание, порой даже отчаяние (о чем повествует Книга Иова и на чем настаивали некогда Киркегор, а за ним – и Лев Шестов), подчас даже и протест: за отчаянием и протестом иной раз могут открываться новые горизонты веры, любви, мысли, социального устроения[8]… Человеческое творчество, в том числе и творчество поэтическое, – и здесь дань нашему «историческому акценту» – не обязательно вечно стойкое, но всё же некоторое вложение человека в общую – пламенно текучую (если вспомнить Гераклита) – динамику и самообновляющуюся преемственность Бытия. Динамику всегда недосказанную, превышающую имагинативные возможности нашего почти мгновенного человеческого существования. Как писал русский поэт позапрошлого века, —

 
И всё я в памяти желал бы сохранить,
Замкнуть в обдуманное слово!… [9]
 

Между человеком и Бытием есть неизбежный посредник, имя которому – история. История, понимаемая прежде всего как подлежащее осмыслению время. Время как чередование поколений и событий, чередование «форм и опытов» коллективной жизни[10], чередование стадий человеческого жизненного цикла, опосредованное нашей мыслью. Со времен Геродота – осмысливаемлое время.

Итак, Бытие не дается человеку помимо времени, вольным или невольным участником которого становится он сам. Представления о времени, о его структуре, периодах, ритмах и смыслах может быть сколь угодно различным для различных эпох и цивилизаций, но сама связка Бытие-Время-Человек остается онтологически и антропологически непреложной. И это в полной мере касается и человека-философа, и человека-поэта. И сколь бы ни были глубоки и проникновенны их удивленные помыслы о Божественном и Вечном, – человек не в состоянии пережить и высказать эти самой Вечности необходимые искания и помыслы помимо самого себя. Стало быть, помимо времени и истории. Историзм и личность – два необходимые лика религиозного персонализма.

 

А поэзия и философия – некие два крыла исторического опыта человека. Осмысленного опыта человека и человеческого слова во времени.

* * *

Если говорить о временной подоплеке этой исходной познавательной позиции – религиозного персонализма, – то на протяжении моей жизни эта позиция была подкреплена двумя областями знания, которые равно усилили мой интерес и к философствованию, и к поэзису. Причем интерес, сопряженный с моими постоянными историческими занятиями.

На переломе третьего и четвертого десятилетий своей жизни я должен был обратиться к штудиям из области науковедения[11]. Причем вынужден был – в силу своего исторического образования и своих философских и поэтических интересов – обратить особое внимание на общегуманитарную составляющую науковедческолго знания.

И дело, как мне кажется, не в случайных биографических подробностях. Дело в самом содержании феномена науки, в сложном единстве естественнонаучных, математических и социо-гуманитарных познаний. Науковедение оказалось для меня не только модной на протяжении второй половины прошлого века рецептурой научно-организационной деятельности и не только утешением для научных или околонаучных управленцев. Без науковедческих знаний, как я убедился, трудно представить себе весь ход истории знаний, истории творчества, интеллектуального общения и социальности. Один из важнейших общеисторических уроков науковедения заключается в том, что история творчества и наших познаний есть история преобразующихся во времени тысячелетних трудов наших предков и современников. И даже (в какой-то мере) предвосхищение трудов наших возможных потомков. Мыслительные и творческие процессы и драмы вершатся не только в конкретных людях, но и в сложных, подчас даже конфликтных процессах общения между людьми.

Философская, историческая и общекультурная ценность науковедения – не только в том, что это наука о работе мышления над природными, техническими, интеллектуальными и социальными объектами, но и о работе мышления во времени и между людьми (с их несхожими психологическими и экзистенциальными складами, навыками, традициями, институтами). Общий труд познания (или, по известному выражению о. Пьера Тейяр де Шардена – «единство человеческих усилий») вершится через многообразие индивидуального и группового опыта. Тонкая связь научного творчества с философствованием и поэзисом – тема множества исследований. Некоторые соображения на сей счет читатель обнаружит в этой книге.

* * *

А уж на шестом десятке жизни мне пришлось напряженно заниматься сюжетами из области библеистики (переводить, комментировать, редактировать, интерпретировать). При всём глубочайшем моем уважении к современному библеистическому mainstream’y – библейской филологии, – при всём постоянном моем сотрудничестве с ее представителями, лично мне всё же оказался самым близким исторический и религиозно-философский подход к библейским материям, а также вопрос о связи этих материй с судьбами русского поэтического языка.

Во всяком случае, библейские тексты, тексты Вечной Книги, оказались для меня незаменимым источником философских, исторических и поэтических познаний. Вслед за Полем Рикёром я понял Библию как Книгу о человеческих поражениях, которые, в конечном счете, и конституируют собой историю, оказываясь моментом призвания и оправдания человека в контексте Вечности[12]. Ибо временами, воистину, —

 
История не в том, что мы носили,
А в том, как нас пускали нагишом[13].
 
* * *

Мы живем в расколотом, фрагментированном мipe, причем подчас и внутренний наш мip также расколот и фрагментирован. И Большой мip, и внутренний наш мip задыхается без подлинной и высокой культуры, не мыслимой без опыта философского и поэтического. И этот внешний и внутренний опыт, собирающий наш внешний и внутренний мip, нашу Umwelt, в сплетениях которой соучаствуем и мы сами, выстраивается – если вспомнит формулу Бориса Пастернака – поверх барьеров[14]. Поверх барьеров дисциплин, психологий, идеологий, языков.

И это соображение лежит в основе послания, message’a, и структуры предлагаемой читателю книги, собранной из статей, погребенных в периодических изданиях и малотиражных сборниках:

Поэтика – К постижению истори – Философская мысль.

Часть Первая
Поэтика

Переоткрытие человека, или Похвала лирической поэзии

 
Поэзия, не поступайся ширью.
Храни живую точность: точность тайн.
 
Борис Пастернак. «Спекторский», гл. 8.

Проблема глубинных человеческих смыслов в лирической поэзии и, стало быть, духовной, а вместе с ней – и исторической ценности лирической поэзии как была, так и остается неисчерпаемой. А уж в периоды особого людского ожесточения и одичания, включая и нынешний, эта неисчерпаемость и насущность должна угадываться каждым из нас…

Вопрос о понимании и определении феномена поэзии занимал людей издавна. Вспомним, как пытался теоретически подойти к этому вопросу Аристотель.

Согласно Аристотелю, поэзия (уже по первоначальному замыслу поэта) есть внутренне оформленная речь, противостоящая по своем гармоническому и ритмическому строю «голым словам»[15]. По Аристотелю, поэзия – это особая форма нашей речи – речи, подражающей какому-то высшему порядку, воссоздающей (миметирующей) этот порядок в словесной гармонии и ритме. В этом смысле, если исходить из духа «Поэтики» Аристотеля, развитое поэтическое творчество, развитый словесный «поэсис», есть непременное условие самораскрытия и саморазвития языка.

Так, согласно античному воззрению, обстоит дело с предметом поэзии. А вот вопрос о том, кто есть подлинный деятель, подлинный субъект поэзии, оставался для античного мышления открытым. В платоновском диалоге «Ион» ответ на этот вопрос как бы невольно раздваивается: поэт и рапсод Ион усматривает источник поэтического вдохновения и творчества в самом себе, а Сократ – во вдохновляющей силе Божества. Силе, по сути дела, безотносительной к личности поэта, со всеми его достоинствами, со всем его субъективным недомыслием и тщеславием.

Позднее эта платоновская тема несоизмеримости поэта и Поэзии была подхвачена Пушкиным:

 
Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон…
 

В конце концов, чье же дело поэзия – Божеское или человеческое? И применим ли в трактовке этого вопроса античный логический принцип исключения третьего?

Христианский – Богочеловеческий (если вспомнить круг идей Вл. Соловьева) – дискурс издавна пытался преодолеть и «теоцентрическую» и «антропоцентрическую» крайности в подходах к проблеме творчества, в частности, и творчества поэтического. Реальность – в том числе и реальность высоких проявлений поэзии – мыслится под суверенитетом Бога, но она не дана нам помимо нас самих. Как религия, как философствование, как любовь – поэзия связана с нашей несамодостаточностью. Эту мысль точно формулирует Василий Жуковский в последней строчке своей драматической поэмы «Камоэнс»:

 
Поэзия есть Бог в святых мечтах земли.
 

Традиционная европейская культура, в частности, и культура поэтическая, была программно и осознанно теоцентричной. Последние же века – от времен Вико, Канта и Гердера до времен Маркса, Фрейда, Кроче, Выготского, Бахтина – были веками открытия человека в его особых – социоэкономических, социокультурных, психологических и биосоматических измерениях. Причем открытия, вольно или невольно опирающегося на старую европейскую теоцентрическую традицию[16].

И одновременно – особенно благодаря трудам великих религиозных мыслителей прошлого, XX века, включая и наших, российских мыслителей (таких, как Булгаков, Бердяев, Степун и др.) – временами некоего нового, строящегося на осознанном и глубоком внутриличностном опыте – переоткрытия Бога. И в свете опыта духовного и интеллектуального – переоткрытия человека.

Всё это сполна касается и поэтической сферы.

Собеседник

Одно из интереснейших свидетельств этого парадоксального поэтического переоткрытия – довольно ранняя статья Мандельштама «О собеседнике» (1913).

Согласно Мандельштаму, поэту не пристало «заискивать и оправдываться» перед читателем и обществом[17]. Ибо поэт, даже самый интимный и лирический поэт, – не должник, не беглец, но, скорее, самый активный, хотя подчас и с трудом угадываемый сопричастник человеческой реальности: «поэзия как целое всегда направляется к более или менее далекому, неизвестному адресату, в существовании которого поэт не может сомневаться, не усомнившись в себе»[18].

 

Но кто этот «собеседник» и «адресат», находимый и воздвигаемый поэтом в самом себе? Или, если говорить нынешним, пост-бахтинским, языком – в своем внутреннем диалоге? – Другой человек, вдохновляющий Ангел, Бог? Или все они вместе, иной раз почти что не различимые сознанием поэта в непосредственном процессе творчества? – Здесь нам даруется широкая, хотя и небезопасная свобода истолкования. Но ведь всякое обращение к «адресату» – так или иначе – надеется на ответ…

(И что любопытно: время написания статьи «О собеседнике» – время сложения ранней поэзии Пастернака с ее настойчивой темой поиска другого человека, – причем другого, конкретного человека, «ближнего», в сложном и многоедином контексте Бога, Вселенной, природы, общества, города. А зимой 1916-17 г., оказавшись на Урале, Пастернак работает над «Поэмой о ближнем»…)

В поисках себя

Стало быть, если свести воедино всё сказанное выше, то поэзию – в контексте современной мысли и современных проблем – можно было бы определить как намеренно облеченное в ритмически упорядоченные словесные формы собеседование художника с самим собой, а через себя – с другими. Определить, как расширяющийся в красоте монодиалог. Или – как внутренне напряженную коммуникацию, вершащуюся через ритмически упорядоченный речевой поток, через ритмически упорядоченную речевую игру.

Поэтический монодиалог есть процесс вольного или невольного воздвижения собеседника в самом себе. Кто он, этот собеседник? – Человек, творение, Бог? Или тот воображаемый, как бы полуразмытый, адресат, который может быть одновременно «полпредом» и того, и другого, и Третьего? – Философия поэзии не может достоверно ответить на этот вопрос. Да и слава Богу, что не может. Ибо лирическая поэзия живет игрой и переливом смыслов и умирает от прямолинейности и однозначия.

…И коль скоро в ходе нашего разговора вольно или невольно всплывает проблема личности, тот как раз именно в данный момент этой беседы, повинуясь ее логическому порядку, мне следовало бы высказать два соображения относительно связи феномена поэзии с проблемой человеческой личности. Ибо феномен этот соотнесен с двумя важнейшими – и притом взаимосвязанными – гранями человеческой личности, человеческого внутреннего самообретения:

со способностью к индивидуации, т. е. к нахождению своего уникального психологического, поведенческого и творческого стиля – и – со способностью коммуникации с Другим, нахождения Другого.

А тот, кто делает небезосновательный акцент на глубоком земном одиночестве, непонятости, непризнанности поэта, – тем самым лишь подчеркивает неупразднимую проблему вечной открытости и незавершенности, вечного становления и личности, и поэзии.

Метафизика во мгновение

Итак, коммуникативная природа поэзии осуществляет себя на многих уровнях, и отчасти именно благодаря этой многоуровневости непрерывно идет процесс становления и восстановления человека, а вместе с ним – и человечества. И я позволю себе выделить, по крайней мере, три уровня такового процесса становления-восстановления.

Уровень первый связывается с психофизическим статусом человека. Статусом элементарным, но всегда насущным: от стадии утробного развития – «до самыя смерти» (если вспомнить слова протопопа Аввакума).

Открытие полушарной активности человеческого головного мозга проливает своеобразный и во многом еще непривычный свет на феномен поэзии. Об онто- и даже филогенетической функции поэзии в развитии психофизического облика человека говорят и пишут ныне нейрофизиологи, нейрохирурги, психиатры, психологи, педагоги.

Через непривычные, небанальные ассоциации, через нетривиальную связь образов и понятий в информационных базах нашего подсознания и сознания формируются разнообразные и сложные ансамбли участков коры головного мозга, ответственные за богатство и творческий характер мысли и самого сознания[19].

Вот эта самая «мозговая игра», о которой с такой надменностью писал в своем «Петербурге» Андрей Белый, на самом деле сопровождает (по крайней мере, – должна сопровождать!) человека с первых моментов его жизни, с колыбельной песни матери, с прибаутки, с потешки, с импровизации родителей, бабушки или деда.

Замечательный швейцарский христианский проповедник Danilo Gay как-то говорил мне такие слова: «Там, где фольклор умирает, а профессиональная поэзия замыкается в себе, люди тупеют, становятся негибкими, неотзывчивыми».

Как человек, занимающийся не только философией, науками и поэзией, но и как человек, работавший со сложными детьми в школе, я беру на себя смелость заявить, что вопиющий недостаток поэтической струи в детском развитии – это страшная предпосылка зомбирования и ожесточения человека. Более того, видя по телевидению или просто на улице ребят, которые запятнали себя участием в насилиях и погромах и в разного рода фашистской активности, – я явно угадываю по их лицам, что они не слышали в раннем детстве ни колыбельной, ни потешки, – а если и слышали, – то крайне редко. Разумеется, поэтический опыт раннего детства не может быть достаточным условием для предотвращения последующего осатанения человека. Но, думается мне, он входит в число условий необходимых.

Так что, резюмируя разговор о важности поэзии в деле психофизического становления человека, давайте сойдемся на том, что, заботясь о красоте и гибкости мышления, а подчас и открывая эту гибкость в «неслыханной простоте» (Пастернак), поэтический опыт в той или иной мере отвечает за здравое психофизическое состояние каждого из нас.

Уровень второй связан с интеллектуальным статусом человека. Но к этому вопросу придется идти издалека.

Нынешнее науковедение – не вполне еще оцененный комплекс дисциплин, включающий в себя, в частности, логику науки, историю науки, психологию научного творчества и т. д., – дает нам огромный и разнообразный материал для размышлений о важности внезапных, нелинейных связей нашего сознания и мысли, о важности непредвиденных, казалось бы, контрастов и парадоксов.

Давайте припомним в этой связи пушкинское пятистишие из утраченного стихотворения 1829 года:

 
О, сколько нам открытий чудных
Готовит просвещенья дух,
И опыт, сын ошибок трудных,
И гений, парадоксов друг,
И случай, бог изобретатель…
 

Так что, судя по логике Пушкина, парадоксальный акт поэтического вдохновения есть не просто платоновское припоминание (анамнесис) наших априорных интеллектуальных или духовных предпосылок и богатств, но некоторое существенное преумножение нашего опыта и, стало быть, самого Бытия; не только раздвижение его внешних горизонтов, но и содержательное преобразование его внутреннего состава, его – по словам английского философа и ученого Майкла Поланьи, – «спонтанную интеграцию»[20].

Как и в первом случае, речь идет о парадоксальном собирании и развертывании человека, но на сей раз – на уровне его интеллектуальной активности.

А уж далее позвольте перейти к третьему, собственно духовному, религиозному горизонту нашего разговора. Тому горизонту, где личности подчас свойственно проявлять себя с наибольшей подлинностью и глубиной.

Давайте припомним само содержание понятия религии. Re-ligio – восстановление связи, сообщенность. Стало быть – опять-таки – восстановление нашей коммуникации с другим человеком, с мipoм, с Богом. Но уже на уровне особом – сверхэмоциональном, сверхсознательном, сверхинтеллектуальном. А поэзия как раз и акцентирует и проясняет эту связь силою нежданных-негаданных словесных ассоциаций, силою ритмического сцепления образов простых вещей. Не случайно же Гастон Башляр определил поэзию как «некую метафизику во мгновение»[21].

И если припомнить историю русской поэзии, – то одним из самых наглядных подтверждений этого определения поэзии как «метафизики во мгновение» может послужить начало 2 главки поэмы А.К. Толстого «Иоанн Дамаскин»:

 
Благословляю вас, леса,
Долины, нивы, горы, воды!
Благословляю я свободу
И голубые небеса!
И посох мой благословляю,
И эту бедную суму,
И степь от краю и до краю,
И солнца свет, и ночи тьму,
И одинокую тропинку,
По коей, нищий, я иду,
И в поле каждую былинку,
И в небе каждую звезду!
О, если б мог всю жизнь смешать я,
Всю душу вместе с вами слить!
О, если б мог в свои объятья
Я вас, враги, друзья, и братья
И всю природу заключить! /…/
 

В этом отрывке непроизвольно сходятся важнейшие интуиции (и вместе с тем – смыслы) лирической поэзии: интуиция присутствия (Ты) и интуиция признания (я). А точнее – обоюдного присутствия и обоюдного признания «Ты» и «я».

Не случайно этот отрывок волновал таких корифеев нашей культуры позапрошлого века, как Чайковский и Вл. Соловьев. Чайковский написал на эти слова один из лучших своих романсов, Соловьев неоднократно цитировал эту поэму.

…Кстати, о Соловьеве. Будучи незаурядным поэтом, этот едва ли не величайший из российских философов глубже многих других проник в самое материю лирической поэзии и, стало быть, в сердцевину ее религиозной проблематики. Если самым кратким образом изложить эти взгляды Соловьева, по-разному звучащие в его статьях о Пушкине, Лермонтове, Мицкевиче, Тютчеве, Фете или Полонском[22], то можно было бы сказать примерно так.

Принимая на себя тревоги, хаос и отчаяние жизни, лирическая поэзия имеет свойство некоторым внезапным, недосказанным, открытым образом воссоздавать и пересоздавать жизнь в красоте упорядоченного слова. И в этом смысле, – если отбросить пышные соловьевские слова о поэзии как о форме «теургии» и, напротив, припомнить его слова на одре смерти, поэзия – часть нелегкой «работы Господней»[23].

1“Once I Pass’d through the Populous City” (1860) (перевод мой – E. P.).
2См.: Метафизика, A, II, 982b – 983a (пер. А. В. Кубицкого) // Аристотель. Соч. в четырех томах. Т. 1. – М.: Мысль, 1975. С. 69–70.
3Там же, 982b // Аристотель… С. 69.
4Пушкин, «Осень», 1833.
5Категорию творческого самосознания я заимствую у М. О. Гершензона. – См.: Гершензон М. О. Избранное. Т. 3: Образы прошлого. – М.: Университетская книга; Иерусалим: Gesharim, 2000. С. 523.
6Свобода – это не «осознанная необходимость», но именно – осознанная свобода (см.: Рашковский Е. Б. Осознанная свобода: материалы к истории мысли и культуры XVIII–XX столетий. – М.: Новый хронограф, 2000).
7Бытие-Познание пишу через дефис не случайно. Опыт человеческого познания встраивается в общую динамику Бытия. По крайней мере, как оно открыто и дано (revealed) человеку.
8См.: Waardenburg J.-J. “Leben verlieren” oder “Leben gewinnen” als Alternative in prophetischen Religionen // Leben und Tod in den Religionen. Symbol und Wurklichkeit / Hrsg. G. Stephenson. – Darmstadt: Wiss. Buchgesellschaft, 1985. S. 36–60.
9Иван Никитин, «Друг (Степь)», 1855.
10Бродель Ф. Динамика капитализма. – Смоленск: Полиграмма, 1992. С. 83.
11Из моих книг по науковедению, на мой взгляд, сохранила свою научную актуальность лишь одна, причем существенно подкрепленная работой над историческими источниками: Рашковский Е. Б. Научное знание, институты науки и интеллигенция в странах Востока XIX–XX века. – М.: Наука-ГРВЛ, 1990. Краткое обобщение моих науковедческих занятий 60-х – 90-х гг.: Рашковский Е. Б. Научное знание, институты науки и интеллигенция в социокультурной динамике Европы, России и «третьего мира»: XVIII–XX века / Диссертация в виде научного доклада… – М.: Инст. мировой экономики и межд. отношений РАН, 1997.
12См..Ricoeur Р. Temps biblique // Archivio di filosofia. Padova. 1985. Anno 53. # 1. P. 23–35. См. также: Сальвестрони С. Библейские и святоотеческие источники романов Достоевского. – М.: Изд. ББИ, 2015.
13Борис Пастернак, «Спекторский», гл. 8 (1925–1930).
14Первое обоснование этой формулы дано поэтом в письме С. П. Боброву от 18 сентября 1916. – См.: Пастернак Б. Л. Полн. собр. соч. с прилож. в одиннадцати тт. Т. 7. – М.: Слово, 2005. С. 260.
15См.: Поэтика, 1, 1447а; 4, 1448b (пер. М.Л. Гаспарова). – Аристотель. Соч. в четырех томах. Т. 4. – М.: Мысль, 1984, с. 646, 648–649.
16См.: Рашковский Е.Б… Европейская культура Нового времени: библейский контекст. // Московское востоковедение. Очерки, исследования, разработки. – М.: Изд. Фирма «Восточная литература» РАН, 1997.
17Мандельштам О.Э. Собр. соч. в трех томах. Т. 2. – N.Y.: Межд. лит. содружество, 1971 С. 234.
18Там же. С. 240.
19Труды сэра Дж. К. Экклса, А.А. Леонтьева, В.Л. Деглина, Ю.А. Шрейдера, Н.Л. Мусхелишвили и др. Припоминание и чтение стихов по памяти, – чтобы выжить, не сойти с ума, не дать растлить и растоптать себя, – было для многих узников как нацистских, так и советских лагерей необходимой частью духовной гигиены. У нас в России исторические свидетельства на этот счет можно найти в воспоминаниях Евгении Гинзбург, Нины Гаген-Торн, Ефросинии Керсновской, Моше Зальцмана.
20Polanyi М. Genius in Science. – “Encounter”, L., 1971, v. 38, # 1.
21“La poesie est une metaphysique instannee” (Bachelard G. Le droit de rever. – P.: Presses univ. de France, 1970. P. 224).
22Одно из самых обстоятельных комментированных изданий поэтологического наследия философа – Соловьев В.С. Философия искусства и литературная критика. / Сост. и вступит. Статья Р. Гальцевой и И. Роднянской. Комм. А. Носова. – М.: Искусство, 1991.
23Трубецкой С.Н. Смерть В.С. Соловьева 31 июля 1900 г. // Книга о Владимире Соловьеве. – М.: СП, 1991. С. 299.