Kitobni o'qish: «Травма и исцеление. Последствия насилия – от абьюза до политического террора»
Judith L. Herman
Trauma and Recovery: The Aftermath of Violence – From Domestic Abuse to Political Terror
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022
* * *
Предисловие научного редактора
Книга Джудит Герман «Травма и исцеление» впервые вышла в 1992 году, а к этому, последнему на данный момент, изданию 2015 года добавлен новый эпилог автора, психиатра, феминистки, несколько десятилетий организовывающей и оказывающей психологическую помощь прежде всего женщинам, пережившим сексуальное, включая раннее детское, и домашнее насилие. На основе своей многолетней исследовательской и клинической практики Джудит Герман формулирует новый диагноз, «комплексное посттравматическое стрессовое расстройство», позволяющий увидеть и понять взаимосвязи в, казалось, множественных и разрозненных страданиях людей, переживших длительный повторяющийся травмирующий опыт. Понимание разнообразных симптомов людей, которых преступники, военные, политические или домашние подвергли пленению и пыткам, на войне, в тюрьмах, лагерях или в своих домах, как выражения последствий этого опыта насилия – опыта, отрицающего все то, что вдохновляет жить, в котором им, тем не менее, удалось выжить, – позволяет снизить стигму, часто сопровождающую другие диагнозы, такие, например, как пограничное расстройство личности, и установить с пострадавшими и выжившими людьми отношения сотрудничества, опираясь на которые они постепенно возвращают себе авторство в своей жизни, воссоздают связи между отдельными элементами своей истории, превращают нарратив из травматического в живой, связанный с другими людьми и с обществом в целом, и снова начинают жить.
Джудит Герман исследует процесс осмысления обществом насилия и его последствий очень полно. Она показывает историю многократного открытия, описания и забвения феномена психологической травмы как цикличную и зависящую от социального и политического контекстов – чтобы какое-то насилие было распознано и названо, нужны социальные условия, поддерживающие этот процесс рефлексии, осознания и порождения изменений; необходимо политическое движение, такое как антивоенное, поставившее под сомнение «естественность» практики принесения молодых людей в жертву войне, или феминистское, бросающее вызов доминирующей идее нормальности подчиненного положения женщин. Также Джудит Герман описывает последствия травмирующего опыта для целых сообществ, оказавшихся вовлеченными в войну, или систематическое насилие управляющих ими диктаторов. Динамика отношений здесь сходна с тем, что происходит между абьюзерами и жертвами домашнего насилия; не отличаются и последствия – когда общества могут переживать диссоциацию и выраженные симптомы ПТСР и, так же как отдельные люди, нуждаться в исцелении.
В части книги, посвященной освобождению от последствий насилия, Джудит Герман подробно рассказывает о трехэтапной модели исцеления, включающей создание безопасности, реконструирование истории травмы – вспоминание и оплакивание – и восстановление связей между пострадавшими и их сообществом. В этой части также очень подробно и ясно рассказано, какие сложности и ошибки могут ждать терапевтов помогающих специалистов, работающих с людьми, пережившими острую или длительную психологическую травму, и как профессионалы могут минимизировать влияние этих, во многом неизбежных, сложностей на свою работу и эффективность, а также как важно терапевтам, становящимся свидетелями часто невыразимых и невообразимых страданий и преступлений, обеспечить себе систему поддержки и заботы. Отдельное внимание уделяется особой ценности позиции сотрудничества и постоянного поддержания условий в терапии для воссоздания людьми, пережившими насилие, ощущения себя как главных авторов своих жизней.
Эта книга бесценна не только для людей, переживших или переживающих травмирующий опыт, и тех, кто оказывает им помощь в исцелении от его последствий, возвращении себе жизни и авторства в ней, но и вообще для всех, кто живет, являясь частью общества, где мы все связаны и в каждый момент неизбежно занимаем позицию, поддерживая либо процесс воспроизведения насилия, либо освобождения от него и его последствий для всех нас.
Екатерина Жорняк,
Центр нарративной психологии и практики
«Когда я только замышлял роман, то думал, что в нем безраздельно воцарятся мужчины: ведь это рассказ о любовном соперничестве, честолюбии, власти, покровительстве, предательстве, смерти, мести. Но, похоже, женщины и не думают сдаваться: единым строем надвинулись они с задворок повествования, требуют, чтоб я рассказал и их жизни со всем трагическим и комичным; и вот уже мое повествование обрастает всяческими подробностями, и вот оно уже преломляется под совершенно иным углом, точно смотришь сквозь призму с обратной стороны, и мой «мужской» роман приобретает «женские» черты. Сдается мне, что мои героини прекрасно знали, за что борются, – их истории во многом дополняют, объясняют, а то и раскрывают истории героев. Диктат – это смирительная рубашка без размера. В стране с жесткой моралью, где царит единообразие поведения (как в обществе, так и в постели), где женщина раздавлена бременем ложной чести и рабской зависимости, диктат множится и захватывает все новые позиции. Сами же диктаторы – по крайней мере на людях, выступая, так сказать, от имени народа, – скромные пуритане. И сходятся воедино в моем романе «мужская» и «женская» линии, сливаясь в одну».
Салман Рушди, «Стыд», 1983 г. (Пер. И. А. Багрова)
Благодарности
Эта книга обязана своим существованием движению за освобождение женщин. Ее главная движущая сила – коллективный феминистский проект пересмотра основных концепций нормального развития и патопсихологии как для мужчин, так и для женщин. Моими наставницами в этом большом проекте были Джин Бейкер Миллер, ее коллеги из Стоун-центра и моя мать, Хелен Блок Льюис. В основу книги легла повседневная практика, которая началась двадцать лет назад с формированием Медицинского объединения женского психического здоровья1 в Сомервиле, штат Массачусетс. Этот коллектив по-прежнему является моим интеллектуальным домом, крепостью, в которой женские идеи могут обрести имя и быть оцененными по достоинству. Одна из членов этого коллектива, Эмили Шатзоу, – моя ближайшая соратница.
Семь лет назад мне повезло познакомиться с Мэри Харви из Кембриджской больницы; в результате нашего сотрудничества в стенах этой больницы родилась программа для жертв насилия2 (ЖН), предназначенная для оказания помощи людям, которые пережили3 травму и находятся в психиатрическом отделении госпиталя. Ныне Мэри исполняет обязанности директора программы. Масштаб и ясность ее мысли расширяют и мое собственное мышление. Джанет Яссен из Бостонского кризисного центра для переживших сексуальное насилие была нашим с Эмили Шатзоу супервизором, когда мы начинали работу с группами женщин, переживших инцест. А не так давно она также стала сотрудницей специальной программы для жертв насилия. Эмили, Мэри и Джанет прилагают все усилия, чтобы не дать мне оторваться от женской реальности.
В последние семь лет я также имела честь работать в тесном контакте с двумя мужчинами, Бесселом ван дер Колком и Кристофером Дж. Перри, коллегами по факультету психиатрии Гарвардской медицинской школы. Мы с Бесселом на пару вели курсы по психологической травме и сотрудничали как авторы и исследователи. Он также оказывал помощь в создании Бостонской группы исследования травмы4, неформального семинара, который помогает налаживать контакты клиницистам и исследователям, работающим с беженцами, ветеранами войн и жертвами преступлений. Масштаб его творческих идей всегда вдохновлял меня; наши взгляды на гендерные проблемы часто приводили к оживленным дискуссиям. Поскольку мы оба наслаждаемся спорами не меньше, чем согласием, наше сотрудничество неизменно доставляет удовольствие обоим.
Крис Перри вдохновляет меня своей исследовательской щедростью и честностью. Будучи руководителем многолетнего исследования людей с расстройствами личности, поначалу он скептически относился к вопросу важности детской травмы, однако предоставил все имевшиеся в его распоряжении ресурсы для того, чтобы подвергнуть гипотезу психологической травмы строжайшей проверке. Хотя наше сотрудничество в начале казалось маловероятным, мы вместе развивались и оказывали влияние друг на друга самым неожиданным образом. Наше партнерство углубило и расширило мои взгляды.
Наконец, я в долгу перед многочисленными учениками, коллегами, пациентами и участниками исследований, которые поделились со мной своим личным опытом. Большинство из них я не могу поблагодарить, назвав их имена, из соображений конфиденциальности. Исключение составляют те, кто специально дал согласие на проведение бесед с целью сбора материала для этой книги: пережившие психологическую травму и выжившие Сохайла Абдулали, Сара Бьюэл, Шэрон Саймон и Кен Смит, инструктор по самообороне Мелисса Соулт, психотерапевты Теренс Кин, Ширли Мур, Герберт Шпигель, Джессика Вулф и Пэт Циглер.
Основная работа для этой книги была проведена за год моей докторантуры в институте Мэри Ингрэм Бантинг Рэдклиффского колледжа при поддержке Мемориального фонда Джона Саймона Гуггенхайма. Бессел ван дер Колк, Сюзан Шехтер и Беннетт Саймон помогли критическими отзывами на первые черновики некоторых глав. Эмили Шатзоу и Сандра Батлер старательно вычитывали рукопись целиком. Их комментарии во многом помогли улучшить качество текста. В производстве книги мне повезло работать с двумя образцовыми примерами редакторской сдержанности и компетентности – Джо Энн Миллер и Вирджинией Лаплант. Джо Энн присматривала за процессом разработки этой книги, начиная с самой задумки, и легкими направляющими касаниями не давала ей сбиться с пути. Вирджиния сразу же понимала, как подчеркнуть важные моменты в тексте и придать ему окончательную форму.
Но больше всех я обязана своей семье. Мой муж, Джерри Берндт, понимал, что его ждет, когда я принималась за этот проект, поскольку ему уже довелось пережить мою первую книгу. Поскольку Джерри глубоко предан собственному художественному видению, он уважал и мое – возможно, даже в большей степени, чем я сама. Его моральная и интеллектуальная поддержка была непоколебима, а чувство юмора помогло нам обоим продержаться до конца.
Да, мне во многом повезло, и лишь одно мое желание осталось неисполненным. Я надеялась, что моя мать доживет до выхода этой книги в свет. Ее проницательность, ее интеллектуальная дерзость и честность, ее сострадание к обездоленным и притесняемым, ее праведное негодование и политические взгляды – мое наследство. Эта книга посвящается ее памяти.
Вступление
Обычная реакция на жестокие преступления – изгнание их из сознания. Есть такие нарушения общественного договора, которые слишком ужасны, чтобы говорить о них вслух: в этом и заключается смысл эпитета невыразимые.
Однако зверства не дают себя похоронить. Со стремлением отрицать их соперничает не менее сильная уверенность, что отрицание не поможет. В людской памяти полно призраков, которые отказываются упокоиться в своих могилах, пока их истории не будут обнародованы. Шила в мешке не утаишь. Помнить и рассказывать правду об ужасных событиях – это обязательное условие для восстановления общественного порядка в целом и исцеления отдельных пострадавших.
Конфликт между желанием отрицать чудовищные события и стремлением заявить о них вслух – центр диалектики психологической травмы. Люди, пережившие жестокое насилие, часто рассказывают свои истории крайне эмоционально, противоречиво и отрывочно, что подрывает доверие к ним и таким образом служит сразу двум требованиям – говорить правду и хранить тайну. Когда правда наконец добивается признания, пострадавшие могут начать восстановление. Но слишком часто требование секретности оказывается сильнее, и история о травмирующем событии всплывает на поверхность не как выраженный словами нарратив, а как симптом.
Симптомы психологического дистресса5 у переживших травму людей одновременно и привлекают внимание к существованию невыразимой тайны, и уводят его в сторону от нее. Это наиболее ярко проявляется в том, как у тех, кто выжил, может происходить переключение между психическим онемением6 и переживанием ужасного события заново. Диалектика травмы порождает сложные, иногда труднообъяснимые изменения сознания, которые Джордж Оруэлл, один из самых убежденных глашатаев правды нашего времени, нарек двоемыслием, а профессионалы в области психиатрии, предпочитающие спокойные, точные термины, называют диссоциацией. Эти изменения могут приводить к появлению многочисленных явно выраженных и часто странных симптомов истерии, в которых Фрейд столетие назад распознал завуалированные сообщения о сексуальном насилии, пережитом в детстве.
Свидетели подвержены диалектике травмы так же, как и пережившие ее. Наблюдателю не менее трудно сохранять ясную голову, увидеть всю картину целиком, а не отрывочными фрагментами, не упустить ни одной детали и сложить их вместе. Еще труднее найти слова, которые полно и убедительно передадут то, что он видел. Тот, кто возьмется описывать зверства, произошедшие на его глазах, рискует сам лишиться доверия слушателей. Публично выражать свое знание об актах насилия – значит навлечь на себя стигму, которой общество клеймит жертв.
Знание о чудовищных событиях периодически вторгается в общественное сознание, но редко задерживается в нем надолго. Отрицание, подавление и диссоциация действуют на социальном уровне так же, как и на индивидуальном. У исследований феномена психологической травмы есть своя «подпольная» история. Как и люди, пережившие насилие, мы отрезаны от знания о нашем прошлом. Как и им, нам нужно понять прошлое, чтобы исправить настоящее и будущее. Поэтому понимание психологической травмы начинается с переоткрытия ее истории.
Клиницистам известен тот особенно важный момент инсайта – озарения, когда подавленные идеи, чувства и воспоминания прорываются в сознание. Так же как и в историях отдельных людей, такие моменты возникают в истории целых обществ. В 1970-х открытые выступления женского освободительного движения позволили обществу осознать, насколько широко распространены насильственные преступления против женщин. Жертвы, которых заставляли молчать, начали говорить о своих секретах. В свою бытность психиатром-ординатором я услышала немало историй о сексуальном и бытовом насилии от своих пациенток. В силу своей вовлеченности в женское движение я высказывалась против отрицания в своей собственной профессии реальности опыта женщин и давала свидетельские показания о том, что происходило на моих глазах. Моя первая работа об инцесте, написанная совместно с Лизой Хиршман в 1976 году, распространялась «подпольно» – в виде рукописи – целый год до момента опубликования. Мы начали получать со всех концов США письма от женщин, которые никогда прежде не рассказывали свои истории. Благодаря им мы осознали, какой силой обладает выражение невыразимого, и собственными глазами увидели творческую энергию, которая высвобождается, когда приподнимаются барьеры отрицания и подавления.
Эта книга представляет собой плод двух десятилетий исследовательской и клинической работы с жертвами сексуального и домашнего насилия. Она также отражает опыт, накопившийся в работе со многими другими пережившими травмирующий опыт людьми, особенно ветеранами войн и жертвами политического террора. Это книга о восстановлении связей: между общественным и частным мирами, между индивидуумом и обществом, между мужчинами и женщинами. Это книга о схожести: между пережившими изнасилование и ветеранами боевых действий, между избитыми женщинами и политическими заключенными, между выжившими в гигантских концентрационных лагерях, что создаются тиранами, управляющими целыми государствами, и теми, кто смог выжить в маленьких, тайных концентрационных лагерях, что создаются тиранами, управляющими собственными семьями.
Людям, пережившим чудовищные события, наносится понятный и предсказуемый психологический ущерб. Существует целый спектр травматических расстройств – от вызванных единичным травмирующим событием до более сложных, ставших результатом длительного и неоднократного насилия. Устоявшимся диагностическим концепциям – особенно часто диагностируемым у женщин тяжелым расстройствам личности – как правило, не хватает признания вклада виктимизации7. Первая часть этой книги очерчивает спектр способов адаптации человека к травмирующим событиям и дает новое диагностическое название психическому расстройству8, обнаруживаемому у людей, переживших длительное неоднократное насилие.
Поскольку у травматических синдромов имеются общие основные черты, процесс восстановления во всех случаях тоже следует общим путем. Его основные стадии – это создание безопасной среды, реконструирование истории травмы и восстановление связей между пострадавшими и их сообществом. Вторая часть книги излагает краткое описание процесса исцеления и предлагает новую концептуальную схему психотерапии для переживших травму людей. И характеристики травматических расстройств, и принципы их лечения проиллюстрированы свидетельствами самих людей, перенесших травмирующий опыт, и примерами из практики, почерпнутыми из разнообразной литературы.
Источниками научных сведений для этой книги послужили мои собственные исследования людей, переживших инцест, и более недавнее исследование роли детской травмы в состоянии, известном как пограничное расстройство личности. В качестве клинических источников выступили двадцать лет моей практики в феминистской клинике психического здоровья и десять лет работы преподавателем и супервизором в университетской учебно-практической больнице.
Сердцевиной этой книги являются свидетельства переживших травму. Чтобы сохранить конфиденциальность, все мои источники указаны под псевдонимами – за двумя исключениями. Во-первых, я поименно перечислила психотерапевтов и клиницистов, с которыми проводила беседы специально для этой работы, а во-вторых, поступила так же с пострадавшими, которые уже заявили о себе публично. Практические примеры, которые встречаются в тексте, вымышлены: все они являются составными, основанными на переживаниях разных пациентов, а не какого-то одного человека.
Люди, пережившие насилие, ставят перед нами сложную задачу вместе с ними воссоединить разрозненные фрагменты, реконструировать историю, осмыслить их нынешние симптомы в свете прошлых событий. Я постаралась объединить клинический и социальный взгляды на травму, не принося при этом в жертву ни сложность индивидуального опыта, ни широту политического контекста. Я попыталась свести воедино разрозненный объем знаний и разработать концепции, которые были бы применимы как к сферам, где с опытом насилия традиционно сталкиваются женщины, – дом и сексуальная жизнь, так и к областям, где с насилием традиционно сталкиваются мужчины, – война и политическая жизнь.
Эта книга выходит в то время, когда общественное обсуждение обыденных зверств сексуальной и семейной жизни стало возможным благодаря женскому движению, когда общественное обсуждение обыденных зверств политической жизни стало возможным благодаря движению за права человека. Я рассчитываю, что эта книга вызовет споры: во-первых, потому что она написана с феминистской точки зрения; во-вторых, потому что она бросает вызов устоявшимся диагностическим концепциям; и, в-третьих (пожалуй, это самое важное), поскольку она говорит об ужасных вещах, о которых никто на самом деле не желает ничего слышать. Я постаралась донести свои идеи языком, который верен традициям моей професии – рационален и лишен эмоций и в то же время соответствует выражению эмоционально насыщенных заявлений людей, переживших насилие и испытывающих негодование. Я старалась найти слова, способные устоять перед императивами двоемыслия и позволяющие нам немного ближе подойти к встрече с невыразимым.
Часть I. Травматические расстройства
Глава 1. Забытая история
У исследований психологической травмы любопытная история – история эпизодической амнезии. Периоды ее активного изучения перемежаются периодами забвения. В прошлом столетии исследовательские работы по одним и тем же направлениям неоднократно начинались, потом резко сворачивались только для того, чтобя спустя много лет их открывали вновь. Классические труды пятидесяти-столетней давности зачастую читаются как современные. Хотя эта область на самом деле имеет богатые научные традиции, периодически она оказывается забытой – и так же периодически неизбежно становится востребованной.
Причина этой периодической амнезии не в обычной переменчивости моды, влияющей на любые интеллектуальные изыскания. Исследования феномена психологической травмы могут зачахнуть вовсе не из-за отсутствия интереса. Скорее сама тема вызывает настолько яростные противоречия, что периодически ее предают анафеме. Исследования психологических травм неоднократно приводили ученых в область немыслимого и подрывали фундаментальные основы веры.
Изучать психологическую травму – значит лицом к лицу сталкиваться как с уязвимостью человека, так и с его способностью творить зло. Изучать психологическую травму – значит быть свидетелем ужасных событий. Когда этими событиями становятся природные катастрофы или «божий промысел», их свидетели с готовностью сочувствуют жертве. Но когда травмирующие события – дело рук человеческих, свидетели оказываются втянуты в конфликт между жертвой и преступником. В этом конфликте невозможно оставаться нейтральным. Сторонний наблюдатель вынужден принять ту или иную сторону.
Очень соблазнительно встать на сторону преступника. Единственное, что требует от стороннего наблюдателя преступник, – это не делать ничего. Он апеллирует к всеобщему, универсальному стремлению не видеть, не слышать и не говорить ничего дурного. Жертва же, напротив, просит, чтобы наблюдатель разделил с ней бремя боли. Она требует действия, участия и памяти. Лео Эйтингер, психиатр, который работал и проводил исследования с людьми, пережившими нацистские концентрационные лагеря, описывает жестокий конфликт интересов, возникающий между жертвой и сторонним наблюдателем:
«Война и жертвы – это то, что общество желает забыть; пелена забвения набрасывается на все болезненное и неприятное. Мы видим эти две стороны сошедшимися лицом к лицу: с одной стороны – жертвы, которые и хотели бы забыть, да не могут, а с другой – все остальные, с сильными, часто бессознательными мотивами, которые и страстно желают забыть, и успешно это делают. Контраст… часто бывает болезненным для обеих сторон. Слабейшая сторона… остается проигравшей в этом безмолвном и неравном диалоге»9.
Стремясь избежать ответственности за то, что совершил, преступник делает все, что в его силах, чтобы историю забыли. Скрытность и молчание – первая линия его обороны. Если скрытность соблюсти не удается, преступник подрывает доверие к жертве. Если не удается заставить ее замолчать полностью, он старается позаботиться о том, чтобы ее никто не слушал. Для этого он использует целый арсенал средств – от самого наглого отрицания до предельно изощренных и элегантных рационализаций. После каждого акта жестокости можно, не боясь ошибиться, предположить, что услышишь одни и те же предсказуемые оправдания: ничего такого не было; жертва лжет; жертва преувеличивает; жертва сама во всем виновата; и вообще, кто прошлое помянет… надо жить дальше. Чем могущественнее преступник, тем весомее его прерогативы по именованию и определению реальности – и тем сильнее звучат его аргументы, перекрывая голос того, кому он нанес ущерб.
Аргументы преступника кажутся неотразимыми, если сторонний наблюдатель рассматривает их отдельно от всего остального. В отсутствие поддерживающей социальной среды наблюдатель обычно поддается искушению «смотреть в другую сторону»10. Причем даже тогда, когда жертва является идеализированным и ценным членом общества. Солдаты любой войны, даже те, кого считают героями, горько сетуют на то, что никто не желает знать настоящую правду о войне. А если жертва изначально обесценена (женщина или ребенок), она может обнаружить, что самые болезненные события ее жизни выходят за рамки одобренной обществом реальности. Ее опыт становится невыразимым – в том плане, что его нельзя выражать.
Исследователи психологических травм вынуждены постоянно бороться с тенденцией дискредитировать жертву или сделать ее невидимой. Споры в этой сфере бушевали на протяжении всей ее истории. Имеют ли право пациенты с посттравматическими состояниями на медицинскую помощь и уважение – или заслуживают презрения? Действительно ли они страдают – или притворяются? Правдивы их рассказы или ложны, а если ложны, то что из себя представляют: игру воображения или злонамеренную фабрикацию? Несмотря на наличие обширной литературы, документирующей феномены психологической травмы, дебаты по-прежнему фокусируются на основном вопросе о том, действительно ли эти феномены достоверны и реальны.
Сомнению постоянно подвергаются слова не только пациентов, но и исследователей посттравматических состояний. Клиницисты, которые слишком подолгу и слишком внимательно слушают травмированных пациентов, часто вызывают подозрение у собственных коллег, словно в результате контакта могли подцепить какую-то заразную болезнь. Исследователи, которые отваживаются углубиться в эту сферу, оставив далеко позади границы традиционных воззрений, часто подвергаются своего рода профессиональной изоляции.
Чтобы удерживать травмирующую реальность в сознании, требуется социальный контекст, который поддерживает и защищает жертву, соединяет жертву и свидетеля в общий союз. Для переживших травмирующий опыт этот социальный контекст создают отношения с друзьями, близкими и родственниками. Для общества – политические движения, позволяющие высказаться тем, кого лишили силы и власти.
Поэтому систематические исследования в области психологической травмы зависят от политической поддержки. Более того, вопрос о том, будет ли такое исследование развиваться или обсуждаться публично, уже сам по себе является политическим. Исследование боевой психической травмы становится допустимым только в контексте, который высказывает сомнения в правильности принесения в жертву ради войны молодых людей. Исследование травм в сексуальной и семейной жизни становится допустимым только в контексте, который подвергает сомнению подчиненную роль женщин и детей. Развитие в этой сфере возникает только тогда, когда оно поддерживается политическим движением, достаточно сильным, чтобы легитимизировать союз между исследователями и пациентами и противодействовать обычным социальным процессам замалчивания и отрицания. В отсутствие сильных политических движений за права человека активный процесс свидетельствования уступает место активному процессу забывания. Подавление, диссоциация и отрицание – феномены как индивидуального, так и общественного сознания.
Трижды за минувшее столетие на поверхность общественного сознания всплывали конкретные формы психологической травмы. Каждый раз успех в их изучении был связан с каким-либо политическим движением. Первой травмой была истерия – архетипическое расстройство психики у женщин. Ее исследования выросли из республиканского, антиклерикального политического движения конца XIX века во Франции. Второй была боевая психическая травма, снарядный шок11. Ее исследования начались в Англии и Соединенных Штатах после Первой мировой войны и достигли пика после войны во Вьетнаме. Их политическим контекстом был коллапс культа войны и рост антивоенного движения. И последней травмой, попавшей в поле зрения общественного сознания сравнительно недавно, стало сексуальное и домашнее насилие. Ее политический контекст – феминистское движение в Западной Европе и Северной Америке. Наше современное понимание психологической травмы строится на синтезе этих трех отдельных линий исследований.
Героическая эпоха истерии
В последние два десятилетия XIX века расстройство под названием «истерия» являлось основным предметом серьезных исследований. Термин истерия в то время был настолько общепонятным, что никто даже не потрудился дать ему систематизированное определение. По словам одного историка, «на протяжении двадцати пяти веков истерия считалась странным заболеванием с непоследовательными и невнятными симптомами. Большинство врачей считали ее болезнью, присущей женщинам и берущей начало в матке»12. Отсюда и название – истерия (от греч. ὑστέρα – матка). Как объяснял другой историк, истерия была «драматической медицинской метафорой для всего того, что мужчины считали таинственным или неуправляемым в противоположном поле»13.
Главным исследователем истерии был великий французский невролог Жан-Мартен Шарко. Его царством был Сальпетриер, старинный обширный больничный комплекс, который издавна служил домом призрения для самых обездоленных слоев парижского пролетариата: нищих, проституток и сумасшедших. Шарко превратил это никому не нужное заведение в храм современной науки, и самые одаренные и амбициозные представители новых дисциплин, неврологии и психиатрии, съезжались в Париж, чтобы учиться у мастера. Среди множества маститых врачей, в свое время совершивших паломничество в Сальпетриер, были Пьер Жане, Уильям Джеймс и Зигмунд Фрейд14.
Исследования истерии заворожили общество своим великим походом в царство неведомого. Исследования Шарко славились не только в медицинском мире, но и за его пределами – в литературе и политике. Его «лекции по вторникам» представляли собой этакие театральные представления, которые привлекали «полную нездорового любопытства разномастную аудиторию, стекавшуюся со всего Парижа: писателей, ученых, ведущих актеров и актрис, модных дам полусвета»15. На этих лекциях Шарко иллюстрировал свои открытия в области истерии живыми демонстрациями. Пациентками, которых он выставлял на обозрение публики, были молодые женщины, нашедшие в Сальпетриере убежище от жизни, полной непрестанной агрессии, эксплуатации и сексуального насилия. Лечебница обеспечивала им большую безопасность и защиту, чем они видели за всю предыдущую жизнь, а избранной группе женщин, которые становились звездами представлений Шарко, даже доставалось нечто вроде славы.
Шарко называли отважным храбрецом уже за то, что он вообще решился исследовать истерию; его личный авторитет обеспечил доверие к сфере, которая считалась выходящей за пределы дозволенного в серьезных научных исследованиях. До Шарко женщин с истерией считали симулянтками, а их лечение отдавали на откуп гипнотизерам и модным целителям. После смерти Шарко Фрейд назвал его освободителем и покровителем страждущих:
«Людям с истерией ни в чем не было никакой веры. Первое, что сделал Шарко, – помог занять этой теме подобающее положение; постепенно все отвыкли от насмешливых улыбок, на которые прежде только и могла рассчитывать пациентка. Она перестала быть симулянткой по определению, ибо Шарко всем весом своего авторитета встал на сторону подлинности и объективности феномена истерии»16.
Подход Шарко к истерии, которую он называл «великим неврозом», был таксономическим. Он подчеркивал необходимость пристального наблюдения, описания и классификации. Он документировал характерные симптомы истерии исчерпывающе – не только письменно, но и в рисунках и фотографиях. Шарко фокусировался на симптомах истерии, напоминавших неврологические повреждения: двигательных параличах, потере сенсорных ощущений, судорогах и амнезиях. К 1880 году он успел продемонстрировать, что эти симптомы имели психическую природу, поскольку могли быть искусственно вызваны и сглажены с помощью гипноза.
Хотя Шарко уделял более чем пристальное внимание симптомам своих пациенток с истерией, их внутренняя жизнь его совершенно не интересовала. Он рассматривал их эмоции как симптомы, которые следовало занести в каталог. Он описывал их речь как «вокализацию» – голосовой сигнал. Его позиция в отношении пациенток становится совершенно очевидной из стенограммы одной из его вторничных лекций, во время которой молодая женщина в гипнотическом трансе использовалась для демонстрации конвульсивного истерического приступа:
ШАРКО: Нажмем еще раз на истерогенную точку. (Один из ассистентов-мужчин дотрагивается до живота пациентки в районе яичников.) Ну вот, опять [начинается припадок]. Иногда подопытные могут даже закусить себе язык, но такое бывает нечасто. Обратите внимание на выгнутую дугой спину, феномен, так подробно описанный в медицинской литературе.
ПАЦИЕНТКА: Матушка, мне страшно!
ШАРКО: Обратите внимание на всплеск эмоций. Если мы и дальше оставим его без контроля, то очень скоро вернемся к эпилептоидному поведению… (Пациентка снова кричит: «Ой, матушка!»)
ШАРКО: Опять же, обратите внимание на эти крики. Так сказать, много шума из ничего17.
Честолюбивые последователи Шарко стремились превзойти его труды, продемонстрировав причины истерии. Особенно рьяное соперничество развернулось между Жане и Фрейдом. Каждый из них хотел первым совершить это великое открытие18. Преследуя свою цель, исследователи выяснили, что недостаточно просто наблюдать и классифицировать женщин с истерией. Необходимо беседовать с ними. На одно короткое десятилетие ученые мужи подошли к женщинам с уважением и вниманием, невиданными ни прежде, ни потом. Ежедневные встречи со страдавшими истерией пациентками, часто длившиеся часами, были в то время не редкостью. Описания случаев того периода читаются почти как истории сотрудничества между терапевтом и пациенткой.
Это изучение принесло свои плоды. К середине 1890-х Жане во Франции и Фрейд вместе со своим сотрудником Йозефом Брейером в Вене независимо пришли к поразительно похожим выводам: истерия была сочтена состоянием, вызываемым психологической травмой. Невыносимые эмоциональные реакции на травмирующие события вызывали измененное состояние сознания, которое, в свою очередь, вызывало истерические симптомы. Жане назвал это изменение в сознании «диссоциацией»19. Брейер и Фрейд назвали его «двойным сознанием»20.
И Жане, и Фрейд распознали важнейшее сходство между измененными состояниями сознания, вызванными психологической травмой, и состояниями, вызываемыми гипнозом. Жане полагал, что способность к диссоциации или гипнотическому трансу – признак психологической слабости и внушаемости. Брейер и Фрейд, напротив, утверждали, что истерия вместе со связанными изменениями сознания может обнаруживаться у «людей яснейшего ума, сильнейшей воли, величайшего характера и высочайших критических способностей»21.
Как Жане, так и Фрейд признавали, что соматические симптомы истерии представляют собой замаскированные проявления вызвавших сильный дистресс событий, которые были изгнаны из памяти. Жане описывал своих пациенток с истерией как управляемых «подсознательными навязчивыми идеями», воспоминаниями о травмирующих событиях22. Брейер и Фрейд в своем бессмертном итоговом труде писали, что «люди с истерией страдают большей частью от реминисценций»23.
К середине 1890-х эти исследователи также выяснили, что истерические симптомы могут сглаживаться, когда травматические воспоминания, равно как и сильные чувства, их сопровождавшие, заново открываются и облекаются в слова. Этот метод лечения лег в основу современной психотерапии. Жане называл эту технику «психологическим анализом», Брейер и Фрейд – «абреакцией» или «катарсисом», а позднее Фрейд переименовал ее в «психоанализ». Но самое простое и, пожалуй, лучшее название было придумано одной из пациенток Брейера – одаренной, интеллектуальной и тяжело больной молодой женщиной, которой он дал псевдоним Анна О. Она называла свой глубоко личный диалог с Брейером «лечением беседой»2425.
Это сотрудничество между врачом и пациенткой приобрело качества своего рода квеста, в котором ключ к тайне истерии мог быть найден с помощью скрупулезной реконструкции прошлого. Жане, описывая свою работу с одной пациенткой, отметил, что в процессе лечения раскрытие недавних травм открыло дорогу к исследованию более ранних событий. «Удаляя поверхностный слой иллюзий, я способствовал явлению старых и неуступчивых навязчивых идей, по-прежнему обитавших на дне ее сознания. Последние, в свой черед, исчезли, приведя, таким образом, к значительному улучшению»26. Брейер, описывая свою работу с Анной О., говорил о «прослеживании нити памяти»27.
Дальше всех прошел по этой нити Фрейд, что неотвратимо привело его к изучению сексуальной жизни женщин. Вопреки старинной клинической традиции, которая признавала связь истерических симптомов с женской сексуальностью, наставники Фрейда – Шарко и Брейер – в высшей степени скептически отзывались о роли сексуальности в происхождении истерии. Сам Фрейд поначалу сопротивлялся этой идее:
«Когда я начал анализировать вторую пациентку… я был весьма далек от того, чтобы рассчитывать на сексуальный невроз как на основу истерии. Я только что окончил школу у Шарко и полагал связь истерии с половой тематикой своего рода оскорблением – как воспринимают ее и сами пациентки»28.
Это подчеркнутое отождествление с реакциями пациенток характерно для ранних работ Фрейда об истерии. Описанные им случаи из практики раскрывают перед нами человека, одержимого страстной любознательностью, готового преодолеть собственные психические защиты и внимательно слушать. И то, что он услышал, его ужаснуло. Женщины неоднократно рассказывали ему о сексуальном насилии, унижениях и инцесте. Разматывая нить памяти, Фрейд и его пациентки обнаруживали важные травмирующие события детства, сокрытые под более недавними, часто сравнительно незначительными переживаниями, которые на самом деле служили триггером для начала проявления истерических симптомов. К 1896 году Фрейд верил, что обнаружил источник проблемы. В докладе о восемнадцати случаях из практики, озаглавленном «К этиологии истерии», он сделал драматическое заявление:
«Поэтому я выдвигаю тезис о том, что в основе каждого случая истерии лежит один или несколько эпизодов преждевременного полового опыта, которые относятся к самым ранним годам детства, но могут быть возвращены [в область сознания] с помощью психоаналитической работы, сколько бы ни миновало десятилетий. Я полагаю, что это важная находка, своего рода открытие caput Nili [истока Нила] в невропатологии»29.
Столетием позже эта работа по-прежнему может посоперничать с современными клиническими описаниями последствий сексуального насилия, пережитого в детстве. Это блестящий, сострадательный, красноречивый, аргументированный и тщательно продуманный труд. Его триумфальное заглавие и ликующий тон указывают, что Фрейд рассматривал свою работу как высшее достижение в этой сфере.
В действительности же публикация «К этиологии истерии» лишь наметила грядущий отход от этой линии исследований. Не прошло и года, как Фрейд частным порядком отрекся от теории происхождения истерии как последствия психологической травмы. В своей переписке он ясно дает понять, что его все сильнее беспокоили радикальные социальные последствия этой гипотезы. Истерия была настолько широко распространена среди женщин, что, если истории его пациенток были правдивы, а его теория верна, Фрейд вынужден был бы прийти к выводу, что то, что он называл «извращенными актами против детей», было характерным явлением не только для пролетариата Парижа, где он начинал изучать истерию, но и в среде респектабельных буржуазных семейств Вены, где он основал свою практику. Эта идея была просто неприемлема. Поверить в нее было невозможно30.
Столкнувшись с этой дилеммой, Фрейд перестал слушать своих пациенток. Этот поворотный момент отражен в знаменитой истории болезни Доры. Ее случай, последний из практических исследований Фрейда в области истерии, читается скорее как битва умов, чем как совместное предприятие. Взаимодействие между Фрейдом и Дорой описано как «эмоциональное сражение»31. В этом случае Фрейд все еще признает реальность опыта своей пациентки: подростком Дора была использована в затейливых сексуальных интригах ее отца. Отец, по сути дела, предлагал дочь своим друзьям в качестве сексуальной игрушки. Однако Фрейд отказывался признавать испытываемые Дорой чувства возмущения и унижения. Вместо этого он настаивал, чтобы она исследовала свое ощущение эротического возбуждения, словно ситуация сексуальной эксплуатации была исполнением ее желания. В ответ Дора прервала лечение – поступок, который Фрейд расценил как месть.
Распад их альянса знаменовал собой горький конец эпохи сотрудничества между честолюбивыми исследователями и пациентками с истерией. И в течение следующих почти ста лет этих пациенток снова отвергали и заставляли молчать. Последователи Фрейда были особенно злы на бунтарку Дору, которую впоследствии один из его учеников описал как «одну из самых отталкивающих истеричек, каких он знал»32.
На руинах травматической теории истерии Фрейд построил психоанализ. Главная психологическая теория следующего столетия была основана на отрицании женской реальности33. Сексуальность осталась в ней центральным предметом изучения. Но эксплуататорский социальный контекст, в котором в действительности имеют место сексуальные отношения, оставался практически невидимым. Психоанализ стал исследованием внутренних перипетий фантазии и желания, оторванным от реальности опыта. К первому десятилетию XX века, даже не накопив никаких клинических данных, которые подтверждали бы существование ложных жалоб, Фрейд сделал вывод, что рассказы о сексуальном насилии в детстве его пациенток с истерией были неправдой:
«Я вынужден был признать, что эти сцены совращения никогда не имели места и что они представляли собой лишь выдумки, созданные моими пациентками»34.
Отречение Фрейда означало закат героической эпохи истерии. С началом нового столетия вся линия исследований, начатая Шарко и продолженная его последователями, была предана забвению. Гипноз и измененные состояния сознания снова перешли в сферу оккультизма. Исследования психологических травм прекратились. Спустя некоторое время и саму истерию объявили практически исчезнувшей болезнью35.
Этот драматический переворот не был делом рук одного человека. Чтобы понять, каким образом в исследованиях истерии мог произойти такой коллапс, как великие открытия могли быть столь быстро забыты, необходимо кое-что знать об интеллектуальном и политическом климате, изначально давшем стимул этим исследованиям.
Центральным политическим конфликтом во Франции XIX века была борьба между сторонниками монархии с государственной религией и приверженцами республиканской, светской формы правления. Семь раз, начиная с революции 1789 года, этот конфликт приводил к свержению правительства. С установлением в 1870 году Третьей республики отцы-основатели хрупкой новорожденной демократии развернули активную кампанию, чтобы консолидировать свою мощь и подорвать власть главного противника – католической церкви.
Республиканские вожди той эпохи были «сами себя сделавшими» выходцами из развивавшегося класса буржуазии. Они считали себя представителями традиции просвещения, вовлеченными в смертельную схватку с силами реакции – аристократией и духовенством. Главные политические сражения велись за власть над сферой образования. Идеологические – за лояльность мужчин и принадлежность женщин. Как выражается Жюль Ферри, отец-основатель Третьей республики, «женщины должны принадлежать науке, иначе они будут принадлежать церкви»36.
Шарко, сын торговца, совершившего восхождение к богатству и славе, был видным представителем этой новой буржуазной элиты. Его салон стал местом встреч для правительственных министров и других именитых граждан Третьей республики. Он вместе со своими коллегами из правительства горел жаждой сеять в людских умах светские, научные идеи. Проведенная им в 1870-е годы модернизация Сальпетриера была сделана ради того, чтобы продемонстрировать преимущества светского обучения и управления больницей. А исследования истерии он проводил для того, чтобы показать превосходство светской картины мира над религиозной. Его «лекции по вторникам» были политическим театром. Его миссия состояла в том, чтобы утвердить власть науки над женщинами с истерией.
Формулировки истерии, данные Шарко, предлагали научное объяснение таких феноменов, как одержимость демонами, колдовство, экзорцизм и религиозный экстаз. Одним из его любимых проектов был ретроспективный диагноз истерии, отраженной в разные эпохи в произведениях искусства. Вместе со своим учеником Полем Рише он опубликовал собрание произведений средневекового искусства, иллюстрируя ими свой тезис о том, что религиозные переживания, изображенные в живописи, могут быть объяснены как проявления истерии37. Шарко и его последователи также вступали в ожесточенные дебаты с церковниками о современных мистических феноменах, в том числе о стигматиках, явлениях, видениях и исцелении верой. Особенно Шарко занимали чудесные исцеления, якобы происходящие в недавно созданном святилище в Лурде. Жане был озабочен возникновением в США христианской науки. Ученик Шарко Дезире-Маглуар Бурнвиль использовал установленные незадолго до этого диагностические критерии в попытке доказать, что знаменитая женщина-стигматик того времени, пламенно верующая Луиза Лато, на самом деле была истеричкой. Все эти феномены были объявлены примерами из сферы медицинской патологии38.
Таким образом, именно крупное политическое движение стимулировало такой страстный интерес к истерии и дало импульс исследованиям Шарко и его последователей в конце XIX века. Раскрытие тайны истерии должно было стать триумфом светского просвещения над реакционными суевериями, а заодно и продемонстрировать моральное превосходство нового светского мира. Люди науки противопоставляли благосклонное покровительство по отношению к женщинам с истерией бесчинствам инквизиции. Шарль Рише, один из учеников Шарко, заметил в 1880 году:
«Среди пациенток, содержащихся в Сальпетриере, немало таких, кого в былые времена сожгли бы, чьи болезни были бы приняты за преступление»39.
Уильям Джеймс десять лет спустя вторил этим мыслям:
«Среди всех многочисленных жертв медицинского невежества, прикрывавшегося авторитетом, бедным людям с истерией до сих пор приходилось хуже всего; их постепенная реабилитация и спасение будут входить в число филантропических завоеваний нашего поколения»40.
В то время как эти ученые мужи считали себя благодетелями и спасителями, помогавшими женщинам подняться из униженного положения, им и в голову не приходила идея социального равенства между мужчинами и женщинами. Женщины должны были быть объектами изучения и гуманного отношения, а не самостоятельными субъектами. Те же мужчины, которые ратовали за просвещенный взгляд на истерию, часто противились допуску женщин к высшему образованию или «мужским» профессиям и категорически возражали против избирательного права для женщин.
В первые годы Третьей республики феминистское движение было сравнительно слабым. До конца 1870-х женские организации даже не имели права устраивать публичные мероприятия или публиковать свою литературу. На первом Международном конгрессе по правам женщин, проходившем в Париже в 1878 году, защитникам избирательного права для женщин не было разрешено выступить, поскольку их идеи сочли слишком революционными41. Понимая, что их судьбы зависят от выживания хрупкой новой демократии, защитники прав женщин обычно шли на уступки, чтобы сохранить консенсус внутри республиканской коалиции.
Но поколение спустя режим отцов-основателей прочно утвердился. Республиканское, светское правление во Франции не только выжило, но и процветало. К концу XIX века антиклерикальная битва была наконец выиграна. В то же время просвещенным мужчинам стало труднее выступать в роли защитников женщин, так как женщины теперь осмеливались говорить сами за себя. Воинственность феминистских движений из устоявшихся демократий Англии и Соединенных Штатов начала распространяться по континенту, и французские феминистки стали все решительнее защищать права женщин. Некоторые подчеркнуто критически отзывались об отцах-основателях и бросали вызов благодушному покровительству ученых мужей. Одна писательница-феминистка в 1888 году высмеяла Шарко за то, что он «препарировал женщин под предлогом изучения болезни», а также за его враждебность к женщинам, избиравшим медицинские профессии42.
К началу следующего века политический импульс, породивший героическую эпоху истерии, исчерпал себя; больше не было никаких убедительных причин продолжать линию исследований, которая увела ученых мужей так далеко от изначально избранного места назначения. Исследования истерии заманили их в «нижний мир» транса, эмоциональности и секса. Теперь от них требовалось слушать женщин намного внимательнее, чем они рассчитывали, и узнавать о жизни женщин намного больше, чем они желали знать. Безусловно, ученые тех времен даже не намеревались изучать сексуальные травмы в жизни женщин. Коль скоро исследования истерии были частью идеологического крестового похода, открытия в этой сфере широко приветствовались, и ученых-исследователей прославляли за их гуманизм и смелость. Но когда политический импульс иссяк, те же исследователи с досадой обнаружили, что их компрометирует природа сделанных ими открытий и плотная вовлеченность в работу с пациентками.
Возврат к прежним позициям начался еще до смерти Шарко (он умер в 1893 году). Ему все чаще приходилось доказывать, что те самые публичные демонстрации истерии, которые так завораживали парижское общество, были достоверны. Широко расходились слухи о том, что эти представления были разыграны женщинами под гипнозом, которые, сознательно или нет, следовали сценарию, продиктованному их покровителем. В конце жизни Шарко уже откровенно сожалел о том, что открыл эту область исследований43.
Как Шарко отступился от мира гипноза и истерии, так Брейер бежал из мира эмоциональных привязанностей женщин. Первый же опыт «лечения беседой» окончился поспешным бегством Брейера от Анны О. Возможно, он разорвал их отношения потому, что его жена была недовольна тесной связью мужа с этой обворожительной молодой женщиной. Брейер резко прекратил курс лечения, который включал длительные, почти ежедневные встречи с пациенткой на протяжении более чем двух лет. Этот внезапный разрыв спровоцировал кризис не только у пациентки, которую пришлось госпитализировать, но, по-видимому, и у врача, который пришел в ужас, осознав, что у его подопечной развилась страстная привязанность к нему. С последнего сеанса с Анной О он вышел «в холодном поту»44.
Хотя Брейер впоследствии сотрудничал с Фрейдом в публикации описания этого экстраординарного случая из практики, исследования он вел с сомнением и без особой охоты. В особенности Брейера тревожило частое обнаружение сексуального опыта как источника истерических симптомов. Как жаловался Фрейд своему близкому другу, Вильгельму Флиссу, «недавно Брейер произнес в [Венском] обществе врачей большую речь обо мне, назвавшись новообращенным сторонником половой этиологии [неврозов]. Когда я лично поблагодарил его за это, он испортил мне всю радость словами: “И тем не менее я в это не верю”»45.
Фрейд со своими исследованиями отважился дальше всех заглянуть в непризнанную реальность женской жизни. Его открытие, касающееся сексуальной эксплуатации в детстве как корня истерии, превысило лимит доверия общества и сделало автора объектом тотального остракизма в профессиональных кругах. Публикацию статьи «К этиологии истерии», которая, по расчетам Фрейда, должна была принести ему славу, встретило гробовое молчание как старшего поколения, так и его сверстников. Как он вскоре после этого писал Флиссу, «я изолирован настолько, насколько это вообще можно представить: как будто все сговорились меня покинуть, и вокруг меня образуется пустота»46.
Последующий уход Фрейда из исследований психологических травм позднее стали расценивать как скандальный47. Его ругали за отречение, называя это проявлением личной трусости48. Однако участие в подобного рода личных нападках – своеобразный пережиток эпохи самого Фрейда, когда достижения в области знаний считались прометеевскими подвигами одинокого гения-мужчины. Какими бы неоспоримыми ни были его аргументы и наблюдения, открытия Фрейда не могли добиться общественного принятия в отсутствие политического и социального контекста, который поддерживал бы изучение истерии, независимо от того, куда это может привести. Такой контекст во Франции быстро исчезал, а в Вене его и вовсе никогда не существовало. Соперник Фрейда Жане, который не бросил своей травматической теории истерии и не отказался от пациенток с истерией, стал свидетелем того, как его работы предавались забвению, а от идей отказывались.
Интересно, что со временем отречение Фрейда от травматической теории истерии сделало его в этом отношении догматиком. Человек, который продвинул соответствующие исследования дальше всех и осознал их последствия наиболее полно, впоследствии пришел к их самому жесткому отрицанию, а в процессе резко отрекся от своих пациенток. Хотя их сексуальная жизнь по-прежнему оставалась главным фокусом его внимания, он перестал признавать реальность опыта сексуальной эксплуатации. С упрямой настойчивостью, которая подталкивала его ко все большему искажению теории, он настаивал, что эпизоды сексуального насилия, на которые жаловались женщины, были выдуманы пациентками и отражали их скрытые желания.
Пожалуй, стремительный характер отречения Фрейда можно понять, учитывая тяжесть испытания, с которым он столкнулся. Твердо держаться за свою теорию значило для него признать, насколько глубока бездна сексуального угнетения женщин и детей. Единственным потенциальным источником интеллектуальной валидации и поддержки для этой позиции было зарождавшееся феминистское движение, угрожавшее патриархальным ценностям, которыми дорожил Фрейд. Вступить в альянс с подобным движением было немыслимо для человека таких политических убеждений и профессиональных амбиций, которые были характерны для Фрейда. Слишком активно воспротивившись этому, он разом разорвал связь и с исследованиями психологической травмы, и с женщинами. Впоследствии он взялся разрабатывать теорию человеческого развития, в которой неполноценность и лживость женщин являются фундаментальными положениями всей доктрины49. В антифеминистском политическом климате эта теория благоденствовала и процветала.
Единственной из первой плеяды исследователей, кто продолжил изучение истерии до его логического завершения, была пациентка Брейера, Анна О. После того как Брейер отказался от нее, она, по-видимому, болела еще несколько лет. А затем выздоровела. Когда-то лишенная голоса женщина с истерией, придумавшая термин «лечение беседой», вновь обрела свой голос и спасение в движении за освобождение женщин. Под псевдонимом Пауль Бертольд она перевела на немецкий язык классический трактат Мэри Уолстонкрафт «В защиту прав женщин» и написала по его мотивам пьесу «Права женщин». Под собственным именем – Берта Паппенгейм – она стала видной феминистской общественной деятельницей, интеллектуалкой и организатором. За свою долгую и плодотворную карьеру она успела побывать директрисой сиротского приюта для девочек, основала феминистскую организацию для евреек, путешествовала по всей Европе и Ближнему Востоку, ведя кампанию против сексуальной эксплуатации женщин и детей. Ее решимость, энергия и преданность делу были поистине легендарными. По словам одной коллеги, «в этой женщине бурлил вулкан… Свою борьбу против насилия в отношении женщин и детей она ощущала почти как физическую боль»50. После ее смерти философ Мартин Бубер писал в память о ней:
«Я не только восхищался ею, но и любил ее и буду любить до своего смертного часа. Есть люди духа – и есть люди страсти; и те, и другие встречаются не так уж часто. Еще большая редкость – люди, объединяющие в себе дух и страсть. Но редчайшие из всех – обладающие страстным духом. Берта Паппенгейм была как раз одной из них. Не дайте умереть памяти о ней. Позаботьтесь о том, чтобы она продолжала жить»51. В своем завещании Берта выражает желание, чтобы те, кто придет на ее могилу, оставляли на ней по маленькому камешку – «как тихое обещание… служить миссии женских обязанностей и женской радости… непоколебимо и отважно»52.
Травматические неврозы военного времени
Реальность психологических травм оказалась вновь навязана общественному сознанию после катастрофы Первой мировой войны. В этой продолжительной войне на истощение за четыре года погибли свыше восьми миллионов людей53. К моменту окончания массовой бойни были уничтожены четыре европейские империи и разбились вдребезги многие заветные убеждения западной цивилизации.
Одной из множества таких случайных жертв войны стала иллюзия мужской чести и славы в бою. Под непрерывным воздействием ужасов окопной войны люди начинали ломаться, и их было шокирующе много. Загнанные в окопы, беспомощные, осознающие постоянную угрозу уничтожения, вынужденные быть свидетелями увечий и гибели своих товарищей, лишенные всякой надежды на передышку, многие солдаты начинали совершать действия, подобные наблюдавшимся у женщин с истерией. Они кричали и рыдали и не могли это контролировать. Они цепенели и были не в силах сдвинуться с места. Они застывали в молчании и ни на что не реагировали. Они теряли память и способность чувствовать. Число психиатрических военных потерь было настолько велико, что приходилось спешно реквизировать больницы для размещения пациентов. По приблизительной оценке, нервные расстройства составляли до 40 % всех военных потерь среди британских солдат. Военное командование пыталось не давать хода рапортам о психиатрических потерях по причине их деморализующего воздействия54.
Поначалу симптомы нервного срыва приписывали чисто физическим причинам. Британский психолог Чарльз Майерс, который одним из первых столкнулся с подобными случаями, списывал их симптомы на сотрясения мозга, вызванные разрывами снарядов, и называл это нервное расстройство «снарядным шоком»55. Это название прижилось, хотя вскоре стало ясно, что этот синдром может проявляться и у солдат, не пострадавших ни от какой физической травмы. Со временем военные психиатры были вынуждены признать, что симптомы снарядного шока имеют источником психологическую травму. Эмоционального стресса, вызванного продолжительным воздействием угрозы и зрелища насильственной смерти, было достаточно, чтобы спровоцировать у мужчин невротический синдром, напоминающий истерию.
Когда существование боевого невроза было уже невозможно отрицать, фокус медицинской дискуссии, как и в предшествовавших дебатах об истерии, сместился на моральные качества пациентов. На взгляд традиционалистов, нормальный солдат должен был превосходно чувствовать себя на войне и не демонстрировать ни тени эмоций – не говоря уже о том, чтобы поддаваться ужасу. Солдат, у которого развился травматический невроз, считался в лучшем случае неполноценным, а в худшем – симулянтом и трусом. Авторы медицинской литературы того времени называли этих пациентов «моральными калеками»56. Некоторые представители военного командования утверждали, что эти мужчины вообще не заслуживают лечения, что их нужно отдавать под военный трибунал или изгонять из армии с позором, вместо того чтобы оказывать им медицинскую помощь.
Самым видным сторонником традиционалистского взгляда был британский психиатр Льюис Йелланд. В своем трактате 1918 года «Истерические расстройства военного времени» он выступал за стратегию лечения, основанную на пристыжении, угрозах и наказаниях. Такие истерические симптомы, как немота, утрата чувствительности или двигательный паралич, следовало лечить электрошоком. Пациентов ругали за леность и трусость. Тех, кто демонстрировал «отвратительный вражеский негативизм», запугивали трибуналом. По словам Йелланда, однажды он вылечил пациента от немоты, привязав его к стулу и воздействуя электрошоком на горло. Это «лечение» продолжалось несколько часов без передышки, пока тот наконец не заговорил. Во время применения электрошока Йелланд увещевал пациента:
«Помни: от тебя ждут, что ты должен вести себя как герой… Мужчина, который прошел столько сражений, должен лучше держать себя в руках»57.
Прогрессивные медицинские авторитеты, напротив, утверждали, что боевой невроз был самым настоящим психиатрическим заболеванием, которое могло возникать и у обладателей высоких моральных качеств. Они ратовали за гуманное лечение, основанное на психоаналитических принципах. Защитником этой более либеральной точки зрения был У. Х. Р. Риверс, интеллектуал, профессор нейрофизиологии, психологии и антропологии. Его самым знаменитым пациентом был молодой офицер Зигфрид Сассун, отличившийся отвагой в бою и известный как автор стихов о войне. Сассун обрел скандальную славу, когда, еще не сняв военную форму, публично объявил о том, что примкнул к пацифистскому движению, и начал обличать войну. Текст его «Декларации солдата», написанный в 1917 году, читается как современный антивоенный манифест:
«Я делаю это заявление как акт намеренного неповиновения военной власти, потому что верю, что война умышленно затягивается теми, в чьей власти с нею покончить.
Я – солдат, и я убежден, что выступаю от лица солдат. Я считаю, что эта война, в которую я вступил как в оборонительную и освободительную, ныне стала войной агрессивной и завоевательной… Я видел и испытал на себе солдатские страдания и больше не могу способствовать продлению этих страданий ради целей, которые полагаю злонамеренными и несправедливыми»58.
Опасаясь, что Сассуна подведут под трибунал, один из его сослуживцев-офицеров, поэт Роберт Грейвз, договорился, что его госпитализируют и отдадут на попечение Риверса. В таком случае антивоенное выступление можно было списать на психологический срыв. Хотя полного эмоционального расстройства у Сассуна не случилось, нервы его, по выражению Грейвза, все же были «в плохом состоянии»59. Он был беспокойным, раздражительным, его терзали ночные кошмары. А импульсивное рискованное поведение и безрассудство перед лицом опасности, несомненно, были качествами, позволяющими диагностировать посттравматическое стрессовое расстройство.
Применявшаяся Риверсом к Сассуну методика имела целью продемонстрировать превосходство гуманного, просвещенного метода лечения над карательным традиционалистским подходом. Целью лечения – как и всей военной медицины – было поскорее вернуть пациента в строй. Эту цель Риверс сомнению не подвергал. Однако отстаивал действенность лечения беседами. Он не стыдил Сассуна, а обращался с ним с достоинством и уважением. Пациента не заставляли молчать, а поощряли свободно говорить и писать об ужасах войны. Сассун отзывался на это с благодарностью:
«С ним [Риверсом] я сразу почувствовал себя в безопасности; казалось, он знает все обо мне… Я многое отдал бы за граммофонные записи моих бесед с Риверсом. Единственное, что имеет значение, – это мои воспоминания об этом великом и добром человеке, который одарил меня своей дружбой и наставлениями»60.
Психотерапия, которую Риверс проводил со своим знаменитым пациентом, была признана успешной. Вскоре Сассун публично отрекся от своего пацифистского заявления и вернулся на передовую. Он сделал это, несмотря на то что его политические убеждения не изменились. К возвращению его побудила верность товарищам, которые продолжали сражаться, чувство вины из-за того, что их страдания миновали его, и отчаяние из-за неэффективности одиночного протеста. Риверс, разрабатывая курс гуманного лечения, установил два принципа, которые взяли на вооружение американские психиатры в следующей мировой войне. Он показал, во-первых, что даже люди несомненной храбрости могут поддаться ошеломляющему страху, и, во-вторых, что самой эффективной мотивацией к преодолению этого страха является нечто более сильное, чем патриотизм, абстрактные принципы или ненависть к врагу. Это была любовь солдат друг к другу – солдатская солидарность.
Сассун не погиб на войне, но, как и многие выжившие с боевым неврозом, был обречен снова и снова переживать ее события до конца жизни. Он посвятил себя написанию и редактированию военных мемуаров, сохранению памяти павших и развитию дела пацифизма. Хотя Сассун сумел достаточно восстановить «расшатанные нервы», чтобы вести продуктивную жизнь, его преследовала память о тех, кому повезло меньше, чем ему самому:
«Снарядный шок. Сколько бомбежек эхом отзывается в умах выживших, многие из которых смотрели на своих товарищей и смеялись в то время, пока ад изо всех сил старался уничтожить их? Не тогда недобрый час настал для них, а сейчас; сейчас, в потливом удушье ночного кошмара, в параличе конечностей, в перебоях заикающейся речи. И, что хуже всего, в разложении тех личных качеств, благодаря которым они некогда были столь великодушны, бескорыстны и стойки духом; вот это была невыразимая трагедия снарядного шока, поразившая лучших из людей… Во имя цивилизации эти солдаты были сделаны мучениками, и цивилизации предстоит доказать, что их мученичество не было грязным мошенничеством»61.
Не прошло и нескольких лет после окончания войны, как интерес медиков к теме психологической травмы снова иссяк. Хотя многочисленные пациенты с длительными психиатрическими расстройствами по-прежнему населяли задние ряды госпиталей для ветеранов, их существование стало для гражданского общества источником стыда, который оно жаждало забыть.
В 1922 году молодой американский психиатр Абрам Кардинер вернулся в Нью-Йорк после годичного паломничества в Вену, где проходил психоанализ у Фрейда. Молодого человека вдохновляла мечта сделать великое открытие. «Можно ли вообразить себе большее приключение, – думал он, – чем быть Колумбом в сравнительно новой науке о разуме?»62 Кардинер открыл частную психоаналитическую практику в те времена, когда в Нью-Йорке психоаналитиков можно было буквально пересчитать по пальцам. Он также устроился на работу в психиатрическую клинику для ветеранов, где встречался с многочисленными пациентами с неврозом военного времени. Кардинера тревожила острота их дистресса и его собственная неспособность исцелить их. В частности, он вспоминал одного пациента, которого лечил целый год без какого-либо заметного успеха. Под конец, когда мужчина принялся благодарить его, Кардинер запротестовал: «Но я ничего для вас не сделал! И уж точно не избавил вас от симптомов». – «Но, доктор, – возразил пациент, – вы же старались. Я давно имею дело с Администрацией по делам ветеранов, и вот они-то точно даже не пытались, им нет до меня никакого дела. А вам не все равно»63.
Впоследствии Кардинер признал, что «неотступный кошмар» его собственного раннего детства – нищета, голод, пренебрежение его нуждами, домашнее насилие и безвременная кончина матери – повлиял на направление его интеллектуальных устремлений и позволил ему отождествлять себя с травмированными солдатами64. Кардинер долгое время пытался разработать теорию военной травмы внутри парадигмы психоанализа, но в итоге отказался от этой задачи как неосуществимой и сделал выдающуюся карьеру – сначала в психоанализе, а затем, как и его предшественник Риверс, в антропологии. В 1939 году в сотрудничестве с антропологом Корой дю Буа он создал класический антропологический труд «Индивид и его общество».
Лишь после публикации этой книги он сумел вернуться к теме военной травмы, на сей раз внутри антропологии, концепции, которая признавала воздействие социальной реальности и дала ему возможность понять психологическую травму. В 1941 году Кардинер опубликовал подробное клиническое и теоретическое исследование «Травматические неврозы военного времени», в котором жаловался на эпизодическую амнезию, неоднократно прерывавшую развитие этой сферы:
«Тема невротических нарушений, являющихся следствием войны, в последние 25 лет сильно зависела от прихотей общественного интереса и психиатрической моды. Публика не поддерживает этот интерес, который был весьма велик после Первой мировой войны, равно как не поддерживает его и психиатрия. Потому-то эти заболевания являются предметом не непрерывных исследований… а лишь периодических усилий, которые нельзя характеризовать как особенно усердные. Отчасти это результат понижения статуса ветерана в послевоенное время… Возмутителен тот факт, что каждый исследователь, который берется за изучение этих состояний, считает своим священным долгом начать с нуля и работать над этой проблемой так, будто никто никогда прежде ею не занимался»65.
Далее Кардинер развивал клиническое описание травматического синдрома в нашем сегодняшнем понимании. Его теоретическая формулировка очень напоминала созданные Жане в XIX веке формулировки истерии. Более того, Кардинер признавал, что неврозы военного времени представляли собой одну из форм истерии, но также сознавал, что этот термин снова имел настолько негативную коннотацию, что само его использование дискредитировало пациентов:
«Когда используется эпитет “истерический”, его социальный смысл таков, что субъект – эгоист, пытающийся получить что-то задаром. Поэтому жертва такого невроза не видит сочувствия в суде и… со стороны своих врачей, часто полагающих… что слово “истерический” означает некую трудноизлечимую форму злонамеренности, извращенности или слабости воли, которой страдает данный индивид»66.
Когда разразилась Вторая мировая война, в медицинском сообществе вновь возродился интерес к боевому неврозу. В надежде найти быстрое и эффективное лечение военные психиатры пытались снять стигму со стрессовых реакций на боевую обстановку. Впервые было признано, что любой человек может сломаться под огнем и что психиатрические потери могут быть предсказаны в прямой пропорции к интенсивности воздействия боевой обстановки. Действительно, были приложены значительные усилия по определению точного уровня воздействия, гарантированно провоцирующего психологический надлом. Через год после окончания войны два американских психиатра, Дж. У. Эппл и Г. У. Биб, пришли к выводу, что 200–240 дней на передовой достаточно, чтобы сломить даже самого стойкого солдата:
«Не существует такой вещи, как “привыкание к бою”… Каждый момент сражения создает напряжение столь сильное, что в психике человека происходит надлом, прямо связанный с интенсивностью и продолжительностью этого воздействия. Таким образом, психиатрические военные потери так же неизбежны, как шрапнельные и огнестрельные раны во время ведения военных действий»67.
Американские психиатры сосредоточились на выявлении тех факторов, которые могли бы защитить человека от тяжелого нервного срыва или привести к его скорейшему выздоровлению. Они снова обнаружили то, что продемонстрировал Риверс во время лечения Сассуна – силу эмоциональных привязанностей среди солдат. В 1947 году Кардинер отредактировал свой классический труд и издал его в соавторстве с Гербертом Шпигелем, психиатром, который обладал свежим опытом лечения фронтовиков. Кардинер и Шпигель утверждали, что самой сильной защитой от всепоглощающего ужаса была связь между солдатом, боевым подразделением, в котором он состоял, и командиром. Об аналогичных открытиях сообщили психиатры Рой Гринкер и Джон Шпигель, которые отмечали, что ситуация постоянной опасности заставляла солдат развивать крайнюю эмоциональную зависимость от однополчан и командиров. Они заметили, что наиболее сильной защитой от психологических срывов были высокий моральный дух и лидерские качества командиров небольших боевых подразделений68.
Стратегии лечения, разработанные во время Второй мировой войны, имели целью минимизировать отрыв пострадавшего солдата от его боевых товарищей. Мнение специалистов склонялось в пользу короткого вмешательства, организованного как можно ближе к линии фронта с целью быстро вернуть солдата в его подразделение69. В поисках быстрого и эффективного метода лечения военные психиатры заново открыли посредническую роль измененных состояний сознания в психологической травме. Они обнаружили, что искусственно вызванные измененные состояния можно использовать для получения доступа к травматическим воспоминаниям. Кардинер и Г. Шпигель использовали для вызова измененного состояния гипноз, в то время как Гринкер и Дж. Шпигель применяли амитал натрия (так называемую сыворотку правды) – метод, который они назвали «наркосинтезом». Как и в ранних работах по истерии, фокус «лечения беседой» при терапии боевого невроза был сосредоточен на восстановлении и катарсическом высвобождении травматических воспоминаний со всеми сопутствующими эмоциями ужаса, ярости и скорби.
Психиатры, первыми применявшие эти методы, понимали, что одного только избавления от бремени травматических воспоминаний недостаточно, чтобы обеспечить долгосрочный положительный эффект. Кардинер и Г. Шпигель предупреждали, что, хотя гипноз мог ускорять и упрощать возвращение травматических воспоминаний, простое катарсическое переживание само по себе оставалось бесполезным. Гипноз давал сбой, объясняли они, когда «дело не доведено до конца»70. Гринкер и Дж. Шпигель тоже отмечали, что лечение не будет успешным, если воспоминания, извлеченные и высвобожденные под влиянием амитала натрия, не будут интегрированы в сознание. Последствия боевых действий, утверждали они, «это не надпись на табличке, которую можно стереть, оставив табличку такой, какой она была прежде. Сражения оставляют глубокий след в людских умах, меняя их так же радикально, как и любой другой важнейший опыт в жизни человека»71.
Однако эти мудрые предостережения почти не были услышаны. Новый быстрый метод лечения психиатрических военных травм считался в то время крайне успешным. Согласно одному отчету, 80 % американских солдат и офицеров, ставших жертвами тяжелого стресса во время Второй мировой войны, как правило, в течение недели так или иначе возвращались к исполнению воинского долга, причем 30 % – в действующие боевые подразделения72. После того как эти мужчины вновь приступали к исполнению воинской обязанности, им уже уделяли мало внимания, и еще меньше – после того как они возвращались домой. Если они были способны функционировать на минимальном уровне, считалось, что лечение прошло успешно. С окончанием войны вновь начался уже привычный процесс общественной амнезии. Медицина и общество проявляли мало интереса к психологическому состоянию демобилизованных солдат. Долговременные эффекты боевой травмы снова были преданы забвению.
Систематическое, масштабное изучение длительного психологического воздействия боевой обстановки больше не предпринималось вплоть до войны во Вьетнаме. На этот раз мотивация к возобновлению исследований возникла не у военного или медицинского истеблишмента, а благодаря организованным усилиям солдат, настроенных против войны.
В 1970 году, когда война во Вьетнаме была в разгаре, два психиатра, Роберт Джей Лифтон и Хаим Шатан, встретились с представителями новой организации, носившей название «Ветераны Вьетнама против войны». Движение ветеранов против их же собственной войны в то время, когда она еще продолжалась, было событием буквально беспрецедентным. Эта небольшая группа солдат, многие из которых имели отличия за храбрость, вернула свои медали и публично свидетельствовала о своих военных преступлениях. Их присутствие придавало морального веса растущему антивоенному движению. «Они заставляли усомниться, – писал Лифтон, – во всеобщем представлении о воине как борце за справедливость и в самой военной системе и разоблачали фальшивые утверждения своей страны о справедливой войне73»74.
Настроенные против войны ветераны организовывали, по их собственному выражению, «дискуссионные кружки». На этих встречах, собиравших таких же, как они, вьетнамских ветеранов, солдаты пересказывали и заново переживали травмирующий опыт войны. Они приглашали на заседания психиатров, прося у них профессиональной помощи. Шатан впоследствии объяснил, почему эти люди искали помощи вне сферы официальной психиатрии:
«Многим из них было, по их собственным словам, “больно”. Но они не хотели обращаться за помощью к Администрации по делам ветеранов… Им нужно было, чтобы это происходило на их собственной территории, где власть принадлежала им»75.
Цель этих дискуссионных кружков была двоякой: обеспечить содействие ветеранам, которые перенесли психологическую травму, и привлечь внимание общественности к воздействию войны. Свидетельства, исходившие от этих групп, фокусировали общественное внимание на глубоких психологических ранах, нанесенных войной. Эти ветераны отказывались уходить в забвение. Более того, они отказывались быть объектами стигмы. Они настаивали на том, что их дистресс оправдан и не является чем-то недостойным. Как говорил ветеран морской пехоты Майкл Норман:
«Друзья и родственники не понимали, почему в нас столько гнева. “О чем вы кричите? – недоумевали они. – Почему вы такие раздражительные и недовольные? Наши отцы и деды шли на войну, исполняли свой долг, возвращались домой и продолжали спокойно жить дальше”. Чем же отличается от них наше поколение? Оказывается, ничем. Нет вообще никакой разницы. Если бы солдат прошлого, солдат “правильных” войн, вытащить из-за завесы мифов и сентиментов и выставить на свет, они бы тоже чувствовали злобу и отчуждение… Так что да, мы были полны гнева. Наш гнев был древним, атавистическим. Мы гневались, как гневались во все времена все цивилизованные люди, которых посылали совершать убийства во имя добродетели»76.
К середине 1970-х были организованы сотни неформальных дискуссионных кружков. К концу десятилетия политическое давление ветеранских организаций привело к изданию постановления о создании под эгидой Администрации по делам ветеранов программы психологического лечения, получившей название «операция “Охват”». Были организованы более ста центров психологической помощи, в которых работали ветераны; их работа была основана на принципе взаимопомощи, модели «равный – равному». Неуклонная самоорганизация ветеранов также дала импульс систематическим психиатрическим исследованиям. В годы после войны во Вьетнаме Администрация по делам ветеранов заказала всеобъемлющие исследования, прослеживавшие воздействие опыта военного времени на жизнь возвращавшихся ветеранов. Пятитомное исследование наследия Вьетнама описывало синдром посттравматического стрессового расстройства и демонстрировало его прямую связь с воздействием боевой обстановки, более не вызывавшую никаких сомнений77.
Моральная легитимность антивоенного движения и всенациональное переживание поражения в дискредитированной войне сделали возможным признание психологической травмы как долгосрочного и неизбежного наследия войны. В 1980 году характерный синдром психологической травмы впервые был признан реальным диагнозом. В том году Американская психиатрическая ассоциация включила в свой официальный справочник по психическим расстройствам новую категорию, названную посттравматическим стрессовым расстройством78. Клинические проявления этого расстройства совпадали с характеристиками травматического невроза, который сорока годами ранее описывал Кардинер. Таким образом, синдром психологической травмы, периодически забывавшийся и так же периодически открывавшийся вновь на протяжении всего прошлого столетия, наконец добился официального статуса в признанном перечне диагнозов.
Боевой невроз войны полов
Исследования истерии конца XIX века подорвались на вопросе сексуальной травмы и пошли ко дну. Во времена этих исследований никто не осознавал, что такова повседневная реальность сексуальной и семейной жизни женщины. Фрейд, мельком увидев эту истину, в ужасе отступился от нее. Большую часть XX века к развитию знаний о травматических расстройствах вели исследования ветеранов военных действий. И только во времена женского освободительного движения в 1970-е годы было признано, что больше всего посттравматическим расстройствам подвержены не мужчины на войне, а женщины в мирное время.
Реальные условия жизни женщин были сокрыты в сфере личного, частного. Тщательно оберегаемая ценность тайны частной жизни создавала мощный барьер для осознания и скрывала реальное положение женщин, делая женскую реальность практически невидимой. Заговорить о том, что происходит в сексуальной или семейной жизни, значило навлечь на себя публичное унижение, насмешки и недоверие. Женщин заставляли молчать с помощью страха и стыда, а молчание женщин давало лицензию на всевозможные формы сексуальной и бытовой эксплуатации.
У женщин не было названия для тирании, которую они терпели в частной жизни. Трудно было признать, что устоявшаяся демократия в общественной сфере способна мирно сосуществовать с условиями примитивной автократии или продвинутой диктатуры в семье. Поэтому неслучайно в первом манифесте возрождавшегося американского феминистского движения Бетти Фридан назвала женский вопрос «безымянной проблемой»79. Так же неслучайно первоначальный метод действия этого движения был назван «повышением осознанности»80.
Повышение осознанности происходило в группах, которые имели много общих характеристик с ветеранскими дискуссионными кружками и группами психотерапии: они отличались той же близостью между участницами, той же конфиденциальностью и той же необходимостью говорить правду. Создание привилегированного пространства давало женщинам возможность преодоления барьеров отрицания, секретности и позора, которые не позволяли им дать имя своим травмам. В безопасности консультационного кабинета женщины когда-то осмелились говорить об изнасилованиях, но ученые мужи им не поверили. В безопасностном пространстве групп повышения осознанности женщины говорили об изнасилованиях – и другие женщины им верили. Стихотворение той поры передает духовный подъем, который ощущали женщины в момент, когда они говорили – и их слышали:
Сегодня
В моем собственном маленьком теле
Я сижу и я узнаю:
Мое женское тело —
Как и твое —
Мишень на каждой улице
Тело, отнятое у меня
В возрасте двенадцати лет…
Я смотрю, как женщина осмеливается
Я осмеливаюсь смотреть на женщину
Мы осмеливаемся возвысить наши голоса81.
Хотя методы повышения осознанности были аналогичны методам психотерапии, их целью было вызвать социальные, а не индивидуальные перемены. Феминистское признание сексуального насилия давало жертвам силу, чтобы ломать барьеры тайны частной жизни, поддерживать друг друга и совершать коллективные действия. Повышение осознанности также было эмпирическим методом изучения. Кэти Сарачайлд, одна из создательниц данного метода, описывала его как вызов преобладавшей в обществе интеллектуальной ортодоксии:
«Решение делать упор на наши собственные женские чувства и переживания и подвергать проверке все обобщения и интерпретации, которые мы сравнивали с собственным опытом, в действительности представляло собой научный метод исследования. В сущности, мы повторили вызов, брошенный наукой XVII века схоластике, – “изучайте природу, а не книги” – и подвергали все теории проверке живой практикой и действием»82.
Процесс, который начинался с повышения осведомленности, поэтапно вел к возрастанию уровней осознания проблемы обществом. Первое публичное обсуждение темы изнасилований было организовано «Радикальными феминистками Нью-Йорка» в 1971 году. Первый международный трибунал по преступлениям против женщин прошел в Брюсселе в 1976 году. Законодательная реформа по изнасилованиям была инициирована в Соединенных Штатах Национальной организацией женщин в середине 1970-х. В течение десятилетия реформы были приведены в действие во всех пятидесяти штатах. Их целью было вдохновить выступить вперед и заговорить жертв сексуальных преступлений, которых прежде заставляли молчать.
Начиная с середины 1970-х годов американское женское движение также породило взрыв исследований по прежде игнорируемой теме сексуального насилия. В 1975 году в результате давления феминисток был создан центр исследований изнасилований внутри Национального института психического здоровья. Впервые женщины могли выступить субъектами, а не объектами изучения. В противоположность обычным нормам, принятым в сфере исследований, большинством ведущих специалисток, финансируемых центром, стали женщины. Исследовательницы-феминистки трудились в тесном контакте с участницами исследований. Они не признавали невовлеченность автора критерием ценности научного исследования и открыто гордились эмоциональной связью с теми, кто делился с ними информацией. Как и в героическую эпоху истерии, длительные и откровенные личные интервью снова стали источником знаний.
Результаты этих исследований подтвердили реальность опыта женщин, от которого Фрейд столетием ранее отмахнулся как от фантазий. Сексуальные преступления против женщин и детей, как выяснилось, действительно повсеместно распространены в нашем обществе. Самый сложный эпидемиологический опрос был проведен в начале 1980-х Дианой Расселл, социологом и активисткой движения за права человека. Более 900 женщин, отобранных методом случайной выборки, были подробно проинтервьюированы об их опыте домашнего насилия и сексуальной эксплуатации. Результаты оказались ужасающими. Каждая четвертая подверглась изнасилованию. Каждая третья стала объектом сексуальной эксплуатации в детстве83.
Вдобавок к документированию фактов повсеместно распространенного сексуального насилия феминистское движение предложило новую терминологию для понимания воздействия на личность посягательства на сексуальную неприкосновенность. Впервые вступив в общественную дискуссию об изнасиловании, женщины сочли необходимым утвердить очевидное: изнасилование – это насилие. Феминистки переопределили изнасилование как насильственное преступление, а не половой акт84. Эта упрощенная формулировка была предложена в противовес устоявшемуся мнению о том, что изнасилование исполняет сокровенные желания женщин: этот взгляд прежде превалировал во всех формах литературы, от популярной порнографии до академических учебников.
Феминистки также переопределили изнасилование как метод политического контроля, утверждающий подчиненное положение женщин с помощью ужаса. Писательница Сьюзан Браунмиллер, чей исторический трактат об изнасиловании сделал эту тему вопросом для публичного обсуждения, привлекла внимание к нему как средству поддержания власти мужчин:
«Открытие мужчины, что его гениталии могут служить оружием, вселяющим страх, должно входить в число самых важных открытий доисторических времен, наряду с умением пользоваться огнем и создавать первые примитивные орудия. Я полагаю, что с доисторических времен до наших дней изнасилование выполняло и продолжает выполнять важнейшую функцию. Это не что иное, как сознательный процесс запугивания, с помощью которого все мужчины держат всех женщин в состоянии страха»85.
Женское движение не только повышало осознанность общественности в отношении изнасилования, но и инициировало новую социальную реакцию на тех, кто ему подвергся. Первый кризисный центр для жертв изнасилований открыл свои двери в 1971 году. Десять лет спустя сотни таких центров появились в разных уголках Соединенных Штатов. Организованные вне систем официальной медицины и психиатрии, эти стихийно создаваемые агентства предлагали практическую, юридическую и эмоциональную поддержку жертвам изнасилований. Волонтеры кризисных центров часто сопровождали их в больницы, полицейские участки и залы суда, отстаивая принцип оказания достойной и уважительной помощи, которой так отчаянно не хватало. Хотя их усилия часто встречали враждебностью и сопротивлением, они также служили источником вдохновения для женщин, работавших в этих институтах.
В 1972 году медсестра психиатрического отделения Энн Берджесс и социолог Линда Хольмстрем провели исследование психологических эффектов изнасилования. Они организовали круглосуточное дежурство, чтобы проводить беседы и консультации со всеми жертвами изнасилования, которые обращались в отделение неотложной помощи городской больницы Бостона. За год они приняли 92 женщины и 37 детей и описали паттерн психологических реакций, который назвали «синдромом травмы изнасилования». Женщины переживали изнасилование как событие, угрожающее их жизни, как правило, опасаясь увечий и смерти во время нападения. Они особо отметили, что после изнасилования жертвы жаловались на бессонницу, тошноту, стартл-реакцию86 и ночные кошмары, а также на диссоциативные симптомы и психическое онемение. И еще было замечено, что некоторые симптомы жертв изнасилований напоминали симптомы, прежде наблюдаемые у ветеранов военных действий87.
Изнасилование было первоначальной парадигмой феминистского движения для обозначения насилия против женщин в сфере личной жизни. По мере того как углублялось понимание этого феномена, изучение сексуальной эксплуатации прогрессировало и стало охватывать более сложные отношения, в которых смешивались насилие и близость. Первоначальный фокус на уличном насилии, совершаемом незнакомыми людьми, постепенно переместился на исследование изнасилований, совершаемых знакомыми женщины, на свиданиях и в браке. А изучение подвергшихся сексуальному насилию взрослых неизбежно привело к переоткрытию такого явления, как посягательства на сексуальную неприкосновенность детей.
Как и в случае с изнасилованием, стимул к работе с домашним насилием и сексуальной эксплуатацией детей был дан феминистским движением. Услуги по оказанию помощи жертвам были организованы вне традиционной системы психиатрии, часто с помощью женщин-профессионалов, вдохновленных этим движением88. Первопроходческие исследования психологических эффектов виктимизации проводились женщинами, которые видели себя активными и преданными участницами этого движения. Так же как это случилось с изнасилованием, психологические исследования домашнего насилия и сексуальной эксплуатации детей привели к открытию заново синдрома психологической травмы. Психолог Ленор Уокер, составлявшая психологические описания женщин, бежавших в убежища, поначалу определяла то, что видела, как «синдром избитой женщины»89. Мои собственные первоначальные психологические портреты переживших инцест, в сущности, повторяли наблюдения исследователей истерии конца XIX века90.
Лишь после 1980 года, когда усилия ветеранов военных действий легитимизировали концепцию посттравматического стрессового расстройства, стало ясно, что психологический синдром, наблюдавшийся у тех, кто выжил после изнасилований, домашнего насилия и инцеста, в сущности, был аналогичен синдрому, наблюдавшемуся у выживших на войне. Последствия этого открытия так же ужасают сейчас, как ужасали столетие назад: подчиненное положение женщин поддерживается и укрепляется скрытым насилием со стороны мужчин. Идет война между полами. Жертвы изнасилований, побоев, подвергшиеся сексуальному насилию дети – ее военные потери. Истерия – боевой невроз войны полов.
Пятьдесят лет назад Вирджиния Вулф писала, что «общественный и частный миры неразрывно связаны… тирания и рабство одного – это тирания и рабство другого»91. Теперь очевидно еще и то, что травмы одного мира – это травмы другого. Истерия у женщин и боевой невроз у мужчин суть одно и то же. Признание общности невзгод порой даже позволяет преодолеть огромную пропасть, разделяющую общественную сферу войны и политики (мир мужчин) и частную сферу домашней жизни (мир женщин).
Будут ли эти открытия забыты снова? В настоящий момент исследования психологической травмы, похоже, надежно утвердились как легитимная сфера научного знания. Благодаря творческой энергии, подъем которой сопровождает возвращение подавленных идей, эта сфера разительно расширилась. Двадцать лет назад ее литературный капитал состоял из нескольких печатных томов, пылившихся в забытых уголках библиотеки. Ныне же каждый месяц приносит публикацию новых книг, новых исследовательских открытий, новых дискуссий в СМИ.
Но история учит нас, что это знание тоже может исчезнуть. Вне контекста политического движения развивать исследования психологических травм всегда было невозможно. Судьба этой сферы знания зависит от судьбы того же политического движения, которое вдохновляло и поддерживало ее в течение прошлого века. В конце XIX столетия целью этого движения было утверждение светской демократии. В начале XX века – отказ от войны. В конце XX века – освобождение женщин. Все эти цели остаются в силе. Все они, в конце концов, неразрывно связаны.
Глава 2. Ужас
От психологической травмы страдают те, кто пережил беспомощность. В момент травмы жертву делает беспомощной превосходящая сила. Когда это сила природы, мы говорим о катастрофах. Когда это сила других людей, мы говорим о злодеяниях. Травмирующие события переворачивают привычные системы человеческих отношений, которые дарят людям чувство контроля, контакта и смысла.
Когда-то было принято считать, что такие события происходят нечасто. В 1980 году, когда посттравматическое стрессовое расстройство было впервые включено в диагностическую номенклатуру, Американская психиатрическая ассоциация описывала травмирующие события как «выходящие за рамки обычного человеческого опыта»92. Как ни печально, это определение оказалось неточным.
Изнасилование, избиение и другие формы сексуального и домашнего насилия – настолько обыденная часть жизни женщин, что их едва ли можно назвать выходящими за рамки обычного человеческого опыта. А учитывая число людей, убитых в войнах за последнее столетие, боевая психическая травма тоже должна считаться обычной частью человеческого опыта; только счастливчики могут счесть ее необычной.
Травмирующие события экстраординарны не потому, что происходят редко, а скорее потому, что сильнее обычных человеческих способов адаптации к жизни. В отличие от простых несчастий травмирующие события, как правило, включают угрозы жизни или физическому здоровью или близкую встречу с насилием и смертью. Они сталкивают людей с экстремальными чувствами беспомощности и ужаса и вызывают катастрофические реакции. Согласно «Полному учебнику психиатрии», общим знаменателем психологической травмы является чувство «сильного страха, беспомощности, потери контроля и угрозы уничтожения»93.
Острота травмирующих событий не может измеряться каким-то одним мерилом; упрощенные попытки загнать травму в рамки количественного выражения в конечном счете ведут к бессмысленным сравнениям степени ужаса. Тем не менее определенные виды опыта, поддающиеся классификации, увеличивают вероятность негативных последствий. В том числе моменты, когда человек оказывается застигнут врасплох, загнан в ловушку или подвергается травмирующему воздействию вплоть до изнеможения94. Вероятность негативных последствий также увеличивается, если травмирующие события включают физическое насилие, крайнюю жестокость или свидетельство смерти95. В каждом случае важной характеристикой травмирующего события является его способность вызывать беспомощность и ужас.
Ответ обычного человека на опасность – это сложная интегрированная система реакций, затрагивающих и тело, и разум. Угроза вначале возбуждает симпатическую нервную систему, заставляя человека, подвергающегося опасности, ощутить прилив адреналина и войти в состояние боевой готовности. Угроза также концентрирует внимание человека на текущей ситуации. Вдобавок она может изменять восприятие: люди в состоянии опасности часто способны не обращать внимания на голод, усталость или боль. Эти изменения в механизмах возбуждения, внимания, восприятия и эмоций – нормальные адаптивные реакции. Они мобилизуют человека, оказавшегося под угрозой, для энергичных действий, направленных на борьбу или бегство.
Травматические реакции возникают, когда действовать бесполезно. Когда ни сопротивление, ни бегство невозможны, человеческая система самозащиты перегружается и дезорганизуется. Каждый компонент обычной реакции на опасность, утратив свою полезность, продолжает еще долго существовать в измененном и преувеличенном состоянии после того, как реальная опасность исчезнет. Травмирующие события вызывают глубокие и долговременные изменения в физиологическом возбуждении нервной системы, эмоциях, когнитивных процессах и памяти. Более того, травмирующие события могут отсекать эти взаимосвязанные в нормальных обстоятельствах процессы друг от друга. Переживший травмирующий опыт человек может ощущать сильные эмоции, но не сохранять четких воспоминаний о травмирующем событии – или, наоборот, помнить все в подробностях, но не испытывать эмоций. Он может пребывать в постоянном состоянии настороженности и раздражительности, не понимая его причин. У травматических симптомов есть тенденция отрываться от своего источника и начинать самостоятельную жизнь.
Такого рода фрагментация, при которой травма разрывает сложную систему самозащиты, в норме функционирующую в интегрированном режиме, занимает центральное место в исторических наблюдениях посттравматического стрессового расстройства. Столетие назад Жане называл патологию, составляющую суть истерии, «диссоциацией»: люди с истерией теряли способность интегрировать воспоминания о сокрушительных жизненных событиях.
С помощью осторожных исследовательских методов, включавших гипноз, Жане демонстрировал, что травматические воспоминания сохранялись у пациенток в аномальном состоянии, отделенные от «обычного» сознания. Он полагал, что разрыв нормальных связей между воспоминаниями, знанием и эмоциями был результатом сильных эмоциональных реакций на травмирующие события. Жане писал о «растворяющем» воздействии сильных эмоций, которое выводило из строя «синтезирующую» функцию сознания96.
Спустя пятьдесят лет Абрам Кардинер описал главную патологию невроза военного времени похожими словами. Когда человек охвачен ужасом и беспомощностью, «весь аппарат для согласованной, скоординированной и целенаправленной деятельности оказывается разбит вдребезги. Восприятие становится неточным и пропитывается ужасом, координирующие функции оценки и поиска различий отказывают… органы чувств могут даже прекратить функционирование… Агрессивные импульсы становятся дезорганизованными и не связанными с текущей ситуацией… Функции автономной нервной системы тоже могут оказаться рассинхронизованными с остальными системами организма»97.
Травмированные люди чувствуют себя и действуют так, словно их нервная система отключилась от настоящего. Поэт Роберт Грейвз вспоминает, что в мирной жизни продолжал реагировать так, будто снова оказался в окопах Первой мировой войны:
«Я по-прежнему был умом и телом организован для войны. Снаряды продолжали взрываться в моей постели посреди ночи, несмотря на то, что со мной ее делила Нэнси; незнакомцы посреди бела дня обретали лица убитых друзей. Когда я достаточно окреп, чтобы подняться на гору за Харлехом и навестить свое любимое место, я не мог не оценивать его как потенциальное место для сражения»98.
Многочисленные симптомы посттравматического стрессового расстройства делятся на три основные категории. Они носят названия «перевозбуждение», «интрузия», или «вторжение», и «избегание»99. Перевозбуждение отражает устойчивое ожидание опасности; интрузия воспроизводит неизгладимый отпечаток травмирующего момента; избегание выражает реакцию психического онемения и капитуляции.
Перевозбуждение
После травмирующего переживания человеческая система самосохранения как бы переходит в режим постоянной бдительности, словно опасность может вернуться в любой момент. Физиологическое возбуждение длится непрерывно. В этом состоянии перевозбуждения, которое является первым основным симптомом посттравматического стрессового расстройства, травмированный человек легко вздрагивает, раздраженно реагирует на незначительные провокации и плохо спит. Кардинер предположил, что «ядро [травматического] невроза – это физионевроз»100. Он считал, что многие симптомы, наблюдавшиеся у ветеранов Первой мировой войны, – реакция вздрагивания, сверхбдительность, постоянное ожидание возвращения опасности, ночные кошмары и психосоматические нарушения – можно понимать как результат хронического возбуждения вегетативной нервной системы. Он также интерпретировал раздражительность и агрессивное поведение травмированных мужчин как дезорганизованные фрагменты реакции «бей или беги»101.
Рой Гринкер и Джон Шпигель тоже заметили, что пострадавшие от психологической травмы солдаты Второй мировой войны «похоже, страдают хронической стимуляцией симпатической нервной системы… Экстренные психологические реакции тревожности и физиологической готовности… накладывались друг на друга и становились не эпизодическими, а почти непрерывными… В итоге солдат удаляется из стрессовой среды, и спустя некоторое время его тревожность снижается. Но физиологические процессы продолжают действовать и становятся неадаптивными для обычной жизни»102.
После войны во Вьетнаме исследователи смогли подтвердить эти гипотезы, документируя изменения в физиологии симпатической нервной системы у травмированных мужчин. Психиатр Лоуренс Колб, например, давал ветеранам Вьетнама слушать в записи звуки боя. У людей с ПТСР повышался пульс и артериальное давление. Многие приходили в такое смятение, что просили прекратить эксперимент. Ветераны, не страдающие посттравматическим стрессовым расстройством, а также те, кто не участвовал в боях, могли слушать записи боя без эмоционального дистресса и существенных физиологических реакций103.
Широкий спектр похожих исследований демонстрирует, что психофизиологические изменения при посттравматическом стрессовом расстройстве одновременно обширны и долгосрочны. Пациенты страдают от сочетания симптомов генерализованной тревожности и специфических страхов104. У них отсутствует базовый уровень бдительного, но расслабленного внимания. Вместо него есть повышенный уровень возбуждения: их тела всегда остаются настороже в ожидании опасности. У них также проявляется экстремальная реакция вздрагивания на неожиданные стимулы, равно как и сильная реакция на конкретные стимулы, ассоциирующиеся с травмирующим событием105. Кроме того, похоже, что травмированные люди не могут «отключаться» от повторяющихся стимулов, которые другие сочли бы немного раздражающими; скорее они реагируют на каждое повторение стимула так, как если бы оно было новым и потенциально опасным106. Повышенное возбуждение сохраняется во время сна так же, как и в период бодрствования, что приводит к многочисленным вариациям расстройства сна. Пациенты с посттравматическим стрессовым расстройством дольше засыпают, более чувствительны к шуму и чаще, чем обычные люди, просыпаются по ночам. Таким образом, похоже, что травмирующие события перестраивают нервную систему человека107.
Интрузия
После того как опасность миновала, травмированные люди еще долго переживают событие заново, словно оно постоянно повторяется в настоящем. Они не могут возобновить нормальное течение своей жизни, поскольку травма то и дело прерывает его. Время для них словно останавливается в момент травмы. Травмирующий эпизод кодируется в аномальной форме памяти, которая спонтанно прорывается в сознание в виде флешбэков в периоды бодрствования и травматических кошмаров по ночам.
Мелкие, казалось бы, незначительные напоминающие травму детали тоже могут пробуждать эти воспоминания, которые часто возвращаются со всей яркостью и эмоциональностью изначального события. Таким образом, даже обычно безопасная среда может ощущаться как источник опасности, поскольку пережившие травму никак не могут быть уверены, что не столкнутся с тем или иным напоминанием о ней.
Травма останавливает ход нормального развития своим постоянным вторжением в жизнь выживших. Жане писал, что его пациентками с истерией управляет некая «идея фикс». Фрейд, пытаясь осмыслить многочисленные свидетельства неврозов военного времени после Первой мировой войны, замечал: «Пациент, можно сказать, фиксирован на травме… Это вызывает у нас слишком мало изумления»108. Кардинер описывал «фиксацию на травме» как одну из основных черт боевого невроза. Отмечая, что травматические кошмарные сны могут повторяться в неизменном виде годами, он описывал повторяющиеся ночные кошмары как «один из наиболее характерных и в то же время загадочных феноменов, с которыми мы сталкиваемся, имея дело с этим заболеванием»109.
Травматические воспоминания обладают рядом нетипичных свойств. В отличие от обычных воспоминаний у взрослых людей они не закодированы в памяти как привычный вербальный, линейный нарратив, встроенный в непрерывно разворачивающуюся жизненную историю. Жане так объяснил это различие:
«[Нормальное воспоминание], как и все психологические феномены, – это действие; в сущности, это действие-рассказывание истории… Ситуация не будет разрешена удовлетворительно… пока мы не добьемся не только внешней реакции с помощью действий, но и внутренней реакции с помощью слов, которые адресуем самим себе, пока не организуем пересказ события другим людям и самим себе и не определим этот рассказ как часть нашей личной истории… Следовательно, строго говоря, о том, кто сохраняет фиксированное представление о событии, нельзя сказать, что у него есть “воспоминание”… мы называем это “травматическим воспоминанием” только ради удобства»110.
Застывшая и бессловесная природа травматических воспоминаний отражена в созданном Дорис Лессинг словесном портрете ее отца, ветерана Первой мировой войны, который считал себя счастливчиком, лишившись лишь одной ноги, в то время как остальные солдаты его воинской части потеряли жизнь в окопах Пашендаля:
«Его детские и юношеские воспоминания оставались текучими, копились, росли, как делают живые воспоминания. Но военные воспоминания застыли в историях, которые он рассказывал снова и снова, одними и теми же словами, с одними и теми же жестами, одинаковыми выражениями… Эта темная его часть, где правил рок, где не было ничего истинного, кроме ужаса, выражалась невнятно, краткими, горькими восклицаниями ярости, недоверия, предательства»111.
В травматических воспоминаниях отсутствуют вербальный нарратив и контекст; скорее они закодированы в форме ярких ощущений и образов112. Роберт Джей Лифтон, который изучал людей, переживших Хиросиму, катастрофы военную и гражданскую, описывает травматическое воспоминание как «нестираемый образ» или «отпечаток смерти»113. Часто переживание «крайнего ужаса», по выражению Лифтона, кристаллизуется в один постоянный набор образов. Сосредоточенность на фрагментарном ощущении, на образе без контекста придает травматическому воспоминанию усиленное ощущение реальности. Тим О’Брайен, ветеран войны во Вьетнаме, описывает одно такое травматическое воспоминание:
Предупреждение о триггерах
СЦЕНЫ ВОЙНЫ. ПОЛЕ БОЯ
«Я помню белую кость его руки. Я помню куски кожи и что-то мокрое и желтое, вероятно внутренности. Ужасное было месиво – никак не избавиться от воспоминаний об этом зрелище. Будит же меня по прошествии двадцати лет Дэйв Дженсен, поющий Lemon Tree114, пока мы скидываем вниз части тела»115.
Преобладанием образов и телесных ощущений, отсутствием вербального нарратива травматические воспоминания напоминают воспоминания маленьких детей116. Более того, исследования, проводимые с детьми, предоставляют наиболее четкие примеры травматических воспоминаний. Изучая 20 детей с подтвержденными историями ранней травмы, психиатр Ленор Терр выяснила, что никто из них не мог дать словесного описания событий, происходивших до того, как им исполнилось два с половиной года. Тем не менее эти переживания были прочно закодированы в памяти. Восемнадцать из этих двадцати детей демонстрировали признаки травматических воспоминаний в своем поведении и играх. У них были специфические страхи, связанные с травмирующими событиями, они могли воспроизвести эти события в игре с выдающейся точностью. Например, ребенок, подвергавшийся сексуальному насилию со стороны бэбиситтера в первые два года жизни, в пять лет не мог вспомнить ни самого совершавшего насилие, ни его имени. Более того, он отрицал, что что-либо знает или помнит о случаях растления. Но в своей игре он разыгрывал сцены, которые точно воспроизводили порнографический фильм, снятый его бэбиситтером117. Эта в высшей степени визуальная и постановочная форма воспоминаний, нормальная для маленьких детей, похоже, активируется и у взрослых в обстоятельствах всепоглощающего ужаса.
Эти необычные черты травматических воспоминаний могут опираться на изменения в центральной нервной системе. Широкий спектр экспериментов на животных показывает, что, когда в крови присутствует высокое содержание адреналина и других гормонов стресса, воспоминания запечатляются особенно глубоко118. То же может происходить и у людей. Психиатр Бессел ван дер Колк выдвинул предположение, что в состояниях сильного возбуждения симпатической нервной системы лингвистическое кодирование памяти неактивно, и центральная нервная система вновь прибегает к сенсорным и образным формам памяти, преобладающим в начале жизни119.
Как травматические воспоминания не похожи на обычные воспоминания, так и травматические сновидения не похожи на обычные сны. В том, что касается формы, эти сновидения имеют много общего с травматическими воспоминаниями, всплывающими в состоянии бодрствования. Они часто включают фрагменты травмирующего события в точной форме, почти или совсем без домысливания. Зачастую повторяются одни и те же сны. Человек ощущает их с ужасающей правдоподобностью, как происходящие в настоящем времени. Небольшие, кажущиеся незначительными стимулы в окружающей среде, возникающие во время этих сновидений, могут восприниматься как сигналы о враждебном нападении, вызывая агрессивные реакции. Также травматические кошмарные сны могут возникать на тех стадиях сна, во время которых люди обычно не видят сновидений120. Таким образом, во сне, как и наяву, травматические воспоминания, похоже, опираются на изменененную нейрофизиологическую организацию.
Травмированные люди заново переживают момент травмы не только в мыслях и сновидениях, но и в действиях. Воспроизведение травмирующих сцен очевиднее всего в повторяющейся игре детей. Терр проводит различие между нормальной игрой и «запретными играми» детей, которые были травмированы:
«Повседневная игра детства… свободна и легка. Она энергична и легкомысленна, в то время как игра, порожденная травмой, мрачна и монотонна… Когда игра вдохновлена травмой, ее нелегко остановить. И она может не изменяться со временем. В противоположность обычной детской игре посттравматическая игра обсессивно повторяется… Посттравматическая игра настолько буквальна, что, увидев ее, можно угадать конкретную травму, почти не имея других подсказок»121.
Взрослые, так же как дети, часто ощущают тягу к воссозданию момента ужаса в явной либо неявной форме. Иногда люди вновь воспроизводят травмирующий эпизод в надежде изменить исход столкновения с опасностью. В попытках «отменить» травмирующий момент выжившие могут даже подвергать себя риску повторного ущерба. Некоторые реконструкции бывают сознательно выбранными. Пережившая изнасилование Сохалия Абдулали описывает свою решимость вернуться на место получения травмы так:
Предупреждение о триггерах
СЕКСУАЛЬНОЕ НАСИЛИЕ
«Мне всегда было ненавистно ощущение, что кто-то мной воспользовался. Когда это случилось, я была в таком уязвимом возрасте – семнадцать лет, – что мне пришлось доказывать себе, что они меня не сломают. Парни, которые насиловали меня, говорили: «Если мы когда-нибудь снова встретим тебя здесь одну, мы тебя убьем». И я им верила. Так что мне всегда немного страшно ходить по тому переулку, потому что я боюсь, что увижу их. Более того, никто из моих знакомых не станет ходить в одиночку по этому переулку в темное время суток, потому что это небезопасно. На людей там нападают, что, безусловно, представляет угрозу. Однако в глубине души у меня есть ощущение, что, если я не буду там ходить, это будет значить, что они добились своего. И поэтому я буду ходить по этому переулку даже больше, чем другие люди»122.
Чаще находящиеся под влиянием травмирующего опыта люди воспроизводят какой-то аспект травмы, не сознавая, что делают. Пережившая инцест Шэрон Саймон рассказывает, как осознала связь между своим опасным, рискованным поведением и историей сексуального насилия в детстве:
«Пару месяцев я любила посоревноваться с водителями на шоссе и в итоге попала в аварию. Мужчина, водитель грузовика, пытался меня подрезать, и я вдруг произнесла в очень грубой форме: да вот хрен ты сунешь свой член на мою полосу. Ни с того ни с сего! Бум! Это было очень странно.
У меня на самом деле не было никаких проблем, связанных с инцестом. Я смутно подозревала, что что-то такое было, и понимала, что должна с этим разобраться, но мне не хотелось. Во мне просто было много злости на мужчин. В общем, я позволила тому мужику в меня врезаться, и за этим последовала поистине чудовищная сцена. Когда я вылезла из машины, я просто не владела собой, только орала на этого мужика. Я не рассказывала об этом своему психотерапевту, молчала около шести недель – просто убрала эту историю в долгий ящик. А когда все же рассказала, она вступила со мной в конфронтацию, сказав, что это очень опасно. И мы заключили договоренность, что я буду разбираться со своими проблемами с мужчинами»123.
Не все воспроизведения аспектов травмирующего опыта опасны. Более того, некоторые из них адаптивны. Выжившие могут найти способ интегрировать реконструируемые переживания в свою жизнь в сдержанной, даже социально полезной манере. Ветеран боевых действий Кен Смит рассказывает, как сумел воссоздать некоторые аспекты своих военных переживаний в мирной жизни:
«Я пробыл во Вьетнаме 8 месяцев, 11 дней, 12 часов и 45 минут. Такие вещи запоминаются. Я помню это точно. Я вернулся домой совсем не тем человеком, каким уезжал. Я пошел работать санитаром, и эта работа принесла мне значительное удовлетворение. Это было почти продолжение того, что я делал во Вьетнаме, но как бы в уменьшенном масштабе. Не было огнестрельных ран, ожоговых травм, я не видел сквозных ранений груди, оторванных конечностей, осколочных ранений. Я видел много экстренных медицинских ситуаций, много диабетических госпитализаций, много пожилых пациентов. Время от времени случались вызовы на автомобильные аварии, и это было самое то. Я включал сирену и знал, что еду на дело, и адреналиновый выплеск, бегущий по моему телу, придавал мне энергии для следующих ста вызовов»124.
Поскольку компульсия повторения, казалось, попирала любые сознательные намерения и решительно сопротивлялась переменам, Фрейд отчаялся найти для нее какое-то адаптивное, жизнеутверждающее объяснение и в результате был вынужден прибегнуть к концепции «инстинкта смерти». В реконструкциях травмирующего опыта есть что-то зловещее. Даже когда они делаются сознательно, в них присутствует ощущение подневольности. Даже когда они не опасны, в них присутствует некая цепкость и они будто управляют человеком. Фрейд называл это повторяющееся вторжение травмирующих переживаний «компульсивным повторением». Он первым концептуализировал его как попытку одержать верх над травмирующим событием. Но это объяснение его не удовлетворило. Оно не смогло передать то, что Фрейд называл «демоническим» качеством воспроизведения пугающего опыта125. Поскольку компульсивное поведение, казалось, попирало любые сознательные намерения и решительно сопротивлялось переменам, Фрейд отчаялся найти для него какое-то адаптивное, жизнеутверждающее объяснение и в результате был вынужден прибегнуть к концепции «влечения к смерти»126.
Большинство теоретиков отвергают это манихейское127 объяснение, соглашаясь с первоначальной формулировкой Фрейда. Они выдвигают предположение, что повторяющееся воспроизведение травмирующего переживания должно представлять собой спонтанную безуспешную попытку исцеления. Жане говорил о потребности человека «ассимилировать» и «ликвидировать» травмирующее переживание: когда эта цель достигнута, возникает чувство «триумфа». В своем выборе терминов Жане неявно признавал, что переживание чувства беспомощности – главный оскорбляющий аспект травмы и что этот ущерб может быть возмещен, когда будут восстановлены чувство эффективности, способности действовать и власти. Человек, который был травмирован, полагал он, «продолжает сталкиваться с трудной ситуацией, той, в которой он не смог сыграть удовлетворяющую его роль, той, в которой его адаптация оказалась несовершенной, так что он продолжает совершать попытки адаптироваться»128.
Более современные теоретики также концептуализируют феномены интрузии, в том числе воспроизведение аспектов травмирующего опыта, как спонтанные попытки интегрировать травмирующее событие. Психиатр Марди Горовиц постулирует «принцип завершения», который «воплощает врожденную способность человеческого сознания обрабатывать новую информацию с целью обновить внутренние схемы своего “я” и мира». Травма по определению разбивает эти «внутренние схемы» на части. Горовиц предполагает, что неассимилированные травматические переживания хранятся в особого рода «активной памяти», которая обладает «внутренней тенденцией повторять репрезентацию содержания». Травма может быть завершена лишь тогда, когда переживший ее создаст новую мысленную «схему» для понимания случившегося129.
Психоаналитик Пол Расселл считает движущей силой компульсивного повторения эмоциональную, а не когнитивную составляющую опыта травмы. Воспроизводится то, «что человеку необходимо чувствовать, чтобы залечить рану». Он видит в компульсивном воспроизведении попытку заново пережить затапливающие чувства травмирующего момента и взять власть над ними130. Преобладающим незавершенным чувством может быть ужас, бессильная ярость или просто недифференцированный адреналиновый выброс в минуту смертельной опасности.
Реконструкция травмы может предложить возможность для овладения этими чувствами, но большинство пострадавших не ищут этой возможности сознательно и не радуются ей. Наоборот, они опасаются ее. Проживание заново травмирующего переживания в любой форме – интрузивных воспоминаний, сновидений или действий – несет в себе эмоциональную напряженность изначального события. Переживших травмирующий опыт постоянно бомбардируют ужас и ярость. Эти эмоции качественно отличаются от обычных страха и гнева. Они выходят за рамки обычного эмоционального опыта и выше обычных человеческих способностей выносить чувства.
Поскольку реконструирование травмирующего переживания провоцирует столь сильный эмоциональный дистресс, травмированные люди изо всех сил стараются этого избежать. Стремление как можно сильнее отстраниться от интрузивных симптомов, пусть и происходящее из желания защитить себя, еще больше усугубляет посттравматический синдром, поскольку попытки избежать проживания травмы заново слишком часто приводят к сужению сознания, уходу от социального взаимодействия и обеднению жизни.
Избегание
Когда человек совершенно бессилен и любая форма сопротивления тщетна, он может войти в состояние полной капитуляции. Система самозащиты полностью отказывает. Лишенный возможности влиять на ситуацию человек покидает ее не с помощью действий в реальном мире, а изменяя состояние сознания. Аналогичные состояния наблюдаются у животных, которые иногда застывают на месте в момент нападения на них. Это реакция пойманной добычи на хищника или поверженного в бою на победителя.
Предупреждение о тригерах
СЕКСУАЛЬНОЕ НАСИЛИЕ
Вот как описывает свой опыт состояния капитуляции женщина, пережившая изнасилование: «Вы когда-нибудь видели, как кролик застывает в свете фар, когда вы ночью едете по дороге? Как вкопанный: словно он знал, что с ним случится. То же произошло и со мной»131. Ей вторит другая выжившая: «Я не могла кричать. Не могла пошевелиться. Я была парализована… точно тряпичная кукла»132.
Эти изменения сознания занимают центральное место в избегании, или онемении133, третьем кардинальном симптоме посттравматического стрессового расстройства. Иногда ситуации неизбежной опасности могут вызывать не только ужас и ярость, но и, как ни парадоксально, состояние отстраненного спокойствия, в котором ужас, ярость и боль растворяются. События продолжают регистрироваться сознанием, но словно теряют связь со своим обычным смыслом. Восприятие может притупляться или искажаться, сопровождаясь частичной анестезией или потерей определенных ощущений. Меняется ощущение времени, часто появляется эффект замедленной съемки, и переживаемый опыт может потерять качество обычной реальности. Человеку может казаться, что это событие происходит не с ним, словно он наблюдает за происходящим не из своего тела, или это все дурной сон, от которого он вскоре очнется. Эти изменения восприятия сочетаются с чувством безразличия, эмоциональной отстраненности и глубокой пассивности, в которой человек прекращает всякую борьбу. Это измененное состояние сознания можно рассматривать как одну из маленьких милостей природы – защиту от нестерпимой боли.
Предупреждение о триггерах
СЕКСУАЛЬНОЕ НАСИЛИЕ
Вот как описывает его пережившая изнасилование женщина: «В тот момент я покинула свое тело. Я находилась где-то рядом с кроватью, наблюдая за происходящим… Я отделилась от чувства беспомощности. Я стояла рядом с собой, а на кровати была только оболочка… было только ощущение равнодушия. Я просто там была. Когда я представляю себе эту комнату, я вижу ее не из постели. Я смотрю на постель со стороны. Оттуда я на все и смотрела»134.
Ветеран Второй мировой войны сообщает о похожем опыте:
«Как и большинство «четвертых»135, я оставался бесчувственным, в состоянии раздвоения личности. Есть состояние… которое мы называли «взглядом двухтысячелетнего». Это вид больного под анестезией, расширенные, пустые глаза человека, которому уже все равно. Этого состояния я еще не достиг, но онемение чувств было полным. Казалось, что на самом деле я не был в бою»136.
Эти отстраненные состояния сознания напоминают гипнотический транс. У них есть общие черты – передача волевого действия, торможение проявления инициативы и критического суждения, чувство отстраненности или спокойствия, усиленное восприятие образов, изменение чувствительности, включая притупление ощущений и анальгезию, и искажения реальности, в том числе деперсонализация, дереализация и изменения в ощущении времени137. В то время как усиленное восприятие, возникающее во время травмирующих событий, напоминает феномены гипнотического транса, симптомы онемения напоминают комплементарный феномен гипнотической диссоциации138.
Жане думал, что способность его пациенток с истерией впадать в состояние транса является свидетельством психопатологии. Более поздние исследования продемонстрировали, что, хотя способность входить в гипнотические состояния у разных людей варьируется, транс – нормальное свойство человеческого сознания139. Травмирующие события служат мощными активаторами состояния транса140. Как указывает психиатр Дэвид Шпигель, «воистину было бы удивительно, если бы люди не использовали эту способность спонтанно, чтобы уменьшать восприятие боли во время острой травмы»141. Но если люди обычно входят в состояние гипноза в контролируемых условиях и по собственному желанию, то состояния травматического транса возникают неконтролируемо, обычно без сознательного выбора.
Биологические факторы, лежащие в основе этих измененных состояний (как гипнотического транса, так и травматической диссоциации), остаются загадкой. Психолог Эрнест Хильгард рассуждает о том, что действие гипноза, «возможно, имеет сходство с действием морфина»142. Применение гипноза в качестве замены опиатов для обезболивания известно давно. И гипноз, и морфин вызывают диссоциативное состояние, в котором восприятие боли и нормальная эмоциональная реакция на боль прекращаются. И гипноз, и опиаты уменьшают дистресс от некупируемой боли, не отменяя самого ощущения. Психиатры Роджер Питман и ван дер Колк, демонстрировавшие устойчивые изменения в восприятии боли у ветеранов боевых действий с диагностированным посттравматическим расстройством, полагают, что травма может вызывать в организме долговременные изменения системы регуляции эндогенных опиоидов, которые являются природными веществами, оказывающими то же воздействие на центральную нервную систему, что и опиаты143.
Люди с опытом травмы, не способные к спонтанной диссоциации, могут добиться схожего эффекта онемения, используя спиртное или наркотики. Наблюдая поведение солдат в военное время, Гринкер и Шпигель выяснили, что уровень пьянства в части усиливался пропорционально потерям; употребление спиртного солдатами выглядело как попытка избавиться от растущего ощущения беспомощности и ужаса144. Очевидно, что травмированные люди сильно рискуют усугубить свои трудности развитием зависимости от алкоголя или других наркотических веществ. Психолог Жозефина Кард в своем исследовании ветеранов Вьетнама и их гражданских сверстников продемонстрировала, что мужчины с ПТСР гораздо чаще злоупотребляли наркотическими веществами и лечились от проблем с алкоголизмом или наркоманией после возвращения с войны145. В другом исследовании ста ветеранов боевых действий с острым посттравматическим стрессовым расстройством Герберт Хендин и Энн Хаас отмечали, что у 85 % после возвращения к мирной жизни развились серьезные проблемы с наркотиками и алкоголем. Только 7 % злоупотребляли алкоголем до войны. Эти мужчины использовали наркотики и спиртное, пытаясь контролировать свои симптомы перевозбуждения и интрузии: бессонницу, кошмарные сны, раздражительность и вспышки ярости. Однако злоупотребление наркотическими веществами в конечном счете усугубляло их трудности и еще больше отчуждало от других людей146. Самое обширное и всеобъемлющее исследование из всех, Национальное исследование реадаптации ветеранов Вьетнама, сообщило о почти идентичных открытиях: у 75 % мужчин с ПТСР развивались проблемы со злоупотреблением алкоголем или зависимостью147.
Хотя диссоциативные изменения в сознании или даже интоксикация могут быть адаптивными в момент полной беспомощности, они становятся неадаптивными после того, как опасность миновала. Поскольку эти измененные состояния держат травмирующий опыт отдельно от обычного сознания, они препятствуют интеграции, необходимой для исцеления. К сожалению, состояния избегания или диссоциации, как и другие симптомы посттравматического синдрома, оказываются на удивление устойчивыми. Лифтон уподоблял «психическое онемение», обнаруживаемое повсеместно у людей, переживших катастрофы и войны, «параличу сознания»148.
Симптомы избегания, как и интрузивные симптомы, были впервые отмечены и описаны в сфере памяти. Жане отмечал, что посттравматическая амнезия является следствием «сужения поля сознания», которое не дает болезненным воспоминаниям проникать в обычную осознанность. Его пациентки с истерией, находясь в состоянии гипнотического транса, могли воспроизводить диссоциированные события с исключительной подробностью. Например, пациентка Ирен говорила, что не помнит ничего из двухмесячного периода, окружавшего смерть ее матери. В трансе же она была способна воспроизвести все мучительные события этих двух месяцев, включая и сцену смерти, так, как если бы они происходили в настоящем149.
Кардинер также признавал, что процесс избегания удерживает травматические воспоминания вне поля сознания, позволяя лишь небольшому фрагменту этих воспоминаний возникать в виде интрузивного симптома. Он приводит в пример случай ветерана ВМС, который жаловался на потерю чувствительности и ощущений боли и холода в теле ниже пояса. Этот пациент отрицал какие бы то ни было травмирующие переживания во время войны. Однако в ходе настойчивых расспросов без официального применения гипноза он вспомнил, как его судно пошло ко дну и ему пришлось провести долгие часы в ожидании спасения в ледяной воде, но он утверждал, что у него не было какой-то особой эмоциональной реакции на это событие. Однако, когда Кардинер проявил упорство, пациента охватили возбуждение, гнев и испуг:
«Ему было указано на сходство между симптомами, на которые он жаловался… и погружением в холодную воду ниже пояса. Он признал, что, когда закрывает глаза и позволяет себе задуматься о своих нынешних ощущениях, ему по-прежнему представляется, как он цеплялся за свой наполовину затонувший спасательный плот. Затем он сказал, что в то время, когда он цеплялся за плот, его ощущения были крайне болезненными и что в тот момент он больше ни о чем не думал. Он также вспомнил, что несколько его товарищей потеряли сознание и утонули. Очевидно, что пациент в значительной мере был обязан жизнью своей сосредоточенности на болезненных ощущениях, вызванных холодной водой. Так что его симптом представлял собой… воспроизведение изначальных ощущений, вызванных погружением в воду»150.
В этом случае процесс избегания привел не к полной амнезии, а к формированию усеченного воспоминания, лишенного эмоций и смысла. Пациент не «позволял себе задуматься» о значении своего симптома, поскольку сделать это значило бы вернуть всю боль, ужас и ярость, испытанные в результате того, что он сам едва сумел избежать смерти и был свидетелем смертей своих товарищей. Это добровольное подавление мыслей, связанных с травмирующим событием, так же характерно для людей, переживших травму, как и менее осознанные формы диссоциации.
Симптомы избегания при травматическом неврозе затрагивают не только мысли, воспоминания и состояния сознания, но и всю сферу целенаправленного действия и проявления инициативы. В попытке обрести какое-то ощущение безопасности и возможность контролировать всепроникающий страх находящиеся под влиянием травмирующего опыта люди ограничивают свою жизнь.
Две женщины, пережившие изнасилования, рассказывают, как изменилась их жизнь после травмы:
«Мне было страшно ходить куда-то одной… Я чувствовала себя слишком беззащитной и слишком напуганной и поэтому перестала что-либо делать… Я просто сидела дома, и мне было страшно»151.
«Я остригла свои волосы. Мне не хотелось казаться мужчинам привлекательной… Я просто хотела некоторое время выглядеть бесполой, потому что мне казалось, что так будет безопаснее»152.
Ветеран войны Кен Смит рассказывает, как создавал рациональные объяснения избеганию, проявившемуся у него после войны, так что долгое время он сам не понимал, в какой степени им управляет страх:
«Я работал исключительно с полуночи до восьми утра или с одиннадцати вечера до семи. Никогда не понимал почему. Я всячески старался бодрствовать по ночам, потому что у меня был пунктик насчет страха перед ночью. Теперь я это знаю, тогда не знал. Я оправдывал это тем, что ночью, мол, меньше начальства и больше свободы, мне не приходится слушать всякую ерунду про политику, никто меня не трогает, никто не мешает спокойно жить»153.
Симптомы избегания также препятствуют ожиданию и планированию будущего. Гринкер и Шпигель заметили, что солдаты в военное время реагировали на потери и ранения в своих частях снижением уверенности в собственной способности составлять планы и брать на себя инициативу, усилением суеверий и магического мышления. Они больше полагались на счастливые талисманы и предзнаменования154. Терр, изучавшая детей, ставших жертвами похищений, писала о том, как впоследствии эти дети начинали верить, что похищениям предшествовали какие-либо дурные знамения, предупреждавшие их о травмирующем событии. Даже годы спустя эти дети продолжали выискивать предзнаменования, пытаясь защитить себя и получить указания на то, как им себя вести. Более того, после такого события у детей годами сохранялось укороченное ощущение будущего: когда их спрашивали, кем они хотят стать, когда вырастут, многие отвечали, что никогда не фантазируют и не составляют планов на будущее, поскольку считают, что умрут молодыми155.
Избегая любых ситуаций, напоминающих о травмирующих событиях прошлого, или любых инициатив, включающих планирование будущего и риск, пережившие травму люди лишают себя этих новых возможностей успешного воплощения копинговых стратегий156, которые могли бы смягчить эффект травмирующего опыта. Поэтому симптомы избегания, хотя и могут представлять собой попытку защититься от сильных эмоциональных потрясений, требуют высокую цену за предоставляемую ими защиту. Они сужают сферу жизни, ухудшают ее качество и в конечном счете закрепляют эффекты травмирующего события.
Диалектика травмы
После переживания ситуации экстремальной опасности противоположные друг другу реакции интрузии и избегания начинают принимать колебательный характер. Эта диалектика противоположных психологических состояний, пожалуй, является самой характерной чертой посттравматических синдромов157. Поскольку симптомы как интрузии, так и онемения не допускают интеграции травмирующего события, переходы между этими двумя крайними состояниями можно понимать как попытку найти удовлетворительный баланс между ними. Но именно баланса и недостает травмированному человеку. Он оказывается между двумя крайностями: амнезией и переживанием травмы заново; между наводнением сильных чувств и состоянием полной нечувствительности; между раздражительным импульсивным действием и полным его подавлением. Нестабильность, вызванная этими периодическими переходами, дополнительно усиливает у переживших травму ощущение непредсказуемости и беспомощности158. Поэтому диалектика травмы потенциально способна к самоподдерживанию.
С течением времени диалектика травмы претерпевает постепенную эволюцию. Поначалу интрузивная реконструкция травмирующего события преобладает, и человек постоянно остается в крайне возбужденном состоянии, в бдительном ожидании новых угроз. Интрузивные симптомы наиболее заметно проявляются в первые пару дней или недель после травмирующего события, в какой-то мере ослабевают в течение трех-шести месяцев, а затем постепенно сходят на нет. Например, в ходе масштабного опроса жертв преступлений люди, пережившие изнасилование, как правило, сообщали, что их самые тяжелые интрузивные симптомы ослабевали по истечении трех-шести месяцев, но они все еще испытывали страх и тревожность через год после нападения159. Другое исследование выживших после изнасилования также обнаружило, что большинство (80 %) продолжали жаловаться на интрузивные страхи по прошествии одного года160. Когда с другой группой переживших изнасилование повторно связывались через два-три года после их попадания в отделение неотложной помощи, большинство все еще страдали от вызванных травмой симптомов – чаще всего эти люди сообщали о страхах, сексуальных проблемах и ограничениях в повседневной деятельности161.
Нанесенный травмой ущерб сохраняется еще дольше. Например, Энн Берджесс и Линда Хольмстрем повторно связывались с пережившими изнасилование женщинами спустя четыре-шесть лет. К этому времени три четверти женщин считали себя восстановившимися от травмы. Чуть больше трети опрошенных (37 %) полагали, что на восстановление у них ушло меньше года, еще столько же ответили, что процесс занял больше года. Но каждая четвертая (26 %) считала, что до сих пор не восстановилась полностью162.
Голландское исследование людей, взятых в заложники, также регистрирует долгосрочные эффекты единичного травмирующего события. Все заложники демонстрировали характерные для травмы симптомы в первый месяц после освобождения, а у 75 % эти симптомы сохранялись по прошествии срока от шести месяцев до года. Чем дольше люди пробыли в плену, тем больше симптомов имели и тем медленнее восстанавливались. При долгосрочном последующем мониторинге – от шести до девяти лет после травмирующего события – почти половина переживших его людей (46 %) по-прежнему сообщала о симптомах избегания, а одна треть (32 %) по-прежнему жаловалась на интрузивные симптомы. Хотя симптомы генерализованной тревожности проявляли тенденцию сокращаться со временем, психосоматические симптомы даже усугублялись163.
В то время как специфичные симптомы, связанные с травмой, похоже, ослабевают с течением времени, они могут оживать даже спустя годы после события при напоминании об изначальной травме. Кардинер, например, описывал ветерана боевых действий, перенесшего атаку интрузивных симптомов в годовщину крушения самолета, которое пережил восемью годами ранее164. Кошмарные сны и другие интрузивные симптомы внезапно вернулись к другому ветерану Второй мировой войны спустя тридцать лет165.
По мере ослабления интрузивных симптомов начинают преобладать симптомы психического онемения, или избегания. Травмированный человек может больше не казаться испуганным и демонстрировать признаки возвращения к своей предшествующей жизни166, но отрыв событий от их обычных смыслов и искажение чувства реальности сохраняются. Пациент может жаловаться, что чисто механически выполняет жизненные функции, словно наблюдая повседневные события жизни с большого расстояния. Только повторяющиеся переживания момента ужаса ненадолго прорываются сквозь ощущения онемения и разрыва связей. Отчужденность и внутренняя мертвенность травмированного человека изображены в классическом портрете ветерана со снарядным шоком, созданном Вирджинией Вулф:
«“Красиво!” – шептала [его жена] и подталкивала локотком Септимуса. Но красота была под матовым стеклом. Даже вкусные вещи (Реция обожала шоколад, мороженое, конфеты) не доставляли ему удовольствия. Он ставил чашечку на мраморный столик. Смотрел в окно на прохожих; они толклись на мостовой, кричали, смеялись, легко перебранивались – им было весело. А он ничего не чувствовал. В кафе, среди столиков и болтовни официантов его охватывал тошный страх: он не способен чувствовать»167.
Ограничения, наложенные на внутренний мир и внешнюю деятельность травмированного человека, являются негативными симптомами. В них нет яркости; их значение кроется в том, чего недостает. По этой причине симптомы избегания нелегко распознать, и связь их происхождения с травмирующим событием часто теряется. С течением времени, когда негативные симптомы становятся самой заметной чертой посттравматического расстройства, диагноз становится все проще упустить из виду. Поскольку посттравматические симптомы устойчивы и разнообразны, их можно по ошибке принять за характеристики личности. Эта ошибка обходится дорого, поскольку человек с нераспознанным посттравматическим стрессовым расстройством обречен вести ограниченную, обедненную жизнь, терзаемый воспоминаниями и связанный беспомощностью и страхом. Еще раз вернемся к портрету отца Лессинг, созданному ею самой:
«Тот молодой банковский служащий, который целыми днями трудился за мизерное жалованье, но притом был горазд танцевать, петь, играть, заигрывать с женщинами, тот от природы энергичный, чувственный мужчина был убит в 1914-м, 1915-м и 1916-м. Думаю, на той войне погибло лучшее, что было в моем отце, из-за нее он стал калекой. Люди, с которыми я встречалась, особенно женщины, знавшие его молодым, говорили о бодрости его духа, энергии, радости жизни. Вспоминали о его доброте, сострадании и – это слово особенно часто повторялось – мудрости… Не думаю, что эти люди легко узнали бы его в том больном, раздражительном, отстраненном ипохондрике, которого знала я»168.
Еще долго после травмирующего события многие пережившие его люди чувствуют, что какая-то их часть умерла. Подвергшиеся наиболее сильному воздействию жалеют, что не умерли. Пожалуй, самые тревожные сведения о длительных эффектах травмирующих событий поступили из результатов социологического исследования жертв преступлений, включавшего 100 женщин, которые пережили изнасилование. Данные собирались по прошествии в среднем девяти лет после того, как это случилось. Исследование регистрировало только серьезные проблемы психического здоровья, не обращая внимания на более тонкие уровни посттравматической симптоматики. Даже по этим грубым критериям было очевидно продолжительное и разрушительное воздействие травмы. Пережившие изнасилование сообщали о большем числе нервных срывов, суицидальных мыслей и попыток самоубийства, чем любая другая сопоставимая группа. Если до изнасилования вероятность попытки самоубийства для этих женщин не превышала норму, то после него попытку самоубийства совершила почти каждая пятая (19,2 %)169.
Приблизительные оценки действительного числа самоубийств, совершенных после серьезной травмы, крайне противоречивы. Популярные СМИ сообщали, например, что в результате самоубийств после войны погибло больше ветеранов Вьетнама, чем во время нее на поле боя. Эти данные кажутся сильно преувеличенными, но исследования смертности тем не менее указывают, что боевая травма действительно может увеличивать риск самоубийства170. Хендин и Хаас в своем исследовании ветеранов с ПТСР выяснили, что значимое меньшинство из них пытались покончить с собой (19 %) или жаловались на навязчивые мысли о самоубийстве (15 %). Большинство мужчин с навязчивыми суицидальными тенденциями испытали тяжелое воздействие войны. Они страдали от непроходящего чувства вины из-за своего военного опыта и острой, неутихающей тревоги, депрессии и посттравматических симптомов. Трое из этих мужчин умерли в результате самоубийства за время проведения исследования171.
Таким образом, та самая угроза уничтожения, которая была определяющим свойством травмирующего момента, может преследовать человека еще долгое время после того, как опасность миновала. Неудивительно, что Фрейд обнаружил у травматического невроза признаки «демонической силы в действии»172. Ужас, ярость и ненависть травмирующего момента продолжают жить в диалектике травмы.
Глава 3. Разрыв связей
Травмирующие события ставят под вопрос базовые человеческие отношения. Они разрушают привязанности в семье, дружбе, любви и сообществе. Они разбивают на части конструкцию «Я», которая формировалась и поддерживалась в отношениях с другими. Они подрывают системы ценностей, которые придают смысл человеческому опыту. Они уничтожают веру пострадавших в естественный или божественный порядок и ввергают их в состояние экзистенциального кризиса.
Ущерб, который травма наносит отношениям, не является вторичным эффектом, как считалось сначала. Травмирующие события оказывают воздействие первостепенной важности не только на психологические структуры «Я», но и на системы привязанности и смысла, которые соединяют индивидуума с сообществом. Марди Горовиц определяет травмирующие жизненные события как те, которые не могут ассимилироваться «внутренними схемами» жертвы в ее отношении к миру173. Травмирующие события уничтожают фундаментальные представления пострадавших о своей позитивной ценности, о безопасности мира и об осмысленном порядке его творения174. Пережившая изнасилование Элис Себолд свидетельствует об этой потере защищенности:
«Когда меня изнасиловали, я лишилась девственности и едва не лишилась жизни. А еще я избавилась от определенных представлений, касавшихся устройства мира и степени моей безопасности»175.
Чувство безопасности мира, или базовое доверие, приобретается ребенком в начале жизни в отношениях с первым человеком, который заботится о нем. Рожденное самой жизнью, это чувство доверия поддерживает человека на протяжении всего жизненного цикла. Оно формирует основу всех систем отношений и веры. Изначальное ощущение любви и заботы дает людям возможность представить себе мир, в котором они занимают свое место, мир, гостеприимный для человеческой жизни. Базовое доверие – фундамент веры в непрерывность жизни, естественный порядок вещей и трансцендентный божественный порядок176.
В моменты ужаса люди спонтанно обращаются к своему первому источнику утешения и защиты. Раненые солдаты и изнасилованные женщины зовут мать или бога. Когда на этот зов никто не откликается, ощущение базового доверия исчезает. Травмированные люди чувствуют себя безвозвратно покинутыми, крайне одинокими, лишенными человеческой и божественной заботы и защиты, которые питают жизнь. Это порождает чувство отчуждения, разрыва связей, которое пронизывает любые отношения, от тесных семейных уз до самых абстрактных связей с обществом и религией. Когда доверие потеряно, травмированным людям кажется, что им скорее найдется место среди мертвых, чем среди живых. Вирджиния Вулф отражает это внутреннее опустошение в портрете ветерана войны Септимуса Смита, страдающего от снарядного шока:
«И вот наконец-то Септимусу открылось оно – послание, скрытое в прелести слов. Тайный сигнал, передаваемый из поколения в поколение, – ненависть, отвращение, отчаяние… Нельзя приводить в такой мир детей. Нельзя увековечивать страдание или множить род этих похотливых животных, не имеющих никаких вечных чувств, одни только прихоти и тщеславные помыслы, швыряющие их из стороны в сторону… Ибо на самом деле… нет у людей ни доброты, ни веры, ни милосердия, кроме тех, что служат усилению мимолетного удовольствия. Они охотятся стаями. Их стаи рыщут по пустыне и исчезают, пронзая воплями пустоту»177.
Ущерб, нанесенный «я»
Прочное ощущение связи с неравнодушными людьми – основа развития личности. Когда эта связь разрывается, травмированный человек теряет базовое чувство собственного «я». Давным-давно разрешенные конфликты развития детского и подросткового возраста внезапно вскрываются заново. Травма вынуждает пострадавших заново переживать все свои прежние трудности, связанные с автономией, инициативой, компетентностью, идентичностью и близостью.
Позитивное чувство «я» развивающегося ребенка зависит от того, насколько доброжелательно те, кто его воспитывает, используют свою власть. Когда родитель, существо намного более могущественное, демонстрирует, тем не менее, некоторое внимание к личности и достоинству ребенка, тот чувствует, что его ценят и уважают; он развивает самоуважение. Кроме того, он развивает автономию, или самостоятельность, то есть чувство собственной отдельности внутри отношений. Он учится контролировать и регулировать свои физиологические функции, формировать и выражать собственную точку зрения.
Травмирующие события разрушают автономию человека на уровне базовой телесной неприкосновенности. В его тело вторгаются, его ранят, оскверняют. Контроль над телесными функциями часто утрачивается; в рассказах о войне и сексуальном насилии эта утрата контроля часто описывается как самый унизительный аспект травмы. Более того, в момент травмы точка зрения жертвы по определению не учитывается. Цель нападения сексуального насильника, например, заключается именно в том, чтобы продемонстрировать презрение к автономии и достоинству жертвы. Травмирующее событие, таким образом, уничтожает веру в то, что человек может быть собой в отношении с другими.
Неудовлетворительное разрешение нормальных конфликтов развития, связанных с автономией, делает человека уязвимым для стыда и сомнений. Те же эмоциональные реакции проявляются вновь после травмирующих событий. Стыд – это реакция на беспомощность, нарушение телесной неприкосновенности и потерю достоинства на глазах другого человека178. Сомнение отражает неспособность сохранять собственную точку зрения, оставаясь в контакте с другими. Пережившие травмирующие события сомневаются и в других, и в себе. Вещи перестают быть такими, какими казались раньше. Ветеран войны Тим О’Брайен так описывает это всепроникающее чувство сомнения:
«Для обычного солдата, по крайней мере, войну – ее духовную ткань – можно пощупать – как обширный призрачный туман, плотный и постоянный. Ясность отсутствует. Все кружится. Старые правила больше не действуют, старые истины больше совсем не истины. Правота переходит в неправоту. Порядок, размываясь, обращается в хаос, ненависть – в любовь, уродство – в красоту, закон – в анархию, любезность – в дикость. Испарения засасывают вас. Вы не можете сказать, где находитесь или почему вы там. Единственное, что достоверно, – это абсолютная неоднозначность. На войне вы теряете чувство определенности, вследствие чего и само ваше чувство истины. Следовательно, безопаснее говорить, что в правдивом рассказе о войне ничто не является абсолютной правдой»179.
При обычном развитии у ребенка компетенции и способность брать на себя инициативу включаются в его позитивный образ себя. Неудовлетворительное разрешение естественного конфликта развития, связанного с инициативой и компетентностью, делает человека склонным к чувству вины и неполноценности. Травмирующие события по определению пресекают инициативу и превосходят возможности пострадавшего человека. Не имеет значения, насколько он смел и находчив: его действий оказалось недостаточно, чтобы предотвратить катастрофу. Когда перенесшие травму анализируют и оценивают собственное поведение, практически все они терзаются чувствами вины и неполноценности.
Роберт Джей Лифтон считал «вину выжившего» общим переживанием для людей, переживших войну, природную катастрофу или ядерный удар180. Изнасилование дает, по сути, тот же эффект: виноватыми себя чувствуют жертвы, а не преступники. Вину можно понять как попытку извлечь какой-то полезный урок из случившегося несчастья и отчасти вернуть себе чувство силы и контроля. Представлять, что справиться с ситуацией можно было бы лучше, не так нестерпимо, как осознавать реальность крайней беспомощности181.
Чувство вины бывает особенно обостренным, когда пострадавшие были свидетелями мучений или смерти других людей. Спастись, зная, что других ждала худшая участь, – значит обременить себя тяжким грузом. Переживших катастрофы и войну преследуют образы умирающих, которых они не смогли спасти. Они испытывают чувство вины из-за того, что не рискнули своей жизнью ради спасения других или не смогли выполнить просьбу умирающего182. В бою гибель товарища на глазах у солдата подвергает последнего особенно высокому риску развития посттравматического стрессового расстройства183. Аналогичным образом сцена гибели родственника во время природного бедствия с наибольшей вероятностью приведет к развитию у выжившего свидетеля трудноизлечимого длительного травматического синдрома184.
Разрыв человеческих связей и, как следствие, риск развития посттравматического расстройства оказывается сильнее всего, если пострадавший был не просто пассивным свидетелем, но и активным участником насильственных или бесчеловечных действий185. Боевая травма усиливается, когда насильственную смерть становится невозможно оправдать, ссылаясь на некую высшую ценность или смысл. Во время войны во Вьетнаме солдаты бывали особенно глубоко деморализованы, когда победа в бою была недостижима и мерилом успеха становилось само убийство, примером чего служит подсчет убитых «по головам». При этих обстоятельствах имело место не столько само воздействие смерти, сколько участие в бессмысленных актах намеренного уничтожения – именно оно делало людей наиболее уязвимыми, нанося долгосрочный психологический урон. В одном опросе ветеранов Вьетнама около 20 % мужчин сообщили, что были свидетелями актов жестокости во время своей службы на передовой, а еще 9 % признались, что сами совершали зверства. Спустя годы после возвращения с войны больше всего симптомов было у тех мужчин, которые были свидетелями излишней жестокости или сами в ней участвовали186. Эти открытия подтвердились в ходе другого исследования ветеранов Вьетнамской войны: все до одного мужчины, признавшие участие в зверствах, имели симптомы посттравматического стрессового расстройства более чем через десять лет после окончания войны187.
Вера в осмысленность мира формируется в отношениях с другими людьми и рождается в первые годы жизни. Базовое доверие, приобретенное в первых близких отношениях, – фундамент веры. Дальнейшее его развитие – представления о законе, справедливости и правосудии – происходит в детстве в контакте с теми, кто заботится о ребенке, и сверстниками. Более абстрактные вопросы о мироустройстве, о месте личности в обществе и месте людей в естественном порядке вещей – это нормальные вопросы, заботящие человека в период подросткового и взрослого развития. Решение этих вопросов о смыслах требует вовлеченности индивидуума в более широкое сообщество.
Травмирующие события, повторюсь, разбивают ощущение связи между индивидуумом и обществом, создавая кризис веры. Лифтон обнаружил, что глубокое недоверие к обществу и ощущение «поддельности» мира – распространенные реакции после катастроф и войн188. Один ветеран Вьетнамской войны так описывает утрату веры:
«Я не мог понять, почему бог позволяет гибнуть хорошим людям. Я ходил к нескольким… священникам. И вот сижу я с одним и говорю: “Святой отец, я никак не пойму: почему бог допускает, чтобы убивали маленьких детей? Что это за дрянь такая, эта война, дерьмо это? У меня было столько друзей, и все они мертвы!” Тот священник, он смотрит мне в глаза и говорит: “Я не знаю, сын мой. Я никогда не был на войне”. А я ему: “Я не о войне вас спрашивал, я спрашивал о боге”»189.
Особенно тяжкий урон по вере и чувству принадлежности к сообществу наносится, когда травмирующие события сопряжены с предательством важных отношений. Сохраняющаяся в воображении картина этих событий часто формируется вокруг момента предательства, и именно обман доверия придает интрузивным образам их мощную эмоциональную силу. Для примера вновь обратимся к психотерапии, которую Абрам Кардинер проводил с ветераном ВМС, спасенным в море после гибели его корабля. Мужчина особенно расстроился в момент рассказа о том, как он почувствовал, что его предали свои:
«Пациент сильно возбудился и начал обильно потеть. Его гнев был явно вызван инцидентами, связанными с его спасением. Моряки пробыли в воде около двенадцати часов к тому моменту, когда их подобрал эсминец. Разумеется, офицеров в спасательных шлюпках подняли на борт первыми. Восьми или девяти солдатам, цеплявшимся за один плот с моим пациентом, пришлось дожидаться помощи в воде еще шесть или семь часов»190.
Офицеров спасли первыми, несмотря на то что они уже были в относительной безопасности в спасательных шлюпках, в то время как рядовых, цеплявшихся за плот, проигнорировали, и некоторые из них утонули, не дождавшись спасения. Хотя для Кардинера в этой процедуре не было ничего необычного – она шла в рамках порядка, принятого в армии, – пациент пришел в ужас от осознания того, что был для своих расходным материалом. Презрение спасателей к его жизни травмировало этого человека тяжелее, чем вражеские атаки, физическая боль от погружения в холодную воду, страх смерти и гибель других людей, разделивших с ним это тяжкое испытание. Безразличие спасателей уничтожило его веру в свое сообщество. После этого события пациент демонстрировал не только классические посттравматические симптомы, но и признаки патологического горя, отчужденности и хронической депрессии:
«В сущности, у него была сильная реакция на насилие любого рода, и он не мог видеть, как других ранят, причиняют им боль или осыпают угрозами… [Однако] он утверждал, что ему иногда внезапно хочется кого-нибудь ударить и что он стал очень сварлив и раздражителен с домашними. Он заметил: “Жаль, что я тогда не погиб; я заставляю страдать всех, кто меня окружает”»191.
Противоречивая природа отношений этого человека обычна для травмированных людей. Из-за трудностей с управлением гневом выжившие колеблются между неконтролируемыми выражениями ярости и нетерпимостью к агрессии в любой форме. Так, с одной стороны, этот человек ощущал сострадание, желание защитить других, не мог вынести мысли о том, что кому-то причиняют вред, а с другой – проявлял гнев и раздражительность по отношению к собственной семье. Эта непоследовательность была одним из источников его мучений.
Похожими колебаниями характеризуется и регулирование близости в отношениях. Травма побуждает людей и пресекать близкие отношения, и отчаянно стремиться к ним. Глубокое разрушение базового доверия, общие чувства стыда, вины и неполноценности, необходимость избегать напоминаний о травме, которые могут возникнуть в общении, – все это способствует отказу от близких отношений. Но ужас травмирующего события усиливает потребность в защищающих привязанностях. Поэтому человек с травмирующим опытом часто чередует самоизоляцию и тревожное цепляние за других. Диалектика травмы сказывается не только на внутреннем мире выживших, но и на сфере их близких отношений. Она приводит к формированию страстных, нестабильных отношений, колеблющихся между крайностями. Одна женщина, пережившая изнасилование, рассказывает, как травма нарушила ее чувство связи с другими:
«То, что происходило внутри меня, невозможно описать словами. Я теряла контроль над собой и никогда в жизни не была так напугана и беспомощна. Казалось, у меня из-под ног выбили почву, и я осталась одна беспомощно плыть во тьме. У меня были ужасные кошмары, в которых я заново переживала изнасилование. Я боялась быть с людьми – и боялась быть одна»192.
Травмированные люди страдают от ущерба, нанесенного базовым структурам «я». Они теряют веру в себя, в других людей и в бога. Их самоуважение подрывается опытом унижения, вины и беспомощности. Их способность к близости нарушается из-за сильных и противоречивых чувств зависимости и страха. Идентичность, которую они сформировали до травмы, оказывается безвозвратно193 разрушена. Пережившая изнасилование Нэнси Зигенмайер так свидетельствует об этой утрате «я»:
«Человека, которым я была утром 19 ноября 1988 года, отобрали у меня и моих близких. Я уже не буду прежней до конца своей жизни»194.
Bepul matn qismi tugad.