Kitobni o'qish: «Головы профессора Уайта. Невероятная история нейрохирурга, который пытался пересадить человеческую голову»
Переводчик Н. Мезин
Научный редактор Е. Лошкарева
Редактор Л. Макарина
Главный редактор С. Турко
Руководитель проекта Е. Кунина
Корректоры М. Смирнова, О. Улантикова
Компьютерная верстка А. Абрамов
Арт-директор Ю. Буга
Адаптация оригинальной обложки Д. Изотов
© 2021 by Brandy Schillace. Simon & Schuster, Inc.
© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина Паблишер», 2022
* * *

Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.
Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
Благодарности
Без небольшой армии добрых помощников такие книги не появляются. Я хочу поблагодарить Дорна Уэбера и Фонд Альфреда Слоуна с его программой популяризации науки за неоценимую помощь в сборе материала. Также большое спасибо компании Hosking Houses Trust за месяц никем не нарушаемого уединения в писательской резиденции, отпущенный мне на финальную правку текста (и необходимую, и грандиозную). Также спасибо семье доктора Роберта Уайта, особенно Пэтти и Майклу, а также Крегу Ветовицу за сведения о его отце, Крейге.
Докторам Лесли Шарпу и Майклу Де Джорджиа моя глубокая признательность за постоянную экспертную помощь в работе над книгой (Майкл, с меня море виски – помните, как вы впервые показали мне испачканный кровью блокнот?).
Маше и российскому НИИ Общественного здоровья имени Н. А. Семашко моя искренняя благодарность за помощь в сборе материала о Владимире Демихове.
Множеству людей, с которыми я беседовала: спасибо за желание помочь и уделенное время.
И наконец (но ни в коем случае не в последнюю очередь), благодарю товарища по писательскому цеху Лэнса Паркина за бесконечные обсуждения моих черновиков. А еще спасибо моему партнеру Марку Скиллаче, который терпеливо выслушивал, как я читаю вслух все главы до единой. И не раз. Даже в машине. Ты чудный зверь единорог.
От автора
Случается, что истории сами находят тебя, когда ты их и не ищешь. Эта началась с телефонного звонка от старого друга… друга, который еще и нейрохирург.
Доктор Майкл Де Джорджиа ведет меня в свой скромный кабинет в кампусе Кейсовского университета Западного резервного района (Кливленд, Огайо). И любезно предлагает стул: прежде чем слушать некоторые истории, лучше устроиться поудобнее, чтобы не упасть. «Хочу тебе кое-что показать», – говорит доктор, протягивая руку к нижнему ящику стола.
Там коробка от обуви, слегка потертая. Доктор подвигает эту невзрачную коробку ко мне, и я снимаю крышку – с любопытством и даже с тревогой.
– Это же не мозг, нет? – спрашиваю я.
Не мозг, подтверждает доктор. Или по крайней мере не совсем мозг.
Сверху лежит блокнот с формулами, выцветший, пожелтевший, с наклейкой Массачусетского технологического института. На обложке написано имя: Роберт Уайт. Листая страницы, вижу записи корявым почерком, засохший клей, иногда пятна ржавчины.
– Похоже, что мышиная кровь, – поясняет Майкл.
Это протокол эксперимента. У меня в руках словно бесконечные как будто путевые заметки: от первых опытов с мышами и собаками автор дойдет до удивительных операций на обезьянах – и дерзкой попытки пересадить живой мозг.
– Он пытался пересадить голову? – спрашиваю я.
Не просто пытался, поправляет меня Майкл. Он сумел. И никто об этом не рассказывал.
По крайней мере до сего дня.
За этим последовала, пожалуй, одна из самых причудливых историй на моей памяти. Она прекрасно иллюстрирует старую мудрость: самые необычные рассказы зачастую оказываются самыми правдивыми, а самая плодородная и тучная почва для захватывающих историй – человеческий разум, с его любопытством, дерзанием, упованием и отчаянием.
Предыстория
Похитители мертвецов
Мозг: полтора килограмма студенистых извилин и сотня миллиардов нервов, невидимая машинерия, ответственная за все, что мы думаем и делаем, за всю нашу сущность. Пока у нас есть сознание, мы сохраняем индивидуальность. Наши хрупкие организмы могут страдать от болезней, несчастных случаев, насилия, но большинство из нас считает, что местопребывание личности – разум, вместилище наших воспоминаний, надежд и помыслов. И если отделить мозг от тела, которому он принадлежит… о, это совсем иная история. Собственно говоря, ее я и рассказываю.
Откройте бумажник и выньте водительские права. У многих из нас на этом кусочке пластика есть отметка, что владелец готов стать донором органов: если мы погибнем, наши органы можно изъять для спасения чьей-нибудь жизни. Поставив галочку в этой графе, мы, как правило, больше не задумываемся об этом сценарии. Мы охотно принимаем – и считаем благом – пересадку органов, но менее 100 лет назад сама эта идея показалась бы горячечным бредом расстроенного ума. Вырезать живое, бьющееся сердце – это когда-то рассматривалось как жертвоприношение богам. Вырезать печень у мертвеца, чтобы продлить жизнь больному, – это вызвало бы оторопь.
Католическая церковь и общественная мораль веками запрещали даже вскрытие тел, отчего бытовали ложные и путаные представления об устройстве человеческого организма. Первые анатомы представляли матку в виде вазы, женская грудь в их понимании соединялась некими трубками с яичниками (считалось, что лактация связана с менструацией), а мозг, драгоценнейшее из того, чем мы обладаем, изображали как мешанину из густого мутного студня. Пустота между органами – полости, пути, по которым может двигаться кровь, – вот что считалось важным. Именно крови приписывалась важнейшая функция нести в себе человеческую душу.
И вот пришло XVIII столетие, а с ним – похитители мертвецов. В европейских городах стоял смрад от мусора и отбросов, люди справляли нужду прямо на улице. Целый день по городу ходили молочницы – в их ведра попадали сажа, грязь и мухи. Скудное питание, нечистый воздух, заразная вода и общая нечистоплотность населения, не слишком склонного регулярно мыться, оборачивались разгулом болезней. И, случалось, какой-нибудь унесенный недугом крестьянин оказывался в могиле лишь затем, чтобы вскоре его выкопали. Без холодильников и без системы донорства ученым-медикам приходилось полагаться на грязную работу гробокопателей: расшвыряв венки и вынув из свежей могилы гроб, те еще до рассвета возвращались к молодым анатомам с трупом – только плати да не спрашивай лишнего. Жуткие дела, но как еще студенту-медику было узнать, что там творится под кожным покровом тела?
А теперь можно было изучить истинное строение и функции человеческих органов: печени с ее двумя долями, четырехкамерного сердца… Но богословы задавались вопросом – в каком из этих комков плоти спрятана человеческая душа? Со времен философов-ученых, таких как Рене Декарт («Мыслю, следовательно, существую»), ее священным вместилищем все чаще полагали сознание. А стараниями анатомов и их помощников-гробокопателей синонимом сознания стал мозг.
Потом, когда Джон Гленн1 преодолел притяжение Земли, а в небо поднялись сверхзвуковые реактивные лайнеры – англо-французский Concord и русский Ту-144, – наступила холодная война с ее примитивным мышлением. И явилась новая порода гробокопателей. В Советском Союзе, за железным занавесом, изолированные человеческие органы жили вне тел, подвергаясь каким-то малопонятным экспериментам медиков. В конце 1950-х на Запад просочились странные черно-белые пленки, запечатлевшие нечто монструозное: сердце, живущее вне тела, легкие, раздувающиеся сами по себе, прооперированную собаку, лакающую молоко двумя головами. Сталинские ученые в секретных лабораториях подбирались к самым сокровенным загадкам жизни. Они не искали нетленную душу. Как истинных коммунистов-материалистов, их интересовала только жизнь – как ее создавать, поддерживать, изолировать. А еще их интересовал контроль сознания. Ученые времен холодной войны полагали мозг чем-то вроде радиопередатчика, посылающего и принимающего электромагнитные сигналы. Как он работает? Почему? Можно ли его разъять на части, не убив? И что бывает, если мозг «умер», а тело продолжает жить? А если все наоборот – погибает лишь тело? Жизни людей, которые медленно угасают от рака, пожирающего органы, или от миодистрофии, губящей мышцы, или от бокового амиотрофического склероза, вызывающего паралич, можно будет спасти, если только научиться пересаживать мозг.
Так в середине века дух отчаянного научного соперничества породил невозможную мечту: не о пересадке головы (как таковой), но о пересадке всего организма – легких, сердца, почек и прочего. Слишком похоже на историю Франкенштейна. На низкопробные фильмы о фантазиях безумных экспериментаторов из жутких лабораторий. Но вышло так, что это вовсе не история Франкенштейна: это история Джекила и Хайда – доктора с двумя личностями, двумя стремлениями и даже двумя именами.
Доктор Мясник и мистер Тихоня
Роберт Джозеф Уайт, человек с твердыми моральными принципами, истый католик, друживший с двумя папами римскими, любил называть себя (с большой долей иронии) Тихоней Бобом. Его, молодого и рьяного, щедро одаренного талантом, из Университета Миннесоты пригласили прямо в Гарвард. Уайт исследовал важную проблему: что происходит при отказе сразу нескольких органов. Его учитель и друг Джозеф Мюррей некогда буквально у него на глазах впервые успешно пересадил почку, но Уайт недоумевал – зачем пересаживать отдельные органы, если можно сразу дать пациенту новое тело, пересадив голову. Недоброжелатели, в том числе борцы за гуманное обращение с животными, прозвали его Доктор Мясник: ему ставили в вину неоправданные страдания множества живых существ и приписывали опасные амбиции, считая, что он заигрался в бога. Уайт защищал науку как дело превыше критики – но он же появлялся в телешоу и на страницах журнала GQ с медицинским саквояжем, подписанным «Доктор Франкенштейн». Он разработал методы спасения жизни, до сих пор применяемые в больницах (от охлаждения мозга при несчастных случаях до хирургических протоколов, выработанных на основе богатой практики), – но он же консультировал создателей сиквела «Секретных материалов», а его работа задолго до этого вдохновила авторов фантастического хоррора 1962 года «Мозг, который не мог умереть». Уайт участвовал в создании комиссии по биоэтике при папе Иоанне Павле II, был членом Папской академии наук и был номинирован на Нобелевскую премию – но он же отрезал голову макаку-резусу, чтобы пришить ее к новому телу: это была проба перед экспериментом на человеке.
Казалось бы, хирургия, которую придумал и развивал Уайт, зарождалась как тайна, покрытая мраком, но, взяв в руки скальпель, Уайт вступил в международное соревнование, ничуть не менее напряженное, чем космическая гонка: в схватку России и Америки, которые в годы холодной войны пытались победить смерть и сотворить жизнь. От собаки к обезьяне, от обезьяны к человеку: эти два скачка ознаменовали начало 40-летней битвы за расширение границ научного знания – и конфликта с новыми представлениями о зоозащите, с конфессией, которой принадлежал сам Уайт, и с обществом, не спешившим приветствовать ни изъятие донорских органов у людей с умершим мозгом, ни пересадку того, что делает человека человеком.
Людям вечно не терпится заглянуть в будущее, которое уже совсем рядом. «Мы стоим на пороге множества открытий, – замечал герой Мэри Шелли Виктор Франкенштейн, – и единственной помехой является наша робость и леность»2. Смеем ли мы вмешиваться своими технологиями в заведенный миропорядок? Ответ: да, смеем. От «железных легких» (специальных камер с переменным давлением воздуха) до нынешних аппаратов ИВЛ, от первой операции на почке до инноваций в генной терапии, от реанимации охлаждением мозга «по Уайту» до имплантируемых нервных сетей – настоящее нашей медицины есть результат смелых дерзаний медицины прошлого. На наших глазах превратилось в науку то, что когда-то было научной фантастикой, – и все же пересадка органов поныне щекочет наши нервы сочетанием любопытства и затаенного ужаса. Чей пульс стучит в ушах матери погибшего ребенка, когда она слышит, как бьется его сердце в груди другого человека? И если мы получаем чужое сердце, легкие или печень, становимся ли мы сами в чем-то другими людьми?
Эта книга рассказывает невероятную историю о почти франкенштейновской затее – о попытках впервые в истории пересадить человеческую голову и о том, как эти фантастические опыты положили начало технологиям, которые и поныне спасают жизни. А еще она пытается решить загадку, до сих пор остающуюся без ответа: если мозг будет жить вне тела, что произойдет с личностью? Или, как это формулировал сам Уайт, – можно ли пересадить человеческую душу?
Работа доктора Уайта стала удивительным мостом, соединившим Америку и Россию в годы холодной войны, науку и человеческую душу, этику научного эксперимента и горячую надежду на спасение человека от неизбежного телесного угасания. История Уайта отсылает нас в прошлое, во времена оголтелого шовинизма, опасностей, тайн и шпионажа. Но тогда же заговорили о правах дотоле бесправных живых существ, будь то пациенты в безнадежной коме или лабораторные макаки. Это история о наших великих страхах, великих надеждах и удивительном изобретении, которое и сегодня спасает от верной смерти пациентов с больным сердцем и на диализе. Но самое главное – это история о долгом и удивительном пути от научной фантастики к научному факту.
Глава 1
Не было гвоздя
Мы не считали, что творим историю.
Мы вообще не думали об этом. Мы думали, что нужно спасти пациенту жизнь.
Джозеф Мюррей, хирург-трансплантолог
20 декабря 1954 года с самого рассвета сыпал густой снег. В полдень Джозеф Мюррей, хирург из Гарвардской университетской клиники Бригама, стоял на кухне своего бостонского дома, собираясь готовить яичный пунш. Доктор Мюррей, обаятельный лысоватый мужчина, и его жена Бобби готовились к ежегодному рождественскому приему на 75 гостей, но не успел доктор разбить первое яйцо, как в коридоре зазвенел телефон. «Патанатомы звонят», – сообщила Бобби. Оба понимали, что это значит. Мюррей бросил венчик, накинул пальто, завел машину и вырулил со двора на обледенелую дорогу. В патологоанатомическом отделении клиники Бригама его ждал свежий труп.
Нечасто бывает, что хирург бросается на помощь к пациенту, который уже умер. Но Мюррея заботил не мертвец. Напротив, он думал о молодом матросе-пограничнике по имени Ричард Херрик, который лежал в клинике с последней стадией почечной недостаточности и уже испытывал приступы психоза, вызванного интоксикацией. Труп же был нужен Мюррею не как источник донорского материала – а сегодня, когда западная медицина успешно доказала способность продлевать жизнь пациентов заменой органов, мы предположили бы именно это. Но в 1954 году не существовало донорства тканей: еще не было сделано ни одной успешной пересадки органов. Еще не пришел час.
В доме Мюррея шумела рождественская вечеринка, а он весь вечер препарировал свежий труп. Сначала он аккуратно выделил и удалил почку, а затем выполнил все действия в обратном порядке и пришил ее на место. Для мертвого пациента это уже ничего не меняло, но три дня спустя эти часы, проведенные у операционного стола, должны будут выкупить у смерти еще живого пациента: хирург практиковался. 23 декабря Джозеф Мюррей с командой таких же отчаянных авантюристов подвергнет опасной операции Рональда Херрика, ветерана Корейской войны и родного брата умирающего Ричарда: медики решили удалить у Рональда одну почку и пересадить ее больному. Эта операция станет первой пересадкой органа и положит начало гонке трансплантологов. Если можно вживить пациенту почку другого человека, то нельзя ли и сердце? А легкое? У Роберта Уайта, студента-медика, стоявшего в операционной Мюррея, благодаря той операции зародилась великая и удивительная идея пересадки мозга.
Человеческий организм – беспорядочная и изменчивая структура из постоянно умирающих и вновь рождающихся клеток. Части составляют целое, и малейший сбой может вызвать опасную череду – клетки начнут отмирать одна за другой. Вот, например, легкие: они должны снабжать мозг кислородом, иначе он умрет. При этом мозг контролирует процесс дыхания. Без мозга нет дыхания, а без дыхания нет мозга. Такая же обоюдная зависимость существует всюду, вплоть до клеточного уровня. Умирая, мы умираем целиком, и до недавнего времени отказ любого органа, в сущности, означал приговор. Это не значит, что врачи не пробовали продлить жизнь, спасая пораженный орган: пробовали, но безуспешно.
К концу XIX столетия появление антисептиков, убивающих микробы, более чистых методов лечения ран и способов наложения более надежных и аккуратных швов заметно повысило шансы пациента на операционном столе. С надежной анестезией и серьезно сниженным риском инфекции хирурги теперь могли делать более глубокие разрезы, чем отваживались прежде. Иначе говоря, врачи научились не только рассекать внешнюю оболочку тела и удалять разросшиеся опухоли или отнимать конечности: умелый врач мог теперь чинить организм, собирать сложные переломы костей, а в серьезных случаях – и оперировать сами органы, скажем удалить лопнувший аппендикс или выполнить мастэктомию. Однако при всех успехах (сама ситуация печальная, но слово правильное) полное изъятие любого органа наносило организму необратимый вред. Врач мог удалить больной орган, причинявший страдания пациенту, но не мог вживить на его место здоровый, взятый у донора. Органы снабжаются кровью через густую сеть тончайших кровеносных сосудов, а если орган невозможно реваскуляризировать – то есть сшить разорванные сосуды, не допуская «протечек», – его нельзя и сохранить. И пока медики не преодолели это препятствие, трансплантология не могла развиваться. Как обычно и бывает в начале пути, первые попытки были грязными, жуткими и практически неизменно оканчивались провалом.
Французский хирург Алексис Каррель, лауреат Нобелевской премии, большинство операций проводил на животных, преимущественно на собаках. В 1894 году только благодаря опытам Карреля с шелковой лигатурой медики освоили реваскуляризацию: Каррель взял тончайшую нить и после серии уроков, взятых у вышивальщицы, научился сшивать сосуды такими мелкими стежками, что их едва можно было разглядеть невооруженным глазом3. Чтобы не проколоть сосуды, Каррель заворачивал их микроскопические концы, как манжеты рубашки, и сшивал края так, чтобы кровь соприкасалась только со стенками сосудов4. Отработав эту методику, Каррель стал задумываться о пересадке собачьей почки. Он давно интересовался методами лечения почечных заболеваний: пациенты регулярно умирали от почечной недостаточности, и Каррель задумал эксперимент, который мог бы все изменить. В конце концов, можно отнять одну почку, не затрагивая другую. Поскольку почки, фильтруя токсины, производят урину, можно измерить ее отделение и легко понять, успешно ли прошла пересадка5. Удаление выходило без проблем. Сложнее было вживить почку обратно.
По опыту работы с сосудами Каррель понимал, что почку не сохранить живой без кровоснабжения. В ходе одного из своих первых опытов он извлекал у собаки почку, затем изолировал ее, искусственно снабжая кровью в лаборатории, а потом вживлял обратно в организм. И если он пришивал почку той же самой собаке, орган, как правило, исправно работал и собака продолжала нормально жить. Но если Каррель вживлял почку другой собаке, обычно дело заканчивалось ее гибелью. Орган не приживался, и это убивало весь организм: отмершая почка начинала распространять инфекцию. Заинтересовавшись процессами, связанными с этим распадом, Каррель поставил первый из серии своих странных и жутковатых опытов, в ходе которых он менял собакам конечности. В то время Каррель уже работал в Нью-Йорке. В ходе операции он отрезал лапы на уровне бедра одной белой собаке и одной черной, а затем поменял их местами6. Каррель признался коллеге, что эта операция была проще, чем пересадка внутренних органов, хотя для того, чтобы соединить бедренные кости с суставными впадинами, ему пришлось вбить гвоздь сквозь костномозговую полость. Эта операция поразила воображение публики, и в газете The Washington Post появились забавные карикатуры: собаки резвились, щеголяя пришитыми лапами. На самом деле они так и не смогли даже пошевелить новыми конечностями – нервная ткань не успела регенерировать, и через 10 дней пересаженные лапы начали гноиться и разлагаться. Оба животных погибли от инфекции. Последовали новые опыты – и новые неудачи, причина которых оставалась неясной до 1924 года. Следующий прорыв совершил уже Эмиль Холман, хирург, работавший в клинике Бригама за 25 лет до Джозефа Мюррея.
Холман занимался пересадкой кожи: такие операции с некоторым успехом практиковались уже полвека. Полным ходом шла индустриализация, представления об охране труда рабочих менялись медленнее, чем следовало бы, и несчастные случаи, причем довольно страшные, происходили повсеместно. В 1878 году рабочий литейного завода Сэмюэл Рут получил страшные ожоги, когда ему на ногу попал расплавленный чугун. Многих бедолаг затягивало в работающие станки, да так, что сдирало и одежду, и кожу7. Пациент, у которого сгорела или сорвана значительная часть кожного покрова, защищающего организм, обычно погибает – и погибали многие. Однако находились врачи, готовые идти на риск – закрыть рану новой кожей в надежде, что она приживется. Историк Сьюзен Ледерер рассказывает о хирургическом методе из XIX века, когда для восстановления скальпа одного пациента брали кожу 200 доноров: лоскутное одеяло с хорошо заметными швами8. Но пересаженная кожа, как и любые другие трансплантаты в те времена, не приживалась надолго. Она сморщивалась, отставала, отмирала. Случалось, пересаженный лоскут держался достаточно долго, чтобы у пациента успела регенерировать собственная кожа, но обычно происходило иначе – начинались боли, распространялась инфекция.
Теория групп крови, которая начала завоевывать популярность в 20–30-х годах XX столетия, к 1950-м стала практически общепризнанной. Именно она натолкнула Холмана на интересную мысль. Аллотрансплантация, то есть пересадка здоровой кожи одного человека другому, ни разу не увенчалась сколько-нибудь продолжительным успехом. Но во времена Холмана жертвами ожогов часто становились дети, хватавшие предметы с горячей плиты или падавшие, споткнувшись, в открытый огонь. Есть шанс, подумал Холман, что кожа родителей годится для пересадки ребенку почти как его собственная, – и попробовал пересадить малолетнему пациенту кожу матери9. Мысль Холмана, была, пожалуй, здравой, но и эти трансплантаты не прижились. Хуже того – каждый новый аллотрансплантат отторгался быстрее прежнего. Холман понял, что «разрушительная сила» исходит из организма пациента10. Вскоре пластический хирург из Сент-Луиса Баррет Браун подтвердил его догадку: «разрушителем» оказался иммунный ответ. Организм пациента каким-то образом опознает чужую ткань, воспринимает ее как угрозу, как вторжение, атакует и отторгает. Он как будто понимает, где начинается и заканчивается участок пересаженной ткани, и отказывается от чужой кожи. А это означало верный провал любых попыток пересадить человеку кожу (и вообще любой орган) другого человека: в 1940 году медики должны были принять это как факт. В 1950 году Лео Лёб, известный и плодовитый ученый-биолог из Нью-Йорка, оценил перспективы трансплантации как «безнадежные», а все усилия в этом направлении назвал «пустой тратой времени»11. Все приверженцы трансплантологии в США должны были увидеть в этом вердикте крах своих планов, но в клинике Бригама опыты по пересадке тканей не прекратились. Главный хирург клиники Фрэнсис Мур был уверен, что прогресс в этой области все же возможен, – и он пригласил в команду единомышленника-энтузиаста Джозефа Мюррея. Ведущие медицинские светила Гарварда со снисходительной усмешкой взирали на этот новый университетский «корабль дураков», ведомый сбившимися с курса капитанами.
Тридцатидвухлетний Мюррей, недавно завершивший обучение пластической хирургии, смотрел вперед с холодной уверенностью. «Меня обвиняли в нездоровом оптимизме»12, – напишет он в мемуарах спустя годы. Свою работу в трансплантологии он называл «хирургией души»: работа придавала смысл его жизни, и никакие страхи коллег-скептиков не могли поколебать его веру13. Он повторял опыты Карреля с собаками – все, кроме обмена конечностями, – и даже пересаживал больным почки, изъятые у трупов, вживляя их в бедро: так не слишком заметно выпячивание, а мочевыводящие пути совсем рядом. Цель операции состояла не в самой пересадке: почка в бедре успешно выводила токсины, но Мюррей знал, что рано или поздно она откажет. Он надеялся, что дополнительная почка хотя бы ненадолго снизит нагрузку на обессилевшую пару собственных почек больного. Правда, в большинстве случаев такое лечение позволяло выиграть лишь несколько недель или даже дней. Мюррей не сомневался, что есть способ заставить трансплантат работать дольше, но при стопроцентной статистике отторжений никто не решался испытать на людях настоящую пересадку. Во всяком случае, до тех пор, пока в отделение неотложной помощи клиники Бригама не поступил молодой Ричард Херрик.
Ричард, здоровый и активный парень 22 лет, служил на судне береговой охраны, патрулировавшем Великие озера. Осенью 1953 года Ричард внезапно заболел: одолевала слабость, приступы головокружения. Молодого пограничника списали на берег, но его состояние осталось прежним – как при жестоком гриппе. В январе 1954 года, проснувшись утром, Ричард увидел, что у него распухли икры и лодыжки. Поначалу эти отеки появлялись время от времени и постепенно спадали в течение дня. Но через месяц-другой они уже держались до вечера, а натянутая, воспаленная кожа на ногах мешала ходить. Боли заставили Ричарда обратиться к врачу, и обследование обнаружило избыток белка в моче. Это был тревожный знак: почки не справляются с выведением отходов жизнедеятельности. Ричард слабел, во рту появился странный металлический вкус, начались постоянная тошнота и рвота. А потом совсем перестала выделяться моча. У Ричарда развилась почечная недостаточность.
Человеческие почки фильтруют почти 190 литров крови в день, выводя токсичные вещества, такие как мочевина (кристаллическое вещество, побочный продукт разложения белков), а также хлор, натрий, калий, креатинин (отходы нормального функционирования мышц) и избыток жидкости. Все это выходит из организма в виде мочи, объемом до двух литров в сутки. Для жизнедеятельности две почки не нужны: точно так же дублируются репродуктивные органы (два яичника, два семенника), и это эволюционная хитрость, своего рода страховка на случай повреждений. Однако почки странным образом почти всегда отказывают обе сразу: если заболела одна, вторая не выручит. А при отказе почек человек может умереть от отравления токсинами, накапливающимися в организме14. В случае терминальной почечной недостаточности (так называют полную утрату работоспособности обеими почками) пациент до конца своих дней полностью зависит от диализа, болезненного и сложного процесса механической очистки крови. Такому больному приходится не реже трех раз в неделю посещать клинику, где его кровоток направляется во внешний аппарат, который фильтрует кровь. Но в те времена даже при регулярном диализе многие довольно быстро погибали. Как в старинной песенке погибает город – «…оттого, что в кузнице не было гвоздя».
Не прошло и года, как «город» – Ричард Херрик – почти сдался врагу. Из здорового парня он превратился в изнуренного болезнью инвалида на последней стадии хронического нефрита – воспаления почек, которое ведет к почечной недостаточности и смерти15. Кожа у него стала бронзового цвета, начались судороги и приступы психоза. Ричарда даже привязывали к кровати – укусил медсестру. Даже диализ продлил бы его жизнь ненадолго.
Состояние больного ухудшалось, и врачи перевели его в государственную больницу в Брайтоне (штат Массачусетс), поближе к семье16. Старший брат Ричарда, Вэн, сказал его лечащему врачу Дэвиду Миллеру, что ради спасения брата сделал бы все, даже отдал свою почку. Нет, принялся было объяснять Миллер, почка не приживется, – но вдруг осекся на полуслове17. Он помолчал несколько секунд, осмысливая внезапную догадку. Почка Вэна не спасет больного, но можно попробовать почку другого брата, Рональда: с Ричардом они однояйцевые близнецы. Миллер распорядился направить Ричарда, подключенного к системе искусственного жизнеобеспечения, в клинику Бригама, а сам позвонил туда, сообщив, что Ричарду, в отличие от большинства пациентов, повезло – нашелся подходящий донор.
«Идеальные условия для воплощения нашей лабораторной модели»18, – позже говорил Мюррей в интервью. Но есть ли у врачей право подвергать здорового человека риску ради спасения больного, пусть даже родного брата? И что дало Мюррею такое право?
Дерзкая операция
Может быть, кое-кто из коллег по Гарварду считал Мюррея дураком, но это была неправда. Первого большого успеха в трансплантологии он достиг десятилетием ранее, в годы Второй мировой войны, прооперировав 22-летнего пилота, сбитого на Тихоокеанском театре военных действий. Пилот по имени Чарльз Вудс горел в самолете и получил ожоги более 70 % поверхности тела. Его привезли в главный военный госпиталь Вэлли-Фордж (штат Пенсильвания) без губ, век, ушей и носа: они полностью сгорели. Своей неповрежденной кожи для пересадки у пациента не хватало: требовалась донорская, и немало. Другого выхода у Мюррея не было, и он решил взять кожу трупов из госпитального морга.
Хирурги понимали: едва хозяин (организм Чарльза) осознает вторжение чужака (кожа мертвеца), он начнет вырабатывать антитела, специально предназначенные для борьбы с «захватчиком». В те времена медики уже установили, что иммунный ответ – функция белков, вырабатываемых клетками кровяной плазмы для истребления бактерий и вирусов. Увы, эволюция не может позволить себе чрезмерную разборчивость, и эти белки убивают все, что кажется им чужеродным19. И все же пересадку следовало попробовать: без кожного покрова, ограждающего внутренние ткани тела от микробов, Вудс умер бы от сепсиса, то есть общего заражения. Врачи должны были продлевать и продлевать пациенту жизнь, пока организм не начнет восстанавливать собственную кожу, – но прогнозы не обнадеживали. Мюррею предстояло все время срезать и снова пришивать лоскуты кожи, а по работам Холмана он знал, что каждый следующий трансплантат будет отмирать быстрее предыдущего. Однако… они не отмирали.
Через месяц после операции Мюррей отметил, что первые пересаженные лоскуты кожи по-прежнему держатся: они были живые и относительно целые. Сначала это казалось чудом, но вскоре Мюррей понял, в чем дело. Иммунная система пациента была настолько угнетена, что не могла вырабатывать антитела для борьбы с чужеродной тканью. Что-то подавляло иммунный ответ. И если иммунитет могут ослабить естественные причины, то уж тем более его можно ослабить искусственно. «И я принялся размышлять, – позже писал Мюррей, – получится ли когда-нибудь пойти глубже кожи»20. То есть пересаживать в человеческий организм донорские внутренние органы.
История удивительного спасения Чарльза Вудса попала в мировые новости, появилась на страницах Newsweek и привлекла внимание хирурга по имени Фрэнсис Мур. Мур лечил жертв печально знаменитого пожара в ночном клубе «Коконат Гроув», случившегося в 1942 году (этот пожар, унесший 492 жизни, до сих пор остается самым смертоносным в истории США)21. Работа с таким количеством обожженных пациентов заставила Мура заинтересоваться трансплантологией. В 1948 году его назначили главным хирургом клиники Бригама, и он немедленно развернул экспериментальную программу трансплантации почек – а возглавить ее пригласил Мюррея. Оба они верили в перспективы трансплантологии, но при этом понимали, что убедить мир в возможности успешной пересадки органов можно только после удачной операции. И у них все еще не было способа искусственно подавлять иммунитет, хотя оба верили, что когда-нибудь он найдется. Чтобы хоть немного снизить риск иммунного ответа, для первой операции им были нужны однояйцевые близнецы… Словом, в 1954 году внимание Джозефа Мюррея привлекло не только плачевное состояние Ричарда Херрика, но и существование Рональда, его здорового и сильного брата-близнеца.
За первые недели пребывания Херрика в клинике на столе Мюррея выросла толстая кипа анализов. Он выполнил 17 официальных тестов на проверку генетической идентичности близнецов Херрик, но только одно испытание оказалось убедительным: лоскут кожи с руки Рональда Мюррей пересадил на руку Ричарду, и кожа прижилась. Однако сомнения оставались. Утром 23 декабря по дороге в клинику Мюррей услышал, как его любимая радиопрограмма была прервана экстренным выпуском новостей: «врачи клиники бригама планируют смелую операцию»22. Эти новости услышали, вероятно, только жители Бостона и окрестностей, но Мюррею показалось, что на него смотрит весь мир. Стоит допустить ошибку – лабораторию могут закрыть, финансирование программы прекратить, а развитие трансплантологии будет отброшено назад лет на десять, если не больше. Плохо, если не удастся спасти Ричарда, но, учитывая его состояние, такой исход вполне закономерен. Страшнее и печальнее было бы потерять его здорового брата Рональда. Эта операция, думал Мюррей, будет первой в истории медицины, когда здоровый человек подвергнется хирургическому вмешательству без малейшей пользы для себя. Жертва Рональда пойдет во благо только его брату.
Никто не готов к приходу будущего. Оно надвигается со скоростью жизни, мы рискуем и что-то меняем за считаные мгновения. Мюррей и его команда не знали, что собираются творить историю: гораздо более вероятным казался громкий провал. В наши дни в пересадке органов нет ничего необычного – мы постоянно слышим об успехах трансплантологии и даже, возможно, встречаем людей с пересаженными органами, – и потому трансплантация не вызывает того трепета и изумления, как раньше. Генетика может поведать, каким причудливым путем формировалась наша уникальная ДНК, а исследования человеческого микробиома рассказывают о сонмах организмов, живущих внутри нас: от бактерий до паразитов. Но трансплантация означает помещение чужеродного внутрь собственного. Для этого нужно разъять созданное природой, отодвинуть мышцы, освободить орган от оболочек… и затем воссоздать то, что природа выращивала с нуля.
Экспериментальная хирургия всегда имеет дело с «мы можем» и «мы должны»: это философский спор, стоит ли вообще пытаться делать те или иные операции. Трансплантология – это не только практическая медицина, она поднимает вопросы о теле и душе – источнике жизни, как его ни назови. Что есть осмысленная жизнь? Кто определяет ее ценность и значимость? Кто решает, когда ее прекратить? Нащупывая границы возможного, Мюррей приоткрыл дверь в область куда более увлекательную (и странную), чем он мог вообразить. Трансплантология вопрошает, где кончается тело и начинается личность. Кто мы? Где мы? И как все это завтра повлияет на человеческий организм, мозг и душу? Едва ли именно такие вопросы занимали мысли Мюррея, увлеченно готовившегося к утренней операции. Но они уже тревожили 28-летнего ординатора, бродившего по коридорам мимо операционной.
Сирота на чужбине
До Рождества два дня. Роберт Уайт проталкивается сквозь толпу, заполнившую коридоры клиники Бригама. Как и все, он слышал новости, но его волнение объясняется не только небывалым событием. Уайт старше и несколько беднее остальных ординаторов, столпившихся в коридорах больницы и оживленно обсуждающих операцию, к которой готовится приступить доктор Мюррей, – операцию, которая изменит все.
Уайт, обаятельный мужчина в квадратных очках с черной оправой, в прошлом футболист, родился в 1926 году на Среднем Западе, в городке Дулут (штат Миннесота). Он был старшим сыном офицера береговой артиллерии в запасе, тоже Роберта Уайта. Это была большая семья рабочих людей со средним достатком, истых католиков: мать по имени Кэтрин, брат Джим, вдовая тетка Хелен и двое ее сыновей, кузены Роберта, Пэт и Билл. Все жили под одной крышей. Тетя Хелен прежде была учительницей, пока авария не унесла жизнь ее мужа; после этого она стала домашней помощницей сестры, так что их дети росли вместе буйной оравой. Немного суматошная, небогатая, но теплая и сердечная семья переехала в Миннеаполис, где 15-летний Роберт поступил в католическую школу де ла Салля. Биологию там преподавал отец Чарльз. На экзамене нужно было вскрыть лягушку, и не просто вскрыть, а извлечь ее крошечный мозг. До того дня Уайт, плотный и коренастый, больше интересовался спортом, чем наукой, и уж точно не выказывал никаких способностей к работе со скальпелем. Класс начал резать, и вскоре на столах красовались лужицы и потеки – комки лягушачьего мозга из вскрытых черепов. Подойдя к столу Уайта, отец Чарльз увидел неповрежденный лягушачий мозг, поблескивающий гладкой оболочкой. «Уайт, вам надо идти в нейрохирурги»23, – заметил он. Роберт Уайт будет рассказывать об этом экзамене до конца своих дней.
Именно тогда Уайт впервые задумался о жизни после школы – и о том, не покинуть ли Миннесоту. Летом 1941 года он уже примерял на себя образ доктора Уайта, хирурга. Но мир за пределами Уошборн-авеню катился в пропасть. Гитлер вторгся в Польшу, Франция и Англия объявили Германии войну. В сентябре 1941 года, когда Уайт перешел в выпускной класс, в США призвали резервистов, и отец Роберта тоже получил повестку. Еще не вступив в войну, страна уже воевала.
Законы о нейтралитете 1930-х годов не позволяли США продавать союзникам продукцию военного назначения, но Америка, будто конвейер, непрерывно поставляла в Европу деньги, оружие и другие остро необходимые товары24. А более миллиона мужчин и женщин в военной форме отправились в другом направлении, на Тихий океан, и среди них был Роберт Уайт-старший. Он получил назначение на Филиппины, где ему предстояло командовать батареей береговой артиллерии в Манильской бухте. Казалось, что это немыслимо далеко: другой мир, почти другая планета, а офицерского жалованья Уайта-старшего семье не хватало. Тетя Хелен сумела устроиться учительницей начальной школы, братья после занятий ходили подрабатывать на железную дорогу. Сентябрь сменился октябрем, а кинохроника состояла только из плохих новостей. Уайты зажигали свечи в прохладных апсидах местной церкви и молились, чтобы война не разгорелась. Все ждали писем.
4 сентября 1941 года: «Проснувшись утром, я увидел, что нас сопровождает эсминец, – писал Уайт-отец в дневнике. – Наш крейсер шел с нами, сначала с одного борта, потом с другого. Ободряет, честно говоря… Жаль, Хелен не знает, как мне пригодился ее предусмотрительный подарок, набор для письма». С шестого числа на судне пришлось экономить воду, закрыли душевые. Налетел шторм, море волновалось, и пошли слухи, что в Атлантике американский эсминец подвергся нападению. В ближайшую субботу Уайт в дневнике пересказывает эти новости:
Утром 4 сентября 1941 года эсминец «Грир» (DD145) по пути из Ньюфаундленда в Исландию установил гидролокационный контакт с немецкой подлодкой… Эсминец держал акустический контакт с целью 3½ часа, когда с борта заметили направляющуюся к кораблю торпеду.
Опасность таилась всюду. Транспорт с 1400 человеками на борту представлял собой отличную плавучую мишень посреди Тихого океана и шел без огней, чтобы не выдать себя врагу. В темноте на судно обрушивались десятиметровые волны.
17 сентября транспорт прибыл в форт Драм – островок на входе в Манильскую бухту. На этом мощно укрепленном острове, также известном как «бетонный линкор», солдаты и офицеры 59-го полка береговой артиллерии не нашли ни особого уюта, ни развлечений. Дни становились длиннее, но тянулись пустой чередой – вплоть до 8 декабря, когда Япония ударила по Пёрл-Харбору. Война началась всерьез, и еще никто не знал, что юг Тихого океана вскоре окажется в руках врага. «Чувствую себя сиротой на чужбине», – писал Уайт в день Рождества в туннеле форта Драм, единственном месте, защищенном от бомб. Бетонное убежище, похожее на бункер – или гроб, оберегало гарнизон до мая 1942 года, когда форт оказался в руках врага. Судьба Уайта-старшего оставалась с тех пор неизвестной.
Худшая новость – отсутствие новостей. В доме Уайтов в Миннесоте все ждали. И ждали… И вот военный капеллан, эвакуированный вместе с несколькими высокими чинами из форта Драм за два месяца до его падения, наконец вернул в дом на Уошборн-авеню небольшой блокнот с дневниковыми записями, «предусмотрительный подарок» тети Хелен. Последняя запись в нем начиналась словами: «Разные неприятные вещи, которые я сюда пишу, не означают ни уныния, ни отчаяния… это просто заметки на будущее, когда дневник станет особенно интересен». А заканчивалась словами «Но, конечно же…», обрываясь на середине предложения. Молчание этой последней строки опустилось на семью, как погребальный саван. Уайт-старший был жив, когда писал эти слова. Может быть, он жив и поныне, может быть, он в беде и ждет спасения. В начале 1944 года Роберту исполнилось 18, и он записался в армию добровольцем. Его мать изводилась от тревоги, но юноша твердо намеревался отыскать отца.
В июне Уайт окончил школу лучшим учеником выпуска – а вскоре, стриженый, бритый и чисто вымытый, уже ждал приказа. С прямой спиной он сидел в вербовочном пункте, напряженно ожидая, пока офицер прочтет его дело. Отличная успеваемость, интерес к науке, выдающиеся способности, быстро усваивает, легко переключается. Как и многих, Уайта должны были отправить в пехоту: немцы наступали в Арденнах, и американская армия несла огромные потери25. Достаточно вспомнить фотохронику: плотно закутанные солдаты, шагающие по бесконечным белым дорогам, деревья под слоем снега, стылые траншеи, заваленные мертвыми и умирающими. Армии требовалось мясо – но еще отчаяннее она нуждалась в медиках. «Ждите», – сказал вербовщик и вышел. С полчаса Уайт разглядывал стену кабинета. Минуты показались ему вечностью. Наконец дверь распахнулась, и офицер объявил новое распоряжение: Уайта направляли в медицинскую службу26. Его привезли в Индиану, где ему предстояло пройти нечеловечески интенсивный курс лабораторной медицины: анализы крови, пробы воды, тонкости полевого снаряжения, основы первой помощи. А после этого Уайт окажется не в Бельгии, а на Филиппинах – той же далекой окраине мира, где двумя годами ранее пропал его отец…
Сначала Уайт прибыл на остров Лусон. Там он совмещал основную работу – лечить солдат, больных малярией, – с самыми разными строевыми обязанностями. Он охранял склады с продовольствием, проверял воду на паразитов. Уайту не нужно было на передовую, но это не уберегло его от душевных ран. В свободное время – свободное от напряженной работы в тяжелых условиях, в жаре и сырости, – он объезжал лагеря (уже захваченные американцами) и медпункты, разыскивая следы отца. Уайту казалось, что он попал на Филиппины не случайно: должно быть, само Провидение привело его сюда. Но ни в каких списках не оказывалось заветного имени, и на территории, отбитой у врага, тоже не обнаруживалось следов Уайта-старшего. Зато обнаруживались братские могилы.
После капитуляции Японии в августе 1945 года Уайта перевели в японский город Киото, в госпиталь Красного Креста. Уайт, 19-летний парень, за 10 дней обустроил клиническую лабораторию и приступил к исследованию проб воды. Помещение он делил с хирургами и другими врачами, медперсоналом и техниками. В госпиталь постоянно поступали больные и раненые, многие – с изувеченными конечностями. Первые пластические хирурги пытались восстанавливать лица, исправляя чудовищные последствия взрывов и прямых попаданий. Какой части организма может лишиться человек, все же оставаясь собой?
Душевного покоя Уайт искал в синтоистских храмах по ближним пригородам. Над кронами деревьев по горам и долинам плыли красно-лаковые крыши святилищ, где отправляли культ одновременно и странный, и узнаваемый. Как, недоумевал Уайт, совмещается ужас войны с культурой, которая поклоняется божественному? Он в достаточной мере владел японским, чтобы понимать, что и здесь война не пощадила людей, – и принялся размышлять о своей вере. Он любит медицину, но не правильнее ли будет облачиться в сутану? И внезапно перед ним как будто открылись две дороги: одна к церковной кафедре, другая к операционному столу. Но, думая о городах, стертых с лица земли атомными бомбами, о воротах концлагерей, изрыгающих еле живых женщин и детей, об израненных и психически истощенных солдатах, он понял, что верным был его первоначальный выбор. Ему хотелось спасти все жизни – или хотя бы сколько получится.
И, конечно, Уайт надеялся, что еще не поздно спасти отца. Но однажды, к тому времени, когда он провел в Киото уже несколько месяцев, к нему прибыл мотокурьер с пакетом от Дугласа Макартура, генерала армии США и фельдмаршала филиппинской армии. В письме генерал выражал Уайту соболезнования: «Мы нашли могилу вашего отца». Роберт Уайт-старший, брошенный японцами в манильскую тюрьму Олд Билибид, прожил после падения форта лишь несколько месяцев. Прочитав послание Макартура, Уайт отправился в Манилу, постоял над могилой отца и написал короткое письмо домой: «Я здесь, с ним». Имя и дата на камне, смесь боли и облегчения. Задача выполнена, война закончена. Ближайшим рейсом Уайт улетел домой в Миннесоту.
Военная служба подарила Уайту опыт, который ни за что не приобретешь в колледже. Он изучил бактериологию, эпидемиологию (контроль за распространением болезней), занимался лабораторным исследованием крови, проб воды – однажды, после атомной бомбардировки Хиросимы и Нагасаки, ему пришлось измерять уровень радиации. На войне он выполнял работу и медика, и лаборанта, оказывал хирургическую помощь, но поступить в университет без диплома об окончании колледжа он все равно не мог. Так что, воспользовавшись законом о льготах для военнослужащих, Уайт поступил в колледж Сент-Томас в городе Сент-Пол (штат Миннесота). Через два года он поступил в Университет Миннесоты и получил диплом химика, а осенью 1951 года подал документы в медицинскую школу университета.
В этом университете учились и преподавали знаменитые люди – например, Филип Хенч, за год до поступления Уайта получивший совместно с другими учеными Нобелевскую премию за открытие гормона коры надпочечников кортизона, или Флойд Джон Льюис, которому еще только предстояло (в 1952 году) провести первую успешную операцию на открытом сердце. Но статус предполагал и высокие требования. Многие из когорты молодых рьяных студентов, что поступили вместе с Уайтом, не выдержали учебных нагрузок, да и сам Уайт, не проучившись и года, получил вызов к декану. Второй раз в жизни он сидел перед человеком, молча изучавшим список его научных достижений. Неужели выгоняют? «Роберт, вам место не здесь, – начал декан, и Уайт приготовился к дурному известию. – Вам место в медицинской школе Гарварда». Итак, Уайт переходил в одну из лучших медицинских школ страны, где ему назначили полную стипендию: у другого от такой невероятной удачи могла пойти кругом голова. Уайт окончил Гарвард с отличием в 1953 году и стал ординатором в клинике Питера Бригама, у Фрэнсиса Мура, в отделении общей хирургии – буквально через дверь от операционной, где спустя год или около того произойдет первая в истории пересадка внутреннего органа. Уайт прибыл как раз вовремя.
Бостон, 23 декабря 1954 года: операция у близнецов Херрик назначена на 8 часов 15 минут утра. Первые полтора часа Мюррей ждет за дверью, слушая по радиотрансляции, как оперируют Рональда. Врачам приходится работать быстро, причем без права на малейшую ошибку. Один близнец, одна почка: единственная попытка. К 9:50 хирурги выделили кровеносные сосуды, снабжающие донорскую почку, но не решались пока их перерезать: Мюррей еще должен был подготовить Ричарда к приживлению нового органа27. В отличие от прежних опытов, когда донорскую почку помещали пациенту в бедро, на этот раз речь шла о пожизненной имплантации в брюшную полость.
Состояние Ричарда ухудшилось настолько, что страдал уже его разум, и Мюррей понимал, что в этом случае сама операция – смертельный риск. Даже давать пациенту наркоз казалось опасным – но ведь он все равно умрет, если врачи спешно что-нибудь не предпримут. Ричарда вкатывают в операционную, заматывают в серо-зеленые простыни, и Мюррей тут же делает первый разрез в брюшной стенке. Пройдя мышцы, он осторожно отводит в сторону брюшину, удерживающую кишечник. Серией тщательно выверенных движений Мюррей пережимает артерии, снабжающие кровью почку и ногу пациента. Затем, глубоко вздохнув, дает знак Фрэнсису Муру прервать кровоснабжение здоровой почки Рональда и извлечь ее28.
Они называли этот этап «сухим периодом»: решающие, насыщенные адреналином минуты между изъятием органа и восстановлением кровотока в его тканях. Каждая мышца, нерв, волокно дрожат, как проволока взрывателя; каждое движение должно быть предельно точным; каждая секунда имеет значение. Мур приносит почку в обыкновенной кювете, обернутой обыкновенным влажным полотенцем: «Скромный транспорт для столь драгоценного груза»29, – позже будет вспоминать Мюррей. В этой кювете, в зажимах, лежат ключи от «города» Ричарда. Мюррей помещает почку в брюшную полость, но не может запустить кровоток, пока хирурги-ассистенты не соединят «родные» сосуды с донорским органом. Вот уже почечную артерию пришили к подвздошной артерии Ричарда. Часы показывают 10:10, но зажимы еще нельзя снимать. Пролетают еще полчаса, хирурги потеют от жарких ламп и от всеобщего внимания: радиостанции Большого Бостона, отчаянно жаждущие новостей, раз за разом повторяют сюжет о пересадке. Только в четверть двенадцатого операционная бригада закончила сшивать все сосуды. «В операционной, пока мы осторожно снимали зажимы, все затаили дыхание»30, – вспоминал Мюррей. Только звуки аппаратов – привычный шум операционной – нарушают тишину, когда кровь начинает поступать в донорский орган. Почка набухает и розовеет: она оставалась без кровоснабжения час двадцать две минуты, как и нога Ричарда. Освобожденная из зажимов, почка принимается пульсировать – и выполнять свою работу. Уже через какие-то минуты моча так обильно поступает в катетер, что санитарам приходится вытирать ее с пола31. Хирурги вводят свободный конец мочеточника пациента в мочевой пузырь32, и тут же восстанавливается нормальный отток мочи. Мюррей вздыхает с облегчением: первые трудности одолели. Теперь ждать.
Близнецы Херрик выйдут вдвоем из клиники Питера Бригама всего через две недели – и это будет первый живой успех трансплантологов. Для Ричарда и Рональда, чьи организмы развились из одной разделенной яйцеклетки, пересадка почки означала соединение «знакомых» друг с другом тканей. Впрочем, когда в организме Ричарда возобновилась циркуляция жизненно важных жидкостей, обе его почки оставались на месте. Он стал человеком с тремя почками, а брат Рональд остался с одной. Ричард перенес не замену, а добавление почки – и это тоже несло в себе определенные риски. Мюррей опасался, что больные почки «заразят» новую, и хотел как можно скорее их удалить. Доктор Меррил, бывший лечащий врач Ричарда, был настроен более консервативно и считал, что их нужно оставить. В итоге больные почки остались в организме больного как зарытые в землю мины – эту смерть Ричард носил в себе еще целый год, пока Меррил наконец не согласился, что удаление необходимо. После второй операции дела у Ричарда шли хорошо: он излечился от психоза и вернулся к активной жизни. Женился на медсестре, которая ухаживала за ним в больнице, и почка брата служила ему как собственная. «Почка брата-близнеца спасла пациенту жизнь» – напечатали на первой полосе The New York Times, а за ней подобными заголовками запестрели прочие газеты страны (и других стран): все возвещали зарю новой эпохи. И новая эпоха пришла.
Фрэнсис Мур продолжал поощрять инновации. Он убедил клинику Бригама организовать первые в стране кардиохирургические бригады. Его и сегодня помнят прежде всего как самого «заразительного» преподавателя Гарвардской медицинской школы – возможно, за всю ее историю. Он предоставил Мюррею стартовую площадку, шанс проявить себя; под его внимательным присмотром стал успешным хирургом и Роберт Уайт. Мур назначил Уайта на операцию всего лишь через несколько месяцев после его прихода в ординатуру. Это вышло неожиданно – Уайт готовился ассистировать на операции по удалению аппендикса и заигрывал с операционной сестрой, но тут Мур попросил старшего хирурга отойти в сторону и дать парню попробовать силы. Один у стола, с медсестрой, спокойно и вовремя подающей инструменты, Уайт ожил. Обнаженный нерв бытия пульсировал под его ладонями. Ничего подобного прежде он не переживал – и за этим азартом он будет теперь гнаться до конца своих дней. Уайт вырезал аппендикс, спас пациента и наложил безукоризненный шов. А с той медсестрой по имени Патрисия они через год поженились. «Я влюбился у операционного стола», – будет рассказывать Уайт, но влюбился он и в операционный стол тоже. И ему было мало просто делать операции. Он хотел придумывать новые, раздвинуть границы возможного для хирургии.
Однако этот вопрос – что может наука? – тянет за собой множество других, сложных и даже зловещих. Таких, о которых многие хирурги предпочитают не думать. В 1963 году на I международном конгрессе по трансплантации почек, состоявшемся в Вашингтоне, во время обсуждения вопроса, когда можно «отбирать» орган у трупа – в смысле, с какого момента донор достаточно мертв33, – один из участников заявил: «Я не собираюсь ждать, пока патологоанатом констатирует смерть. Мне нужна почка, я ее беру»34. Этот взгляд не отличался новизной. Долгое время медицина полагалась на похитителей мертвецов, которые под покровом ночи раскапывали свежие могилы. Нужда в них во многом отпала на рубеже XIX–XX веков, когда появились законы о передаче тел для науки, порожденные отчасти скандалом (на препараторском столе случайно оказалось тело влиятельного белого политика), а отчасти – новыми представлениями о медицинской этике и научном прогрессе, подразумевающими гражданское участие: общественности предоставили слово. А команда Мюррея своей успешной операцией положила начало эпохе «собирателей урожая» (то есть «вырезателей органов») и новых регламентов – и даже нового определения самой смерти.
Брать жизнь у мертвых – это противоречит нашим самым свято хранимым (пусть и не всегда сознательно) верованиям. Сомневаются многие, от христиан, исповедующих воскресение во плоти и намеренных «предстать перед Иисусом целыми»35, до людей, опасающихся незаконного изъятия органов на продажу тем, кто предложит самую высокую цену. Трансплантация человеческих тканей заставляет нас ломать головы над фундаментальным вопросом: где в этом непрерывно пульсирующем царстве клеток и нервов обитает живая душа? В здоровом состоянии тело и личность кажутся нам неразделимыми. Но в болезни, в смерти не страдаем ли мы под тяжестью плоти, не боремся ли с ней, как будто это нечто отдельное от нас? Как в таком случае человек понимает, что он – это он?
Болезнь, отнявшая у Ричарда Херрика почки, через восемь лет после операции вернулась и отняла у него жизнь. За те месяцы, пока больные почки оставались на месте, инфекция распространилась на пересаженную и потом год за годом медленно убивала человека. Мюррей продолжил делать пересадки – уже не между близнецами, а между никак не связанными донорами и реципиентами – и пробовал различные способы подавления иммунного ответа: от радиации до химиотерапии. В конце концов появятся препараты, способные решить эту задачу, и Мюррей, хотя к тому времени он уже отойдет от трансплантологии и будет заниматься восстановлением лиц, получит за свои передовые изыскания Нобелевскую премию по медицине.
Уайт никогда не интересовался почками. Он оставался верен единственной страсти – с того момента, как, вскрыв череп лягушки, обнажил ткань мозга. В 1955 году он оставил клинику Бригама, чтобы писать диссертацию по неврологии в Университете Миннесоты, и одновременно стал научным сотрудником отделения физиологии в клинике Мэйо – то есть, по сути, у него были сразу две постоянные работы. Как хирургу, Уайту вновь пришлось постоянно иметь дело с травмами и ранами, теперь уже не с боевыми, а с последствиями неудавшихся самоубийств, автомобильных аварий и других трагических случаев. Как и почки, мозг, чтобы жить, должен получать кровь и кислород. Уайт умел остановить кровотечение, старался как мог восстановить повреждения, но каждая секунда выкашивала живые клетки мозговой ткани. Случалось, пациенты умирали. А иные выживали – биологически, – но оставались «овощами». Сколько именно этого драгоценного вещества можно потерять, задавался вопросом Уайт. Или, если вернуться к мрачным вопросам, которые вставали перед ним на войне, – без чего ты перестанешь быть собой?
Своего первого пациента Уайт потерял в клинике Мэйо. И потом потерял еще немало. Внутричерепные гематомы, кровоизлияния в мозг от лопнувших сосудов, уносили жизни после дорожных аварий. Рак пожирал здоровый мозг, оставляя людей парализованными или лишенными речи после хирургического вмешательства. Уайт не раз присутствовал у постели больного в тот момент, когда энцефалограмма переставала регистрировать мозговые волны, хотя у человека еще билось сердце и работали легкие. И мало-помалу в голове Уайта, пока он занимался больными, формировалась некая идея, продиктованная его пониманием долга, личным горем и католической верой. «Я не думаю, что душа находится в руке, в сердце или в почках, – напишет он позже, словно бы соединяя медицину с проповедью. – Я полагаю, что физическим вместилищем души служит мозговая ткань»36. Если он придумает, как уберечь этот ком серого вещества от распада, как поддерживать в нем жизнь, тогда он сможет уберечь самое святое.
Уайт спрашивал себя: а что, если Мюррей не довел мысль до конца? Что, если рецепт спасения жизней не в пересадке отдельных органов, а в замене их всех разом? «Жизнь драгоценна и хрупка, и за нее часто приходится сражаться», – скажет доктор Мюррей в 2004 году на Всемирных трансплантационных играх, где в олимпийских видах спорта состязаются спортсмены с пересаженными органами. Доктор Уайт, однако, не хотел пересаживать почки, сердца и легкие: он хотел пересаживать «личность» из разрушенного болезнью тела в новое, здоровое. Еще в аспирантуре он выбрал цель на всю жизнь: трансплантация мозга.
Глава 2
Двухголовые собаки и космическая гонка
В последние дни мая 1958 года на телеэкранах Америки замелькали зернистые кадры странной черно-белой кинохроники. Человек в белом халате показывает рукой в угол комнаты, где маячит в полумраке неясная фигура. Неизвестное существо выводят во двор, на свет, где перед зрителем предстает странный составной организм: крупная собака породы мастиф с каким-то созданием поменьше, вырастающим из ее спины, как несуразный гребень. Вторая собачья голова заваливается на сторону, дышит, высунув язык, лапы криво свисают на плечи крупного «напарника». Обе головы лакают молоко из поднесенного блюдца, вызывая аплодисменты зрителей в кадре; камера приближается, показывая бинты и швы. Перед камерой Цербер – хирургически созданная собака с двумя головами, получившая имя в честь мифического трехглавого стража Аида.
На пленке никто не произносит ни слова, да если бы и говорили, мало кто смог бы понять. Кадры с запечатленным на них врачом Владимиром Демиховым появились из-за железного занавеса: необъяснимые, зловещие, без всякого пояснения. И все же эта мерцающая кинохроника вызвала трепет в хирургическом мире. Она добралась даже до южноафриканского Кейптауна, где Кристиан Барнард, уже работавший над первой в истории пересадкой человеческого сердца, счел необходимым повторить опыт Демихова (ему это удалось, но собака погибла, и тогда Барнард сделал чучело, которое выставил в кампусе). До врачей Бостонской клиники Бригама тоже дошли новости о русской пленке, хотя Джозеф Мюррей сомневался в ее подлинности. Не утка ли это? Лет за десять до того в Советском Союзе выпустили другой фильм, впервые снятый специально для западной аудитории, – он назывался «Опыты по оживлению организма». В нем показывали медицинские центры, где целые отделения занимались изолированными органами: сердца бились сами собой, легкие дышали с помощью мехов, жизнь в собачьих головах якобы поддерживалась при помощи аппаратов. Этот пестрый цирк принадлежал Сергею Брюхоненко, человеку, который прославился передовыми исследованиями в области переливания крови, а позже был разоблачен (правда, не в самом Советском Союзе) как хирург-шарлатан. Он творил полуреальные химеры. Некоторые органы Брюхоненко действительно успешно изолировал, но многие его заявления просто служили пропаганде, утверждавшей, что советская наука скоро найдет ключ к бессмертию человека. И даже его фильм посеял опасные толки: об оживлении трупов, о жизни, искусственно продленной за гробом, – а от пленки с Цербером отмахнуться было еще сложнее. В мае 1958 года Демихов прочел публичную лекцию в восточногерманском Лейпциге, планируя в ближайшие месяцы вернуться туда и провести несколько операций по пересадке сердца на собаках37. В том же году он принял участие в XVIII конгрессе Международного хирургического общества в Мюнхене. Из доклада и статей Демихова явствовало, что подобные операции он практикует уже четыре года, а первую провел еще в 1954-м, в феврале, – то есть даже прежде, чем Мюррей осуществил пересадку почки, прежде, чем Запад узнал, что возможна пересадка не только кожи. Что еще, спрашивали себя западные врачи, могли успеть Советы?
В Подмосковье продолжало работать множество сталинских лабораторий. Их работа была окутана тайной, а разглашение секретов грозило тюрьмой (в лучшем случае): ученые из одной лаборатории ограничивали общение разговорами о погоде и ситуации на дорогах, отчего работа над общими проектами продвигалась медленно и со скрипом. Неужели столь потрясающий документ – фильм Демихова – оказался на Западе без ведома советских властей? В такое не очень верилось. Нет, это, безусловно, рассчитанный ход. Но какова его цель? Утечка (если это была утечка) случилась сразу после знаменитого выступления советского премьера Никиты Хрущева перед послами западных стран в 1956 году, в котором он сказал: «Нравится вам или нет, а история на нашей стороне… Мы вас похороним!»38 Он хотел ярко продемонстрировать слушателям окончательную победу социализма над капитализмом. Превосходство Советского Союза, настаивал Хрущев, вытекает из «логики исторического развития»39. Позже он утверждал, что имел в виду «мы вас переживем»; американцы, однако, восприняли его речь как прямую угрозу. Работа Демихова несла послание того же свойства – предупреждение Западу о превосходстве советской науки. Оно удивляло и обескураживало, но также требовало ответа. Чем ответят Соединенные Штаты на столь необычный вызов? Этим фильмом продолжительностью всего несколько минут Цербер и его создатель со скальпелем положили начало одному из самых удивительных состязаний холодной войны.
Что есть наука, если не оружие?
Все мы выросли в мире, где возможна ядерная война. Еще в конце 1980-х в школах устраивали тренировочные воздушные тревоги и дети прятались под хлипкими партами, а звезды, такие как Стинг, записывали песни, в которых выражали надежду, что «русские тоже любят своих детей» (Russians, 1985):
Мы вас похороним, сказал Хрущев,
Но мне кажется, к этому он не готов,
Это самая идиотская из затей,
Если русские тоже любят своих детей.
Военно-промышленный комплекс настолько всеохватно определяет наше понимание последнего столетия, что мы с трудом представляем мир до его появления. А между тем этой колоссальной милитаристской машинерии почти не существовало, пока 6 августа 1945 года «Энола Гэй» не сбросила на Хиросиму первую атомную бомбу. Для публики это объяснили «необходимостью прекратить войну», хотя массированные бомбардировки зажигательными бомбами уже опустошили японские города, а небоеспособный имперский флот уже не мог проводить никаких крупных операций40. Историки и поныне спорят, было ли так уж необходимо применять ядерное оружие, но одно остается несомненным: небывалая разрушительная мощь атомной бомбы, неведомым образом расходящаяся от зловещего грибовидного облака, сделала ее самым чудовищным оружием психологического устрашения41. Бомба отправила миру страшное послание о военной силе Соединенных Штатов и об их техническом превосходстве. Это в конечном счете и было целью. Роберт Оппенгеймер, директор лаборатории в Лос-Аламосе, лично предостерегал президента Трумэна от применения нового, неопробованного оружия против мирного населения, настаивая, что «будет куда лучше не демонстрировать человечеству, насколько осуществимы планы по созданию подобной бомбы»42. Слишком опасно было приоткрывать крышку ящика Пандоры, когда все формулы и принципы атомного оружия уже стали общественным достоянием. Научный поиск (по крайней мере на Западе) основан на прозрачности, на обмене данными посредством статей, конференций и личного общения. Сам проект «Манхэттен» был строго засекречен, но математические расчеты и тактическую работу распределили между многими научными центрами – и, значит, материалы тех или иных обсуждений, даже какие-то конкретные формулы уже можно было найти в статьях и докладах. Оппенгеймер понимал: получив достаточно деталей, любой компетентный ученый сможет вывести формулу целиком. Хуже того, через шпионскую сеть в Канаде ядерные секреты уже утекали в Советский Союз43. В результате, когда Трумэн сообщил Сталину, что США обладают новым мощным оружием, это мало что изменило.
Трумэн не доверял своим так называемым союзникам: отношения между двумя странами оставались напряженными на протяжении всей Второй мировой. Поэтому, под давлением правительства (не все были довольны огромными затратами на ядерную программу) и сознавая необходимость показать техническое превосходство Америки над Советами, Трумэн дал добро на применение нового оружия44.
Чудовищная смертоносность бомбы не просто прекратила войну: она изменила роль науки, которая, как пишет историк холодной войны Одра Вулф, стала не только оружием, но и инструментом дипломатии. Американское общество прониклось оптимизмом, который вырос из наивного представления «Ученые выиграли войну за нас» и внушал легкомысленное отношение к врагам и соперникам. В конце концов, США контролировали и «мозговой трест» ученых-ядерщиков, и сырье (запасы урана). Конечно же, были ученые и государственные деятели, которые скептически смотрели как на превосходство страны в технике, так и на прочность американского доминирования. Впрочем, по самым осторожным оценкам, монополия на владение атомным оружием должна была продлиться не меньше пяти лет. Расчеты не оправдались. СССР начал ядерные испытания в 1949 году и очень быстро наверстал отставание. После испытания водородной бомбы, которое уничтожило атолл Бикини и «наградило» лучевой болезнью ни о чем не подозревавших людей в 150 километрах от полигона, Соединенные Штаты сохраняли лидерство в гонке меньше года45. Это казалось невозможным, но Советский Союз сравнялся с Америкой в технической мысли.
Как смогла разоренная войной страна, погрязшая в долгах, так быстро добиться нужных результатов? Американские политики ломали над этим головы. (Хотя большинство других стран антигитлеровской коалиции списали друг другу долги в обмен на помощь в войне, России предстояло выплачивать огромные суммы: свидетельство того, что отношения Советов с Западом существенно испортились уже к 1945 году.) Советский журналист Марк Поповский, вынужденный эмигрировать в США после серии статей об СССР, писал о военных лабораториях, которые «плодились как грибы после дождя», и о 5000 докторских дипломов, ежегодно выдаваемых ВАК46. СССР не просто бряцал оружием. Если русские смогут доказать свое превосходство в науке и технике, они будут регулировать температуру холодной войны. Предполагалось, что превосходство в науке означает и победу идеологии, – а обе стороны считали, что восторжествовать должна лишь одна система47.
По всей Америке хирургические раздевалки – больничный аналог офисной курилки – полнились слухами о русской медицине. И Роберт Уайт, и Джозеф Мюррей на личном опыте знали, как военная наука может влиять на медицину, ускорять ее прогресс, перераспределяя ресурсы в пользу пластической хирургии, которая помогает раненым восстанавливаться, или в пользу изучения микробов, заражающих солдат в окопах. Вспоминая слухи и пересуды послевоенных лет, Уайт позже рассказывал: «[Советская военная машина] так далеко продвинулась за столь малое время… что, наверное, думали мы, не отстала и медицина. Что, если за железным занавесом работают институты, где научились лечить рак или заменять кровь искусственными растворами?»48 Американские врачи опасались, что Россия вырвалась вперед49. И, судя по фильмам, публикациям и пропагандистским речам, попадавшим на Запад случайно или «случайно», Советы явно старались создать такое впечатление.
После войны экспериментальная медицина заметно оживилась. В Психоневрологическом институте имени Бехтерева (тогда он назывался Научно-практическим невропсихиатрическим институтом) при Ленинградском государственном университете исследовали телепатию, или «биологическую коммуникацию», и пытались создавать учебные методики, развивающие у военнослужащих способности к предвидению50. Ходили панические слухи, будто русские даже овладели психокинезом для наведения ракет и заинтересовались оккультизмом. Это, возможно, сейчас кажется диким и смешным, но США восприняли тему паранормальных сил всерьез. Ученые не могли позволить себе скепсис: где гарантия, что в СССР не сделали никаких открытий в этой области? В конце концов, еще несколько десятилетий назад расщепление атома точно так же казалось магией, загадкой и чем-то невозможным.
Послевоенное общество строилось на двух главных принципах. С одной стороны – отчаянная надежда на возможности науки (и даже псевдонауки), с другой – растущий ужас, что эти возможности первыми обуздают Советы. Типичным мотивом научной фантастики стала передовая технология, помогающая врагу одолеть «хороших парней». Словом, эффект от пленки Демихова оказался почти таким же, как от атомного гриба над далекими островами. Что бы там ни творилось за железным занавесом, советские ученые все-таки создавали монстров.
Сделать невозможное
Владимир Петрович Демихов родился в 1916 году – почти ровесник новой социалистической России51. Он происходил из бедных крестьян Воронежской губернии, отца потерял в Гражданскую войну, полыхавшую пять лет52. Мать Владимира, Домника, осталась одна с двумя сыновьями и дочерью на руках.
Воронежская губерния, преимущественно аграрная, занимала стратегическое положение на карте – через нее зерно и другую сельскохозяйственную продукцию доставляли в промышленные центры. При новой власти, однако, Воронеж (как и многие другие города, остро нуждавшийся в индустриализации) стал центром машиностроения. Советская пропаганда героизировала рабочих, осуждая «праздную» культуру буржуазии. Дети должны были работать, и в 13 лет Демихова направили в ремесленное училище изучать слесарное дело. Механизмы с их шестернями и валами пробудили в нем любопытство к физическим процессам. Он начал задумываться о принципах устройства вещей и о том, нельзя ли как-то разобраться и в биологических явлениях. Демихов, упрямый от природы, в своих изысканиях впадал в крайности. Однажды мать застала его, когда он подкрадывался к домашнему псу с ножом в руке. Урок анатомии она сорвала в последний момент53. Демихова занимали те же вопросы, что и пожилого нобелевского лауреата Ивана Петровича Павлова (все же помнят «собаку Павлова»?), чье «Письмо к молодежи», посвятившей себя науке, призывало молодых советских ученых: «…изучая, экспериментируя, наблюдая, старайтесь не оставаться у поверхности фактов». Павлов обещал, что смельчакам, не убоявшимся поиска, в награду откроются чудеса. Демихов внял его словам54. К 18 годам он оставил работу механиком и поступил в Воронежский государственный университет, где в одиночестве, ночами напролет грыз гранит науки, по-прежнему намереваясь открывать тайны бьющегося сердца. Он хотел стать, как Павлов, физиологом: этот раздел биологии изучает, как работают живые организмы. Демихов считал, что техника и биология могут работать совместно, а механическое «сердце» с насосами и мехами сумеет, если все как следует продумать, послужить заменой живому. Ведь инженер может заменить часть мотора – вот и Демихов не сомневался, что сумеет заменить сердце.
Записные книжки Демихова тех лет содержат зарисовки необычных устройств. Вот пара мембран, сложенных вместе, будто крылья бабочки, и кажущихся на первый взгляд окнами церковной колокольни. Четырьмя канюлями (тонкими трубками) конструкция соединена с венами и артериями, идущими к сердцу собаки. Эти мембраны, приводимые в движение электромотором, работают вместо сердечных желудочков, нагнетая искусственно насыщенную кислородом кровь по трубкам в аорту – главный артериальный сосуд, питающий организм собаки. На третьем курсе университета Демихов решил, что пора испытать механизм. Поймав неподалеку от общежития бродячую собаку, он дал ей наркоз, и на этот раз никто не помешал ему вскрыть грудную клетку животного. Дневниковая запись за тот день гласит: «18:15, смерть от остановки сердца».
Правда, по сути он не убил собаку – по крайней мере, пока. У него оставалось несколько минут, прежде чем остановка сердца убьет животное. Демихов удалил живое сердце и с помощью канюлей соединил свой аппарат с предсердием, аортой и легочной артерией животного55. Не теряя времени, он подключил электромотор, и мембраны, зажужжав, пришли в движение. Ритмично складываясь, механическое сердце подавало кровь к внутренним органам и мозгу собаки: веки животного задрожали, глаза открылись, легкие втянули воздух. Собака очнулась, ее грудь была уже прочно зашита – кроме тех мест, где из нее выходили трубки, соединенные с внешним аппаратом. С вырезанным сердцем собака прожила пять с половиной часов56. В сущности, Демихов вернул к жизни существо, находившееся на краю гибели. На тот момент ему не было и двадцати двух.
Эти первые успехи помогли Демихову поступить в Московский университет и получить диплом по биологии и физиологии. У него не было подходящего костюма для обязательного студенческого снимка, так что пришлось просить фотографа отретушировать фото и, по сути дела, дорисовать воротник и галстук57. Неулыбчивый, с горящим взглядом и крутым вихром, Демихов не увлекался ничем, кроме работы, и не стремился ни к чему – лаборатория была для него всем. В 1940 году он провел первую в истории интраторакальную (с помещением органа внутрь грудной полости) пересадку сердца у животного и даже попытался осуществить коронарное шунтирование, тоже на собаках, – почти на 10 лет раньше, чем Мюррей предпринял попытку пересадки почки Ричарду Херрику. Но эксперименты, как бы упорно он ни работал, пришлось оставить – по воле сил, повлиять на которые Демихов никак не мог.
Началась Вторая мировая война, и молодого ученого призвали в военные патологоанатомы. Его родные места – они были совсем недалеко от западной границы СССР – немцы захватили в ходе летнего наступления 1942 года. В ходе войны погибло 27 млн человек, было сожжено более 70 000 русских деревень58. Вдобавок администрация Трумэна требовала выплаты долга за «невоенные поставки» – около 2,6 млрд долларов59. Демихов вернулся к опытам, а страна, обескровленная долгами, была твердо намерена доказать свою стойкость – а вскоре и превосходство над соперниками.
К началу 1950-х Демихов провел больше трех сотен операций на собаках и умел накладывать анастомоз (выполнять хирургическое соединение двух сосудов) за 55 секунд60. При этом он не считался хирургом, поскольку не имел диплома врача. А перерыв из-за войны и напряженные отношения с преподавателями помешали ему защитить кандидатскую диссертацию и по своей специальности – биологии61. И все же Демихов продолжал экспериментировать, хотя у него почти не было оборудования, а жил он на скудную зарплату лаборанта. Потом ему удалось устроиться на работу в Московский институт хирургии. Но и тогда ему, чтобы сводить концы с концами, приходилось полагаться на финансовую поддержку жены Лии, с которой они расписались после войны. Лия и Ольга, дочь Демихова, вспоминали и о долгих вечерах, которые он проводил в институте, и о его привычке, что называется, брать работу на дом: в виде забинтованных собак, которые делили с Демиховыми тесную двухкомнатную квартиру. У Демихова был вечно беспокойный ум, он постоянно размышлял над вопросами, на которые еще никто не ответил: как бьется сердце, как дышат легкие, как устроен мозг и как его сложная механика влияет на разные системы организма. Внимательный, целеустремленный, дерзкий, он хотел делать немыслимое. Однако ни революционные медицинские идеи Демихова, ни фильм с его двухголовой собакой сами по себе не смогли бы поколебать уверенность американцев в их научном превосходстве.
4 октября 1957 года 84-килограммовый советский «Спутник-1», прочертив ночное небо, вышел на околоземную орбиту. По всей Америке и в большей части Европы его запуск отозвался общим изумлением и ужасом. Дело было даже не в самом аппарате и не в последовавшем за ним «Спутнике-2».
Космические технологии СССР были страшны ракетами, которые доставляли спутники на орбиту: если страна способна запустить объект на орбиту Земли, она, несомненно, способна доставить штуки пострашнее до целей, расположенных куда ближе к ее границам62. Президенту Дуайту Эйзенхауэру и так достался в наследство опасный «атомный тупик» – а теперь его соперник Никита Хрущев, считавшийся на Западе неуравновешенным и опасным человеком, получил в свое распоряжение ракетную мощь63. После запуска «Спутника-1» его главный конструктор Сергей Королев, 51-летний инженер-ракетчик, посвятивший жизнь покорению космоса, провозгласил, что «дорога к звездам открыта», но для Хрущева гораздо важнее был пропагандистский потенциал ракетостроения64.
И Хрущев был в этом не одинок. В том судьбоносном октябре СССР посетил Ричард Рестон вместе со своим отцом Джеймсом, журналистом The New York Times. Вернувшись в Англию, Ричард обнаружил, что его товарищи-студенты не на шутку встревожены отставанием Америки. «Они считали это великим национальным поражением, – писал Рестон. – Нам говорили, что у Америки есть на все ответ, и вдруг оказалось, что это не так»65. Буквально в одну ночь Соединенные Штаты, чье лидерство в годы Второй мировой казалось неоспоримым, утратили и мощь, и статус. Даже Линдон Джонсон, на тот момент лидер сенатского большинства, не на шутку встревожился. «В открытом западном обществе мы привыкли жить в объятиях неба, – напишет он позже. – Но вдруг почему-то все стало иначе, и небо показалось почти чужим. Я помню, как меня потрясло, когда я понял, что чужая держава может получить техническое превосходство над нашей великой страной»66. Радужная картина 1950-х померкла.
Для своего «Спутника-1» советские ученые выбрали такую радиочастоту, чтобы его сигналы мог поймать обычный коротковолновый приемник, какие были в любом доме и даже в любом гараже. Это означало, что после новости о запуске обычные люди могли настроиться на «космическую» волну и услышать слабый писк советского аппарата, скользящего по ночному небу. Специалисты понимали, что сам по себе спутник не представлял никакой угрозы международной безопасности, – так, физик Джеймс Ван Аллен, работавший над созданием американских искусственных спутников, даже обрадовался его запуску, – но дело было не в его возможностях, а в перспективах67. Советский Союз больше не на другом конце мира – он прямо над головой. Даже генерал-лейтенант Джеймс Гэвин из министерства обороны, которого, вероятно, новость удивила меньше прочих, ощутил внутри зияющую пустоту. «Это меня просто убило», – вспоминал он, а его товарищ Джон Брюс Медарис просто завопил: «Вот чертовы гады!»68 Американцы недооценили русских. И теперь бились не за то, чтобы победить их, а чтобы нагнать. Космическая гонка началась, и Америка уже ее проигрывала.
На первый взгляд, собачьи головы Демихова никак не связаны с запуском советского спутника. Первое – медицина (пусть странная и мрачная), второе – ракетостроение и военные технологии. Да, опыт Демихова с Цербером вызвал неподдельный интерес во всем мире – но исключительно в сфере медицины или биологии. Директор Института хирургии Академии медицинских наук СССР Александр Вишневский пригласил Демихова в институт как физиолога: ему предстояло изучать функционирование организма у животных – с тем, чтобы когда-нибудь эти знания нашли применение в медицине. Вишневский считал, что это важно и похвально, но его покровительство и поддержка имели свои пределы и сшивание двух собак в одну не всегда встречалось благосклонно. Долго ли Демихов сможет продолжать свои опыты, оставалось только гадать. Однако в накаленной обстановке после запуска «Спутника-1» научный прорыв в СССР мог дать новые возможности, привилегии, финансирование и высокое покровительство. Просто нужно было широко сообщить об этом прорыве.
В 1959 году корреспондент журнала Life Эдмунд Стивенс получил неожиданное приглашение: ему и американскому фотожурналисту Говарду Сохуреку предложили сделать репортаж о работе Демихова. Стивенс жил в СССР и в 1950 году получил Пулитцеровскую премию за серию статей в The Christian Science Monitor (о жизни при Сталине) под названием «Россия без цензуры». Стивенс, американец по рождению, все же симпатизировал стране, которую с 1934 года считал своим домом69. Он женился на советской гражданке Нине Бондаренко и навсегда остался в СССР70. Он одобрял советский образ жизни и писал статьи для самых разных американских журналов и газет, таких как Look, Time, Newsday, The Saturday Evening Post, а также делал материалы для радио NBC и для лондонских The Sunday Times и Evening News. В предложении написать очерк не было ничего необычного – но то, что оно исходило от Демихова и было одобрено Московским институтом хирургии… Это и впрямь небывалый случай. Как от такого отказаться?
Стивенс описывал Демихова как «предельно решительного», властного человека. Утром в день операции он представлял журналистам своих ассистентов и операционных сестер, но журналисты поневоле отвлекались на «пациентов», один из которых беспрестанно лаял. Собака по имени Шавка, «мелкая бойкая дворняжка», тревожно повизгивала, висячие уши и острый нос беспокойно подергивались71. В середине ее туловища густая клочковатая шерсть начисто сбрита: вскоре Шавка лишится тела со всеми механизмами – для пищеварения, дыхания и сердечной деятельности. Рядом с ней, уже под наркозом, лежал на операционном столе Бродяга. Бездомный пес, пойманный собаколовами, теперь послужит «реципиентом»72. Пока журналисты дивились, Демихов подозвал еще одну собачку – дворняжку по кличке Пальма с несколькими грубыми рубцами на груди после операции, проведенной шестью днями раньше. Демихов подсадил ей второе сердце, подправив легкие, чтобы оно поместилось в грудной клетке. Пальма радостно обнюхала его, виляя хвостом. «Видите, она не держит на меня зла», – заметил он, словно бы отвечая на невысказанные сомнения Стивенса.
Готовясь к операции, Демихов пошутил: «Знаете русскую поговорку: одна голова хорошо, а две лучше»73. Шавку, которая беспрестанно лаяла, наконец погрузили в глубокий наркоз.
Для всего мира это была всего лишь вторая операция Демихова по созданию двухголовой собаки. На самом же деле она стала двадцать четвертой за пять лет: это 48 собак. Демихов поставил дело на поток – и, учитывая сложность операции, такую скорость по справедливости следует назвать головокружительной. В то утро Демихов начал с того, что разрезал шею Бродяги сзади и сбоку, чтобы добраться до аорты, крупнейшей артерии организма, и до позвоночника. Затем просверлил отверстия в позвонках и продел через каждое пластиковую нить. Тем временем медсестра обернула голову Шавки в полотенце, оставив только выбритую область. Ассистент сделал первый надрез, чтобы завернуть кожу, а Демихов, виртуозно орудуя скальпелем, обнажил мелкие кровеносные сосуды и перевязал их, прежде чем отделить тело Шавки. На последнем этапе предполагалось перерезать связи с сердцем и легкими, но его нельзя было начать до подключения всех этих тонких сосудов и артерий к кровеносной системе Бродяги. Для соединения двух организмов проще всего было поместить Шавку на спину Бродяге, прямо на загривок, поближе к важнейшим органам дыхания и кровообращения. Демихов сшил их вместе, как собачью мозаику, закрепив при помощи пластиковых нитей голову и передние лапы Шавки на спине Бродяги. Вся операция заняла менее четырех часов74. А первая, которую он сделал в 1954-м, длилась двенадцать.
Покончив с грязной работой, Демихов снял перчатки. Идея двухголовой собаки, спокойно пояснил он, родилась у него 10 лет назад. А теперь опыты на собаках уже фактически вчерашний день. «У меня для вас новости, – объявил Демихов. – Весь наш проект переходит в одно из подразделений Института Склифосовского»75. Это крупнейшая в Москве больница скорой помощи. Проект перерос стадию экспериментов, заявил Демихов, и пришло время перейти к трансплантации человеческих органов.
Стивенс знал о близнецах Херрик и об успешной операции, проведенной пятью годами раньше. В 1959 году Джозеф Мюррей уже экспериментировал с сублетальными дозами радиации, пытаясь заставить иммунную систему реципиента не отторгать донорскую почку, взятую не у близнеца. Он убедился, что методика работает, только вот сама радиация причиняла долговременный ущерб здоровью. В британском городе Лидсе Питер Рэйпер использовал в качестве иммунодепрессанта циклофосфамид, применяемый в химиотерапии, но его пациент прожил лишь восемь месяцев после пересадки76. Неужели Демихов и впрямь планирует оперировать людей, несмотря на то что науке еще неизвестны надежные способы приживления органов от неблизкородственных доноров? Демихов отмел опасения Стивенса. Он сообщил, что планируется создать банк тканей, где будет все – от внутренних органов до конечностей. «Москва – огромный город, где ежедневно умирают сотни людей»77, – пояснил он. Так почему бы мертвым не послужить живым? Демихов улыбнулся – редкое явление – и сообщил Стивенсу, что у него уже есть подопытная: женщина 35 лет, которой отрезало ногу трамваем. Он собирался пересадить ей новую конечность. «Главная забота – срастить нервы, чтобы женщина могла сама управлять своими движениями, – добавил Демихов. – Но, уверен, с этим мы тоже разберемся»78.
Пока шла беседа, у Шавки дрогнули веки. Она не могла вилять хвостом или двигать лапами Бродяги, но жадно лакала молоко – хотя у нее уже не было пищевода и оно капало из горла сквозь подведенную трубку. Бродяга тоже очнулся, голова его склонилась под непривычной тяжестью другой, меньшей собаки. Есть и пить без помощи он не мог, а на глаза ему свисали передние лапы Шавки. Демихов назвал собак «счастливыми животными», с честью принесшими себя в жертву ради научного поиска, и подтвердил, что его опыты, когда придет время, будут спасать человеческие жизни. Собаки погибнут спустя всего четыре дня. Им было неудобно спать в новом сросшемся теле, потому что Шавка все время заваливалась на бок, а сшитые вены вскоре фатально перекрутились. Демихов, однако, не считал опыт неудачным79. Вовсе нет.
Тем временем в клинике Бригама Джозеф Мюррей посмеивался над статьей Стивенса в Life: ткани, которые Демихов собрался пересаживать, не будут должным образом функционировать, ворчал он. Животные все равно погибли бы по той же причине, что и собаки Алексиса Карреля на рубеже веков: отторжение инородной ткани. Мюррей упорно работал над созданием препаратов, подавляющих это отторжение (хотя первых заметных успехов добьется лишь в следующем десятилетии), и Демихов, по его мнению, не мог рассчитывать на благоприятный результат. Если только, язвительно добавил Мюррей, «русские не совершили какого-то открытия, о котором мы не знаем»80. Но после запуска спутника никто не мог гарантировать, что русские такого открытия не сделали. И США не собирались проигрывать в гонке второй раз.
В науку потекли неслыханно огромные деньги. Россия запустила свой спутник первой – но зато американский спутник будет лучше. Россия отправила в космос собаку (Лайку, на «Спутнике-2»), значит, Штаты отправят шимпанзе по кличке Хэм. Репортаж Стивенса в журнале Life доказал, что Демихов умеет пересаживать головы – и в том же научно-соревновательном раже Национальные институты здравоохранения США принялись финансировать экспериментальные лаборатории. Идея была такова: что Советы сумели на собаках, мы сможем сделать на приматах. А что можно сделать на приматах, то можно будет делать и на людях. США и СССР вслед за космической начали новую гонку – на операционных столах.
От собаки к обезьяне
1959 год. Роберт Уайт уже четыре года работает в клинике Мэйо, что в Рочестере, штат Миннесота. За стенами операционной он научный сотрудник университетской кафедры физиологии. Нелегкие дни, еще более нелегкие ночи. Уайт живет между двух миров: передового научного поиска и тонкой хирургии. Когда удается урвать время для сна, он, засыпая, придумывает способы удаления опухолей мозга81. Бостонские друзья описывали Уайта как обаятельного и веселого парня, всегда готового присоединиться к приключениям своих обеспеченных нью-йоркских приятелей, водящих дружбу с The Rockettes, женской танцевальной группой из мюзик-холла «Радио-сити». Но теперешнего Роберта Уайта – Уайта, который часами готов сидеть за книгами и сутками стоять за операционным столом, – отличают упорство и сосредоточенность, которые вскоре станут определяющими чертами его хирургического почерка. «Я прокручивал в голове предстоящие операции, как фильмы, – позже будет рассказывать он коллегам. – Они состояли из моих воспоминаний об уже сделанных операциях. Это было какое-то наваждение»82.
Приверженность Роберта Уайта католицизму стала еще глубже, занятия наукой не привели его ни к какому кризису веры. Скорее наоборот: операционная стала для него своего рода святыней, местом поклонения, где отпущенный Богом талант исполнял заповеданное Богом предназначение83. Разве он не избран? Разве он не дал согласие под сенью тех синтоистских святилищ посвятить жизнь спасению других жизней? Сердца и почки не могут сравниться с хитросплетениями нервной системы: погружая скальпель в мозг, признавал Уайт, «я проходил в миллиметре от того места, где это значило бы верную смерть»84. Может, это игра во Всевышнего – но она и ведется для Всевышнего.
И, возможно, этим объясняется его характерное поведение в операционной. Коллеги-хирурги описывали Уайта как «олицетворенное спокойствие» и отмечали его убийственную серьезность. Он никогда не сбивается. Даже в тот момент, когда игла оброненного кем-то шприца, пробив ботинок, вонзилась ему в ногу, Уайт лишь заметил: «Постарайтесь не убить главного хирурга» – и, даже не выдернув иглу, продолжил работать, осторожно удаляя опухоль в мозге пациента через небольшое отверстие в черепе85. Перед умывальником в операционной все иные заботы для Уайта улетучиваются. Их заменяет нечто более глубокое – и более великое. А именно – внутренняя радость, радость делать то, для чего он рожден. Оперировать мозг, экспериментировать с ним во всей его сложности – это приносит Уайту невиданный восторг.
Днем Уайт оперирует в травматологии и выполняет обязанности научного сотрудника в университетской физиологической лаборатории. Здесь можно продолжать опыты с собаками для диссертации – а писать ее он садится иной раз глубоко за полночь. В перерывах Уайт пытается быть хорошим отцом. Они с Патрисией принялись строить семью вскоре по приезде в Рочестер: в июле 1956-го родился Роберт-третий, в январе 1958-го – Крис, а к лету 1959-го Патрисия ждала третьего ребенка. Работы по дому было невпроворот. Операции, наука, семья – Уайт метался между диссертацией, армией пациентов и водоворотом домашней жизни, а на сон оставались считаные часы. Эта привычка останется с ним навсегда. Теперь у них с Демиховым была по крайней мере одна общая черта.
Дебют Демихова в Life заставил Уайта вспомнить оторопь от пленки с двухголовым Цербером. Вот человек, который тоже гонится за… мозгом. Уайт уже третий или четвертый год раздумывает: а нельзя ли сохранить и поддерживать человеческую личность в виде одного лишь мозга – после полной потери тела?86 Такая мысль пришла к нему после той нечеткой пленки, самой первой; теперь же, после обстоятельной статьи с настоящими фотографиями, не оставалось никаких сомнений в существовании двухголовых собак Демихова. Дома Уайт обсуждает перспективы с Патрисией, бывшей неврологической медсестрой. «Я знаю, что это реально», – думает он. Гонка началась.
Диссертация Уайта была посвящена отнюдь не пришиванию вторых голов. Напротив, он сосредоточился на изучении полушарий – вернее, последствий удаления одного полушария мозга у животных. Гемисферэктомия, как принято называть такую операцию, время от времени проводилась и на людях, начиная с 1928 года, и, как правило, в исключительных случаях – при раке или для лечения особенно жестокой эпилепсии. (Первую операцию сделал Уолтер Дэнди из клиники Джонса Хопкинса: удаление мультиформной глиобластомы, агрессивной опухоли из глиальных клеток мозга.) Результаты бывали самыми разными: случалось, пациент выздоравливал полностью, а иногда операция вызывала необычные расстройства – чаще всего потерю речи или частичный паралич. Даже сейчас мы не до конца понимаем, почему такое происходит, хотя, судя по всему, многое зависит от нейропластичности (способности мозга к адаптации) и от возраста пациента (чем моложе пациент, тем лучше). В ряде случаев – обычно для прекращения эпилептических припадков, не поддающихся медикаментозной терапии, – вместо удаления одного полушария просто перерезали межполушарные соединения. Показатели восстановления при таком методе вроде бы растут, а пациенты чувствуют лишь незначительный дискомфорт… и все же в отдельных случаях наблюдалась странная симптоматикa, включая так называемый синдром чужой руки, при котором кисть или вся рука (обычно левая) как будто действует по собственной воле и, случается, хлещет и душит «хозяина»87. Иначе говоря, мозг загадочен и полон чудес (порой жутковатых), а мы так мало знаем о нем. И сколько вообще мозга необходимо человеку? – спрашивал себя Уайт.
В лаборатории они с коллегами удаляли полушария мозга кроликам, потом собакам: то левое, то правое. В большинстве случаев животные, придя в себя, почти не меняли поведение – не считая небольших остаточных двигательных затруднений – и жили более или менее нормальной жизнью с оставшейся половиной мозга. Казалось, искра сознания всякий раз перемещалась в сохранившееся полушарие. Однако клиника Мэйо – это еще и травматологическая больница, а специальность Уайта – нейрохирургия. Раз за разом он наблюдал, как молодые жертвы несчастных случаев с пробитым или раздробленным черепом впадали в кому, из которой уже не выходили. Но если можно жить и без половины мозга, чем объясняется столь печальный исход?
Уайт держал в руках мозг ребенка. Он слышал мольбы родителей, требовавших ответа, когда поправится их малыш. Во время таких тяжелых разговоров Уайту приходилось поджимать губы: он подозревает, что никогда. Но кто так ответит раздавленным горем родителям? Может, подождать, и пусть они через какое-то время – несколько дней или недель – поймут сами? Бывало, Уайт и молился вместе с пациентами. А после операций заезжал в ближайшую католическую церковь и молился там. Но он знал, что молитвами исход лечения пациента с повреждениями нервной системы не изменить. И его постоянно мучил один парадокс: если гемисферэктомия показывает, что человек может жить всего лишь с половиной мозга, то выходит, главный враг, мешающий пациенту восстановиться после травмы головы, – это не сама травма, а что-то еще. То, что произошло после операции. Уайт предположил, что виновником может быть отек тканей позвоночника, после травмы перекрывающий кровоток к мозгу, но он не понимал, как более или менее гарантированно устранить его воздействие. Ответ пришел с необычной стороны – и вновь его подсказали собаки.
В клинике Мэйо над проблемой изоляции мозга начали работать за несколько лет до прихода Уайта. Врачи поставили себе цель изолировать (то есть отделить от тела и сохранить живым) мозг собаки, чтобы получить так называемые модели. Изолированный орган позволяет ученым замерить интенсивность метаболизма (скорость, с которой орган потребляет энергию), отследить циркуляцию в нем крови и другие факторы – без необходимости отделять показатели органа от показателей остального организма, у которого свое кровообращение и свой метаболизм. Без информации, полученной в процессе наблюдений за изолированным органом (и экстраполированной на весь организм), хирург может ошибиться в том, сколько крови нужно тому или иному органу для стабильной работы, а сложные операции таких ошибок не прощают. В 1955 году, когда Уайт только начинал работать в клинике, его новые коллеги еще не умели полностью изолировать мозг: при каждой попытке они нечаянно резали, сминали или еще каким-то образом повреждали мозговую ткань. Уайт уже слыл хирургом-виртуозом: его гемисферэктомии были, можно сказать, произведениями искусства88. Вскоре после прихода в клинику Уайт влился в команду Дэвида Дональда, главного физиолога и ветеринара. Вдвоем они принялись экспериментировать с низкими температурами: эти опыты Уайт и Дональд назвали методом локальной гипотермической церебральной перфузии. Они пробуют остановить часы.
Глубокая заморозка
О возможностях холода первыми задумались не ученые. В научно-фантастическом рассказе Нила Джонса «Спутник Джеймсона», написанном в 1931 году, герой просит после смерти заморозить его тело – в надежде, что в будущем люди найдут секрет бессмертия. Роберт Эттингер, считающийся «отцом крионики» (иногда ошибочно отождествляемой с криогеникой), говорил, что именно рассказ Джонса вдохновил его на книгу «Перспективы бессмертия», а некоторые оптимисты и в самом деле распорядились заморозить их останки. Есть и много других примеров. Еще в 1877 году вышел бульварный роман Уильяма Кларка Расселла «Замороженный пират», заглавный герой которого – оттаявший живой реликт давнего прошлого, а в 1890 году Луи Буссенар напечатал свои «Десять тысяч лет среди льдов», предложив читателям новый, леденящий кровь способ путешествия во времени. Рассказ-триллер Джека Лондона на медицинскую тему «Тысяча смертей» (1899 год) описывает бесстрастного врача, который то и дело убивает и возвращает к жизни собственного сына, а в рассказе Говарда Лавкрафта «Холод» показан герой, победивший с помощью заморозки распад организма.
А в реальной жизни первым в холодильник отправился доктор Джеймс Бедфорд, профессор психологии из Беркли: в завещании он выделил нужную сумму на стальную капсулу и жидкий азот. Следующим стал актер и продюсер Дик Клэр (сериалы «Мэри Тайлер Мур», «Ньюхарт», «Мамина семья» и «Факты из жизни»): он болел СПИДом и надеялся, что к моменту его разморозки лекарство от этой болезни уже изобретут89. Однако поднять из ледяной могилы не удалось пока никого. (В 2018 году ученые из Смитсоновского института сохранения биологического разнообразия «вернули к жизни» замороженную личинку коралла. Но, перефразируя цитату из «Молодого Франкенштейна», личинка коралла – это, за редким исключением, не человек. В фильме, если помните, это говорится про червяка.)
У медицинского применения холода цели поскромнее: не путешествия сквозь время в замороженном виде, а замедление биологических часов организма. Замерзая, мы принимаемся дрожать, вырабатывая тепло. Но если организм остывает слишком быстро, нервная система отказывает. Начинается головокружение, потеря ориентации, дрожь унимается, и в попытке поддержать работу внутренних органов система перебрасывает все ресурсы к центру. Циркуляция крови (и кислорода) замедляется, организм полностью прекращает выработку тепла, сердце останавливается. Переохлаждение убивает. От холода погибло множество людей во время войн в самые разные эпохи: 20 000, по самым скромным подсчетам, во время перехода Ганнибала через Альпы, и немалое число наполеоновских солдат во время отступления из России90. Полярный исследователь Роберт Скотт во время своей злополучной экспедиции в Антарктику описывал, как холод влияет на мозг, вызывая спутанность сознания и заторможенность91. Чтобы превратить холод из врага в друга, Уайту нужно было повернуть этот естественный процесс вспять. Целью местной перфузии было понизить температуру только мозга, без охлаждения остального организма.
Уайт с коллегами вскрывали собаке грудь, чтобы получить доступ к сосудистой системе, питающей мозг, и применяли ледяной солевой раствор, чтобы «оглушить» систему: сосуды, питающие другие органы, оставляли теплыми. Мозг собаки переохлаждался и «отключался» – то есть прекращалось его кровоснабжение92. Без крови мозг не получает кислорода, и, следовательно, его клетки отмирают. Уайт предположил, что это зачастую и есть главная беда при черепно-мозговых травмах. Необратимый вред не всегда причиняется в момент самой травмы. Часто это происходит через три-четыре часа – из-за воспаления: организм реагирует на повреждение, заставляя жидкость поступать к месту травмы. Воспаленная ткань сдавливает пораженную область, сжимая и перекрывая спинномозговой канал, по которому в мозг проходят кровеносные сосуды. Какие-нибудь 30 секунд без крови, несущей кислород, – и человек теряет сознание; минута – и клетки мозга гибнут; три минуты означают непоправимые повреждения мозга. После пяти минут смерть неизбежна93. Но при переохлаждении картина меняется. Хотя солевая ванна на несколько минут останавливала кровообращение в мозге, после вывода из этого состояния собаки возвращались в сознание.
Уайт почувствовал азарт. Замедление метаболических процессов головного мозга снижает его потребность в кислороде. Хирурги, оперируя больного, выигрывают бесценное время – а если заморозить спинной мозг сразу после травмы, это останавливает развитие отека и спасает от гибели нервы и клетки головного мозга. «Мы победили! Мы справились!»94 – вспоминает Уайт свои возгласы в момент открытия. Впервые он добился практических результатов: его метод будет спасать детей от полного паралича, позволит проводить сложные операции без угрозы отмирания мозговой ткани. А следующим шагом, конечно, должно было стать изолирование мозга целиком.
Для Уайта открылся целый мир новых возможностей. Если он сможет разработать методику экстракорпорального (внешнего по отношению к организму) охлаждения и согревания мозга, то почти обеспечит раздельное существование мозга и тела. А вдруг ему удастся искусственно снабжать мозг кровью и кислородом? Тогда у него будет мозг, способный существовать вообще без тела95. Но это случится не в клинике Мэйо.
Довольные полученными результатами, Дональд и Уайт продолжили совершенствовать методику перфузии на приматах. Руководство клиники видело в этих экспериментах перспективу – в будущем они могли бы привести к успешному излечению травм позвоночника – и сочло их более важными, чем работу над изолированием мозга. Практическое применение в хирургии перевесило научный интерес, но Уайт никогда не считал себя просто хирургом или в первую очередь хирургом. Он был прежде всего ученым. И стремился к большему.
Мы всегда прославляем порывы вдохновения, озарения, счастливые случайности. Историк Стивен Джонсон в своей книге об инновациях «Откуда берутся хорошие идеи»96 приводит длинный список популярных образов – от «озарения» до «мозгового штурма»97. Однако инновации не берутся из ниоткуда. Они возникают в темных закоулках сознания, где ждут своего часа сонмы полуоформленных идей. Протоколы экспериментов по охлаждению мозга не явились Уайту в один миг: они складывались постепенно, с опорой на опыт его коллег по клинике Мэйо. И теперь, после первого успеха, Уайт хотел сделать то, что казалось поистине невозможным… но лишь потому, что это еще никому не удавалось. Если ты, берясь за дело, убежден в его осуществимости, то успех лишь вопрос времени. Уайт прокручивал проблему в голове, представляя все манипуляции в трехмерном виде. Он намеревался извлечь мозг из его защитной оболочки и, отсоединив от сосудов и артерий, поддерживать живым как можно дольше98.
Демихов частично решил проблему изолирования мозга: он установил, что мозг собаки – вместе с головой и передними лапами – может продолжать жить при помощи «аппарата жизнеобеспечения», роль которого играет другое, более крупное животное. Но Демихов и не ставил перед собой более сложную задачу – полностью извлечь мозг, сохранив его сосудистую систему и непрерывно поддерживая кровоток. И главное: собака не может быть надежной моделью человеческого организма; чтобы получить достоверную модель, нужно продолжить опыты по изолированию мозга на приматах.
«С собаками просто», – говорил Уайт. Просто подружиться, просто работать, просто дрессировать, они недороги – и во всех других отношениях тоже мало похожи на человека. Простой мозг собаки не может по-настоящему заменить наш собственный. Уайту нужны были обезьяны, и вот с ними уже не «просто». С приматами, поскольку купить их было трудно, а стоили они дорого, мало работали в СССР, где война и нездоровая социальная политика подорвали экономику. Тем важнее было для Уайта экспериментировать именно на приматах. Нельзя отправить человека на Луну, заставляя дворняжек задыхаться в спутниках на околоземной орбите, и медицину не перевернуть в попытках, буквально и фигурально выражаясь, обучить старого пса новым трюкам. Но экспериментировать с приматами в Мэйо возможности не было, и Уайт не мог обойтись без финансирования и поддержки.
Собственная лаборатория
Уайта, выдающегося хирурга, широко известного по работе в клинике Мэйо, еще до защиты диссертации наперебой приглашали к себе многие научные центры. Основную массу приглашений можно было разделить на два вида: или место главного нейрохирурга, или руководство неврологическими исследованиями, но никогда то и другое сразу. Уайт отклонял все предложения. О чем он мечтал – и что ему все сильнее и острее требовалось, – так это о месте, где у него были бы пространство, свобода маневра и помещение для научной работы. То, что было у Мюррея и, несомненно, у Демихова. Жесткая структура отделений препятствовала его творческой мысли: не мог же он направлять энергию только в одно русло! Но в 1961 году, за год до официального получения ученой степени, Уайту поступило не совсем обычное приглашение на собеседование от человека по имени Фрэнк Нулсен из Кливленда (штат Огайо).
Восемью годами раньше доктор Нулсен, нейрохирург, стал профессором медицинской школы Университета Западного резервного района и одновременно начал работать в Университетской клинике Кливленда. Однако была проблема: в школе не существовало кафедры неврологии, и Нулсена наняли, чтобы он создал ее с нуля. К началу 1960-х Нулсен разработал всестороннюю программу неврологической ординатуры, включавшую в себя подготовку в Кливлендской городской больнице (вскоре переименованной в Cleveland Metropolitan General, сокращенно «Метро»), но поиск выдающихся талантливых преподавателей не прекращался. «Метро», служившая главной городской травматологической больницей, совсем не походила на клинику Мэйо. Лечиться в Мэйо люди ехали издалека. В «Метро» же приемный покой был заполнен жертвами дорожных аварий, людьми с огнестрельными ранениями и просто местными бедняками, которым больше некуда было обратиться за помощью99. Постоянный поток пациентов, часто безнадежных, выматывал хирургов, и они долго не выдерживали на такой работе.
На первый взгляд, должность в «Метро» никак не дотягивала до прежнего статуса Уайта, но Нулсен вынашивал грандиозные замыслы. «Сначала, – объяснил он Уайту, – ты организуешь у нас отделение неврологии». Одно это уже было исключительной удачей: Уайт создаст в больнице целое отделение, как сам Нулсен в свое время создал отделение нейрохирургии в Университетской клинике. Также Уайту был предложен пост доцента в медицинской школе: помимо операций, ему предстояло преподавать и заниматься наукой. Но Нулсен, зная, с кем имеет дело, самое приятное приберег напоследок. Если Уайт приедет в Кливленд, Нулсен даст ему возможность организовать лабораторию изучения мозга. Конечно, Уайту придется самому изыскивать финансирование посредством грантов (чем, собственно, и занято большинство научно-исследовательских лабораторий в стране), а начинать придется с небольшого помещения и со считаным числом сотрудников. Но при этом он получит свободу заниматься одновременно хирургией и научной работой. Уайт, не раздумывая, согласился. Он сообщил Патрисии и детям (а их было уже четверо – старшие сыновья Бобби и Крис, дочь Пэтти и Майкл, еще младенец), что они переедут на год раньше. Диссертацию Уайт будет заканчивать удаленно. «А еще мы купим дом побольше», – пообещал он жене.
ЛИМ, как сокращенно назвали лабораторию Уайта, открылась в сентябре 1961 года. Ей предоставили одну комнату на пятом этаже научного корпуса в главном комплексе «Метро» неподалеку от 25-й Западной улицы. Раньше помещение занимал доктор Байрон Блур, пионер изучения мозгового кровотока: он замерял, сколько крови поступает в мозг и оттекает от него, ставя опыты на макаках-резусах. Как сообщили Уайту, доктор Блур, отбывая в Университет Западной Вирджинии, оставил кое-какое оборудование: это позволит взяться за работу сразу, пока не начали поступать средства от грантов100. Тогда, как и сегодня, наука в любых учреждениях финансировалась преимущественно из федеральных источников, и Нулсен не сомневался, что в горячие дни космической гонки Уайт без труда найдет средства.
На своем двойном посту Уайт собирался побудить ординаторов и профессоров нейрохирургического отделения как можно плотнее сотрудничать с нейрофизиологами, биохимиками, эндокринологами и даже специалистами по экспериментальной психологии и инженерами101. Ему нужна была предельная широта знаний. Он начнет с изолирования мозга – для чего потребуется разработать и создать специальные машины и аппараты, которые соединят биологию с техникой, – но не остановится на этом. В его голове рождались новые методики и процедуры – и даже целое направление в неврологии. Уайт гордо заявлял, что его новая лаборатория «напишет книгу по нейрохимии»: в ходе экспериментов по изолированию мозга ему предстояло открыть базовые, но прежде неизвестные аспекты химии мозга и физиологии, «химические факты», без которых медики не могли бороться с болезнью Альцгеймера и подобными проблемами102. Но Уайт не забыл тот краткий, но опьяняющий опыт трансплантации и не переставал думать о пересадке мозга. Нулсену был нужен человек не чуждый азарта, – и, пожалуй, он нашел самого азартного. Уайту не терпелось приступить к работе.
Но переезд с семьей на новое место в 12 часах пути оказался не самой простой задачей – при всем его рвении. А уж рвения ему было не занимать. Хотя между Западом и СССР опустился железный занавес, Уайт знал, что отстает от Демихова. Может быть, советские ученые уже создали склады готовых органов? Сумел ли Демихов (не только хирург, но и физиолог по специальности) пересадить ногу? Если да, то с какими результатами? О медицинских достижениях Советов не доходило ни малейших известий.
Чего нельзя было сказать о советской космической программе. Каждый новый запуск усиливал международную напряженность. В 1960 году Эйзенхауэр предложил подписать договор о предотвращении размещения оружия в космосе (подобный тому, что разрабатывался для освоения Антарктики). Однако СССР не согласился на предложенные условия – и нисколько не скрывал военного характера своей космической программы103. Не скрывал он и своих успехов в космосе, сколь бы необычными они ни были. К январю 1961 года, когда президентом США стал Джон Кеннеди, Советский Союз уже запустил на орбиту целый зоосад, включая двух собак, кролика, 42 мыши, двух крыс и без счету плодовых мушек104. Новый президент унаследовал не только свежесозданное агентство космических исследований (NASA), но и неимоверное давление по поводу отставания в космосе. Пока речь шла о непилотируемых полетах, советники NASA были готовы на все. Но хуже, чем быть вторыми в космосе, предупреждали они, только одно – в гонке за лидерство первыми погубить астронавта105. Однако еще до конца года советский космонавт Юрий Гагарин совершил первый успешный полет на околоземную орбиту, поэтому Кеннеди решил удвоить бюджет NASA и объявил историческую лунную программу.
Через неделю после этого сорвавшаяся высадка в бухте Кочинос обернулась гибелью и пленением многих кубинских изгнанников, прошедших подготовку в ЦРУ106. Фидель Кастро подписал соглашение с СССР о размещении на кубинской территории советских ядерных ракет. Целых 13 дней в октябре 1962 года люди встревоженно внимали теленовостям. В конце концов Советский Союз согласился убрать ракеты с Кубы, если американцы уберут свои ракетные базы из Турции. К концу следующего месяца разоружение завершилось. Это послужило важным уроком для администрации Кеннеди. В холодной войне выигрывает тот, кто наступает, маскируясь оборонительной риторикой, – дипломатия много эффективнее угроз. Точнее других сказала об этом историк Одра Вулф: по ее словам, Соединенные Штаты с удвоенной энергией принялись разворачивать свой план «победить в холодной войне путем мира, процветания, сотрудничества…» – и, самое главное, пропаганды107. Началась война красноречия, в ходе которой нужно было завладеть воображением народа, а если необходимо, и внушить страх. Кеннеди понял то, что советские хозяева Демихова понимали еще в 1959 году, когда разрешили журналистам Life буквально привести его двухголовую собаку в гостиные простых американцев: инновации и прорывы в хирургической науке можно превратить в шахматные фигуры для большой политической игры. Обе гонки, на орбите и в операционной, можно использовать на благо государства.
Мозг не чувствует боли, хотя отвечает за передачу болевых сигналов по всему организму. Мозг не качает кровь, но без его команд органы перестанут работать. Это запредельно сложное устройство мощнее любого новейшего суперкомпьютера, оно более пластичное и прочное, чем можно предположить, исходя из его нежной структуры, и умеет управлять всем. Но не в пример черно-белым фильмам, где какой-нибудь очередной доктор Франкенштейн крадет заспиртованный мозг и вкладывает в пустой череп свежему мертвецу, в реальности работа с живым мозгом требует тщательной подготовки. Лаборатории Уайта предстояло ответить на многие вопросы. Как измерить количество прозрачной спинномозговой жидкости, циркулирующей в головном и спинном мозге, чтобы поддерживать ее давление и не повредить мозг? Какие инструменты могут понадобиться, чтобы обнажить базилярные артерии, тонкие и мелкие сосуды, запутанные, как сцепившиеся ветви живой изгороди? Сколько кислорода и сколько крови – и при какой температуре – будет достаточно для жизни? Помогут ли все эти расчеты с помощью аппаратов поддерживать жизнь в мозге, извлеченном из организма?
Уайт понимал, что «Метро» далеко до священных стен Бригама, а медицинская школа Университета Западного резервного района при всех его ресурсах – определенно не Гарвард. Но здесь ему дадут людей и помещение, а главное – обезьян. Та единственная комната в ничем не примечательном научном корпусе разрастется до целого этажа и на целое десятилетие станет для Уайта вторым домом, где он будет проводить долгие дни и задерживаться допоздна. Белая кофейная кружка и белый халат, черная курительная трубка и темные брови: доктор Уайт будет готовиться к изолированию обезьяньего мозга. В этом, он обещает, Соединенные Штаты будут первыми.
Bepul matn qismi tugad.