Kitobni o'qish: «О чем знает ветер»

Shrift:

Посвящается моей прапрабабушке

Энн Галлахер Смит



 
Так смелее, отряд сказителей, ловчие слов!
Хроникёрам – оглядка;
                           вдохновенным – удержу нет,
Ибо поднят сюжет на крыло, точно вальдшнеп.
Ибо – корка, под литерами копыт искрошенная, —
                                    твердь нам в очи пылит,
Мы же млечною поземью мчимся —
                                              дальше, дальше…1
 
У. Б. Йейтс

Оригинальное название: What the Wind Knows

Text Copyright © 2019 by Amy Harmon

This edition is made possible under a license arrangement originating with Amazon Publishing, www.apub.com,

in collaboration with Synopsis Literary Agency.

Cover design by Faceout Studio, Lindy Martin (7БЦ)

Фото использовано с разрешения Stocksy, автор изображения PAFF:

https://www.stocksy.com/607189/beautiful-girl-sitting-alone-on-jetty (КБС)

ООО «Клевер-Медиа-Групп», 2020

Пролог

Ноябрь 1976 г.

– ДЕДУШКА, РАССКАЖИ о своей маме.

Он молчал достаточно долго – молчал и гладил меня по темечку. Я даже подумала, он не расслышал.

– Моя мама была очень красивая. Волосы темные, глаза зеленые – совсем как у тебя.

– Ты по ней тоскуешь?

Две слезинки скатились, смочив дедушкину рубашку, – я ощутила сырость щекой. Сама я невыносимо тосковала по маме.

– Уже нет, – признался дедушка.

– Как же так?

Я вдруг рассердилась. Обязан человек тосковать по родной матери, обязан – и точка! Не тоскует – значит, предает.

– А это потому, что мама всегда со мной, Энни, – объяснил дедушка.

Я заплакала.

– Тише, тише, девочка. Не надо плакать. Когда плачешь, ушки хуже слышат.

– А что им слушать? – Я всхлипнула, забыв, что сержусь.

– Песню ветра, Энни.

Я затаила дыхание. Я даже голову наклонила. Дедушка слышит – значит, и мне нужно.

– И где она, эта песня? Где?

– Не ерепенься. Может, ветер специально для тебя поет.

Ветер выл, а не пел, – выл и бился в окно спальни.

– Сам ветер слышу, – признала я. Подумала: «Хорошо засыпать под этакий вой». Добавила: – Только он не поет. Это больше похоже на крик.

– Ветер внимание твое хочет привлечь. Наверно, сейчас что-то важное сообщит.

– Поэтому плакать нельзя, да?

– Да. Когда я был твоих лет, Энни, я тоже часто плакал. Но один человек сказал: не плачь, всё будет хорошо. Ветер наверняка знает.

– О чем знает ветер?

Напевно и мягко – словно волна морская накатила и отступила – дедушка начал декламировать:

– В ветрах укрощённых, в смирённых волнах / Всё память жива о Его чудесах… – и остановился внезапно, словно забыл, как там дальше.

Я тотчас воспользовалась заминкой.

– О каких чудесах, дедушка?

– О тех, что случились на этой земле. Ветру и волнам всё давно известно.

– Что им известно?

– Абсолютно всё, Энни. Ветер, который сейчас бьется в окно, – тот же самый, что дул в самом начале времен. И дождь тоже. Потому что всё повторяется. Время движется по кругу; представь огромный круг – и поймешь. Ветер и волны первыми появились на земле. И камни, и звезды вместе с ними. Только камни говорить не умеют, а звезды слишком далеки.

– Может, им с высоты нас вообще не видно, а, дедушка?

– Пожалуй, ты права. Зато ветер и вода знают все земные тайны. Что говорилось на земле, что делалось – всему они свидетели. Ты, главное, слушай внимательно – тогда они тебе все истории поведают, все песни споют. У каждого своя история, Энни. А раз по земле миллионы миллионов людей прошли, так, значит, и людских историй столько же. Без счету, словом.

– Получается, они – ветер с волнами – и мою историю знают? – прошептала я, потрясенная догадкой.

– Конечно, – выдохнул дедушка и улыбнулся моей запрокинутой мордашке.

– И твою?!

– А как же. Истории-то наши с тобой связаны, родная. Одной без другой и быть не может. У тебя история необыкновенная. Целая жизнь нужна, чтоб рассказать. Даже две жизни – твоя и моя.

Глава 1
Преходящее

 
И молвил он:
               – Не повод для печали,
Что страсть утолена – едва надкушен
Рожок вселенской сахарной спирали.
Знай: чувства, что дыханье нам спирали,
Вернутся через тысячи продушин.
 
У. Б. Йейтс

Июнь 2001 г.

ГОВОРЯТ, ИРЛАНДИЯ – ЭТО ее мифы. Фейри и компания населили Изумрудный остров задолго до появления англичан – и даже святого Патрика. Мой дед, Оэн Галлахер, высоко ставил миф и мне свое пристрастие передал. Это правильно, ибо в легендах и сказках живут наши предки, наша культура, наши хроники. Из воспоминаний создаются истории, а если не создаются – неминуемо теряются. Исчезнут истории – исчезнут и люди. Я лично помешалась на историях еще ребенком – непременно мне надо было знать о моих предках. Может, потому, что с малолетства несла бремя тяжелой утраты, а может, виной был страх: однажды я тоже уйду, а никто и не вспомнит, что я вообще жила. Я исчезну для мира. Жизнь продолжится, мир отряхнется от тех, кто умер, заменит старое на новое. Настоящая трагедия, да и только. О человеке должны помнить – и о том, как началась его жизнь, и о том, как она завершилась. Неправильно, если не помнят.

Оэн родился в графстве Литрим в 1915 году, за девять месяцев до Пасхального восстания, навсегда изменившего Ирландию. Его отец и мать (мои прадед и прабабка) погибли; Оэн осиротел прежде, чем узнал родительскую любовь. В этом мы с ним похожи; его утрата как бы перелилась в мою, моя трагедия стала его трагедией. Ибо я потеряла родителей в шесть лет; замкнутая девочка с не в меру живым воображением, я была подхвачена на ветру Оэном. Он спас меня; он меня вырастил. Когда слов во мне накопилось в устрашающем избытке, Оэн просто дал мне ручку и бумагу.

– Не можешь высказать – напиши, Энни. Напиши их все, свои слова. Пристрой их получше.

Так я и сделала.

Впрочем, эта история не похожа на прежние – а я их немало создала. Ибо я собираюсь поведать историю моей семьи, вплетенную в ткань моего прошлого, протравленную в моей ДНК, опалившую мне память. Началось всё – если начало вообще можно вычленить – с дедушкиной смерти.

* * *

– У меня в столе есть ящичек, он на замок закрывается, – сказал дедушка.

– Знаю, – поддразнила я. Будто когда-либо пыталась подобрать к замку отмычку. На самом деле я про этот ящичек в первый раз слышала. Я уже давно перебралась в отдельную квартиру из дедушкиной, что помещалась в особняке из песчаника, расположенном в одном из самых престижных районов Бруклина. И я уже давно называла дедушку просто по имени, Оэн, и не совала свой взрослый нос в его потайные ящички.

– Ключ у меня в кармане для часов, – продолжал Оэн. – Да, вот этот, самый маленький. Действуй.

Я открыла ящичек, извлекла содержимое – пухлый конверт из коричневой бумаги и шкатулку с письмами. Их, наверно, была не одна сотня, причем все аккуратно распределены по пачкам. На миг я задумалась, почему ни одно письмо не вскрыто. На каждом стояла дата, только и всего.

– Давай сюда конверт, – сказал Оэн, не поднимаясь с подушки.

За последний месяц он страшно ослабел, он теперь почти всё время был в постели.

Оставив шкатулку, я села к его изголовью. Вскрыла конверт, перевернула. Посыпались реликвии – несколько фотографий, блокнот в кожаной обложке. Последней выпала медная пуговица, совсем гладкая от времени. Ее-то я и взяла, взвесила в ладони. Безделушка, что и говорить.

– Откуда она, Оэн?

Дед сверкнул глазом.

– С куртки Шона МакДиармады2.

– Неужели того самого?!

– Конечно. Был – и пребудет – только один Шон МакДиармада.

– А к тебе она как попала?

– Подарили. Ты переверни, переверни. Видишь, инициалы процарапаны?

Действительно, с обратной стороны обнаружились крохотные буквы: «S» и «McD».

– Так вот, я говорю, пуговица была на куртке Шона МакДиармады… – начал Оэн.

Я эту историю давно знала. Несколько месяцев я собирала материалы для новой книги, посвященной борьбе ирландского народа за независимость от Британии.

– Шон процарапал свои инициалы на пуговицах и монетах и отдал верной Мин Райан3 накануне казни. А казнили его за организацию Пасхального восстания, – отчеканила я. Мысль, что в моей ладони – самый настоящий кусочек истории, вызвала трепет.

– Верно. – Оэн чуть улыбнулся. – Шон был родом из Литрима, как и я. Он ездил по всей стране, и всюду приживались привезенные им саженцы Ирландского республиканского братства4. Именно Шон вовлек в борьбу моих отца с матерью.

– Невероятно, – прошептала я. – Оэн, почему ты не подсуетился получить сертификат подлинности этой пуговицы? Она же кучу денег стоит, ей в надежном сейфе место.

– Теперь она твоя, Энни. Обещай, что не подаришь пуговицу человеку, который не представляет ее истинной ценности.

Наши глаза встретились – и волна восторга откатила с шелестом. Потому что на Оэна жалко было смотреть. Совсем старый, еле живой, измученный болезнью. Скоро он покинет меня, я же к этому не готова. Нет, только не сейчас.

– Оэн, я сама толком этой ценности не представляю, – вымучила я полушепотом.

– Ценности чего?

– Пуговицы.

Пусть говорит со мной как можно дольше, пусть будет в сознании. Я зачастила, ибо недуг Оэна оставил пустоту не только в нем, но и во мне. Требовалось ее заполнить.

– Я уже столько прочла про Ирландию! Горы материалов. Биографии, хроники, дневники – всё в голове перепуталось. Насчет самого Пасхального восстания еще более-менее понятно, а вот что дальше было – не разобрать. Сплошные оценочные суждения, обвинения. Хаос, полный хаос.

Оэн рассмеялся, но в смехе была горечь.

– Когда речь об Ирландии, это нормально, Энни.

– Нормально?!

Вот уж утешил так утешил.

– Слишком многие люди крепки задним умом, а когда надо действенное решение предложить – никого с фонарями не сыщешь. Что же до критиканов, даже все вместе взятые, они прошлого изменить не в силах, – вздохнул Оэн.

– Не представляю, о чем писать. Только приму за истину какое-то одно мнение – натыкаюсь на другое. Просто руки опускаются.

– Ты, Энни, чувствуешь ровно то же, что весь ирландский народ чувствовал в двадцатые. Кстати, это одна из причин моей эмиграции.

Оэн нашарил блокнот и принялся поглаживать порванную обложку. Точно так же его ладонь гладила много лет назад мое темечко. Некоторое время мы оба молчали.

– Ты тоскуешь по Ирландии, да, Оэн?

Вообще-то, мы об этом не говорили. Моя жизнь – точнее, наша с Оэном жизнь – текла в Америке, в городе, кипучая энергия которого могла сравниться только с быстрой ртутью синих глаз Оэна. Что было с моим дедом до того, как я родилась? Откуда мне знать, если Оэн никогда не выражал желания открыть данную тему.

– Тоскую, Энни. По народу ирландскому тоскую. По запахам, по зеленым холмам. По морю. И по этому странному ощущению, словно время не то чтобы остановилось, нет, – словно его вовсе никогда не было. Такова Ирландия! Перемены, бег часов и дней – не для этой земли. Знаешь, Энни, не надо тебе про ирландскую историю писать. Исторических хроник и так без счету. Напиши лучше о любви.

– Даже любовной истории необходим контекст, – возразила я.

– Само собой. – Оэн отзеркалил мою слабую улыбку. – Я хотел сказать, не дай историческим событиям отвлечь тебя от людских судеб и характеров. И от чувств, разумеется. – Дрожащей рукой Оэн взял одну фотографию, поднес близко к глазам. – Есть дороги, что неминуемо ведут к сердечной боли; есть события, вовлекаясь в которые человек душу теряет – и потом уж так и живет, без души, без сердцевины. Ищет утраченное, бедняга. – Оэн бормотал, будто цитировал некое изречение, некогда услышанное или прочитанное, до сих пор отдающееся в памяти. На слове «бедняга» он вручил фотографию мне, заставил встретить напряженный, даже яростный взгляд неизвестной молодой женщины.

– Кто это, Оэн?

– Твоя прабабушка, Энн Финнеган Галлахер.

– То есть твоя мама?

– Да.

Прозвучало как выдох.

– Слушай, а ведь я на нее похожа!

Открытие польстило мне. Прическа и платье в первый миг сбили меня с толку, но очень быстро я заметила, что гляжу в собственное лицо.

– Поразительно похожа, Энни. Просто вылитая, – согласился Оэн.

– Только она смотрит… как-то мрачно.

– В те дни люди были скупы на улыбки.

– В смысле, вообще не улыбались?

– Почему «вообще»? – фыркнул Оэн. – В жизни – улыбались, перед фотографом – нет. Важность на себя напускали. Так, без улыбки, солиднее казалось. Каждый ведь хотел за революционера сойти.

– А это мой прадедушка, да? – Я взяла другую фотографию, где рядом с Энн Финнеган Галлахер был запечатлен мужчина.

– Да. Это мой отец, Деклан Галлахер.

Глядел он совсем юношей – пылким, ранимым, гордым. Эти качества не потускнели, даже когда фотография приобрела оттенок сепии. Славный Деклан Галлахер! Погиб во цвете лет – а как бы хорошо было узнать его! От этой мысли Оэн отвлек меня третьей фотографией: рядом с его родителями другой мужчина. Одет в костюм-тройку, как Деклан; жилет ловко сидит на худощавом торсе, виднеется из-под сюртука. Волнистые волосы зачесаны назад, причем на темени оставлена приличная длина, а виски подстрижены коротко. Брюнет или шатен, не разберешь. Чуть нахмурен, будто от недовольства, что его фотографируют.

– Оэн, а это кто?

– Доктор Томас Смит, лучший друг моего отца. Я любил его почти так же сильно, как люблю тебя, Энни. Собственно, он был мне отцом.

Оэн говорил теперь едва слышно, веки его сомкнулись.

– Он тебя вырастил? – Я не сдерживала изумления, почти кричала. – Почему ты никогда мне эти фотографии не показывал? Почему, Оэн?

– Есть и еще, Энни.

Мой вопрос он проигнорировал, словно экономя силы для более важных объяснений. Я взяла следующее фото: Оэн – глазастый мальчуган, весь в конопушках, однако набриолиненный. Короткие штанишки и гольфики, зато жилетик и сюртучок совсем как у взрослого. Кепи держит в руках. Позади него, положив ладони ему на плечики, стоит пожилая женщина. Губы в улыбке растянула. Собой недурна, но все дело портит улыбка. Очень уж подозрительный взгляд – кто так глядит, тот искренне улыбаться не может.

– А это кто, Оэн?

– Моя бабушка, Бриджид Галлахер. Мать моего отца.

– Сколько тебе здесь?

– Шесть. Бабушка в тот день на меня сердилась. Я не хотел сниматься без остальных, но она заставила. Хотела иметь карточку, где только мы с ней, и больше никого.

– Ну а здесь кто? – Я взяла следующее фото. – Это твоя мама, вижу. Волосы только подлинней, а так – она самая. А рядом – доктор, верно?

Что-то такое было в лицах, в позах запечатленных; что-то заставило вздрогнуть мое сердце. Взгляд. Взгляд Томаса Смита. Ощущение, будто чопорный доктор, сколько мог, отводил глаза от женщины, а в последний момент не выдержал. Женщина смотрела в пол, играя ямочками на щеках, – тайной упивалась? Не касаясь друг друга, эти двое определенно жаждали прикосновения. Никого третьего рядом с ними не было. Поразительно откровенный снимок для своего времени.

– Оэн, скажи, Томас Смит… любил Энн Галлахер?

Странно, что от этого простого вопроса дыхание перехватило.

– И да и нет, – еле слышно молвил Оэн.

Я скорчила гримаску.

– Исчерпывающий ответ!

– Зато правдивый.

– Но ведь Энн была женой твоего отца. А Томас – его лучшим другом. Ты же сам говорил!

– Говорил, – вздохнул Оэн.

– Ого! Похоже, тут целая история!

– Да, – прошептал Оэн. Закрыл глаза, поморщился. – Удивительная история, Энни. Как ни погляжу на тебя – непременно вспомню всё.

– Это же хорошо, – подхватила я. – Это хорошо, когда всё помнишь.

– Да, – согласился Оэн. Снова поморщился. Стиснул край одеяла.

– Боже! Ты когда обезболивающее в последний раз принимал?

Я бросила фотографии, метнулась в ванную, где Оэн хранил лекарства. Выковыряла таблетку из блистера, налила воды, приподняла голову Оэна, чтобы ему было удобнее глотать и запивать.

Моя бы воля – он бы в больнице лежал, где за ним ухаживали бы профессионалы. Но воля была не моя. Мой дед умирал дома, при мне. Всю жизнь он лечил других, бессчетные часы, дни, месяцы провел среди больных и умирающих. Полгода назад у него обнаружили рак, и он отказался от терапии. Мои мольбы и слезы привели единственно к обещанию принимать обезболивающие.

– Ты вернуться должна, Энни, родная, – произнес Оэн позже, сонным от таблетки голосом.

У меня сердце упало.

– Куда вернуться?

– В Ирландию.

– Как я вернусь в страну, где никогда не бывала?

– Говорю тебе: возвращайся. И меня с собой возьми. – Прозвучало совсем невнятно.

– Оэн, я мечтала об Ирландии, сколько себя помню. Ты сам знаешь. Когда поедем?

– Когда я умру. Ты мой прах отвезешь.

Боль в груди была самая настоящая – физическая. Я согнулась пополам, тщась погасить ее, лишив кислорода, – так гасят огонь. Она же – пусть выдавленная из сердца, где полыхала, прорастая змейками вроде тех, что на голове у горгоны Медузы, – никуда не делась. Она прорвалась иначе – из глаз.

– Не плачь, Энни, – вымучил Оэн голосом столь слабым, что я живо вытерла слезы. Незачем Оэну дополнительное расстройство. – Мы ведь не конечны. Когда я умру, отвези мой прах в Ирландию и развей над озером Лох-Гилл. Посередке озера, слышишь?

– Прах? Посередке озера? – Я попыталась улыбнуться. – Может, лучше все-таки на церковном кладбище упокоишься?

– Церкви нужны мои деньги, а вот Богу… Богу душа нужна. Ее Он и получит. Моему праху место в Ирландии.

Под натиском ветра дрогнула оконная рама. Я поспешила задернуть шторы. Дождь хлестал в стекло; прогнозировали ведь шторм в конце мая, и вот он, пожалуйста, целую неделю бушует над Восточным побережьем.

– Ветер воет подобно псу Куланна, – прошептал Оэн.

– Обожаю эту легенду!

Я снова заняла свое место у постели. Оэн лежал с закрытыми глазами, но речь его не смолкала. Он говорил тихо-тихо, будто припоминая.

– Историю о Кухулине я услышал от тебя, Энни. Мне было страшно, и ты пустила меня к себе в постель. Доктор всю ночь нес дозор. Ветер бушевал, мне же чудился вой легендарного пса.

– Ты путаешь. Это ты мне рассказывал о Кухулине, а не наоборот. Много-много раз.

Я поправила Оэну одеяло. Он вцепился в мою руку.

– Ну да, я тебе рассказывал. А ты – мне. И снова расскажешь. Один только ветер знает, кто первый начал.

Он стал засыпать, а я держала его ладонь, прислушивалась к вою ветра, тонула в наших общих воспоминаниях. Мне было шесть, когда Оэн, фигурально выражаясь, стал моим якорем. Он оформил надо мной опекунство. У него на руках я оплакивала погибших родителей. Вот бы и сейчас разрыдаться по-детски, вот бы всё началось с начала, вот бы моя жизнь пошла раскручиваться по второму кругу.

– Как мне жить без тебя, Оэн? – Я уже причитала вслух.

– Прекрасно обойдешься. Ты уже взрослая, – к моему несказанному удивлению, выдал Оэн. Я-то думала, он давно спит.

– Не обойдусь. Ты мне всегда будешь нужен!

Его губы дрогнули, как бы в ответ на такое откровение.

– Мы встретимся, Энни. Мы будем вместе.

Оэн никогда не отличался набожностью – тем более странно прозвучало его уверенное обещание. Воспитывала Оэна бабушка, ревностная католичка, но религию он оставил на ирландской земле, когда, в восемнадцать лет, обрел новую землю. Правда, по настоянию Оэна я посещала католическую школу в Бруклине; правда и то, что этим учебным заведением мое духовное воспитание и ограничилось.

– Ты в это веришь, Оэн? – прошептала я.

– Не просто верю – знаю. – Он поднял тяжелые веки, и я поежилась под испытующим взглядом.

– Мне бы твою уверенность! Я тебя очень люблю, я не готова тебя отпустить.

Плакала я уже не сдерживаясь. Тяжесть грядущей потери, масштабы одиночества, бесконечность лет без Оэна легли передо мной, и я ужаснулась им.

– Ты красива, Энни. Умна. Богата. – Оэн слабо улыбнулся. – И ты всего сама добилась. Твои книги тебя сделали. Я тобой горжусь, очень горжусь. Одно плохо – никакой у тебя жизни, кроме этих самых книг. Вот и возлюбленного нет до сих пор. – Взгляд Оэна затуманился, скользнул с моего лица, устремился вверх. – Ничего, появится. Обещай, что вернешься, Энни.

– Обещаю.

Потом он заснул, я же спать не могла. Я сидела возле постели, надеялась, ждала – вот он проснется, заполнит тишину речью, утешит меня. Он действительно проснулся – от боли, и я дала ему вторую таблетку.

– Прошу тебя, Энни. Ты должна, обязана вернуться. Ты мне нужна. Мне плохо без тебя. Нам обоим плохо.

– О чем ты говоришь? Я ведь здесь. Кому еще я нужна?

Он явно бредил – боль была несносна, мутила разум. Оставалось держать его за руку и прикидываться, будто понимаю.

– Поспи, Оэн. Когда спишь, боль переносить легче.

– Не забудь блокнот прочесть. Он тебя любил. Он так тебя любил. Он ждет, Энни.

– Кто ждет?

Слезы мои капали прямо нам на сцепленные руки.

– Я по нему соскучился. Столько времени прошло.

Оэн тяжко дышал, не открывая глаз. Что он там видел – в своей памяти, в своей боли? Прошлое, конечно. Я уже не пыталась вернуть его в реальность. Постепенно невнятная речь смолкла, дыхание стало поверхностным. Глазные яблоки под веками двигались – верно, сны были беспокойными. На смену ночи пришло утро, шторм утих. Оэн не проснулся.

2 мая 1916 г.

Он мертв. Деклан мертв. Дублин в руинах. Шон МакДиармада в тюрьме Килменхэм дожидается исполнения смертного приговора. Что сталось с Энн, я не знаю. Не знаю – а сижу дома и веду вот эти самые записи, будто слова способны вернуть моих друзей. Каждая подробность как рана, и каждую рану мне предстоит вскрыть заново и осмотреть – пусть лишь для того, чтобы появилась хоть какая-то ясность. Вдобавок однажды маленький Оэн спросит меня, что же случилось.

Я шел туда, уверенный, что буду сражаться. При мне была винтовка, с ней я встретил Светлый понедельник. Но я держал винтовку дулом вниз, я так ее и не вскинул. С того момента, как наши взяли штурмом здание Почтамта, мои руки были по локоть в крови, ибо в этом хаосе я еще пытался оказывать первую медицинскую помощь. Я говорю «в хаосе», потому что всё смешалось, потому что буйство восставших усугубило изначальную непродуманность плана. Люди бежали, не зная куда, не представляя, что и как делать. Я находился в более выигрышном положении – я, по крайней мере, крепко помнил, как бинтовать раны и останавливать хлещущую кровь, как накладывать шины и извлекать пули. Я занимался этим в течение пяти дней; я делал свое дело под нескончаемым обстрелом.

Лишенный отдыха, измотанный до такой степени, что, кажется, несколько раз я отключался стоя, будто лошадь, и очнуться меня заставляла только очередная канонада, я не верил в происходящее, был как во сне. Когда Деклан узнал, что по зданию Почтамта бьют из тяжелых орудий, его охватила эйфория; что до Энн, у нее слезы так и брызнули. Оба восприняли артиллерийские залпы по оплоту повстанцев как подтверждение: началась настоящая революция. Энн была уверена, что ирландцам наконец-то удалось достучаться до британцев. Я разрывался между двумя противоречивыми чувствами – гордостью и отчаянием; вроде воплощалась моя юношеская мечта о независимости Ирландии, но воплощалась она ценой чудовищных разрушений. Отлично понимая нелепость своего намерения, я позволил понятиям о дружбе и преданности взять над собою верх; иными словами, я принял участие в Восстании, даром что оно, участие, свелось к тому, чтобы повстанцы – сброд, одурманенный идеалистическими идеями, с безумием фаталистов лезущий на рожон, – чтобы этот сброд получал, в дыму и огне, мало-мальскую медицинскую помощь.

Энн по требованию Деклана поклялась, что не подвергнет себя опасности. Она, Бриджид и малютка Оэн спрятались в моем доме на Маунтджой-сквер, мы же с Декланом присоединились к отряду добровольцев с намерением нести дальше знамя Революции. Однако уже в среду Энн сбежала и проникла-таки в здание Почтамта, вышибив окно. Она хотела видеть Деклана. В своем страстном, неистовом желании она не почувствовала, что до крови рассекла стеклом левую лодыжку и ладонь; пришлось насильно усадить ее и сделать перевязку. Она заявила: «Если, Деклан, тебе суждено погибнуть, я умру с тобой». Деклан взбеленился, но Энн, пропустив мимо ушей его гневную тираду, добилась своего, то есть стала связной между Почтамтом и кондитерской фабрикой. Она бы и у окошка залегла, как у бойницы, да никто ей оружия не дал. Зато как связная – и она это понимала – Энн могла принести немало пользы. Женщин на улицах не задерживали, по женщинам не стреляли – по крайней мере, ПРИЦЕЛЬНО не стреляли. Не знаю, когда, в какой момент удача отвернулась от Энн. В последний раз я видел ее в пятницу ранним утром – пламя уже ползло по Эбби-стрит, причем с обеих сторон, вынуждая нас покинуть Почтамт, сдать этот завоеванный пункт; не оставляя нам альтернативы.

Добыв носилки (пришлось умолять водителя кареты скорой помощи от больницы Святого Иоанна; он заодно уж дал мне три нарукавные повязки с символикой Красного Креста – некую защиту от выстрелов и задержаний), я начал процесс эвакуации раненых в больницу на Джервис-стрит. Мы с ребятами курсировали вниз по Генри-стрит и обратно. О'Коннолли5 раздробили лодыжку, однако он наотрез отказался покинуть свой командирский пост. Я оставил его на попечение Джима Райана – студента-медика, который примкнул к нам еще во вторник. При дневном свете удалось сделать три ходки до больницы и обратно; темнота и баррикады не дали вернуться на Почтамт ни мне, ни двоим юнцам из Корка, нарочно примчавшимся в Дублин. Я посоветовал им ехать домой. Или идти. Главное, поскорее. Потому что Восстание подавлено. Дома от этих ребят будет больше пользы. Сам я поспешил на Джервис-стрит, отыскал в больнице свободный уголок, устроил из пальто подобие постели и уснул. Разбудила меня сестра, уверенная, что больницу следует эвакуировать – пожар, дескать. Огонь, похоже, шел за мной по пятам от самого Почтамта. Я пробормотал что-то невнятное и снова впал в забытье. Я слишком вымотался, чтобы испугаться какого-то пожара. Проснувшись, я узнал: пожар локализован, а повстанцы сдались.

Больничный персонал убедил британских солдат, что я врач, – так я чудом избежал ареста. До вечера я перевязывал умиравших и закрывал глаза умершим на Мур-стрит6. Вооруженные силы Британской короны не разбирали, кто повстанец, кто обыватель. Женщины, дети, старики попали под пули; их мертвые лица были замараны копотью. Над их головами жужжали мухи. Некоторые трупы обгорели до неузнаваемости. В глубине души я понимал: я тоже причастен к этим смертям. Такова борьба за свободу – в ней, в борьбе, гибнут невинные.

Там, в номере 16 на Мур-стрит, я и нашел Деклана.

Я звал его. Звал и хлопал по черным от копоти щекам – и он услышал, он открыл глаза. Сердце мое на миг возликовало – я вообразил, что сумею спасти друга. «Ты ведь не оставишь Оэна, Томас? И мою мать тоже, правда? И мою Энн. Позаботься об Энн, Томас» – вот что он сказал. Я спросил: «Где она, Деклан? Где Энн?»

Но его глаза уже были закрыты, в горле клокотал невыпущенный выдох. Я взвалил Деклана на плечо и поспешил за помощью. Я уже знал, что несу мертвое тело, и все-таки нес до самой Джервис-стрит, до больницы. И я вытребовал для него место, и омыл кровь и копоть с лица и волос, и оправил на нем сюртук. Я даже раны перевязал – раны, которые не могли затянуться, – и, проделав всё это, потащил Деклана обратно – вверх по Джервис-стрит, через Парнелл-стрит, через Гардинер-Роу, в дом на Маунтджой-сквер. Никто не задержал меня. Я нес мертвое тело через центр столицы, но люди пребывали в состоянии такого нервного истощения, что попросту отворачивались.

Едва ли Бриджид когда-либо полностью оправится от потери. Никто сильнее, чем она, не любил Деклана, даже Энн. Я везу его домой, в Дромахэр. Бриджид хочет похоронить сына в Баллинагаре, рядом со своим мужем. Выполнив эту миссию, я вернусь в Дублин. Я должен найти Энн. Господь да простит меня за то, что я отправился служить мертвому, не отыскав ту, что, возможно, жива.

Т. С.

Глава 2
Озерный остров Иннишфри7

 
Вот соберусь, вот решусь – я почти готов —
К острову Иннишфри свой направлю чёлн.
Славно устроюсь: сплету шалаш,
                                            девять бобовых рядков
Высею и займу разум гуденьем пчёл.
И набухну покоем – ведь залпом не пьют покой.
Так и сверчиный хор лишь к заре обретает лад;
Полночь сыреет млеком по капле; небосвод наливной
Ради последней ласточки длит закат.
Скоро, скоро решусь, ибо рябью бессчётных ртов
Заклинает Лох-Гилл. Пройдя сквозь грунт и гранит,
Плещет денно и нощно, пульсирует этот зов —
Так, что сердце щемит.
 
У. Б. Йейтс

УРНУ С ПРАХОМ ОЭНА я запросто провезла в дорожной сумке. Я не знала и не хотела знать, дозволяется ли международным правом (или законодательством Ирландской республики) транспортировка такого рода грузов. Понадеялась на авось. И проскочила. Сумка ждала меня на ленте транспортера. Я расстегнула молнию, удостоверилась, что урну не изъяли, и только потом взяла в аренду автомобиль и направилась в Слайго. Там, на северо-западе Изумрудного острова, я намеревалась провести несколько дней и непременно побывать в Дромахэре, городке соседнего с графством Слайго графства Литрим. Арендуя машину, я не представляла, насколько дезориентирует правостороннее движение; я также не ожидала, что почти все три часа пути прорыдаю и что рыдания будут по временам прерываться воплями ужаса: неспособная из-за слез следить за дорогой, я создала не одну аварийную ситуацию. Насладиться пейзажем, понятно, тоже не получилось.

У себя в Манхэттене я редко садилась за руль. Там машина вообще без надобности. Я бы и на права сдавать не стала, да Оэн меня убедил: свобода, мол, означает в том числе и способность перемещаться в пространстве по зову сердца. Словом, водительские права у меня имелись. Мы с Оэном всё Восточное побережье исколесили, в какие только переделки не попадали – двое безбашенных, пара авантюристов. Незадолго до моего шестнадцатилетия, на летних каникулах, мы предприняли поездку через весь материк. Стартовали из Бруклина, финишировали в Лос-Анджелесе. Собственно, тогда я и научилась водить как следует – покрывать участки хайвея от одного городка до другого, зная, что вижу эти городки в первый и последний раз. Удивительное было путешествие – через холмы и равнины, через красные скалы Запада, с безлюдьем, за которым стояло слишком многое, и с Оэном на пассажирском сиденье.

А еще, пока мы ехали, я выучила наизусть поэму «Байле и Айллин» – длиннейший нарратив, легенду о смертной тоске и роковом обмане. О любви, которая длиннее самой жизни. Оэн прихватил с собой книжку – дешевенькое издание в бумажной обложке, с тонкими, загнутыми на уголках страницами. Он терпеливо слушал мои спотыкания на каждой строчке и еще терпеливее проговаривал со мной труднопроизносимые кельтские имена. В результате под конец путешествия поэма у меня от зубов отскакивала. К Йейтсу я питала страсть – почти такую же, какую питал он сам к прекрасной и неистовой Мод Гонн, актрисе и феминистке, что предпочла свои душевные силы направить на революционную борьбу, а не на «юного Вилли». Оэн снисходительно позволял мне разглагольствовать о вещах, в которых я ничего не смыслила (а думала, что смыслю), конкретнее – о философии, политике и, главное, ирландском национализме. На самом деле я просто их романтизировала, как свойственно девочкам-подросткам. Тогда же, за рулем, я и сообщила деду, что задумала книгу – исторический роман, действие которого будет разворачиваться в контексте событий 1916 года, на фоне Пасхального восстания.

– Из народных трагедий рождаются самые пронзительные истории, – вздохнул Оэн. – Только я, Энни, предпочел бы, чтоб твоя собственная история – иными словами, судьба – была полна радости. Не надо трагедиями упиваться. Куда лучше найти любовь и посвятить ей всю себя. Когда состаришься, лишь об истинной любви помнить будешь. Если, конечно, сумеешь ее удержать.

Меня в ту пору любовь не интересовала. Читать про нее – пожалуй; самой испытывать – нет, спасибо. Весь следующий год я докучала Оэну мольбами поехать в Ирландию, в Дромахэр, его родной город. Мне хотелось на фестиваль Йейтса в Слайго (по словам Оэна, от Дромахэра до Слайго рукой подать); мне хотелось попрактиковаться в ирландском языке. Насчет языка, опять же, Оэн настоял, а я подчинилась, выучила. Именно по-ирландски мы говорили, когда бывали одни.

Моим мольбам Оэн не поддавался. Прежде мы, кажется, вовсе не конфликтовали, а тут стали ссориться чуть не каждый день. Я даже на крайние меры пошла – нарочно стала выпячивать ирландский акцент. Может, думала, хоть этим деда пройму.

– Ты слишком усердствуешь, Энни, – поучал Оэн, заговорщицки подмигивая. – Запомни: звуки должны сами получаться, а для этого нельзя думать, как именно твой язычок во рту двигается.

Я не внимала. Я ведь на Ирландию уже настроилась. Решила за нас двоих. Я даже в турагентство обратилась, а потом предъявила Оэну весь комплект: билеты, гостиничную бронь, программу посещения достопримечательностей, ну и стоимость этого удовольствия.

– Энни, мы не поедем, – отрезал Оэн. – Время еще не приспело. – Отодвинул мои бумажки, заиграл желваками.

– Ну и когда оно приспеет, время твое?

– Когда ты станешь взрослой.

– Я уже взрослая! – воскликнула я, забыв про ирландский акцент.

– О! Вот теперь никто не догадается, что ты в Америке росла! – обрадовался Оэн. – А что я говорил? Не усердствуй – и всё само получится.

Подтекст был ясен: раз с ирландским языком порядок, значит, и в Ирландию ехать незачем.

– Оэн, пожалуйста! Ирландия меня зовет! Мне очень, очень нужно! Поедем, а? – не отставала я. Может, со стороны выглядело театрально, да только я не лукавила. Нисколечко. Земля предков действительно звала меня. Являлась во сне. Не отпускала наяву.

– Верю, Энни, верю. Но пойми же, нельзя туда сейчас. Вдруг мы не сможем вернуться назад?

Мысль мне понравилась. Более того – заворожила.

– Значит, останемся! Врачи везде нужны, а колледж есть и в Дублине. Туда и поступлю.

– Нет, Энни. Наша жизнь – здесь, в Америке. Время еще придет. А пока рано.

– Ну давай хоть на экскурсию слетаем. Совсем ненадолго. Даже если мне там очень-очень понравится, я буду паинькой. Сяду в самолет – и домой, в Штаты.

Не понимала я его непреклонности. Что страшного в обычной поездке? Зачем так упираться?

– В Ирландии опасно! – Оэн не выдержал – вскипел. Кончики ушей побагровели, глаза засверкали. – Мы не поедем – и точка. Клянусь Иисусом, Пречистой Девой и святым Иосифом! И не говори со мной больше про Ирландию, Энни. Вопрос закрыт.

Эта вспышка была хуже пощечины. Я хлопнула дверью, заперлась у себя в комнате. Долго плакала и строила детские планы о бегстве из дому.

Оэн не уступил, а я была не из бунтарок. Видимо, потому, что мой дед мне повода бунтовать не давал. Я смирилась. По какой-то причине Оэн не хочет ехать в Ирландию сам и не отпускает меня; ну что ж, наверно, мне следует подчиниться. Я ведь его люблю и уважаю. Возможно, воспоминания мучают Оэна до сих пор – не жестоко ли с моей стороны настаивать на поездке? То-то и оно, что жестоко. Словом, я выбросила туристические проспекты и перестала выпячивать ирландский акцент, я даже Йейтса теперь читала только наедине с собой. В ирландском языке я по-прежнему упражнялась, но он у меня не с Ирландией ассоциировался, а исключительно с Оэном. Что до мечтаний, Оэн направил их в другое русло.

Я занялась сочинительством. Сама себе истории писала. Уже в восемнадцать я продала свою первую книгу, категория – янг-эдалт, тема – процесс над салемскими ведьмами. Чтобы книга состоялась, Оэн повез меня в Массачусетс, на место событий, и провел там со мной две недели. Я рылась в архивах, занималась прочими историческими изысканиями. Оэн меня не торопил. Вторая моя книга, о Французской революции, была написана от лица юной фрейлины Марии-Антуанетты. Оэн с нездешней готовностью взял отпуск в больнице и отправился со мной на место событий. Следующим номером мы слетали в Австралию – это требовалось для романа об английских каторжниках. Затем был Рим – я писала о молодом легионере, наблюдавшем закат Римской империи. Еще мы посетили Японию, Филиппины и Аляску – всё ради моих книг.

Ездили куда угодно – только не в Ирландию.

Потом я путешествовала одна. Последние десять лет я была в работе буквально по уши: не успевала закончить один роман, как уже замышляла следующий. Я моталась по всему миру. Сто раз могла тайком слетать и в Ирландию, но не сделала этого. Время не выкраивалось между книгами. Но главное – я ждала, что Оэн ко мне присоединится. И вот он умер. Он умер, а я качу средь изумрудных холмов в праворульном автомобиле, в голове моей – призрак Оэна, в дорожной сумке – его прах.

А в груди – полудетская, но от этого не менее жгучая досада: почему Оэн не отвез меня в Ирландию тогда, почему не объяснил своего нелепого отказа?

– Черт побери, Оэн! Ты сейчас здесь должен быть, со мной!

Я произнесла это вслух. Я саданула по дурацкому, неправильному рулю. Глаза наполнились слезами, и этот туман едва не спровоцировал столкновение с грузовиком. Водитель резко свернул, надавил на визгливый клаксон.

Зарулив на стоянку перед отелем «Грейт-Сазерн» в Слайго, я выдохнула: «Спасибо тебе, Господи, что живой дал добраться», а ведь уже несколько лет не молилась. Затем, со своими чемоданами, я не без труда поднялась на высокую террасу. Отель, построенный вскоре после окончания Гражданской вой ны, представлял собой внушительное здание песочного оттенка, а за счет подсветки странным образом походил на корабль. Впечатление усилилось, когда я, получив ключ от номера, двинула уже по внутренней лестнице. Теперь я самой себе казалась пассажиркой «Титаника» – весьма символично, если учесть, что еще в Нью-Йорке, в аэропорту, меня охватило (и с тех пор не отпускало) предчувствие холодной глубины.

Я рухнула на широченную кровать. Прежде чем отключиться, не сняв даже туфель, успела отметить: мебель в комнате массивная и будто наступает на меня, а в принте обоев смешались все оттенки лилового. Проснулась я через двенадцать часов, голодная как волк и совершенно дезориентированная. Прошлепала в ванную, удивилась: для такого роскошного номера сама ванна была до смешного узкая. После сна меня знобило. Я долго соображала, где и как включается горячая вода. Злилась на себя: ну да, конечно, здесь всё иначе, чем в Штатах, – но не до такой же степени, чтобы столько времени тормозить.

Час спустя, согревшись в ванне, вымыв и высушив волосы, переодевшись в свежее и отутюженное, я спустилась по пафосной лестнице в гостиничный ресторан.

Город Слайго меня вымотал. О, эта чрезмерность изумлений и восторгов по малейшим поводам – детское свойство, дисбалансируемое вполне себе взрослым острым осознанием: вот я здесь, а мой дед, мой Оэн, не может разделять со мной эмоции. Я прогулялась по улице Вольфа Тона8, осмотрела знаменитое Аббатство, в том числе колокольню; запрокинувшись, едва не сложилась пополам, дожидаясь колокольного звона. Со стены на меня глянул Уильям Батлер Йейтс – уже седой и в очках, снабженный подписью «Страна Йейтса». Почему-то он был похож на Стива Мартина, и я торопливо отвела глаза. Этот человек заслуживал большего, нежели мазня на стене. В музей Йейтса я не пошла принципиально.

Слайго расположен близко к морю, на некоторой возвышенности. Во время моих блужданий нет-нет да и проглядывала между домами серебристая полоска, взъерошенная прибрежными скалами. Я потеряла счет времени; я глядела по сторонам, не отмечая дороги. Внезапно ощутив острую потребность съесть что-нибудь сладкое, я вбежала в кондитерскую. Заодно, подумала, спрошу, в какой стороне мой отель и как добраться до Дромахэра – именно туда я намеревалась ехать завтра.

Хозяин кондитерской, дружелюбный дядька лет шестидесяти, с готовностью снабдил меня лакричными леденцами и карамелью в шоколаде. Уловив мой американский акцент, он принялся выпытывать, зачем я в Слайго; услыхав, что меня привело сюда желание больше узнать о своих предках (родом из Дромахэра), закивал с пониманием.

– Так вам недалеко, лапонька, всего минут двадцать дорога займет. Озеро придется обогнуть; крюк хороший, да ничего не поделаешь. Езжайте по трассе 286, покуда не увидите указатель на Дромахэр. Местность живописная и сама по себе, да еще там достопримечательность – замок Парка9. Останови́тесь – не пожалеете.

– А озеро – это Лох-Гилл, да? – В последний момент я сообразила, что по-ирландски слово «озеро» звучит точно так же, как по-шотландски, хотя пишется чуть иначе. В общем, я произнесла «Лох-Гилл» правильно.

– Оно самое и есть, лапонька.

В груди заныло, но я задвинула мысли об озере. Только не сейчас, только не здесь. Я еще успею морально подготовиться к развеиванию праха. К прощанию навсегда.

Хозяин кондитерской показал мне, в какой стороне отель, и посоветовал, если снова заплутаю, прислушаться: откуда будет колокольный звон, туда, значит, и надо идти. Заворачивая в бумагу леденцы с карамельками, он вдруг произнес:

– Галлахер, говорите, ваша фамилия? Была у нас тут одна Галлахер, в озере утопла. Ага, в Лох-Гилле. Только с тех пор уж почти столетие миновало. Я про это от бабушки слыхал. Тела, что интересно, так и не нашли, зато в лунные ночи она по воде ходит. Так что, лапонька, у нас тут собственная лох-гилльская леди имеется. Наверно, у Йейтса она в каком-нибудь стихе упомянута – он ведь писал про Дромахэр.

– Еще бы, – подхватила я и тотчас процитировала первую строфу поэмы «Грезивший о волшебной стране», причем с ирландским акцентом – само собой как-то получилось:

 
Он средь толпы нарядной в Дромахэре
Завистливо разглядывал шелка
И думал, что нужда его горька
И смерть его – невелика потеря…
 

Что касается стихотворения, посвященного лох-гилльской леди, я о таковом никогда не слыхала. Зато знала наизусть все стихи Йейтса, в которых упомянут Дромахэр, столь дорогой сердцу моего Оэна.

– Вот где она видна, кровь-то ирландская! – восхитился хозяин кондитерской. – Ай да лапонька, ай да молодчина!

Я улыбнулась, поблагодарила и, сунув конфету за щеку, поспешила обратно в отель, пропитанный духом минувших эпох.

Хозяин кондитерской оказался прав насчет пейзажа. Я ехала с черепашьей скоростью, вцепившись в непривычный правый руль, на поворотах вертела головой – как бы не сбить пешехода, как бы самой во что не врезаться. По временам зеленый шатер совсем смыкался надо мной, будто проглатывал меня вместе с автомобилем, да и с проселком заодно; совсем скрывал очередной поворот. Но едва страх не вписаться охватывал меня, как деревья расступались, и меж ними призывно сверкала озерная вода. Я почти слышала ее зов: «Домой, Энн, поспеши домой!»

Остановившись на изгибе дороги, я вышла из машины, поднялась на холм с полуразрушенной замшелой стеной. Я хотела упиться пейзажем, вобрать глазами эту зелень, эту озерную ртуть. Карта, которую я изучала накануне, поведала мне об истинных размерах озера Лох-Гилл: целых восемь километров в длину. Однако с моего наблюдательного пункта озеро казалось маленьким и уютным. Мне виден был восточный берег, обихоженный и распаханный, разделенный каменными изгородями на смехотворно крошечные квадратики полей, что создавали на холмах серо-зеленую мозаику. Там и сям торчали коттеджики, но в целом (подумалось мне) за последнее столетие окрестности едва ли существенно изменились. Не отпускало ощущение: до озера рукой подать, вот сейчас я сбегу по склону к воде, войду по щиколотки и выкрикну в пространство: «Оэн, я нашла твой дом! Я нашла!..» А затем придется выполнять завет Оэна – развеивать прах. Это соображение меня и остановило. Я удержалась, подавила порыв; я урезонила себя мыслью, что до озера на самом деле гораздо дальше, чем кажется, а берег наверняка илистый, топкий, и кто ее знает, эту топь, где она начинается – может, в нескольких ярдах от меня, под травой-то не разберешь. И недаром, недаром трава такая сочно-изумрудная. Словом, эта картинка – я торчу в трясине по пояс, держа урну с прахом, – заставила меня вернуться за руль.

Десять минут спустя я уже катила по главной улице Дромахэра, фиксируя взглядом каждую вывеску, не зная, с чего начать изыскания. Не стучаться же в первую попавшуюся дверь, не ошарашивать обывателей вопросами о людях, что жили здесь сто лет назад! В итоге, доехав до кладбища, я вышла из машины и побрела меж надгробий, отмечая те, где имена и даты стояли в ряд (это означало семейное захоронение), и те, где свежий букет красноречиво свидетельствовал о наличии потомков, живых и скорбящих.

Фамилия «Галлахер» не попалась ни разу. Я вернулась к машине и продолжила медленное движение по главной улице; я ехала, пока не увидела вывеску «Библиотека» с миниатюрной стрелкой. Повернув, согласно указанию последней, я очутилась в узеньком тупичке.

Городская библиотека представляла собой дом немногим больше коттеджа – стены из грубо отесанного камня, шиферная крыша, пара тусклых окон. Впрочем, я-то знала, сколько пользы исследователю от буквально любой библиотеки. Короче, я заглушила мотор на тесной парковке (едва ли там могло уместиться разом больше трех автомобилей) и вышла вон.

Внутри библиотека оказалась теснее, чем кабинет в моей манхэттенской квартире – а уж она, квартира, совсем крошечная, даром что обошлась мне в два миллиона долларов. Мой взгляд наткнулся на женщину лет тридцати пяти, погруженную в чтение. Перед нею лежал раскрытый толстенный роман, а на столе громоздились стопки книг, которые, судя по всему, давно следовало расставить по стеллажам. На скрип двери женщина вздрогнула и уставилась на меня, часто моргая, – она всё еще была под властью повествования. Я протянула руку.

– Добрый день. Конечно, это странно, просто я знаю: когда не представляешь, откуда начать поиски, ступай в библиотеку. Дело в том, что здесь, в Дромахэре, родился мой дедушка. В 1915 году. Он рассказывал, что его отец был фермером. Сам дедушка эмигрировал в Америку в начале тридцатых. Назад не вернулся. Мне бы хотелось… – я неловко указала на окно, за которым был виден только мощеный тупичок, – мне бы хотелось узнать, где именно жил мой дедушка, где похоронены его родители и всё такое.

– Как фамилия вашего дедушки?

– Галлахер, – произнесла я. Хоть бы эта библиотекарша не попотчевала меня историей об утопленнице из Лох-Гилл!

– Фамилия распространенная. Моя мама – тоже урожденная Галлахер, хотя она из Донегола.

Библиотекарша встала и не без труда пробралась между книжных утесов. Интересно, куда она денет эти книги, где найдет им место?

– Кстати, у нас тут несколько книжек некой Галлахер. – Она взяла указку и направила ее на верхнюю полку ближайшего стеллажа. – Книжки были написаны в двадцатые годы двадцатого века и нынешней весной преподнесены в дар нашей библиотеке. Я прочла их все. Они восхитительны. Эта Галлахер в прямом смысле опередила свое время.

Я скроила улыбку. Разумеется, я пришла вовсе не ради опусов женщины с распространенной фамилией Галлахер, но в моих интересах было проявить максимум вежливости.

– Таунленд назовите, пожалуйста.

Я вытаращила глаза.

– Что-что?

– Таунленд – это административная единица, – принялась объяснять библиотекарша. – Каждый таунленд имеет свое название. В графстве Литрим около полутора тысяч таунлендов. Вы вот сказали, ваш прадед, предположительно, сельским хозяйством занимался. А я вам отвечу: Ирландия исторически – аграрная страна, ее населяли почти сплошь фермеры. Так-то, милочка.

Полторы тысячи таунлендов на одно графство! Острая боль кольнула при мысли об этом почти игрушечном городке с его главной – и единственной – улицей.

– Я не знаю насчет таунленда, мэм. Может быть, покажете, где тут кладбище? Дальше я бы сама… Не думаю, что будет трудно, – Ирландия ведь такая маленькая.

Настал ее черед таращиться.

– Кладбище есть в каждом таунленде. Вы в жизни могилу не найдете, если не знаете, из какого таунленда родом ваши предки. Вдобавок на старых могилах зачастую нет даже надгробий с надписями. Потому что, милочка, надгробие денег стоит, а деньги в те времена мало у кого водились. Родные отмечали могилу по-своему, каким-нибудь особым значком. Чужаку тут не разобраться.

– Но я ведь не чужая! Что же мне делать?

Я почти всхлипывала. Стоило контрабандой провозить дедушкин прах, стоило создавать аварийные ситуации, чтобы оказаться в положении человека, который ищет иголку в стоге сена!

Библиотекарша при виде моих слез всполошилась.

– Да не переживайте так! Я сейчас позвоню Мэйв. Она почти полвека работала секретаршей в приходе Килланаммери. Может, у нее сохранился доступ к архивам. А может, она и сама вспомнит. Мэйв у нас просто ходячая хроника.

Библиотекарша шагнула к телефону и набрала номер по памяти. Взгляд ее при этом перемещался с меня на книжные завалы и обратно.

– Мэйв? Это Дейрдре, ну, из библиотеки. Звоню сказать, что поступила книга, которую вы ждали. Нет, другая. Про миллиардера. – Некоторое время Дейрдре слушала молча и только кивала, определенно забыв, что по телефону кивков не видно. – Да-да. Я ее пролистала. Вам понравится. – Дейрдре быстро взглянула на меня. – Тут такое дело, Мэйв. В библиотеку зашла девушка, американка. Говорит, у нее ирландские корни. Хочет найти могилы предков. Я подумала, может, вы покажете ей архив, а? – Дейрдре снова кивнула, на сей раз печально. Наверно, услышала от Мэйв то же самое, что сама сказала мне.

Вдруг она чуть отстранилась от телефонной трубки, словно невидимая Мэйв велела незамедлительно сообщить мне новую информацию.

– Поезжайте в Баллинамор. Там есть центр генеалогических исследований, где вам постараются помочь. Вы ведь в Слайго остановились?

Откуда она знает? Я удивилась, однако кивнула.

– Ну конечно, в Слайго, – прокомментировала Дейрдре. – Хотя можно комнату снять в усадьбе на берегу Лох-Гилл, но это для знающих людей. Особняк почему-то нигде не заявлен как гостиница.

Я замотала головой, дескать, понятия не имела о загадочном особняке. Дейрдре продолжила разговор с Мэйв.

– Да, она тоже не в курсе. Фамилия ее предков – Галлахер. Хорошо. Сейчас скажу. Послушайте, мисс, Мэйв вас к себе приглашает. На чай. Заодно отвезете ей книжку про миллиардера. Мэйв говорит, ей кое-что известно о ваших предках. Скорее всего, так и есть. Она стара как мир. – На этой фразе Дейрдре прикрыла трубку ладонью и добавила: – Но память у нее – дай Бог каждому.

* * *

Дверь открылась прежде, чем я успела постучать. На пороге стояла старушка с легчайшими, белейшими волосами – голова ее была словно в ореоле тумана. Очки в темной оправе имели стекла толщиной в ладонь и зрительно еще больше сужали худенькое морщинистое личико. Старушка поморгала блекло-голубыми глазами и поджала губы, накрашенные помадой цвета фуксии.

– Вы Мэйв? – Вот я бестолочь – не спросила у Дейрдре фамилию старушки. – Скажите, как к вам обращаться? Можно просто по имени?

– А я тебя знаю, – выдала Мэйв, вскинув брови. Лоб ее походил на карту гористой местности.

– Вы меня знаете?

– Да.

– Я от Дейрдре. Рада встрече.

Мою протянутую руку Мэйв проигнорировала. Она шагнула от порога, жестом приглашая меня в дом.

– Как тебя зовут, деточка? Лицо твое я помню, а вот имя позабыла.

Мэйв засеменила в гостиную, явно уверенная, что я последую за ней. У меня выбора не осталось. В нос ударил запах пыли, сырости и кошачьей шерсти.

– Я Энн Галлахер. Приехала, чтобы больше узнать о своих предках. Мой дедушка родом из Дромахэра. Я бы хотела найти могилу его отца и матери.

Журнальный столик, сервированный для чаепития, помещался меж двух высоких окон; Мэйв была к нему на полпути, но, услыхав мои слова, вдруг остановилась, будто забыла, куда шла.

– Оэн, – произнесла она с утвердительной интонацией.

– Верно! Оэн Галлахер – так моего дедушку звали. С внезапным головокружением я сделала пару шажков к столику. Чего ждет от меня Мэйв? Что я усядусь, будто желанная гостья, или что останусь стоять, будто просительница? Мэйв и сама стояла – спиной ко мне, застывший легкий силуэт на фоне оконного прямоугольника. Напрасно я ждала приглашения. Чем была потрясена Мэйв – далеким воспоминанием? Или ее постиг провал в памяти? А вдруг он – провал – такого свойства, что через несколько минут мне придется объяснять, как я проникла в чужой дом?

Я чуть кашлянула и позвала:

– Мэйв?

– Она говорила, что ты придешь.

– Кто? Дейрдре? Конечно. Она и книжку со мной передала.

Достав книжку из сумки, я еще немного продвинулась к столику.

– Да не Дейрдре, глупышка. Вовсе не она. Энн говорила, что ты придешь, Энн. Хочу чаю. Сейчас чай будем пить.

Она уселась за столик и нетерпеливо взглянула на меня. Мне хотелось отвертеться, но я сочла за лучшее принять приглашение. Даром что чувство было, словно я в гостях у диккенсовской мисс Хэвишем и сейчас меня станут потчевать древним свадебным тортом и бергамотовым чаем, налитым в пыльные чашки.

– Чай! С удовольствием, большое спасибо, – выдала я, усаживаясь и устраивая книжку про миллиардера поближе к себе.

– Оэн так и не вернулся в Дромахэр, – посетовала Мэйв. – Сюда вообще мало кто возвращается. Даже выражение такое есть – уйти по-ирландски. Ну да зато ты приехала.

Мэйв продолжала сверлить меня взглядом. Перед женщиной, которой известно имя моего деда, я устоять не могла. Шлепнула сумку на стул и уселась, стараясь не присматриваться к лежалому печенью, не замечать пыли на чашках и блюдцах. Пыль ведь не имеет вкуса, верно?

– Чай разольешь? – спросила Мэйв без лишних церемоний.

– Да, конечно. Сейчас.

Никогда еще я до такой степени не смущалась своего американского воспитания. Бормоча о том, насколько польщена оказанной мне честью, я судорожно вспоминала, как его, этот самый чай, разливают из нормального чайника и что при этом говорят.

– Вам покрепче или послабее, Мэйв?

– Покрепче.

Моя рука дрогнула, носик чайника звякнул о чашку. Плеснув заварки на две трети, я чуть успокоилась. Оэн предпочитал чай всем напиткам. Неужто я, родная внучка, не справлюсь?

– Сахар, молоко, лимон?

Мэйв только фыркнула.

– Мне без этих финтифлюшек!

Слава богу! Я чуть куснула губу с целью подавить вздох облегчения, налила себе подкрашенной водицы и пожалела, что нет вина.

Мэйв стала пить маленькими глотками, ничем не выражая, вкусно ей или нет. Я тоже пригубила свой чай. После нескольких глотков, когда мы обе поставили чашки, я решилась спросить:

– Вы хорошо знали Оэна Галлахера?

– Не очень. Он был намного младше меня и вдобавок ужасный сорванец.

Оэн был младше Мэйв? Он немного до восьмидесятишестилетия не дожил! Сколько же тогда ей?

– Мне девяносто два. – Мэйв словно прочла мои мысли. – Матушка моя дожила до ста трех, бабушка – до девяноста восьми. А уж сколько прабабке было, один Господь ведает. Люди – те счет потеряли, однако помнили, что прабабка на своих ногах до самой смерти ходила.

Мне стало смешно. Впрочем, вместо того чтоб рассмеяться, я изобразила легкий приступ кашля.

– Дай-ка я тебя разгляжу хорошенько. Ну, подними личико-то.

Я послушалась.

– Глазам не верю! Вылитая она!

– Кто – она? Мать Оэна Галлахера?

– Вылитая Энн. Просто жуть берет.

– Вы правы. Я видела фотографии. Сходство и впрямь поразительное. Но еще поразительнее, что вы помните. Вы ведь были совсем крохой, когда она умерла.

– Крохой? Ничего подобного. Я ее отлично знала.

– Мой дед рассказывал, что Деклан и Энн Галлахер погибли в 1916 году, а его воспитывала бабушка с отцовской стороны, Бриджид Галлахер.

– Да ладно! – Эту фразу Мэйв растянула до предела. – Энн потом объявилась. Не сразу, нет, время прошло. Помню, как о ней судачили – где, мол, ее носило? Всякое подозревали. Но она вернулась, это точно.

Я глаза вытаращила, промямлила:

– Д-дедушка мне н-ничего такого не говорил…

Мэйв обдумывала мою реплику, прихлебывая чай, не поднимая глаз. Я залпом осушила чашку – пыталась запить горечь недосказанности.

– Может, я путаю. – Мэйв явно хотелось взять свои слова обратно. – Не обращай внимания. Не бери в голову вздор, что старуха мелет.

– Столько времени прошло! – подхватила я.

– Ой, много! А память – она любит с людьми шутки шутить.

Хорошо, что Мэйв так быстро отказалась от своего заявления. А то мне уже страшно стало – слишком уверенно она говорила, просто в пыль растоптала те немногие сведения, которыми снабдил меня Оэн.

– Похоронены оба в Баллинагаре. Это совершенно точно, – произнесла Мэйв.

Я потянулась к сумке, достала блокнот и карандаш.

– Как туда попасть?

– Гм… Пешком отсюда далековато. На машине минут за десять доберешься. Двигай по главной улице к югу. Вон туда, поняла? – Мэйв махнула на окно. – Когда город позади останется, еще километра три проедешь. Будет развилка. Забирай вправо. Еще через полкилометра будет левый поворот. А там и церковь Приснодевы Марии – слева, гляди не проворонь. Ну а кладбище – сразу за церковью.

Я бросила записывать еще на словах «забирай вправо».

– А что, разве улицы не имеют названий?

– Это не улицы, детка. Это дороги. Проселочные. Местный народ знает, что где. Заблудишься – спроси кого-нибудь. На церковь тебе всякий укажет. Не случится человека рядом – просто помолись. Господь всегда молитву слышит, ежели мы Его храм ищем.

15 мая 1916 г.

Поездка в Дромахэр с телом Деклана, увернутым в одеяло и уложенным на сиденье, была, наверно, самой длинной в моей жизни. Бриджид ни слова не проронила, а малыш плакал безутешно – чувствовал, наверно, что отчаяние распростерло над нами свои черные крылья. Обоих я отвез к себе в Гарва-Глейб, а тело Деклана – к отцу Дарби для отпевания. Деклан упокоился в Баллинагаре, рядом со своим отцом. Я заплатил за надгробие – его положат на могилу, как только будет выгравирована надпись. Если Энн тоже погибла (а я почти уверен, что так и есть), ее похоронят рядом с Декланом. Они оба этого хотели – лежать под одной могильной плитой.

Как ни тяжело мне было, я вернулся в Дублин. Британцы объявили город на военном положении, на каждой дороге поставили посты – солдат и орудия. Мои бумаги, особенно удостоверение врача, сделали свое дело. После скрупулезной проверки я услышал вожделенное «Проезжайте». Дублинские больницы переполнены ранеными – повстанцами, солдатами и простыми горожанами. Этих последних – большинство. Оценив масштабы трагедии, я понял, почему меня, одного из немногих, все-таки впустили в город.

Я искал всюду. Я обшарил морги обычные и морги при больницах – на Джервис-стрит, в госпитале Матер, в госпитале сэра Патрика Данса. Я был даже в женской больнице – говорили, что повстанцы, сдавшись, направились туда. На Меррион-сквер устроили полевой госпиталь, но и там никаких следов Энн, да и сам госпиталь успел расформироваться. Местные жители сообщили, что раненых и мертвых увезли, а куда – им неизвестно. Слухи о массовых захоронениях на кладбищах Гласневин и Динсгрэндж подвигли меня расспросить сторожей, которые, конечно, не могли назвать ни единого имени. Я опоздал. Правда, власти обещают напечатать список погибших в «Айриш Таймс», но когда именно, никто не знает.

Я рыскал по улицам, я носился взад-вперед по Саквилл-стрит с ее зданиями, выгоревшими изнутри, похожими на чудовищные пустые ракушки. Мостовую густо покрывал пепел, местами еще достаточно горячий, чтобы расплавить подметки моих ботинок. Мур-стрит напоминала потревоженный муравейник – люди вернулись к своим недавним жилищам в надежде отыскать уцелевшие вещи. Один дом стал прямой мишенью для снаряда; на его развалинах копошились, заодно с погорельцами, еще и обитатели других районов, преимущественно дети. Их целью были обугленные деревяшки, годные на топливо; вдобавок (такое у меня сложилось впечатление) каждый рассчитывал выудить и что-нибудь более-менее ценное, годное для продажи. Там-то, на Мур-стрит, откуда я выносил тело Деклана, она и бросилась мне в глаза – любимая шаль Энн Галлахер, зеленая, оттенка весенней травы, столь шедшего к ее восхитительным глазам. В тот, последний день, когда Энн влетела в горящее здание Почтамта, шаль, повязанная крест-накрест, укрывала ей плечи и грудь. Кончики были, по ирландской традиции, заткнуты за пояс юбки. Теперь шаль, целехонькая, не замаранная копотью, вольно развевалась на худеньких плечиках какой-то маленькой оборванки – ни дать ни взять флаг, один из тех, что гордые повстанцы водружали в Дублине на каждый захваченный объект. И где теперь эти оранжево-бело-зеленые полотнища? Уничтожены, повержены. Совсем как Деклан и Энн.

Плохо соображая, что делаю и что говорю, я бросился к девочке. Я взял ее за плечики, завопил:

– Откуда у тебя эта шаль?! Где ты ее нашла?!

Девочка указала себе под ноги, а стояла она на куче щебня. Взгляд у нее был отсутствующий, глаза – как у старухи, видевшей слишком много. По лицу и фигурке между тем я дал бы ей от силы лет пятнадцать.

– Под кирпичным боем она лежала, шальто, – произнесла девочка. – Целая почти, только одна дырочка махонькая. Не беда – заштопать можно. Я в этом доме жила – стало быть, шаль моя по праву.

Нижняя челюсть у нее напряглась. Похоже, девочка решила, что я намерен отнять ценную находку, и приготовилась к обороне. Может, мне и следовало применить силу, однако я полез рыться в щебне и обломках кирпичей. Я искал тело Энн. Я разгребал завалы до самого заката. Впустую. Когда солнце стало садиться, девочка, наблюдавшая за мной и рывшаяся поблизости, вдруг сняла шаль.

– Так и быть, мистер, забирайте. Похоже, это всё, что осталось от вашей жены.

Я не сумел сдержать слез. Девочка отвернулась и пошла прочь, но не прежде, чем я заметил: сквозь маску юного лица больше не проглядывают глаза скорбящей старухи.

Завтра отправляюсь в Дромахэр. Похороню шаль рядом с Декланом.

Т. С.

Глава 3
Похищенное дитя

 
Мальчик – даром что крещён —
Фейри за руку берёт,
Увести себя даёт
От печалей и забот —
Сколь их есть на белом свете,
                 осознать не в силах он.
 
У. Б. Йейтс

К БАЛЛИНАГАРСКОМУ КЛАДБИЩУ я ехала с комом в горле, из последних сил глядя в оба и благоговейно, словно григорианский хорал, повторяя про себя указания Мэйв. Действительно, церковь нашлась легко. Среди холмистых полей высилась она, совсем одинокая, если бы не домик священника, что притаился позади. Мшистые руины крепостной стены, эта вечная деталь ирландского пейзажа, да разбредшееся стадо коров составляли ей сомнительную компанию. Я приткнулась у ворот и шагнула из машины в зябкое июньское предвечерье: если лето в Ирландии и планировалось, срок ему явно еще не пришел. Меня не отпускало ощущение, что я видела Голгофу и распятого Христа. Сдерживая слезы и дрожь пальцев, я толкнула массивную деревянную дверь и вступила в пространство, надышанное настолько, что даже скамьи лучились святостью. Своды хранили эхо крещений, отпеваний и венчаний – бесчисленных таинств, свершенных в этих стенах; казалось, эхо потянется за мной и к могилам, чтобы отозваться последним аккордом на последней дате последнего надгробия.

Под церковными сводами мне всегда бывало столь же уютно, сколь и среди книжных страниц или на кладбищенской аллее. На меня не давило бремя первородного греха, не возникало желания разбить себе лоб в покаяниях, не проклевывался страх перед Чистилищем – иными словами, я не испытывала чувств, свойственных большинству католиков. Наверно, в этом была заслуга Оэна: мой дед уважал религию, однако воспринимал ее с долей скептицизма. Странное сочетание, удивительное умение ценить то, что действительно хорошо, и отстраняться от того, что далеко от совершенства. Короче, между мной и Господом не возникало ни недомолвок, ни разладов. Говорят, человек воспринимает Бога через призму своего наставника в вопросах религии. В моем случае правило работало на сто процентов: о Боге я узнала от Оэна, которого любила и которому доверяла. Любовь и доверие к Оэну перекинулись на Господа Бога.

В католической школе меня учили катехизису, и к нему я применила свой всегдашний прием: выделила и впустила в душу то, что нашло отзыв в этой самой душе. А что не нашло, то я отбросила. Монахини-наставницы были недовольны. Религия, твердили они, это не шведский стол: нельзя выбрать одно и проигнорировать другое. Я вежливо улыбалась, оставаясь при своем мнении. Ибо и жизнь, и религия, и учеба в данном аспекте совершенно идентичны. Откажись я от выбора, просто набила бы разум и душу, как набивают живот – не поняв вкуса, не уловив аромата каждого отдельного «яства»; смесь, бессмысленная и даже опасная для сознания.

Теперь, сидя в пустой церкви, где поколения моих предков молитвами врачевали разбитые сердца, я понимала: вот он, смысл веры, ибо вера оправданна лишь как контекст в борьбе жизни со смертью, а церковь – это памятник былому, проводник, портал из прошлого в настоящее, созданный для утешения. Я, по крайней мере, это утешение нашла.

Церковное кладбище взбиралось вверх по пологому склону. Сверху видна была витая лента дороги, которая привела меня сюда, к этим замшелым надгробиям – настолько замшелым, что я не могла разобрать ни имен, ни дат. А иные надгробия буквально вросли в землю, будто втоптанные самим Временем. Правда, попадались и обихоженные могилы, на которых гладенькие плиты щеголяли цветистыми эпитафиями. Новые захоронения расходились от центра кладбища подобно кругам, что расходятся по воде от брошенного камня, и камнем этим была Смерть. Без усилий прочитывая имена, я вспоминала слова Мэйв: на большей части ирландских кладбищ, мол, всё вперемежку – древнее и недавнее, так что предка отыскать вполне возможно, ведь каждая семья столетиями хоронит своих на одном участке. То и дело поднимая взгляд, я вздрагивала от сходства старых могильных камней с гномами и хоббитами, окаменевшими в траве; каждая трещина казалась прищуром, даже кивком. «Подойди поближе», – словно говорили они.

Своих я нашла под мощным деревом, на границе между старыми и новыми захоронениями. Надгробие представляло собой массивный треугольник с фамилией «Галлахер» в основании. Строчкой выше шли имена «Деклан» и «Энн». Повинуясь порыву, я дотронулась до четкой гравировки, погладила даты – «1892–1916», выдохнула с облегчением: память таки подвела старую Мэйв! Энн Галлахер упокоилась рядом с любимым мужем. Они умерли в один день, как я и думала. Голова закружилась, пришлось встать на колени, а вскоре я поймала себя на том, что говорю вслух – рассказываю Деклану и Энн об Оэне и о себе, уверяю: для меня крайне важно было их отыскать.

Выговорившись, я поднялась и только теперь обратила внимание на соседние могилы. Слева от треугольного надгробия был камень поскромнее – также с фамилией «Галлахер» и с двумя именами – «Бриджид» и «Питер». Даты – две, а не одна на двоих супругов – совсем стерлись. Питер Галлахер скончался раньше, чем его сын Деклан и невестка Энн; Бриджид Галлахер надолго пережила обоих. Оэн об этом не рассказывал. Может, потому, что я не спрашивала. Мне хватало знать, что Бриджид умерла прежде, чем ее внук покинул Ирландию.

Имена своих прапрадеда и прапрабабки я тоже погладила, поблагодарила Бриджид за то, что ее стараниями Оэн вырос чудесным человеком, добрым и заботливым. Определенно, Бриджид обожала своего внука не меньше, чем сам он обожал и баловал меня. Любить другого способен лишь тот, кто сам был любим; Оэн получил любовь от бабушки – от кого же еще?

Между тем небо нахмурилось всерьез. Ветер стал колючим – как бы намекал, хлеща меня по щекам, что пора двигаться в отель. Готовая внять ветру, я вдруг заметила еще одно надгробие, или, может, взгляд зацепила короткая фамилия – «Смит», расположенная у самой земли, почти скрытая травой. Кто это – Томас Смит, заменивший Оэну отца? Неужели здесь покоится мрачноватый доктор с древней фотокарточки, тот, в чопорном костюме-тройке?

На руку мне ляпнула тяжелая, холодная капля, за ней последовали другие. Тучи сошлись, ударившись могучими торсами. Молния рассекла небосклон, гром шарахнул над самой моей головой. Отбросив любопытство, я побежала к машине, косясь на блестящие под ливнем надгробия, обещая мысленно: я еще приеду, приеду.

* * *

Тем же вечером в Слайго, в отеле, я достала из чемодана коричневый конверт. В чемодан он отправился почти машинально – Оэн настаивал, чтобы я прочла дневник Томаса Смита, вот я и взяла конверт со всем содержимым, но, честно говоря, сразу о нем позабыла. Оэн умер – и всё для меня умерло. Исчезла способность сосредотачиваться, сгинул вкус к изысканиям. Огромных усилий стоило просто не рыдать. Однако сегодня я побывала на могиле предков; удивительно ли, что мне захотелось вспомнить их лица?

А ведь давно, слишком давно никто их не вспоминал! Мысль потрясла меня. Расчет, что земля Ирландии сама собою утишит боль моей утраты, не оправдался, и всё же поездка пошла мне на пользу. Мои эмоции окрашивала теперь не безнадежность, а благодарность; слезы лились по-прежнему, но горечь из них ушла.

Словом, я вытрясла содержимое конверта на небольшой столик, и ровно так же, как месяц назад, первым выпал блокнот в кожаной обложке, а следом выпорхнули фотокарточки, улегшись вокруг него запоздалыми мыслями. Я отложила конверт, однако он, якобы пустой, издал нехарактерный для куска бумаги стук. Заинтригованная, я выудила удивительное кольцо – тонкий золотой ободок, отягощенный черной агатовой камеей. Чудесная вещица, притом старинная; изящество в сочетании с ароматом времени любого исследователя опьянит, и я не стала исключением. Кольцо легко село мне на палец, дополнительно восхитив и заставив пожалеть, что я не обнаружила его тогда, при Оэне, и не поинтересовалась, кто им владел.

Не матушка ли Оэна? Посмотрим; если так, кольцо должно мелькать на фотокарточках. Увы, на одной фотокарточке руки Энн Галлахер находились в карманах серого пальто, на другой Энн держала под локоть Деклана Галлахера, на остальных по разным причинам рук вовсе не было видно.

Снова и снова я перебирала фотокарточки, касалась лиц, что предшествовали появлению на Земле моего собственного лица. Маленький Оэн, с зализанными, расчесанными на прямой пробор волосиками, хмурый и недовольный, вызвал прилив нежности пополам с горечью. Ибо в детской мордашке, в этом выдвинутом упрямом подбородочке и надутых губках я увидела черты взрослого, пожилого Оэна. Бумага, понятно, пожелтела, да и изначально фото было черно-белое, оставалось принять на веру заявление Оэна об оттенке его волос. Оэн утверждал, что рыжие волосы достались ему от отца. Мой собственный отец тоже был огненно-рыж, а вот деда я рыжим не знала. В моей памяти он всегда имел белоснежную шевелюру. Зато насчет глаз я не сомневалась. Они были синие, живые, быстрые, как ртуть, – и у этого мальчугана, и у старика, что месяц назад умер у меня на руках.

Отложив изображение Оэна, я взяла другую фотокарточку, с доктором Томасом Смитом и моей прабабкой. Явно фото было сделано не в тот же день, когда Деклан и Энн Галлахер снялись в компании друга семьи: Энн в другом платье и причесана иначе, а на докторе более темный сюртук. Да еще на фото с одной Энн, без Деклана, доктор кажется старше; это самое странное, ведь ничто не намекает на минувшие годы. Даже стрижку доктор не изменил. Возможно, причина в его осанке: на плечах будто бремя, да и в целом поза напряженная. И явно этот снимок в растворе чуть передержали – слишком уж отчетливы детали одежды Энн, и лица моделей отличает этакая жемчужность, свойственная очень старым фотографиям.

Оказалось, в ту страшную ночь, когда умирал Оэн, я просмотрела не все снимки – отвлеклась, помчалась за обезболивающим. Теперь я нашла фото особняка среди вековых дубов и с полоской озера на заднем плане. Уж не Лох-Гилл ли это виднеется? Кольнуло сожаление: нет бы изучить фотографии раньше, прихватить их к Мэйв – Мэйв наверняка в курсе.

На очередном – групповом – снимке Томас и Энн стояли в нарядной зале, причем Деклан там не присутствовал. Центральной фигурой композиции был рослый темноволосый мужчина: облапив Энн Галлахер и Томаса Смита, он ухмылялся, явно очень довольный собой. Фотоаппарат выхватил изумление, даже замешательство моей прабабки.

Поразительно! Это замешательство, эта неловкость полностью копировали мои эмоции на книжных презентациях, при подписывании книг для фанатов. Вглядываясь после в собственное лицо, я досадовала: опять меня подловили на мысли, что мое изображение тут вторично. Разумеется, со временем я научилась размазывать по лицу официальную улыбку, но принципиально не смотрела ни на одно такое фото, даром что издатели и слали мне их с упорством, достойным лучшего применения. Чего глаз не видит, о том сердце не тревожится, верно?

Групповой снимок в нарядной зале буквально приковал мое внимание.

– Да нет же! Этого просто не может быть! – шептала я.

Однако это было. В обнимку с Энн Галлахер стоял не кто иной, как Майкл Коллинз, лидер движения, деятельность которого привела к заключению Договора с Англией. А ведь до 1922 года его изображений просто не было. Все знали, что Майкл Коллинз ведет партизанскую войну с британцами, а вот каков он с виду, представляли себе только его ближайшие соратники. Конспирация действовала. Это уже потом, когда Договор подписали, когда Майкл принялся внедрять в сознание ирландцев мысль о необходимости этой меры (разумеется, временной), его вовсю фотографировали. Я видела эти снимки – Майкл на митинге, страстно жестикулирующий, и Майкл в военной форме в тот день, когда британцы оставили Дублинский за́мок10 – символ их власти над Ирландией в последнее столетие.

Лишнее мгновение задержавшись на фотографии Майкла Коллинза, я взялась за дневник. От него так и веяло очарованием старины – почерк с наклоном, слитное написание, которое сейчас уже не используют, а жаль! Я не читала, а просто скользила взглядом по страницам, отмечая даты. Оказалось, с шестнадцатого по двадцать второй год автор вел записи неаккуратно – подчас месяцами не брался за перо. Также я убедилась, что третьи лица к дневнику не прикасались, что автор не сажал клякс, не выдирал страниц и не вымарывал фраз, а каждую запись снабжал лишь своими инициалами – Т. С.

Укладывалось в эти инициалы только одно имя – Томас Смит. Разумеется, ничего необычного тут не было. Но вот вопрос: как дневник попал к Оэну? Я стала читать – с начала, с записи, датированной вторым мая 1916 года. Ужас объял меня: я визуализировала смерть Деклана Галлахера. Пролистнув несколько страниц, я напоролась на попытки Томаса Смита отыскать Энн Галлахер, затем вместе с автором скорбела по утраченным друзьям и старалась смириться с потерей. О дне, когда был казнен Шон МакДиармада, Томас Смит повествовал фразами лаконичными, однако исполненными горечи:

Сегодня не стало Шона. Когда казни в Килменхэме на несколько дней приостановили, я, дурак, понадеялся, что Шон будет помилован.

Теперь утешаюсь одним: Шон приветствовал свою смерть. Считал, что умирает за свободу Ирландии. Да, так ему всё это представлялось. Я лишен и романтизма, и идеализма. Я воспринимаю казнь Шона как величайший позор. Таких людей больше нет и не будет.

Далее Томас Смит писал о возвращении в Дромахэр после работы в больнице при Дублинском медицинском университете, о попытках начать медицинскую практику в графствах Слайго и Литрим.

Люди здесь чудовищно бедны; нечего и думать, будто практика меня прокормит. Но сам-то я имею более чем достаточно для осуществления своего давнего намерения – помогать слабым и страждущим. Наматывая мили по обоим графствам, заглядывая в город Слайго и спеша оттуда на запад, я порой чувствую себя коробейником: в точности как коробейник, я предлагаю свои услуги людям, которым не хватает денег даже на хлеб. К примеру, вчера я помчался в Баллинамор – так плату за визит составила песня, которую спела для меня старшая дочь семейства. В хибарке, разделенной перегородкой на две комнатушки, ютятся семь человек. Меня позвали к младшей дочери, девочке лет шести; она уже несколько дней не вставала с лежанки. И что я обнаружил? Девочка не больна – она ослабела от хронического недоедания. Остальные члены семьи выглядят немногим лучше, чем скелеты. Я вспомнил про тридцать акров непаханой земли у себя в имении, о доме для управляющего, который уже давно пустует. Под влиянием импульса я сказал главе семейства (их фамилия О'Тул), что как раз нуждаюсь в толковом управляющем и, если работа ему по плечу, она его ждет. Сам-то я фермерством заниматься не собираюсь. Бедняк расплакался и спросил, можно ли приступить с завтрашнего утра. Я дал ему аванс – двадцать фунтов; мы скрепили договор найма рукопожатием. К счастью, в то утро Бриджид собрала мне в дорогу изрядный ланч – я бы всё равно столько не употребил. Словом, я отдал узелок О'Тулам, и под моим наблюдением ослабевшая девочка съела кусок хлеба с маслом. Хлеб и масло! Для того я столько лет изучал медицину, чтобы пользовать больных элементарными продуктами питания! Теперь в докторском чемоданчике буду носить яйца и муку. Похоже, в этих краях еда нужнее пилюль да порошков – нужнее даже, чем знающий врач. Не представляю, как выкручусь, если случится угодить в другое изголодавшееся семейство.

Сглотнув ком в горле, я торопливо перевернула страницу – лишь для того, чтобы наткнуться вот на какую запись:

Одна дромахэрская мамаша, кажется, больше заинтересована в том, чтобы я женился на ее дочке, нежели в том, чтобы я ее вылечил. На все лады нахваливала девицу: и черты-де у нее тонкие – ну чисто барышня, и щечки-то будто вишни, и глазки-то блестят. Увы, это всё признаки запущенной чахотки. Девушка обречена. Разумеется, я снова ее навещу, привезу пилюль, чтобы облегчить кашель. Услыхав насчет моего скорого визита, мамаша пришла в восторг. Похоже, решила, что я и впрямь намерен свататься.

Еще Томас Смит писал о негодовании Бриджид Галлахер на Ирландское республиканское братство, членом которого являлся и он сам. Бриджид винила Братство в гибели Деклана, а также в том, что черно-пегие11 совсем озверели.

Я не стал с нею спорить. Ее упрямство и глубина горя равны моим, а я не отказался бы от своих убеждений ни при каком раскладе. Я по-прежнему жажду независимости для Ирландии, даром что не представляю, как ее добиться. Моя вина почти столь же велика, сколь и мое упование на грядущую ирландскую самостоятельность – ведь слишком многие участники Пасхального восстания отправлены во Фронгох12. Я называю их своими друзьями, но почему тогда сам я на свободе?

Об Оэне Томас Смит писал с нежностью.

В этом ребенке весь свет моей жизни. Малютка Оэн самим своим существованием словно обещает: всё еще наладится. Я предложил Бриджид вести мой дом – в таком случае у меня появляется возможность заботиться о ней и об Оэне. Энн была сиротой – одна-одинешенька в мире. Сиротство нас с ней роднило. Правда, в Америке у нее осталась сестра, но брат и родители давно умерли. Получается, у моего мальчика нет никого, кроме бабки; получается, я должен стать ему отцом – и ничего другого я сейчас не желаю столь же сильно. Клянусь, Оэн вырастет, твердо зная, кем были его родители, за что они отдали жизнь; он также будет твердо знать, что Ирландия того стоила и стоит.

«Собственно, он был мне отцом», – сказал Оэн про Томаса Смита. Ощутив теплую волну благодарности к меланхоличному доктору, я продолжала читать. Следующую запись Томас Смит сделал несколько месяцев спустя. Рассказывал о семействе, которое пригрел: как старается в новой должности старший О'Тул, как набирают вес оголодавшие дети. Он перечислял первые слова, неуклюже произносимые подрастающим Оэном, рассказывал, что малыш научился ходить и, едва он, Томас, переступает порог, ковыляет ему навстречу, лепеча по-своему, захлебываясь от радости.

Оэн назвал меня «Da». Бриджид пришла в ужас и разрыдалась; несколько дней была безутешна. Я приложил немало стараний, чтобы убедить ее, будто Оэн говорит не «папа» по-ирландски, а «док» по-английски. Она не верила. Ее горе неподдельно. С тех пор по вечерам я занимаюсь с Оэном. Теперь он вполне четко произносит «Док» и усвоил слово «бабушка», чем заставил-таки Бриджид улыбнуться.

Томас Смит писал об освобождении последних «борцов за свободу Ирландии» (Фронгох расформировали к Рождеству 1916 года). Он нарочно ездил в Дублин – посмотреть, как будут встречены повстанцы, и с удовлетворением отметил, что настроение обывателей переменилось и те, кого сравнительно недавно проклинали, теперь нашли самый теплый прием.

Помню, когда в Светлый понедельник мы шагали по дублинским улицам, на нас сыпались проклятия; многие дублинцы пытались помешать нашей борьбе, многие кричали: «Поезжайте в Германию, там вояки нужнее!» Но сейчас… сейчас в общественном сознании эти ребята уже не смутьяны – они герои. Я очень рад. Возможно, сердца ирландские претерпели метаморфозу, которой как раз и не хватало для того, чтобы началась настоящая борьба. Похоже, Мик со мной в этом согласен.

Мик? Не Майкл ли Коллинз? Близкие его Миком называли, а Томас Смит, судя по фотокарточке, к близким как раз и относился. Поистине, этот дневник – настоящий клад; тем более странно, что Оэн таил его от меня столько времени. Знал же, что я решила об ирландской революции писать, что в материалах закопалась.

Глаза мои слипались; я устала физически, но нервы после кладбища всё еще были на пределе. Вялой рукой я отодвинула дневник, только он почему-то не захлопнулся, нет – он раскрылся на последней странице. Здесь никаких дат не стояло. Пространство заполняло стихотворение в четыре строфы. Ни названия, ни комментариев, хотя почерк по-прежнему Томаса, а по стилю – вроде Йейтс, хотя эти строки я читала впервые. Читала и перечитывала, чем дальше, тем сильнее уверяясь, что речь идет о лох-гилльской леди – ну, той, про которую рассказал хозяин кондитерской – и не далее как нынче утром! Мурашки побежали по рукам и спине – такой тоской и тревогой был пропитан каждый слог.

 
Найдёныш, былиночка или вот —
Силуэт театра теней;
Я спас тебя из студёных вод,
Согрел в постели своей.
 
 
Страшившийся пуще прочих зол
Принять судьбу мотылька,
К тебе я тропой подозрений шёл,
Кружил и петлял, пока
 
 
Прав на тебя мне не предъявил
Коварный стылый Лох-Гилл:
Душе бездомной, дескать, не мил
Недо-любви полу-пыл.
 
 
Урок был – наглядней не преподать,
Затем и молю: забудь,
Родная, глядеть на ртутную гладь,
Таящую долгий путь.
 

Я перевернула страницу. Всё, конец. Обложка, внутренняя сторона. Я задумалась: что это за бездомная душа? Вспомнила из Йейтса: «Печать бездомья посередь чела». Значит, строки о лох-гилльской леди принадлежат другому поэту. Что ничуть не умаляет их красоты. Возможно, Томас Смит был очарован этим стихотворением и записал его на память, не ведая, кто автор. Возможно, автором был он сам.

Я прочла вслух последнюю строфу:

 
Урок был – наглядней не преподать,
Затем и молю: забудь,
Родная, глядеть на ртутную гладь,
Таящую долгий путь.
 

Завтра утром я развею прах Оэна над озером. Завтра Лох-Гилл примет его; завтра, возможно, для души Оэна начнется этот самый «долгий путь». Я захлопнула дневник, щелкнула выключателем настольной лампы, свернулась калачиком, обняв лишнюю подушку. Несчастная девочка, круглая сирота. Слезы полились сами собой, я тонула в них, и некому было спасти меня из студеных вод, согреть в постели. Так я лежала, оплакивая Оэна, оплакивая прошлое и сердясь на ветер, который не спешил с утешением, а только выл, подчеркивая мое одиночество.

11 июля 1916 г.

Нынче Оэну исполнился годик. Он славный, улыбчивый мальчуган, растет здоровеньким, не капризничает. Я готов наблюдать за ним часами – его восприимчивость ко всему новому, его благословенное неведение дают мне силы. Но я страшусь того дня, когда Оэн осознает тяжесть своей утраты. Он, кажется, не помнит, сколь безутешен был в первые недели после Восстания. Энн не успела отнять Оэна от груди, и он тосковал – не столько, подозреваю, по вкусу материнского молока, сколько по теплу, которое можно сыскать лишь на материнской груди. Сейчас Оэн больше не зовет «Мама, мама!». Наверно, образ матери, заодно с образом отца, стерся из его памяти – и это огромная трагедия.

Расправа над лидерами Восстания спровоцировала волнения далеко за пределами Дублина. Вся сельская Ирландия гудит, будто растревоженный улей. Странно, что одних помиловали – например, Имона де Валера, который командовал отрядом, занявшим доки; а других, находившихся, так сказать, на периферии событий (я имею в виду Вилли Пирса и Джона Макбрайда), – казнили13. Однако расчет британцев не оправдался: они думали затоптать тлеющие очаги недовольства, но лишь раздули их в полноценный пожар. Казнь шестнадцати человек воспринята как очередная несправедливость по отношению к ирландскому народу. Каждый ирландец просто внес новый пункт в свой ментальный список вековых обид и – уж будьте покойны, господа британцы, – передаст этот список потомкам.

Однако, сколь бы сильно ни было недовольство, люди не смеют роптать вслух. Всем ясно, что силы неравны. Месть придется отложить до лучших времен, которые непременно настанут. Когда Оэн вырастет, Ирландия, я уверен, будет свободной страной. Я уже пообещал это своему мальчику, нашептал в солнечный пух его волосиков.

Бриджид всё чаще заговаривает о том, чтобы увезти Оэна в Америку. Я не возражаю, не открываю своих чувств. Одно знаю: этой, новой потери мне не снести. Оэн стал моим мальчиком. Он – мое обожаемое похищенное дитя. Но и тревога Бриджид понятна: вдруг я вздумаю жениться? На что мне тогда она, Бриджид, в качестве экономки? Дом вести, меня обихаживать будет молодая жена. На этот счет я не устаю внушать Бриджид: и ей, и Оэну всегда найдется место в моем доме. Правда, я умалчиваю вот о чем: стоит мне закрыть глаза, я вижу Энн. Она мне снится по ночам, ее образ не отпускает меня днем. Бриджид всё равно не поймет. Я и сам не понимаю. Я ведь не был влюблен в Энн, почему тогда она меня преследует? Может, потому, что мне не удалось найти ее тело, похоронить по-человечески.

Да, наверно, так.

Т. С.

Глава 4
Встреча

 
Лицом к лицу, не в праве снять
Машкер, что Хронос-режиссёр
На нас надел, застыли мы.
Он, будто продолжая спор,
Сказал:
          – Связаться вдругорядь
С такою – Боже сохрани!
 
У. Б. Йейтс

ДЕЙРДРЕ НИЧУТЬ НЕ удивилась, увидев меня назавтра, – напротив, просияла искренней улыбкой.

– Здравствуйте, здравствуйте! Мэйв отправила вас в Баллинагар, верно? Как ваши изыскания – увенчались успехом?

– Да. Я нашла предков – в смысле, их могилы. Завтра поеду на кладбище – цветы возложу.

Эмоции снова нахлынули. Эта странная нежность к усопшим – я ведь никогда их не видела! Стало неловко: уже во второй раз я роняю слезы перед библиотекаршей, будто какая-нибудь экзальтированная особа. С максимально деловитым видом я протянула Дейрдре старинную фотокарточку – ту, на которой был запечатлен особняк.

– Не знаете, где это место?

Дейрдре напрягла подбородок, уставилась на фото сквозь нижние половинки очечных линз. Чем дольше она смотрела, тем увереннее ползли к линии волос ее брови.

– Это Гарва-Глейб, – наконец выдала Дейрдре. – Снимок древний, но я-то узнала, да и любой из местных узнал бы. Особняк почти не изменился, вот разве что парковка прибавилась, да, наверно, пара-тройка гостевых домиков. – Дейрдре прищурила глаза. – Вот, видите коттеджик? Джим Доннелли его лет десять назад построил. Знаете, чем кормится? Туристов катает по озеру, показывает им пещеры, где во время Войны за независимость14 оружие прятали. Ну да, курсировали от схрона к схрону, переправляли винтовки, гранаты. Мне дед рассказывал.

– Гарва-Глейб! – повторила я чуть ли не с придыханием. Я могла бы и сама догадаться. – Усадьбой владел доктор Томас Смит, верно?

Дейрдре вытаращила глаза.

– Какой еще Смит? О каком периоде вы говорите?

– О тысяча девятьсот шестнадцатом годе, – отчеканила я. – Вы этого помнить ну никак не можете.

– Что да, то да, – рассмеялась Дейрдре. – Хотя по долгу службы я должна бы владеть базовой информацией. Увы. Мне лишь известно, что Гарва-Глейб содержится на средства из некоего семейного фонда. Никто из владельцев там не живет, только управляющий и прислуга – горничные, садовник. Сдают комнаты внаем. Гарва-Глейб находится на том же берегу, что и Дромахэр. В наших краях ее называют просто Усадьбой.

– Так вот о какой усадьбе вы вчера упоминали!

– Ну да. Там и прокат плавсредств работает. Можно арендовать лодку для рыбалки или пикника. Вы в курсе, что Лох-Гилл соединен с морем? Так вот, во время прилива реально и до моря доплыть; ага, мимо Слайго – да прямо на морской простор. Говорят, в дни О'Рурков в наше озеро пираты запросто попадали. Теперь это место известно как замок Парка. Вы там бывали?

Я кивнула.

– Кроме того, О'Рурк построил знаменитое Аббатство. Его казнили – разумеется, англичане – за то, что он предоставил убежище капитану разгромленной испанской Армады. Король Англии передал замок некоему Парку. Только представьте: вы двадцать лет возводите крепость, думаете – на века́, но появляется временщик – и ваши усилия идут прахом! – Дейрдре от отвращения к человеку по фамилии Парк тряхнула головой.

– Мне бы хотелось заехать в Гарва-Глейб. Надеюсь, особняк открыт для посетителей?

Дейрдре принялась объяснять дорогу, причем почти в том же стиле, что накануне Мэйв.

– Сначала всё влево, влево забираете, а потом чуточку вправо. Если заблудитесь, спросите кого-нибудь из местных, только вряд ли это понадобится, до усадьбы не слишком далеко.

Все указания я прилежно записывала в блокнот.

– Спасибо вам огромное. И, пожалуйста, передайте Мэйв мою глубокую благодарность. Для меня было очень важно найти могилы.

– О, Мэйв О'Тул – это просто неисчерпаемый источник полезной информации. Знает больше, чем мы все, вместе взятые. Думаете, я удивлена, что Мэйв оказалось известно о вашей семье? Ничуточки!

Я уже двинула к выходу, я даже дверь толкнула, когда сообразила: фамилия Мэйв мне откуда-то известна.

– Как вы сказали? О'Тул?

– Именно. В девичестве – О'Тул, затем МакКейб, Колберт и О'Брайен. Трех мужей пережила наша Мэйв. Когда третьего схоронила, мы решили: теперь «O'Тул» будет в самый раз. Ну, чтоб не путаться. А почему вы так удивились?

– Разве? Вам показалось.

Действительно, Мэйв не упомянула о своей семье, я же прочла недостаточно записей Томаса Смита, чтобы ассоциировать Мэйв с О'Тулами, которых так выручил сердобольный доктор.

На подступах к Гарва-Глейб обнаружились ворота, причем запертые. Сам дом был неплохо виден сквозь древесную листву. Та же фотокарточка: глядеть – гляди, а чтобы потрогать – так нет. Заметив на воротах звонок, я надавила на кнопку. Подождала. Никто не вышел. Делать нечего – я снова села за руль, но в Слайго не поехала. Я подала назад, вернулась к развилке и покатила по проселку (он тянулся озерным берегом), рассчитывая через пару миль увидеть дом с другого ракурса. Однако проселок неожиданно привел меня к стоянке перед длинным причалом. На воде покачивались лодки – и солидные, вместительные, и совсем уж лебезные15 ялики16; поодаль сверкал белеными стенами, радовал небесно-голубыми ставнями коттедж Джима Доннелли. Очень рассчитывая застать хозяина, обнадеженная табличкой «Открыто», я вышла из машины.

Под крошечную приемную с деревянной стойкой и складными стульями регистрации явно переоборудовали тесный холл. На стойке обнаружился колокольчик, в который я и позвонила, правда, не без колебаний. Похожим колокольчиком активно пользовалась одна из моих наставниц-монахинь, и с тех пор колокольчики ассоциируются у меня с католической школой, а их звон вызывает зубную боль. Никто не поспешил на мой призыв, однако я не стала звонить снова. Вместо этого я крикнула:

– Мистер Доннелли! Можно вас?

Обернувшись на скрип двери, я увидела человека с водянистыми глазками и красным носом. Мистер Доннелли был в высоких охотничьих сапогах, на голове красовалась кепка-восьмиклинка, штаны удерживались подтяжками. Определенно, я отвлекла его от дневного перекуса – он смущенно вытер рот.

– Извиняйте, мисс. Не думал, что вы до меня. Машину-то вашу я увидал, да решил, это погулять приехали либо порыбачить, а не ко мне в контору.

Я протянула руку (мистер Доннелли пожал ее с почтением) и представилась:

– Энн Галлахер. Хочу лодку взять напрокат. Можно?

– Энн Галлахер? – Лодочник нахмурился, в голосе послышалось недоверие.

– Да. А в чем проблема?

Он передернул плечами со странной поспешностью, будто на попятную пошел.

– Нету проблемы. Порядочек. Только я бы, мэм, лучше сам вас покатал, на лодке-то. Гляньте, тучи наползли. Шторм разразится – что делать станете, одна да посередь озера, а?

Я не стала отвечать, займусь, мол, развеиванием дедушкиного праха: меньше всего мне хотелось, чтобы при моем прощании с Оэном присутствовал посторонний человек.

– Не беспокойтесь, мистер Доннелли. Я далеко не поплыву. Буду держаться в поле вашего зрения. Меня вполне устроит катамаран или весельная лодка. Я справлюсь.

Лодочник раздумывал, косясь за окно, на тучи (они действительно сгустились) и на лодки у причала.

– Я уложусь в тридцать минут, мистер Доннелли. А заплачу как за целый час, – искушала я. Действительно, раз уж приехала, надо с тяжелым заданием покончить. Пока силы есть.

– Ладно, уговорили. Вот туточки распишитесь. От берега не отплывайте да на небо поглядывайте.

Я расписалась, оставила на стойке регистрации сорок фунтов и пошла следом за лодочником к причалу.

Мистер Доннелли выбрал для меня надежный, устойчивый на воде ялик, который, правда, знавал лучшие дни – или даже годы. Пара весел и спасательный жилет (по настоянию мистера Доннелли я его сразу напялила) входили в стоимость аренды. Отметив, что на жилете сломана застежка, я сочла за лучшее не заявлять об этом лодочнику, а то еще передумает. Он любезно предложил спрятать мои вещи в сейф, пока я буду «совершать прогулку»; я отказалась. В сумке была урна с прахом Оэна, и не могла же я достать ее при чужом человеке.

– Напрасно, мэм, ох, напрасно, – квохтал Доннелли, помогая мне забраться в ялик. – И вещички-то ваши отсыреют, и одежка-то у вас неподходящая. Туфельки вон хлипкие какие!

Он покосился на мои балетки, поцокал языком, оглядывая толстый пуловер ручной вязки, белую блузку и брюки кремового оттенка. Разумеется, он был прав. Да только Оэну не светила настоящая церемония прощания, и утром, одеваясь, я сочла, что джинсы с кроссовками будут выглядеть слишком обыденно.

Мысленно вернувшись на кладбище в Баллинагаре, я подосадовала на последнюю волю Оэна. Лежать бы Оэну рядом с родителями, с бабкой и дедом, с Томасом Смитом, который ему отца заменил, – среди своих то есть. Уж я бы не пожалела денег на хорошее надгробие, на гравировку. Чтобы всё как надо: имя, фамилия, даты рождения и смерти. Оэн решил иначе. Теперь не только его решение казалось неправильным, но и тот факт, что никто не станет посещать могилу Галлахеров; вот я прилетела из Америки, всплакнула – и скоро улечу обратно, они же, мои предки, останутся без пригляда.

Однако ничего не поделаешь. Я ведь обещала. Поэтому, пожав руку мистеру Доннелли, я уверенно взялась за весла. Ялик качнулся, сердце подпрыгнуло. Лодочник в очередной раз неодобрительно цокнул языком, обозрел мою фигуру в неподходящей «одежке», отвязал ялик и ногой оттолкнул его: плывите, мол, под свою ответственность.

Подладиться под плеск волн и тяжесть весел удалось не с первой попытки. Впрочем, ялик оказался не только вертким, но и послушным; дюйм за дюймом я отдалялась от причала. Нет, еще недостаточно. Нужно отплыть подальше. Взмах-другой – и будет в самый раз; так я рассуждала, орудуя веслами. Храбрилась: подумаешь, небо серое! Зато вода спокойная. Мистер Доннелли ушел не сразу. Сначала удостоверился, что дело у меня ладится, и лишь потом двинул к своему нарядному, словно бы синеглазому домику с уютной скамейкой среди зарослей дрока.

Скользя по водной глади, я чувствовала гордость – вон как ловко гребу, даром что мне это занятие в новинку. Озеро казалось не опаснее обычной ванны, волны тихонечко толкались в днище. Мне начинал нравиться процесс гребли. А уж физические нагрузки я всегда любила. Если днями просиживаешь за письменным столом, движение просто необходимо. Не то закиснешь и мозг работать перестанет. Поэтому я практиковала пробежки и упражнения с гантелями, держала в тонусе мышцы предплечий и спины. Один благословенный час в сутки был отдан движению – и музыке. Плеер и свежий пот – что еще нужно, чтобы очистить голову Энн Галлахер от самой Энн Галлахер? Короче, я бегала ежедневно вот уже целых десять лет и знала, чувствовала: мне вполне по силам проплыть полмили ради последнего «прощай».

Весла почти бесшумно погружались в воду, почти бесшумно выныривали. Я не поднимала брызг и только дивилась спокойствию в природе. Нет, разумеется, я далеко не поплыву. Причал за моей спиной – достаточно обернуться, чтобы увидеть его; особняк из светло-серого камня ярко выделяется среди зеленых холмов, сама я гребу под мысленное «и раз – и два», кошусь на сумку с урной – не намокла ли; на берег, на небо. Как странно: небо сливается с водой, серебристый свет ртутно мерцает хвостатыми ослепительными, усыпительными точками. Словно это и не наш мир вовсе, а страна фейри. Я отложила весла, и ялик закачался между изумрудным берегом и недоопрокинутой небесной полусферой.

Я потянулась к сумке, достала урну, прижала к груди. Решилась. Отвинтила крышку. Сейчас, сейчас. Еще миг – и я начну церемонию прощания.

– Оэн, я привезла тебя домой, как ты и хотел. Мы в Ирландии. В Дромахэре. Посреди озера Лох-Гилл. Ты не преувеличивал – места здесь волшебно красивые. Но имей в виду: если меня приливом унесет в море, ты будешь виноват.

На этих словах я вымучила смешок. Мы часто смеялись взахлеб – я и Оэн. Что, вот что я стану делать без него?

– Я не готова расстаться с тобой, Оэн, – продолжала я дрожащим голосом, отлично зная, что выбора нет, дело должно быть сделано, прощальные слова – произнесены. И я их произнесла – те, что были бы выгравированы на могильной плите, позволь только Оэн похоронить себя по-людски. Этими йейтсовскими строчками Оэн и забавлял, и утешал меня тысячи раз. Вот они:

 
О фейри, вы знаете, сколь мне постыл этот кров,
Сколь жажду я ветер взнуздать и пришпорить прибой
И с вами, веселый народ, среди полых холмов
Водить хоровод под неистовой майской луной!17
 

Я не сразу перевернула урну. Еще несколько мгновений прижимала ее к груди, мысленно моля ветер и воду: не дайте памяти об Оэне кануть, пусть она живет, пусть каждый, кому приведется плыть через Лох-Гилл, вдыхает ее и познает сердцем. Но вот, последним волевым усилием, урна перевернута, и, зачарованная, я слежу, как сизый прах кудрявится в сыром воздухе, клубится, перерождается в клочья тумана, обволакивает ялик. В считаные минуты туман полностью поглотил всё вокруг. Я уже не различала ни особняка на зеленом берегу, ни причала, ни даже воды за бортом.

Почти на ощупь я спрятала пустую урну под скамейку. Наверно, меня постигло что-то вроде забытья, ведь ялик качался, и я была словно у дедушки на руках – опять маленькая девочка, опустошенная утратой, безутешная.

Вдруг раздался свист. Я вздрогнула. Невидимка не просто выдувал воздух – он вел любимую мелодию Оэна, «В ветрах укрощённых, в смирённых волнах». С ума сойти, откуда свистуны посреди озера? Звуки прорвались сквозь туман, жизнеутверждающая песня стала зловещей. Кто может свистеть? Почему ничего не видно? Почему непонятно хотя бы, с какой стороны доносится свист? Прежде чем я успела задаться этими вопросами, свистун умолк. Мне показалось, он огибает мой ялик, чтобы снова подать знак, ибо он затеял со мною жуткие прятки.

– Эге-гей! – крикнула я. Нарочно возвысила голос по максимуму – хотела убедиться, что еще способна кричать.

Эха не получилось. Мой зов шлепнулся на пухлую подушку тумана, окороченный моим же страхом нарушить тишину. Я ухватила весла, но так и не сделала ни одного гребка – действительно, куда плыть? Ни зги ведь не видно. Почему-то меня пугала перспектива оказаться не у причала, а у дальнего берега. Нет, подумала я, лучше выжду, пока туман рассеется.

– Эй, кто-нибудь! – снова позвала я. – Помогите! Я в беде!

Из тумана показался нос баржи, а уже в следующую секунду я таращилась на троих мужчин, которые, в свою очередь, таращились на меня, определенно ничуть не меньше потрясенные. Все трое были в кепках-восьмиклинках: козырьки низко надвинуты, лбов не видно. По темным впадинам глаз, по желвакам на худощавых лицах я поняла: мое появление очень некстати.

Охваченная чувством, будто вместе с баржей уплывает мой единственный шанс на спасение из тумана, я поднялась в полный рост. Медленно поднялась, не позволила телу разжаться, подобно пружине, – боялась реакции этих троих.

Наверно, надо было сидеть, не шевелиться. А может, я спаслась, вставши со скамьи, – кто знает?

Все трое замерли, словно я представляла реальную опасность. Тот, что стоял в центре, – с расширенными от ужаса зрачками, с губами, сжатыми в брезгливом подозрении, – вскинул правую руку. На меня глядело револьверное дуло. Рука незнакомца дрогнула, заставив меня на миг потерять равновесие. Оттого ли, что я дернулась, или по другой причине он спустил курок. Вот так просто. Ни предупреждений, ни угроз, ни поводов. В тумане сухо щелкнуло. Мой ялик качнулся; качание, казалось, не имело с выстрелом ни малейшей связи. Нет, впечатление было, словно чудище озерное вынырнуло, трением чешуи на длинной мощной шее спровоцировав потусторонний свистящий звук, и опрокинуло мою посудину, свалив меня в лох-гилльские воды.

Тело обожгло холодом воды. Горло перехватило. Отчаянно работая руками и ногами, я сумела вынырнуть – но лишь для того, чтобы вдохнуть стылую белизну тумана, по консистенции почти столь же плотную, как и сама вода.

Напрасно я вертела головой. Кругом был один туман. Со всех сторон. Ни ялика, ни берега, ни неба, ни даже проклятой баржи.

Я уняла бурное сердцебиение. Ничего, выкручусь. Плаваю я неплохо. Только не надо плескаться. Раз я не вижу троих бандитов, значит, и они меня не видят, верно? Главное – чтобы они меня и не услышали. Опять же, если не шуметь, можно самой уловить какой-нибудь полезный в данной ситуации звук. Так я себя убеждала, и некоторое время мне действительно удавалось держаться на плаву. Но как же сковывала ледяная вода! И как горел болью правый бок! Я плавала, почти слепая от сырой белизны. Казалось, я кружу совсем рядом с яликом – и совсем рядом с кошмарной правдой: меня ранили, и, если ялик не обнаружится в ближайшие минуты, я неминуемо утону.

Подпустив сознание к этому факту, я запаниковала. Плевать на шум! Я теперь поднимала брызги, я металась, как обезумевшая рыба, – несколько взмахов в одну сторону, затем в другую; вправо и влево, вперед и назад.

Свист возобновился, причем с середины строфы – должно быть, в десятиминутном промежутке свистун проговаривал песню про себя. И вдруг снова затих, словно его спугнули. Впрочем, в следующее мгновение он повел мелодию увереннее и громче. Я закричала – сдавленно, едва лепеча «Помогите»; я заколотила по воде руками и ногами. Мне почему-то не пришло в голову простое соображение: кому и свистеть, как не тем, с баржи, а если так, они мигом сообразят, что не добили меня.

– Спасите!.. Кто-нибудь!..

Свист оборвался на полуфразе.

– Помогите! Прошу… Вы меня слышите?

Спасательный жилет со сломанной застежкой я потеряла почти сразу. Балетки свалились, едва я начала барахтаться. Вязаный пуловер отяжелел, но вот от него-то избавления и не было. Оставалось из последних сил плыть на свист.

– Кто-нибудь! Я здесь!..

Последнее слово, как бы отточенное ужасом, взрезало плотный туман.

Ялик, во время óно выкрашенный красной краской, – похожие я видела на причале – скользил мне навстречу, словно водяной дракон. На веслах, судя по силуэту, сидел мужчина. Я уловила также, что гребец, услыхав мои призывы, помянул Господа Бога со святыми угодниками. Не уверенная, брежу я или умираю (вдобавок бред мог ведь быть и пред смертным), я подумала о склонившемся надо мною лице: «Какое знакомое! Хоть бы оно мне не примерещилось!»

– Держитесь! Я вас вытащу!

Последний взмах руками – и я вцепилась в борт красного ялика. Я плыла к миражу – а он оказался реальностью. Ялик и гребец оба были настоящие, я же могла только лить слезы благодарности.

– Боже Всемогущий! Откуда вы взялись?

Гребец обхватил мои запястья, втащил меня в ялик с поразительной легкостью. Я была словно мокрый мешок – обмякшая, бессильная. Я только взвыла, когда проехалась по борту простреленным боком.

– Это еще что такое? – воскликнул незнакомец – наверно, кровь увидел. – Вы ранены?

Дно ялика показалось периной из тумана. Туман был и перед глазами – я не могла сфокусироваться, не различала лица моего спасителя. Он стащил с меня пуловер, из-за которого я неминуемо утонула бы. Теплые ладони стали массировать мне руки, ноги и торс, возвращать жизнь в мое перемерзшее тело. Из последних сил я держала глаза открытыми: не отключиться, успеть пролепетать «Благодарю»! Его лицо было близко-близко, волосы и лоб скрыты такой же кепкой, что и у тех, с баржи; из-под козырька глядели на меня серо-голубые глаза. Они потемнели до полноценной синевы, стоило им встретить мой взгляд.

– Энн, это ты? – внезапно произнес незнакомец. Он возвысил голос, будто привык – и успел отвыкнуть – называть мое имя. Нотки узнавания показались не менее странными, чем происшествие в целом.

– Д-да…

Одеревеневшие губы не слушались, веки не желали подниматься. Незнакомец повторил вопрос уже настойчивее, но ответить я просто не сумела. Навалилось забытье. Оно чуть отодвинулось, когда незнакомец попытался меня раздеть; пальцами, которые слушались моей воли весьма посредственно, я вцепилась в блузку.

– Оставь стыдливость, Энн. Надо остановить кровотечение и согреть тебя.

С этими словами он мягко отвел мои руки, а через миг снова помянул Господа Бога со святыми угодниками.

– Огнестрельное ранение! Что делается и когда это кончится?

Выговор у него был почти как у моего деда – этакое умиротворяющее мурлыканье. Будто не чужой человек, а сам Оэн выловил меня из озера. Я промямлила «да» – в смысле, да, это огнестрел, а откуда, за что – не знаю. И сил нет. Совсем, совсем нет сил.

– Смотри на меня, Энн. Не отключайся. Не спи. Только не сейчас. Нельзя тебе сознание терять, слышишь? В глаза мне смотри.

Так он повторял, а я повиновалась. Я разглядела твидовое пальто поверх шерстяного жилета и коричневых брюк, будто мой спаситель собрался на мессу, а с полпути решил: «Лучше порыбачу». Резким движением он рванул на груди пальто, слишком торопясь для возни с пуговицами; через голову стянул шерстяной жилет. В следующую секунду я была повернута к нему спиной, мой затылок упирался в солнечное сплетение, прикрытое теперь одной только сорочкой, крахмально-хрусткой, даром что хранившей запах дымного очага. Еще от моего спасителя пахло качественным мылом. Я успела подумать: теперь всё будет хорошо. Не знаю, что внушило мне мысль о безопасности – домашние ли запахи, твердый торс, а может, заботливые руки, скрутившие из сорочки плотный жгут, который, закрепленный сзади рукавами, мягко лег на мою рану. Разобравшись с кровотечением, незнакомец закутал меня в пальто, блаженно теплое его теплом.

«Весь его гардероб кровищей перепачкаю», – думала я, пока ловкие пальцы застегивали пальто на все пуговицы. Затем я была уложена на дно ялика и дополнительно укрыта не то пледом, не то плащом, края которого незнакомец заботливо подоткнул. Помня, что нельзя отключаться, я с усилием подняла набухшие веки.

Сколь бы профессионально ни действовал мой спаситель, а разум его, похоже, отказывался в меня поверить – неверие отражалось на худощавом красивом лице. Что лицо красивое, я отметила сразу. Прежде всего мне в глаза бросился твердый квадратный подбородок с глубокой ямочкой, которая очень шла к двум другим ямочкам на щеках и даже к косому разлету темных бровей. Определенно, где-то я уже видела эти ямочки и эти брови. Где? Бесполезно вспоминать, пока я в таком состоянии.

Он взялся за весла и стал грести, будто в гонках участвовал, будто от победы зависело абсолютно всё. Вода была по-прежнему тиха. Уверенные взмахи, легкие всплески, сосредоточенное выражение располагающего лица убаюкивали. Меня спас человек не совсем чужой – в данных обстоятельствах этого было достаточно, чтобы успокоиться.

Я оставила усилия, сомкнула веки. Определенно, я впала в забытье, ибо снова меня качала и холодила вода, обволакивал и дезориентировал туман, и спасение казалось сном или бредом. Я застонала и почти тотчас поняла: меня взяли на руки, подняли, положили на что-то твердое. Не надо барахтаться, бороться за жизнь. Я уже на суше, точнее, на причале, и доски жестки и шершавы – я чувствую это неловко развернутой щекой, занемевшими ладонями.

– Имон! – позвал мой спаситель.

В следующую секунду он уже карабкался из ялика на причал. Доски дрогнули под тяжестью его тела. Я ощутила вибрацию торопливых шагов, снова услышала крик «Имон!», теперь уже почти с берега.

Вернулся он с заявленным Имоном – я поняла это по топоту. Вдобавок эти двое везли тачку, и она громыхала на досках: тум-тум-тум. Мой спаситель склонился надо мной, отвел с моего лица прядь волос.

– Взгляни, Имон. Кто это, по-твоему?

– Энни? – выдохнул Имон. – Неужто это Энни?

Третье поминание всуе Господа с угодниками – словно Имон полностью развеял сомнения, за которые зачем-то еще цеплялся мой спаситель.

– Почему она в крови, да еще и мокрая? Что с ней случилось, доктор?

– Не представляю, Имон, кто ее так и во что она вообще впуталась. От тебя требуется помалкивать, покуда я не разберусь.

– А я-то думал, погибла она! – не унимался Имон.

– Мы все так думали.

– Вы что ж, спрятать ее решили? А ну как дознаются? Небось не иголка!

– Ее, конечно, не скроешь. Зато можно скрыть всё происшествие, все подробности о том, как она здесь оказалась. Это совершенно необходимо, Имон. Я выясню, кто и почему ее ранил, кто едва не утопил. Твоя задача – держать язык за зубами.

После этой отповеди Имон действительно замолчал, будто дополнительные аргументы ему не требовались. Сама я внесла бы ясность, о да, внесла бы – если бы только сознание не давало сбои. Как рассказывать, в моем-то положении? Когда же меня погрузили в тачку (вонявшую капустой и псиной), стремление к истине полностью улетучилось. Пусть эти двое терзаются неизвестностью – я им не помощница; мои сознание и воля похищены туманом, почти идентичным тому, из которого явилась роковая баржа.

«24 февраля 1917 г.

Почти целый месяц Майкл Коллинз провел на севере графства Роскоммон, к югу от Дромахэра, – агитировал за Джорджа Планкетта18. Я ездил послушать его. Удивительно! Двух месяцев не прошло, как Майкла выпустили из Фронгоха, а он снова в гуще событий.

Мик заметил, что я торчу среди слушателей. Закончив речь, сбежал по ступеням и заключил меня в объятия, закружился со мной, словно и не было у него друга ближе и дороже. Таков Мик – любого к себе расположит. Сам я лишен этой способности, вот почему Мик всегда вызывал во мне, наряду с горячей симпатией, изрядную зависть.

Он спросил про Деклана и Энн, и я был вынужден всё ему рассказать. Мику не случалось общаться с Энн, зато Деклана он знал хорошо и восхищался им.

Я привез Мика к себе в Гарва-Глейб, оставил на ночь. Мне не терпелось узнать, чем сейчас, после разгрома, живет Ирландское республиканское братство. Оказалось, в общественном сознании наши ребята все поголовно – члены Шинн Фейн и Мику это не по душе.

– Видишь ли, Томми, я не разделяю основных принципов Шинн Фейн. По-моему, для избавления Ирландии от британского владычества понадобится применить силу, – вот как сказал Мик.

На мой вопрос, что конкретно он разумеет под силой, Мик долил себе виски и вздохнул столь глубоко, будто целый месяц задерживал дыхание.

– Не подумай, Томми, будто я призываю закладывать взрывчатку по всему Дублину. Это не наш метод, это не сработает, даже если мы сровняем столицу с землей. Мы подписали соглашение в шестнадцатом, да только от соглашений – любых – прок сомнительный. Нам нужны другие приемы борьбы. Я не исключаю, что понадобится пойти на хитрость, и не чураюсь подковерных игр. Мы, Томми, проведем реорганизацию «Ирландских добровольцев», а Шинн Фейн заодно с Братством пусть к нам присоединяются. Все фракции, все группировки, так или иначе участвовавшие в Пасхальном восстании, должны встать под одно знамя с одной целью. Вот эта цель, Томми: освобождение Ирландии от Британии раз и навсегда. Порознь мы ничего не добьемся.

Я спросил, что от меня требуется, какая помощь. Мик только усмехнулся и обрушил мне на спину свою лапищу. Потом, правда, задумался, а через минуту спросил, надежен ли мой дублинский дом. Потому что борцам за свободу Ирландии необходимы явочные квартиры.

Я тотчас дал согласие, а заодно и ключ от дома и обещание, что предупрежу пожилую чету, которая за домом приглядывает. Мик спрятал ключ в карман и добавил:

– А еще, Томми, нам нужно оружие.

Я долго молчал под его сумрачным взором.

– У меня скоро будет целая сеть поставщиков оружия. Пункты по всей Ирландии. Понимаю тебя, Томми: ты клялся спасать человеческие жизни, а не отнимать их. Да только какая же борьба без оружия? Война близка, Томми, и мы должны к ней подготовиться.

– Нет, Мик, в этом смысле на меня не рассчитывай.

– Другого ответа я и не ждал, – вздохнул Мик. – Хотя… ты ведь можешь иначе помочь правому делу.

Он долго буравил меня своими стальными глазами. Ну конечно! Мик нарочно начал с оружия. Знал, что я откажусь. Рассчитал, притом правильно, что я не сумею сказать «нет» два раза кряду.

Он спросил, правда ли, что по отцу я англичанин.

– Не совсем, – ответил я. – Мой отец был фермером. Как и дед, и прадед, и прапрадед. Земля, на которой столетиями трудились мои предки, сейчас лежит невозделанная, а почему? Потому, что мой прапрапрадед был заподозрен в симпатиях к французским революционерам, схвачен британцами, подвергнут наказанию плетьми и ослеплен. Мой прадед в 1845 году, во время картофельного голода, потерял половину своих близких. Моему деду пришлось расстаться с половиной своих детей – они эмигрировали в Америку. А мой отец умер во цвете лет от непосильного труда на земле, которая ему не принадлежала.

Мик сверкнул глазами, снова хлопнул меня меж лопаток и произнес с чувством:

– Прости, Томми, друг.

– Англичанином был мой отчим, – добавил я, отлично сознавая: именно это обстоятельство имел в виду Мик. Оно занозой сидело в моей совести, заставляло изыскивать способы исправить прошлое – и знать, чуять: оно непоправимо.

– Ну да, я про отчима и говорил. Ты, Томми, человек уважаемый. На тебе, в отличие от нас, отсидевших во Фронгохе, нет клейма. Твое положение в обществе, твои связи в верхах могут мне очень пригодиться – как здесь, в Дромахэре, так и в Дублине.

Я кивнул в знак согласия, отнюдь не уверенный в собственной потенциальной пользе. Мик живо сменил тему – остаток вечера мы вспоминали старое доброе времечко. Но вот я доверяю бумаге наш разговор – и руки мои дрожат, а сердце стучит с тревогой, даром что дневник спрятан надежно, да и вообще никому не ведомо о его существовании.

Т. С.»

Глава 5
Безумная девушка

 
Разумом скорбная, пляшет она в порту,
Кружит её, корёжит мотив шальной —
Скрипки, волынки, дудки, речитатив
Тарабарщины – слышатся ей одной.
Вон она, вон – средь ящиков и тюков
Прятки затеяла, вон, коленку о рым
Раскровянив, застыла… Кто я таков,
Чтобы мнить ее Эдемом своим —
Дескать, раз потерявши, вновь обрету?
 
У. Б. Йейтс

Я ОТКРЫЛА ГЛАЗА НАВСТРЕЧУ красноватому сумраку, мое сознание встретили пляской неясные тени. Понятно: камин, в нем дрова горят. Настоящее, живое пламя. С характерным щелчком раскололось полено, взметнув целый сноп ослепительных искр, заставив меня подскочить, и снова упасть навзничь, и вскрикнуть от боли в боку. Ибо щелчок звучал почти как выстрел, даром что я не знала, воспоминанием он является или некоей точкой, верхушкой спирали, от которой пойдет раскручиваться очередная история. Само же ощущение было не в новинку. В голове моей теснились образы и сюжеты; неудивительно, что порой сознание выстреливало персонажем, а то и целой сценой, причем, как правило, происходило это во сне.

Итак, в меня стреляли. Я тонула в озере. Меня спас молодой симпатичный мужчина, откуда-то знающий мое имя. Я нахожусь в комнате, похожей на номер в слайговском отеле. Правда, там ковролин, а здесь по дощатому полу расстелены яркие, приятные глазу дорожки. Здесь бумажные обои не столь настырно лиловы; здесь окна завешены кружевными белыми шторами, а не тяжеловесными гардинами, благодаря которым постоялец может дрыхнуть хоть целый день – солнце не помешает. Далее, по обеим сторонам кровати стоят столики, на каждом – лампа с вязаным абажуром; чтобы абажур плотнее сидел, к нему пришиты стеклянные бусины. Теперь вопрос: насколько серьезно мое ранение? Я вдохнула поглубже и пощупала повязку на правом боку. Боли почти не чувствовалось, но лишь до тех пор, пока я сохраняла горизонтальное положение. Чуть шевельнешься, попытаешься повернуться – рана пульсирует, горит. Впрочем, рана явно не фатальная. Слава богу, пуля не в живот угодила. Обо мне позаботились. Повязка плотная, сама я чистая, волосы высушены, в постели тепло и уютно. Правда, под одеялом я совершенно голая. И не представляю, что это за комната, чей это дом.

– Ты снова уходишь, да?

Я вздрогнула. Вот не думала, что в комнате кто-то есть. Ребенок, судя по голосу. Действительно, детская мордашка маячила сквозь медные столбики изножья старомодной кровати.

Попытка приподняться не увенчалась успехом – бок словно ожгло. Едва дыша от боли, я вымучила:

– Подойди поближе.

Ребенок не ответил, но само его молчание было исполнено смысла. Наконец после изрядной паузы я почувствовала: моей ступни касается детская ладошка. Затем кровать чуть дрогнула, как если бы некто вплотную подошел к изножью и попытался обхватить все столбики одновременно, чтобы они стали ему ширмой. Попытка удалась не сразу, притом в процессе любопытство пересилило робость. В следующий миг я оказалась лицом к лицу с мальчуганом лет пяти – белая рубашечка неуклюже заправлена в темные брючки на стариковских подтяжках, волосы, еще не погрубевшие, а нежные, как пух, – невозможного, нереального, практически алого оттенка; нос прямой и коротенький, задиристый, одного переднего зуба недостает, а глаза – синие-синие, насчет этого даже в полумраке не ошибешься. Мальчуган смотрел прямо на меня, будто оценивал. Я поняла, что знаю, кто он такой есть. Знаю, у кого – одного в целом свете – такие глаза.

– Ты снова уходишь? – повторил маленький рыжик.

Я не сразу продралась сквозь его акцент.

Разве я ухожу? Я просто не в силах, будь даже на то мое желание. И потом я не знаю, как сюда попала.

– А где я?

Язык еле поворачивается, слоги смазаны. У меня у самой теперь акцент, притом неудобоваримый. Такое только от морфия бывает.

– Не зная, где нахожусь, я не знаю и куда мне идти, – договорила я.

– Ты в Гарва-Глейб, – сразу ответил мальчуган. – В ничейной комнате. Хочешь, теперь она твоя будет? Хочешь?

– Спасибо. Ты очень добрый. Меня зовут Энн. А тебя?

Он сморщил носишко.

– А ты разве не знаешь?

– Нет, – прошептала я, чувствуя себя предательницей.

– Я Оэн Деклан Галлахер, – с гордостью объявил мальчуган. Полное имя выдал, как порой свойственно малышам.

Оэн Деклан Галлахер. Так моего дедушку звали.

– Оэн! – Возглас оборвался. Я протянула руку, хотела дотронуться до мальчугана, почти уверенная, что имею дело с призраком. Он попятился, покосился на дверь.

Всё ясно. Я сплю. Это сон такой причудливый.

– А сколько тебе годиков, Оэн? – спросила другая Энн Галлахер – из сна.

– Разве ты не помнишь?

– Нет. Я… я многое забыла. Потому что… словом, я нездорова. Пожалуйста, скажи, сколько тебе лет?

– Мне почти шесть.

– Шесть?!

Мой дедушка родился в 1915 году, за девять месяцев до Пасхального восстания, которое унесло жизни его отца и матери. Если ему сейчас почти шесть, значит, на дворе 1921 год. Стоп. На каком еще дворе? Мне же это снится! Действие моего сна происходит в 1921 году. Я брежу. В меня стреляли, потом я чуть не утонула. Может, я на том свете? Нет, я себя умершей как-то не чувствую. Мертвым не больно – а у меня вон как бок горит, даром что я под морфием. И голова раскалывается. Но главное – я могу говорить. Раньше я во сне никогда не говорила. Язык отнимался, и всё.

– Ты родился одиннадцатого июля, так ведь? Видишь, кое-что я помню.

Оэн закивал с готовностью, даже дробненькие плечики поднялись, подчеркнув очаровательную лопоухость; улыбнулся, словно я отчасти реабилитировалась, вспомнив дату его рождения. Восторженное «Ага!» прозвучало бы при прочих обстоятельствах несколько излишним.

– А сейчас… сейчас какой месяц?

– Сейчас июнь! – отчеканил Оэн. – Я же говорю: ПОЧТИ шесть, а не РОВНО шесть.

– Значит, ты здесь живешь? – продолжала я.

– Ага. С Доком и с бабушкой.

Он ответил чуть нетерпеливо, словно уже и так слишком много выболтал.

– С Доком – это значит «с доктором», да?

Доктор Томас Смит, добрый, благородный человек. Мой Оэн говорил, он был ему как отец.

– А как зовут доктора, Оэн?

– Томасом. Но бабушка называет его «мистер Смит».

Я тихонько засмеялась. Надо же, какой детальный сон. И стоит ли удивляться, что лицо моего спасителя было столь знакомо? Томас Смит мелькал на фотокарточках – строгий взгляд, плотно сжатые губы. По словам Оэна, Томас Смит любил Энн Галлахер. Бедняга. Тому, кто боготворит жену лучшего друга, и впрямь не до улыбок.

– Кто твоя бабушка, Оэн? – снова заговорила я, наслаждаясь своей догадкой.

– Бриджид Галлахер, – последовал ответ.

– Бриджид Галлахер!

Всё правильно. Бриджид Галлахер была бабушкой моего Оэна. Матерью Деклана Галлахера. Свекровью Энн Галлахер. Вот оно. Энн Галлахер. Ясно, почему Томас Смит назвал меня этим именем – Энн.

– Томас сказал, что ты – моя мама, – выдохнул Оэн. – Только он это не мне сказал, а бабушке. Я случайно слышал.

Моя рука, мгновение назад готовая коснуться Оэна, бессильно упала. Не дожидаясь с моей стороны подтверждений, Оэн спросил:

– А мой папа тоже вернется, да? Он вернется?

Папа? Боже Всемогущий, передо мной и впрямь Оэн – мой родной дед. Только сейчас он – маленький мальчик, сиротка. Я ему не мать; та, другая Энн Галлахер не вернется, равно как и Деклан Галлахер.

Я надавила пальцами на веки, скомандовала себе: просыпайся!

– Оэн! – послышалось за дверью.

Голос был тревожный, требовательный, недовольный. Оэна как ветром сдуло. Он исчез бесшумно, не топнул и не хлопнул, оставив меня одну уже в совершенно другом сне, где дедушки не являются к осиротевшим внучкам в обличье рыжеволосых улыбчивых мальчуганов; где только мрак – безопасный, ни к чему не обязывающий.

Снова я проснулась от прикосновения теплых рук. Одеяло было отброшено, мне меняли повязку.

– Скоро заживет, – услышала я. – Пуля краем прошла, всё могло быть гораздо хуже.

Опять этот человек со старых фотографий. Томас Смит. Принимает меня за другую женщину. Надо закрыть глаза. Это же просто. Закрою – он и исчезнет.

Не сработало. Уверенные пальцы Томаса Смита продолжали ощупывать мой продырявленный бок. От ужаса у меня дыхание сбилось.

– Больно, Энн? А так? А вот здесь?

Я застонала или, точнее, заскулила. Перспектива выдать, кто я такая на самом деле, пугала сильнее, чем физическая боль. Доктор Смит жестоко ошибся, но я ему про это не скажу. Ни за что – так я решила.

– Ты долго спала, Энн. Поговори же со мной. Нельзя всё время отмалчиваться.

Поговори! Хорошенькое дело! О чем, интересно, мне с ним говорить?

Томас Смит поднес к моим губам ложку, полную некоей прозрачной субстанции. На вкус субстанция оказалась приторной, и я подумала: уж не лауданумом19 ли он меня пичкает, не лауданум ли ответственен за мои галлюцинации?

– Ты видела Оэна? – спросил Томас Смит.

Я кивнула. С усилием проглотила вязкий сироп, вызвав в памяти картинку: рыженький мальчуган глядит на меня, вцепившись в медные столбики кровати, и глазищи у него синие-пресиние, знакомые, любимые. Удивительно, какие шутки шутит воспаленное воображение.

– А ведь я ему не велел к тебе ходить, – вздохнул Томас Смит. – Впрочем, на его месте ни один ребенок не выдержал бы.

– Оэн совершенно такой, как я себе представляла.

Эту фразу я произнесла тихо и вкрадчиво, вдобавок попыталась сымитировать дедушкин ирландский акцент, воссоздать чудесное, слух ласкающее «мр-р-р». Раньше мне это удавалось. Перед лицом Томаса Смита – не удалось. Еще не договорив, я вздрогнула от фальши в собственном голосе. Нет, слова были правдивы – Оэн-ребенок действительно производил прекрасное впечатление, только он не доводился мне сыном, и вообще, я находилась в плену галлюцинаций.

В следующий раз я очнулась с головой куда более ясной. Лиловые оттенки уже не доминировали в комнате – возможно, потому, что пламя в камине теперь было не единственным источником света. Ибо свет сочился из окон. Одного я не могла понять, утренний он или вечерний. Ночь миновала, но странный сон продолжался.

Рыжеволосый мальчик с именем моего деда исчез, а боль никуда не делась. Она стала даже интенсивнее. И мужчина, чопорный доктор, тоже присутствовал в моем затянувшемся сне. Он спал – в кресле, в неловкой позе, будто отключился от усталости, карауля меня. Я изучала его лицо на фотографии и вот теперь решила повторить опыт – это же безобидно, раз я всё равно галлюцинирую? Короче, вот он, словесный портрет. Сразу оговорюсь: при естественном освещении Томас Смит не сильно отличался от себя на черно-белом фото. Темные блестящие волосы, правда, были подлиннее – спадали на глубоко посаженные глаза. Я уже знала, что их цвет – серо-голубой, лишь на полтона ярче, чем озерный туман. Губы чуть приоткрылись, избавив лицо от напряженности, которую оно хранило во время бодрствования. Оказалось, что рот у Томаса Смита мягкий, но мягкость не противоречит квадратной нижней челюсти, а словно бы сглаживает впечатление и от нее, и от впалых щек с резко очерченными скулами.

Одет Томас Смит был почти по-стариковски: брюки с сильно завышенной талией, плотный жилет, сорочка без воротничка, застегнутая на все пуговицы, до впадинки на худой шее. Рукава были закатаны, черные ботинки туго зашнурованы: разбуди Томаса Смита – он вскочит и помчится к больному, ни секунды не потеряв на приведение себя в пристойный вид. По расположению плеч и головы я поняла: Томас Смит немного угловат. Рука его свешивалась перпендикулярно полу, узкое, но сильное запястье выпросталось из манжеты. Я отметила изрядную длину тонких, аристократичных пальцев. В целом Томас Смит мог сойти за короля, вымотанного решающей битвой и уснувшего прямо на троне.

У меня во рту пересохло, а мочевой пузырь прямо-таки лопался. Сделав попытку повернуться на левый бок, я часто задышала от острой боли.

Томас Смит живо очнулся. Голос его был хрипловатым спросонья, однако по-прежнему мурчащим:

– Энн, не вертись! Швы разойдутся!

Скрипнуло кресло, послышались шаги. От резкого движения одеяло поползло с моей груди; к счастью, я успела прихватить его, прижать подбородком. Куда моя одежда подевалась? Томас Смит, впрочем, уже стоял за моей обнаженной спиной, удерживая у моих губ чашку.

Я жадно отпила воды, благодарная, дрожащая крупной дрожью. Теплая, тяжеловатая ладонь легла мне меж лопаток.

– Энн, где ты пропадала всё это время?

Где я пропадала? Скажите лучше, где я СЕЙЧАС нахожусь!

Разумеется, вслух я произнесла совсем другое:

– Я не помню. – Получился свистящий шепот. Взглянуть на доктора, прочесть в его лице скептицизм я не рискнула. – Ничего не помню. Знаю только, что я… здесь.

– Вот как! И сколько ты намерена пробыть… гм… ЗДЕСЬ?

Тон был ледяной, у меня даже в груди всё похолодело и в кончиках пальцев будто иголочки закололи.

– Не знаю.

– Это они тебя ранили?

– Кто? – Мысленно я провыла слово «кто», на деле же вышел слабый выдох.

– Контрабандисты. Которые оружие распространяют. – Теперь шептал Томас. – Ты с ними была, да?

– Нет! – Я мотнула головой, и зря – комната и лицо доктора Смита поплыли перед глазами. – Мне нужно… в туалет.

– Куда? – Томас Смит возвысил голос.

– В уборную.

Ну правильно, если сейчас двадцать первый год, слово «туалет» еще не употребляют.

– Я тебя отнесу.

Он склонился надо мной, ловко подхватил под лопатки и под коленки, я же и не думала закидывать руку ему на плечо. Все мои усилия сосредоточились на том, чтобы оставаться укрытой. Я судорожно прижимала к груди одеяло.

Томас Смит, со мной на руках, вышел из спальни и двинулся узким коридором, в конце которого обнаружилась ванная комната, а в ней – унитаз старой модели, вмонтированный в стену на приличной высоте от пола. Седалище было идеально круглое, труба сделана из меди. На этот-то унитаз меня и усадили со всеми предосторожностями. Я успела отметить, что в помещении идеальная чистота, что умывальник-«тюльпан» и ванна на львиных лапах словно бы кичатся своей ослепительной белизной. Слава богу, меня не потащили в деревянный сортир на краю огородишка или не снабдили ночным горшком. Садиться на корточки в моем состоянии было бы просто немыслимо.

Томас вышел из ванной молча, явно уверенный, что я со своими делишками и сама справлюсь. Через несколько минут раздался деликатный стук в дверь. Я сказала: «Можно», Томас вошел, подхватил меня, и на миг мы с ним оба мелькнули в зеркале над умывальником. Я успела отметить напряжение лиц, скрещение взглядов. Также я отметила, что волосы мои в кошмарном состоянии: свалялись, сбились кучерявым комом на одну сторону; что под глазами залегли темные круги, отчего холодноватая зелень радужки кажется зловещей. Словом, выглядела я – краше в гроб кладут. Однако расстраиваться по этому поводу у меня просто не было сил. Томас вернул меня в спальню, уложил, укутал одеялом. Уже сквозь дрему я расслышала:

– Пять лет назад я нашел Деклана. Думал, что и ты где-то рядом, раненая или мертвая, – но нет. Тебя не было. Я несколько ходок с ранеными сделал. Потом стрельба усилилась. Я не смог вернуться и продолжить поиски. Через баррикады никого не пускали.

Я подняла веки, тяжелые, будто из железобетона. Томас глядел на меня с тоской, потирая лоб, словно силясь отскрести сознание от кошмара пятилетней давности.

– Когда ГП охватило пламя, все бросились вон. Деклан…

– ГП? Какое еще ГП? – Измученная, я даже не поняла, что выдаю себя дурацким вопросом.

Томас нахмурился.

– Я говорю о здании Главпочтамта, захваченном «Ирландскими добровольцами». Разве ты не там была? Мартин сказал, ты ушла вместе с другими женщинами, а Мин Райан утверждала другое: будто ты вернулась, чтобы оставаться с Декланом до конца. Только, Энн, Деклан был один. Вот я и спрашиваю: ты-то где пропадала?

Нет, я, конечно, не вспомнила – я просто догадалась. Томас Смит говорил о Пасхальном восстании 1916 года. С потрясающей детальностью он описывал события, известные мне по мемуарам и хроникам.

– Нам не суждено было победить, – продолжал Томас едва слышно, как бы для себя одного. – Мы с Декланом не питали иллюзий. Но мы понимали, насколько важен сам факт Восстания. Насколько важно показать угнетателям, что ирландцы способны вести борьбу. Когда на кону свобода целой нации, сама смерть становится прекрасной. Ужас и красота сливаются воедино, рождая великолепную грозу.

– Великолепную грозу, – повторила я шепотом. Не иначе я закопалась в материале и запуталась в обилии сюжетных линий. Заигралась в визуализирование – глупо, по-детски.

– Назавтра после того, как был оставлен Главпочтамт, наша верхушка объявила о полной капитуляции. Я нашел Деклана среди завалов. – Говоря о Деклане, Томас Смит с особой пристальностью вглядывался в мое лицо: не дрогнет ли в нем раскаяние? Я могла лишь хлопать глазами. – Деклан не бросил бы Энн, а Энн – по крайней мере, та, которую я знал, – ни при каких обстоятельствах не оставила бы Деклана.

«Энн, которую я знал».

Меня затошнило от страха и подозрений разом. Плохо, очень плохо развивался сюжет в моем сне. Тело Энн Галлахер не было найдено. Мать Оэна привыкли числить среди мертвых, объясняли отсутствие ее останков пожарами, взрывами, общей неразберихой. Ее чтили как трагически погибшую рядом с возлюбленным супругом. Но вот появилась я – источник неудобных вопросов. Чего уж хуже.

– Если бы тебя с другими узниками отправили в Британию, мы бы знали, – снова заговорил Томас Смит. – Женщин отпустили. Всех до единой. С тех пор несколько лет минуло. А по тебе не скажешь, что ты терпела лишения. Тебя явно не били, ты не голодала. Волосы и кожа в полном порядке. У тебя цветущий вид! – Он даже отвернулся, даже руки сунул в карманы – настолько был возмущен.

Вот так вот. Хорошее здоровье и ухоженные лицо и тело, оказывается, могут служить уликами. Томас Смит обвинял меня, ранил каждым словом, умудряясь не повышать голоса. Он снова повернулся ко мне, но не приблизился – только бросил:

– Политические узницы, прошедшие английскую тюрьму, выглядят иначе!

Крыть было нечем. Так же, как и Томас Смит, я понятия не имела, что сталось с той, другой Энн. В памяти всплыло надгробие с баллинагарского кладбища: массивный камень, внизу, у самой земли, фамилия «Галлахер». Под этим камнем упокоились Деклан и его жена Энн, и годы рождения и смерти у них совпадали: 1892–1916. Я видела камень не далее как вчера. Определенно, я сплю. Ничего страшного.

– Отвечай, Энн!

Я могла бы что-нибудь придумать. В этом мне равных не было. Не из-за природной лживости, нет, просто дар рассказчика включался, ложь получалась столь изощренной, что легко сходила если не за абсолютную истину, так за одну из версий или за альтернативную точку зрения. Никогда я особенно не гордилась своим умением, воспринимая его скорее как бонус писательского мастерства. Но в данном конкретном случае Томас Смит неминуемо поймал бы меня на лжи. Я не измыслила бы ничего убедительного из-за нехватки фактов. Пустяки. Вот я сейчас усну, а завтра проснусь по-настоящему. Я зажмурилась до зубовного скрипа. Прочь, наваждение, прочь!

– Томас, я не знаю!

Намеренно его по имени назвала. Пусть сочтет это мольбой и оставит меня в покое. Лицом к стене, среди своих мыслей, на которые никто не давит ни вопросами, ни обвинениями, я буду в безопасности.

8 сентября 1917 г.

«Гарва-Глейб» значит «неудобье». Странно, почему это очаровательное местечко на озерном берегу, среди вековых дубов, да еще и с плодородными почвами, получило столь неподходящее название. Еще страннее, что для меня Гарва-Глейб является и всегда являлась именно неудобьем, только не в аграрном, а в моральном смысле. Я люблю усадьбу с детства – и с тех же пор борюсь со своей привязанностью. Сейчас Гарва-Глейб принадлежит мне, но так было не всегда.

Изначально она принадлежала англичанину Джону Таунсенду – землевладельцу и моему отчиму. Эта земля была пожалована предкам Джона Таунсенда за триста лет до его рождения. Джон Таунсенд был хорошим человеком. Он любил мою матушку, любил и меня. Когда он умер, усадьба досталась по наследству мне – ирландцу. Впервые за три столетия ирландской землей стал владеть ирландец20. А ведь я рос с глубочайшим убеждением, даже с упованием, что рано или поздно ВСЯ ирландская земля вернется к тем, у кого на нее истинное право. То есть к людям, целые поколения которых трудились на ней и умирали за нее.

Унаследовав Гарва-Глейб, я отнюдь не испытал удовлетворения. Не появилось оно и позднее, нет его и до сих пор. Я не горд своей удачей, и благосклонные улыбки фортуны меня не радуют. Наоборот – повергают в тихое отчаяние. Как известно, кому много дано, с того много и спросится; я же всегда проявлял к себе особую требовательность.

Тот факт, что Джон Таунсенд был англичанином, не разжег во мне ненависти. О нет, я искренне любил своего отчима. Он относился к Ирландии и ирландцам без глупых предубеждений и не таил в сердце неприязни. Усадьбу на берегу ирландского озера он получил от своего отца в наследство. А что до дурного запашка, который от наследства исходил, – так запашок за триста лет повыветрился. Джон Таунсенд не испытывал угрызений совести за грехи своих предков – и это правильно. Таков и я.

Я тоже не стыжусь своего отчима. Он покинул этот мир, оставив меня богатым человеком. Я с готовностью принял наследство. Отчим обеспечил мне превосходное воспитание. В детстве я тяжело болел – и он не экономил на лучших специалистах, а также на домашних учителях. Он оплатил мое обучение в Университетском колледже и купил мне дом в Дублине, желая свести к минимуму неудобства поездок взад и вперед. Он нанял автомобиль, который доставил меня домой, когда внезапно скончалась моя матушка (я был тогда на втором курсе). Сам он умер за полгода до Пасхального восстания, завещав всё свое имущество мне, приемному сыну. Деньги, обретающиеся на Лондонской фондовой бирже, не мною вложены в ценные бумаги. Не я создал капитал, хранящийся в Королевском банке Шотландии, не я скопил банкноты, которыми набит сейф в библиотеке Гарва-Глейб. На всех чеках стоит мое имя, но деньги наживал не я.

Почему я из принципа, из протеста не отказался от капиталов моего отчима-англичанина? Да потому, что я не дурак. Идеалист – да, националист – еще какой, гордец, как все ирландцы, – разумеется, но не идиот. Еще в пятнадцать лет, слушая на уроке «Речи из доков» Джона Маклина21, я мысленно поклялся употребить свое образование, положение в обществе и богатство на благо Ирландии. В тот период я уже крепко дружил с Декланом. Оба мы бредили ирландской независимостью. Кстати, за Деклана платил мой отчим. Желая, чтобы я жил среди близких по духу людей, он не только выложил кругленькую сумму за Декланово обучение, но также обеспечил ему проживание и питание при школе. Домой на каникулы нас тоже возили обоих, а когда, несколько лет спустя, Деклан полюбил Энн и решил на ней жениться, мой отчим устроил им свадьбу и позволил жить в Гарва-Глейб, в пустовавшем доме управляющего, – совершенно бесплатно.

Нашего с Декланом вступления в ряды Шинн Фейн, а затем и в Ирландское республиканское братство отчим не одобрял, хотя неодобрение никак не сказывалось на его щедрости и любви к нам, юным бунтарям. Шесть лет минуло с его смерти, и мне странно: почему стены Гарва-Глейб не возвращают его голос, увещевающий нас? Мне стыдно за наши речи, в которых мы клеймили несправедливые британские законы и призывали кары небесные на всех англичан без разбору. Быть может, я невольно сократил дни самого близкого человека. Я жестоко раскаиваюсь. Я понял, как, какими способами идеализм способен подтасовать исторические факты. Правда в том, что не все англичане – кровавые тираны, и не все ирландцы – ангелочки с крылышками. С обеих сторон пролито достаточно крови и содеяно достаточно дурного; мы все достойны осуждения.

Пусть сам я уже не прежний, пусть поостыл с годами – сути дела моя моральная усталость не меняет. Ирландия должна обрести независимость. Я больше не наивный юноша и не слепой фанатик, я знаю, сколь высока цена вооруженной борьбы. Но, глядя на Оэна и видя в нем его погибшего отца, я до сих пор захожусь почти животной тоской по свободе, и чутье говорит мне, что свобода наступит.

Т. С.

Глава 6
Сон о смерти

 
Мне снилось, что она умерла
Вдали от родного угла,
Что наскоро схоронило её
На пустоши мужичьё.
 
 
Скребли затылки: чья, мол, ни есть —
В изножье надобен крест.
И был он сколочен из двух досок —
Сир, убог, кособок.
 
 
Минули годы, покуда я
Надгробный камень привёз.
И вот моя эпитафия: «Тут
Той останки гниют,
Что была упоительней грёз —
Первых весенних грёз».
 
У. Б. Йейтс

ПАРУ ЛЕТ НАЗАД в новостях мелькнул сюжет: однажды утром некая женщина проснулась у себя дома, не представляя, как она туда попала. Лица детей и мужа казались ей чужими, да и вся обстановка тоже. Из своего прошлого, равно как и из настоящего, она не помнила ни малейшей подробности. Она бродила по дому, всматривалась в фотографии, на которых была запечатлена в окружении родных и друзей; она не узнавала себя в зеркале. И вот что она придумала: она подыграет судьбе. Она стала притворяться. В течение многих лет ни разу ни словом, ни жестом, ни взглядом не выдала себя. Муж, дети, родственники, друзья ни о чем не догадывались. Несчастная сама раскрыла свою тайну – спустя годы, обливаясь слезами.

Врачи предположили аневризму, которая странным образом уничтожила воспоминания, не принеся организму иного вреда. Я приняла сюжет с изрядной долей скептицизма. Нет, насчет потери памяти – всякое бывает, конечно, а вот чтобы столько лет успешно семью за нос водить – извините, не верю. Опять же, хороша семейка – никому и в голову не пришло, что у близкого человека такое серьезное расстройство.

Трое суток я провела в постели, в тревоге и в попытках отрицать реальность. Спала, когда спалось, а если сон не шел, рассматривала цветочки на обоях. Еще я прислушивалась к шумам из других комнат. Пусть чужой дом раскроет хоть несколько деталей, о которых мне следует знать, а то сплошные секреты; если же случайная подробность до меня и доходит, то проку от нее не больше, чем от обрывка письма, принесенного ветром. Зацикленная в собственном отрочестве на себе любимой, я ни разу не попросила деда: «Расскажи, как ты был маленьким». Дед создал для меня целый мир, пестовал внученьку, будто принцессу, сделал центром своей вселенной – я же охотно играла эту роль. Я не задумывалась о том, что Оэн Галлахер жил и ДО моего появления на свет, воспринимала его только в комплекте с собой. Вот как случилось, что целый пласт биографии Оэна остался для меня полностью закрыт.

В эти трое суток я часто плакала. Сотрясалась в рыданиях, укрывшись с головой одеялом, которого, к слову, и не было вовсе. Ни одеяло, ни Томас, ни Бриджид, ни Оэн не существовали. Их время прошло. И, однако, вот они, из плоти и крови, со своими чувствами, погружены в рутину давным-давно минувших дней. Разрыдаешься тут.

Порой накатывала уверенность: я мертва, я утонула в Лох-Гилле и попала в загробный мир, где мой дед, мой Оэн, почему-то пребывает в образе маленького мальчика. Раз появившись, мысль разрасталась, как разрастается пламя из крохотного огонька; я этому не препятствовала. Огонь грел меня, успокаивал свистопляску взбаламученных чувств. Я умерла – что за беда? В мире живых, выгнавшем меня, Оэна не было – а здесь он есть. Здесь мы встретились, мы снова вместе, как он и обещал. Раз так, не стану дергаться, ибо Оэн – мой якорь.

Томас заходил регулярно. Менял повязку – инфекции опасался. Однажды выдал:

– Ты скоро поправишься, Энн. Конечно, боль так сразу не пройдет, но главное – заражения крови удалось избежать.

– Где Оэн? – спросила я.

Потому что рыженький мальчик не являлся с того, первого вечера.

– Бриджид поехала с ним в Килтиклохер навестить сестру. Вернется через несколько дней.

– Килтиклохер, – повторила я. Название показалось знакомым. – В Килтиклохере родился Шон МакДиармада.

Вот удача, что из запасников памяти удалось выудить хоть какой-то относящийся к делу факт!

– Верно, – сказал Томас. – Мать Шона МакДиармады, Мэри, в девичестве носила фамилию МакМорроу. Она и Бриджид – родные сестры.

– Выходит, Деклан и Шон – двоюродные братья?

– Вот именно. И тебе, Энн, это было отлично известно с самого начала.

Что оставалось делать, если не качать головой и дивиться, почему Оэн был столь скрытен? Утаил близкое родство с выдающимся человеком. Даже не упомянул про девичью фамилию своей бабушки. Я закрыла глаза – так легче размышлять, и тут меня осенило.

– Бриджид боится пускать ко мне Оэна, – прошептала я.

– Да, – живо отреагировал Томас. – Но скажи, положа руку на сердце, разве она не права?

Тон был ледяной.

– Права.

Я отлично понимала Бриджид. На ее месте я бы тоже себя сторонилась. Другое дело, что в вероятных грехах той, другой Энн я была неповинна.

– Томас, я бы приняла ванну. Это можно устроить? – спросила я, для убедительности коснувшись своих сальных волос, которые действительно нуждались в дозе шампуня.

– Пока никаких ванн. Нельзя мочить рану.

– А если хоть губкой обтереться? Осторожненько? Хоть зубы почистить? И хорошо бы голову помыть.

Он покосился на мои волосы и отвел взгляд. Затем кивнул.

– Если ты себя сносно чувствуешь – разрешаю. Только имей в виду – прислуга на выходном, и даже Бриджид тебе не поможет.

Вот это как раз кстати. Обойдусь и без Бриджид. Пока я лежала едва живая, Бриджид разок зашла ко мне – будто ледяной сквозняк по комнате прогулялся. Не закрыв двери, чтобы усилить впечатление, Бриджид стала обряжать меня в допотопную ночнушку длиной до пят. Не глядя мне в лицо, туго стянула завязки на шее. Премного благодарна за такую – и аналогичную – помощь.

– Томас, я сама справлюсь.

– Только не с волосами, Энн. Начнешь голову намыливать – швы разойдутся. Я тебе волосы вымою. – Сказано было как-то деревянно. Томас шагнул к кровати, откинул одеяло. – До ванной дойдешь?

Я кивнула. Он взял меня за руку, и я действительно доплелась до ванной самостоятельно – а ведь всё это время Томас меня туда на себе носил. Мне постоянно хотелось по-маленькому, из каковой потребности я заключила, что Гарва-Глейб с ее обитателями – не сон. И не смерть.

– Начну с чистки зубов, – произнесла я.

Томас положил на край умывальника деревянную зубную щетку с очень короткой щетиной и тюбик пасты. Щетина оказалась натуральная, возможно свиная, и чудовищно жесткая. Но я и такой была рада, а на мыльном привкусе пасты старалась не зацикливаться. Просто, говорила я себе, нужно чистить зубы без фанатизма; если что, и пальцем помочь, не то в кровь десны сотру. Томас тем временем пустил воду. За моими манипуляциями он наблюдал неодобрительно, хоть и терпеливо.

Когда с чисткой зубов было покончено, Томас придвинул к ванне деревянный табурет средней высоты. На него я и взобралась, поддернув ночнушку. Я хотела склониться над ванной, но бок отозвался резкой болью.

– Кажется, Томас, я свои возможности переоценила.

– Значит, ну ее, табуретку. Будем мыться стоя. Держись за край ванны, остальное я сделаю.

Стоять на ногах, а не на коленях, действительно оказалось удобнее. Правда, ноги дрожали от слабости, а голова, почему-то непомерно тяжелая, сама собой свесилась на грудь. Томас налил в фаянсовый кувшин теплой воды и стал осторожно смачивать мои волосы, направляя струю ладонями.

Прикосновения его рук мне понравились. Я бы наслаждалась процессом мытья, если бы не комичность ситуации в целом: вот я стою, пошатываясь, – мне бы на том сосредоточиться, чтобы не упасть, а я вцепилась в край широченной ночнушки – упаси бог намокнет. Короче, я начала хихикать.

– Я что-то не так делаю? – смутился Томас.

– Нет, всё идеально.

– Я уже и забыл, каков он.

– Кто?

– Не кто, а что. Твой смех.

На этих-то словах он, смех, и оборвался. И впрямь, мне ли веселиться? Я самозванка, и впереди у меня, скорее всего, разоблачение – пренеприятное, а то и опасное. Меня качнуло. Я бы упала, но Томас меня подхватил левой рукой, успев отвести в сторону правую, в которой держал сноп моих волос.

– Для намыливания мне обе руки понадобятся, Энн. Устоишь, если я тебя отпущу?

– Конечно.

– А ты не храбришься? Случай не тот, чтобы браваду напускать.

Слово «бравада» было произнесено с предсказуемым ирландским мурлыканьем, от которого сразу стало легко на душе. Обычная реакция на акцент, свойственный и Оэну; весточка из детства, дающая спокойствие. Томас отпустил меня не вдруг. Умудрился разжать хватку постепенно, как бы проверяя, насколько мое «Конечно» соответствовало истинному состоянию моего здоровья. Убедившись, что я больше не качаюсь, он принялся намыливать густую массу моих волос. Обычным мылом! Представив, на что волосы будут похожи, когда высохнут, я скривилась. Сама я пользовалась дорогими шампунями, гелями и ополаскивателями – при мелких кудряшках вроде моих это не роскошь, а необходимость.

Стараясь поскорее покончить с мытьем, чтобы я не слишком устала, Томас тем не менее не филонил. Намыливал и споласкивал волосы, нежно массировал затылок, виски, темя. Не знаю, что заставило меня прослезиться – уверенность ли его движений, тепло ли, от него исходившее, или трогательное участие в моих женских проблемках. Глаза защипало, я мысленно обозвала себя истеричкой и, кажется, покачнулась, потому что Томас поспешил набросить мне на плечи полотенце и отжать последнюю влагу.

– Садись скорее! – Он подвинул табурет.

Я послушалась.

– Может, в доме найдется масло для волос или… тоник какой-нибудь? Лосьон? Их ведь не расчешешь, сейчас сплошные колтуны будут.

Брови Томаса взлетели. Он отвел со лба темную прядь, покосился на собственную отсыревшую рубашку – вымокли даже рукава, даром что были закатаны.

Я почувствовала себя капризной девчонкой и сразу пошла на попятный.

– Ничего. Пустяки. Забудь. Спасибо за помощь.

Томас поджал губы, словно что-то прикидывая. Шагнул к шкафчику.

– Моя матушка мыла волосы взбитым яичным желтком и ополаскивала отваром розмарина. В следующий раз я тебе это организую.

Он едва заметно улыбнулся, достал металлическую гребенку с частыми зубьями и флакончик. На ярко-желтой наклейке было написано «Бриллиантин», а под надписью красовался элегантный джентльмен, голова которого щеголяла идеальным пробором. Флакончик явно принадлежал Томасу.

– Одна капелюшечка не повредит, – произнес Томас. – Тут главное – не перебавить. А то Бриджид ворчит постоянно: я-де все салфетки на креслах головой своей намасленной загваздал.

С этими словами он уселся на крышку унитаза и подвинул меня вместе с табуретом так, что я оказалась к нему спиной. Услышала, как он открывает флакончик, как растирает в ладонях заявленную «капелюшечку». Я боялась, что бриллиантин будет вонючим. Но запахло довольно приятно. Этот запах я уже слышала – он исходил от Томаса.

– Нужно начать с кончиков и двигаться вверх, – произнесла я с минимальной наставительностью в голосе.

– Слушаюсь, мэм!

Томас явно копировал интонацию куафера22, но я сдержала смешок. Потому что процесс начался интимный, крайне интимный. Неужто в первой четверти двадцатого века мужчины вот так обихаживали своих женщин? Едва ли. Вдобавок я ведь Томасу не жена и не сестра.

Он действительно начал с кончиков, и я спросила, чтобы разрядить обстановку:

– Сегодня по вызовам не поедешь? Нет срочных пациентов?

– Энн, сегодня воскресенье. Даже О'Тулы на выходном. И я по воскресеньям никого не пользую, разве только в крайних случаях. Кроме того, я уже две мессы подряд пропустил. Значит, нынче заглянет отец Дарби – якобы спросить, какова причина, а на самом деле – виски моего выпить.

– Воскресенье, – протянула я. Интересно, когда я развеивала над Лох-Гиллом прах Оэна? В какой день недели?

– Я спас тебя из воды в прошлое воскресенье. Ты здесь уже неделю, – пояснил Томас, будто прочтя мои мысли, и взялся за гребенку.

– А число? Число сегодня какое, Томас?

– Третье июля.

– Третье июля двадцать первого года?

– Двадцать первого, какого же еще?

Он продолжал распутывать кончики моих волос.

– Скоро заключат перемирие, – прошептала я.

– Что-что?

– Британцы предложат ирландскому парламенту перемирие, и договор о нем будет подписан одиннадцатого июля, – пояснила я. Эта дата, в отличие от прочих, крепко сидела в моей памяти, потому что была одновременно и датой рождения Оэна.

– Откуда такая уверенность? Откуда такая точность?

Разумеется, Томас мне не поверил. Хуже того: укрепился в подозрениях насчет меня.

– Имон де Валера еще в прошлом декабре начал окучивать британского премьера и до сих пор не продвинулся, а ты говоришь – перемирие!

– Я точно знаю, Томас.

Закрыв глаза, я задумалась: как, вот как его убедить? Как подать ему истину? Надоело притворяться Энн Финнеган Галлахер – и точка! Но если Томас мне поверит, если поймет, что я не та Энн, не вдова его лучшего друга, то оставит ли он меня в доме? И куда я денусь, если прогонит?

– Готово, – констатировал Томас, напоследок промокнув излишки бриллиантина.

Я потрогала волосы, которые уже начали кудрявиться, и выдохнула «спасибо». Томас поднялся и помог мне встать.

– Дальше сама. Вот мыло, вот мочалка. Главное – рану не трогай. Я буду рядом, если что – крикнешь. И не вздумай хлопнуться в обморок.

Он шагнул к двери, он даже за дверную ручку взялся, но вдруг замер и назвал мое имя.

– Да, Томас?

– Прости меня. – Последовала пауза, в течение которой воздух звенел, перенасыщенный искренним раскаянием. – Прости за то, что я бросил тебя в Дублине. Поискал-поискал – да и уехал домой. Я должен был остаться.

Томас говорил еле слышно, в глаза мне не смотрел – напряженный, придавленный чувством вины. Ну а я-то читала его записи о Восстании, понимала его боль. Захотелось снять с Томаса это бремя.

– Ты не виноват. Ни в чем! – Мой голос зазвенел, столь сильно было стремление убедить Томаса. – Ты все эти годы заботился об Оэне. И о Бриджид. Ты привез домой тело Деклана. Ты очень, очень хороший человек.

Он качнул головой, как бы отбрасывая незаслуженные похвалы, и снова заговорил – с трудом, с напряжением.

– Я распорядился выбить твое имя на надгробии. Но похоронена там только твоя шаль. Та, ярко-зеленая, помнишь? Это всё, что я нашел.

– Знаю.

– Знаешь? – Он поднял взгляд, и страдание, прежде лишь слышное в его голосе, теперь увлажнило серо-голубые глаза. – Откуда ты можешь знать?

– Я видела надгробие. На кладбище в Баллинагаре.

– Что с тобой произошло, Энн? Что с тобой произошло?

От многократных повторов вопрос казался риторическим.

– Не могу сказать.

– Но почему?!

Прозвучало как вопль о помощи, и я тоже возвысила голос почти до стона.

– Потому что не знаю! Я не знаю, как сюда попала! Пришлось уцепиться за умывальник. Вероятно, в лице у меня было достаточно искренности (или отчаяния), потому что Томас вздохнул и провел рукой по своим влажным растрепанным волосам.

– Ладно, оставим этот разговор. Будешь готова – зови.

Он вышел, а я стала обтираться губкой. Руки и ноги у меня дрожали. Никогда еще мне не было настолько страшно. Никогда – во всю мою жизнь.

* * *

Оэн и Бриджид вернулись на следующий день. Я поняла это по шумам: Оэн носился вверх-вниз по лестнице, а Бриджид сдавленным голосом внушала ему, чтоб не грохотал: маме, дескать, нужен покой. Уже два раза я самостоятельно доковыляла до ванной – покачивалась, но чувствовала, что двигаюсь всё увереннее. Я чистила зубы и расчесывала волосы без посторонней помощи. Хотелось одеться и выйти к Оэну, но надеть было нечего. В моем распоряжении имелись только две громоздкие ночнушки. Чувствуя себя почти пленницей, я маялась в спальне, курсировала между окнами. В одно была видна подъездная аллея, в другое – озеро, и если я не любовалась серебристой гладью в обрамлении статных дубов, то, значит, высматривала на аллее докторский автомобиль.

Томас, кажется, вовсе не спал. В воскресенье ему таки пришлось уехать по вызову – принимать роды, и я целый вечер провела, осматривая первый этаж большого дома. Перед отъездом Томас зашел ко мне в спальню – думал, меня нельзя одну оставлять. Я заверила, что не боюсь и не буду скучать. Большая часть моей взрослой жизни прошла в одиночестве. Я к нему привыкла и не тяготилась им.

Я успела исследовать только столовую, которую в обычные дни не использовали, просторную кухню и две комнаты, где Томас, судя по обстановке, принимал пациентов и оперировал. Мне и этого хватило. Я легла в постель, успев подумать: «Слава богу, в спальню не надо подниматься по ступеням». Лестницу я бы не осилила.

Назавтра прислуга вернулась с выходного. Вечером ко мне в спальню вошла девочка в белом переднике поверх длинного платья без излишеств. Ее белокурые косы спускались до талии. Она принесла на подносе тарелку супа и кусок хлеба. Пока я ела, девочка с удивительным проворством перестелила мою постель. Уже у двери она вдруг повернулась, прижимая к груди белье, предназначенное в стирку, и сверкнула любопытными глазами.

– Может, еще чего надобно, мэм?

– Нет, спасибо. Зови меня Энн. А как твое имя?

– Мэйв, мэм. Я нынче первый денек работаю. Мои сестры, Элинор с Джозефиной, – те на кухне уже давно, а меня поставили Мойре помогать с уборкой. Мойра – это другая сестра. А я, мэм, работы не боюсь.

– Мэйв О'Тул?!

Ложка не в меру громко звякнула о фарфоровую тарелку.

– Она самая и есть. Отец мой у доктора Смита в управляющих, братья за скотиной ходят да следят, чего на дворе подладить, ну а мы с сестрами к дому приставлены. Всего нас, О'Тулов, десять душ, только меньшой, Барт, еще совсем кроха. Ежели с бабушкой, так одиннадцать выходит, но бабушка – она не О'Тул, она Гиллис. Зато такая старая, что ее можно и два разочка посчитать. – Мэйв рассмеялась. – Мы живем за большим домом. Это вон там, где аллея кончается.

Мэйв О'Тул было от силы лет двенадцать. В ее чертах, еще толком не определившихся, я напрасно пыталась найти старуху. Время подвергло Мэйв слишком многим трансформациям, старуха не проглядывала, ничем не выдавала своего будущего присутствия.

– Очень приятно с тобой познакомиться, Мэйв, – вымучила я.

Она заулыбалась польщенно, склонила головку, будто перед монаршей особой, и попятилась из спальни.

«Энн потом объявилась» – так сказала мне старая Мэйв О'Тул. Она не забыла, потому что я была частью ее собственной истории. Не моя прабабка, а я. Энн Финнеган Галлахер не могла объявиться. В отличие от меня.

23 мая 1918 г.

Весь последний месяц у каждой церкви собирают подписи против закона о воинской повинности. Напрасно Ллойд Джордж распоэзивается насчет славных британских парней, которые из последних сил держат оборону на пятидесяти пяти милях французского фронта, – ирландские сердца на такое не отзываются. Зато нет семьи, где не трепетали бы перед рекрутским набором.

Британцы начали игру в кошки-мышки с политзаключенными – выпускают их, чтобы снова сцапать. Заодно арестовывают тех, кто замечен в пропаганде чего-нибудь национального – например, ведет или посещает курсы ирландского языка, танцует народные танцы, играет в хёрлинг, ведь подобные занятия автоматически способствуют распространению антибританских настроений.

Удивительно ли, что ирландский горшок бурлит как никогда сильно?

Я ездил в Дублин 15 мая. Хотел узнать насчет серии обысков в домах членов Шинн Фейн, запланированных на пятницу. Самого меня в списках не было, но Мик всё равно очень волновался. У него, оказывается, в Дублинском замке свои люди (от них и информация). Короче, Мик настоятельно советовал мне ночевать где угодно, только не дома. Я внял и снял номер в отеле «Ваун». Мы там были с Миком и еще несколькими ребятами – это нас спасло. А вот де Валера и его соратники не послушались, пошли по домам. Теперь они арестованы. Не понимаю, как можно игнорировать советы такого человека, как Майкл Коллинз. Британцы, понятно, ликуют – взяли крупную рыбу. Мик же на рассвете оседлал велосипед и давай колесить по всему городу, прямо под носом у тех, кто ночью не застал его дома.

Успокоенный тем, что мое имя остается чистым, я расхрабрился – сам пошел в Дублинский замок. Лорд Джон Френч23, недавно назначенный лорд-лейтенантом Ирландии, был дружен с моим отчимом. Когда я открыл этот факт Мику Коллинзу, он даже присвистнул: ничего себе, дескать, у тебя связи! С лордом Френчем мы пили чай у него в кабинете (да, прямо в Дублинском замке), причем я долго и терпеливо выслушивал жалобы на здоровье, к каковым столь располагает присутствие доктора. Я даже обещал раз в месяц навещать лорда Френча; я посулил ему новый курс терапии (бедняга страдает подагрой). Он, в свою очередь, гарантировал мне приглашение на осенний бал, который сам же и устраивает. Я попытался не скривиться лицом и почти преуспел.

А под занавес почтеннейший лорд Френч заявил, что на новом своем посту первым делом объявит вне закона и Шинн Фейн, и «Ирландских добровольцев», и Гэльскую лигу, и Совет ирландских женщин. Мне оставалось только согласно кивать. Про себя я думал: ну вот, был ГОРШОК с опасным варевом – теперь будет здоровенный КОТЕЛ.

Когда бы я ни приехал в Дублин, мои мысли возвращаются к Энн. Порой я ловлю себя на том, что высматриваю ее на улице, в толпе – словно она осталась здесь, словно ждет: вот я вернусь за ней. Полный список погибших во время Пасхального восстания «Айриш Таймс» опубликовала еще в прошлом году. Деклан Галлахер значится в этом списке. Энн Галлахер не значится. Большое количество останков не удалось опознать. И, конечно, уже не удастся. Никогда.

Т. С.
1.Здесь и далее все стихи даются в переводе Юлии Фокиной.
2.Шон МакДиармада, также известный как Шон Макдермотт (1883–1916), – один из семи лидеров и организаторов Пасхального восстания. В боевых действиях не участвовал, так как перенес полиомиелит и передвигался с тростью. Избежал бы ареста, но был выдан Дэниелом Хоу, тайным агентом дублинской полиции. Казнен 12 мая 1916 г. – Здесь и далее примечания переводчика.
3.Невеста Шона МакДиармады, полное имя – Мэри Джозефина Райан. После казни жениха эмигрировала в США.
4.Ирландское республиканское братство (ИРБ) – тайная организация, основанная в 1858 г. Джеймсом Стивенсом с целью добиться для Ирландии статуса республики. Военным крылом ИРБ стала Ирландская республиканская армия (ИРА). ИРБ было тесно связано с Братством фениев в США, которое поддерживало ИРБ деньгами и людьми в подготовке восстания в Ирландии. Членов ИРБ также называют фениями.
5.О'Коннолли, Шеймас (Джеймс) (1868–1916) – один из организаторов Пасхального восстания, теоретик марксизма. Казнен 12 мая 1916 г.
6.Повстанцам в количестве 40 человек удалось проломить стену горящего Почтамта и пробраться, избегнув обстрела, в смежное здание – дом № 16, расположенный на Мур-стрит, откуда они вели огонь вплоть до субботы, 29 апреля, после чего сдались.
7.Необитаемый остров посреди озера Лох-Гилл, расположенного на территории графств Слайго и Литрим.
8.Теобальд Вольф Тон (1763–1798) – основатель Общества объединенных ирландцев, один из лидеров Восстания 1798 г. После того как Британская армия нанесла поражение повстанцам, был арестован и приговорен к смертной казни. Покончил жизнь самоубийством в тюремной камере.
9.Замок Парка (англ. Parke's Castle) – твердыня, в XV в. выстроенная сэром Брайаном О'Рурком (1540–1591), представителем знатнейшего ирландского рода, которому принадлежали земли под названием Брефни (то есть Холмы) на северо-западе Изумрудного острова. В XVI в., при Кромвеле, О'Рурки лишились почти всех своих владений. Брефни было дано новое название – Литрим.
10.Основной правительственный комплекс зданий в Дублине, до 1922 г. – форпост Британии в Ирландии. После подписания Англо-ирландского договора в торжественной обстановке был передан первому Ирландскому правительству во главе с М. Коллинзом.
11.Название (англ. black-and-tans) происходит от цвета униформы, которую носили члены военизированной организации, отправленные подавлять восстание в Ирландии. Официально не подчиняясь Британской армии, они скорее были вспомогательными полицейскими частями. Британия намеренно не отправила в Ирландию свою армию – в таком случае события выглядели бы как полноценная война за независимость, привлечение же полиции низводило восстание до внутренних беспорядков, не более. Поскольку военизированные части формировались в спешке, «черно-пегие» носили разом элементы униформы обычной, вспомогательной и военной полиции. «Черно-пегие» были плохо дисциплинированы, пьянствовали, зачастую мародерствовали, участвовали в грабежах, расстреливали мирных жителей.
12.Фронгох – лагерь для интернированных в Уэльсе. В Первую мировую войну использовался для содержания немецких военнопленных, после Пасхального восстания вместил около 1800 ирландских заключенных. Расформирован в декабре 1916 г. новым британским премьер-министром Д. Ллойдом Джорджем, сменившим Г. Г. Асквита.
13.Имон (Эймон) де Валера (1882–1975), сын ирландки и испанца (отсюда такая фамилия), имел американское гражданство, поэтому и избег смертной казни. Уильяма (Вилли) Пирса казнили, поскольку он был родным братом одного из лидеров Восстания – Патрика Пирса.
14.Война за независимость началась 21 января 1919 г., когда 73 депутата английского парламента объявили себя полномочным парламентом Ирландии (ирландское название Дойл), провозгласили Ирландскую республику и потребовали немедленного вывода из страны английских вооруженных формирований. Президентом был избран Имон де Валера. Ирландская республиканская армия провела ряд терактов и приступила к активным боевым действиям. 26 ноября 1919 г. вспыхнуло вооруженное восстание в Дублине, после чего под руководством Майкла Коллинза началась партизанская война. Окончанием Войны за независимость считается 6 декабря 1921 г., когда был подписан компромиссный договор между Ирландией и Великобританией.
15.Лебезный – хрупкий, слабый.
16.Ялик – двухвесельная или четырехвесельная небольшая шлюпка.
17.Отрывок из пьесы У. Б. Йейтса «The Land of Heart's Desire» («Желанный сердцу край»), реплика Мойры Бруин, которой опротивела жизнь в доме свекрови и свекра. Фейри обещала даровать ей вечную юность и свободу от земных забот; Мойра согласилась следовать за фейри, и та ее поцеловала. Молодая женщина умерла на руках своего любящего мужа, вопрос же о том, попала она или нет в «желанный сердцу край», остался открытым.
18.Джордж Планкетт (1851–1948) – искусствовед, биограф Сандро Боттичелли, директор Национального музея Ирландии, откуда в 1916 г. был уволен за участие в Пасхальном восстании троих своих сыновей. В феврале 1917 г. победил как независимый кандидат на выборах в палату представителей. С 1919 по 1921 г. формально был министром иностранных дел самопровозглашенной Республики Ирландии.
19.Общее название препаратов для употребления внутрь, в состав которых входит опий. Выпускались в виде спиртовых настоек, сиропов, облаток и т. п. До начала ХХ в. считались универсальным лекарственным средством, свободно продавались в аптеках и назначались врачами всем без разбору при любых расстройствах – бессоннице, кашле, диарее, а также для облегчения боли.
20.Оливер Кромвель (1599–1658) в 1649 г. жестоко подавил восстание в Ирландии, а в 1652 г. «Актом об устроении Ирландии» фактически лишил ирландцев их земель. Конфискованная земельная собственность перешла к англичанам, около 40 000 ирландцев были вынуждены эмигрировать.
21.Джон Маклин (1879–1923) – выдающийся шотландский революционер, марксист, интернационалист, борец против британского империализма, сторонник независимости Шотландии, представитель Советской России в Шотландии. Имеются в виду тексты его выступлений на митингах.
22.Куафер – парикмахер.
23.Джон Дентон Пинкстон Френч, виконт Ипрский и Хайлейкский (1852–1925) – британский военачальник, фельдмаршал, участник Англо-бурской и Первой мировой войн.

Bepul matn qismi tugad.

4,8
576 baho
45 580,23 s`om