Kitobni o'qish: «Необыкновенная жизнь обыкновенного человека. Книга 1. Том 2»
Часть третья
Глава первая
Итак, в жизни нашего героя перевернулась ещё одна страница: навсегда ушла самая любимая и, пожалуй, самая любившая его женщина, дорогая бабуся, и ему предстояло начинать совсем новую жизнь.
С приездом дяди Мити он представлял её просто: завтра или послезавтра они с дядей уедут из Темникова. Он будет жить в Кинешме, играть с Костей, о котором он знал из рассказов бабуси, а может быть, встретится со Славой и Ниной. Своим ближайшим приятелям он успел рассказать, что уедет с дядей Митей. Но на самом деле всё случилось совсем не так.
На другой день после похорон Марии Александровны между её детьми произошёл длительный разговор. Дмитрий Болеславович сказал, что по сложившимся у него в семье обстоятельствам он не может взять с собой не только сестру с её дочкой, на чём та очень настаивала, но даже и Борю. Он просил Елену хотя бы ненадолго оставить племянника у себя, обещая высылать деньги на его содержание. Однако та ответила категорическим отказом. Она заявила:
– Этого подкидыша я и видеть-то не желаю, пусть он отправляется искать бросившего его отца. У меня он не будет жить ни одного дня!
Дмитрия Пигуту такой грубый отказ обескуражил. Из писем матери он знал, что у Лёли тяжёлый характер, знал, что она не ладит с племянником, но чтобы взрослая женщина могла питать такую ненависть к ребёнку, он не предполагал.
Невольным свидетелем этого разговора оказался и сам виновник его. Боря совсем не хотел подслушивать, это получилось нечаянно: он просто шёл в гостиную, где, как он знал, находится дядя Митя. Услыхав слова тётки, он вбежал в комнату и громко крикнул:
– Да я и сам у этой тёти Лёли ни за что не останусь!
Затем он выскочил во двор, залез в пещеру, сделанную в дровяной поленнице, и там всласть выплакался. Начало разговора он не слышал, но понял, что, по-видимому, дядя Митя сейчас его с собой брать не хочет, и ему стало очень обидно: «Никому-то я на свете не нужен! Все от меня отказываются. И родной папа где-то пропал, вот уже полтора года от него нет писем. Жив ли он? А то, может быть, тоже умер, как Николай Геннадиевич. Куда же я тогда денусь?» – думал бедный мальчик, размазывая грязным кулаком по щекам слёзы. Так и просидел в поленнице до вечера, пока его не разыскала Поля, которая знала все его укромные уголки во дворе. Она привела его на кухню, накормила и уложила спать.
А между тем Дмитрий, поняв, что оставить Борю у сестры совершенно невозможно, стал искать выход из положения. Взять его с собой он не решался, слишком уж прямолинейна и тверда была угроза его жены. Везти Борю к Мирновой тоже нельзя: та голодала и с младшими-то детьми, и конечно, отказалась бы принять третьего. Привезти мальчика в Кинешму и поместить его до устройства в детдом у каких-нибудь знакомых он тоже не решался: это могло стать известным Анне Николаевне и вызвало бы очередной скандал.
В затруднении он решил посоветоваться по этому вопросу с ближайшими друзьями своей матери и, прежде всего, со Стасевичами. Те, выслушав его рассказ и зная от Марии Александровны о его семейных неурядицах и о взаимной неприязни между тёткой и племянником, предложили оставить Борю на некоторое время у них, обещая заботиться о нём, как о своём ребёнке.
Со своей стороны, Дмитрий Болеславович обещал забрать Борю не позднее осени или, в крайнем случае, зимних каникул. Обещал он также высылать на содержание мальчика необходимые деньги.
В общем, переговоры эти закончились, к большому удовольствию обеих сторон, полным согласием по всем вопросам. Судьба сироты на ближайшие несколько месяцев была решена. Конечно, его мнения никто не спрашивал, да с ним бы и не посчитались. Все решили, что нашёлся самый лучший выход из создавшегося положения.
Не согласна с этим была только Поля: «Как это так, – думала она, – при живых дяде и тётке, при живом отце, ребёнка, как какого-нибудь подкидыша отдают чужим людям? Пусть очень хорошим, добрым, но всё-таки совсем чужим!»
О своих думах она поведала Варваре Степановне Травиной и Анне Никифоровне Шалиной. Последняя сказала, что она сама взяла бы Борю к себе, да боится, что его дядя не захочет отдать мальчика в семью сапожника.
– Ведь он, чай, как ни говори, а всё господин, – сказала она.
Когда утром Боря от Поли узнал о том, что его решено оставить у Стасевичей, он обрадовался. «Значит, я не буду всё-таки жить с этой «ведьмой» (как про себя он называл свою тётку). А у Стасевичей мне будет хорошо: с Юрой будем играть, в лесничество ездить будем», – думал он.
В день своего отъезда Дмитрий Болеславович привёл племянника к Стасевичам и, передав его маленькую, но уже крепкую ручонку в руку Иосифа Альфонсовича, приказал Боре слушаться последнего так же, как он бы слушался его. Следом за ними Поля принесла постель мальчика и ту самую старую корзину, с которой Боря когда-то приехал к бабусе. В корзине находилось всё его нехитрое имущество: две пары белья, новые штаны, рубаха, сапоги, учебники, кое-какие книги и несколько поломанных игрушек. Добрая женщина попрощалась с Борей, поцеловала его, перекрестила, не обошлось при этом с её стороны без слёз.
Прощание происходило у Стасевичей в присутствии их прислуги, которая, не стесняясь, на все лады обсуждала Борино несчастное положение. Эти разговоры смутили его, и он при первой же возможности убежал наверх.
Вскоре Поля уехала в свою родную деревню Итяково, так как у Елены Болеславовны служить она не хотела, да та и не смогла бы содержать прислугу.
Вечером этого же дня уехал из Темникова и Дмитрий Пигута, увозя с собой как память о матери её письма, записки и старый альбомчик с фотокарточками.
Все личные вещи Марии Александровны и мебель Елена Болеславовна оставила себе. Месяца через два ей предложили освободить служебную квартиру для новых учителей, и она переехала в небольшую комнатку в доме одной женщины, жившей около базара, поэтому почти всю обстановку Пигуты она продала за бесценок.
Так распалось это гнездо, с огромным старанием и любовью создававшееся одной из последних представительниц рода Шиповых. Не стало её – не стало дома и державшейся на ней семьи, не стало и гимназии, с такой энергией и добросовестностью ею созданной. Но осталось много людей, которые ею воспитывались, получали от неё первые начатки знаний и первые путёвки в самостоятельную жизнь. Это были многочисленные выпускницы темниковской женской гимназии, рассеявшиеся по всей необъятной России, долгие годы вспоминавшие свою любимую наставницу. Среди них была Анна Николаевна Шалина-Алёшкина; был среди людей, часто вспоминавших добрым словом эту женщину, и её внук Борис Алёшкин. Всю свою жизнь он считал, что эта скромная, преданная своему делу женщина была одним из самых лучших людей, встреченных им на его большом и трудном жизненном пути.
Итак, Борис поселился у Стасевичей. Его поместили в комнате Юры. Под его постель, состоявшую из тонкого матрасика, набитого морской травой, байкового одеяла и маленькой подушки, а также и под корзинку с его вещами была отведена часть большого шкафа, когда-то буфета. Верх этого шкафа был заполнен различными физическими приборами и химическими реактивами, а также и Юриными самоделками, а низ предоставили для Бориных вещей. Его шинель повесили рядом с Юриной на вешалку в коридоре, там же были поставлены и его новые сапоги. Летом Боря уже больше двух лет, как, впрочем, и большинство темниковских ребят, обходился без обуви.
Спал он на полу в Юриной комнате, на своём матрасе, расстилавшемся у того же шкафа, куда он убирался на день. Простыней у него не было, они остались у тёти Лёли. Наволочки на подушки менялись раз в месяц, а то и реже.
Юра спал на высокой железной кровати, стоявшей у противоположной стены комнаты. Она была укрыта тёплым шерстяным одеялом, под которым были и простыни. Посредине комнаты стоял большой стол, за ним они не только занимались своими ребячьими делами, но часто и ели. Время их завтрака и обеда не совпадало со временем приёма пищи, установленным в доме Стасевичей, и потому им часто приходилось есть отдельно от остальных членов семьи.
План квартиры Стасевичей


К описываемому времени жизнь в семье Стасевичей протекала так. Иосиф Альфонсович по-прежнему оставался заведующим Пуштинским лесничеством, распоряжался довольно большим штатом объездчиков, лесников и рабочих лесопитомников. Своих личных рабочих, которых помимо домашней прислуги он держал до революции (три-четыре человека), ему пришлось рассчитать частью потому, что не хватало средств на их содержание, а главным образом потому, что он был теперь на положении советского служащего, и держать наёмных рабочих ему не полагалось. Из всей прислуги у Стасевичей остались в городе кухарка и няня Марья, а в лесничестве – молодая мордовка Арина, ведущая всё большое хозяйство лесного дома, и рабочий, числившийся одновременно и сторожем конторы лесничества.
Между тем хозяйство Стасевичей как в лесу, так и в городе было достаточно велико и требовало довольно большого труда. В городе они держали корову, кур, уток и старую лошадь – рыжего мерина, которого так и звали – Рыжий. Уход за всей скотиной и все работы по двору до сих пор лежали на Юре, с появлением Бори половина этих дел была возложена на него.
С первых же дней жизни у Стасевичей, мальчик попал в положение полуприёмного сына – полубатрачонка. В отношении питания и обращения с ним старших Стасевичей он был полностью приравнен к Юре, но и в отношении работы также. Они по очереди чистили хлев, конюшню, по очереди ездили на Мокшу за водой (40-вёдерной бочки едва хватало на два дня), по очереди задавали корм корове и лошади, вместе пилили, кололи дрова, а затем и разносили их по печкам, которых было в доме пять; топила печи няня Марья.
Но вся эта работа пришла позднее, а с первых дней своего пребывания у Стасевичей Боря вместе с Юрой и Иосифом Альфонсовичем переехал жить в лесничество. Имевшееся там хозяйство и служебные дела требовали присутствия хозяина и дополнительных рабочих рук; Янина Владимировна жить в лесу всё ещё боялась и приезжала туда с Вандой только на день в воскресенье. Однако пока опасения её были беспричинные.
В саровском лесу и в Пуштинском лесничестве бродили мелкие шайки дезертиров, или, как их называли, зелёных, но эти члены семей здешних крестьян нападать на местных жителей опасались.
Имевшееся в лесничестве хозяйство в это время составляло основной источник существования семьи Стасевичей. Получаемое ими жалование было так мало, а деньги так быстро падали в цене, что без собственного хозяйства им жить было бы просто невозможно. В лесу они имели кое-какой скот и довольно много разной птицы. Недалеко от дома находился большой огород, основную часть которого занимал картофель. Одна из лесных полян была вспахана, засеяна просом, гречихой и овсом. Около дома уже вырос небольшой сад с кустами малины, крыжовника, смородины, молодыми
фруктовыми деревцами, несколькими ульями системы «Дадан» и двумя старомодными колодами. Уход за пчёлами – увлечение Сифафоныча, а мёд, который они давали, скоро стал важной статьёй дохода в семье.
Ребят, приехавших поздно вечером, встретила Арина. Накормила вкусными горячими пшёнными блинами с мёдом, напоила парным молоком и уложила спать в одной из комнат большого пустого дома.
Ещё в начале революции Стасевичи, опасаясь погрома, вывезли вещи, в том числе почти всю мебель, в Темников, и большие комнаты этого дома стояли пустыми. В столовой остался большой обеденный стол, который в городе не поместился бы ни в одной из комнат, и несколько стульев. В бывшей Юриной комнате, одной из самых маленьких, обычно жил Иосиф Альфонсович, по его распоряжению туда же поставили деревянные топчаны для мальчиков, на них положили соломенные матрасы, покрытые льняным рядном и простыми солдатскими одеялами, и только подушки были набиты пером. У окна стоял стол, на котором работали и ели ребята и хозяин. В одном углу стоял шкаф с охотничьими ружьями и припасами, в противоположном – другой, в котором лежали в самом хаотическом беспорядке книги, брошюры и старые журналы – остатки невывезенной библиотеки. В бывшей спальне находилась большая кровать, на которой спала Янина Владимировна, когда решалась оставаться ночевать. В кухне жила Арина, и там всё оставалось без изменений. Все же остальные комнаты, а их было около десяти, пустовали, зимой они не отапливались, а окна в них закрывались ставнями и заколачивались досками. В одной из этих комнат Стасевич устроил подобие склада продуктов: ставили кадушки с мёдом, заносили на зиму ульи, а в деревянные лари засыпали овощи. В канцелярии лесничества ничего не изменилось.
Разумеется, все эти перемены Борис заметил только на следующий день. В этот же вечер они успели только поесть и сейчас же завалились спать.
На следующий день, поскольку это был их первый день пребывания в лесничестве, Иосиф Альфонсович решил дать ребятам отдохнуть. Весь этот день друзья бегали по лесу, лазили на самый верх вышки, обследовали свою, теперь уже полуобвалившуюся пещеру, перезнакомились (собственно, это сделал Боря, Юра был лицом, представлявшим незнакомца) со всеми дворовыми собаками, а их было штук шесть: некоторые сидели на цепи, некоторые бегали по проволоке вдоль заборов, а две бродили по двору, вывалив от жары свои длинные, красные языки и полураскрыв пасти с острыми белыми зубами. Обилие собак объяснялось тем, что в то время в лесу развелось много волков, забиравшихся даже во дворы. Они представляли опасность для домашнего скота, а мощные собаки-волкодавы надёжно защищали двор. Они хорошо охраняли и от чужих людей, и не только неистовым лаем, поднимавшемся при появлении постороннего, но и способностью основательно порвать непрошеного гостя.
Между прочим, знакомя Борю с собаками, Юра втайне надеялся, что некоторые из них попугают приятеля, и захватил с собой на этот случай отцовский арапник, но, к его удивлению, ничего не произошло. Почему-то все собаки, даже самые свирепые, в мальчике признали своего, и ни одна из них даже не заворчала.
Побывали ребята и на пасеке, но Юра, боявшийся пчёл, очень быстро оттуда убежал, пришлось уйти и Боре, а ему хотелось посмотреть на работу Стасевича, защищённого сеткой и что-то делавшего в одном из ульев.
После этого мальчишки направились к озеру, искупались и вдоволь наелись земляники, которой на берегу было так много, что земля от неё казалась красной. Сорвав свои помятые гимназические фуражки, ребята в течение какого-нибудь часа набрали их доверху и с торжеством принесли Арине, а вечером все лакомились этой ягодой, залитой принесённым из погреба холодным молоком. Ел и похваливал землянику и Иосиф Альфонсович. Затем он сказал:
– Вот что, ребята, картошка совсем заросла. Я нанял в Караеве баб для прополки, да они что-то не идут, а ждать больше нельзя, можем на зиму без картошки остаться. Придётся эту работу проделать вам…
Юра, которому уже приходилось помогать при прополке картошки, услышав слова отца, нахмурился, хотя, конечно, и не посмел что-либо возразить. А Боря, на которого день, проведённый в лесу, на свежем воздухе, с полной свободой, отличная еда и чувство какого-то покоя произвели приятное впечатление, восторженно воскликнул:
– Иосиф Альфонсович, мы сделаем, мы выполним, вот увидите!
– Ну-ну, посмотрим, что вы за работники, – улыбнулся Стасевич и стал укладываться спать. Вслед за ним угомонились и ребята.
Утром, вооружив мальчиков серпами и тяпками, Стасевич отвёл ребят на картофельное поле и задал им урок (устар. Работа, которую нужно сделать к определённому сроку – прим. ред.). Каждый из них должен был до обеда выполоть и окучить три борозды, а после обеда, если урок будет выполнен, можно делать что угодно. Если до обеда с этой работой не справятся, то кончать урок надо будет после.
Борозды были не очень длинными – так, по крайней мере, показалось Боре, и он удивился, когда Юра начал упрашивать отца уменьшить урок и дать только по две борозды, но тот остался непреклонным.
Когда ребята приступили к работе, то Боря увидел, что просьбы Юры были не напрасными: дело оказалось действительно тяжёлым. Картофель так зарос сорными травами, в особенности осотом, что его иногда было трудно и отыскать в густой траве. Приходилось сперва траву сжать, причём так осторожно, чтобы не повредить картофельной ботвы, тяпкой вырубить корни сорняков, всё это собрать и снести за пределы борозды, а затем чистой землёй окучить кустик картошки.
Вскоре все руки у ребят были исколоты колючими сорняками, болела спина, лицо заливал пот, рубашки уже давно были насквозь мокрыми, а на ладонях появились первые мозоли. И самое главное, проклятая работа шла всё медленнее и медленнее, и если первую борозду они осилили за каких-нибудь полтора часа, то на вторую потратили не менее трёх.
Солнце уже было высоко, когда Арина, выглянув из-за забора, позвала «работников» обедать. К этому времени ребята справились только с двумя бороздами каждый, и стало совершенно очевидно, что для третьей борозды им едва ли хватит всего вечера.
Обед проходил довольно грустно. Мальчишки здорово проголодались, но ожидание тяжёлого труда после обеда делало всё невкусным. Стасевич видел состояние ребят, но молчал. Однако он был хорошим воспитателем. Сразу же после обеда, когда мальчики стали собираться в поле, он неожиданно разрешил в этот первый день больше не работать, несмотря на то, что урок ими не был выполнен. Однако предупредил, что такое послабление им даётся первый и последний раз и что впредь он будет требовать выполнение урока без всяких скидок. Ребята этому очень обрадовались. Ведь строгое выполнение урока откладывалось на будущее, а сейчас они вновь получали желанную свободу.
Конечно, без дела они оставаться не могли и, помыв и перевязав тряпочками с мазью, которую им заботливо дала Арина, поцарапанные руки, ребята решили осуществить план, намеченный ещё вчера. А план заключался в следующем.
Во дворе росла группа больших, высоких ёлок. Эта группа могучих деревьев стояла почти посреди двора, в ней было три ели, расположенных на расстоянии трёх аршин друг от друга. Их стволы были настолько толсты, что мальчики, взявшись за руки, не могли их обхватить. Нижние ветки на высоте около четырёх аршин были спилены, а следующие переплетались, образуя огромный зелёный шатёр.
В прошлые приезды Бори в лесничество они с Юрой, забираясь на самые вершины деревьев, видели далёкие окрестности, там было немного страшно и очень интересно. Ветки каждого из деревьев вверху находились так близко, что ребятам ничего не стоило перебраться с одной ели на другую. И это надоумило их соединить ветки досками и сделать там «воздушный» дом. Юра задумал это давно, но одному выполнить всю работу было невозможно. Теперь, когда их стало двое, они решили это намерение осуществить.
Найти доски во дворе труда не составляло, довольно быстро разыскали гвозди и куски верёвок. Всё это, хотя и с трудом, удалось затащить наверх и там укрепить. Пожалуй, самым трудным было проделать это незаметно. Ведь главное, к чему они стремились, это чтобы их робинзоновский дом был известен им одним.
К вечеру после всех трудов мальчики стали обладателями деревянной площадки размером два на три аршина, довольно прочно укреплённой на ветвях трёх деревьев на высоте около десяти сажень. Правда, даже при небольшом ветре площадка скрипела и раскачивалась, но это было даже приятно, разве только чуточку страшновато. Всё соорудили за один вечер, причём так ловко, что из взрослых никто даже и не заподозрил этого высотного строительства.
В будущем помост служил надёжным убежищем и местом игр и проказ не только в это лето, но и в следующее. И очень долго о существовании дома взрослые не знали. Но мы немного забежали вперед.
Пока же в этот вечер ребята после тяжёлого труда в поле, а затем после не менее тяжёлого труда по своему строительству, умаялись так, что, поужинав, свалились спать как убитые.
Однако, как ни устали они, а о завтрашнем дне не забыли. И хотя в душе молили Бога, чтобы пошёл дождь, и полоть было бы нельзя, всё-таки попросили Арину разбудить их не позднее шести часов. Они поняли, что для выполнения урока в отведённое время вставать нужно как можно раньше. Но как же трудно оказалось вставать, когда исполнительная Арина, успевшая уже приготовить им завтрак, расталкивала мальчуганов.
Ещё труднее было приниматься за работу. Первые шаги по борозде оказались неимоверно трудны: от незаживших царапин руки саднило, плечи и спина болели, казалось, что будет невозможно сделать ни одного движения, где уж тут три борозды выполоть! Но так было в самом начале, уже через полчаса все эти боли куда-то пропали, а так как за прошлый день выработалась и кое-какая сноровка, то дело пошло быстрее.
Всё же, как ни старались они, но и в этот день осилить урок до обеда не смогли, пришлось поработать часа два и после. Зато окончив работу и наскоро ополоснув около колодца лица и руки холодной водой, ребята забрались в свой неприступный замок, как они окрестили помост на елях, разлеглись на нём и, глядя на плывущие облака, чуть покачиваясь от лёгкого ветерка вместе с вершинами елей, принялись мечтать.
Мечтали они, прежде всего, о том, что когда вырастут большими, то и сами не будут полоть картошку, и не будут заставлять делать этого не только своих детей, но даже кого-либо чужого.
– Тогда, – говорил Юра, – всё будут делать машины. А уж для полки картошки я изобрету такую, которая всё будет делать сама, только кнопочки нажимай.
Боря возразил:
– Не нужна будет такая машина. К тому времени, как мы вырастем, люди, наверно, эту проклятую картошку и есть-то не будут. Наверно, еда тогда будет совсем другая, какая-нибудь особенная, очень вкусная…
Конечно, разгорелся небольшой спор, и его окончательное разрешение, какое обычно у них следовало на земле, не произошло только из-за очень маленьких размеров площадки и угрожающего поскрипывания её при каждом резком движении. Так их спор ничем и окончился.
Затем они принялись мечтать о том, что это не простой дощатый помост, неподвижно укреплённый на вершинах пусть и высоких деревьев, а свободный воздушный корабль, несущийся над Землёй. В этих мечтах, рисующих фантастические приключения, героями которых они себя воображали, они были вполне единодушны. Им уже казалось, что они улетели далеко от дома и находятся где-нибудь над Африкой или Америкой.
От этого приятного и интересного путешествия их оторвал голос Арины, вышедшей на крыльцо и звавшей их ужинать. Боря нечаянно чуть было не откликнулся, но Юра вовремя зажал ему рот рукой и прошептал:
– Молчи, ты с ума сошёл! Она сейчас же догадается, где мы, папе скажет, ну и прощай тогда наше убежище.
Но тот уже и сам понял, какую оплошность он чуть было не совершил. Они затаили дух и, несмотря на многократные и сердитые крики Арины, не проронили ни слова. Та поворчала и ушла с крыльца, уверенная в том, что ребята убежали куда-нибудь в лес и её крика не слыхали. Однако не успела она войти в дом, как они уже бежали к крыльцу.
В этот день по окончании работы мальчики подсчитали количество оставшихся борозд и с огорчением убедились, что их ещё очень много. Они увидели, что если они будут каждый день точно выполнять заданный урок, то едва ли закончат всё через три недели. Но в следующие дни дело у них пошло быстрее: то ли сорняка было меньше, то ли они лучше приспособились, но теперь три борозды пропалывались иногда за час до обеда. Им очень хотелось от этой работы поскорее избавиться, и ребята решили, не говоря никому об этом, увеличить себе урок и стали пропалывать уже не три, а три с половиной и даже четыре борозды. В результате они справились с работой за двенадцать дней, о чём и доложили Стасевичу. Тот вначале не поверил, но когда убедился, что они говорят правду и что работу они выполнили добросовестно, похвалил их и в награду разрешил гулять целых два дня. Они гордились похвалой, но в то же время и были огорчены. Ребята полагали, что после этой работы они будут свободны на всё остальное лето, а тут дело повернулось не так. Но поскольку всё это ожидало их впереди, то они сейчас решили не унывать и занялись своими делами.
Прежде всего, они усовершенствовали свой дом: сделали над ним крышу из еловых веток, настлали немного сена и обрубили часть веток с краёв, чтобы улучшить обзор.
Через некоторое время, после очередного путешествия в лес, возвращаясь с полными лукошками ягод, во дворе они встретили Иосифа Альфонсовича, садящегося в тарантас, чтобы ехать в Темников. Он сообщил им печальную весть. Объездчик, ездивший в город по делам, узнал там, что умерла Варвара Степановна Травина, и Стасевич, хорошо знавший её, как знали её почти все жители города, отправлялся, чтобы принять участие в похоронах. Оба мальчика также хорошо знали и любили её, а Боря в особенности: ведь Варвара Степановна была близкой подругой бабуси. Ребята стали просить Иосифа Альфонсовича взять их с собой. Он согласился.
Через полчаса, наскоро пообедав, умывшись и надев чистые рубашки, положив в тарантас набранные ягоды и забравшись туда сами, они поехали в Темников.
В городе они очутились, когда было уже совсем темно. Янина Владимировна и Ванда уже спали. Только на другой день за завтраком они узнали, от чего умерла Варвара Степановна. Она, оказывается, простудилась на похоронах бабуси, заболела воспалением лёгких и умерла спустя пятнадцать дней после смерти подруги.
Через несколько часов из леса прибыл воз еловых веточек, заказанный Стасевичем, и мальчики вновь, как это они делали для бабуси, раскидали их по улице, обозначив путь для гроба Варвары Степановны от её дома до кладбища. Похороны происходили после обеда.
Варвара Степановна Травина в Темникове пользовалась таким же почётом и уважением, как и Мария Александровна Пигута. На её похоронах народу было почти столько же, и они прошли траурно-торжественно. Примерно через месяц Боря об этом событии написал своему дяде Мите, с которым в первые месяцы жизни у Стасевичей он ещё поддерживал переписку. Вот это письмо:
«Милый дядя Митя! Напиши мне, как поживает Костя. Умеет ли он читать и писать? Завтраки кончились у нас 1 июля, я их хотя и не посещал, но знаю. Зимой Юра будет учиться играть на скрипке, а я на рояле. Через две недели после смерти бабуси умерла Варвара Степановна Травина. Напиши, когда ты приедешь сюда. Что Костя про меня спрашивает и что ты ему отвечаешь? Женя тоже будет играть на рояле. Остаюсь любящий тебя племянник Боря. 13 июля 1919 года».
Это письмо было написано Борисом по требованию тётки, которая, хотя сама и не ходила к Стасевичам, но довольно часто присылала Женю. Она играла с Вандой в течение дня и почти всегда бывала хорошо накормлена.
Так было и на этот раз. Женя сказала, что мама пишет дяде Мите и хочет, чтобы в её письмо было вложено письмо от Бори. Очевидно, Елена Болеславовна стремилась показать брату, что не потеряла связь с племянником, по-видимому, она ему обещала. На самом-то деле это было не так. Со дня смерти бабуси и почти до самого своего отъезда из Темникова Боря не виделся с тетей Лёлей, и, кажется, ни одна из сторон от этого не грустила.
Чтобы иметь некоторое представление о Елене Неаскиной, нелишне будет привести то самое письмо, в которое было вложено вышеприведённое письмо мальчика. Вот оно.
«Дорогой Мика! Я очень виновата перед тобой, что так долго тебе не отвечала, но так занята всё время службой и разными домашними хлопотами, что никак не выберу времени написать, а главное, ждала, пока выяснится что-нибудь относительно Бори. Утешительного мало могу сообщить, так как на моё прошение о пенсии для него получила, наконец, ответ из отдела социального обеспечения, что Боря, имеющий отца в живых, не имеет права на пенсию. Предложили поместить его в приют.
С добавочными маминого содержания до сих пор нет определённого ответа, на днях будет заседание коллегии по этому вопросу, и тогда всё решится. Получила только пособие на похороны в размере 375 руб.
Из вещей мало что удалось продать. Нет совсем покупателей на большие вещи, так, кое-что из мелочей продала. <…> Поля ушла в деревню. <…>
Я теперь делаю всё сама, только самую тяжёлую работу делает за небольшую плату сторожиха из гимназии. Письмо твоё из Москвы я очень скоро получила и очень тебе благодарна за него. <…> От дяди с Катей я тоже получила письмо. Как твоё здоровье?
У нас теперь на службе масса работы; приходится даже иногда ходить заниматься по вечерам, что, конечно, очень утомительно. Как я и говорила, очень трудно теперь подыскать оказию, чтобы отправить Борю.
Пишу тебе через Катю, так как не знаю, удобно ли тебе писать на дом. Пожалуйста, напиши мне об этом подробно и обстоятельно, так как для меня очень важно знать, куда и как адресовать тебе.
Пока крепко целую тебя. Женя тоже.
Боря у Стасевичей много работает, загорел и окреп, хотя, кажется, и похудел немного. Питается хорошо, конечно, гораздо лучше, чем мы. Пиши. Твоя Е. Неаскина.
Напиши подробно кинешемский адрес.
Варвара Степановна умерла через две недели после начала болезни».
Прочитав приведённое письмо, неискушённый читатель может подумать, что тётя Лёля знает Борину жизнь, часто видится с ним и проявляет о нём заботу как близкая родственница. Так, между прочим, думал и дядя Митя. На самом деле всё обстояло по-другому. И если действительно Елена Болеславовна пыталась как-то оформить для племянника пенсию, чтобы уже с совершенно спокойной совестью окончательно сбыть его с рук, то, конечно, она совсем не думала о том, чтобы принять какое-нибудь участие в воспитании мальчика. О том, как он живёт у Стасевичей, она знала только по рассказам своей дочери.
Между прочим, получив окончательный отказ в пенсии для Бори и одновременно разрешение на помещение его в приют, который открывался на базе Санаксарского монастыря, она, встретившись с Яниной Владимировной, не замедлила это ей предложить. Стасевич, успевшая полюбить мальчугана, свято чтившая память Марии Александровны и уверенная, что та никогда бы не допустила, чтобы её внук был помещён в приют, от предложения его тётки категорически отказалась и даже высказала своё неодобрение самой мысли об этом. Она заявила:
– Боря у нас живёт как сын, мы ни в чём не отделяем его от Юры. У него много недостатков, но он очень добрый и, вообще-то, хороший мальчик. Пока мы будем иметь возможность, мы будем его держать у себя. Вам он никогда не будет в тягость.
Этот разговор слышал Юра, передал его содержание Боре, а тот, набравшись духу, зашёл в комнату Стасевичей и сказал:
– Янина Владимировна, я буду всегда вас слушаться. Я не буду шалить, только, пожалуйста, не отдавайте меня в приют!
Та обняла его, поцеловала, и, гладя по голове, сказала:
– С чего ты взял, что мы собираемся тебя куда-нибудь отдавать? Вот приедет твой папа, ему тебя и отдадим. Иди, занимайся своими делами.
На другой день Стасевичи, посоветовавшись, решили оставить мальчика у себя навсегда или, по крайней мере, до тех пор, пока его отец не потребует сына к себе. Они решили это сделать в память о Марии Александровне Пигуте, бывшей для них самой близкой из всех знакомых людей Темникова, а также и потому, что даже во время недолгого пребывания у них Бори он им понравился своим добросердечием, живостью и безотказностью при выполнении любой работы.
После похорон Варвары Степановны ребята вернулись в лес и сразу же были вынуждены выполнять новое поручение – полоть капусту. После полки картошки эта работа им показалась совсем лёгкой, и они с заданными уроками справлялись шутя. А всё свободное послеобеденное время проводили по своему усмотрению.
Конечно, прежде всего они забирались в «воздушный» дом и, лёжа на помосте под горячими лучами июльского солнца, вдыхая смолистый запах еловых ветвей, слегка покачиваясь вместе с помостом, обдуваемые лёгким ветерком, с увлечением читали какое-нибудь приключение, описанное Буссенаром, Жаколио или Майн Ридом. И хотя многие из этих приключений перечитывались уже не один раз, они вызывали всё такой же интерес.
Это не значило, конечно, что они только и делали, что лежали на своём помосте, нет! Они бегали на озеро, ходили в лес за ягодами и грибами, принимали участие в покосе, сгребая и вороша сено, перевозя его во двор и помогая сметать на сеновал. В те годы стогов на местах покосов не оставляли, во-первых, потому, что покосы Стасевичей находились на лесных полянах, и остававшееся на них сено в пору, когда в лесу бродили шайки зелёных, могло привести к возникновению пожара; и, во-вторых, потому, что укараулить эти стожки, расположенные довольно далеко от конторы лесничества, было очень трудно. Вот и приходилось складывать сено на сеновал.
Лето летело незаметно: одно дело или интересное занятие сменялось другим, и вскоре Боря настолько привык к своему новому дому, что его жизнь у бабуси, когда он ничего не делал, а занимался играми, развлечениями и лишь иногда немного помогал Юзику Ромашковичу (ну и, конечно, учился), стало казаться какой-то далёкой и не совсем реальной сказкой. Теперь он уже знал, что он должен и может выполнять много полезной и нужной работы и что она встречает одобрение у старших.
Но вот однажды за обедом Иосиф Альфонсович предложил кому-нибудь из ребят, по их желанию, помочь ему в работе на пасеке. Наступило время, когда следовало снимать с ульев магазины, вырезать часть сотов из колод и откачивать на медогонке мёд из снятых рамок. Работа эта требовала не мало времени: пасека у Стасевича за последние годы увеличилась, теперь она составляла 14 семей. Стасевич надеялся, что постепенно приучит ребят к работе на пасеке, а сам от неё сможет освободиться. У него было много дел и на службе, и по остальному хозяйству.
При первом же упоминании о пчёлах Юра побелел и заявил, что он готов делать какую угодно работу, только не на пасеке. Боря же, наоборот, сразу согласился на предложение Иосифа Альфонсовича. Правда, он не совсем хорошо представлял себе её, и как нам думается, выразил такое горячее желание не столько из большого трудолюбия, сколько из-за желания полакомиться мёдом. Он был большим сластёной, а Стасевич, приглашая ребят к себе в помощники, объявил, что тот, кто будет работать на пасеке, получит право есть мёд столько, сколько захочет. Однако Юра так боялся пчёл, что даже эта медовая перспектива его не соблазнила.
Между тем, приглашая ребят для работы на пасеке, Иосиф Альфонсович надеялся, что его сын преодолеет свою боязнь и, если не один, то вместе с товарищем, согласится. Юрин отказ его и огорчил, и рассердил. Человек довольно своенравный и вспыльчивый, он тут же разгневался и сурово заявил Юре:
– Раз ты не хочешь более лёгкой работы, в которой ты к тому же можешь кое-чему научиться, будешь всё лето полоть грядки, коли на большее не способен. С завтрашнего дня примешься за свёклу, а затем и за просо!
Юра приуныл, но возразить не посмел, только довольно зло посмотрел на товарища и показал ему из-под стола кулак. Вечером он налетел на друга, обозвал его подлизой, раньше бы и потрепал его порядочно, но за лето Борис окреп, отъелся и, будучи сам порядочным забиякой, мог дать достаточно внушительный отпор обидчику. Но драться он не хотел, да к тому же и Юра не был достаточно твёрд в своих обвинениях, дело дальше словесной перепалки не пошло. Тем более что Боря пообещал снабжать Юру мёдом в неограниченном количестве.
Как бы ни было, а со следующего дня Юре пришлось уже одному пыхтеть на огороде, а затем и в поле. И, вероятно, так бы длилось до самого конца лета, если бы недели через две в лесничество не приехали Янина Владимировна с Вандой, чтобы отдохнуть перед новым учебным годом. Она, видя довольно спокойную обстановку вокруг Темникова, решилась пожить в лесу. Приехав и увидев, что её Люльтик (так она часто называла сына, хотя он на это прозвище и сердился) гнёт спину в поле, потребовала от мужа освобождения сына от этой работы. Тот согласился потому, что две женщины, с которыми он ранее договаривался, явились и включились в прополку.
Борис же стал пропадать на пасеке целыми днями. Эта работа не только не тяготила его, но так захватила, что он иногда даже забывал лакомиться собранным мёдом. Через десять – пятнадцать дней мальчик уже овладел не особенно мудрёной техникой замены магазинов, выемки и замены рамок из улья, а также снятием так называемой забрушовки, то есть тех восковых крышечек, которыми заботливые пчёлы закрывают заполненные доверху мёдом ячейки сот. В дальнейшем выкачивание мёда из подготовленных рамок на центрифужной медогонке Стасевич доверял ему выполнять самостоятельно.
Вскоре, научив Борю и ещё некоторым приёмам по уходу за пчёлами, по осмотру ульев, удалению из них забравшихся вредителей, проверке правильности открытия летка и другим несложным делам, он работу на пасеке почти полностью доверил мальчишке. И был рад, что приобрёл себе такого способного и дельного, как он говорил, помощника. Нечего и говорить, что от этих похвал Борис рос в собственных глазах чуть не до небес и с ещё большим жаром отдавался понравившемуся делу.
Юра же, освободившись при помощи матери от полевых работ, скучая от отсутствия товарища по совместным играм и опасаясь появляться на пасеке, вновь переключился на изготовление разного рода моделей машин и успел сделать модели действующей веялки, локомобиля и молотилки.
Между прочим, боязнь пчёл у Юры была небеспричинной. В раннем детстве он был так искусан пчёлами, что более двух недель пролежал с высокой температурой, и теперь его можно было понять. Испытанное в детстве потрясение оставило след на всю жизнь. Да и сейчас, стоило хоть одной пчеле укусить Юру, как у него на месте укуса появлялась огромная опухоль, поднималась температура, и он несколько дней болел.
Борю же почему-то пчёлы не кусали. Дело доходило до того, что он мог работать на пасеке без сетки и почти не пользовался дымарём, чего сам Стасевич делать никогда не решался. Если же случалось, что мальчика кусала какая-нибудь случайно придавленная пчела, то, очевидно, сильной боли у него этот укус не вызывал: он прикладывал к укушенному месту комочек влажной земли – боль проходила, и опухоль не появлялась. Няня Марья говорила, что «наш Бориска, наверно, заговорённый от пчёл». Взрослые смеялись над её словами, а ребята им верили, и прежде всего, верил сам Боря. Может быть, отчасти и поэтому он так храбро действовал на пасеке.
С тех пор за всё время пребывания у Стасевичей он каждое лето работал на пасеке и приобрёл в этом деле не только солидные практические навыки, но кое-какие теоретические познания.
Наступила грибная пора. Ребята опять были вместе. Ездили с Ариной, Стасевичем, служащими конторы лесничества и их детьми в глубину леса, вёрст за 15-17 от дома, и набирали большие бельевые, как их тогда называли, корзины грибов. Каждая корзина имела две ручки, в неё помещалось до пяти пудов грибов. Две или три такие корзины ставились на телегу. Заехав в лес и обосновавшись на какой-нибудь поляне, лошадь распрягали, стреножили, и она паслась возле телеги. Все, вооружившись небольшими кошёлками, разбредались вокруг. Наполнив кошёлку, грибник возвращался на поляну, где возле телеги был разостлан кусок рядна, окружённый несколькими пожилыми женщинами. Принесённые грибы высыпались на рядно, набравший их возвращался в лес, а женщины перебирали принесённые грибы, сортировали их, чистили, иногда им приходилось выбрасывать и поганки, набранные некоторыми ретивыми грибниками. Очищенные грибы складывались в установленные на телегах корзины. В середине дня все собирались на поляне и ели сваренную этими же женщинами грибную похлёбку. Выезжали затемно и возвращались поздней ночью. Дома грибы делили между разными хозяевами.
За лето ездили два-три раза и набирали грибов столько, что их хватало на целый год. Грибы солили, мариновали и сушили. У Стасевичей каждый сорт грибов обрабатывался отдельно. Так как в Темникове стал ощущаться острый недостаток соли, большую часть собранных грибов пришлось сушить. Вскоре почти все комнаты в доме были завешаны длинными гирляндами надетых на нитки грибов.
Глава вторая
Вслед за грибной пришла пора уборки овощей – огурцов, капусты и других. Начали копать картошку. Но ребята в этой работе участия почти не принимали: началась учёба, и они переехали в город, в лесничестве показывались только по воскресеньям.
Лето, проведённое в лесничестве, не прошло для них бесследно, оба они окрепли, загорели и повзрослели. В особенности стал неузнаваем Борис: приобретя много новых трудовых навыков, он превратился в крепкого и сильного мальчишку. Он научился хорошо обращаться с лошадью, и теперь Стасевич не боялся его одного отправлять из города в лесничество и поручать ему не только доставку оттуда дров или каких-нибудь продуктов, но даже и такого сложного груза, как сено. А довезти воз сена было не так-то просто. Обычно нагружать сено помогал рабочий или Арина, они же и закрепляли его на телеге или санях особой жердью, называемой байстрюгом, придавливавшей воз сена сверху. Дорогой приходилось переезжать несколько оврагов с крутыми спусками и болотистыми речушками в их глубине. В них осенью застревали и лошадь, и телега, а зимой на спусках образовывались раскаты с глубокими ухабами. Но и с этой трудной работой мальчишка научился справляться.
Один раз, когда воз с сеном опрокинулся, было это, кажется, в начале декабря 1919 года, он хоть и поревел немного (конечно, никому об этом не сказав), всё-таки сумел собрать и нагрузить воз самостоятельно, растеряв при этом совсем немного сена.
Всю домашнюю работу Борис выполнял наравне с Юрой и справлялся с ней не хуже последнего. Оба старших Стасевича относились к нему как к своему собственному ребёнку: так же его наказывали, так же ласкали. Кстати сказать, особенными ласками, как это было принято в семье бабуси, взрослые члены семьи у Стасевичей детей не баловали. Вместе с тем определённые для каждого из ребят обязанности спрашивали довольно строго. И Боре, в общем-то, большому разгильдяю и лентяю, пришлось основательно перестраиваться. То, что Стасевичи для него всё-таки были не родными, по всей вероятности, сослужило ему в этом неплохую службу. Хотелось ему перед ними, и в особенности перед Иосифом Альфонсовичем, не ударить в грязь лицом, хотелось ни в чём не отставать от Юры, вот он и тянулся, стараясь выполнять поручаемую ему работу как можно лучше и быстрее. От этого выигрывали обе стороны.
Само собой разумеется, с Борей, как и со всеми остальными членами семьи, Стасевичи разговаривали по-польски, и этим он отличался от всех остальных русских (работников и прислуги), живших в доме. Гости, появлявшиеся время от времени у Стасевичей, приезжавшие откуда-нибудь издалека, считали, что в их семье три ребёнка – два сына и одна дочь, и хозяева не всегда их в этом разубеждали.
Прошло полгода со смерти Марии Александровны Пигуты, а её внук настолько акклиматизировался в семье Стасевичей, что ему, да и им также, представлялось, будто он живёт у них много лет, что по-другому никогда не было, да и быть, кажется, не может.
Свою ближайшую родственницу, тётю Лёлю, Боря не встречал: к Стасевичам она не ходила, а навещать её у него никакого желания не было. Переписка с дядей Митей у него заглохла: кажется, после своего первого и, пожалуй, единственного письма, написанного летом, за всё время пребывания у Стасевичей он ему так больше и не написал. Да и от него ни одного письма не получил.
Новый учебный год начался первого октября 1919 года. Боря пошёл в пятый класс своей Саровской, как её многие продолжали называть, школы; Юра – в бывшую старую мужскую гимназию, во второй класс 2-ой ступени. Занятия в школах, хотя и начались почти вовремя, по своему содержанию оставляли желать много лучшего. Особенно неудовлетворительно они были поставлены в Третьей советской школе 1-ой ступени, где учился Алёшкин. После смерти Пигуты заведующего подобрать не смогли, а временные заместители менялись чуть ли не по два в месяц. Это влияло на дисциплину и разлагало и учеников, и учителей, отражалось на качестве учёбы также и полное отсутствие твёрдых программ. Многим педагогам для своих предметов приходилось программы придумывать самим. Некоторые из наименее добросовестных учителей не имели вообще никаких программ и планов и, приходя в класс, иногда даже не представляли себе, что они на этом уроке будут делать. Ученики это замечали, и потому на тех уроках в классах творилось нечто невообразимое. Нередки бывали случаи, когда ученики от такого педагога уходили с уроков всем классом, а затем или бродили по улицам, или затевали драки с учениками другой школы. Иногда зачинщиком в этом деле был Борис Алёшкин.
Как бы то ни было, время шло, кто-то из педагогов кое-что рассказывал или объяснял, и новые знания, хотя и в очень скудном количестве, ученики, в том числе и наш герой, получали.
Кстати сказать, никаких отметок в этот период ученикам не ставили, уроков на дом не задавали, всё это считалось признаками проявления старого режима, поэтому подготовка к занятиям, усваивание нового материала зависели исключительно от способностей учеников. И надо признать, что если Борис Алёшкин в числе немногих учеников и вынес какие-то новые знания за время обучения в пятом классе 1-ой ступени, то произошло это из-за его отличной памяти, незаурядных способностей и большой любви к чтению. Читал он всё подряд с одинаковым увлечением, в том числе и учебники.
В других темниковских школах дело с занятиями обстояло немногим лучше. Выделялась школа, размещавшаяся в бывшей женской гимназии, которой заведовала Анна Захаровна Замошникова. Безусловно, лучше были поставлены занятия в школах 2-ой ступени.
Во всех школах по-прежнему учеников кормили бесплатными горячими обедами. Питание было скудным, далеко не всегда вкусным, но для многих оказывалось существенным подспорьем. Жизнь большинства горожан, не имевших какого-либо хозяйства, была тяжела. Деньги, получаемые в виде жалования, были настолько дёшевы и так быстро падали в своей стоимости, что часто на базаре происходили такие случаи: утром тот или иной продукт стоил сто рублей за фунт, а к вечеру он же продавался за двести. Деньги, или, как их тогда чаще называли, совзнаки, печатались достоинством в тридцать, шестьдесят и девяносто рублей и не разрезались на отдельные купюры, а так, листами в 20–30 штук, и переходили из рук в руки. Довольно часто, во всяком случае, не реже чем раз в полгода, одни дензнаки сменяли другие, причём старые, как правило, падали в стоимости в десять, а то и в сто раз. В памяти Бори так и сохранились эти деньги как большие, чуть ли не размером с газету, листы из довольно плотной бумаги, окрашенные в бледно-розовый или бледно-фиолетовый цвет.
В это время на базаре среди крестьян ходили ещё и старые, царские, бумажные и серебряные рубли и «керенки», все они расценивались по-разному, и разобраться в этой денежной путанице было нелегко.
Стасевичи в числе немногих жителей Темникова особых неудобств от этой неразберихи с деньгами не имели. Они в этот период жили в сущности натуральным хозяйством, обеспечивая себя всем необходимым из лесничества и используя запасы довоенного времени. Единственной ахиллесовой пятой их экономики являлась одежда: ребята её быстро рвали и изнашивали. Особенно в трудном положении был их приёмыш Борис. С собой он принёс очень мало, и в течение первого же лета все его запасы одежды почти полностью пришли в негодность. После Юры годных к носке вещей тоже оставалось очень мало, и это начало серьёзно беспокоить Янину Владимировну.
Но, конечно, ни Юру, ни тем более Борю эти проблемы не тревожили, они оба, особенно последний, на свою одежду не обращали никакого внимания. Грязные, разорванные штаны или рубаха трагедии в его жизни не создавали: слишком часто это случалось, и обращать внимание на какую-нибудь новую дырку или пятно, право же, не стоило. В жизни было множество более значительных дел, вот, например, одно из них.
После смерти Варвары Степановны Травиной заведывание городской библиотекой поручили Алексею Владимировичу Армашу. Само собой разумеется, что Боря как один из друзей сына Алексея Владимировича – Володи благодаря этому получил беспрепятственный доступ не только ко всем библиотечным полкам, но и к тем кучам старых книг, которые были привезены из помещичьих имений и свалены на чердаке библиотеки. Когда эти книги свозились, рассматривать более или менее подробно, разбирать их было некогда и некому. Те книги (главным образом произведения русских классиков), которые можно было сразу пускать в выдачу, разместили в библиотечных шкафах, не уместившиеся сложили в углах библиотечных комнат. Книги на иностранных языках и старые иллюстрированные журналы в беспорядке свалили на чердаке с тем, чтобы впоследствии разобраться в них. Пока же главными исследователями этого богатства стали мальчишки: Алёшкин и Армаш.
А эти книги являлись, очевидно, настоящим библиографическим богатством, и многие из них представляли большую ценность. Тогда, впрочем, это никого не интересовало. Неизвестно, позаботились ли об этих книгах впоследствии, а стоило бы: там находились многолетние комплекты таких журналов, как «Будильник», «Осколки», «Муха», «Сатирикон», «Синий Журнал», «Природа и люди», «Вокруг Света», «Пробуждение», «Нива» и множество других. Причём мы приводим название тех журналов, которые своей красочностью и большим количеством иллюстраций привлекли внимание наших юных исследователей, но на чердаке находилось много и других, не менее ценных журналов, которые мальчишки с пренебрежением откидывали в дальний угол, так как в них не было интересных картинок и, по-видимому, интересных рассказов. Мы имеем в виду такие журналы, как «Вестник Европы», «Русское богатство» и множество других.
К стыду обоих сорванцов надо сказать, что они не только бескорыстно рассматривали картинки в огромные книгах, не только читали понравившиеся им рассказы, но кое-что особенно привлекшее их внимание безжалостно выдирали и уносили. Чаще всего это были картинки из «Нивы» или подобных ей журналов, изображавшие различные военные эпизоды или группы солдат.
Эти картинки послужили средством знакомства и сближения Володи Армаша с сыном бывшего законоучителя мужской гимназии, священника церкви Иоанна Богослова – Колькой Охотским. Они были ровесниками, в своё время даже учились вместе в подготовительном классе, но раньше никогда не дружили, хотя дома их находились почти напротив друг друга. А тут вдруг Армаш стал часто приглашать Кольку к себе, да и сам к нему стал наведываться. Борю это заинтересовало: «Чем этот попович так Володьку соблазнил?» – думал он.
Охотский – глуповатый белобрысый мальчишка с тонкими злыми губами, бесцветными глазами и чрезвычайно завистливым и хвастливым характером ни в гимназии, ни на улице любовью не пользовался, при случае его лупили все кому не лень. Дома его держали в большой строгости и за каждую, даже маленькую провинность отец драл его кожаным ремнём. Тем более казалась непонятной вдруг разгоревшаяся дружба между ним и Армашем. Но Борис томился недолго: в один прекрасный день приятель не выдержал и рассказал всё. Дело оказалось в следующем.
Встретив Кольку на улице, Володя показал ему несколько выдранных из «Нивы» военных картинок. У того загорелись глаза. Сначала он пытался уговорить Армаша подарить одну из них, а когда тот отказался, то продать.
Вскоре сделка совершилась. Для покупки картинки Колька зашёл в квартиру Армашей, и Володя показал ему своё «солдатское» богатство. Завидущие глаза Кольки разгорелись ещё больше, и он стал приставать, чтобы Армаш продал ему хоть один полк гренадёров. Тот запросил за этот полк сорок рублей «керенками». Колька согласился.
С тех пор почти ежедневно он канючил у Володи каких-нибудь солдат и расплачивался за них «керенками». Володе становилось жаль расставаться со своими солдатами. Он назначал за каждую новую партию всё более высокие цены, а Колька платил.
Скоро у мальчишки скопилось уже порядочно «керенок». Он боялся, как бы папа или мама их не обнаружили и не отобрали, а то, чего доброго, не вернули бы деньги Колькиному отцу. Володя давно понял, что Охотский платит деньгами, украденными у отца. Он решился рассказать обо всём Борису, посоветоваться с ним, а главное, чтобы тот помог ему что-нибудь купить на эти деньги. Ведь его из дома одного никуда не пускали, а Алёшкин – свободная птица, и сбегать на базар труда для него не составляло.
Выслушав рассказ приятеля и получив от него в подарок перочинный ножик, тоже выменянный у Кольки Охотского, Боря забрал деньги и помчался на базар. Он купил на эти «керенки» орехов, рожков, леденцов (последние, хотя и из-под полы, на базаре продавались), принёс всё это Володе, и в течение нескольких дней мальчишки наслаждались неожиданно свалившимися сладостями.
Между тем Колька, встречаясь с Володей, продолжал настаивать на продаже ему новых партий солдат. Он загорелся желанием создать у себя армию не меньше, чем у этого Армашонка, как он про себя его называл. Володя упирался, но в то же время и колебался, уж очень понравились леденцы и орехи.
Когда Борис узнал о колебаниях приятеля, он сказал:
– Слушай, Володя, а зачем ты ему продаёшь своих солдат? Давай для него лучше специально делать, мы ведь их много можем наделать! Бумагу там, на чердаке, можно набрать. Солдат будем делать попроще, а числом побольше, особенно стараться не будем, согласен?
Володя согласился, и ребята в этот же вечер сделали не меньше сотни солдат: полк шотландских стрелков, две батареи артиллеристов и целый эскадрон драгун.
На следующий день, когда Колька явился, чтобы произвести очередную покупку, это произошло в присутствии Бори. Последний расхваливал товар и даже сделал вид, что не прочь приобрести этих солдат для себя. Этим он так подогрел Охотского, что тот выложил запрошенные деньги почти без торговли. Колька заявил, что он может купить всех армашевских солдат – денег, мол, хватит.
И действительно, с этих пор «фабрика» по изготовлению бумажных солдат в квартире Володи Армаша ежедневно работала как заведённая. Изготовлялось по сотне разных солдат, и Колька их покупал. Он, конечно, не предполагал, что эти солдаты делаются специально для него, он только не переставал удивляться неиссякаемости запаса у Володьки.
Однако у самого Кольки, как он ни хвастался, денежные ресурсы стали подходить к концу: сначала кончились «керенки» – он стал расплачиваться царскими бумажными деньгами, но затем кончились и они, и Колька предложил серебряные рубли и полтинники царской чеканки. Деньги эти были необычными, ведь монеты уже давно не появлялись в обращении, чуть ли не сначала войны, и ребята принимали их только из любопытства: на базаре с ними показываться было нельзя, об этом Алёшкин знал из разговоров старших. С ними могли забрать в милицию, поэтому пока их складывали в железную коробку из-под печенья с тем, чтобы воспользоваться когда-нибудь потом. Но когда у Кольки и эти деньги иссякли, и он предложил в оплату медные пятаки и копейки, торговля прекратилась.
Частые путешествия Бориса на базар, сладости, покупаемые и поедаемые им, не могли остаться незамеченными, и первый, кто это обнаружил, был Юра, тем более что мальчишка и его неоднократно угощал то конфетами, сделанными из патоки, то базарными леденцами, то орехами. Однажды он неожиданно нагрянул к Володе и застал ребят за подсчётом довольно большого количества «керенок».
Юра заставил их рассказать, откуда у них столько денег. Ребята растерялись и выложили всё начистоту. Юру эта история сначала рассмешила, а затем, подумав, он спросил:
– А вы знаете, откуда Колька берёт деньги?
– Откуда? Наверно, у отца тащит… – ответил Борис.
– Вот-вот, у отца! А узнает отец, выдерет его – он ему расскажет, как вы у него деньги выманивали. Будут вам тогда солдаты!
Мальчишки перепугались. Они и сами уже подумывали, что Колькина проделка может раскрыться, и даже были рады, когда нашёлся предлог, чтобы прекратить эту торговлю, но как-то не думали, что дело может дойти не только до Колькиного отца, но и до Володиных родителей, и что ещё хуже – до Стасевичей. Деньги стали им прямо жечь руки.
– Надо от них как-то избавиться, но как? Что-нибудь купить ценное – взрослые заметят. Как им объяснить, откуда взялись деньги? Ведь про торговлю солдатами не расскажешь: тогда и про бумагу, и про картинки из библиотечных журналов придётся рассказать. Нет, этого нельзя. Надо их закопать, – предложил Володя.
– Ну да, закопать! Бумажки сгниют или так в цене упадут, что на них ничего не купишь, – возразил Борис.
И тут у Юры мелькнула мысль, которую он не замедлил воплотить в слова:
– Послушайте-ка, ребята, отдайте деньги мне! Кстати, они мне очень нужны. Я их вам потом верну. А если их у вас спросят, вам легче будет сказать, что их у вас нет. А раз нет – значит, и отбирать нечего.
Боря и Володя обрадовались такому предложению, уж очень их пугала встреча с Колькиным отцом, и они немедленно отдали все остававшиеся у них деньги Юре Стасевичу.
Однако о серебряных деньгах они ему ничего не сказали и решили избавиться от них другим способом. Завернули в кусок клеёнки старую металлическую коробку из-под печенья «Жорж Борман», в которой хранились рубли и полтинники, полученные от Кольки, и зарыли этот свёрток в одном из углов коровьего хлева, принадлежавшего хозяйке дома, где квартировали Армаши. Заметили место и тщательно замаскировали его. Они решили, что потом, когда всё забудется, они разыщут этот клад и воспользуются им.
– И будет совсем как в книжке! – заявил Боря. Он только что прочитал «Тома Сойера».
Но для чего понадобились деньги Юре? Он любил бродить по толкучке, где горожане продавали самые разнообразные вещи: одежду, гвозди, инструменты и многое-многое другое. В Темникове, как, пожалуй, и во всех городах Советской республики, в то время все частные магазины были закрыты, а в кооперативных полки пустовали, поэтому многое, что бывало необходимо, ежедневно покупалось и продавалось на таких толкучках. Очень часто продаваемые вещи – подержанные, а часто и поломанные, не отвечали своему назначению, но приходилось довольствоваться и этим. Так вот, на темниковской толкучке Юра обнаружил два предмета, не привлекавшие покупателей, но его заинтересовавшие. Это были два музыкальных инструмента: кларнет и флейта; оба они были вполне исправными и даже с футлярами.
Как выяснилось, попали эти инструменты на толкучку случайно. Заезжий музыкант, оказавшийся в финансовом кризисе, ещё в начале лета продал их почти за бесценок одному из завсегдатаев толкучки, а попросту спекулянту, надеявшемуся хорошо заработать. Этот коммерсант в музыкальных инструментах ничего не понимал, но его соблазнили блестящие клапаны, которыми были усыпаны оба инструмента, и красивые футляры. Заплатив за них мизерные деньги, он полагал, что найдёт солидного покупателя, но его ожидания не оправдались. Музыкантов в Темникове было мало, а таких, которые бы интересовались духовыми инструментами, за всё лето на базаре не попалось ни одного. Так и таскал их спекулянт на базар каждый день без всякого толку, и его соседи стали над ним уже подсмеиваться.
Но вот осенью появился Юра Стасевич. При виде инструментов у него загорелись глаза. Его заинтересованность заметил продавец и решил поймать покупателя. Дав Юре как следует рассмотреть их, он заломил цену чуть ли не в десять раз больше той, которую заплатил сам, а когда Юра с сожалением ответил, что таких денег у него нет, то продавец взял у него из рук инструменты, бросил их на грязную рогожу, служившую ему прилавком, и грубо сказал:
– А нет денег, так нечего и товар трогать!
Спекулянт, конечно, не понимал, что запрошенная им цена, по крайней мере, вдвое, если не втрое, ниже действительной стоимости инструментов, но Юра-то это знал, так как не раз рассматривал имевшийся у них дома прейскурант духовых инструментов фирмы «Юлий Генрих Циммерман». Так вот, уже больше двух недель Юра каждый день ходил на толкучку, любовался инструментами и торговался с продавцом. Тот, видя, что кроме юнца никто этим товаром не интересуется, начал сбавлять цену и наконец почти дошёл до той стоимости, которую заплатил сам. Юра прямо из себя выходил, видя такую дешевизну и в то же время не имея возможности купить инструменты даже за столь низкую цену. Просить деньги у отца он не решался, тот в отношении выдачи денег был очень строг. И вдруг подвернулся такой случай. Денег, имевшихся у ребят, вполне хватало на приобретение обоих инструментов, и даже ещё кое-что оставалось. Конечно, Юра не преминул воспользоваться удобным случаем, тем более он был уверен, что с мальчишками всегда сумеет расплатиться, если не деньгами, то какими-нибудь своими изделиями.
Ему очень хотелось научиться играть и на флейте, и на кларнете, и купив их, он в своей комнате часами свистел и пищал. Но надо сказать правду, такое неприятное свистение и пищание продолжалось очень недолго. Юра имел абсолютный слух, большие музыкальные способности, знал нотную грамоту, и то, что он неважно играл на рояле и скрипке, зависело не от его способностей, а от его нежелания совершенствоваться в игре на них. На купленных им инструментах обучаться игре его никто не заставлял, он этого захотел сам и поэтому выучился очень скоро.
Тем временем пришла зима, у ребят появились новые развлечения и новые заботы. Боря опять сблизился с Юзиком Ромашковичем, и так как он тогда «дома», то есть у Стасевичей, в очередь с Юрой выполнял все домашние дворовые работы (а иногда и совершал поездку в лесничество), а Юзик точно такую же работу делал у себя дома, то они часто объединялись: сперва трудились в одном дворе, а затем в другом; так было быстрее, легче и, главное, веселее. При таком объединении труда у них появлялось больше свободного времени, которое они использовали для катания на лыжах и санках и для игры в шахматы.
Кстати сказать, в этой игре они достигли довольно больших успехов и даже обыгрывали некоторых взрослых, например, одерживали победы над Алексеем Владимировичем Армашем и учителем пения Беляевым.
Школа отнимала не очень много времени, хотя классные занятия со второй четверти года и стали понемногу налаживаться. Незаметно подошли Рождественские каникулы, во время их-то и произошла расплата за совершённое ребятами преступление. Правда, раскрылось оно не полностью, но всё равно, всем преступникам пришлось пережить немало неприятных минут.
Оказалось, что отец Кольки получаемые от прихожан деньги складывал в сундучок, который из боязни возможных обысков и реквизиций прятал на чердаке своего дома. О месте нахождения сундучка в семье священника не знал никто.
Играя на чердаке, Колька обнаружил сундучок и начал потягивать из него деньги на сладости. А когда развернулась торговля солдатами, то деньги из сундука потекли рекой, и к Рождеству он опустел. За этот период больших поступлений у отца Владимира не было, и лишь только после Рождества он обратился к сундучку, чтобы спрятать очередное пополнение.
Легко представить себе его состояние, когда он увидел, что сокровищница опустошена и что кроме медяков, практически не имеющих никакой ценности, денег нет. После выяснилось, что он хвалил себя, что хоть золотые догадался спрятать в другом месте. Однако потеря и того, что хранилось в сундучке, была ощутимой.
Конечно, подозрение пало на Кольку, и тот немедленно был безжалостно отодран. После порки он во всём сознался и рассказал, что на эти деньги покупал у Володьки Армаша и Борьки Алёшкина бумажных солдат.
Собрав всех солдат и завязав их в огромный пакет, разъярённый отец Владимир явился к Армашам, положил свёрток на пол у двери и потребовал немедленного возвращения заплаченных его сыном денег. Алексей Владимирович и Маргарита Макаровна, выслушав претензии священника, сперва возмутились его поклёпом, так как не допускали и мысли, что их благонравное чадо способно совершать подобные дела, но затем всё-таки призвали к ответу Володю. Тот струсил и признался во всём. Особенно после того, как был припёрт к стене показаниями зарёванного Кольки, которого отец благоразумно притащил с собой.
Признавшись, Володя достал из стола несколько «керенок» и бумажек царского выпуска и отдал их отцу Владимиру. Он заявил, что они торговали солдатиками вместе с Алёшкиным, деньги делили пополам и тратили на конфеты, покупаемые на базаре; больше у него денег нет (о зарытой в хлеву коробке с серебряными монетами, Володя не сказал ничего).
Забрав мизерную часть своих сбережений, оставив на полу пакет со злосчастными солдатами, ухватив своего блудливого сынка за ухо так, что тот издал поросячий визг, разозлённый поп, проклиная и про себя, и вслух время и чёртовых интеллигентов, воспитывающих таких бесстыжих детей, осыпаемый вдогонку весьма нелестными эпитетами со стороны родителей Армаша, направился через улицу к Стасевичам, чтобы добраться и до Бори Алёшкина.
Там его принял сам Иосиф Альфонсович. Выслушав претензии священника, он заявил, что если и было что-нибудь подобное, в чём он ещё сомневается, то виноват в этом его сын, с него и следует спрашивать, а не бегать по чужим квартирам и не полошить людей.
– Кроме того, – сказал Стасевич, – Боря Алёшкин не мой ребёнок, и наказывать его я не имею права. Да, кстати сказать, откуда у вас, батюшка, такие большие деньги завелись? Может быть, об их пропаже вам лучше в милицию заявить?..
Услышав такое предложение, отец Владимир поспешил ретироваться, хотя и продолжал в душе клясть этих «собачьих полячишек», «еретиков поганых», вслух произнести ничего не посмел.
Нечего и говорить, что после этого Колька Охотский был снова так безжалостно выдран, что, наверно, недели две не мог сидеть.
А Стасевич, проводив нежданного гостя, направился к ребятам, которые, узнав о приходе отца Владимира, сидели, притаившись, в своей комнате, как нашкодившие щенята. Они с минуты на минуту ждали, что их призовут к ответу и что им придётся во всём сознаться. Юру больше всего пугала мысль, что его заставят расстаться с полюбившимися ему музыкальными инструментами, на которых он уже научился играть вполне порядочно. Однако этого не случилось.
Войдя в комнату, Иосиф Альфонсович встал у двери и спросил:
– Ну, собачьи души, как вы такого маленького прохвоста околпачили? Неужели вам не стыдно? Связались с таким малышом – ведь он, наверно, года на три моложе тебя, Борис?
– Нет, только на один… – не выдержал Боря.
– На один? Ах ты, поросёнок немытый, как ты смеешь меня перебивать?!! Молчать! Совести у вас нет! Ну вот что, бить я вас не буду – рук не хочу марать. Денег тоже искать не буду, наверно, давно уж проели их, а вот за такое бессовестное поведение извольте немедленно отправляться в лес и до конца каникул напилить, наколоть и привезти сюда дрова на всю зиму. Хотел я для этого работников нанять, сделаете вы. Я вам заплачу, как и тем бы заплатил, а деньги потом этому своему Кольке отдадите. Так вот, чтобы вашего и духу здесь не было!
С этими словами Стасевич вышел из комнаты, сердито хлопнув дверью. Юра и Боря обрадовались, что им удалось отделаться так легко. Они-таки рассчитывали на хорошую взбучку, да ещё и на потерю ряда вещей, которые им на эти деньги удалось приобрести. Ведь кроме кларнета и флейты, купленных Юрой, Борис купил на базаре коробку цветных карандашей, бывших в то время невероятной редкостью и роскошью.
На другой день чуть рассвело, оба мальчика, зарывшись в сено, наваленное на больших розвальнях, подстёгивая старого Рыжего, уже ехали в лес. Почти десять дней с раннего утра и до позднего вечера они пилили дрова из огромной поленницы, сложенной на дворе лесничества. Поленья длиной в сажень надо было распилить на чурбаки длиной в три четверти аршина, а затем эти чурбаки расколоть на тонкие поленья и снова сложить в поленницу. Поленья были толстые, сучковатые, и ребятам пришлось попотеть: на руках горели мозоли, болела спина, руки, ноги, но Стасевич был неумолим. До конца каникул вернуться из лесничества он так и не разрешил. После этого он лично замерил количество наколотых дров и честно, по базарным расценкам, заплатил дровоколам, взяв с них слово, что все деньги будут отданы Охотскому. Ребята уговорили Володю отнести деньги, что тот и исполнил.
Так закончилась эпопея с бумажными солдатами. Не очень-таки красиво выглядел в ней Боря Алёшкин со своими друзьями, но что было, то было… Забегая вперед, скажем, что лет через шесть или семь, когда кроме Охотских из действующих лиц этой истории в Темникове уже никого не осталось, хозяйка дома, в котором снимали квартиру Армаши, ремонтируя хлев, в одном из его углов обнаружила большую жестяную коробку из-под печенья, наполненную царскими серебряными монетами. Кладу она обрадовалась, рассказала о нём ближайшим сoceдям, в том числе и священнику Охотскому. Тот догадался, откуда взялись эти деньги, но сказать об этом прямо побоялся. Он посоветовал религиозной женщине сдать эти деньги на украшение храма, тем более что тогда на них купить уже ничего было нельзя, а сдача клада властям могла повлечь за собой нежелательные расспросы. Хозяйка подумала-подумала, да и отдала деньги попу. Сумел-таки Охотский вернуть себе и серебро.
Между прочим, разговор об этом кладе заставил соседей, жителей Бучумовской улицы, поволноваться, и многие из них перепортили полы в своих сараях и хлевах, стараясь найти что-либо подобное.
Глава третья
В самом конце декабря 1919 года от дяди Мити пришёл перевод денег на содержание Бори. Получив его, Янина Владимировна послала Дмитрию Болеславовичу Пигуте письмо. Вот оно:
«Многоуважаемый Дмитрий Болеславович! Деньги получила, хотела Вам сразу написать, да всё времени нет, дел много, даже дома мало бываю; это меня очень огорчает, так как дети растут как-то сами по себе, на школу, особенно Борькину, надежда плохая. Борис здоров, акклиматизировался, слава Богу, у нас вполне и, кажется, чувствует себя хорошо. Я рада, что он много свободного времени проводит с Алексеем Владимировичем в библиотеке, всё-таки не один и не с неизвестными товарищами. Учение их очень уж многого оставляет желать, одно утешение, что последний год на 1-ой ступени, если придётся ему ещё жить в Темникове, то уже будет лучше. Попал он в число комплекта по урокам музыки; в их школе, к сожалению, преподаёт Серафима Павловна, бывшая Разумова, но всё-таки научится хоть немножко. Вообще он мальчик хороший, если бы только не был так невероятно неряшлив, так всё быстро рвёт и изнашивает, что не напасёшься… Сшили ему тёплую рубашку, костюм из бумажного сукна, пару новых сапог, пару валенок – как-нибудь до весны обойдёмся. Большое спасибо Вам за деньги, не посылайте так много, у Вас там, говорят, цены на всё невероятные! Елена Болеславовна живёт теперь далеко от меня, и видимся мы довольно редко. У Ванды был коклюш, так что и Женя целых два месяца у нас не была. Живут они неважно: комнатушка маленькая, с хозяйкой у Е. Б. всё выходят какие-то конфликты со стряпнёй и тому подобное, так что и питаются они плохо. Устаёт, конечно, и, вероятно, часто вспоминает спокойную жизнь под крылышком у Марии Александровны. Мы её, бедненькую, часто вспоминаем с Маргаритой Макаровной. Она тоже очень устаёт от возни в школе. Изредка играем в четыре руки и устраиваем музыкальные вечера со скрипками. Но нет для себя времени. Сейчас у нас сыпной тиф свил прочное гнездо и очень быстро расходится по городу и по сёлам. Оспа догоняет его, хотя недавно получили хороший детрит (мед. Препарат для прививки от оспы – прим. ред.), так что будем бороться. Врачей нет, фельдшеров нет, мыла нет, и т. д., и т. п. Впрочем, как и везде, наверное.
Алексей Иванович (Рудянский) просит Вам передать привет, у него как будто бы перемен ни в жизни, ни в настроении нет. Иосиф Альфонсович тоже шлёт Вам сердечный привет, он всё больше сидит в лесу, дел всяких, неприятностей масса, и так грустно, что других сторон жизни как будто и нет сейчас. Кончаю, надоела я Вам уже, наверно, своей болтовнёй; за Борьку будьте спокойны, он у нас как свой родной. Может быть, летом будет случай переправить его к Вам, а зимой, конечно, особенно при теперешних условиях передвижения, и мечтать нечего. Всего-всего Вам наилучшего на будущий год все Ваши друзья желают от души.
Преданная Вам Я. Стасевич. 30/XII–1919».
Это письмо показывает, как относились к Боре Алёшкину в семье Стасевичей с первых же месяцев его пребывания у них. «Он у нас как родной» – так было и на самом деле. Примечательно, что в своём письме Янина Владимировна ни словом не упоминает про Борькины шалости и проделки, как, например, с только что описанным случаем с поповскими деньгами, а ведь они доставляли и ей, и её мужу немало неприятностей. Интересна и характеристика, которую она даёт сложившейся в городе и уезде обстановке, краткая, но очень меткая: «врачей нет, фельдшеров нет, мыла нет…» и «сыпной тиф свил себе прочное гнездо и всё расходится по городу и сёлам, оспа его догоняет…». Для современного читателя это может показаться даже невероятным: в центре России – и вдруг свирепствуют такие болезни, как сыпной тиф, скарлатина, дифтерит и даже оспа, но такое в 1919 году, к сожалению, было, и упоминание об этом в письме Янины Владимировны – лишнее тому доказательство.
Итак, 1919 год закончился, начался 1920. В стране происходили огромные перемены: шла и уже кое-где заканчивалась Гражданская война, росла разруха, а с ней голод и эпидемии. В Темникове всё это тоже ощущалось, но как-то глухо, как будто в стороне.
Ещё осенью пронёсся слух о том, что казаки под командованием генерала Мамонтова захватили губернский Тамбов, сразу же установили там старые царские порядки; многих из большевиков, не успевших скрыться из города, представителей советской власти и даже простых советских служащих, казаки зверски убивали, также и членов их семей. Население Тамбова при нашествии казаков подверглось неслыханному насилию и грабежу. Когда этот слух достиг Темникова, Мамонтова уже в Тамбове не было, Красная армия выгнала его банды из города и преследовала их уже где-то на юге, а в Темникове всё ещё продолжали ходить по улицам вооруженные патрули, и жители тряслись от страха при каждом случайном выстреле и крике.
Во время этих событий Стасевичи находились в лесничестве, узнали о них тогда, когда рассказывалось в прошедшем времени, и отнеслись к ним как-то уж очень спокойно. А между тем как раз в то время, когда они были в лесу, опасность к ним находилась очень близко. Один из отрядов Мамонтова захватил Саровский монастырь, часть которого, как известно, была отдана под детский дом, или, как его тогда чаще называли, приют. Захватив монастырь, бандиты разграбили его, воспитателей детского дома поубивали, а ребят выгнали в лес, откуда те разбрелись по ближайшим деревням и сёлам. После изгнания мамонтовцев собрать этих ребятишек было очень нелёгким делом.
Однако повторяем: для Стасевичей и их воспитанника эти события прошли незаметно. В эту зиму Алёшкина, как и всех учеников города, тревожило другое. Не было не только мыла, соли и керосина, но и таких необходимых школьникам предметов, как бумага, тетради, чернила, мел, карандаши, перья и, конечно, учебные книги. Пока пользовались старыми гимназическими учебниками, в которых учителя приказывали вычёркивать целые страницы, ничем их не заменяя.
Все магазины в городе были закрыты, а на базаре, кроме спекулянтов, продававших разное старьё, больше не торговал никто. Крестьяне привозимые ими продукты не продавали, а меняли на вещи, предлагаемые жителями города, чаще всего на одежду и обувь. Иногда они брали даже то, что в их хозяйстве было не нужно, но могло вызвать удивление и зависть односельчан. Нередко можно было видеть, как тот или иной мужичок грузил на сани или на телегу граммофон без пластинок, поломанную музыкальную шкатулку, старинное замысловатое кресло или этажерку, приобретённые в обмен на мешок картофеля, пуд муки или бутыль конопляного масла.
Правда, Стасевичи, как мы уже знаем, в продуктах питания не нуждались и поэтому в таких обменах не участвовали, но некоторым из их друзей, как, например, Армашам, такой товарообмен был знаком.
Вообще, Боря, попав в семью Стасевичей после смерти бабуси, пожалуй, не только не потерял ничего в материальном отношении, но даже и выиграл. Он каждый день бывал сыт, а это в его возрасте считалось если не самым главным, то, во всяком случае, очень важным.
Все родственники и знакомые, характеризуя мальчика, отмечали его неряшливость, феноменальную способность рвать, пачкать и изнашивать одежду. Он месяцами не менял бельё, и часто не потому, что не было чистого, а просто по своей беспечности и неряшливости. Стасевичи раз в две недели мылись, посещая баню в лесничестве, или ту же самую, где когда-то мылась Мария Александровна Пигута. Боря же ко всякому мытью, и в особенности к бане, имел какое-то органическое отвращение и от посещения её старался ускользнуть, используя малейшую возможность. Его воспитатели считали, что мальчишка уже находится не в том возрасте, когда требуется следить за тем, ходил ли он в баню, поэтому мылся Боря иногда раз в месяц, а то и того реже.
Немудрено, что от бесчисленных царапин, ссадин на постоянно грязном теле, грязного нательного белья и почти полного отсутствия постельного к середине зимы у Бориса по всему телу стали появляться огромные чирьи, причинявшие ему большие страдания. Фурункулы достигали размеров с кулак и больше. Лечить их было абсолютно нечем, кроме дегтярной мази, прописанной Рудянским. Мазь эту, липкую, чёрную и густую, мазали на тряпку, прилепляли к чирью и держали до тех пор, пока он не прорывался. Но стоило одному начать подживать, как где-нибудь на новом месте назревал другой, и так продолжалось до самой весны.
Сегодня нам понятно появление фурункулов. Неполноценное в витаминном отношении питание, плохие жилищные условия и, самое главное, неудовлетворительное гигиеническое содержание тела – вот причины, служившие развитию фурункулёза, тогда же это приписывалось худосочию организма мальчика.
Чирьи за серьёзную болезнь не признавались, и Боря ни от каких домашних работ не освобождался. Как ему ни приходилось морщиться, скрипеть зубами, а иногда и просто реветь, все свои обязанности он выполнял. Конечно, посещал и школу.
К весне раздобыли ещё ихтиоловую мазь, а в Новой аптеке аптекарь дал Борису мелилотный пластырь (мед. Средство для лечения нарывов, изготовленное из воска, масла и цветков донника – прим. ред.).
То ли все эти средства сделали своё дело, то ли улучшилось питание (появился зелёный лук, щавель), то ли гигиенические условия изменились, но так или иначе в конце концов от мучивших его фурункулов мальчишка избавился.
Янина Владимировна где-то сумела раздобыть целый кусок бязи, из которой для ребят сшили несколько пар белья, а Боре – и простыни. Кроме того, он стал мыться в бане аккуратнее и чаще, тут оказал помощь Алексей Владимирович Армаш. Узнав о Бориной болезни и справедливо полагая, что грязь в причине её развития играет не последнюю роль, он взял шефство над Борей: брал его в баню с собой чуть ли не каждую неделю и не только следил за тем, как тот моется, но и сам старательно соскабливал с него грязь.
С конца 1919 года у Бориса появилось ещё одно увлечение. Мы уже упоминали о том, что с отменой преподавания Закона Божьего в школах священники стали агитировать учащихся на посещение занятий, организуемых ими в церквях и соборах. Занятия были бесплатные, проводились по вечерам после окончания уроков в школе. И многие ученики, ранее не любившие этот предмет или относившиеся к нему безразлично, после запрещения его преподавания, выражая свой протест власти, стали посещать эти кружки. Возможно, что это чувство кем-то умело направлялось и подогревалось.
Стасевичи-католики были довольно религиозны и в то же время веротерпимы; полагая, что занятия в церкви выражают Борино религиозное чувство, ему не препятствовали.
Однако уже к весне 1920 года большинство из посещавших церковные кружки разочаровалось: всё было так же, как раньше в гимназии – те же старые учебники, то же изучение катехизиса и тому подобное. Учащиеся стали пропускать занятия, многие бросили их совсем. В числе таких разочаровавшихся был и Борис.
Ребята, пользуясь предлогом, уходили из дома по вечерам и вместо одного-двух часов, требовавшихся для этих уроков, предпочитали пробегать где-нибудь целый вечер. А почти все они имели обязанности по домашней работе, которые не успевали выполнять. Родители стали возражать против этих занятий.
Количество учащихся в церковных кружках катастрофически падало, и священники пошли на новое ухищрение: некоторых мальчишек стали привлекать к участию в церковной службе, даже давая за это небольшое вознаграждение, а у кого имелся слух и голос, тех записывали в церковные хоры.
Алёшкин обладал хорошим слухом и довольно приятным и сильным дискантом, он знал ноты, так как при отборе музыкальных учеников в школе попал в их число, или, как тогда называли, в комплект. Мальчик любил музыку. К занятиям в музыкальной школе, однако, относился довольно небрежно. И хотя быстро усваивал заданное учительницей, но как следует отрабатывать, учить не любил, тем более что это и не всегда удавалось: мешали домашние работы, которых было немало, или кто-нибудь в доме отдыхал, или рояль был занят Яниной Владимировной. И он часто приходил в класс с невыученным уроком.
После испытания его зачислили в соборный хор. Участие в качестве певчего церковного хора ему очень льстило, кроме того, давало кое-какие материальные выгоды: за пение по приглашениям платили и, хотя на долю мальчишек-дискантов и альтов приходилось немного (львиную долю забирал регент, большую часть – басы и тенора), кое-что перепадало и им.
Соборный хор, лучший в городе, зарабатывал довольно много, и хотя пение обязывало посещать занятия кружка, во всех отношениях эта неприятная обязанность окупалась.
У Стасевичей принятие мальчика в соборный хор восприняли как заслугу. Причём особенно он вырос в глазах всей домашней прислуги. Теперь, если он не всегда успевал сделать всю возложенную на него домашнюю работу, то её доделывали кухарка Луша или няня Марья, которая говорила:
– Борька-то ведь в церкви поёт – ему некогда, не по улицам шлёндрает…
А мальчишка хоть и не «шлёндрал», но и в хоре время проводил довольно весело. Он быстро выучил все основные песнопения, молитвы и концерты, хорошо запомнил слова и вскоре уже почти в продолжение всей службы мог петь безошибочно, не заглядывая в ноты. Этим он снискал похвалу регента, и, что было, пожалуй, самым главным, попал в особую группу, которая сопровождала соборный причт при совершении различных богослужений: молебнов, панихид и т. п. вне церкви. А именно это было интересно и выгодно.
В этом году в Темникове свирепствовали инфекционные болезни: было много похорон, панихиды служили часто. Всего в хоре находилось человек шестьдесят, это был не только самый лучший, но и самый большой хор в городе. А по приглашению ходила небольшая – лучшая часть его, человек двадцать-двадцать пять, в числе их состоял и Алёшкин.
После службы хористов угощали чем-нибудь вкусным, платили и деньгами. В результате Борис наедался досыта дармовых угощений и имел всегда, хоть маленькие, но свои карманные деньги. Стасевичи против такого заработка приёмыша не возражали.
Борису Алёшкину за период пребывания в хоре запомнились два случая. Один из них – это служба в Пасхальную ночь. Мальчик и раньше, как молящийся, бывал на Пасхальной заутрене, длившейся два-три часа, а в этот раз, весной 1920 года, он был непосредственным участником торжественного и красочного богослужения, одним из его действующих лиц. Он пробыл в церкви всю ночь и утро Пасхального воскресенья.
Второй произошёл вскоре после первого. Через неделю, в праздник Вознесения Господня соборный хор в полном составе пригласили в Санаксарский монастырь для участия в торжественной службе, так как там этот праздник был храмовым. Службу справлял архиерей. Хор провёл в монастыре целые сутки, приняв участие в заутрене, ранней и поздней обеднях и молебне. За хористами из монастыря прислали несколько телег, в которые они и расселись тесными кучками. Регент и дьякон (из церкви Иоанна Богослова), певший в особо торжественных случаях в соборном хоре октавой, ехали в отдельном тарантасе.
От Темникова до монастыря – не более трёх вёрст, он даже хорошо виден с крутого берега реки Мокши, на котором стоит город, но время было весеннее, дороги состояли из сплошного моря грязи, и вести хор пешком регент отказался.
Забегая вперёд, заметим, что монахи надули всё-таки регента: лошадей дали только на одну дорогу, предоставив хористам возвращаться домой, как им заблагорассудится – попросту идти пешком. А это было не очень приятно: обувь почти у всех рваная, а у таких ребят, как Борис, по существу её и не было совсем, так как ботинки или сапоги с оторванными и кое-как привязанными верёвкой или проволокой подошвами, со множеством дыр на всяких других местах, при первых же шагах по весенней грязи промокли насквозь, и ребята фактически шли босиком.
К счастью, для всех это опасное путешествие прошло более или менее благополучно, серьёзно никто из хористов не заболел. Правда, кое-кто, в том числе почти все мальчишки, от холода и боли в замёрзших пальцах к концу дороги уже по-настоящему ревели. Таким зарёванным явился домой и Борис. Он был мокр и грязен, и едва лишь появился в кухне, как Луша, увидевшая его, причитая и ругая на чём свет длинноволосых халдеев, как она в порыве злости назвала монахов, не давших лошадей даже для маленьких ребят, принялась раздевать его, чистить и отмывать от грязи, а затем загнала на печь и укрыла большим тулупом, где перемаявшийся певец вскоре и заснул.
Вечером, докладывая хозяйке, как при возвращении из монастыря вымок и выпачкался Боря и что он сейчас спит и отогревается на печке в кухне, Луша рассказала и о плачевном положении его обуви. Янина Владимировна, погоревав о том, как быстро мальчишка износил сапоги (ведь в начале осени их только сшили!), решила запретить ему участвовать в таких поездках, а до тех пор, пока удастся сшить ему что-нибудь новое, пусть пользуется старыми Юриными ботинками, которые тому стали уже малы.
Пока решался вопрос с Борисовой обувью, тот сладко спал на тёплой печке, с головой укрывшись тулупом, и, вероятно, видел во сне весь этот интересный день. Иначе, чем же можно объяснить, что день этот запомнился ему на всю жизнь?
Соборный хор приехал в монастырь поздно вечером, его поместили в большом зале монастырской гостиницы. Монахи натаскали туда душистого сена, уложили его широким и высоким валом вдоль стен, накрыли холщовыми половиками. Так была приготовлена постель для хористов. Посередине поставили длинный стол, вокруг него – широкие лавки. На столе стоял пятиведёрный самовар, и к моменту приезда хористов из него шёл густой пар, а сам он недовольно пофыркивал. Рядом с самоваром стоял большой фаянсовый чайник, в котором, как потом оказалось, был заварен самый настоящий чай. Боря, как, впрочем, и его товарищи по хору, уже давно не видел такого чая и в глаза. Ещё при жизни бабуси пришлось перейти с чая на сушёную морковь, ячменный, желудёвый кофе и другие суррогаты. У Стасевичей чая тоже не было, пили молоко. Кроме того, в разных местах стола дымилось несколько больших чугунов с гречневой кашей, а на деревянных блюдах лежали крупные ломти мягкого, видно, недавно испечённого, ржаного хлеба. Посередине стола, в большой деревянной чашке лежала горка наломанного крупными кусками сотового мёда.
Почти для всех такой ужин был предметом давно невиданной роскоши, и приехавшие хористы, усевшись за стол, поглощали всё подаваемое с завидным аппетитом. Не отставал от других и Алёшкин, хотя эта еда для него не была диковинкой. У Стасевичей ужины были не хуже, но он основательно проголодался, а кроме того, находился в таком счастливом времени, когда был способен есть всё что угодно, сколько угодно и в любое время, лишь бы было что есть.
Когда все расселись за стол, то неизвестно откуда взявшиеся монахи – молодые ребята (после Боря узнал, что они называются послушниками) стали раскладывать в небольшие глиняные плошки гречневую кашу, сдабривать её конопляным маслом, ставить их перед каждым певчим и раскладывать большие куски хлеба. Пока ели кашу, эти же послушники разливали по жестяным кружкам чай, расставляли их и накладывали на хлеб сотовый мёд.
Приглядываясь к сытым, румяным парням, затянутым широкими кушаками так, что надетые на них чёрные рясы плотно облегали их тонкие фигуры, ловко двигавшимся по залу, Боря даже позавидовал им. Почти у всех послушников из-под надетых на голову маленьких чёрных шапочек выбивались пряди длинных волос.
Однако, когда Борис увидел некоторых из послушников, занятых на дворе, оценил, сколько им приходится колоть и пилить дров, разгребать снега и выгребать навоза, от его зависти не осталось и следа.
После ужина певчие улеглись спать на сенной постели и, как им показалось, не успели закрыть глаза, как уже были разбужены, чтобы идти петь к заутрене. Нельзя сказать, чтобы вставание прошло для всех гладко: кое-кому задержавшемуся с подъёмом пришлось отведать довольно ощутимые удары регентского смычка, который, как заметил Борис, регенту больше и служил, чтобы ударом по голове фальшивившего певчего приводить его в сознание. Боря был в числе тех, которые любят понежиться перед вставанием, и ему тоже пришлось отведать вкус регентского смычка. После приёма этого лекарства все мальчишки зашевелились быстрее, и скоро хор в полном составе уже занимал оба клироса монастырской церкви.
После заутрени, длившейся больше двух с половиной часов, сразу началась ранняя обедня, продолжавшаяся столько же, а вслед за ней пришлось петь и у поздней. Если у заутрени были только одни монахи и послушники, а у ранней обедни добавилось лишь несколько ретивых богомольцев, то к поздней обедне собрались все приехавшие из окрестных деревень и Темникова, церковь была набита битком.
Устали певчие сильно. Поэтому даже вкусный и сытный завтрак, состоявший из варёной картошки, большого куска варёного мяса и солёного огурца, а также куска свежего чёрного хлеба, чая, мёда и даже одной серо-белой просвирки, все певчие ели без удовольствия. Многие, позавтракав, немедленно легли опять спать, но большинство ребятишек, среди которых был и Алёшкин, выбежали на замощённый крупными камнями и плитами двор и принялись всё с интересом рассматривать.
В монастыре Боря был впервые, его интересовало всё: и этот огромный двор, и высокая кирпичная стена, окружавшая его со всех сторон, и длинный двухэтажный дом с узкими окнами, в котором, как удалось узнать, размещались кельи братии, то есть монахов, и высокая изящная колокольня, так хорошо видная из Темникова, колокола которой издавали какой-то особый по тембру звон, совершенно не похожий на звон мирских темниковских церквей. И дубовая роща, вплотную примыкавшая к стенам монастыря, и возвышавшийся в одном из углов двора огромный дуб, в дупле которого находилась часовня: на ней, по преданию, была первая келья святого, заложившего монастырь. Одним словом, было интересно всё!
Между поздней обедней и молебном, состоявшимся в три часа дня, Боря с товарищами успели не только обегать весь монастырь, потолкаться среди толпы богомольцев, некоторые из которых также с любопытством осматривали монастырь, но и подзакусить в просфорной, куда они сумели проникнуть, свежими просфорами, испечёнными из какой-то полубелой муки и казавшимися особенно вкусными.
Сумели они также побывать в одной из келий, куда их позвал старый-престарый монах с длинной седой бородой, согнутой спиной и очень добрым и ласковым лицом. Этот монах, встреченный ими на дворе, остановил их, а когда они подошли к нему под благословение, то есть сложили ковшичком руки, склонили головы и смирно встали перед ним, благословил их. Узнав, что ребятишки, а их было пять человек, – певчие из соборного хора, он похвалил их за богоугодное занятие и позвал к себе в гости.
Келья отца Паисия, так звали этого монаха, запомнилась Борису Алёшкину навсегда. Это была узенькая, длинная комната с высоким окном, пропускавшим очень мало света. В переднем углу висело несколько больших икон с такими тёмными ликами, что невозможно было разобрать, что за святые на них изображены. Перед иконами висела горящая лампада. У окна стоял аналой с раскрытым Евангелием на нём, а у одной из стен – узкая длинная кровать, покрытая серым суконным одеялом. На противоположной стене висел небольшой деревянный шкафчик.
Отец Паисий, войдя в келью, поставил в уголок у двери свой посох, перекрестился на иконы, что не замедлили повторить и вошедшие за ним ребятишки, подошёл к шкафчику, вынул из него несколько кусков сахара и раздал ребятишкам. Затем он сказал:
– Ну, дети, идите с Богом, я перед молебном немного отдохну…
После молебна певчих накормили сытным обедом и отправили пешком домой. Мы уже знаем, как происходило это возвращение.
Вскоре Янина Владимировна узнала от одного из педагогов школы, что в Наробразе ученикам-сиротам выдают кое-какую одежду и, кажется, даже обувь. Написали заявление, и отправили Борю в Наробраз. Когда он туда пришёл, там уже находилось несколько таких же бедолаг. Всех их принял сам заведующий уездным отделом Народного образования. Он прочитал все заявления и что-то написал на уголке каждого из них, затем он вернул бумажки и предложил всем пройти на склад, помещавшийся здесь же, во дворе исполкома, и получить то, что было разрешено. Боря получил три аршина ситца на рубаху и хромовые ботиночные заготовки с необходимым прикладом. В его памяти сохранился вид этого ситца: это была розовая материя в мелкий красный горошек. Вряд ли теперь кто-нибудь и в захолустном селе носил бы рубашку из такой материи, но тогда были рады и этому.
Рубаху скроила и сшила няня Марья при содействии Луши. Это была косоворотка на вырост: первые дни она топорщилась во все стороны, а рукава свисали длиннее пальцев. Но всё-таки это была обнова!
С ботинками дело обстояло хуже, а как раз они-то и были нужнее всего. Если бы был жив муж Анны Никифоровны Шалиной, то он бы сшил ботинки быстро, а теперь пришлось искать сапожника. И когда он был найден, то за шитьё запросил непомерную цену – 5 фунтов мёда. Пришлось отдать.
После каникул Алёшкин пошёл в школу в новой рубахе и новых, неимоверно скрипящих ботинках; скрип этот доставлял ему удовольствие, а у его товарищей вызывал зависть.
Вообще-то говоря, мальчишка имел довольно нелепый вид, но тогда мало кто следил за внешним видом других, почти все были одеты кто во что горазд. Поэтому на его розовую в горошек косоворотку, подпоясанную тонким матерчатым ремешком, чёрные потрёпанные и залатанные штаны из бумажного сукна (было и такое сукно) и большие, невероятно скрипучие хромовые ботинки, из-под которых выглядывали портянки, завязанные под штанинами верёвочками, никто не обратил внимания. Нательное бельё, вернее, то, что оставалось от него, было далеко не первой свежести. На голове каким-то чудом держалась старая гимназическая фуражка с поломанным козырьком. Так как весна вступила в свои права, то Боря ходил без шинели, из которой, кстати сказать, он и так уже вырос: она была гораздо выше колен, а застегнуть её при всём желании никому бы не удалось. Вот так выглядел наш герой весной 1920 года.
Последняя четверть учебного года пролетела быстро, особых приключений ни в школе, ни дома за это время не было. Перед концом занятий было объявлено, что на следующий год все учащиеся переводятся без каких-либо экзаменов в первый класс 2-ой ступени. Каждый пойдет в ту школу, которая находится ближе к его дому. Алёшкин обрадовался: значит, теперь он будет учиться в здании бывшей старой мужской гимназии, где сейчас учится Юра Стасевич и где, как было уже известно, будет учиться Юзик Ромашкович.
Сразу после окончания занятий в школе мальчик отправился в лес к Иосифу Альфонсовичу, который очень нуждался в помощнике для работы на пасеке. Мёд к этому времени для Стасевичей стал не только необходимым продуктом питания, но и основным средством обмена на любые другие товары.
В последнее полгода Янина Владимировна Стасевич часто болела: сильные головные боли, быстрая утомляемость, повышенная раздражительность указывали на расстройство нервной системы. Лечивший её Рудянский рекомендовал поездку в Москву для консультации со специалистами, а может быть, и для стационарного лечения в одной из московских больниц. Для этой поездки нужны были средства, получить их можно было только от продажи мёда.
Глава четвёртая
Ещё в феврале месяце Юра Стасевич обратился к дирижёру военного оркестра с просьбой о том, чтобы его приняли в число музыкантов. Тот прослушал игру мальчика на флейте и кларнете и предложил ему место кларнетиста.
Оркестр был невелик. Многие музыканты, бывшие солдаты, вскоре после революции разбрелись по домам, каждого нового человека капельмейстер (житель Темникова, уезжать никуда не собиравшийся) встречал с распростёртыми объятиями. Приход Юры ему был на руку: единственный кларнетист оркестра только что уехал, теперь замена была.
С первых же дней Юре пришлось отдавать много времени оркестру, выучить новые, неизвестные ранее вещи, но он своего дирижёра не подвёл, хотя тот вначале за него и побаивался. Как-никак новому музыканту было всего только пятнадцать лет.
Как нам представляется, оркестр играл совсем неважно, но, будучи единственным во всём городе, он пользовался спросом и популярностью. Его приглашали на разные собрания и митинги, которые проводились ещё часто, на похороны и, конечно, на все праздничные демонстрации.
С началом тёплой погоды в воскресные дни по вечерам этот оркестр играл в городском саду. Поскольку он носил громкое название гарнизонного, то все оркестранты, в том числе и Стасевич, были зачислены на красноармейский паёк и получали старое красноармейское обмундирование.
Паёк был весьма нелишним в хозяйстве, в него входила, помимо соли, хлеба, крупы, постного масла, и селёдка, выдаваемая вместо положенного мяса. Но селёдка – это было даже лучше. В это время её в Темникове ни купить, ни достать было невозможно. Правда, рыба была, как правило, ржавая, а иногда и с душком, но даже у Стасевичей она сходила за деликатес.
Обычно паёк получал Борис по просьбе Юры, который почему-то ходить за ним стеснялся. Борю это очень удивляло: ему, наоборот, процесс получения пайка очень нравился и не только потому, что кладовщик после того, как мальчик с ним познакомился, получив Юрин паёк несколько раз (а выдавали его раз в две недели), всегда угощал его большим липким леденцом, а просто потому, что было очень интересно ходить по полутёмному огромному складу, рассматривать ящики, коробки, мешки, бочки, которых, по его представлению, находилось там невероятно много, и наблюдать за тем, как кладовщик отвешивает и выдаёт продукты. Тогда этот рыжеусый, конопатый, уже немолодой красноармеец казался парнишке самым значительным человеком, и он мечтал, что когда вырастет, то обязательно станет кладовщиком.
Забежав вперед, скажем, что через восемь лет ему действительно пришлось служить кладовщиком и заведующим складом.
Получив продукты, Боря укладывал все кульки и свёртки в большую плетёную корзину и торжественно шествовал – именно шествовал, а не шёл, с нею домой, почти всегда сопровождаемый несколькими из своих почитателей – младших мальчишек из соседних дворов, которыми он при случае не стеснялся довольно-таки сурово командовать.
Иногда, когда он был особенно в духе, то давал кому-нибудь из них дососать полученный от кладовщика леденец или дарил довесок – кусочек селёдки. Паёк он сдавал Луше.
Юра играл в оркестре с большим удовольствием, и, конечно, совсем не за паёк. Ему нравилось участвовать в коллективной музыкальной игре, пользоваться большей свободой в отлучках из дома и некоторым почётом: он получал за свой труд определённое вознаграждение. И наконец, самое главное, что он ценил, пожалуй, больше всего, это возможность освободиться от многих домашних работ, делать которые он не любил. Само собой разумеется, что эти работы ложились дополнительным бременем на Бориса.
За последний год семья Стасевичей стала ощутимее испытывать материальные трудности: запасы продуктов, материи, одежды и разнообразных мелочей (ниток, иголок, спичек, пуговиц, перца, лаврового листа и многого другого) подошли к концу, пополнять их было нечем. А в это время в их семействе, кроме взрослых членов и двух мальчишек, росла ещё маленькая дочурка Ванда. Последней недавно исполнилось четыре года, и ей требовалось много разных детских вещей, достать которые в Темникове было невозможно. Это обстоятельство очень удручало Янину Владимировну, привыкшую к определённому достатку и довольству, раздражало её, усиливая её болезнь.
На развитии болезни сказывались и замеченное ею в последнее время изменение отношения к ней мужа. Многие злые языки болтали, что жившую в лесничестве служанку – здоровую, молодую, довольно красивую мордовку Арину Иосиф Альфонсович превратил в домоправительницу не просто так, что, кроме служебных, между ними имелись и другие отношения. Эти слухи, распространявшиеся, возможно, с тем, чтобы выжить Арину из лесничества, где она была действительно настоящей, хорошей, строгой и заботливой хозяйкой, дошли и до ушей ребят.
Боря и тем более Юра, уже достаточно начитавшиеся всяких романов, осуждали «разлучницу» Арину и, хотя часто бывая в лесу, они ни разу не видели, чтобы взаимоотношения Арины и Стасевича вышли за рамки служебных, стали относиться к Арине с некоторым предубеждением.
Таким образом, для развития болезни Янины Владимировны причин было много. Её раздражительность, вспышки истерии, несправедливость в обращении с окружающими отражались на всех, и в особенности на детях, очень тяжело. Стасевич торопился повезти жену в Москву.
Глава пятая
Отвлечёмся немного в сторону от нашего рассказа и опишем последние дни жизни «третьего» дедушки нашего героя – Николая Осиповича Шалина, умершего весной этого 1920 года.
Мы уже упоминали о том, что Шалин к концу Германской войны вновь обрёл былую славу лучшего сапожника Темникова. Как ни странно, но помог ему в этом сам царь, как шутила его жена Анна Никифоровна.
С началом войны царским указом была запрещена продажа водки, а так как Шалин других спиртных напитков, кроме водки, не признавал, то он волей-неволей вынужден был сперва сократить, а затем и совсем перестать пить. Это, конечно, сказалось на его ремесле, жизнь семьи улучшилась.
Когда пришла Октябрьская революция, Шалин, уже почти совсем старик, встретил её довольно равнодушно, но переворот в его жизни, и очень значительный, произвела именно эта революция.
С середины 1918 года сапожников Темникова решили объединить в артель, и председателем этой артели единогласно избрали старейшего и лучшего сапожника в городе – товарища Шалина. Такое доверие людей польстило Николаю Осиповичу, он вырос в собственных глазах и отдался этому новому для него делу с большой страстностью и энтузиазмом. К удивлению многих горожан, этот простой, почти неграмотный сапожник оказался не только отличным мастером, о чём все знали и раньше, но и замечательным организатором людей.
Артель, работавшая под его руководством, выполняя важные заказы для нужд Красной армии, справлялась со своей задачей очень хорошо. Обувь, сшитая шалинской артелью, считалась одной из лучших. В Темников часто поступали благодарственные отзывы о ней из частей молодой Красной армии. И теперь белый как лунь, с длинной седой бородой, чуть-чуть сутуловатый высокий старик Шалин стал довольно известным и почётным лицом в городе. Вскоре его избрали депутатом местного совета.
Анна Никифоровна при таком возвышении своего мужа прямо-таки расцвела. Она и до этого считала своего Николая Осиповича (между прочим, даже дома она его по-другому не называла) умным и толковым человеком, только не очень счастливым; теперь, когда его ум был признан другими, она была безмерно рада.
И хотя их маленькое семейство, несмотря на изменившееся положение его главы, продолжало жить по-прежнему скромно и даже бедно, оба этих старых человека были жизнью довольны. Огорчало их отсутствие вестей от Ани, её мужа и Веры, живших далеко в Сибири. Связи с ними не было.
После смерти Пигуты Анна Никифоровна несколько раз приглашала Борю к себе, обмывала его, стирала, чинила его бельишко, с большой радостью принимая его как родного. И ему нравилось бывать в их маленьком, чистеньком, бедном, но таком уютном домишке. Казалось, что у этих старичков будет спокойная жизнь…
Весной 1920 года Николаю Осиповичу исполнилось 80 лет, а через несколько дней после своего дня рождения он заболел воспалением лёгких. Лечившему его Рудянскому спасти больного не удалось: в то время нужных лекарств в Темникове не было, да и вообще пневмония (воспаление лёгких), особенно у стариков излечивалась только в тех случаях, когда с нею справлялся организм больного, радикально помогать больному было нечем. Через семь дней Шалин скончался.
Хоронили его с большим почётом: кроме церковного хора, его провожал и духовой оркестр. Сейчас такое сочетание на похоронах может показаться необычным, но тогда похороны, в которых участвовали и священники, и духовой оркестр одновременно, были не такой уж большой редкостью.
Вернёмся к Боре. Пребывание в лесничестве ему всегда нравилось, во-первых, потому, что он избавлялся от нудной темниковской работы: не надо было возить воду, колоть дрова, чистить хлев, подметать двор и тому подобное. Здесь, кроме работы на пасеке, которая ему доставляла удовольствие, иногда нужно было помогать работникам на огороде или в поле, но и эта работа, к которой он за два года уже привык, не очень сильно утомляла. Кроме того, когда мальчик не работал в поле или на пасеке, у него всегда оставалось много времени для того, чтобы почитать, а читать он любил. Правда, много читал он и в Темникове, но это были книги из библиотеки: приключения, описанные Жюль Верном, Майн Ридом, Буссенаром и другими, здесь же он читал такие книги, которых больше не видел нигде.
Дело в том, что в лесничестве осталась большая часть библиотеки Янины Владимировны – главным образом, различные популярные медицинские книги, рассказывавшие о таких вещах, о которых взрослые с детьми не говорят. В этом отношении Боря, Юра, да и их друзья предоставлялись самим себе. Боря уже давно знал, что детей не приносят аисты и их не находят в капусте; давно уже знал, чем отличается мальчик от девочки, неоднократно видел акты совокупления домашних животных, но в его детском мозгу многое ещё не укладывалось.
Вот эти-то книги, может быть, с точки зрения нравственных людей и не особенно подходившие для полового просвещения ребёнка двенадцати лет, были, собственно, единственным источником, открывшим мальчишке глаза на многие явления природы.
Конечно, это были не детские книги, но прочитанное в них и их заглавия он запомнил, это имело значение для него в будущей жизни, хотя и не избавило от неприятных ошибок и случайностей. Названия некоторых из прочитанных в это время книг говорят сами за себя: «Половая жизнь молодого мужчины и женщины», «О чём должна знать каждая девица, выходящая замуж», «Учебник акушерства и гинекологии» и много других.
Нельзя сказать, что, читая эти книги, мальчик подходил к описываемому в них с чисто научным интересом: многое из того, что он прочитывал, вызывало в нём нездоровый интерес и любопытство. Но, в конце концов, хотя это чтение и привело, может быть, к несколько раннему его развитию, всё-таки вместе с тем дало ему и правильное представление о взаимоотношениях полов. Потому всякие скабрезные, а иногда и просто похабные анекдоты, ходившие между его сверстниками в школе и на улице, хотя и запоминались им, но не производили такого ошеломляющего впечатления, не вызывали в нём того сластолюбивого смакования, которое они возбуждали в среде его менее просвещённых товарищей.
Мы сейчас, по прошествии многих лет, не берёмся судить, хорошо это было или плохо, но факт остается фактом.
С отъездом Бори в лесничество сама собой прекратилась его деятельность в церковном хоре, да, откровенно говоря, ему и самому как-то не очень хотелось её продолжать. Причиной тому послужил следующий случай.
Незадолго до конца школьных занятий весной 1920 года в Темникове умер бывший владелец постоялого двора. Владел этим двором он до самой смерти. Другого места остановки приезжих в Темникове не имелось. Похороны этого старика решили провести богато и пышно, и потому на них пригласили соборный хор. После отпевания на кладбище певчих позвали на поминки, где всех взрослых угощали самогоном – водки не было. Регент и один из басов так напились, что при дележе полученных ими денег переругались и подрались. Родственники покойного с трудом их разняли и с позором изгнали, пришлось уйти и остальным певчим, так и не попробовав кутьи и блинов.
Помимо обиды за потерю вкусного угощения, у многих мальчишек из хора, в том числе и у Алёшкина, сложилось очень неприятное отношение к этим пожилым бородатым людям, так непристойно поведших себя чуть ли не у гроба покойника. Боря решил участия в отпевании умерших больше не принимать.
Когда совсем потеплело, то есть в середине июня, в лесничество приехала Янина Владимировна с Вандой. На Борю возложили ещё одну обязанность – нянчиться с девочкой: гулять около дома, собирать цветы, а когда она уставала, носить её на руках. Так, совершенно незаметно для себя, в нём обнаружилась ещё одна немаловажная способность – умение нянчиться с маленькими детьми. Ванда в это время не хотела и слышать ни о какой другой няньке: стоило мальчику быть занятым чем-нибудь другим вместо того, чтобы идти к ней, как она поднимала такой плач, что приходилось его разыскивать и освобождать от работы.
Надо сказать, что Ванда – второй и, очевидно, последний ребенок Стасевичей, появилась на свет через много лет после первого сына и поэтому находилась в семье на особом положении. Её баловали и отец, и мать, любили и все домашние. Да было и нельзя не любить эту аккуратненькую, беленькую, с длинными пушистыми локонами и голубыми глазками девочку.
Заметив такую привязанность Ванды к своей новой няньке (новой потому, что до этого времени Борис, занятый домашними делами и учёбой, с ней бывал редко), Янина Владимировна стала относиться к Боре ещё лучше.
Иногда в лесничестве появлялся Юра, и в эти дни мальчики путешествовали по всему лесничеству, забираясь в глухие места, вёрст за десять от дома.
Странно: в это время, то есть летом 1920 года, по Тамбовской губернии гуляли банды эсера Антонова; то там, то здесь возникали пожары; рассказывали о большом числе убитых и замученных большевиков, работников советов и просто служащих советских учреждений; иногда поступали известия о разгроме какой-нибудь банды. Словом, в Тамбовской губернии, как и во многих других, шла жестокая, кровопролитная внутренняя борьба между поднятыми кулацко-эсеровскими заправилами тёмными крестьянскими массами и представителями пролетарской власти.
В Темниковском уезде и особенно в Пуштинском лестничестве об этой борьбе ходили только слухи, а самих бандитов после изгнания мамонтовцев из Саровского монастыря так никто и не видал. И сколько ребята ни ходили по лесу, никакого разбойника – ни белого, ни зелёного – им не попадалось, хотя им очень хотелось кого-нибудь повстречать.
Объяснить это можно тем, что Темниковский уезд, и в особенности та его часть, где находилось лесничество, лежал в стороне от основных транспортных магистралей: железных дорог, шоссе и больших рек. Не было в этом районе и крупных кулацких сёл. Основное население составляли мордва и татары, которые до революции, как инородцы, испытывали не только классовое угнетение, но и находились в полном национальном бесправии. Они неохотно поддавались агитации эсеров и не выступали против советской власти, давшей им со свободой не только землю, но и полноправное гражданство. Кулацко-эсеровская пропаганда не была успешной, и их агитаторы с позором изгонялись самими крестьянами.
В конце лета, приехав в лес, Юра рассказал о большом событии: в Темников приезжал иллюзион. Раньше мальчишки слышали об этом изобретении, знали, что в Москве, Петрограде и других крупных городах иллюзионов много, что они работают каждый день. До сих пор ни одному из них видеть его не приходилось, а тут Юра не только видел сам иллюзион, но и смотрел даже картины, которые в нём показывались.
Однажды в перерыве между номерами, исполнявшимися оркестром в городском саду, Юра подошёл к круглой тумбе, стоявшей у входа в сад, на которой обычно расклеивали афиши приезжавшие в Темников гастролёры и вывешивали объявления о любительских спектаклях и концертах.
Его внимание привлекла большая красочная афиша. В ней было написано, что приехавший в Темников иллюзион задерживается на два дня и будет вечерами показывать новейшие кинематографические ленты: драму из ковбойской жизни в нескольких частях и весёлую комедию с участием знаменитого Глупышкина. Конечно, Юра немедленно купил билет и на следующий день с замиранием сердца следил, как по белому экрану, натянутому на занавес сцены, скакали, стреляли, умирали и оживали ковбои; как они увозили красивую девушку и как, в конце концов, жених спасал её, и они при одобрительных возгласах всего зала целовались так, что их головы занимали весь экран.
Затем он до боли в животе хохотал над забавными приключениями Глупышкина, который без конца падал, пачкался, был избиваем, но всё-таки всех побеждал и покидал экран, улыбаясь зрителям во весь свой широкий рот.
Неизвестно кто испытывал большее удовольствие: рассказчик, повторявший приятелю виденное и переживавший это замечательное ощущение вновь, или слушатель, внимавший ему с открытым ртом и вытаращенными глазами. Он не мог пока ещё представить себе этот чудодейственный иллюзион, это удивительное зрелище, когда по белому полотну вдруг начинают бегать, как живые, люди и звери. Этих ребят чудо двадцатого века при первом с ним знакомстве действительно потрясло.
Юра, конечно, не ограничился рассматриванием картины на экране, но сумел добраться и до аппарата, в котором крутили ленту, благо он стоял у стены театра на составленных вместе нескольких столах, на высоком треножнике. Рассмотрев аппарат, он увидел, что по своему устройству он похож на имевшийся у него волшебный фонарь, картины которого он с приятелями не раз рассматривал. Удалось ему выпросить у механика и кусочек порвавшейся ленты. Он вмещал в себя всего одну картинку – красивую, если её рассматривать на свет, но совершенно не объясняющую главного вопроса: как всё-таки люди, показываемые такой картинкой, могли бегать, стрелять, ездить на лошадях. Не мог пока объяснить этого Юра, и тем не менее он решил сделать кинематографический аппарат.
Лето прошло быстро. Боря настолько освоился на пасеке, что Стасевич всю работу на ней передоверил ему полностью. И надо сказать, мальчишка доверие оправдал: он самостоятельно осматривал ульи, сам решал, какую из рамок следует брать для выкачки и сколько рамок оставить в улье нетронутыми, чтобы пчёлы не голодали зимой. Снимал забрушовку, выкачивал мёд в медогонке, сливал его в липовые кадушки и, закрыв их специальными крышками, заливал воском. Работы было много, её хватало на целый день. Если же выдавалась свободная минута, то Боре приходилось по-прежнему нянчиться с Вандой.
Школьные занятия начались с первого октября, на этот раз Юра и Боря учились в одной школе – в первой школе 2-ой ступени, размещённой в бывшей мужской гимназии на Гимназической улице. Боря пошёл в первый класс этой школы, Юра учился в третьем.
Как и в прошлом году, занятия в школах всё ещё оставляли желать много лучшего: также не было твёрдых программ, также учителя по некоторым предметам на уроках бывали неуверенными и растерянными. Но усилиями директора школы Чикунского и его заместителя, бывшего инспектора гимназии Крашенинникова, всё же в этой школе преподавание основных предметов – математики, физики, русского языка и географии – находилось неизмеримо выше, чем в других. И хотя пользоваться приходилось старыми гимназическими учебниками, сохранявшими прежние правила орфографии, по ним продолжали заниматься.
Учителя этой школы предъявляли ученикам строгие требования. Предшествующие два года в Бориной школе учение было поставлено из рук вон плохо, и ему, желавшему во что бы то ни стало сохранить славу если не первого, то, во всяком случае, одного из лучших учеников, пришлось трудно. Выручали способности и умение при необходимости отдаваться труду с прилежанием. Помогли и друзья – Юра и Юзик.
Вернувшись в город, Янина Владимировна ни к занятиям в школе, ни к работе в больнице не приступила. Её здоровье улучшилось мало, и вопрос о поездке в Москву для лечения вставал с новой силой. Подготовкой к ней был занят Иосиф Альфонсович. Он получил разрешение от своего начальства на выезд в ноябре 1920 года и деятельно готовился к путешествию, а это было нелегко. В Москве предполагалось пробыть не менее месяца, что требовало больших средств. И сама поездка в то время из Темникова, расположенного за 60 вёрст от железной дороги, да ещё с больным человеком, представляла немало трудностей и сложностей. Кроме того, Стасевича обременяла дополнительная забота, о которой знали только свои. Боря уже давно считался действительным членом этой семьи и потому он, конечно, знал, в чём заключалась эта забота. Воспользуемся его воспоминаниями.
Сразу же после Октябрьской революции Польша стала самостоятельным, отделённым от России государством. А после окончания Первой мировой войны в 1918 году её самостоятельность подтвердили и оформили все другие государства Европы. Поляки, проживавшие в России, в большинстве своём высланные из западных губерний Российской империи, теперь ставших самостоятельными государствами (Польша, Литва, Латвия, Эстония и Финляндия), получили право выехать на родину.
Первое время после революции, когда в Польше ещё хозяйничали немцы, у Стасевичей даже и мысли не возникало о том, чтобы вернуться на родину. В 1920 году, когда жизнь в РСФСР, в том числе и в Темникове, материально стала тяжела, они всё чаще и чаще высказывали желание переехать домой, в Польшу. В особенности этого хотела Янина Владимировна. Их намерение ещё более упрочилось, когда пришли известия от сестры Янины – Ядвиги, жившей в Москве, что она тоже собирается в скором времени вернуться на родину. Эта сестра, поддерживавшая связь с родными, остававшимися в Польше, сообщала, что они зовут Янину к себе вместе со всей семьёй.
Правда, в то время, когда начались сборы Стасевичей для поездки Москву, между советской Россией и Польшей была война, но Иосиф Альфонсович, следя за ходом событий в газете (он хоть и не регулярно, но получал газету «Известия»), считал, что эта война должна вскоре завершиться.
Оба они надеялись, что как бы ни кончились военные события, жизнь на родине будет лучше и легче, чем в настоящее время в Темникове. К сожалению, мы так и не узнаем, сбылись ли их предположения и действительно ли они в Польше стали жить лучше, чем в Темникове. Нам кажется, что в то очень трудное для всех время они и здесь жили неплохо.
Как бы то ни было, но предположения Стасевича о войне советской России с Польшей подтвердились: действительно она вскоре прекратилась. Начавшись 30 апреля, закончилась перемирием, заключённым 12 октября 1920 года. К этому времени подготовка Стасевичей к поездке в Москву тоже подошла к концу.
Перед отъездом Янина Владимировна ещё раз пишет Дмитрию Болеславовичу Пигуте. Вот это письмо:
«Многоуважаемый Дмитрий Болеславович! Получила Ваши деньги и маленькую весточку на купоне; и за то, и за другое спасибо, не балуете Вы нас письмами. Я веду себя совсем плохо: заболела неврастенией в острой форме и совсем никуда не гожусь, уже пятый месяц не работаю и всё больше валяюсь. Если будет возможность, отправлюсь в Москву для лечения.
Очень меня мучит воспитание Бори, я совершенно не в силах следить за ним, и он растёт, в сущности, без всякого надзора, которого он очень требует. О Маргарите Макаровне и Елене Болеславовне, конечно, и речи быть не может, они обе едва справляются со своими обязанностями. Поэтому мне бы очень хотелось передать его Вам, тем более что сейчас от нас многие ездят в Москву и нетрудно было бы переправить его. Ответьте мне, пожалуйста, на это письмо, буду очень благодарна.
Сердечный привет от нас Вам и Вашей семье. Уважающая Вас Я. Стасевич. I3/IX–20 г.»
В своём письме Янина Владимировна ничего не говорит о предполагаемом отъезде в Польшу, слишком ещё неопределённо обстояло это дело, но ведь именно поэтому её и тревожит вопрос о Боре. Она ясно даёт понять, что никто кроме них, Стасевичей, мальчика воспитывать не может и, кажется, в первый и единственный раз обращается к его дяде с просьбой взять племянника к себе.
Однако и на это письмо, как, впрочем, и на предыдущие, от Дмитрия Болеславовича ответа не поступило. Тогда Стасевичи решаются взять Борю с собой в Польшу, если этот переезд состоится, считая, что они на это имеют право, так как признают его за своего приёмного сына.
Перед самым отъездом в Москву у обоих взрослых Стасевичей об этом с Борей состоялся серьёзный разговор. На их предложение поехать с ними в Польшу мальчик ответил полным согласием. Он знал об их намерении уехать из Темникова и сам уже задумывался над своей судьбой. Ведь как-никак, а ему было 13 лет, он уже многое испытал, много читал и для своего возраста был развитым мальчишкой. Он думал: «Уедут Стасевичи, куда же я тогда? К тёте Лёле я ни за что не пойду, да она и сама меня не возьмёт, я это знаю. Дядя Митя меня тоже знать не хочет, уже больше года ничего не пишет. Остаться в Темникове одному – а где жить? Нет, если они уедут в свою Польшу, то я поеду в Сибирь искать отца. Последний адрес его у Анны Никифоровны есть, может быть, как-нибудь доберусь, ездят же другие. Можно было бы остаться у Анны Никифоровны, но та и сама голодает с тех пор, как умер дедушка, где уж тут меня прокормить… А может быть, Стасевичи меня с собой возьмут? Это было бы лучше всего, я бы старался, работал, а учился бы только на "весьма"». Поэтому-то предложение Стасевичей он встретил радостно и согласился, не задумываясь. Так, вопрос о нём для Стасевичей и для него самого был решён.
Пока шли все эти приготовления, раздумья, сомнения и решения, обычная жизнь текла своим чередом. Продолжались занятия в школах и с каждым днём становились всё более упорядоченными и уплотнёнными. По крайней мере, так было в лучшей школе города, где теперь учился Алёшкин. С этой школой могла соперничать только та, которая располагалась в здании бывшей женской гимназии и которой заведовала старая бабусина помощница и приятельница, Анна Захаровна Замошникова, вышедшая к этому времени замуж и ставшая Ивановой. Её муж-учитель заведовал уездным отделом Народного образования.
Вообще, с этого года в Темникове, а может быть, и во всей стране, появилась тяга ко всяким сокращениям названий и придумыванию новых, иногда звучавших довольно дико не только для людей, так сказать, старорежимного воспитания, но и для современников. Одним из таких названий было новое, официально вошедшее в обращение название учителей: с этого года их стали называть шкрабами, что означало – школьные работники. Многие из учителей (Чикунский, Крашенинников, Замошникова, Армаши и другие) этим названием были обижены, но, конечно, ничего поделать не могли.
С этого года в школах 2-ой ступени вводился, как обязательный предмет, иностранный язык, до этого в первое время после революции им могли заниматься только желающие. В школе, где учился Алёшкин, обязательным иностранным языком был немецкий. На уроках этого иняза, как его теперь сокращённо называют, Боре и большинству его товарищей было скучно и неинтересно. Все они в первом и втором классах гимназии этот язык уже изучали, и теперь, когда всё началось опять с азов, так как в классе были ученики из городского училища, где он не преподавался, ребята, имевшие начальные знания немецкого, вели себя более чем недисциплинированно. По требованию Чикунского в этой школе все учителя поддерживали довольно строгую дисциплину, особенно на уроках.
Одним из самых буйных и шаловливых учеников первого класса был Алёшкин. Его довольно-таки разнузданное поведение, и не только на уроках иностранного языка, но и на других, и на переменах, доставляло и ему самому немало неприятностей.
Как мы уже говорили, в бывшей Саровской школе дисциплина почти отсутствовала, это очень распустило и без того достаточно неуравновешенную натуру Бориса. Попав в новые, более жёсткие условия, он поначалу чуть ли не взбунтовался. Дело могло бы кончиться для него очень плачевно, если бы не способности, проявляемые им почти по всем предметам, в особенности по математике, благодаря чему он всегда находил защитников из педагогов, обсуждавших на педсовете какой-либо из его проступков.
Он по всем предметам почти за каждый ответ и в четвертях, и в полугодиях, а впоследствии и в году получал один и тот же балл – «весьма». Вероятно, нужно немного пояснить, что это была за отметка. Дело в том, что сразу после Октябрьской революции в темниковских школах ученикам вообще прекратили ставить какие-нибудь отметки. Ведь в так называемый школьный совет в то время на равных правах с педагогами входили и ученики – представители не только от класса, но и от каждой группы (в одном классе было несколько групп). Таким образом, в школьном совете учеников было иногда больше, чем учителей. Повторяем: представитель учеников в совете имел такой же решающий голос, как и педагог. Выборы происходили без какого-либо руководства, и, как правило, в совет попадали наиболее сильные и взрослые из одноклассников, часто второгодники, а то и третьегодники, относившиеся к учению спустя рукава. Зачем же им были отметки? Вот так, в 1918, да и 1919 годах отметок ученикам и не ставили.
С переходом Бориса во вторую ступень положение стало другим. Теперь общешкольные дела решались на школьном совете, но изменились и права учеников, и сами выборные: избирались наиболее успевающие и примерные по поведению учащиеся. Кроме того, был организован педсовет, в состав которого входили педагоги, а от всех учеников – только один представитель, да и тот пользовался правом лишь совещательного голоса. На этом педсовете обсуждались вопросы о планах и программах учения, успеваемости учеников и их поведения.
Были введены и отметки: 1 – неудовлетворительная оценка, или, как её сокращённо называли ученики и учителя, «неуд», она соответствовала дореволюционной двойке; 2 – удовлетворительно, или «уд», то есть тройка; 3 – хорошо, или «хор», то есть четвёрка; 4 – весьма хорошо, «весьма» – пятёрка.
В первом классе, где учился Борис, оценку «весьма» по всем предметам имели только два ученика – это он, Алёшкин, и его ближайший приятель Юзик Ромашкович. Разница была только в одном: если Юзик имел «весьма» абсолютно по всем предметам, а также по поведению, то Боре здесь очень часто ставили не только «неуд», но даже исключительное по тому времени, почти никому не ставившееся «особо неудовлетворительно». И повторяем, что только чрезвычайно хорошие знания по всем предметам спасали его от исключения из школы. Собственно, не было в классе или в школе такой проказы, такой шалости, иногда довольно злой и глупой, в которой Борис Алёшкин не принимал бы участия.
Положение изменилось к лучшему со второй половины учебного 1920/21 года. Вероятно, сказалось влияние рассудительного и дисциплинированного Ромашковича, а может быть, и постоянное соревнование этих друзей между собой. Стасевичи были очень рады этой дружбе и всячески поощряли её.
Кроме школы Борю и Юзика сближали совместная домашняя работа и их обоюдная любовь к шахматам.
Кажется, мы уже говорили, что со 2-ой ступени у учеников появились вновь домашние уроки, что потребовало дополнительного количества школьных принадлежностей: тетрадей, чернил, перьев и карандашей. Всего этого купить в то время было невозможно, ведь в Темникове ни магазинов, ни даже просто лавчонок не существовало.
Для занятий в классах учителя раздавали тетради, карандаши и перья, получаемые бесплатно из Наробраза, но всё это давалось в таком мизерном количестве, что его еле хватало для школьных занятий. Выполнять домашнее задание было просто нечем и не на чем.
Ребят выручил Алексей Владимирович Армаш. Он разрешил им выдрать из сваленных на чердаке в библиотеке конторских книг, привезённых из помещичьих усадеб, все чистые листы. Правда, ещё до этого Боря и Володя пользовались той же бумагой для своих солдатиков, ну а теперь, когда было получено, так сказать, официальное разрешение, они, конечно, охулки на руку не положили (простор. Не упускать своей выгоды – прим. ред.), и скоро не только они, но и все их ближайшие друзья были обеспечены превосходной бумагой и нашили себе много тетрадей.
Хуже обстояло дело с чернилами, их уже не хватало и для занятий в школе. Первое время выход нашли в том, что все стали усиленно собирать химические карандаши, крошить и растворять их стержни в горячей воде, получая чернила, но скоро и карандашей не стало. Тогда на выручку пришёл снова Алексей Владимирович Армаш. Он преподавал естествознание, и в какой-то книжке вычитал, что можно приготовить чернила из чернильных орешков – особого заболевания в виде наростов, встречающихся на листьях дуба.
В один из ясных воскресных дней все школьники отправились на сбор этих орешков в дубовую рощу, находившуюся у Санаксарского монастыря. Многие не верили, что из этой затеи что-нибудь выйдет. Но орешков оказалось так много, что набрать их почти не составило никакого труда. После этого похода, доставившего ребятам большое развлечение, в углу школьного сарая появилась целая куча красновато-желтоватых шариков величиной с вишню, это и были так называемые чернильные орешки.
На следующем уроке труда класс Алёшкина под руководством Алексея Владимировича приступил к изготовлению чернил: орешки отнесли на кухню и свалили в большой котёл, залили водой и поставили вариться. Отдельно растворили небольшое количество квасцов (рецептуру Армаш взял из своей книжки), квасцы добыли в аптеке.
Когда варево было готово, его процедили через марлю, смешали с квасцами, разлили по бутылкам – чернила были готовы. Они писали каким-то грязно-коричневым цветом и, как вскоре многие убедились, очень быстро выгорали на солнце. Однако для занятий годились вполне. И вскоре все школы последовали этому примеру. Чернильный кризис был преодолён.
С бумагой устраивался каждый, как мог. В частности, уже известный нам Колька Охотский для этой цели стал использовать чистые листы из старых церковных книг, которых много хранилось в подвале церкви Иоанна Богослова, куда он, как сын священника, имел свободный доступ. Но Колька не слишком внимательно следил за тем, как выдирает листы, и не замечал, когда ему попадалась бумага, исписанная с другой стороны. Он вшивал в тетради и эти листы и однажды подал учителю тетрадку, на одной из страниц которой был список умерших за какое-то время лет двадцать тому назад. Учитель сообщил об этом Колькиному отцу, и мальчишка, как всегда, был безжалостно выпорот.
Глава шестая
Время шло. Кончалась первая четверть учебного года. Стасевичи уехали в Москву, оставив семью под присмотром знакомой, недавно поселившейся в их доме.
Осенью 1920 года в Темникове было произведено уплотнение семейств некоторых служащих, имевших большие квартиры. Нужны были помещения под учреждения, детские сады, вторую библиотеку, новую амбулаторию и под жильё рабочих кирпичных заводов, ранее ютившихся в бараках или подвалах.
Недалеко от квартиры Стасевичей по этой же улице жила вдова какого-то крупного губернского чиновника, построившего по выходе в отставку большой одноэтажный дом в Темникове. Эта женщина, звали её Варвара Аполлоновна, лет шестидесяти с хвостиком, занимала весь огромный дом одна, родственников в Темникове у неё не было, а переселяться к ней из других мест никто не хотел. После революции она жила за счёт небольших сбережений и распродажи обстановки, так как пенсии лишилась. По решению об уплотнении ей оставили одну комнату её дома на выбор, а всё остальное должен был занять детский сад.
Такая перспектива её очень встревожила: не то чтобы ей было жалко дом – с потерей его можно было смириться, но она просто не могла себе представить своего существования в окружении сотни ребятишек.
В это же время, при обследовании комиссией уездного исполкома жилищных условий других горожан, у Стасевичей тоже выявили излишнюю площадь. Было объявлено, что к ним будет вселён один человек (или два) и что для этого нужно освободить одну комнату. После обсуждения Стасевичи выделили для жильца бывшую столовую, последние годы практически пустовавшую.
Узнав от Варвары Аполлоновны, с которой они были знакомы, что её смущает совместное проживание с детским садом, Янина Владимировна предложила ей поселиться у них, на что та и согласилась. Она вместе с комнатой получала и коммунальные услуги, так как обслуживание, топка, уборка комнат делались ребятами и прислугой Стасевичей.
Были довольны все: и Варвара Аполлоновна, и работники детсада, получившие в своё распоряжение целый дом, и Стасевичи, так как вместо каких-то чужих людей в их уплотняемую квартиру вселялся знакомый спокойный человек.
Вот эта Варвара Аполлоновна, или, как её не совсем уважительно звали мальчишки Стасевичей Варвара Поломанна, и осталась в семье за старшую на время отсутствия родителей.
Конечно, за главу семьи никто в доме её всерьёз не принимал, да она, пожалуй, и сама не сумела бы руководить многообразной деятельностью всех членов этой большой семьи. Но хозяйство Стасевичей было так хорошо налажено, обязанности всех так чётко разграничены и все были так строго приучены их беспрекословно выполнять, что даже и без особого присмотра и понукания необходимые работы и прислугой, и, что, пожалуй, важнее, обоими мальчиками, выполнялись безукоризненно и даже с ещё большим рвением, чем в присутствии хозяев. Таким образом, полуторамесячное отсутствие взрослых Стасевичей прошло в их семействе без особых происшествий.
Варвара Аполлоновна запомнилась Боре как высокая, очень худая старуха с вечно подвязанными зубами или ухом, которые у неё болели почти постоянно, медленно двигавшаяся по коридору, поглядывая на каждого встречного из-за толстой повязки одним глазом. Говорила она каким-то тихим и очень скрипучим голосом. От неё (также и из занятой ею комнаты) постоянно пахло каким-то особым, присущим ей одной запахом: тут был и запах нафталина, и запах табака (она курила), и запах каких-то незнакомых духов, и ещё какой-то, не похожий ни на что.
Вообще, следует заметить, что в сознании Бори с самых ранних лет его жизни запахи играли огромную роль. Все люди и предметы, квартиры и дома, и даже целые города пахли по-разному. Так, например, от бабуси –Марии Александровны Пигуты пахло как-то по-особенному приятно. Запахи квартиры бабуси, Стасевичей и Армашей были совсем разные. В самом городе Темникове был вовсе не такой запах, как в лесничестве или в Николо-Берёзовце. И на станции Торбеево, где Боря провёл несколько часов, пахло тоже по-своему. С тех пор как Боря побывал в Торбеево, прошло много лет, но, лишь будучи взрослым, работая на пароходе, он ощутил такой же запах и понял, что это пахнет машинное масло и не полностью сгоревший каменный уголь.
Так вот, запахи, исходившие от Варвары Аполлоновны, настолько отличались от привычного запаха квартиры Стасевичей, что они волновали, раздражали и вызывали любопытство не только у Бори, но и y Юры. Поэтому неудивительно, что в исследовательском порыве они попытались выяснить, чем же это так у Варвары Поломанной пахнет.
Воспользовавшись тем, что она, уходя из дома, никогда не запирала свою комнату, хоть ключ и торчал в дверях, ребята забрались к ней и начали обследовать все вещи, стремясь открыть причину запахов. Запах лекарств они обнаружили сразу, потому что на каждом подоконнике трёх окон её комнаты стояло бесчисленное множество коробочек и пузырьков с лекарствами. От некоторых из них шёл прямо-таки одуряющий запах.
Быстро обнаружился и источник нафталинового духа: стоило только открыть большой гардероб, стоявший у одной из стен комнаты, как из него хлынул такой густой запах нафталина, что они поспешили закрыть дверцу. Кроме этого пахло табаком из стоявшей на столе коробки, но в комнате ощущался и ещё какой-то слабый, но приятный аромат. Они должны были выяснить и его происхождение.
После обследований сундуков, корзин, каких-то картонных коробок и прикроватной тумбочки ничего нового они не обнаружили. Но когда ребята открыли большой ящик, находившийся в нижней части гардероба, то поняли всё. Он был забит бесчисленным количеством бумажных и матерчатых мешков и кулёчков, заполненных гвоздикой, корицей, перцем, лавровым листом, множеством каких-то орешков, корешков и корочек. В других мешочках находились изюм, цукаты, сушёные яблоки, чернослив и многие другие разнообразные, даже неизвестные обоим озорникам фрукты.
Добравшись до этих предметов, оба мальчишки наконец-таки поняли, чем это так заманчиво и раздражающе пахло.
Дело в том, что у Стасевичей, как почти и у всех жителей Темникова, уже давно не имелось ни корицы, ни гвоздики, ни других ароматных специй; не было у Стасевичей и сухофруктов, если не считать небольшой связки сушёных яблок, хранившейся в кладовой и предназначенной только для Ванды.
Узнав причину запаха, ребята как будто успокоились, затем закрыли ящик и вышли из комнаты. Некоторое время они занимались своими делами, но, видимо, каждый из них думал об одном и том же, потому что минут через пятнадцать Боря вдруг обратился к Юре:
– Послушай, а зачем Поломанной так много сушёных фруктов и цукатов? Ты видел, чтобы она когда-нибудь их ела?
– Я сам об этом думал, – ответил Юра.
– А они, наверно, сладкие, вот бы попробовать! Попросим у неё?
– Да ты что, с ума сошёл? Так она тебе и даст. А потом, как мы скажем, откуда мы узнали, что они у неё есть? Нет, это не годится. Может быть, взять немного попробовать, а?..
Боре такого предложения два раза делать было не нужно. И через несколько минут оба проказника находились уже в комнате Варвары Аполлоновны и теперь уже, точно зная, куда надо лезть, забрались в известный им ящик и начали наполнять свои карманы его содержимым.
Само собой разумеется, что честь была оказана только цукатам и сушёным фруктам: ни корица, ни гвоздика, ни тем более перец их не интересовали.
Нахватав изрядное количество сухофруктов, ребята выскользнули из комнаты и целый вечер наслаждались, посасывая и грызя сладкие ягоды и плоды, не чувствуя при этом никаких угрызений совести.
Мальчишки, вообще-то, по сравнению с большинством темниковских ребят того времени, питались хорошо. Каждый день они сытно завтракали, ели в школе, по возвращении обедали, а часов в девять ужинали. Еда была простая, но достаточно обильная и сытная. Они могли вдоволь есть картошку, пшённую или гречневую кашу, щи – нередко мясные, хлеб и молоко. Ежедневно они получали по солидной порции мёда, а во время работы на пасеке Борис имел возможность есть его вообще сколько душе угодно. Правда, фруктов в доме не было: покупать их считалось излишеством, но всего остального было вполне достаточно.
И несмотря на это, оба мальчика почти постоянно были голодны. Они хотели есть, только что встав из-за стола. Взрослых это удивляло, иногда и возмущало, но, видно, уж такой это был возраст, когда им, как прожорливым гусеницам, всё время хотелось чего-нибудь жевать. А тут, наткнувшись на такое редкое лакомство, удержаться было просто невозможно.
Мы, конечно, не хотим оправдать их поступок, Боже нас избави от этого, просто для себя хотим уяснить, почему они так спокойно уничтожали сладкие запасы Варвары Поломанной, и, по существу, совершив воровство, то есть даже не проступок, а, если разобраться принципиально, преступление, не испытывали страха.
Начавшись раз, эти набеги стали регулярно повторяться, и ко времени возвращения из Москвы взрослых Стасевичей от фруктовых запасов Варвары Аполлоновны почти ничего не осталось.
Сама она берегла запасы к праздникам. И когда на Рождество, желая приготовить себе рисовый пудинг, она достала из одного мешочка рис (что в то время тоже считалось невероятной редкостью и роскошью), решила сварить к нему компот, то обнаружила в своём ящике лишь несколько кусочков груш и яблок, случайно завалявшихся в уголках ящика.
Это открытие изумило, обидело, а затем и рассердило её. Она, конечно, сразу догадалась, чьих рук это дело, но никому ничего не сказала, только с этих пор стала тщательно запирать свою комнату, ключ от неё носить на верёвочке у своего пояска, да при встрече с ребятами так укоризненно и грустно на них смотреть, что они от этого взгляда готовы были провалиться сквозь землю.
Оба шалуна, конечно, осознали всю неприглядность своего поступка, а иногда в ссоре даже укоряли им один другого. Юра почему-то считал, что соблазнил его на этот грабёж Боря, а тот, в свою очередь, был твёрдо уверен, что зачинщиком следует считать Юру. При всём этом они постоянно опасались, что Варвара Поломана скоро не ограничится укоризненными взглядами (какая ей от этого польза?), а пожалуется Иосифу Альфонсовичу, и им придётся отвечать. И вот ожидание этого, страх возмездия прямо-таки изводил обоих ребят.
Вечерами они не раз говорили:
– И чего она всё смотрит? Хоть бы папе сказала скорее… – Боря Стасевича тоже иногда называл папой.
А пока они оба старались попадаться на глаза Варваре Аполлоновне как можно реже, и ещё издали, завидев её на дворе или в коридоре, куда-нибудь скрывались.
Пострадавшей сохранить происшедшее в тайне не удалось: она как-то проговорилась няне Марье, не скрыв и имён подозреваемых воришек. Та доложила об этом Янине Владимировне, которая, в свою очередь, сообщила Иосифу Альфонсовичу.
Вызвав ребят в кабинет и устроив им основательную проборку, оба родителя предложили отправиться к Варваре Аполлоновне и отнести ей большой кулёк сухих фруктов, привезённых Стасевичами из Москвы для Ванды. Они приказали, отдав Варваре Аполлоновне фрукты, просить у неё прощения. И, пожалуй, ребят не так испугала эта проборка, во время которой им пришлось выслушать немало неприятных слов, как именно это нелепое, на их взгляд, дарение фруктов и, главное, просьба о прощении у Варвары Поломанной – у этой, как потом Боря выразился, недорезанной буржуйки! Между прочим, такие обзывательства как буржуй, недобитый буржуй, белобандит и тому подобные были в то время довольно частыми ругательствами среди ребят, хотя большинство, как, впрочем, и Борис Алёшкин, истинного их смысла и не понимали.
Как бы они ни ворчали, а исполнять приказание Иосифа Альфонсовича пришлось. Он умел настоять на своём. Легко представить себе выражение лиц и состояние обоих, уже не маленьких, ребят, стоящих с кульком сушёных фруктов в руках, смиренно уставивших глаза в пол и тихими голосами просивших извинения у Варвары Аполлоновны, протягивая при этом злосчастный кулёк.
Собственно, после долгих споров миссия эта легла на плечи Бори, Юра только присутствовал, но, конечно, и он чувствовал себя далеко не именинником. Им стало ещё хуже, когда старуха наотрез отказалась взять фрукты, сказав при этом:
– Я вас, конечно, прощаю, надеюсь, что вы поняли сами, как нехорошо вы поступили, но взять эти фрукты не могу. Я знаю, что они привезены для Ванды, и совсем не хочу, чтобы она отвечала за ваши проступки. Для меня достаточно и того, что вы поняли его низость.
Мы не берёмся утверждать, что ребята действительно поняли и осознали всё, вряд ли… Кое-какие вкусные продукты они и потом продолжали потягивать. Но, во всяком случае, это преступление им запомнилось надолго. Однако мы забежали немного вперёд, всё это случилось гораздо позже.
Пока же в семействе Стасевичей тишь и гладь. Сами они ещё в Москве, преступление ребят пока не раскрыто, о нём даже никто и не подозревает, а они продолжают свою многообразную ребячью жизнь.
Трудности, которые испытывали ученики с бумагой и чернилами, были преодолены, но вслед за ними возникали новые. Стало очень плохо с перьями. В начале учебного года каждому ученику той школы, где учился Алёшкин, было выдано по два пёрышка. А портились и ломались они удивительно быстро; ломались и ручки, но тут выход находили легко: брали палочку, обстругивали её, привязывали ниточкой перо, и можно было писать. А вот когда ломалось само перо, его заменить было трудно.
Правда, Юра решил писать гусиными перьями, как это делал, например, Пушкин, но, во-первых, тяжело найти гуся, а во-вторых, даже если он и попадался, то вырвать у него перо было тоже непросто. Лишь только Юре удавалось ухватить птицу за крыло, гусь подымал такой крик, что сейчас же выскакивал хозяин, и отважному охотнику за перьями приходилось улепётывать что было сил. Вряд ли хозяин поверил бы, что дело шло всего только об одном пёрышке из крыла его драгоценной птицы.
Поэтому немудрено, что после двух-трёх неудачных попыток от гусиных перьев пришлось отказаться. Тогда Юра придумал писать петушиными: добыть их было проще – курицы и петухи были свои. Но почему-то эти перья, заструганные самим тщательным образом и аккуратно расщеплённые на конце, или не хотели брать чернил совсем, или отдавали их крайне неравномерно. Они то писали тонкими линиями так, что почти ничего не было видно, то вдруг делали кляксу величиной с пятак. Приходилось всё переписывать сначала, пользуясь стальным пером.
Открыли розыск старых стальных перьев. Юра наловчился очищать их от ржавчины, подтачивать напильником и приводить в такое состояние, что с трудом, но всё-таки можно было писать.
Для выполнения домашних заданий большое затруднение представляло и отсутствие керосина. Уроки готовили только вечерами: засветло надо было успеть управиться со всеми работами на дворе, а с наступлением зимы темнеть начинало рано. В некоторых домах Темникова уже давно по вечерам сидели с лучиной, вытащив с чердаков старинные железные защепы для неё. При таком освещении ученики и готовили уроки.
У Стасевичей до этого дело не дошло, но большие 22-х и 16-линейные лампы-молнии, висевшие в каждой жилой комнате, уже давно не зажигались.
Кстати сказать, сейчас никто, вероятно, и не знает, что это такие за линии, которыми измерялась величина ламп, напомним.
Одной из многочисленных мер длины в царской России, а также и в первые годы советской, был фут; двенадцатая часть его, равная примерно трём сантиметрам, был дюйм, долго бытовавший в различных отраслях промышленности; двенадцатая часть дюйма – линия. Ширину фитиля керосиновой лампы измеряли этими линиями. Чем больше линий, тем шире фитиль, тем больше света от лампы. Фитили от 16 линий и шире делались круглыми или полукруглыми, фитили меньшего размера – плоскими. Лампа с 20-линейным фитилём за вечер сжигала около двух фунтов керосина, что по тем временам являлось совершенно невозможной роскошью.
Из старых лампадок, приобретаемых на толкучке-барахолке, делались коптилки. Они давали света меньше, чем церковная тоненькая свечка, но зато за вечер в ней сгорало не более двух столовых ложек керосина.
Писать и читать при таком освещении было мукой. После двух-трёх часов занятий у ребят заболевали глаза, и несмотря на то, что запасы керосина в доме были очень невелики и купить его было негде, Луша и няня Марья разрешали ребятам для занятий зажигать так называемую кухонную, семилинейную лампу, свет которой по сравнению с коптилкой поражал своей силой. Всё на свете познается только в сравнении.
Юру этот выход не удовлетворял, и его пытливый ум стал искать новый. Несколько лет тому назад ему подарили маленький карманный электрический фонарик, бывший в то время большой редкостью и диковинкой. К нему имелся запас нескольких батареек и около двух десятков запасных лампочек. Батарейки, использованные, где-то валялись, фонарик после какой-то переделки пришёл в совершенную негодность, а вот лампочки остались. К этому времени Юра уже основательно изучил раздел физики «Электричество». Он и ранее изготавливал некоторые электрические приборы: лейденскую банку (Простейший конденсатор, назван в честь города Лейдена, Голландия – прим. ред.), потенциометр, катушку Румкорфа (Прибор для генерации высоковольтных импульсов, назван в честь немецкого изобретателя – прим. ред.) и другие; теперь он задумал сделать батарею из электрических элементов, чтобы пользоваться электричеством для освещения. Возможно, одним из толчков, послуживших этому, оказался перечитанный роман Жюль Верна «Восемьдесят тысяч лье под водой»: «Наутилус», как там написано, не только освещался, но даже и передвигался при помощи электричества, получаемого от элементов.
Юра и Боря, когда они загорались какой-либо идеей, старались выполнить её со сказочной быстротой, так было и на этот раз. Уже на следующий день, раздобыв на чердаке около десятка старых банок из-под варенья, выменяв за какую-то книжку на барахолке лист цинка и выпросив у Луши старую медную кастрюлю, ребята приступили к работе.
Труднее всего было найти шеллак и серную кислоту, но и с этим удалось справиться при помощи одной из служащих аптеки, с которой Боря за время болезни бабуси и ежедневных посещений аптеки успел хорошо познакомиться.
Через неделю под ребячьим столом стояла батарея из двенадцати жидкостных элементов, соединённых попарно, последовательно дававших ток напряжением около четырёх вольт – достаточной силы, чтобы накаливать маленькую лампочку от электрического фонаря до белого света.
Лампочку прикрепили к проволочному кронштейну, на конце которого привязали патрон от фонаря над рабочим столом. Ток к лампе подводился двумя звонковыми проводами, свет зажигался и тушился подключением или отключением одного из проводов к элементам.
После устройства этого освещения ребята получили возможность заниматься, не напрягая глаз. Прохожие изумлённо смотрели на яркий свет, лившийся из окна комнаты мальчиков, а соседние ребята даже залезали на забор, чтобы рассмотреть, что это так ярко горит в квартире у Стасевичей. Появление этого света вызвало немало толков среди товарищей обоих мальчишек. Часто для приготовления уроков к Стасевичам приходили их ближайшие друзья и одноклассники.
Этого света хватило до весенних Пасхальных каникул, затем дни удлинились, и надобность в нём отпала.
В то время, пока занимались освещением, Боря напомнил Юре о его обещании устроить дома иллюзион. Как только провели свет, и появилась возможность в долгие зимние вечера не только готовить уроки, но и читать, и кое-что мастерить, Юра решил этим заняться.
Ребята, жившие летом в городе, почти все смогли посмотреть приезжавшие «туманные картины», как ещё иногда называли кинематограф. Делясь своими впечатлениями, они возбуждали любопытство Бори до предела; с другой стороны, и Юре, познакомившемуся с новым аппаратом, хотелось сделать его действующую модель.
Волшебный фонарь ребята знали хорошо – у Юры был свой, маленький, но они видели в школе и большой, которым иногда пользовался Алексей Владимирович Армаш, показывая на уроках географии картинки из жизни и быта различных стран и народов. Эти уроки ребятам очень нравились. На стене укреплялась большая простыня, окна завешивались плотными шторами, зажигалась большая керосиновая лампа, вставлявшаяся в фонарь. Затем учитель брал из коробочки маленькую стеклянную картинку, вдвигал её в щель, имевшуюся в фонаре, и тогда на простыне возникал разноцветный, раскрашенный яркими красками волшебный мир: индийские джунгли с продирающимися через них слонами, американские страны со стадами бизонов или снежные ледяные поля с белыми медведями и тюленями. Всё это было хоть и очень красиво, но неподвижно. И тем не менее все читавшие Жюль Верна, Купера, Майн Рида воочию могли видеть, где происходили описываемые этими писателями удивительные приключения их героев. А представить себе эти картинки ожившими, двигающимися Боря, например, просто не мог и потому ждал изготовления самодельного иллюзиона с большим нетерпением.
Имевшийся у Юры фонарь был гораздо меньше школьного, но его лампа требовала много керосина, и пользоваться ею для кинематографа было нельзя. Однако теперь источник света Юру не беспокоил: в его руках имелась электрическая лампочка, светившая даже ярче, чем старая керосиновая.
Между прочим, как мы теперь можем понять, лампочки светили так ярко потому, что работали с сильным перекалом, и поэтому их хватало не больше, чем на две недели, но запас их был довольно велик. Кроме того, Юра требовал от желающих делать уроки при электрическом свете добывать и приносить все имевшиеся в их домах лампочки от старых электрических фонарей. До войны такие фонари в Темникове были в употреблении. Город освещения не имел, и передвижение по его немощёным, грязным улицам в тёмные осенние ночи было просто невозможным. Поэтому в каждом доме были фонари: свечные, керосиновые, а в последние предвоенные годы кое у кого и электрические.
У Юры имелось много разных книжечек и брошюр с описанием самых разнообразных механизмов, машин и приспособлений, оказалось там и схематическое описание модели одного из самых примитивных кинопроекционных аппаратов.
Он быстро разобрался в приложенных к брошюре схемах и чертежах и приступил к делу. А когда у него рядом был такой послушный и исполнительный помощник, как Боря, дело спорилось. Конечно, на долю Бориса приходилась самая черновая и простая, но работа ведь, и она требовала времени и труда. Ему обычно приходилось или отпиливать какой-нибудь кусочек металла, или обтачивать напильником какую-нибудь болванку, из которой уже впоследствии Юра точной обработкой делал ось, или шлифовать какую-нибудь медную пластинку, совершенно не представляя её будущего назначения.
Одним словом, он был чисто механическим помощником; душой, творцом дела был Юра, но это не значит, что Боря не пытался всмотреться и понять, что же его приятель делает. Тот, однако, во время работы давать объяснения не любил, и Боря мысленно сравнивал его с Шерлоком Холмсом, который также рассказывал и объяснял только тогда, когда всё уже было сделано. Конечно, об этом сравнении он Юре ничего не говорил: тот стал бы задаваться ещё больше.
Прошла неделя, проекционный аппарат был сделан. В него вставили снятую со стола электрическую лампочку, и на простыне, натянутой на одной из стен комнаты, появился чёткий белый четырёхугольник, а когда Юра завертел ручку у аппарата, на освещённом экране появилось какое-то мелькание. Мастер заявил, что аппарат работает, но Борю такая работа никак не удовлетворяла, впрочем, как и самого изобретателя.
Иллюзион можно было открывать, но что показывать? Нужна картина – кинематографическая лента, и притом не обыкновенная, а такая, которая подошла бы к их самодельному аппарату. Ведь у него рамка-то была, как нам теперь понятно, больше, чем у самого большого современного аппарата. Размер диапозитивов, которые вставлялись в фонарь, 8 на 8 сантиметров, следовательно, и кинематографическая лента должна была быть такой же ширины.
Долго думали, из какого материала делать ленту. Идеальным было бы стекло, если бы оно гнулось и могло передвигаться в аппарате. Ещё лучше была бы целлулоидная плёнка, из которой тогда делались настоящие киноленты, но её не найти, остановились на бумаге. Некоторые диапозитивы, имевшиеся у Юры, были бумажными, они продавались большими листами, разграфлёнными на картинки, напечатанные на прозрачной бумаге. Нужно было листы эти разрезать, вставить картинки между стеклянными пластинками, обклеить с краёв бумагой – получался диапозитив.
Но такую прозрачную и плотную бумагу найти не удалось, пришлось воспользоваться обыкновенной, из которой шили тетради. Выяснилось, что после того, как её пропитать обыкновенным постным маслом, она довольно хорошо пропускает свет, и нарисованный на ней заранее рисунок отчётливо виден на экране.
Выпросили у Луши постного масла, нарезали бумагу на ленты необходимой ширины, расчертили на картинки. Боря загорелся и предложил сделать какую-нибудь приключенческую картину, но Юра был старше, разумнее, смотрел на вещи более реально и понимал, что нарисовать даже небольшую картинку для показа на экране трудно, а таких картинок, как он уже знал, даже для коротенького фильма понадобятся сотни – дело явно непосильное не только им двоим, но даже и всей группе их друзей.
Он охладил пыл Бориса и предложил: сначала, чтобы проверить работу аппарата, они нарисуют какой-нибудь один простой предмет, меняющий своё положение. Например, качающийся маятник.
Так они и сделали. На каждом квадрате нарисовали маятник, отклоняющийся сперва в одну, потом в другую сторону. На одной стороне ленты Юра патрончиком пробил дырки, он объяснил, что это будут отверстия, проталкивающие их самодельную киноленту.
Когда работа была закончена, бумага промаслена, а лента вставлена в аппарат, Юра склеил её концы так, что получилось большое бумажное кольцо. Через несколько минут на натянутой простыне было видно, что маятник качался. Да, да, качался! Правда, «качанием» его движения можно было назвать лишь условно, но он двигался, пусть прыжками-скачками, неровно, но перемещался с одного края экрана на другой. Восторг Бориса был так велик, что он не выдержал и громко закричал:
– Ура-а-а!
На его крик в комнату прибежали Ванда, Луша и няня Марья. Последняя при виде этого изображения на простыне, которое, вообще-то говоря, на маятник было похоже только в Борином и Юрином воображении, даже сплюнула и перекрестилась, а Ванда запищала также восторженно, как и Боря. Благодаря тому, что лента была склеена кольцом, «качать» маятник, крутя ручку аппарата, можно было сколько угодно.
Вскоре об их иллюзионе знали все друзья, в том числе и Армаши, посмотревшие изобретение всей семьёй. Маргарита Макаровна даже помогла и советом, и делом в изготовлении более содержательных, хотя и очень простых лент: например, прыгающая собачка, бегущая лошадь, идущий человек.
Конечно, было бы неправильно думать, что всё время ребят было занято устройством кинематографа или ещё какой-нибудь адской электрической машины. Всё это только отдельные эпизоды, показывающие, как они использовали свой досуг.
Мальчишки исправно ходили в школу, неплохо учились, готовили уроки, выполняли все домашние работы по двору, а их было немало: нужно было дров наколоть, разнести их по печкам, хлев и конюшню вычистить, воды из Мокши привезти, сена с сеновала достать и разложить его по яслям, а раз в неделю съездить в лесничество – привезти овощи и другие продукты. Каждый день, прежде чем идти в школу, нужно было расчистить на дворе от снега дорожки. Кроме того, Боре довольно часто приходилось нянчиться с Вандой. Когда няня Марья уходила в церковь, а делала она это не реже двух раз в неделю, Ванда оставалась на попечении Бориса.
Нельзя сказать, чтобы это ему было особенно тяжело. Бойкая девчушка, день ото дня становившаяся забавнее и смышлёнее, нравилась Боре. Он, видимо, бессознательно любивший маленьких детей, с удовольствием с ней забавлялся, читал ей книжки, рассказывал сказки и даже, в чём он никогда бы не признался ни одному из самых близких приятелей, играл с ней в куклы.
Юра к сестрёнке подойти не умел. Кроме того, он был занят игрой в оркестре, и хотя зимой уходил реже, но всё-таки раз, а то и два в неделю участвовал в репетициях и выступлениях. Естественно, что на это время домашние работы сваливались внеочередным грузом на Бориса. Тот выполнял их безропотно.
Всё было бы ничего, если бы не беда с обувью и одеждой. Работать мальчишке приходилось много, а у него для всего были одни и те же штаны, рубаха и ботинки, в них он ходил в школу, носился в свободное время по улице и исполнял всю домашнюю работу. Кроме того, отличаясь большой неряшливостью, Боря заботиться об одежде не умел, немудрено, что уже к середине зимы у него снова ничего не было целого. И если штаны и рубаху, чинившиеся Лушей или няней Марьей чуть не каждый вечер, всё-таки ещё можно было надевать, то развалившиеся ботинки приводили обеих сердобольных женщин в ужас. Спасла ранняя зима, когда можно было носить валенки, находившиеся в лучшем состоянии.
В общем, осенью и зимой, как думал в это время Боря, жить было хуже: «Обувайся, одевайся каждый день… То ли дело летом: встал в той самой рубашке, в которой спал, в тех же штанах, иди себе куда хочешь, а о ногах и вовсе думать не надо…»
Давно уже прошло то время, когда он, как и многие его друзья, летом ходил в сандалиях, и только в исключительных случаях, в особенно тёплую погоду, разрешалось походить некоторое время по мягкой травке босиком, да и то где-нибудь около дома. Осенью же и весной он был обут в тёплые целые ботинки с галошами, а зимой в мягкие и, конечно, тоже совершенно целые валенки. Теперь в течение уже нескольких лет он и его товарищи про это забыли. Чуть только стаивал снег, обувь сбрасывалась с ног, и все ребята переходили на свою собственную, неизносимую, как говорила Арина, обувь, то есть, попросту говоря, начинали носиться босиком.
Правда, в школу приходилось что-то надевать, но по возвращении обувь сбрасывалась и летела куда-нибудь в угол. Не смущаясь даже тем, что на лужах попадался ледок, по ним, а позднее по густой мягкой пыли, покрывавшей улицы Темникова, все шлёпали босиком.
Так продолжалось до поздней осени. Ноги за лето так грубели, что не чувствовали ни холода, ни боли, и так растаптывались, что сброшенные весной ботинки натягивались осенью с большим трудом, хотя почти всем, как правило, обувь шилась или покупалась на вырост, то есть на два номера больше действительных размеров ноги.
Борис страдал сильнее других, потому что его ноги быстро росли, и надев первый раз осенью старые ботинки, он еле мог досидеть в них до конца уроков.
Давно уже ушло в прошлое то время, когда Боря носил лифчик, к которому пристёгивались резинками коротенькие штанишки; с тех пор как он поступил в гимназию, он всегда надевал длинные штаны на специальных подтяжках (няня Марья называла их «помочи»). Но и это всё было давно изношено, а тому, что уцелело, Борис сам удивлялся: как это он раньше умудрялся залезать в такую маленькую одежду!
Теперь он носил и зимой, и летом одни и те же штаны, сшитые из чёрного бумажного сукна, с многочисленными заплатками и штопками, они были застёгнуты на одну верхнюю пуговицу и на этом держались. Больше пуговиц в прорешке, как правило, не было, они почему-то ужасно быстро отрывались. Пока они были новые, они доходили мальчишке до пят, теперь же еле доставали до середины голени. Когда-то они были чёрными, но от долгого употребления, стирки и починки приобрели какой-то неопределённый серо-грязный цвет, а нашитые на коленях и заду заплаты стали уже совсем непонятного цвета.
Однако в то время большинство его сверстников одевалось не лучше, и потому кустюм, как говорила няня Марья, особенно никого не удивлял.
Домашнюю работу, ложившуюся на плечи этого ещё, в общем-то, совсем небольшого человека, он выполнял с охотой и добросовестностью. К тому времени, о котором мы рассказываем, он приобрёл достаточную сноровку и умение. Постоянно занятый физической работой, он окреп, мускулы его развились и поэтому многие дела, о которых такой его друг, как Володя Армаш, по-прежнему находившийся под заботой и опекой маменьки, не имел и понятия и которые выполнить никогда бы не смог, Борис делал шутя.
Довольно часто Борис и Юзик работали вместе, выкраивая свободное время для отдыха.
Одним из главных развлечений было катание на лыжах и санках. О таких играх, как футбол, хоккей, волейбол, баскетбол и т. п., без которых современные дети не мыслят себе отдыха, темниковские мальчишки того времени не имели даже и понятия. Зимой – лыжи и санки, летом – лапта, бабки и всевозможные пятнашки и прятки. В длинные зимние вечера, находясь дома, друзья по-прежнему увлекались шахматами.
Очень неважно обстояло дело с музыкой. Мы уже говорили, что Боря был в группе ребят, которых бесплатно обучали игре на рояле. Учительница, выделенная для этого школой, Серафима Павловна Разумова, как педагог была не очень хороша. Борис аккуратно ходил на занятия раз в неделю, но так как учить уроки по музыке ему было некогда, да и не всегда возможно, то он чуть ли не всю зиму провёл в том, что беспрерывно на каждом уроке играл гаммы и модные для того времени упражнения Ганона (Тренировочные упражнения для совершенства фортепьянной игры, названы по имени автора, французского пианиста-виртуоза – прим. ред.). Естественно, что такие занятия ему удовольствия не доставляли и поэтому играл он без всякой охоты. Только по этому предмету его оценки выше удовлетворительной не поднимались.
Из всех домашних работ Боря в противоположность Юре больше всего любил поездку в лесничество, поэтому они довольно часто менялись, и мальчишке удавалось съездить в лес и не в свою очередь. Девять вёрст, отделявших лесничество от Темникова, можно было преодолеть за час-час с четвертью, Борис же ехал не менее двух часов. Старый Рыжий (ему было уже далеко за двадцать лет), запряжённый в телегу, а зимой в розвальни, умел так неторопливо бежать, что другие лошади и шагом шли быстрее. Кучера это не волновало: выехав из города, пустив Рыжего по хорошо знакомой дороге, он заваливался в сено, постланное в санях или телеге, и, глядя на проплывавшие мимо кусты или высокие снежные сугробы, отдавался мечтам. Тут ему никто не мешал. Мечтать он любил, а дома времени для этого не было. Мечтательность в нём развилась благодаря его любви к чтению, умению поглощать книги с невероятной быстротой и отлично запоминать прочитанное. Самая главная его мечта – это путешествия. Путешествия по каким-нибудь неизведанным странам с самыми невероятными, превосходящими всё когда-либо прочитанное, приключениями и происшествиями.
Ему иногда казалось, что вот и сейчас, когда он едет всего только в Пуштинское лесничество, он совершает одно из таких заманчивых путешествий. И не думал он в то время, что его настоящая жизнь будет так многообразна, полна таких приключений, будут в ней такие удивительные события и путешествия, которых он не встречал ни в одном прочитанном им романе…
В дороге имелись и свои неприятности, их было две. Первая – это проезд через деревню Русское Караево. Эта деревня находилась в семи верстах от города, в ней было очень много злых собак. Как правило, они каждого проезжего сопровождали целой стаей через всю деревню, причём они не только яростно лаяли, но и бросались на лошадь и сани. От них приходилось отбиваться кнутом, что, между прочим, озлобляло их ещё больше. От этой напасти даже такой хладнокровный конь, как Рыжий, волновался и скакал тяжёлым галопом.
Когда сани или телега были пустыми – это было ничего, а когда в них находились мешки, кульки, банки и крынки с продуктами, тогда удержать всё это было нелегко. Кроме того, мальчишки ещё нарочно науськивали и без того свирепых псов. Боря всегда торопился это проклятое Караево проехать как можно быстрее.
Второй неприятностью был глубокий овраг, разделявший Русское и Татарское Караево. Спуски в овраг были крутые, почва глинистая, на дне маленькая речушка, превращавшаяся от дождя в бурный, мутный, коричнево-жёлтый поток такой глубины, что даже высокий Рыжий брёл в нём почти по грудь. Естественно, что телега при этом заливалась водой, и большую часть нагруженного в неё, что нельзя было замочить, приходилось забирать на руки, а самому удерживаться стоя, и полагаясь только на умение Рыжего, ждать, когда он наконец-таки начнёт с натугой вытаскивать телегу на противоположный откос оврага.
Был опасен этот овраг и зимой, на этот раз потому, что на дороге образовывались раскаты, и сани, особенно гружённые сеном, легко опрокидывались. Как-то раз это с Борей и случилось. Развалившийся воз пришлось собирать охапками и таскать наверх, там складывать на сани, грузить и увязывать его.
Всего-то год назад, если бы кто-нибудь сказал Боре, что он сможет один выполнить такую работу, он бы просто не поверил, а теперь сделал, и даже не очень здорово ревел при этом, хотя в последнем никому бы не сознался. Зато за время пребывания в лесничестве почти за день можно было отлично отоспаться и досыта вкусно наесться.
Вот так и шло время. Дел всяких у Бори было великое множество, одни из них – действительно нужные и серьёзные, другие казались делами только для него, но все они, заполняя его время, в сущности и составляли жизнь. Между прочим, так получалось с ним всегда: никогда у него не было свободного времени, в которое он бы не знал, что ему делать, может быть, поэтому и жизнь его летела так быстро и незаметно, что вот сейчас, когда мы пишем эти строки, он на пороге уже глубокой осени всё так же чем-нибудь занят.
Глава седьмая
К Рождеству из Москвы вернулись старшие Стасевичи. Янина Владимировна больше месяца лечилась в каком-то московском санатории для нервных больных и вернулась окрепшая и поправившаяся. Она стала спокойнее, уравновешеннее и собиралась с весны заняться врачебной практикой. Иосиф Альфонсович в это время был занят различными торговыми операциями. Он закупал в Москве на Сухаревском и других её многочисленных рынках, оживлённо торговавших в связи с НЭПом, самые разнообразные, необходимые в хозяйстве предметы, которых в Темникове давно уже не было и в помине. Стоимость этих вещей превышала всякое воображение, и средства, собранные Стасевичами перед поездкой, таяли с неимоверной быстротой. Пребывание больной в санатории обходилось тоже недёшево. В открывшиеся к тому времени государственные лечебницы попасть было трудно, и лечилась она в одной из частных больниц, ещё сохранившихся в Москве.
Большим неудобством было и то, что взятые ими с собой деньги ко времени их приезда в Москву успели упасть в стоимости почти вдвое и продолжали своё падение дальше.
Единственной действительной стабильной ценностью, привезённой ими в Москву, оказались несколько кадушек меда. При сборах и в дороге с этими кадушками пришлось немало повозиться, и Янина Владимировна не раз укоряла мужа за то, что он их взял, но в Москве она убедилась, что мёд – действительно стабильная валюта. Реализуя эту ценную продукцию, Иосиф Альфонсович не один раз вспоминал добрым словом своего юного пасечника, Бориса Алёшкина.
В Москве Стасевичи останавливались у сестры Янины Владимировны и при её содействии, через знакомых и с помощью своих сладких богатств сумели поместить больную на лечение. В обмен на мёд приобрели на Сухаревке много различных вещей. Приобретения эти можно было совершить только при определённом умении и знании специфических особенностей Сухаревки, в противном случае за свои ценности можно было получить вместо мануфактуры никуда не годную ветошь, а то и просто скатанную в комок бумагу. Иосиф Альфонсович, конечно, опыта в такой торговле не имел, но выручил муж сестры Янины, оказавшийся оборотистым человеком, знавшим все уловки и хитрости московских жуликов. При его содействии необходимые для торговцев операции прошли удовлетворительно.
Супруги не только сумели прожить в Москве и обеспечить необходимое лечение Янине Владимировне, но и приобрести различные ткани: ситец, «чёртову кожу» (Кирза – прим. ред.) и др. Обоим ребятам купили почти новые солдатские ботинки, правда, пара, предназначенная Боре, была велика, но такие мелочи тогда никого не смущали, а Борю даже радовали, так как в этих ботинках его ноги чувствовали себя также свободно, как летом, когда он ходил босиком.
Привезли из Москвы Стасевичи целый пуд соли, почти полпуда сахара, большую бутыль керосина и несколько коробков спичек. Последних, между прочим, в Темникове не было уже около года, и многие, в том числе и Стасевичи, перешли на кремень, кресало и трут. Привезённые спички были какой-то новой конструкции: они не боялись ветра, и это было правдой. Они не гасли даже на сильном ветру, но зато и зажигались далеко не все: обмазанные каким-то составом, после того, как их неоднократно чиркали, зажигались чрезвычайно вонючим синеньким огоньком, который действительно не боялся никакого ветра. Но когда загоралась сама спичка, если, конечно, загоралась, то она гасла, как и любая прежняя. Эти спички в семье Стасевичей, как, впрочем, и вообще в Темникове, где они тоже стали потом появляться, называли: «сперва вонь, потом огонь».
Одним словом, большие сани, запряжённые парой лошадей, высланные за Стасевичами, въехали во двор дома, загруженные всякими свёртками так, что пассажиров почти не было видно. Конечно, разгружали сани Юра и Боря, стаскивая всё в гостиную, где уже раздевшийся Иосиф Альфонсович распоряжался распаковкой и давал указания, что, где положить.
Из всего привезённого многообразия Боря запомнил то, что мы перечислили, и, кроме того, его внимание привлекли два десятка бутылочек, наполненных какой-то розоватой жидкостью, запечатанных сургучными пробками. На этикетках бутылочек красовалась надпись: «Ромовая эссенция». Эти бутылочки по распоряжению Иосифа Альфонсовича поставили в ребячьей комнате на шкаф. Впоследствии они послужили источником солидных неприятностей для обоих мальчишек. Ну да об этом потом.
Сейчас все были рады благополучному возвращению хозяев, довольны полученными подарками и тем, что за время их отсутствия всё обошлось благополучно. Сами же хозяева радовались тому, что наконец-таки оказались дома. Поездки в то время, да ещё из такого глухого угла, как Темников, были сопряжены с большими трудностями. Ямских станций с их многочисленными тройками и ямщиками ни в Темникове, ни в Торбееве уже давно не существовало. Сразу после второй революции (как тогда многие называли Октябрьскую) почти всех лошадей у владельцев станций – богатых татар – отобрали и куда-то угнали, ямщики разбрелись по своим деревням и занялись крестьянством, благо земельные наделы за счёт помещичьих земель увеличились. Куда-то уехали и сами хозяева станций, погрузив на оставленных им лошадей имущество и всех членов своих семей, а семьи у них были большие, так как каждый имел по нескольку жён и человек по двенадцать детей. Их огромные дома пустовали, были заколочены, и только в последнее время в некоторые из них стали расселять рабочих кирпичных заводов.
Всем, кому нужно было ехать на станцию железной дороги, приходилось заранее договариваться с кем-либо из приехавших на базар крестьян, и те иногда соглашались довезти пассажиров до Торбеева. Так как стоимость такой поездки была неимоверно дорога и оплачивалась к тому же какими-нибудь вещами, то несколько человек обычно складывались и использовали подводу только для перевозки своих вещей, а сами тащились за ней пешком. При таком способе передвижения путь в 60 вёрст от Темникова до Торбеева удавалось покрыть дня за четыре.
Стасевичам от подобных трудностей удалось избавиться: для своей поездки они использовали лошадей лесничества. И всё-таки дорога обоих утомила.
Но всё уже было позади, и Янина Владимировна с маленькой дочуркой, которая при появлении мамы немедленно забралась к ней на колени, сидя в кресле, слушала немого сбивчивый рассказ обоих своих сыновей обо всех мелких происшествиях, случившихся в её отсутствие. Мы не случайно сказали, что она слушала рассказ своих обоих сыновей: и она, и её муж в Москве договорились, что будут считать Борьку своим вторым сыном.
Второе дело, побуждавшее Стасевичей съездить в Москву, было решение вопроса о переезде их семьи в Польшу. Оно, к их удивлению, разрешилось быстро и легко. На поданное Иосифом Альфонсовичем заявление в Народный комиссариат Иностранных дел РСФСР он быстро получил положительный ответ, причём ему было разрешено взять с собой в качестве члена своей семьи и Борю, как сироту, потерявшего мать и отца.
В то время по Советской России таких ребят, как Алёшкин, бродило многие сотни тысяч, советская власть всячески заботилась о них, создавая разнообразные детские дома и колонии, но вместить всех нуждающихся эти учреждения не могли. Поэтому, если даже один ребёнок находил для себя семью, принимавшую его, правительство возражений не имело. Таким образом, вопрос поездки Бори в Польшу как будто бы был предрешён.
Во всяком случае, так считали все и, прежде всего, он сам; его это особенно радовало. Он, как и все в Темникове, считал, что его отец погиб. Вот уже более трёх лет от него не было никаких вестей. Жизнь у дяди Мити Борю не прельщала: ещё при жизни бабуси он много наслушался о суровости Анны Николаевны – жены Дмитрия Болеславовича и думал, что она не лучше, чем тётя Лёля. Да кроме того, в течение последнего года дядя Митя о себе вестей тоже не подавал.
А тут предстояла поездка в совершенно новую страну, находившуюся далеко от Темникова, в которой, кроме того, по рассказам Янины Владимировны, было очень хорошо жить.
Получив разрешение из Наркомата, все документы, в том числе и список членов семьи, Стасевич передал в Польское посольство, где его заверили, что как только получат сведения о существующих в Польше родственниках, согласных их принять, вышлют визы, и можно будет ехать. Предполагалось, что это разрешение будет получено в начале лета 1921 года, когда переезд станет не так труден. Да раньше Стасевичи и сами не хотели трогаться, считая, что мальчикам надо закончить учебный год.
А время шло. Кончились Рождественские каникулы, школьная жизнь вступила в свои права. Ребята в доме Стасевичей учились, работали, но не переставали проказничать. Вот две из этих проказ.
Первая касалась уже упомянутой ромовой эссенции, привезённой из Москвы. Долгое время бутылочки спокойно стояли на буфете, но как-то в один из зимних вечеров, уже лёжа в постели и читая какую-то книжку, где рассказывалось, что пираты постоянно пили ром, Юра сказал:
– Борь, а что если нам попробовать, что за ром в этих бутылочках, может быть, он такой же, какой пираты и моряки пьют?
Тот мгновенно вскочил со своего матрасика, лежавшего около шкафа, подставил стул, и через несколько секунд бутылочка с заманчивым содержимым была в его руках.
Ярко-розовая жидкость, немного опалесцировавшая (Мерцающая, переливающаяся – прим. ред.) в свете керосиновой лампочки, обещала своим видом быть очень вкусной. «Вероятно, такая же вкусная, как настоящий ром», – подумали проказники.
Возник вопрос, как добыть эту жидкость, причём, чтобы не было заметно. Юра поднялся с постели и достал из своего шкафа более или менее чистую колбочку, куда хотел налить жидкость. Но как открыть бутылочку? Ведь она заткнута пробкой, залита сургучом, причём на последнем была какая-то замысловатая печать. Но Юра недаром был изобретателем. В его лабораторной спиртовке ещё с лучших времён сохранилось немного древесного спирта. Подержав горлышко бутылки около пламени горелки, он добился того, что сургуч немного размяк и при небольшом нажиме шапочкой снялся с бутылки. Ну а выдернуть пробку и отлить около четверти содержимого в колбу было делом нехитрым. От жидкости на стенках бутылочки остался след в виде пояска.
Чтобы пропажа не была обнаружена, в неё из-под умывальника добавили воду как раз по уровень пояска. Затем её заткнули пробкой, надели сургучную шапочку, а содержимое разболтали. Даже при внимательном осмотре трудно было догадаться, что бутылку открывали. Но жидкость выдавала: она, конечно, была ещё розовой, однако по оттенку от других бутылочек отличалась. Чтобы это не бросалось в глаза, её засунули как можно дальше.
После этого началась дегустация. От жидкости шёл приятный, но довольно резкий запах, вкус её тоже ничего особенного не представлял: она была сладкой и чуть-чуть кисленькой, вот и всё.
– Но если и сам ром такой, как эта эссенция, то завидовать пиратам абсолютно нечего, – разочарованно протянул Боря.
А Юра, облизывая с горлышка колбы остатки эссенции, заметил:
– В следующий раз нужно будет попробовать её с чаем, ведь многие пьют ром с чаем, наверно, и эссенцию можно…
Борис ничего не ответил, молчаливо соглашаясь, что, хотя этот напиток и не оправдал их надежд, но опыт с ним можно повторить.
С этих пор повторение дегустации эссенции производилось ребятами в самых различных вариантах не один раз, и в конце концов, при их дружной работе, цвет жидкости во всех бутылочках скоро сравнялся, превратился в нежно-розовый, а вскоре и в чуть розовый; имевшаяся там жидкость больше стала напоминать обыкновенную воду, чем какую-либо эссенцию.
И когда весной, во время стряпни на Пасху (тогда на базаре можно было уже купить тёмную пшеничную муку) Янина Владимировна задумала испечь куличи и решила сдобрить тесто ромовой эссенцией, то получился большой конфуз.
В бутылочках оказалась чуть подкрашенная вода, и применение её для ароматизации теста, для чего, в сущности, оказывается, она и была предназначена, оказалось бесполезным.
Перепробовав несколько бутылочек и убедившись, что имевшаяся в них жидкость одинакового достоинства, Янина Владимировна не стала расстраиваться, подумав, что это проделка торговца, у которого их купили. Куличи испекли без аромата, и, по мнению ребят, они были очень вкусные.
Вообще-то, у католиков празднование Пасхи с куличами не принято, но Стасевичи так долго жили в России, что кое-какие обычаи русских переняли.
Иосифа Альфонсовича в это время в Темникове не было. Он приехал к самому празднику, и когда за праздничным завтраком Янина Владимировна стала подтрунивать над его неудачной покупкой, он рассердился. Тщательно осмотрев бутылочки, он без особого труда определил, что содержимое их совсем не то, что он покупал. Конечно, он догадался, чьих рук это дело.
Вся операция по исследованию ромовой эссенции производилась на глазах порядком-таки перетрусивших ребят и была для них настоящей пыткой. Закончив исследования и убедившись, что «эти обормоты» испортили всю партию, Стасевич не сдержался и основательно отстегал обоих ребят арапником. Однако делал это он не так, как другие отцы и, в частности, поп – отец Кольки Охотского.
Как тот порол своего сына, ребята однажды наблюдали в щёлочку забора. Отец Владимир громким голосом позвал Кольку, и когда тот явился, снял с себя широкий кожаный ремень, высоко задрав при этом рясу, под которой оказались полосатые штаны, заставил Кольку спустить свои штанишки, за ухо подтянул его к себе, зажал его головёнку между своими толстыми коленями и изо всей силы стегал его по голому остренькому задку. После каждого удара на Колькиной заднице вспухал багровый рубец, а сам он издавал какой-то поросячий визг.
Ребята так возмутились видом этой экзекуции, им так стало жалко этого глупого Кольку, что они не выдержали и, схватив несколько сухих и твёрдых, как камень, лошадиных катухов (так называли темниковские ребятишки лошадиный кал, в изобилии валявшийся на никогда не подметавшихся улицах города), начали швырять ими в злого попа. Некоторые из них достигли своей цели, а одним Боря сумел ему попасть даже в лицо, тот громко выругался, и испугавшиеся мальчишки умчались прочь. Их заступничество пользы Кольке не принесло, наоборот, взбешённый отец порол его на этот раз сильнее и дольше.
Так вот, битьё арапником, которое в порыве гнева позволил себе Стасевич, ни в какое сравнение с настоящей поркой поставить было нельзя. Он гонялся по комнате за убегавшими от него ребятами, у которых, однако, хватило ума, чтобы не выбежать вон, и, размахивая арапником, время от времени попадал по кому-нибудь из них. Это было, конечно, больно, но не унизительно, и походило на какую-то игру.
Каждый удар, достигший цели, вызывал крик пострадавшего. На эти крики и поднятый шум явилась Янина Владимировна, потребовавшая немедленного прекращения экзекуции.
Конечно, этим наказание не ограничилось: верный своим принципам, Иосиф Альфонсович заставил ребят все Пасхальные каникулы работать: очищать двор от остатков снега и льда и вывозить всё это на берег Мокши. Одновременно он заставил их и вывезти весь навоз, накопившийся за зиму и сложенный в большую кучу около хлева. Обычно за этим навозом после Пасхи приезжал знакомый огородник и забирал его сам, на этот раз его работу пришлось выполнить ребятам.
Это наказание очень обижало: оно происходило в праздник, во время святой недели, когда все их сверстники, разряженные в новые рубашки, хотя и перешитые из бабушкиных юбок, играли в бабки, катали крашеные яйца, лазили по колокольням и звонили во все колокола многочисленных темниковских церквей (любимое занятие обоих ребят). Они же в старой одежде возили грязный снег, лёд и навоз. Хорошо ещё, что их путь лежал по закоулкам, но и тут мальчишек, не скупившихся на насмешки, было больше чем достаточно. Часто путешествие оканчивалось дракой, и хотя в ней попадало обеим сторонам, но и Борис, и Юра испытывали удовлетворение, что их противники, наряженные для праздника, после очередной схватки чистотой и целостью своих костюмов не могли похвастаться, в то время как Юра и Боря были одеты так, что никакой грязи не боялись. Правда, после драки ездить этим переулком уже было нельзя: попасть в руки рассерженных родителей ничего хорошего не предвещало.
Янина Владимировна неоднократно просила мужа отменить наказание или, по крайней мере, перенести его исполнение на другое время, но Стасевич был неумолим. Как ни странно, сами ребята никаких попыток вымолить себе прощение, чего, может быть, и ждал Иосиф Альфонсович, не делали. А не делали они этого потому, что знали за собой ещё большую вину и втайне боялись, как бы не раскрылась и она. Но эта вторая их проказа, более серьёзная, так, кажется, и осталась нераскрытой. Заключалась она в следующем.
В начале 1921 года по Темникову прошёл слух, что вышел декрет об изъятии у населения всех запасов спирта и вина, если таковые у кого-либо имелись. Этот слух вызвал панику. Забеспокоился и Стасевич. У него, человека, в общем, почти совсем непьющего, ещё с дореволюционных времён имелись запасы вина, а после практической работы его жены как врача сохранилась целая четверть спирта. На всякий случай он решил эти запасы припрятать. Зная, что на молчание ребят можно положиться, он привлёк их к себе в помощники.
На заднем дворе стоял большой старый сарай, он носил громкое название каретника. Конечно, никаких карет там не было, а стояла телега, тарантас и сани. Многие доски из стен сарая повываливались, крыша прохудилась, двери не запирались, но пол оставался ещё довольно целым. Этот-то сарай Стасевич и избрал местом тайного хранения своих запасов спиртного.
При помощи Юры он приподнял несколько половиц, выкопал в разных местах ямки и уложил в них четвертную бутыль спирта, такую же бутыль ещё довоенной водки и несколько мелких бутылок с настойками-наливками. После водружения половиц на место сверху их заставили телегой и тарантасом. Во время этой работы Боря караулил в дверях, чтобы кто-нибудь не увидел их тайных действий.
Глава восьмая
Зима кончилась, и вот ранней весной Юра предложил Боре посмотреть, как перенесли зиму спрятанные бутылки. Они забрались в сарай, приподняли одну из половиц и наткнулись на бутылку со спотыкачем. Оказалось, что зима на неё не повлияла. Тогда решили посмотреть, не испортилось ли от мороза её содержимое, и, прикладываясь по очереди к горлышку, в каких-нибудь десять – пятнадцать минут опорожнили бутылку. Наливка была ароматной, сладкой и вкусной. После выпитого у обоих ребят немного кружилась голова, и стало почему-то очень весело.
Случилось это после окончания ими очередных работ на дворе, перед возвращением домой. Придя в свою комнату, они даже не стали готовить уроки, а сразу завалились спать, так как болела голова и подташнивало. На приглашение Луши ужинать ответили отказом, сославшись на усталость.
Утром все неприятные ощущения прошли, осталось только воспоминание о вкусном сладком напитке. Они решили при удобном случае возлияние повторить. Случай скоро представился.
В одно из воскресений, очистив конюшню и хлев, Юра позвал Борю, носившего наколотые им дрова в комнаты:
– Борис, там была ещё одна бутылка сливянки, давай её попробуем. Принеси большую кружку, что стоит у нас на умывальнике, перельём в неё и будем пить дома понемножку.
Когда Боря вернулся с кружкой, Юра при помощи толстой палки уже приподнял половицу и вытащил бутылку.
– Давай скорей кружку! Никто не видел, как ты её нёс?
– Нет, кажется, никто.
– Сейчас перельём в неё, отнеси её к нам в комнату, поставь в шкаф.
Через несколько минут Боря прошмыгнул в свою комнату, осторожно неся почти до краёв наполненную наливкой из слив большую эмалированную кружку.
Затем он вернулся в сарай. Юра в раздумье стоял над поднятой половицей и смотрел на пустые бутылки от спотыкача и сливянки, уложенные на их места. Подумав, он сказал:
– Нет, так не годится – папа догадается. Само вино вытечь не могло. Сделаем вот что: принеси-ка два небольших полена, – обернулся он к Боре.
Тот, привыкший беспрекословно повиноваться старшему другу, через несколько секунд подавал ему два больших полена, хотя ещё и не понимал, зачем они были нужны.
Юра положил поленья сверху обеих бутылок и, осторожно придерживая, опустил половицу на место.
– А ну-ка теперь прыгни на половицу!
Боря не решался:
– Ведь бутылки раздавлю.
– Ну и что же, ведь они пустые. Прыгай, тебе говорят, пока никто не пришёл!
Боря прыгнул, раздался несильный треск раздавленного стекла, Юра удовлетворённо хмыкнул:
– Вот теперь хорошо.
Затем он приподнял половицу, велел Боре забрать и унести поленья, заровнял оставленные ими вмятины в земле и опустил половицу на место.
– Теперь никто не догадается, – пробормотал парнишка и отправился домой. Дело это происходило в ясный весенний день почти сразу после завтрака. Дома выпили по хорошему глотку сливянки, оказавшейся на вкус ещё лучше, чем спотыкач. Проведя дообеденное время в разных занятиях, они не заметили, как подошло время обеда и их позвали в гостиную, которая уже давно служила и столовой, где в праздничные дни вся семья обедала вместе. За обедом Иосиф Альфонсович сказал:
– Погода сегодня хорошая, прогуляйтесь-ка, отнесите на почту моё письмо в Москву: прошу Фаню Владимировну (так звали сестру его жены) узнать в Польском посольстве, как наши дела, что-то они долго тянут. Письмо важное, посылаю его заказным. Сдадите – возьмите квитанцию.
Взяв письмо, ребята отправились в свою комнату. А что если в их отсутствие отцу придёт в голову мысль заглянуть в шкаф? Там предательски пахло вином, и ему ничего не стоило бы в кружке обнаружить сливянку. Тогда все придуманные Юрой ухищрения будут ни к чему. Нет, оставлять вино нельзя, а куда его девать – только выпить.
Так, почти одновременно, подумали оба и, конечно, не замедлили привести в исполнение свои мысли. По очереди отхлёбывая сладкую, крепкую жидкость, за какие-нибудь три-четыре минуты они опорожнили кружку, выпив на двоих почти бутылку наливки. Затем кружку старательно вымыли и поставили на умывальник.
В этот раз они поглощали алкоголь не на пустой желудок, а после сытного обеда, поэтому он на них произвёл менее быстрое и заметное действие, и кроме небольшой приподнятости настроения они пока ничего не чувствовали.
На улице было тепло, светило яркое солнце, снег во многих местах уже стаял, по всем дорогам и дорожкам текли бесчисленные ручьи и ручейки, в которых их сверстники устраивали запруды, пускали корабли и где, конечно, оба друга с удовольствием бы побаландались. Но дело было прежде всего. Оба мальчугана бежали по улице, торопясь скорее выполнить поручение. Идти было довольно далеко.
Почему-то в первые годы после революции различные темниковские учреждения никак не могли надолго обосноваться на одном месте. И если городская управа, существовавшая до революции, провела в одном доме всё время своего существования, то уездный исполком за три года успел сменить, кажется, пять мест. В подражание ему меняли своё место пребывания и другие учреждения. Так, и почтовое отделение, переезжая несколько раз с места на место, в конце концов обосновалось в одном из крыльев бывшей уездной управы, находившейся от дома Стасевичей почти за три версты, то есть на противоположном конце города.
Расстояние ребят не пугало, и они весело бежали по подтаявшим дорогам, временами попадая ногами в бесчисленные лужицы и обдавая при этом друг друга солидными порциями грязных брызг. Если бы они были в более трезвом состоянии, они шли бы аккуратнее, но в этот день им, наверно, было и море по колено. Впрочем, они очень скоро не замедлили доказать справедливость этой пословицы.
Добравшись до почты и сдав письмо, они отправились в обратный путь и тут заметили, что с ними творится что-то неладное: то ли подействовала духота помещения, где им пришлось простоять в очереди полчаса, то ли пришло время действия алкоголя, но их, что называется, развезло: ноги перестали хорошо слушаться, и Боре почему-то ужасно захотелось громко петь, а Юра, вообще-то, сдержанный и дисциплинированный в поведении на улице, не только ему не препятствовал, а ещё и подтягивал. Так и брели они, взявшись за руки, пошатываясь и громко напевая мотив какого-то весьма популярного в то время марша, старательно изображая игру различных духовых инструментов. Прохожие с удивлением поглядывали на них, не зная, чему приписать их необычное поведение.
Надо сказать, что в то время пьяного человека на улице и из взрослых-то встречать приходилось редко, а тем более среди подростков. Так что мысль об опьянении почти ни у кого из встреченных ими не возникла. Некоторые даже думали: «Не тифом ли заболели эти ребята?» К их счастью, никого из знакомых Стасевичей они на этом обратном пути не встретили.
Народу на улице было много. Благовестили к вечерней: шли в различных направлениях, торопясь каждый в свою церковь, богомольцы. Рабочие и служащие вышли на прогулку, и почти у каждого ручейка толпились ватаги ребятишек, оглядываясь на шумное шествие наших друзей. А те, не замечая всеобщего внимания, которым их одаряли встречные, ещё громче пели свой марш и ещё яростнее шлёпали по встречавшимся лужам.
Если туда они шли по Гимназической улице, пересекая базарную площадь в самом верху, а дальше через Новую площадь по улице, после революции названной улицей Ленина, то обратно, пересекая Новую площадь, они пошли другим путём: спустились вниз и, миновав собор, направились к базарной площади, чтобы пересечь ее внизу, а затем, поднявшись по Овражной улице, выйти на свою – Бучумовскую почти напротив дома Ромашковичей.
Как всегда, весной по базарной площади, собирая грязь, талые воды и навоз со всех верхних улиц, бурным потоком тёк самбег, то есть довольно широкий мутный поток, уносивший свои грязные воды прямо на лёд ещё не вскрывшейся Мокши. И как всегда, в двух или трёх местах через него были положены узенькие деревянные мосточки, служившие средством переправы для пешеходов.
Когда ребята шли на почту, они и переходили самбег по таким мосточкам. Возвращаясь другой дорогой и подойдя к потоку, они обнаружили, что в нижней части мосточков не было – они были смыты в Мокшу. Какие-то люди, наверно, посланные исполкомом, баграми пытались подтянуть доски к берегу, но это им не удавалось: в месте впадения самбега в Мокшу образовалась большая промоина – полынья.
На берегу протока стояла довольно большая толпа ребят и взрослых, обсуждавших происшествие и сетовавших на то, что теперь придётся подыматься кверху, к началу площади и переходить поток по мосткам, сохранившимся в его верховьях.
Услышав эти разговоры, наши друзья, находясь в определённом и неосознаваемом ими опьянении, не могли не прореагировать на происходящие разговоры:
– Вот ещё, – заявил Боря, – была нужда, крюк больше версты делать! Что мы, здесь что ли не перейдём? Подумаешь, какая река…
Услыхав такое хвастовство, большинство ребят закричало:
– Ишь ты, какой храбрец выискался! А ты попробуй, сразу в Мокше очутишься.
Но Боря и Юра были в таком состоянии, что их ничего не страшило и, невзирая на предостережения взрослых, правда, сделанных не очень-то серьёзно, которых, видимо, и самих забавляло поведение двух сорванцов, смело ринулись в бурные струи самбега. Ширина потока в этом месте достигала примерно двух сажень, глубина его в самом глубоком месте доходила Боре немного выше колен, а у Юры – и того меньше, но сила течения была так велика, что пересечь его по прямой оказалось делом трудным.
Сносимые течением, чуть не падая, но продолжая держаться за руки и петь свой марш, ребята под смех и улюлюканье собравшихся уже на обоих берегах мальчишек и взрослых храбро преодолели препятствие. Им пришлось пройти по воде, конечно, не две, а, пожалуй, целых пять саженей, и выбрались они на берег не только мокрые почти по пояс, но и невероятно грязные (вода самбега чистотой не отличалась). Вид у них был довольно плачевным, и появление их зрители встретили дружным хохотом. Однако купание это пошло им на пользу: они полностью избавились от хмеля. Выбравшись на сухое место, осмотрев друг друга, не обращая внимания на насмешки окружающих, они бегом помчались домой. Их заботой теперь было как можно скорее добраться до дома, причём так, чтобы не попасться на глаза никому из знакомых.
По случаю воскресенья и предстоящего путешествия через весь город им было разрешено надеть свои новые костюмы, недавно сшитые из привезённой из Москвы «чёртовой кожи», и новые ботинки. После купания в самбеге все эти обновы выглядели более чем плачевно. Необходимо было как можно скорее привести их хотя бы в мало-мальски приличный вид.
О том же, что они искупались в ледяной воде и ещё около получаса будут находиться в мокрой одежде, могут простудиться и заболеть, они даже и не думали: порча костюмов и обуви страшнее.
В свою комнату им удалось проскользнуть незаметно, разуться и раздеться было делом одной минуты, но у Бори не имелось запасного белья, так что старые рваные штаны и рубаху ему пришлось надеть на голое тело, ноги сунуть в валенки.
Около часа ребята чистили свою новую одежду, затем всё развесили и разложили около горячей печки. Чтобы не возбуждать нежелательных расспросов, им пришлось, сославшись на большое количество уроков, весь вечер просидеть в своей комнате.
Обычно в таких случаях их никто не тревожил, и Иосиф Альфонсович, зайдя к ним вечером, чтобы взять квитанцию на письмо, увидел её лежащей на столе, куда она была положена Юрой, и вышел из комнаты, не заметив развешенного для просушки ребячьего гардероба.
Это глупое купание для здоровья ребят, к счастью, никаких дурных последствий не оставило. Но они оба поняли, что их поведение явилось следствием сливянки и что, очевидно, это страшная вещь, если даже Юра не сумел удержаться от глупостей.
Неприятное впечатление от этой истории осталось памятным для них обоих, и, пожалуй, именно оно повлияло на то, что ни один, ни другой впоследствии к спиртным напиткам пристрастия не имели.
Чтобы уже покончить с этой спиртной историей, нужно рассказать о судьбе и остальных бутылок. Юру и Борю они больше не привлекали, но Иосиф Альфонсович, убедившись в ложности распространявшихся слухов, решил все спиртные напитки из тайников извлечь и убрать в кладовую. К этой работе он опять привлёк ребят, которые, помогая ему поднимать половицы и вытаскивать сохранившиеся бутылки и четверти, чувствовали себя не в своей тарелке: они боялись, что и эта их проделка откроется, и тогда им не избежать нового и, вероятно, более сурового наказания.
Но их страхи оказались напрасными. Всё обошлось благополучно. После того, как были извлечены целыми обе четверти со спиртом и водкой, Стасевич наткнулся на лопнувшую бутылку, в которой ранее был зверобой. К этой настойке ребята никакого касательства не имели. Иосиф Альфонсович тщательно обследовал место, где лежала бутылка, и пришёл к выводу, что зимой выкопал не очень глубокую ямку, и когда затем ходили по полу, доски раздавили бутылку.
Придя к такому выводу, он не очень удивился, обнаружив и ещё две раздавленные бутылки среди целых, и только пожалел о сладком вине, заключавшемся в них. Винил он в происшедшем себя да тех идиотов, которые распространяют лживые слухи.
А в это время ребята уже увлеклись новой идеей – они делали собственную динамо-машину. В этом году Юра по физике заканчивал изучение электричества. Тогда этот раздел в средней школе завершался темой устройства динамо-машины. Конечно, у него возникло желание сделать действующую модель самому. Как всегда, главным помощником в его работе явился Боря. В период приключения с самбегом они как раз и были заняты этой интересной работой.
Материалом для изготовления прибора послужили два старых телефонных аппарата, выпрошенных у отца. Ещё перед войной, стараясь идти в ногу с прогрессом, Иосиф Альфонсович провёл в своём лесничестве между лесниками и конторой телефонную связь. И когда в близлежащем Темникове ещё и в помине не было телефонов, в Пуштинском лесничестве с каждым лесником была телефонная связь.
Аппараты портились, мастеров по их ремонту не было, и чаще всего они заменялись новыми. К 1921 году в кладовке лесничества их уже валялось штук десять.
Через месяц динамо-машина была готова. Она работала, давала ток, но своих творцов не удовлетворяла не тем, что её мощность была невысока, так же, как и сила тока, а тем, что приводилась она в движение человеческими ногами при помощи привода от токарного станка. А так как усилия, прилагаемые работавшим, не были, да и не могли быть, достаточно равномерными, то даваемый машиной ток был или слишком силён, или, наоборот, слишком слаб, и присоединённые к ней осветительные лампочки то вдруг вспыхивали ярким светом, рискуя немедленно перегореть, то еле светились. Качали педали Боря с Юрой по очереди, сами при этом занимаясь приготовлением уроков или чтением, и увлекаясь, забывали обязанности качальщика. Забывшему напоминалось о его обязанностях соответствующим тумаком, на который следовала сдача, и в конце концов свет гас совсем, а ребята вместо занятий катались по полу, сцепившись в очередной схватке.
Так как от динамо провода были проведены в гостиную, где торжественно водрузили лампочку, чему, кстати сказать, все обрадовались, то всякий перерыв в свете сразу обнаруживался. Вначале это приписывали неисправности проводки или лампочки, но когда однажды во время такого перерыва Янина Владимировна зашла в комнату и увидела своих сорванцов, катающихся по полу, она убедилась, что этим электрикам доверять нельзя и вернулась к керосиновому освещению. Кроме того, наступила весна, дни удлинились, и надобность в искусственном освещении отпала.
Мокша вскрылась на второй день Пасхи. Быстро взломался лёд и пошёл вниз, затем так же быстро стала прибывать вода. В этом году река разлилась очень сильно, затопило не только дома, стоявшие около моста, но и почти всю базарную площадь, лавки, торговые ряды и даже дома, стоявшие вокруг площади. Многим жителям пришлось переселяться к родственникам или знакомым, жившим в верхней части города, нижние дома оказались в воде. Пострадала от этого наводнения и Неаскина – дом её хозяйки тоже затопило. Хозяйка выехала к своим родственникам куда-то на Напольную улицу. Елену Болеславовну приютили Армаши, отведя ей и Жене одну из комнат в своей и без того небольшой квартирке. Свой переезд при наводнении эта беспечная женщина обставила так, что увезла свою и Женину одежду и немного посуды. Мебель же, перевезённую в своё время из квартиры Марии Александровны, оставила, не подумав о том, чтобы её сохранить, хотя хозяйка и предлагала ей вывезти всё вместе со своей обстановкой. В результате вся мебель, в большинстве старинная, резная, точёная, отделанная красными деревом, после наводнения пришла в полную негодность.
Поселившись в квартире Армашей, Елена Болеславовна быстро обжилась и стала считать отведённую ей комнату чуть ли не собственностью. Ей было очень удобно: имевшаяся у Армашей прислуга обслуживала и новую жиличку, последней это ничего не стоило. Женя тоже была всегда под присмотром, и мать могла не беспокоиться за неё, если ей приходилось работать по вечерам. Очень часто обе они пользовались и питанием у своих хозяев.
Наводнение уже давно кончилось, все жители вернулись в свои дома, вернулась и хозяйка Неаскиной. Она привела в порядок дом, комнату своей квартирантки и даже по возможности просушила, вычистила и при помощи знакомого столяра отремонтировала брошенную той мебель, а Елена жила себе да жила у Армашей, и даже не думала переезжать в свою квартиру.
Маргарита Макаровна со свойственной ей деликатностью и особым расположением к семье Марии Александровны Пигуты не осмеливалась требовать выезда жилички, хотя та всё более и более начинала стеснять их семью, и если и роптала на чересчур уж бесцеремонную знакомую, то очень робко, и, главным образом, беседуя с членами своей семьи.
От одного из них, а именно от Володи, о затруднительном положении Армашей узнал Борис. Он считал свою тётку главной причиной болезни, а затем и смерти его любимой бабуси. Он помнил, как во время их совместной жизни тётя Лёля постоянно обижала и его, и бабусю несправедливыми упрёками, а иногда и просто бранью. Не мог он забыть также и того, что она, единственный родной ему человек в Темникове после смерти бабуси, не только не позаботилась о нём, а наоборот, хотела его лишить даже той новой семьи, которую он нашёл у Стасевичей. Ведь именно она предлагала Янине Владимировне отдать Борю в приют.
Он, конечно, возмутился её нахальством.
– Видишь, пустили её как добрую, на время несчастья, а она поселилась как в своём доме, заняла папину комнату, тому теперь и заниматься негде, да ещё и командует всеми, а от этой Женьки прямо житья нет, – жаловался Володя своему приятелю.
Выслушав сетования своего друга, Борис со свойственной его возрасту непосредственностью решил помочь Армашам, а так как дерзости ему было не занимать, то однажды, будучи у Володи, когда в гостиной вместе со всеми взрослыми сидела и его тётка, а ребята играли в какую-то игру на полу, он вдруг совершенно неожиданно и как будто наивно спросил:
– Тётя Лёля, а почему ты не уезжаешь к себе домой? Разве ты не видишь, что нам из-за тебя теперь с Володей на полу играть приходится? Ведь все уже давно переехали. Или тебе нравится в чужой квартире жить?
Вопрос мальчишки прозвучал так неожиданно и был поставлен так прямо, что произвёл впечатление разорвавшейся бомбы.
Несколько мгновений все ошеломлённо молчали, и когда, опомнившись, Маргарита Макаровна попыталась что-то сказать, чтобы смягчить жёсткость и прямоту вопроса, Елена Болеславовна, позеленев от злости, прервала её:
– Не успокаивай меня, Маргарита, этот негодный мальчишка всегда мне устроит какую-нибудь пакость! Скажи, пожалуйста, тебе-то какое дело, что я здесь живу? – обратилась она к Боре. – Чего ты свой длинный нос суёшь не в свои дела? Или тебя попросили заступником быть? Не беспокойся, уеду хоть завтра!
Тут уж не выдержал и Володя Армаш, он вскочил с пола, запрыгал, захлопал в ладоши и весело закричал:
– Завтра?! Вот хорошо-то! Пожалуйста, переезжайте, мы будем очень рады!
И хотя Алексей Владимирович и Маргарита Макаровна сердито зашикали на сына, было уже поздно. Разгневанная и обиженная Неаскина вскочила со стула, схватила за руку моментально заревевшую Женьку и скрылась в отведённой ей комнате. Некоторое время слышались её торопливые шаги, шум швыряемых вещей и рёв Жени, потом всё стихло. Маргарита Макаровна хотела было пойти за ней, чтобы извиниться за выходку Бори и сына и успокоить её, но Алексей Владимирович удержал.
– Устами младенца глаголет истина. Немножко грубо, но справедливо.
На следующий день после этого происшествия Елена Болеславовна оставила квартиру Армашей. Для перевозки вещей ей пришлось попросить помощи у Стасевичей. Боря запряг Рыжего в телегу, помог погрузить нехитрые пожитки и, так как на телеге ещё оставалось место, милостиво разрешил сесть и Женьке.
Об этом случае Маргарита Макаровна сочла своим долгом рассказать Стасевичам, но так как те не очень-то любили Елену Болеславовну, то только посмеялись над очередной Борькиной выходкой.
Вскоре после того, как начала спадать вода в Мокше, а река входить в берега, в Темников впервые за всю историю его существования приплыл настоящий пароход. Это было чрезвычайное событие.
Маленький буксирный пароходик поднялся вверх по Оке, по Цне и, наконец, по Мокше. Он притянул в Темников очень большую, по понятиям жителей городка, баржу, нагруженную керосином в железных бочках, постным маслом, мануфактурой, сахаром, гвоздями, кожей и многими другими товарами.
Прибытие парохода для Темникова – событие совершенно необыкновенное. На берегу реки, где наскоро были сооружены деревянные помостки, изображавшие пристань, не обращая внимания на непролазную грязь, целыми днями толпился народ и, конечно, в первую очередь, мальчишки. Среди последних Борис Алёшкин был одним из самых уважаемых лиц: он не только видел большие пароходы, но даже и не один раз плавал на них. Он с видом заправского специалиста объяснял окружавшим его товарищам назначение различных видимых частей парохода.
После выгрузки на баржу и пароход погрузили привезённые с кирпичного завода кирпичи и много мешков муки, хранившейся в одном из сараев на базаре.
Прибытие и стоянка парохода Боре, кроме почёта, принесла немало и огорчений. Среди его слушателей имелись скептики, которые не только не верили тому, что он плавал на пароходе, но даже и тому, что он когда-нибудь видел их раньше. Конечно, правоту ему приходилось доказывать и словами, и путём физического воздействия. Такой способ доказательства не всегда кончался благополучно: скептики, объединившись, бросались на Борю, его сторонники защищали приятеля, начиналась всеобщая драка, которую приходилось разнимать взрослым. Впрочем, это не мешало спорщикам через несколько минут собраться вновь и обсуждать все достоинства и недостатки нового для них сооружения с прежним пылом.
Однако всё на свете проходит, и часто быстрее, чем мы этого хотим.
У Бори только что начали налаживаться связи с одним матросом, который даже разрешил мальчику побывать на палубе буксира, чем высоко поднял его авторитет в глазах товарищей, но всё вдруг внезапно оборвалось.
Придя в одно прекрасное утро на берег Мокши, все увидели, что ни парохода, ни баржи нет. Самое обидное было то, что все прозевали момент отплытия, а посмотреть его очень хотелось. Пароход уплыл, но, как оказалось, он всё же запоздал: вода в Мокше «уплыла» ещё быстрее. Через некоторое время стало известно, что и пароход, и баржа застряли где-то у впадения Мокши в Цну, и чтобы их вызволить, пришлось большую часть грузов разгружать, а затем грузить снова. Видимо, это и послужило поводом для того, что больше в Темников пароходы не приходили.
В это же лето в семье Стасевичей произошло ещё одно небольшое, но почему-то врезавшееся в память Алёшкина событие.
Собираясь выезжать из Темникова, Стасевичи понемногу начали ликвидировать своё хозяйство: распродали почти всю пасеку, сократили посадку овощей в огородах, перестали сеять злаки. Всё это привело к тому, что с начала летних каникул у ребят появилось много свободного времени, которое они по-прежнему проводили в лесничестве. Много бродили по лесу, купались в озере и даже умудрились починить одну из брошенных монахами лодок и покататься на ней. Найдя в сарае около озера старые рыбацкие сети и починив их при помощи суровых ниток, выпрошенных у Арины, они соорудили небольшой бредень.
С 1918 года в озере рыбу никто не ловил, поэтому её развелось так много, что Юра с Борей не только до отвала наедались ухи, самими приготовленной, но иногда и по целому ведру приносили домой.
Время текло незаметно, и ребята уже с грустью подумывали о том, когда осенью им придётся опять садиться за школьную парту. Их чудесное времяпрепровождение оказалось прерванным раньше, чем они предполагали. В один из вечеров Арина передала им распоряжение Иосифа Альфонсовича о немедленном возвращении в город. Они уже подумали, что пришло долгожданное разрешение на выезд в Польшу, но оказалось не так.
Когда они пешком (Рыжий был в Темникове) пришли в город, то Стасевич сказал:
– Вот что, ребята, с завтрашнего дня вам придётся в течение недели пасти коров.
– Что?!! Пасти скот? – искренне возмутились оба. – Да мы, что, пастухи?!! Среди людей, которые окружали Борю и Юру, слово «пастух» считалось если не бранным словом, то, во всяком случае, признаком глупости, нерадивости и лености. Их возмущение было велико: своим поведением, своим отношением ко всякой поручаемой им работе они не могли заслужить звание лентяев и лодырей. За что же вдруг такое оскорбление?
Иосиф Альфонсович и сам понимал состояние ребят, но у него другого выхода не было, ведь не самому же ему идти пасти стадо! Сперва он подробно разъяснил ребятам, почему им приходится выполнять эту, может быть, неприятную, но уж вовсе не такую унизительную работу, как о ней говорят, а затем строго приказал пораньше лечь спать, так как завтра нужно было вставать с рассветом.
А дело было в следующем: ребята, жившие в лесу последние полтора месяца, не знали, что за это время такая должность, как городской пастух, решением исполкома была отменена. Постановили, что все, кто имеет скот, должны пасти его сами. Пусть, мол, эти полубуржуйчики (так называли некоторые исполкомовцы владельцев коров и коз) сами пасут свой скот. Нечего эксплуатировать и угнетать трудящихся, то есть пастухов!
С нашей современной точки зрения это утверждение можно назвать более чем наивными, но в те годы подобных решений и действий было достаточно, и не только по вопросу о пастухах.
После этого постановления по районам города прошли собрания владельцев скота, на которых решили, что каждый должен отдежурить сам или привлечь кого-либо из членов семьи по неделе в качестве пастухов. Время каникулярное – в большинстве семей работу возложили на школьников старших классов.
Вечером ребята, которых сменяли Боря и Юра, принесли им два длинных пастушьих кнута и рассказали, куда гоняют стадо с Бучумовской и прилегающих к ней улиц.
В половину пятого следующего дня, когда ещё было совсем темно, Луша разбудила ребят, накормила их пшённой кашей с молоком, дала по большому ломтю хлеба и куску варёного мяса и отправила в путь. Похлопывая кнутами, взяв с собой для помощи Рекса (старого сеттера, жившего у Стасевичей в Темникове), пошли по улице. Услышав мычание коровы Стасевичей, которую ребята гнали перед собой, и хлопанье кнута, заспанные хозяйки открывали ворота и выгоняли на улицу козу или корову. Если же кто-то задерживался, то мальчишки громко стучали кнутовищами в ворота и кричали:
– Эгей, стадо проспите!
Часов около шести они собрали всё стадо в конце улицы и погнали его вдоль Мокши, мимо песчаных карьеров и оврагов, в сторону Новосильцевской рощи, большой луг перед которой был отведён под пастбище для этого района города.
Стадо это имело около тридцати голов коров и тёлок и штук пятьдесят коз. Больше всего хлопот доставляли последние: они никак не хотели идти вместе с коровами и щипать ещё не очень вытоптанную траву, а норовили залезть в овраги, чтобы сорвать листья молодых осинок и орешников, росших по краям. Тут на помощь приходил Рекс, который, повинуясь команде пастухов, с громким лаем мчался в овраг и выгонял оттуда непослушную козу.
Первые дни ребята стеснялись своей новой должности, а затем, увидев, что над ними никто не насмехается, а даже как будто бы уважают, перестали.
А эта работа имела и свои прелести: во-первых, они целый день были предоставлены самим себе и могли делать всё, что им заблагорассудится, во-вторых, они получили право командовать большой группой живых существ, пусть даже животных, в-третьих, их должность дала им известный почёт не только дома, где к их возвращению всегда был приготовлен вкусный ужин, но и у всех владельцев скота. Вверяя им иногда единственную свою ценность на целый день, некоторые невольно старались заискивать перед тем, кому она доверялась. И часто вместе с выгоняемой коровой хозяйка выносила молодым пастухам несколько яблок, реп или чего-нибудь другого, прося их получше следить за какой-нибудь Бурёнкой или Пеструшкой.
Да, ещё было и в-четвертых! Ведь Юра и Боря среди мальчишек Бучумовской улицы пользовались особым авторитетом. Об их изобретениях и проказах говорила ребятня всей улицы, и потому, как только они стали пастухами, многие мальчишки их улицы стали их сопровождать. Если попутчики и не выходили вместе с выгоняемым стадом, то уже через два-три часа окружали обоих пастухов большой стайкой, слушая Борины рассказы из прочитанных им книг (а рассказывать он умел хорошо) или рассматривая какое-нибудь новое изделие Юры. Естественно, что такие рассказы и показы даром не проходили: и Юра, и Боря старались извлечь из них пользу, требуя от слушателей и зрителей выполнения большей части черновой пастушьей работы, довольствуясь сами ролью руководителей.
Правда, были свои минусы. Если Юра панически боялся пчёл, то Боря, может быть, только чуть-чуть в меньшей степени боялся коров. Ещё когда он жил в Николо-Берёзовце, как-то при возвращении из школы встретил стадо коров и рогами какой-то шалой коровёнки, которой он чем-то не понравился, был отброшен, наверное, на целую сажень. При этом он отделался лёгким испугом только потому, что упал в довольно большую копну сена. Но с тех пор он к коровам испытывал безотчётный страх. Необходимость управлять ими во время этой пастушеской эпопеи доставалась ему ценой большого напряжения нервов. Он был рад, когда розыски и возвращение в стадо отбившейся коровы мог поручить кому-нибудь другому.
Наконец, пастушья неделя наших героев окончилась, и они об этом даже жалели. После этого важные события в Бориной жизни начали развиваться с такой калейдоскопической быстротой и предполагали быть такими значительными, что он оказался захвачен ими, и всё остальное отодвинулось на второй план.
Закончив пастьбу скота, ребята снова уехали в лес, чтобы в оставшееся до школы время помочь собрать урожай и вновь заняться путешествиями по озеру, но заниматься всем этим им пришлось недолго. Хотя, между прочим, именно в это время Борис впервые взялся за косу, чтобы обкосить несколько лесных полян, так как от основного покоса Стасевич отказался.
Наступил конец августа, когда их снова вызвали в город, на этот раз прислали за ними лошадь. Тут они узнали следующее. Стасевичи получили документы из Польского посольства, дающие им право выезда на родину. Срок действия этого документа истекал первого января 1922 года. Видимо, им давалось время на ликвидацию имевшегося хозяйства. Им предстояло всё распродать, получить в Москве новые польские паспорта и ехать в Польшу. Пока вопрос об этом переезде был ещё где-то вдали, пока он был ещё только вопросом, всё казалось простым и лёгким. А когда всё уже окончательно решилось и потребовало немедленного действия, расставаться со всем нажитым, приобретённым и ехать, в сущности, неизвестно куда, а может быть, и зачем – всё стало неимоверно сложнее и труднее. Иосиф Альфонсович так привык к Темникову, к России, к своему Пуштинскому лесничеству, да что кривить душой – даже и к русской революции, что возвращение на родину, где у него не было никого, его не особенно и прельщало.
Совсем по-другому рассуждала Янина Владимировна: её семья имела довольно солидное поместье около Варшавы, по имеющимся сведениям, продолжала владеть этим поместьем до сих пор. Сестра, жившая в Москве, уже уехала на родину, и ей хотелось как можно скорее последовать её примеру. О будущем она не особенно беспокоилась: как-никак её муж – хороший специалист по ведению лесного и сельского хозяйства, и если уж не сможет поступить на государственную службу, то, во всяком случае, всегда найдёт должность управляющего имением, а может быть, будет хозяйничать в имении матери. Сама она имела диплом врача – очевидно, без практики не останется. Всё ей рисовалось в радужных красках, и она торопила мужа ускорить отъезд.
К сожалению, мы так и не узнали, как встретила панская Польша Стасевичей – выходцев из советской России.
Возникли серьёзные осложнения с Борей: Польское посольство ему в визе отказало категорически, следовательно, его приходилось оставлять в России. Стасевичи как-то не думали, что подобный отказ может последовать со стороны Польши, скорее, они опасались получить его от советского правительства. Случилось наоборот, и к этому они были совсем не готовы. Они уже привыкли считать Борю полноправным членом их семьи и полагали, что в Польшу выедут все вместе. И кто знает, как бы сложилась дальнейшая судьба Бориса Алёшкина, кем бы он стал, если бы действительно вместе со Стасевичами попал в Польшу.
Но… Судьбы человеческие настолько неопределённы и независимы от воли и желания самих людей, они складываются и протекают так причудливо и удивительно, что нет ничего странного, что и судьба этого мальчика сложилась совсем по-другому, чем, может быть, представляли Стасевичи.
Уже всем пора бы, кажется, убедиться, что в жизни встречается так много всяких «но», что просто голову теряешь, как это всё-таки людям удаётся добиться выполнения тех или иных своих желаний. Впрочем, это уже размышления, вернёмся к фактам.
Что же делать с Борей? С собой в Польшу его взять нельзя. Оставить в Темникове? У кого? У его тётки или у Армашей – невозможно. Соглашались взять его Ромашковичи, но те тоже собирались из Темникова уезжать, куда же он тогда денется? Отдать его в приют, вновь открывшийся в Саровском монастыре, что настоятельно советовала Елена Болеславовна, жалко: говорят, что детишки там мрут, как мухи, с голоду и разбегаются от горе-воспитателей.
– Вероятно, придётся отправить его в Кинешму к дяде Мите, он к племяннику относился неплохо. Родной дядя! Ну а его жена – ведь не зверь же она, не съест ребёнка. И если надумают отдать в приют, то пусть уж они делают это сами – всё-таки родные.
– Да, ничего не поделаешь… Придётся так и поступить. Правда, от Дмитрия Болеславовича последний год никаких известий не было, но он, кажется, жив.
Так думали, советовались между собой Стасевичи, Армаш и Неаскина. И вот в первый раз в жизни при решении его судьбы он был опрошен сам. Борис категорически отказался остаться у тёти Лёли, хотя та этого и не предлагала, не захотел он отправляться и в приют, а заявил, что лучше пойдёт на поиски дяди Мити или отца.
Был в Темникове ещё один человек, желавший оставить Борю у себя, это его «третья бабушка» – Анна Никифоровна Шалина, но Стасевичи, зная её бедственное материальное положение, на это предложение не согласились.
В конце концов, решили отправить Бориса Алёшкина в Кинешму. Начались сборы. Прежде всего, его надо было хоть немного одеть. Остатки костюма, сшитого полгода тому назад, были в таком плачевном виде, что в них ещё можно было ходить по Темникову, но выпускать мальчика в них в свет, как выразилась Янина Владимировна, казалось немыслимым.
Пришлось снова его обшивать. В качестве материала использовали старый костюм Иосифа Альфонсовича. Это перешивание решили поручить портному. Был такой старичок в Темникове, некто Еремеич, который мог из любой, даже самой старой вещи что-то ещё «соорудить», как он поговаривал, но он был завален заказами: все готовились к новому учебному году. Пришлось произвести переделку домашними средствами: няня Марья и Луша старались, но сделали работу не очень умело. В результате получился «кустюм», как его называла няня Маня, висевший на его владельце как на вешалке. Одновременно сшили ему и новую пару белья.
Всё это время Борис, как и все члены семьи Стасевичей, болел. В то время в стране свирепствовали самые различные инфекции: все, какие только существуют, тифы, дизентерия, а в некоторых местах и холера. В Темникове, кроме холеры, все эти заболевания имелись, но так получилось, что никто из членов семьи Стасевичей ничем таким не болел. Разве только Варвара Аполлоновна, перенёсшая очень тяжёлую форму дизентерии и долго от неё поправлявшаяся.
Имелось распоряжение, чтобы все люди, совершающие поездки по железной дороге, имели справку о специальных прививках, без этого никому не продавали билеты. И вот всем собиравшимся в путь эти прививки, или, как тогда говорили, уколы, надо было сделать. Хотя Стасевичи уезжали не так скоро, но Иосиф Альфонсович посчитал, что прививки оптом будут дешевле.
Все уколы производились военным фельдшером в специальной амбулатории, находившейся недалеко от дома Ромашковичей. И то ли у этого эскулапа действительно были затруднения с прививочным материалом, то ли он как человек не очень добросовестный, решил сделать из этого побочный источник дохода, но только производил он уколы не всем, кому они были нужны, а только тем, кто мог внести за них некую мзду. А так как без уколов выехать из Темникова куда-либо было невозможно, то и несли ему все. Стасевичам эти прививки обошлись в солидную банку мёда и кадушечку солёных грибов. Лекарь за эту плату «постарался»: вкатил, наверно, каждому такую дозу материала, что все привитые на второй же день свалились с высокой температурой и проболели около десяти дней. Они чувствовали себя так скверно, что уже подумывали отказаться от продолжения прививок, а надо было сделать ещё по два укола. Однако боязнь заражения в дороге пересилила, и пришлось пройти эту экзекуцию до конца.
Удивительно, но следующие уколы были менее болезненны и не вызвали такой сильной реакции, как первый.
Наконец, все получили справки о прививках. Между прочим, злые языки говорили, что этот фельдшер иногда, конечно, за более высокую плату, вообще никаких уколов не делал, а только выдавал справки. Но Янина Владимировна, как врач, в пользу прививок верила и настаивала на их проведении.
Теперь оставалось найти Борису попутчика, с которым он бы смог доехать до Москвы, дойти до квартиры Околовых – родственников Маргариты Макаровны Армаш, которым уже было написано письмо с просьбой посадить мальчика в поезд, отправляющийся в Кинешму, с тем, чтобы дальше он уже добирался сам.
Вскоре попутчик был найден. В Москву к своей внезапно заболевшей матери выезжал учитель пения, Пётр Васильевич Беляев. Лучшего попутчика трудно было и желать: он хорошо знал Борю, так как не только был его учителем, но довольно часто встречался с ним у Стасевичей, которые даже в это трудное время иногда устраивали у себя музыкальные вечера. На них Иосиф Альфонсович пел (у него был хороший тенор), Янина Владимировна и Маргарита Макаровна в четыре руки играли на рояле, а Пётр Васильевич – на скрипке. Играл он очень хорошо, и все любили его слушать. На этих вечерах часто бывали все дети, с удовольствием слушавшие игру взрослых, в числе их и Борис.
26 августа 1921 года, через десять дней после своего четырнадцатилетия, которое, конечно, никто не праздновал, Борис Алёшкин вторично покидал Темников, на этот раз уже навсегда.
С грустью расставался он с семейством Стасевичей, где, несмотря на довольно тяжёлый для его возраста труд, довольно суровое содержание, он был всегда сыт, жил, по его понятиям, свободно, чувствовал себя полноправным членом этой семьи и по-мальчишески был счастлив. Как всякий подросток, он был рад новому путешествию, новой обстановке, которая его ожидала, но при расставании со всеми своими друзьями и их родителями, вышедшими его проводить, он испытывал какую-то непонятную, щемящую сердце боль; в носу почему-то щипало, и глаза заволокло каким-то туманом. А провожали его все: и Стасевичи, и Армаши, и Ромашковичи, и Анна Никифоровна Шалина, и Гуськовы, и многие другие знакомые ребята; не было при его отъезде только двух людей – единственной родной тётки и её дочери.
Вообще-то отъезд Бори из Темникова сильно отличался от его приезда туда, происшедшего пять лет тому назад. В 1916 году приехал он в Темников в богатых санях, укрытый медвежьей полостью, заботливо завёрнутый бабусей в большой тёплый тулуп, который она то и дело поправляла и подтыкала со всех сторон. Сани, запряжённые гуськом (тройкой красивых гнедых лошадей), с широкоплечим, подпоясанным кушаком ямщиком на козлах.
Теперь же Боря сидел в обыкновенной крестьянской телеге, свесив с неё ноги в поношенных латаных ботинках. Он прижимал к груди высокую жестяную банку с мёдом, которым предполагалось умилостивить жену Дмитрия Болеславовича Пигуты. В кармане он ощущал конверт с письмом от Янины Владимировны Стасевич к его дяде, в котором она объясняла внезапную причину отправки Бори. В этом же конверте лежали свидетельства об окончании первого класса школы 2-ой ступени и переводе его во второй, метрическое свидетельство, выданное священником церкви Иоанна Богослова, удостоверявшее, что он, Борис Яковлевич Алёшкин, родился в городе Темникове Тамбовской губернии второго августа 1907 года и десятого августа крещён в этой же церкви (даты, разумеется, по старому стилю). И наконец, довольно смешное по тексту удостоверение личности, выданное Темниковским исполкомом, в нём говорилось: «Гражданин Алёшкин Борис Яковлевич, рожд. 1907 года 16 августа (писарь был не силён в арифметике), уволен во все города Российской Социалистической Федеративной Советской Республики». Этот документ, подписанный секретарём и председателем исполкома, имел большую круглую печать. Почему «уволен» – этого объяснить никто не мог.
Моросил мелкий, противный, первый осенний дождик, небо затянуло серыми тучами, казалось, что они висят над самой колокольней такой знакомой церкви Иоанна Богослова.
Одетый в старую Юрину гимназическую шинель, широкую и образовавшую поэтому на спине какой-то нелепый горб, и в то же время короткую, и потому едва прикрывавшую колени, Боря представлял собой довольно жалкое зрелище. На его голове красовалась видавшая виды гимназическая фуражка. Сзади у самого задка телеги стояла старая четырёхугольная корзина, привезённая им ещё из Николо-Берёзовца, в ней помещались все Борины пожитки. С другой стороны телеги рядом с возницей сидел Беляев, державший на коленях маленький саквояж.
Владелец подводы, небольшой сморщенный мужичок лет пятидесяти с реденькой всклокоченной бородкой, маленькими прищуренными глазками и какой-то неуловимо хитрой улыбочкой на губах, делавшей всё его лицо лукаво насмешливым, снял свою рваную шапчонку, надетую как-то набок, зачем-то погладил свой армячок, подпоясанный верёвкой, перекрестился на видневшуюся колокольню Богослова и мягким тенорком сказал:
– Ну, с Богом.
При этом он хлестнул кнутом свою пегую лошадёнку, до сих пор понуро стоявшую с опущенной головой и широко расставленными ногами; та вздрогнула, оглянулась, недовольно махнула хвостом, нехотя шагнула, а потом, получив ещё несколько ударов, побежала мелкой, какой-то кособокой неторопливой рысцой.
Провожавшие замахали руками, платками. Снял фуражку и помахал ею и Боря. Не думал он тогда, что почти никого из провожавших его людей он в своей жизни так больше никогда и не встретит, но произошло именно так.
Из всех этих людей, которым Борис был чем-то обязан, которые так или иначе оставили неизгладимый след в его жизни, он через много-много лет встретит только своего школьного друга Володю Армаша да его уже совсем престарелую мать.
Кучка провожающих скрылась за поворотом, мальчик поплотнее укутался в свою куцую шинель, поднял воротник и, пряча лицо от надоедливых капель дождя, поглубже надвинул на глаза фуражку.
Телега въехала на мост через Мокшу, в стороне проплыл Санаксарский монастырь, а вскоре и Темников виднелся только на горизонте, вырисовываясь на сером тусклом небе своими многочисленными колокольнями.
Боря ещё раз оглянулся назад, увидел тающие в дымке дождя силуэты этих колоколен и смахнул со щеки то ли каплю дождя, то ли невольно набежавшую на глаза прощальную слезу. Что-то его ждёт?..
Часть четвёртая
Глава первая
В то время, как Боря Алёшкин потихоньку трясётся на старой крестьянской телеге из Темникова на станцию Торбеево (а путь этот на таком транспорте занимал более двух суток), вернёмся назад и посмотрим, как протекали описанные нами годы в других семьях, так или иначе связанных с жизнью нашего героя.
В первую очередь, конечно, следует ознакомиться с тем, что произошло в семье того человека, к которому Борю так внезапно и неожиданно направили, то есть в семье Дмитрия Болеславовича Пигуты.
Мы расстались с ним в начале 1919 года. Собственно, больших изменений непосредственно в семье самого дяди Мити не произошло. Он продолжал также усердно и самоотверженно работать в уездном здравотделе, возглавляя всю санитарно-эпидемическую службу уезда. По-прежнему сохранил свою непримиримость ко всякого рода санитарным нарушениям, а так как санэпидправила, постепенно вырабатывавшиеся советской властью, значительно углубились и конкретизировались, а требования по их выполнению строго контролировались соответствующими органами власти, то и деятельность санврача Пигуты заметно расширилась, а главное, стала эффективнее и продуктивнее.
Это радовало, воодушевляло его, и он, отдаваясь любимому делу с ещё большим самозабвением, не обращал внимания на то, что материальное положение его семьи непрерывно ухудшается.
Заработная плата его, или, как её тогда всё ещё продолжали называть, жалование, хотя и измерялось цифрами с тремя, а затем с четырьмя и даже пятью нулями, фактически по своей реальности было так мало, что его, как говорила Анна Николаевна – его жена, хватало на один-два дня жизни. Врачебной практикой он не занимался, и хотя и начал писать какую-то научную работу по своим санитарным делам, но она пока ничего не давала, а требовала только новых расходов на бумагу и чернила. Единственное, что он получал от этой работы, это то, что для проверки своих предположений о ходе бактериального преобразования житейского мусора в полезный гумус, пригодный для удобрения, ему приходилось ставить опыты. Их можно было производить на каком-нибудь поле или огороде. Поля он не имел, а огородик, к большой радости жены, сумел организовать. Выпросив у хозяина дома клочок земли десятка три квадратных метра, находившийся за сараем во дворе, заросший бурьяном, лопухами и крапивой, Дмитрий Болеславович принялся тщательно возделывать его, чтобы попробовать действие своего изобретения. Пока об этом он никому ничего не говорил, ведь и гумуса-то у него пока ещё не было: он должен был образоваться, по его теории, не так уж быстро. Но с тех пор после работы он почти всё своё свободное время отдавал этому огородику и даже без удобрения в конце лета 1919 года снял крошечный урожай огурцов, моркови, свёклы и капусты.
С этого времени, производя посадки овощей ежегодно, он втянулся, и не только стремление поставить опыт, но и сам процесс огородничества стал его привлекать. Он полюбил и научился ухаживать за землёй, а вскоре применение его нового удобрения дало о себе знать: на его клочке земли урожай был больше, овощи крупнее, здоровее и поспевали раньше, чем на близлежащих огородах. Именно это побудило его к попытке вырастить в Кинешме помидоры. До сих пор их привозили с низовьев Поволжья, а во время Гражданской войны, когда юг России был отрезан от северных губерний, помидоров в Кинешме не было совсем.
Понятно, что урожаи с этого клочка земли семью Пигуты прокормить не могли, и положение её было бы катастрофическим, если бы время от времени не помогал отец, да и работа Анны Николаевны в госпитале, получавшей большой военный паек. Кроме того, к концу 1920 года они приобрели сперва одну, а потом и две козы, дававшие достаточно молока, хотя бы для Кости. Всё это хозяйство создавалось далеко не сразу, а в течение периода с 1919 по 1921 год, и к приезду Бориса Алёшкина только ещё становилось на ноги.
Рассказывая о жизни Дмитрия Болеславовича Пигуты, совершенно необходимо остановиться на жизни ещё одного очень близкого Борису человека – его родного деда Болеслава Павловича Пигуты.
В 1919 году он всё ещё продолжал работать в своей амбулатории во флигеле рябковского имения, который сохранился после пожара 1917 г. и в котором он сумел организовать крошечную земскую больницу.
Трудно пришлось старому врачу вступать в новую жизнь, сопряжённую с большим количеством иногда совершенно непонятных ему новшеств, выбивавших его из привычного ритма и не только нарушавших правильность ведения им дел, но и серьёзно отражавшихся на его здоровье.
Продолжая держать связь с сыном как письменную, так и личную, он часто обращался к нему с просьбами о разъяснении непонятных для него вопросов. В период становления органов здравоохранения при новой советской власти, преобразования и развития сети новых лечебных учреждений, укомплектования их персоналом и тому подобное происходило много всякого рода неурядиц и непорядков.
В большинстве своём они являлись не следствием сознательного стремления исказить те или иные декреты и постановления власти, а результатом неумения и неопытности новых руководителей, выдвигаемых иногда на посты, о функциях которых они имели весьма слабое представление.
Все эти руководители или, во всяком случае, большинство из них к представителям старой интеллигенции относилось недоверчиво, а иногда и прямо враждебно. Эти знаки недоверия и пренебрежения больно ранили самолюбие старого врача, привыкшего на своём участке чувствовать себя хозяином положения.
Когда по новой структуре врачебных волостных участков на должность заведующего назначили не врача, а коммуниста из бывших немецких военнопленных, имевшего смутное представление о медицине, некоего товарища Блюмберга, который к тому же оказался не очень умным человеком и не знающим местных условий, а Болеслава Павловича оставили на этом же участке лечащим врачом, конечно, был неизбежен конфликт, который очень скоро и разразился.
Вот что пишет Болеслав Павлович своему сыну, служившему уже в это время в Кинешемском уездном отделе здравоохранения:
«Дорогой мой. Здоровье мое расшаталось благодаря всем неприятностям с В. Н., но всё это пустяки в сравнении с теми неудобствами, которым подвергаюсь с прибытием двух новых личностей в нашу больницу, то есть Блюмберга и его жены. Что это за личность, эта Софья Михайловна, и действительно ли она сестра милосердия, я не знаю, потому что документов её я не видел. Она сейчас уехала в Иваново без моего разрешения по своим личным делам. Одним словом, они забрали всё в свои руки и ставят меня в очень неловкое положение. Я положительно не могу даже уехать по делам службы. Блюмберг даёт мне лошадь, когда ему вздумается, а не когда мне нужно, может быть, он имеет такие полномочия, но я этого не знаю. Кроме того, нам сейчас сестра милосердия для рябковской больницы не нужна, а когда будет нужна, то не такая, которая бы возмущала служащих при больнице. Из всех действий самого заведующего видно, что он тоже не подходит к этой должности, думаю, что В. Н. тебе лучше расскажет о его действиях, и было бы очень желательно, чтобы их обоих не было у нас, нам в данное время нужна только экономка, которая бы заведовала кладовой.
Ну, будет об них. Впрочем, вот ещё что: заведующий поехал в Кинешму, чтобы набрать там народу для больницы, то есть прогнать самолично здесь служащих, в том числе фельдшера и меня, а мне думается, не лучше ли было бы назначить его для санатория в Соколово, там есть где развернуться, не то что на нашем маленьком углу, там ему и его жене было бы что делать, а мы бы взяли А. П. Смирнову, о которой был запрос из здравотдела.
В. Н. стал совсем другим, со слезами на глазах просил у меня прощения.
Я с нетерпением жду, когда ты приедешь ко мне с Костей, хотя и не будет у меня, чем кормить Вас так, как мне желательно, но думаю, что будете не взыскательны, но как вы приедете, ведь заведующий лошадей не даёт, это ужасный нахал.
Ты, конечно, знаешь, что Александра Петровна умерла, она приехала из Кинешмы больная воспалением правого лёгкого, которое потом перешло на левое лёгкое и убило её, а ведь она собиралась ехать в Омск к сыну и в день смерти получила письмо из Батуми от Жени, которая тоже, вероятно, звала её к себе.
Посылаю тебе охотничий билет для обмена. Пожалуйста, похлопочи о моей прибавке жалованья в финансовом отделе, я вижу, что там что-то неправильно уплачивают.
Постарайся добыть лекарств и прислать с В. Н., лечить буквально нечем, а больных является много. Твой Б. Пигута».
Это письмо автором его не было датировано, но, судя по событиям, его можно отнести к началу 1919 года. Некоторые сокращения, производимые Болеславом Павловичем, требуют пояснения. Так, В. Н. – инициалы Владимира Николаевича Грязнова, фельдшера, работавшего последние годы в Рябково. Это был толковый медик, имевший, однако, серьёзный недостаток: он страдал длительными запоями. Анна Павловна Смирнова, фигурирующая в письме, – фельдшер, приехавшая в Рябково с начала войны. Александра Петровна – соседка, владелица крошечного поместья, находившегося рядом с Рябково.
Конфликты с Блюмбергом достигли наибольшей остроты, и уездный отдел здравоохранения вынужден был вмешаться: Блюмберга отозвали, но присланный вместо него Матюнин, видимо, оказался не лучше, потому что с первых же дней своего пребывания поставил себя по отношению к старому врачу так, что вызвал у него гнев, который он и не замедлил выразить в письме к сыну:
«Вот, что я скажу тебе, мой дорогой. Сюда явился некто Матюнин как заведующий участком, но он, не вступивши ещё в должность, не приняв ещё ничего в своё ведение, приказал не подавать мне лошади и устроил скандал, то есть пошумел очень даже в моей квартире, а ехать я должен был в Богоявление и на Поляну, конечно, по делам службы.
Ехать нужно было, необходимо, тем более что там, на Поляне, фельдшер неопытный, а, между прочим, были уже случаи холеры, я и выбрал праздничный день потому, что в будни лошади работают в огороде.
Вчера, то есть в субботу, по телефону просили приехать на Поляну, и в субботу же я распорядился, чтобы лошадь была подана в 9 часов утра, и лошадь уже была запряжена, но этот Матюнин приказал её распрячь.
Я послал в Совет за кем-нибудь из членов для составления протокола, который я пришлю в здравотдел, но я не буду подписывать акта о вступлении Матюнина в должность, пока не получу ответа из здравотдела. Как тут быть?.. Твой Б. Пигута.
Я очень взволнован и пишу дрожащей рукой. Целую тебя, Костю и Нюту».
Это письмо, по-видимому, было написано в начале лета 1919 года. Вслед за ним Болеслав Павлович пишет ещё одно письмо, приведём и его:
«Дорогой мой! Я вчера был в Гаврилове, А. П. согласна быть заведующей в Рябково, она сегодня посылает заявление в здравотдел, так что не надо посылать нам Лапшина, на место которого желает поступить Пьянков, поэтому он и рекомендует к нам Лапшина. Сторож и конюх у нас уходят, а на их место положительно людей не находится, главное, из-за хлеба. Были здесь Смирнов и Доброхотов, но ничего не могут сделать, так как нет материалу, да и рабочих положительно найти нельзя. Не знаю, удастся ли нам разделать огороды: никто не идёт, да и семян нет, кроме рассады капусты и брюквы.
Квартира моя отделывается, и я скоро перееду, но в ней такая масса клопов, что не знаю, как буду там жить. От клопов даже больные сбежали. Пока буду помещать больных в той половине, которая отделывалась под госпиталь, в амбулатории помещать нельзя, ведь там подвал, в котором находятся лекарства.
Я чуть не каждую почту получаю анкеты одинакового содержания, неужели ты не отдал анкету Обществу врачей, которую я с тобой послал? Сегодня будет послана такая же анкета в Иваново, в которой такие требования выставлены относительно всего медицинского персонала, да прилагаю ещё анкету от уездного здравотдела, в которой имеется графа: «состоит ли членом союза», я не знаю, какого союза, и поставил «да», если не так, то зачеркни. Посылаю также запрос Общества врачей, в котором опять выставляют требования, от этих анкет у меня голова закружилась, так что не знаю, что с собой делать.
На заметку «Хирургия» в «Рабочем и крестьянине» я не обращал внимания, один из членов здешнего волостного совета выразился так: «Написал негодяй, а дуракам и любо». Я не знаю, кто это писал, но думаю, что кто-нибудь из заводских доброжелателей. Что касается подачи заявления о помещении нашего конюха в квартиру Бандера, то, я думаю, не стоит, потому что в этой квартире уже завод поселил другого рабочего.
Покуда я не голодаю, но у меня сердце болит за вас, я понимаю, что вам с едой приходится очень плохо, постарайся поговорить со мной по телефону, хоть и очень трудно добиться. А пока целую всех вас. Твой отец Б. Пигута».
Из этого письма видно, какая в то время была неразбериха в системе здравоохранения и как было трудно перестраиваться и привыкать к новым порядкам таким старикам, как Болеслав Павлович Пигута. Поэтому немудрено, что в конце 1919 года он не выдержал, решил бросить рябковскую больницу и уехать на свою родину, где рассчитывал найти больше порядка. Очевидно, это было следствием очередного скандала с каким-нибудь новым заведующим, а может быть, и новой партией анкет, требующих немедленного ответа на множество вопросов, содержание которых он даже и не понимал.
Он подаёт заявление:
«Рябковский Санотдел
входящий № 5620 от I5/X–1919г.
Врачебный участок Кинешемского уезда
В Кинешемский уездный отдел здравоохранения
I2/X–1919 г.
№ 219
Известно, что при царе шло обрусение западных губерний, и если я живу здесь, то не по своей воле, а по воле бывшего царского правительства. Я уверен, что не только в Кинешемском уезде, но и во всей Иваново-Вознесенской губернии нет врача, который бы работал при таких неблагоприятных условиях, в которых работаю я. А за последнее время даже жалование убавлено наполовину.
Поэтому прошу отдел здравоохранения возбудить ходатайство и оказать содействие, дабы я имел возможность уехать на родину, то есть в свою родную Советскую Белорусскую республику, врач Б. Пигута».
Очевидно, это заявление для здравотдела явилось полной неожиданностью, потому что заведующий отделом написал только такую резолюцию: «Оставить до приезда Д. Б. Пигуты I6/X –19 г. Волков».
Между прочим, это заявление характеризует Болеслава Павловича как порядочного и дисциплинированного человека. Ведь в этот период времени многие интеллигенты, не получая достаточного материального обеспечения на своем месте работы, не задумываясь, бросали его и отправлялись на поиски лучшего, с более высоким заработком. Не таков был врач Пигута.
Проработав в Рябково более сорока лет, он не мог оставить место и больных людей на произвол судьбы. Но ежедневные оскорбления, нелепые обвинения и, наконец, просто проявление неуважения к нему, как к старому специалисту, привыкшему до этого ко всеобщему уважению и даже преклонению, подействовали не только на его психику, но и на физическое состояние. И он, до этого почти никогда и ничем не болевший, начал ощущать боли в области сердца. Очевидно, сказалось и перенесённое воспаление лёгких, и значительное ухудшение материального положения.
Безусловно, отразилась и забота о новой семье, возникшей у него к концу этого года.
С 1918 года Болеслав Павлович уже жил с Зинаидой Михайловной Полянской как с женой, но оформить свой брак официально, то есть зарегистрироваться в волостном совете, он смог только после того, как умерла его первая жена, Мария Александровна Пигута. Эта регистрация состоялась в августе 1919 года, а она была совершенно необходима: Зинаида Михайловна ожидала ребёнка.
Заботы об этой новой семье, беспокойство о сыне довершали все те неприятности, которые и без того часто, пожалуй, даже слишком часто, тревожили старого врача. Его заявление об уходе и переезде в Белоруссию – не попытка убежать от трудностей, в которых ему пришлось жить и работать, a скорее, крик, вопль о помощи.
К счастью, и в Кинешме, да, видно, и в Рябково нашлись люди достаточно добросердечные, которые отнеслись к этому заявлению именно с такой точки зрения, а не расценили его, как проявление саботажа.
Дмитрию Болеславовичу, посланному в Рябково для выяснения причин, побудивших его отца послать такое заявление, пришлось проявить немало такта и терпения, пока он уговорил старого врача взять своё заявление обратно. Вряд ли его миссия увенчалась бы успехом, если бы не помощь Зинаиды Михайловны, не хотевшей уезжать из Рябково. Да, по правде сказать, она этого сделать и не могла: в её положении (беременность) длительная дорога могла серьёзно повредить.
Соответствующую помощь оказал и председатель волостного совета, ускорив приведение в порядок больницы, амбулатории и квартиры врача. В известной мере помогло и то, что ещё до приезда Дмитрия Болеславовича вопрос о заработной плате его отца в уездном здравотделе урегулировали.
Впрочем, была и ещё одна, правда, в то время никому не известная причина, заставившая Болеслава Павловича отказаться от перемены места жительства.
Ещё с 1917 года, после воспаления лёгких, у него появились, а затем стали всё чаще повторяться боли в сердце, а с конца 1918 года к ним присоединились беспричинно возникающие боли в области икроножных мышц. Боли в ногах возникали во время ходьбы и иногда были настолько сильны, что приходилось останавливаться. Они, правда, вскоре проходили, но затем возникали вновь. Он уже не мог, как это было раньше, целыми днями бродить по лесу с охотничьим ружьём. И если и ходил на охоту, то недалеко, и при этом часто отдыхал. Болеслав Павлович был достаточно опытным и квалифицированным врачом и, конечно, сумел поставить диагноз своего заболевания, но он знал и то, что в то время медицинская наука против этого заболевания была почти совершенно бессильна. Именно поэтому о симптомах его он никому не говорил и по возможности свои страдания не показывал. Но от внимательного взгляда любящей женщины ничто не ускользнёт, а Зинаида Михайловна любила Болеслава Павловича горячо и преданно, и поэтому поспешила сообщить его сыну о странностях, замеченных в поведении мужа. Однако Дмитрий Болеславович был слишком далёк от практической медицины, чтобы по-серьёзному отнестись к симптомам, замеченным у его отца мачехой, а может быть, она просто не сумела достаточно хорошо их описать. Все неприятные ощущения в ногах, а иногда и в сердце, появляющиеся у отца, Дмитрий отнёс за счёт преклонного возраста и волнений, связанных с работой. В этом его убедили и беседы с отцом, умышленно старавшимся ослабить впечатление от своих недомоганий, чтобы всех успокоить.
На какое-то время это ему удалось, но, видимо, дальше скрывать своё состояние он уже не счёл возможным. Его последнее письмо в 1919 году, хотя и достаточно бодрое, но уже прямо говорит о болезни:
«Дорогой мой. Посылаю тебе курицу, зайца и рожь. Рожь – Насти, а заяц – Кузовкина, он здесь охотился, сегодня убил лису. Тебе не мешало бы приехать, здесь можно устроить хорошую охоту, зайцев и лисиц очень много. Я теперь больных в больницу не принимаю, потому что идут ремонтные работы, плотничьи (тёплые сортиры), веду только амбулаторный приём, и то с большим трудом, потому что болезнь моя очень меня мучит; нужно всё-таки тебе знать, что болезнь более серьёзна, чем предполагалось. Увидишь, когда приедешь. <…> Грязнов увёз и спрятал фармакопею и массу лекарств.
Фармакопея постоянно нужна, и я подал заявление в исполком, чтобы обыскали его в присутствии милиции. Нельзя ли получить побольше спирту, лекарства можно настаивать здесь вместо того, чтобы их выписывать; а также антидифтерийной сыворотки, у меня есть случаи, которым впрыскиваем, и возможно, что больных будет больше, а часть сыворотки я послал в Семёновское, там тоже есть дифтерит, и Синицын занял у меня один флакон, а было их всего три. <…> Картофель пока не посылаю, боюсь, замёрзнет, может быть, в следующий раз будет более мягкая погода, тогда пришлю. <…> Я не предполагал, что Кузовкин может быть хорошим фельдшером, ведь он ротный фельдшер, а проработав с ним, я нахожу, что он лучше Грязнова, а его отношение к больным человечнее. Свинкиной всё ещё нет, и где она – неизвестно, а она очень нужна.
Кажется, я много написал, а это не в моих правилах. Ну, пока прощай, целую тебя, Костю и Нюту. Твой Б. Пигута.
Нельзя ли Зине подать заявление быть регистратором при рябковской больнице?»
Как видно из этого письма, Болеслав Павлович продолжает болеть за своё дело: заботится о медикаментах, занят ремонтом больницы и, несмотря на свой возраст и прогрессирующее заболевание, продолжает неустанно трудиться. Обращает на себя внимание и его большая щепетильность в служебных вопросах: он не решается самостоятельно принять на работу в больницу на очень маленькую должность свою жену, а пытается получить разрешение на это из здравотдела.
В письме он заботится о семье сына, ведь самым трудным в то время в промышленных районах страны, а Кинешма относилась именно к таким районам, являлся вопрос с продовольствием. И вот, отец старается хоть какими-нибудь продуктами помочь сыну.
1920 год в Рябково хотя и был ознаменован появлением нового члена в семье Пигуты – дочери, названной Елизаветой, принёсшей с собой радость, особенно молодой матери, но вместе с тем добавил множество дополнительных забот. В работе Болеслава Павловича наступивший год облегчения не принёс. Вот как о нём рассказывается в его письмах:
«Милый мой! У меня опять полная разруха по больнице, Смирнова и Колотушкина берут на завод, первого как специалиста кочегара, хотя он маляр, второго как плотника. Конечно, это всё фокусы Владимирова. Если Смирнов уйдёт, то думаю временно сдать Кузовкину заведование хозяйственной частью, но ни в коем случае не Грязнову. Было бы очень желательно, если бы заведующим остался Смирнов, но, должно быть, не удастся это сделать.
Картофеля твоего получилось очень мало, благодаря, конечно, Грязнову, – не более пяти-шести мешков. Я хотел послать его сегодня, едут трое, а дорога испортилась-то, до следующего раза. Моё здоровье по-прежнему, а после твоего отъезда было несколько дней так скверно, что несколько ночей подряд совсем не спал от боли, но теперь лучше. Если можешь достать соли (морской), то пришли, ванны облегчают. Как бы мне хотелось, чтоб ты приехал, очень мне всё опротивело.
Приехала ли Нюта и удачно ли съездила? Прощай пока, поцелуй Костю. Твой Б. Пигута 1/III–20 г.».
И следующее:
«…Посылаю тебе, мой дорогой, извещение от врачебного общества о разных взносах, которые мне нужно уплатить как за 1919, так и за 1920 гг. Я в нём разобраться не могу, потому что жалование в разное время получал разное, так что, какие следует делать вычеты, не знаю. Деньги возьми у Вас. Ник., он получит жалование, так ты, пожалуйста, расплатись. 100 руб. внеси на похороны Пятибокова и 200 р. в пользу оставшейся после него семьи. Жду тебя, поцелуй Костю и Нюту».
И третье:
«Дорогой мой! Сегодня едет в Кинешму Смирнов, который и захватит корову, так как прошлый раз не успел её взять. Не находим распоряжения на отпуск коровы, но Буткевич (директор завода) об этом знает и даже велел выдать один пуд сена на дорогу для коровы, пожалуйста, напомни ему об этом. Сена для твоей козы вчера немного увёз Грязнов, а сегодня столько же захватил Смирнов. Сено для больницы доставлено, 335 пудов 20 фунтов, как поступить с излишком, не знаю. Председатель Совета говорит, что его надо вернуть. Что касается строительного материала, то необходимо иметь распоряжения от кинешемских учреждений, тогда будет всё исполнено немедленно в порядке трудовой повинности. Все срубы здесь взяты на учет, и лесничий говорил, что можно из них сделать прируб для бани. Вообще, оба они охотно идут навстречу, только ждут распоряжений из Кинешмы, укажи, какие и какому учреждению нужны требования. <…> Если можешь, постарайся приехать поскорее, моё здоровье не завидно.
Твой Б. Пигута. Июль 1920 года».
Эти три письма показывают, как много думал старый доктор о своей работе, заботился о семье сына и очень мало, вскользь сообщал о своём здоровье.
Как эти письма, так и вообще поведение и разговоры Болеслава Павловича с сыном поражают тем, что он совершенно не вспоминает ни о своей старшей дочери, ни о детях младшей. Между тем, узнав о смерти своей первой жены, он в течение нескольких дней оформил брак с Зинаидой Михайловной Полонской, и, таким образом его дочь, хотя и родилась менее чем через три месяца после этого брака, всё же являлась законнорожденной.
Зная отношение Анны Николаевны Пигуты к родственникам мужа, можно было бы предполагать, что вторичная женитьба Болеслава Павловича оттолкнула бы её от него, но этого не произошло. Очевидно, она так глубоко ненавидела мать своего мужа, что, узнав о связи свёкра с молодой женщиной, даже обрадовалась: вот, мол, тебе, гордячка-аристократка, какой щелчок по носу! Ну и когда эта связь была формально узаконена, ей уже ничего не оставалось, как признать свою молодую свекровь.
Зинаида Михайловна действительно была всего на несколько лет старше своей невестки, но она обладала большой чуткостью, покладистостью характера и этим сумела завоевать её расположение. Кроме того, она не только сама ничего не требовала от Дмитрия Болеславовича, а, наоборот, при каждом удобном случае наталкивала отца на то, чтобы он оказал помощь сыну.
Она сумела немного укротить вспыльчивость, нетерпимость и довольно буйный нрав мужа. Благодаря её воздействию он стал лучше относиться к окружающим, и хотя конфликты его с начальством возникали довольно часто (уж слишком много было поводов для этого: отсутствовали самые нужные медикаменты, перевязочный материал, мыло, продукты питания для больных, медицинские работники, да мало ли ещё чего), но они не носили такой остроты, как прежде.
С рождением Лизы в эту семью пришло счастье. Оба они не чаяли в дочке души, и как ни казалось странным со стороны, несмотря на огромную разницу в возрасте, оба супруга, по-видимому, были по-настоящему влюблены друг в друга и в своего ребёнка.
Особенно удивлялась этому Анна Николаевна Пигута. За полтора десятка лет, которые она знала отца своего мужа, она успела хорошо изучить его характер и, может быть, справедливо считала его человеком хотя и преданным своему любимому делу, заботливо и внимательно лечившем больных, в обычных отношениях с окружающими – чёрствым, холодным, как правило, ставящим своё «я» выше всего на свете. И тут вдруг с ним произошла такая разительная перемена. Она не раз говорила мужу:
– Видишь, Дмитрий, как настоящая любовь может преобразить человека…
Казалось, в этой семье прочно и, возможно, ещё надолго поселилось счастье. Но это только казалось.
Болеслав Павлович Пигута был крепким, выносливым человеком. В течение сорока пяти лет он служил земским врачом, в должности, требовавшей огромного физического напряжения и нравственных сил. За всё время службы он ни разу не пользовался никаким отпуском, а до пожара Рябковского дома серьёзно и не болел. За свою жизнь он почти не употреблял крепких спиртных напитков, но, хотя и умеренно, курил до самой смерти. Не подорвали его железного здоровья и семейные трагедии, испытанные им: безвременная потеря старших сыновей, умерших в ранние детские годы, ссора со старшей дочерью, фактический развод с первой женой, с которой прожил более тридцати лет, смерть в самом цветущем возрасте младшей, когда-то самой любимой, дочери Нины.
Это были события, способные сломить любой организм. Однако всё это Болеслав Павлович перенёс стойко и в свои семьдесят с лишком лет готов был по-прежнему в любую погоду, любым способом, на любое расстояние спешить на зов больного…
В какой-то степени ослабили его здоровье и, главное, веру в себя, даже веру в необходимость и самого своего существования, те события, которые произошли в стране, которые изменили весь уклад его жизни, перевернули многие представления его о правопорядке, законности и целесообразности всего происходящего. Мы говорим о революции, и в особенности о той неразберихе и путанице, которая царила во всех отраслях хозяйства, в том числе и здравоохранении, в первые годы после неё.
Такая внезапная и резкая смена условий труда, материального положения старого врача и необходимость переворота в его самосознании не могли остаться без последствий.
У Болеслава Павловича стали появляться приступы грудной жабы (Стенокардия – прим. ред.), они были редки, проходили без какого-либо медикаментозного вмешательства, просто от пребывания некоторого времени в покое. Но он был квалифицированным врачом и знал, что первые симптомы этой болезни есть довольно грозное предостережение.
Женитьба и последующее появление ребёнка оказали на него благотворное, успокаивающее действие. Приступы жабы почти совсем прекратились. И даже перенесённая им в конце 1919 года дизентерия, которой он заразился во время борьбы с эпидемией этого заболевания, охватившей почти всё Поволжье, не вызвала новых приступов сердечных болей.
По-видимому, состояние того психического покоя, которое ему сумела создать его вторая жена, подействовало на него действительно хорошо. Но вот в конце лета 1919 года во время амбулаторного приёма Болеслав Павлович совершенно внезапно почувствовал резкую, сильную боль в области правой икры. Боль эта была настолько резкой, что ему, в этот момент осматривавшему больного, пришлось внезапно сесть. И едва сдержавшись, чтобы не закричать, он попросил больного выйти из кабинета и вынужден был прекратить приём.
Через несколько минут эта боль также внезапно, без какого-либо лечения, прошла, он продолжил и благополучно закончил приём больных. Жене об этом случае он не сказал ничего, но сам тут же поставил диагноз: склеротический спазм сосудов нижних конечностей, и решил провести кое-какое лечение. Он стал по вечерам массировать больную ногу и делать для неё тёплые ванны. Никаких лекарств внутрь он, конечно, не принимал, да тогда их и не было. Не бросил он и курить: тогда ещё не знали об огромном вреде курения при этих заболеваниях.
Вскоре приступ повторился, хотя и слабее первого; затем эти приступы участились, но происходили кратко, больной к ним привык и перестал придавать им значение. Он по-прежнему работал в больнице и амбулатории, имея нагрузку до 12-14 часов в день. Также продолжал ездить на вызовы в ближайшие деревни и сёла, воевать с различными начальниками, добиваясь для своей больницы всего необходимого. И, пожалуй, никто, кроме его жены, не замечал начала его заболевания.
Как-то в конце октября 1919 года приступ произошёл ночью. На этот раз боли захватили обе ноги и не прекращались почти всю ночь. Утром Зинаида Михайловна без ведома мужа сообщила об этом по телефону Дмитрию Болеславовичу, и тот в этот же день привёз из Кинешмы одного из городских врачей, хорошо знавшего обоих Пигута.
Осмотрев Болеслава Павловича, врач решил, что это простудная ишиалгия (мед. Боль, связанная с седалищным нервом – прим. ред.), и назначил салициловые препараты внутрь и тёплые ванны. Сам больной, по опыту лечения правой ноги, кроме того, решил применить и массаж мышц. Почти в течение года эти мероприятия временами приносили облегчение, боли не появлялись по нескольку недель, а затем внезапно возникали. Кроме того, «в результате массажа», как писал в своём письме сыну Болеслав Павлович, на коже икры левой ноги и на стопе стали появляться ссадины, язвочки, не заживавшие от применения мазевых повязок.
Само собой разумеется, что всё это время старый врач ни на один день не прекращал своей трудной работы на врачебном участке и, несмотря на всё учащающиеся болевые приступы, незаживающие язвы на левой ноге, на отёки, образовавшиеся на стопах, продолжал аккуратно совершать обходы в палатах своей маленькой больнички, вести многочисленный амбулаторный приём. Только, да и то, пожалуй, больше по настоянию жены, чем по собственному побуждению, стал реже выезжать к больным на дом, посылая вместо себя фельдшера.
А Зинаида Михайловна, человек от медицины очень далёкий, всё-таки начала понимать, что болезнь её мужа гораздо серьёзнее, чем предполагали видевшие его врачи.
После первого посещения Болеслава Павловича врачом из города Кинешмы его несколько раз осматривали врачи, привозимые сыном из Костромы и Судиславля, но и они ничего серьёзного не нашли и по существу никакого лечения не назначили.
К ноябрю 1920 года ссадины и язвочки, появившиеся на обеих ногах, стали причинять больному такое беспокойство, а изменение кожи, клетчатки и мышц приобрело такой характер, что сам Болеслав Павлович, хоть он и не хотел этого, вынужден был поставить себе диагноз: гангрена. Считая, как, впрочем, и все врачи того времени, что единственным радикальным лечением этого заболевания является скорейшая операция – отнятие ноги или, во всяком случае, иссечение поражённых мышц, он не стал беспокоить жену, а сам позвонил сыну, сказал ему о предполагаемом диагнозе, и когда тот усомнился в правильности, то не выдержал и, сердито буркнув:
– Приезжай, сам увидишь, – бросил трубку.
Совершенно случайно нам попали в руки записки Дмитрия Болеславовича Пигуты о своей поездке и о дальнейшем лечении его отца. Я позволю себе привести некоторые выдержки из них:
«…приехав к Болеславу Павловичу 10 ноября 1920 года, я застал такую картину болезни: на тыле левой стопы, на самом подъёме была рана величиной больше ногтя большого пальца, продолговатая, покрытая чёрным струпом, с нешироким воспалительным пояском вокруг. На средней трети голени снаружи была другая такая же язва, кожа вокруг них тёмно-багрового цвета, отёчная. Все язвы причиняли больному сильную боль…»;
«… я нашёл Болеслава Павловича похудевшим, что он объяснил плохим сном и болями. Температура субфебрильная. Он всё время продолжал работать, ведя амбулаторные приёмы сидя. До моего приезда язвочки смазывались йодом, а затем на них накладывались влажные карболовые повязки…»;
«… по возвращении из Рябково я вновь консультировался с доктором Буткевичем, который натолкнул меня на мысль о возможности сахарного диабета. При повторной поездке я произвёл исследование мочи, но сахара в ней не обнаружилось»;
«… предположений о возможности гангрены пока ни у кого из консультантов не возникало…»;
«… решено делать компрессы из соды. Болеслав Павлович стал лежать на постели по нескольку часов в день, но от посещения амбулатории отказаться не хотел. У фельдшера, делавшего ему перевязку, так же, как и у меня на пальце, медленно подживали язвы после фурункулов, и нам нетрудно было укрепиться в общем заблуждении об аналогичном характере ран и у Болеслава Павловича. Тем более что Буткевич делал несколько докладов, объяснявших, почему у населения в последние годы стали плохо заживать гнойные раны и язвы. Он объяснял это плохим питанием и психическими потрясениями. Сам больной был уверен в правильности своего диагноза и не раз повторял фельдшеру, перевязывавшему его, что у него гангрена и что ногу нужно отнимать. Однако наши успокаивающие слова несколько приободрили его, он и сам замечал, что у наблюдавшихся им больных раны заживают плохо»;
«… в последнее посещение Рябково и по отъезде оттуда я в глубине души чувствовал беспокойство за исход дальнейшего лечения: сомнительная асептичность перевязок, невозможность строгого постельного содержания больного и соблюдения им режима не благоприятствовали лечению. У меня и у жены Болеслава Павловича возникла мысль о том, чтобы перевезти его в Кинешму, что рекомендовал сделать и Буткевич. Задержка с перевозом больного объяснялась тем, что питание в Кинешме организовать было очень трудно. 25 ноября, когда я уезжал из Рябково, Болеслав Павлович был бодр и перемогал боли в ноге».
Через несколько дней новое тревожное сообщение по телефону: боли усилились, даже не может лежать; у больного был доктор Доброхотов, прописавший внутрь йод, содовые ванны для ног, строгий постельный режим. Доктор Буткевич потребовал перевода больного в г. Кинешму, в больницу.
«По приезде к больному 7 декабря меня поразил и его вид, и вид раны: последняя увеличилась и почернела, кроме того, на задней поверхности отёчной стопы и около большого пальца появились тёмные пятна различной величины. Одновременно больной стал жаловаться на боли в паховых лимфатических узлах. На мой взгляд, выявлялась картина острого воспалительного лимфаденита, так как одновременно температура тела повысилась».
Болеслав Павлович заметно похудел, спать он мог только сидя, боли усиливались часам к пяти утра.
– Единственное спасение мне, – повторял он, – отнять ногу.
«Решив увезти больного при первой возможности, я выждал несколько дней, надеясь на падение температуры. Но этого не произошло, больной ночью спал очень мало, днём сидел, положив ногу в согнутом состоянии на стул. С восьмого декабря он перестал производить амбулаторный приём. Состояние духа удручённое. Верит только в операцию, и в помощь Буткевича верит безусловно (эта вера во врача поддерживалась его деятельностью в Обществе врачей и его польской национальностью).
Поездка произошла 12 декабря, после того как больного удалось вымыть. Дорогу он перенёс против ожидания стоически, и в восемь часов вечера мы уже были в моей квартире. По приезде пригласили Буткевича, который, осмотрев больного, поставил диагноз: гангрена и предложил ампутацию в области голени или нижней трети бедра, а может быть, операцию по Оппелю, хотя от последней он хороших результатов не видел.
13 декабря в пять часов вечера Болеслава Павловича одели, он сам надел валенки и шубу, поддерживаемый нами, сошёл с лестницы и сел в сани. В больницу вошёл сам, его поместили в свободной палате № 5. Палата казалась чистой, каждое утро протирались полы, но через несколько дней оказались вши на белье и на больном, а потом неоднократно я и Зинаида Михайловна, ночевавшая в палате с больным, снимали вшей с себя. Вечером в день приезда Болеслав Павлович просил ванну, но не оказалось тёплой воды.
14 декабря при перевязке обнаружилось ухудшение раны и увеличение отёка стопы. Пульсации тыльных артерий на обеих стопах не было.
15-го, в среду, вновь появился лимфаденит. При перевязке вокруг раны доктор Буткевич сделал насечки, уменьшившие напряжение тканей и ослабившие боли.
18-го приехала Зинаида Михайловна и фельдшер Кузовкин. Им было разрешено свидание с больным.
20-го, в понедельник, сильные боли в желудке. Вид ран улучшился. Решено с операцией подождать. Больному назначена сильная порция слабительного. 21-го температура намного ниже нормы, сильная слабость, больной почти ничего не ест. Беспокоят боли в желудке, усилились боли в ноге. С этого дня назначено ежедневное впрыскивание стрихнина. Вечером 21 декабря Буткевич со мной в беседе сказал:
– Надо делать операцию – силы падают.
С 22 декабря было разрешено дежурство при больном мне и его жене. Ночью он говорил ей:
– Увези меня в Рябково, я страшно тоскую.
Все эти дни больному беспрерывно вводился морфий.
28-го на утреннем обходе ординатор Лебедева спросила:
– Готовитесь к операции? Волнуетесь?
– Нисколько, – ответил Болеслав Павлович, – я уже старик, всё равно рано или поздно надо умирать…
В одиннадцать часов дня появился Буткевич.
– Мы запоздали, – сказал он, – пришлось сначала сделать другую операцию. Как боли, сон?
Больной ответил:
– Не беспокоили, чувствовал себя хорошо.
– Может быть, отложим операцию до завтра? Нет уж, тогда до четверга.
У меня и у Зинаиды Михайловны, присутствовавших при этом разговоре, от этого откладывания стало легче на душе, возобновились надежды, что в операции надобности не будет.
Вечером этого дня папа, между прочим, сказал Зинаиде Михайловне:
– Всё равно я буду калека, не работник, я буду подлецом перед тобой.
Она, конечно, старалась успокоить его.
30-го, в четверг, больной не спал всю ночь, выглядит плохо, температура тела не поднималась выше 35,5. В 12 часов, при обходе, папа спросил у Буткевича:
– Ведь на сегодня назначена операция?
Тот ответил:
– Вы сегодня плохо выглядите, перенесём на завтра.
31 декабря я пришёл в больницу в 10 часов утра, папа меня не узнал, поздоровался за руку как с чужим, хотя как будто и был в сознании. Около двух часов на папином лице внезапно появилась бледность, пульс очень ослаб. Я позвал доктора Лебедеву. Она поставила диагноз: коллапс, приказала сестре немедленно впрыснуть кофеин и вызвала доктора Буткевича. Тот отменил назначение всех лекарственных средств, приказал влить под кожу 1000 куб. см раствора соли и ввести повторно кофеин. Сознание больного восстановилось».
«…около двух часов дня папа сказал мне:
– Нет уж, теперь ни операция, ничто мне не поможет, – и попросил его немного приподнять, чтобы он мог присесть. Я осторожно подсунул ему подушку, и он облегчённо закрыл глаза.
В 2 часа 20 минут я вновь заметил бледность, разлившуюся по лицу папы, попробовал найти пульс, но ударов его не ощутил. Позвал Зинаиду Михайловну, прибежала сестра милосердия… Все кончено!!!»
Вот так описал последние дни жизни своего отца Дмитрий Болеславович Пигута. Нам теперь, через 60 лет, можно прокомментировать эти описания, нужно ли?.. Пожалуй, всё-таки нужно. Вам, мои читатели, живущие совсем в других условиях, при совершенно другом уровне медицинской науки, небезынтересно будет знать, кто же всё-таки был прав при лечении этого больного, близкого нашему герою человека, и были ли допущены в этом лечении серьёзные погрешности. По мере наших скромных сил попытаемся это сделать.
Итак, Болеслав Павлович Пигута скончался 31 декабря 1920 года в 14 часов 20 минут, имея от роду немногим более 72 лет. Он пережил свою первую жену всего на 1 год и 5 с половиной месяцев и оставил вторую с младенцем одного года и двух месяцев без всяких средств к существованию.
Похоронили его в Рябково возле могилок его маленьких сыновей. Всё личное имущество его, которого после пожара 1917 года уцелело совсем немного, осталось в наследство его второй жене. Зинаида Михайловна, распродав все крупные вещи, вместе с дочуркой переехала в село Адищево, где с начала нового учебного года решила приступить к своей учительской деятельности.
Со смертью Болеслава Павловича единственный материальный источник его новой семьи – его жалование – прекратился, а вырученных от продажи денег хватило очень ненадолго.
И так же, как это было с другими родственниками, заботу об этой семье взял на себя Дмитрий Болеславович Пигута. До тех пор, пока Зинаида Михайловна не начала работать, то есть до сентября 1921 года, он ежемесячно посылал ей небольшие суммы, вырывая их из более чем скромного бюджета своей семьи. Делал это он, как всегда, тайно от жены, и когда она об этом узнавала, то и к этой родственнице у неё возникали недружелюбные чувства.
Вернёмся, однако, к болезни и кончине Болеслава Павловича Пигуты. В течение сорока шести лет он бессменно проработал на одном и том же месте, в довольно глухом селе Кинешемского уезда Костромской губернии. Он, можно сказать, был там первым и долгое время единственным врачом местной больницы. Тысячи людей в этом медвежьем углу матушки России были обязаны ему здоровьем, а многие и жизнью.
Трудный это был человек с тяжёлым, неуравновешенным характером, много огорчений и зла причинил он своим самым близким людям, но одновременно это был один из гуманнейших людей, отдававший своему почётному, сложному и важному делу не только все свои знания, но и всю свою силу, всю страсть своей души.
И даже тогда, когда тяжёлая болезнь, печальный прогноз которой он прекрасно сознавал, неумолимо подтачивала его силы, когда от жесточайших болей он не спал ночами, когда эти боли заставляли его – терпеливого человека – не только стонать, а почти кричать по ночам, днём он продолжал лечить больных. Только за двадцать два дня до своей смерти, за день до госпитализации он провёл свой последний амбулаторный приём…
Со дня его смерти прошло более 60 лет, и теперь, используя сохранившиеся материалы, главным образом, подробные записки его сына, длительное время наблюдавшего течение болезни и находившегося при больном в последние минуты его жизни, в свете современных медицинских знаний я могу довольно трезво и, главное, спокойно обсудить характер заболевания и причину смерти Болеслава Павловича, а также высказать своё беспристрастное мнение о действиях лечивших его врачей.
Я считаю необходимым это сделать потому, что выводы его сына в записках, часть которых мы привели, слишком субъективны, пристрастны, очевидно, вызваны тяжёлой утратой.
Первое, что следует отметить, это то, что самый правильный и самый своевременный диагноз заболевания был поставлен себе самим Болеславом Павловичем. Он почти с первых дней болезни решил, что его боли, а впоследствии язвы и отёки ног являются следствием сосудистых нарушений, и безапелляционно заявил, что у него гангрена. Он первый же и предложил единственно правильный в тех условиях способ лечения – ампутацию.
Но надо понять и окружающих его близких людей. Сама операция, может быть, и не представляла такой уж большой опасности. В общем-то, крепкий человек, он при своевременном её проведении, несмотря на свой возраст, вероятно, перенёс бы её вполне удовлетворительно, но превратить человека в калеку, неспособного к труду – вот что пугало его и окружавших его людей. Именно поэтому, оставаясь в душе убеждённым в своей правоте, он легко поддался уговорам тех врачей, которые, может быть, в силу своих не очень глубоких знаний, а может быть, стремясь отмахнуться от трудного диагноза, говорили: «ишиалгия», «простые ссадины», «ревматизм», «простуда» и т. п. Сообразно этому назначали и лечение.
Возможно, что лечившие его врачи сдерживались в своих действиях несовершенством тогдашней медицинской техники, скверными материальными условиями и боязнью активного вмешательства в связи с преклонным возрастом больного. Ведь в 1920 году семидесятилетний человек считался глубоким стариком.
Когда Болеслав Павлович был помещён в хирургическое отделение Кинешемской больницы, где доктор Буткевич поставил правильный диагноз и принял тоже совершенно правильное решение об ампутации больной конечности, становится совершенно непонятным решение задержать операцию, необходимую в первые же дни госпитализации, пока у больного сохранялись ещё кое-какие силы.
Нерешительность хирургов, применение неоправданных медикаментов (инъекции стрихнина в течение 20 дней, огромные дозы слабительного и т. п.) уже через неделю пребывания в больнице привели больного к такому состоянию, что вопрос о тяжёлой операции (ампутация на уровне средней трети бедра) ставить уже было нельзя. И, вероятно, доктор Буткевич это понял.
Присоединение расстройства функций пищеварительного тракта с ослаблением общего состояния показывало, что к основному заболеванию присоединилось такое грозное осложнение, как отравление всего организма – сепсис, а с ним в то время бороться не умели: никаких более или менее действенных средств для лечения этого состояния не было. И оставалось доктору Буткевичу, в которого так верил больной, со дня на день откладывать предполагаемую операцию, которая теперь уж не только не могла бы спасти больного, но лишь ускорила бы печальный конец.
Сообщать об этом сыну, жене, также, как и самому больному, было не принято. Но, судя по запискам Дмитрия Болеславовича, можно с большой долей уверенности предположить, что если он, разбиравшийся в клинической медицине довольно поверхностно, и не видел истинного положения отца, то сам-то больной уже всё прекрасно сознавал, и ему приходилось собирать всю свою волю и энергию, чтобы не дать понять этого ни сыну, ни неотлучно находившейся при нём жене. Только один раз он не выдержал: «Всё равно я буду калека, не работник, я буду подлецом перед тобой». Этими словами он как бы хотел предупредить её, что, мол, лучше пусть меня не будет, чем я останусь калекой и буду для тебя лишней обузой…
Во всяком случае, можно сказать, что этот твёрдый и мужественный человек, несмотря на жесточайшие физические и нравственные страдания, испытываемые им в последние дни своей жизни, встретил смерть, приближение которой он ясно видел, достойно.
Вероятно, в наше время, ещё задолго до госпитализации, применение целого ряда медикаментов если и не привело бы к полному выздоровлению, то, во всяком случае, смогло бы задержать развитие болезни, а своевременное проведение операции – спасти больному жизнь, но каждый умирает в своё время. Ведь с точки зрения современной науки, рана Пушкина могла считаться если не пустячной, то, во всяком случае, вполне излечимой, однако в его время такие раны были, безусловно, смертельными. И кто знает, может быть, наши записки будут читать лет через пятьдесят, как мы сейчас читаем записки Дмитрия Болеславовича, и также снисходительно улыбаться нашим рассуждениям. Поэтому не будем никого винить в смерти Болеслава Павловича, вспомним его добрым словом.
Несмотря на все свои недостатки, Болеслав Павлович Пигута провёл жизнь честного труженика и преданного своему делу врача.
Глава вторая
Мы знаем, что взаимоотношения между мужем и женой в семье Дмитрия Болеславовича Пигуты сложились очень ненормально и что появление у них сына, которого они оба любили без памяти и портили каждый по-своему, не только не внесло примирения в эту семью, как это часто случается, а, наоборот, как будто усилило их взаимную неприязнь. Впрочем, иногда, может быть, чисто внешнюю.
Время болезни Болеслава Павловича, а затем и его смерти, как-то сгладило остроту распрей в семье его сына, и это, возможно, послужило бы толчком к сближению Анны Николаевны и её мужа, но…
Как только она узнала о том, что теперь Митя стал посылать деньги Зинаиде Михайловне и что к его «ненаглядной пиявке Лёлечке», и «Нинкиным подкидышам», ещё прибавилось и отцовское … «со своим отродьем», и все они отрывают кусок от её Костеньки, то её неприязнь и даже прямо ненависть ко всем этим людям, многих из которых она даже и не видела, усилились до предела. Теперь иначе, как выше приведёнными именами, она родственников мужа и не называла. В озлоблении она на язык была груба и крепких выражений не стеснялась.
Дмитрий Болеславович эти бурные вспышки жены спокойно переносить не мог и, не считая себя вправе отказывать в помощи нуждающимся родственникам, которые, как он знал, кроме как от него, получить её не могли, вступал в серьёзные пререкания с супругой. Поэтому очень часто квартира Пигуты напоминала настоящий ад.
Костя, их единственный сын, которому исполнилось уже пять лет, являлся невольным свидетелем этих диких сцен ругани, а иногда и драки, сопровождаемых слезами и истерикой, рос раздражительным, нервным, а потому и капризным ребёнком. Вследствие этих скандалов и трудного характера Кости ни одна нянька в доме Пигуты более полугода не уживалась. И только вот последняя – Настя, веснушчатая, рыжеватая, смешливая девушка лет шестнадцати, служила уже около года.
Родители портили Костю ещё и тем, что каждый из них воспитывал его на свой лад, и очень часто то, что позволял один, категорически запрещала другая, и наоборот: то, что приказывала мать, отменял отец.
Вот в такую-то семью, существование которой как единого целого, можно сказать, держалось на волоске, и ехал незваным, непрошенным и притом совершенно нежданным Борис Алёшкин.
Следует вспомнить и то, что, по отзывам покойной Марии Александровны Пигуты и Янины Владимировны Стасевич, он и сам, кроме хороших качеств, имел довольно много недостатков. Всё это предвещало трудности и сложности при его акклиматизации в новой обстановке, и не только для него, но и для семьи, членом которой ему вскоре суждено было стать.
Вернёмся, однако, к нему.
Из поездки от Темникова до Кинешмы особенно ярких воспоминаний у него не сохранилось. Возможно, это произошло потому, что он был слишком погружён в свои мысли о предстоящем, «о своей жизни под игом злой тётки», – как предрекала ему тётя Лёля перед отъездом из Темникова. Ведь, по её отзывам, Анна Николаевна Пигута являлась злой ведьмой, отнявшей у матери сына, а у неё – любимого брата.
Борис был уже достаточно велик и развит, чтобы впитывать эти мысли, но недостаточно умён, чтобы давать им необходимую критическую оценку.
Вероятно, на его безразличие к путешествию сказалась и его непритворная печаль, и грусть при расставании с семейством Стасевичей, в котором он привык считать себя полноправным членом.
Сейчас трудно воспроизвести, что действительно послужило причиной, но так или иначе из этого путешествия ему отчетливо запомнились лишь два момента.
Первый – это следование с одним из братьев Маргариты Макаровны Армаш, встретившим его в Москве на Казанском вокзале и проводившим на Ярославский, откуда отправлялся поезд на Кинешму. Этот переход, совершавшийся пешком, показался Боре невероятно длинным и утомительным, видимо потому, что, следуя за своим провожатым, он нёс в одной руке большую жестяную банку с мёдом, старательно прижимая её к животу, а в другой – свою злосчастную корзину, набитую пожитками и различными книгами, главным образом учебниками.
Дорога шла по дощатому тротуару возле какого-то нескончаемо длинного забора. По нему в разных направлениях сновали, куда-то торопясь, люди, и Боря, озабоченный тем, чтобы не уронить вещи, и в то же время старательно следивший за тем, чтобы не отстать от своего провожатого, вероятно, своими неуклюжими движениями многим из этих пешеходов мешал, так как не раз слышал сердитые окрики в свой адрес.
Кроме того, вокруг стоял неимоверный шум и грохот, от которого у мальчика с непривычки просто кружилась голова и делалось темно в глазах. Почти рядом с тротуаром со звоном и грохотом проезжали трамваи, телеги с различными грузами, вереницы извозчичьих экипажей, а иногда с оглушительным треском и зловонным дымом откуда-то вдруг выскакивал автомобиль, издававший громкий резкий звук рожком, укреплённым сбоку от сиденья шофёра. А Околов, не замечая состояния мальчика, продолжал шагать вперед, и последний, боясь потеряться в этой толпе взрослых людей и огромного количества оборванных мальчишек, несмотря на страшную усталость, обливаясь потом, почти бежал за ним.
Путь этот, бывший не таким уж и длинным, ведь нужно было всего только обойти площадь – вокзалы находятся один против другого, для Бори показался неимоверно трудным. И вот, когда он думал, что уже больше не сможет ступить ни шагу и сейчас на этом проклятом тротуаре упадёт, они наконец вошли в здание Ярославского вокзала. Борин провожатый нашёл свободный уголок, усадил мальчика на его корзину и, наказав не вставать с неё ни в коем случае, отправился выяснять насчёт билета.
Боря вытер рукавом пот, струившийся по его лицу, и, отдышавшись, осмотрелся кругом. Собственно, видно ему было немного. Он видел высоченный стеклянный закопчённый потолок и множество спин и ног людей, закрывавших всё остальное. Очень многие из окружавших его стояли, сидели на своих узлах, мешках и корзинках, а ещё больше – лежали возле них прямо на грязном, заплёванном и забросанном окурками полу.
Кое-кто имел деревянные сундучки, запертые висячими замками. Это были большей частью солдаты, одетые в старые рваные шинели и такие же папахи. Многие курили какой-то удивительно крепкий и вонючий табак. Сизый дым клубами плавал в воздухе, медленно уходя к потолку, стремясь выйти в разбитые стёкла на улицу.
Весь этот народ непрерывно говорил, иногда спорил, ругался, употребляя как будто бы без всякой причины самые отборные нецензурные ругательства. Маленькие дети, которых было немало, или плакали, размазывая по грязным, давно не мытым личикам слёзы и содержимое носа, или, не обращая внимания на весь шум и гам, блаженно спали.
Кое-кто из сидящих около Бори ел немудрёную дорожную снедь, и глядя на них, он вспомнил, что за сегодняшний день ещё ничего не ел. То, что ему дали на дорогу у Стасевичей, употреблено было ещё по дороге в Торбеево.
Перед посадкой на поезд Пётр Васильевич покормил мальчика из своих скудных запасов, а по приезде в Москву еды у него не было.
Боре очень хотелось получше осмотреться вокруг, он встал ногами на корзину, помня наставление дяди Коли, так звали Околова, что корзину оставлять нельзя, и, продолжая прижимать свою заветную банку с мёдом, огляделся по сторонам.
Теперь ему удалось рассмотреть и большие окна вокзала, и грязные стены, кое-где залепленные старыми плакатами, призывавшими добить Врангеля, всем пролетариям сесть на коня, беспощадно бороться со вшами и тифом, оказать помощь голодающим Поволжья и ещё много других, содержание которых он не мог разобрать, они были слишком далеко.
В одном из углов зала около длинного прилавка толпились люди, которые что-то покупали и ели, ему захотелось есть и пить с новой силой. Но помня строгие наставления Околова, он проглотил слюну и уселся на свою корзину.
Ему казалось, что прошло очень много времени, пока вернулся дядя Коля. Но вот, наконец, и он.
– Ну, Борис, нам повезло! – весело сказал он. – Билет я тебе купил, поезд пойдёт через два часа, и ты приедешь в Кинешму утром. Тебя там встречают?
– Да нет, я не знаю… – смущённо ответил мальчик, ему было стыдно признаться, что он едет незваным, непрошенным и что, конечно, его не только никто не встречает, но даже и не ждёт.
– Ну а адрес-то у тебя есть?
– Адрес-то есть.
– Ну, тогда ничего, ведь Кинешма не Москва, не заблудишься. Постой, да ведь ты, наверно, есть хочешь?
– Да, – признался Боря, – и пить тоже!
– Посиди ещё немного, я пойду в буфет, чего-нибудь тебе куплю. Можно было бы в столовую пойти, да не стоит с вокзала уходить: видишь, сколько народа едет, неизвестно, как в вагон заберёшься. Подожди немного, – с этими словами Околов пошёл к буфету.
Он вернулся, неся в куске газеты чёрный бублик и два бутерброда из чёрного хлеба, но зато с настоящей колбасой. В другой руке он нёс бутылку с какой-то жидкостью.
– На, ешь и пей! Пить придётся прямо из бутылки.
Парнишка принялся за еду. Хлеб был хотя и тёмный, но не ржаной, а пшеничный, такого хлеба и у бабуси, и у Стасевичей давно уже не пекли. В бутербродах, кроме хлеба, была и чайная колбаса, а её Боря вообще не ел чуть ли не с 1916 года, и, конечно, она показалась ему необычайно вкусной. С большим удовольствием выпил он сладкую с кислинкой и запахом воду, бившую в нос и немного шипящую; он знал, что такая вода называется «лимонад», но и её ему не приходилось пробовать много лет.
Едва мальчик покончил с едой, как вернулся куда-то уходивший дядя Коля и, сказав, что ему удалось через одного знакомого железнодорожника получить разрешение на посадку, взял Борину корзину. Протиснувшись через толпу, они подошли к небольшой двери, над которой висела табличка «Служебный вход». Там их ждал усатый пожилой человек в железнодорожной фуражке.
В сопровождении его они вышли на перрон, дошли по нему до самого конца, затем спустились на рельсы, пересекли несколько путей и подошли к длинному составу из одинаковых серо-зелёных вагонов. Железнодорожник залез в один из вагонов, отпер дверь своим ключом и, сказав: «Заходите», скрылся в вагоне.
От земли до первой ступеньки лестницы, ведущей в вагон, было так высоко, что Боре пришлось сперва лечь на неё животом, затем, подтянувшись на руках, поставить на неё колено и лишь после того забраться ногами. При всех этих гимнастических упражнениях ему очень мешала банка с мёдом, которую он так и не решался выпустить из рук. Следом за ним залез на лестницу, а затем зашёл в вагон и дядя Коля, неся Борину корзинку. В вагоне, хотя он до этого и был закрыт, сидело уже порядочно народу (видно, у этого железнодорожника много знакомых, подумал Боря). Они сумели найти свободную полку на самом верху (третью, так называемую багажную), и Боря забрался на неё. Он находился под самым потолком вагона, там было темно, тесно, ничего не видно в окно, находившееся значительно ниже, но дядя Коля остался доволен:
– По крайней мере, никто тебя тут не потревожит. Устраивайся и спи себе до самой Кинешмы. Ехать можешь спокойно. Дальше поезд всё равно не пойдёт. Завтра утром будешь на месте. Держи свой билет, не потеряй, смотри! Счастливого пути тебе, до свидания. Мне ещё в институт надо сегодня забежать…
Дядя Коля передал мальчику билет и, спустившись со второй полки, на которой он сидел до этого, примостившись возле какого-то солдата, так сладко спавшего, что он даже не пошевелился, когда Боря перелезал через него на свою верхотуру и когда потом Околов сидел около него, разговаривая и прощаясь со своим подопечным.
Уже стоя на полу вагона, он помахал Борису рукой, ещё раз сказал «до свидания» и быстро направился к выходу.
Николай Макарович Околов, а это был именно он, с большим правом мог бы сказать Боре не «до свидания», а «прощай», потому что никогда в жизни им больше встретиться не удалось.
Устроившись поудобнее, упершись головой в корзину и прижав к животу свою злосчастную банку, Боря свернулся калачиком и скоро заснул. Прошлую ночь он почти не спал. Сначала ждали поезда в Торбеево, затем всю дорогу простояли в вагоне на ногах, днём после приезда в Москву отдохнуть тоже не пришлось, он был вынужден всё время быть начеку: в вокзальной толпе шныряли разные оборванцы – взрослые и мальчишки, то и дело раздавался чей-нибудь крик, возвещавший о том, что мешок, корзину или узел у зазевавшегося пассажира увели или стибрили, как тогда было принято говорить.
На своей верхней полке, отгороженный с двух сторон плотными стенками, мальчик чувствовал себя в относительной безопасности и спокойно спал. Он не слыхал того, как состав был подан под посадку, как толпа, ожидавшая его подачи на вокзале, с криками, руганью, плачем вламывалась в двери вагона, как звенели разбитые стёкла в окнах, как, наконец, вагон был забит так, что в нём буквально не было свободного уголка, и как даже на его полку около ног забрался какой-то бородач и, скрючившись в три погибели, свесил ноги в проход, так что все зацеплялись за них головой, всё-таки умудрился задремать, да так крепко, что при одном особенно сильном толчке даже свалился вниз.
Всё это он узнал из разговоров пассажиров, сидевших внизу, услышанных им уже утром, когда поезд подъезжал к Кинешме.
Поезд остановился. Сидевшие внизу люди задвигались, зашевелились, затолкались, пробираясь к выходу. Послышались радостные возгласы:
– Славу Богу, добрались!
– Ну вот и приехали…
Боря свесил вниз голову:
– Это Кинешма?
– Кинешма, Кинешма, слезай скорее, а то в тупик увезут, – ответил ему какой-то старичок.
Стянув кое-как корзину вниз, Борис спрыгнул на пол и втиснулся в идущую по проходу толпу. Нельзя сказать, чтобы это обошлось для него просто. Какой-то здоровенный парень с большим мешком за спиной и деревянным сундучком в руках, так стукнул углом этого сундука по банке с мёдом, что на ней сразу образовалась вмятина, а из-под крышки выступила полоска засахаренного мёда, которая стала медленно опускаться – сперва по стенке банки, а потом и по Бориным пальцам. Пальцы сразу стали липкими, а вытереть или облизать их было нельзя: другая рука занята корзиной. Толпа продолжала тащить мальчишку к выходу, и ни корзинку, ни банку поставить было невозможно.
Наконец, показалась дверь вагона, и Боря с ужасом подумал о том, как же он будет теперь со всем своим грузом спускаться с высокой лестницы вагона на землю, но всё обошлось гораздо проще, чем он предполагал. Во-первых, перрон доходил почти до самых ступенек лестницы, а во-вторых, около неё стоял вчерашний знакомый железнодорожник, взявший у Бори корзину и поставивший её на перрон. Он сказал:
– Дай-ка мне свой билет. Я тебя ночью будить не стал. Больно уж ты крепко спал. Э-э-э! Да у тебя из банки мёд течёт. Вытри чем-нибудь!
Освободившись от корзинки, Боря, стоя около неё, перехватил банку в другую руку, облизал выпачканные пальцы и, не найдя другого способа, недолго думая, принялся также старательно слизывать с банки.
Мимо него беспрерывным потоком двигались пассажиры, спешившие к выходу. Некоторые из них, улыбаясь, удивлённо смотрели на невысокого коренастого загорелого мальчугана в новеньком, но основательно помятом бумажном костюмчике, подпоясанном старым гимназическим ремнём, в старой же гимназической фуражке, распахнутой кургузой шинели, старательно облизывавшего большую жестяную банку, видимо наполненную чем-то сладким. Пока Боря приводил в порядок банку, усатый железнодорожник, успевший узнать у него адрес дяди, нашёл ему носильщика, так как понимал, что мальчишке самому с его грузом до дома дяди, находившегося на другом конце города, не добраться.
Носильщиком оказался деревенский паренёк лет семнадцати, обутый в лапти, одетый в сермяжный потрёпанный зипунок. Парень сказал, что Кинешму знает хорошо, так как раньше приезжал с отцом, привозил дрова. Сейчас отец где-то на фронте, лошадей нет, в семье восемь ртов, он и приехал наниматься на одну из фабрик, которые стали уже открываться и набирать рабочих. Пока ещё не поступил. Сегодня, в воскресенье, он решил пойти на вокзал подработать.
Торговался с ним железнодорожник, сошлись они на трёхстах тысячах. Узнав, что у Бори есть целых пятьсот, железнодорожник успокоился и сказал:
– Ну, с Богом, – подал на прощание руку и добавил, – счастливо тебе, малец, на новом месте жить.
Нашим читателям, наверно, удивительно слышать, что какой-то мальчишка имел на руках полмиллиона и нанимал себе носильщика за 300 000 рублей. Мы уже как-то упоминали о беспрерывном падении реальной стоимости бумажных денег. Повторим это ещё раз.
Дело в том, что выпускавшиеся советским правительством ежегодно новые денежные знаки вследствие Гражданской войны и разрухи народного хозяйства падали в своей стоимости с катастрофической быстротой, поэтому каждый новый выпуск на своих банкнотах обычно имел надпись, что обозначенный ими рубль по стоимости равен 100, а иногда и 1000, и даже 10 000 рублей предыдущего выпуска или выпусков, произведённых ещё ранее. В официальных расчётах и обозначениях цен фигурировали уже новые рубли, а население между собой продолжало использовать первоначальные рубли, считая новые деньги не за 100 рублей, а за миллион или, как их тогда называли, лимон. Триста тысяч на деньгах нового образца обозначались как триста рублей, но население продолжало называть их «триста тысяч».
Чтобы представить себе реальную величину этой суммы, нужно сказать, что фунт чайной колбасы в Москве стоил ровно триста тысяч, а на имевшиеся у Бори пятьсот тысяч небольшая семья могла прокормиться день.
Глава третья
Дорога заняла около часа. Погода стояла чудесная, было начало золотой осени, сияло яркое солнце, в воздухе носился тончайший аромат увядающих листьев и цветов, которых по дороге попадалось очень много. Город поразил мальчика обилием зелени: палисадники и небольшие скверики имел почти каждый дом. Большинство улиц были немощёными, и на них росла мягкая невысокая зелёная травка.
После оглушающего шума Москвы здесь было сравнительно тихо, хотя, конечно, значительно шумнее, чем в Темникове. Часто слышались гудки паровозов, раздававшиеся сзади, со стороны железнодорожной станции, и откуда-то снизу, где, наверно, тоже проходила железнодорожная ветка.
Но вот вдруг откуда-то сбоку раздался низкий приятный гудок, совсем не похожий на паровозный. Он напомнил Боре что-то давно знакомое, известное с раннего детства, и он невольно воскликнул:
– Ой, что это?
Парень равнодушно оглянулся и сказал, упирая на о:
– Пароход снизу прибежал, к пристани подходит, по гудку-то «Самолёт», наверно…
В это время улица, по которой шли наши путники, поднялась в гору, и Боря увидел широкий волжский простор, а на нём большой белый пароход, медленно, как бы нехотя, шлёпавший колёсами по воде и приближавшийся к выкрашенной зелёной краской, местами облезшей и облупившейся, очевидно, давно не ремонтированной пристани. Он остановился, очарованный этим зрелищем, напомнившим его раннее детство. Встал и его попутчик, он поставил корзину на землю и, взглянув на расстилавшуюся под их ногами Волгу, указал вдаль рукой:
– А вон там, за мыском, и наша деревня, вёрст пятнадцать отсюда, не более, будет, – он немного помолчал, что-то вспоминая, затем, взвалив корзину на плечо и махнув рукой, как бы отгоняя от себя какие-то неприятные мысли, проговорил, – ну, пошли, что ли…
Они отправились в дальнейший путь. Нужно сказать, что он скоро и кончился. Пройдя по горе около полуверсты, они очутились на окраинной улице, которая и оказалась 2-ой Напольной, а через несколько минут уже стояли и перед домом Кузовкина, в котором находилась квартира Дмитрия Болеславовича Пигуты.
Ещё раньше, как только они очутились на Напольной улице, парень сказал:
– Ну вот, слава Богу, дошли. Вот она – 2-ая Напольная, я её хорошо знаю, тут больница недалеко, мы туда с отцом года три тому назад дрова поставляли. Чей у тебя дом-то?
Следует вспомнить, что в то время в большинстве городов дома на улицах обозначались не по номерам, а по хозяевам, и на письмах писали: «улица Набережная, дом Петрова», поэтому и носильщик спрашивал у Бориса не номер дома, а фамилию того, кому он принадлежал.
Боря сунул руку в карман, достал довольно помятый конверт с письмом Янины Владимировны Стасевич и прочёл:
– Город Кинешма, 2-ая Напольная улица, дом Кузовкина, второй этаж, Д. Б. Пигута.
– А, так это, наверно, вон тот угловой дом и есть, тут только один такой, двухэтажный-то… – и парень показал рукой на серый дом, возвышавшийся на углу следующего перекрёстка. Они направились к нему.
При виде этого дома у Бори невольно дрогнуло сердце. Что его ждёт там? Может быть, и на порог не пустят? Тогда куда? И он на всякий случай решил спросить парня, пока единственного его знакомого в этом городе:
– А ты где живёшь?
– Я-то? Я-то внизу, в бараках с грузчиками. Сейчас осень, их там мало остаётся, вот нас, пришлых, и пускают ночевать. А как на фабрику поступлю, тогда там в казарме койку дадут. А мне чего – много ли надо? Ну, что ж, пошли во двор, что ли. Собак-то у них нет?
Боря ничего не сказал. А что он мог сказать? Он и сам ничего не знал. Осмотревшись по сторонам, с замирающим сердцем он открыл калитку и шагнул во двор. Там никого не увидел. Дворик был маленький, заросший мягкой, шелковистой, ещё зелёной травкой. Слева от калитки – стена дома, прямо перед воротами, составляя заднюю сторону двора, стоял длинный приземистый серый сарай, немного не доходивший до правой стороны двора, отгороженного от соседнего высоким забором, утыканным гвоздями, торчавшими остриями вверх; из-за него выглядывали высокие фруктовые деревья – вишни и яблони, на некоторых ещё кое-где желтели плоды.
Всё это Борис увидел и как-то сразу машинально запечатлел в памяти. А в голове продолжала биться одна и та же тревожная мысль: «А вдруг меня сразу выгонят или встретят такими словами, что и сам не останешься? Ведь, наверно, все же не зря говорили, что жена дяди Мити настоящая ведьма… А как стыдно-то будет, да ещё особенно, если разговор при этом парне произойдёт! Надо его отпустить…»
Он обернулся к парню, вошедшему вместе с ним во двор:
– Ну, спасибо. Вот получи. Здесь я уж сам управлюсь, – и протянул три скомканные бумажки, давно уже зажатые в кулаке.
Парень молча поставил корзинку на траву, взял деньги, бережно расправил их, аккуратно сложил в тугой комочек, достал из-за пазухи кисет и, засунув их туда, сказал:
– Спасибо, до свидания. Может, когда ещё свидимся. Меня Мишкой Скворцом звать. Коли будешь около бараков у Волги, заходи, – он дружески протянул свою большую руку, которую мальчик торопливо пожал.
До сих пор вот так, по-товарищески, никто из взрослых руки ему не подавал, и этим рукопожатием он был немного смущён и обрадован в то же время. В нём как бы признавали взрослого. И как ни странно, это рукопожатие придало ему какую-то бодрость, смелость, что ли, какую-то уверенность в себе.
«Ну и что же, пусть выгоняют. Не пропаду, не маленький», – подумал он и уже смело взялся за ручку двери выходящего на двор чёрного хода квартиры.
Но в это время на лестнице послышались торопливые шаги, дверь открылась. Показалась фигурка тоненькой девушки с растрёпанными рыжеватыми волосами, курносым вздёрнутым носом и большими серыми глазами, в которых искрились насмешливые огоньки. Одета она была в какое-то старое ситцевое платье, полностью потерявшее свой первоначальный цвет и с совершенно выгоревшими цветочками. Спереди на ней был одет белый, довольно затасканный передник. Открыв дверь и увидев Борю, девушка удивилась, отчего её серые глаза округлились и стали ещё больше, а рыжеватые брови поднялись вверх. Выражение её лица стало таким смешным, что мальчишка не выдержал и рассмеялся, она рассердилась:
– Чего зубы скалишь? Ты к кому? Чего тебе? – спросила она, стараясь казаться строгой, что, кстати сказать, ей не очень-то удавалось.
Она говорила обычным волжским говорком с чётким произношением и ударением на букву о, от которого он за свою жизнь в Темникове уже отвык. Это оканье живо напомнило ему маму и Ксюшу, которые тоже окали, напомнило Плёс, его жизнь там; ему сделалось как-то свободно и легко, и он довольно весело и бодро ответил вопросом на вопрос:
– Здесь Дмитрий Болеславович Пигута живёт?
– Здесь, а что?
– Ну, вот их хорошо. Я его племянник, к нему приехал.
– Племянник?!! – изумилась девушка, пропуская гостя в дверь. Затем, видя, что он никак не может справиться с корзиной, железной банкой и шинелью, которую он дорогой снял и повесил на руку, выхватила у него корзину и, подняв её на плечо, с лёгкостью, доказывавшей, что с физической работой она знакома, помчалась вверх по лестнице. Мальчик едва за ней поспевал. Когда они вошли в кухню, из комнат раздался негромкий низкий женский голос:
– Настя, кто это там?
Услышав вопрос, Настя поставила корзину на пол и, оставив приехавшего у входных дверей, перебежала кухню и скрылась за дверью, ведущей в комнаты. Несколько минут оттуда доносился её окающий тонкий голосок, что-то торопливо объясняющий, и другой низкий, недовольный, удивлённый, но вовсе уж не такой страшный. Голос этот, по-видимому, принадлежал Бориной тётке.
В дверях показалась высокая, красивая, черноволосая и черноглазая женщина, одетая в тёмное платье, красиво облегавшее её стройную фигуру, из-за её спины выглядывала смущённая веснушчатая рожица девушки.
– Какой племянник? Ты что-то путаешь, Настя. Нет у нас никакого племянника, – говорила она, выходя на кухню, и внезапно остановилась на полуфразе, увидев Борю.
– Простите, мальчик, вы к кому? – обратилась она к нему.
Откровенно говоря, у того душа ушла в пятки. «Вот оно, начинается…» – подумал он. Нежданный гость, конечно, догадался, что это и есть «ведьма», жена дяди Мити. Сдерживая предательскую дрожь в голосе, он как можно твёрже произнёс:
– Я к дяде Мите, я его племянник Борис Алёшкин. Стасевичи уезжают в Польшу, а мне нельзя, вот меня и прислали… – одним духом выпалил он. Затем достал письмо, данное ему Яниной Владимировной Стасевич, и протянул его подошедшей женщине:
– Вот письмо от Янины Владимировны, в нём всё, что нужно, написано.
Женщина взяла письмо, разорвала конверт, быстро прочитала, сунула его в карман платья:
– Ну что же, Борис, раз уж ты приехал, значит приехал. Ничего с этим не поделаешь, будем что-нибудь придумывать. Только запомни, пожалуйста, с самого начала, ты уже большой, и я с тобой разговариваю как со взрослым. Ты племянник Дмитрия Болеславовича, а не мой, его ты можешь называть, если хочешь, и дядей Митей, а меня – только Анна Николаевна. Понял?
– Понял, – ответил Борис.
– Ну, вот и хорошо. А теперь отодвинь свою корзину в угол, банку поставь туда же, повесь на вешалку свою шинель и иди умойся. Вечером придёт Дмитрий Болеславович (он, несмотря на воскресенье, всё равно работает), и мы с ним решим, как с тобой быть дальше.
Боря отодвинул корзинку, повесил шинель и, взяв банку обеими руками, сделал шаг по направлению к тётке, сказав:
– Эту банку с мёдом я вам привёз, мне Иосиф Альфонсович её дал. Я много работал на пасеке, вот он мне и сказал: «Этот мёд – тебе за работу, отвези его своей тёте в Кинешму». Пожалуйста, Анна Николаевна, возьмите.
Та взяла банку и воскликнула:
– Ого, да тут фунтов десять будет, спасибо! Главное, хорошо, что ты сам его заработал. В таком случае сейчас будем пить чай. Мы ещё не завтракали. С хлебом-то у нас плохо, но я вчера овсяных лепёшек напекла, будем с ними пить. Наверно, и Костя скоро проснётся. Ты ведь знаешь, что у тебя есть двоюродный брат Костя?
– Конечно, знаю, я ему интересную книжку привёз, – ответил тот.
– Настя! – обернулась Анна Николаевна к девушке, – ставь-ка поскорее самовар, будем с гостем чай пить.
– Сейчас, Анна Николаевна, только вот воды принесу, – ответила Настя, до сих пор стоявшая около плиты с открытым ртом, наблюдавшая описанную сцену.
– Давайте я схожу за водой, это ведь в колодце, во дворе? – сказал мальчик и, не дожидаясь ответа, схватил стоявшее на скамейке ведро и, выскочив на балкон, стал быстро спускаться по лестнице.
Ему надо было остаться на несколько минут одному. Надо было прийти в себя, такого приёма он не ожидал. Он был готов к тому, что «ведьма»-тётка набросится на него с криком и бранью, немедленно выставит его за дверь, и ему придётся скитаться по улицам в поисках какого-нибудь пристанища. Или, наоборот: она сжалится над его несчастной сиротской долей, обнимет его, поцелует и предложит жить у неё как сыну. Но такого делового приёма он никак не ожидал. Тем более что приём этот был каким-то неокончательным.
«Ведь она сказала, что вечером они с дядей Митей будут решать мою судьбу. Как же её они будут решать? А я что, разве не человек? Ну что, я напрашиваться не буду, пусть меня в приют отдадут, там ведь тоже живут. Не понравится, к кому-нибудь в работники наймусь, мне уже четырнадцать лет, я не маленький, теперь многое умею, – думал Боря, крутя ворот колодца с полной бадьёй чистой, холодной воды и выливая из неё воду в ведро. – Ладно, посмотрим!» – решил он.
Через полчаса все трое – Анна Николаевна, Борис и Настя сидели за кухонным столом, пили горячий морковный чай, жевали вкусные овсяные колобки и осторожно брали ложечками маленькие кусочки мёда, из небольшой горки, положенной тёткой на чайное блюдечко.
За чаем она рассказала Боре, как трудно сейчас жить в Поволжье – очень плохо с хлебом, и что хотя уже и начали продавать на базарах и в открывающихся нэпмановских магазинах кое-какие продукты, и даже булки, но всё это у них стоило страшно дорого. Купить что-либо из этого на её и на дядино жалование было невозможно, поэтому им приходится жить впроголодь. Для того, чтобы как-нибудь получше существовать, содержат коз и возделывают огород. Козье молоко и овощи очень выручают в хозяйстве. Высказала она и свою мечту приобрести и выкормить поросёнка.
Такие деловые, серьёзные, взрослые разговоры с Борисом велись впервые в жизни. У бабуси, как ни трудно иной раз приходилось материально, разговоров с детьми об этом не велось, разве что иногда укорят за порванные штаны или рубаху.
У Стасевичей вообще хозяйственных разговоров с членами семьи не было. Всё решал глава семьи, Иосиф Альфонсович, и лишь иногда в обсуждении какого-нибудь вопроса принимала участие Янина Владимировна. Ребята об этих обсуждениях даже и не знали – их дело было только хорошо выполнять ту работу, которая им поручалась.
Здесь же Анна Николаевна в первые часы своего знакомства с Борей, даже не зная его как следует, говорила с ним как с равным, делясь своими затруднениями и высказывая свои предположения и планы по улучшению жизни. Мальчику это понравилось и очень польстило. «Значит, она не считает меня ребёнком», – подумал он.
А, вероятно, нет на свете такого четырнадцатилетнего мальчишки, которому бы не польстило и которого бы не подняло в его собственных глазах обсуждение с ним, как со взрослым человеком, деловых сторон жизни. Удивило и порадовало Бориса и то, что впервые в жизни он видел, что хозяйка ела на кухне за одним столом с прислугой, разговаривая с ней как с равной. Ему неоднократно случалось есть на кухне вместе с кухаркой и работниками, но чтобы сама хозяйка дома вот так запросто сидела на кухне и ела с одного блюдечка с прислугой – он видел впервые. А о том, что Настя – прислуга, Боря не только догадался сам, но и узнал из рассказа Анны Николаевны, которая за чаем объяснила ему, что так как они с дядей Митей вынуждены оба работать, то и взяли Настю, чтобы присматривать за Костей и помогать с хозяйством.
Мы знаем, что молодёжь, а особенно такая зелёная, каким был наш герой, быстра на заключения, так и у Бориса сразу же изменилось мнение о его тётке. Он уже совершенно точно определил, что если Анна Николаевна и не очень добрый и хороший человек, то уж, во всяком случае, совсем не такая ведьма, какой её изображала Елена Болеславовна и какой её представляли многие темниковские знакомые Марии Александровны Пигуты. И ему очень захотелось хоть ненадолго остаться в этом доме, с дядей и тётей, которые всё-таки были ему самыми родными людьми на свете. Поэтому во время чаепития, стараясь произвести на свою тётку самое благоприятное впечатление, он подробно рассказал, какую разнообразную работу ему приходилось выполнять у Стасевичей, как её иногда было много и как он со всем справлялся наравне с Юрой, хотя последний и был старше его на два года. Похвастался он, конечно, и справкой, полученной из школы. А в ней по всем предметам стояло «весьма хорошо», что в переводе на ранее существовавшие, да и на теперешние отметки значило «пять».
Показывая эти справку, он вспомнил, как Чикунский, остававшийся после революции директором первой школы 2-ой ступени в городе Темникове, вручая справку Стасевичу, похлопал Борю по плечу и сказал:
– Ну, смотри Алёшкин, не подведи темниковскую гимназию, – а затем повернулся к Янине Владимировне и добавил. – Ну, да этот-то не подведёт, я в нём уверен, способности у него блестящие, немного бы побольше прилежания да поменьше резвости, так первым бы учеником был. Однако я думаю, что с возрастом этот недостаток у него пройдёт.
Показывая эту справку Анне Николаевне, Борис невольно вспомнил школу, своих друзей, и ему стало немного грустно: «Может быть, и учиться-то дальше не придётся, если и оставят здесь, так работы будет столько, что не до учения будет, а если отдадут в детдом, там, рассказывают, ребят день и ночь работать заставляют», – думал бедный парнишка.
Но мы можем забежать вперёд и сказать, что его мрачные мысли не подтвердились: он и учился, и товарищей себе нашёл не хуже темниковских. Одним словом, жизнь его сложилась совсем не так уж плохо, как представлял её себе он и как, видимо, в глубине души представляли её те, кто остался в Темникове. Но продолжим наш рассказ.
Вскоре проснулся и Костя. Он ещё из постели закричал:
– Настька, иди сюда!
Та, бросив пить чай, помчалась на этот властный крик, вслед за нею ушла и Анна Николаевна. Некоторое время из спальни доносился крик и плач Кости, летели на пол какие-то предметы, слышался голос Насти, пытавшейся угомонить расшумевшегося мальчика, а затем и сердитый голос самой Анны Николаевны, положившей конец капризам сына. Боре очень хотелось пройти в комнаты, посмотреть на крикуна, самому попробовать его успокоить, поиграть с ним, но войти туда без позволения он не решился и продолжал сидеть на табуретке в кухне, поглядывая в окно. Прошло около получаса, пока в кухню вернулась хозяйка и, посмотрев на уныло сидевшего мальчика, сказала:
– Ну что же, Борис, пойди познакомься с Костей, ведь он всё-таки твой близкий родственник…
Боря пошёл в комнаты, для этого ему пришлось пересечь неширокий коридор, из которого стеклянная дверь, почти напротив кухонной, вела в столовую, за ней находилась спальня. На пороге её дверей Боря увидел Костю, тот, в свою очередь, тоже заметил гостя, и, как всегда бывает, при встрече впервые увидавшихся детей оба немного растерялись и, остановившись на полдороге, внимательно разглядывали друг друга.
Первым опомнился Борис, он был старше и поэтому быстрее справился со смущением и подошёл к Косте. Всё это время он продолжал разглядывать мальчика. Косте было пять лет, его губы капризно изогнулись, на щёчках виднелись следы непросохших слёз, а большие тёмные глаза смотрели недоверчиво и немного враждебно. Одет он был в бархатную коричневую курточку, воротник которой завязали чёрным шёлковым бантом. Короткие вельветовые штанишки, тёплые чулки и красивые кожаные туфельки довершали его костюм.
Подойдя к мальчику, Борис нагнулся, обнял его за шею, поцеловал и сказал:
– Здравствуй, Костя, я твой брат Боря.
Костя такой ласки от незнакомого большого мальчика не ожидал, да, видимо, он и вообще к ласковому и приветливому обращению не привык. Он как-то застеснялся, взглянул на Борю своими большими глазами, неожиданно прижался к нему и спросил:
– А ты в кегли играть умеешь?
– Конечно!
– Давай играть?
– Хорошо. Только ты ведь ещё не кушал, у тебя силы будет мало. Иди сперва поешь, а потом и будем играть. Поди-ка попробуй, какого я вкусного мёда привёз, я его сам на пасеке в медогонке качал.
– Сам?! – удивился Костя, – расскажи…
– Потом. Сперва позавтракай, а затем расскажу, и играть будем, и книжку я тебе интересную привёз, с картинками.
– Да ведь я читать ещё не умею, – смущённо произнес Костя.
– Это ничего, – покровительственно сказал Борис, – научишься, а пока я тебе почитаю. Ну а сейчас пойдём на кухню.
Костя уцепился за Борину руку, и они вместе вошли в кухню. Анна Николаевна, увидев, как дружно идут ребята, была удивлена и со свойственной ей прямотой тут же сказала об этом Насте:
– Смотри-ка, как они быстро подружились. Ведь ни во дворе, ни на улице наш Костя ни с кем из ребят не играет, всё один да один. Даже у Степановых, когда мы к ним ездим, и то от моей юбки отцепиться не хочет, а ведь их детей он чуть ли не с рождения знает… А тут – идёт с Борисом, как будто они уже знакомы не один год!
Войдя в кухню, Костя отпустил Борину руку, подбежал к матери и, ухватив её за подол платья, возбуждённо закричал:
– Мама, посмотри, ко мне брат Боря приехал! Мы сейчас с ним в кегли играть будем!
– Хорошо, хорошо не кричи, садись кушать. Ты его умыла, Настя?
– Да, умыла, – ответила та, ставя на стол овсяную кашу.
– Опять каша? Не хочу кашу! – воскликнул Костя, отталкивая тарелку так, что её содержимое чуть не вылилось на стол. Но прежде чем мать или Настя успели что-либо сказать, к мальчику подошёл Борис, пододвинул ему тарелку и негромко, но довольно серьёзно приказал:
– Надо есть. А потом пойдём в кегли играть.
Он сел рядом с Костей и, подав ему ложку, добавил:
– Ешь быстрее!
И Костя, обычно капризничавший во время всякой еды по полчаса, беспрекословно взял ложку, принялся за еду, запивая кашу козьим молоком из большой кружки, заботливо пододвинутой ему Анной Николаевной.
При виде такого энтузиазма, проявленного Костей за столом, Анна Николаевна и Настя переглянулись. Они были удивлены послушанием Кости и ещё больше тем, как этот незнакомый мальчишка, пробывший в их доме каких-нибудь два часа, сумел подчинить себе их капризного Костю.
А удивительного-то в этом, пожалуй, ничего и не было. Живя у Стасевичей, Боря, как мы знаем, часто нянчился с Вандой (она была такого же возраста, как и Костя) и хорошо усвоил методы и способы поведения с такими детьми. Очевидно, поэтому он так быстро и нашёл правильный подход к Косте. Конечно, определённую роль в этом сыграло умение Алёшкина обращаться с детьми.
Весь день Костя не отходил от Бориса ни на шаг, а тот, стремясь блеснуть перед строгой тёткой всеми своими талантами, играл с Костей в разнообразные игры, читал ему сказки из привезённой в подарок книги, помог Насте убрать в козьем хлеву, наколол вместо дяди Мити дрова, одним словом, старался вовсю. И всё это время Костя был рядом с ним, тихонько играл на крыльце и смотрел, как Боря работает.
За обедом, происходившим также на кухне и состоявшем из горохового супа, заправленного постным маслом, и мелекеса, то есть тушёных овощей (свёклы, брюквы, моркови, картошки и лука), Костя сидел рядом с Борей и, внимательно следя за ним, беспрекословно ел всё, что ел тот, а когда Косте поставили кружку молока, то он потребовал, чтобы молоко налили и для Бори, и к великому удивлению Насти, Анна Николаевна налила стакан молока и поставила его перед Борей.
Вообще-то, в семье, кроме Кости, молока никто не пил: козы давали его очень мало, и, конечно, поведение хозяйки для Насти, хорошо знавшей её твёрдый характер, было удивительно.
Боря наелся досыта, и единственное, что он отметил, это мало хлеба. У Стасевичей он привык к тому, что хлеб составлял чуть ли не основу всей еды, здесь же каждому дали небольшой ломтик ржаного хлеба, который Боря проглотил чуть ли не в один прикус.
Вечером, уже лёжа в постели, Костя упросил Борю прочитать одну сказку и,
засыпая, спросил:
– А завтра ты будешь?
Боря помедлил с ответом, затем задумчиво произнёс:
– Наверно, буду…
– Теперь ты всегда, всегда со мной будешь? Да?
– Не знаю… Спи!..
Боря отвернулся, на глазах его показались слёзы. Целый день он играл с этим мальчиком и как-то сразу привязался к нему. Целый день он старался всем в доме чем-нибудь быть полезным, а пока ещё ни от кого не услыхал ни слова благодарности и, самое главное, до сих пор не знал, что же с ним будет дальше. Он не знал даже, где он будет сегодня спать.
Диалог сына с Борей слышала Анна Николаевна, находившаяся в спальне и собиравшаяся куда-то уходить. Дядя Митя ещё вообще дома не появлялся. Костя заснул. Боря вышел в столовую, там стояла уже одетая в пальто Анна Николаевна и Настя. Хозяйка сказала:
– Вместе с Борисом принесите раскладную кровать из чулана, поставьте её в кабинете Дмитрия Болеславовича за этажеркой с книгами. Сундук с рожью выдвинете к середине стены.
– У тебя есть постель? – обратилась она к Боре.
– Есть подушка и одеяло.
– Вот и хорошо. Настя, достань из комода наволочку и простыню. Из чулана принеси соломенный тюфяк. Мне пора идти на дежурство в госпиталь, а Дмитрия Болеславовича всё ещё нет. Когда он придёт, покорми его как следует, да чаю с мёдом дать не позабудь. Ну, до завтра, хозяйничайте!
Через полчаса постель для мальчика была устроена, и укромный уголок за длинной этажеркой в кабинете дяди Мити превратился как бы в небольшую отдельную комнатку.
Боря так устал от дороги, от массы новых впечатлений и переживаний, которые произошли с ним в этот надолго запомнившийся ему день, от той многочисленной работы, которую он переделал, и от постоянного напряжения при общении с Костей, что как только его постель была готова, он поспешил в неё лечь. И стоило его голове прикоснуться к подушке, как он немедленно крепко уснул.
Он не слышал, когда пришёл с работы дядя Митя, не слышал взволнованного рассказа Насти о том, как неожиданно появился Борис, как он много сделал по хозяйству, как подружился с Костей и как Анна Николаевна хорошо отнеслась к приехавшему и даже дала ему стакан молока.
А дядя Митя, поужинав и прочитав распечатанное письмо Янины Владимировны, лежавшее у него на столе, долго ходил по кабинету, курил и, поглядывая на спящего мальчишку, озабочено решал его судьбу. Он думал: «Что же теперь делать с этим несчастным ребёнком? Стасевичи прислали его насовсем. Об отце его нет ни слуху, ни духу, скорее всего, он, как и тысячи солдат и офицеров, погиб где-нибудь в огне Гражданской войны. Даже неизвестно, на чьей стороне он сражался. Отчим Бори умер ещё в 1919 году, и теперь близких родственников у этого мальчика нет, кроме меня и сестры Лёли. Ну, Лёля не в счёт, – рассуждал он, – она сама нуждается в постоянной помощи, у неё растет дочь. Дай ей Бог хоть свою-то как-нибудь вырастить. Значит, теперь остаюсь только я».
Если бы речь шла только о его мнении, то он не задумался бы ни на минуту. Пусть бы Боря жил у него как сын. Было бы вместо одного – два сына.
«Но Нюта? Она ведь с такой ненавистью говорит о моей родне… Если она и согласится оставить мальчика у себя, не превратится ли его жизнь в сплошную пытку и каторгу? Не будет ли она вымещать всю годами скопившуюся ненависть к моим родственникам на этом ни в чём не повинном ребёнке? Нет, наверно, лучше всего отдать его в приют, или, как их теперь называют, детский дом. В Кинешме недавно открылся новый детдом, под него отвели хоромы одного бывшего крупного фабриканта. Помещение прекрасное, детей там ещё немного, воспитатели, кажется, люди порядочные. Ну, а на большие праздники, если Нюта согласится, можно его брать и домой. Да, это будет, пожалуй, самый лучший выход…» – решил Дмитрий Болеславович и, уже успокоенный, отправился спать.
В свою очередь, думала о судьбе Бори и Анна Николаевна. Сидя за своим маленьким столиком в госпитальном коридоре, она задумчиво листала журнал, в котором записывались назначения врачей. Лампочка, закрытая зелёным абажуром, создавала полумрак. Изредка доносились стоны, шёпот, бормотание спящих раненых. У неё было одно из самых тяжёлых отделений, и такие ночи, когда она вот так, более или менее спокойно, могла сидеть за своим столиком, подрёмывать или о чём-нибудь думать, выдавались нечасто, но сегодня было тихо, её мыслям никто не мешал.
«Что же все-таки делать с этим мальчишкой?»
Несмотря на предубеждение против всех родственников мужа, Анна Николаевна, как прямой и честный человек, понимала, что Боря-то ни перед ней, ни перед её семьёй ни в чём не виноват. А кроме того, он ей попросту понравился. Всем своим поведением, трудолюбием, сноровкой в различных домашних работах, ловкостью и проворством, и в особенности той ласковостью и умением, которыми он буквально в несколько часов покорил её Костю – самого дорогого, самого любимого, что у неё было на свете. Пожалуй, за одно это можно было простить мальчику все прегрешения его бабушки, матери и тётки.
Да, наконец, если здраво рассудить, то его пребывание в доме было бы и хорошей помощью в хозяйстве. Ведь Настя, кроме ухода за Костей, ничего не успевает делать. А тут, судя по тому, как мальчик быстро управился со всеми делами по двору, это будет толковый работник, притом совершенно бесплатный. Пожалуй, с его помощью можно будет и поросёнка выкормить и хоть когда-нибудь досыта накормить Митю мясом.
Надо сказать, что, несмотря на частые ссоры, иногда доходившие до грубых скандалов, в глубине души Анна Николаевна всегда любила своего Митю.
Но одновременно с выгодами, сулившими Анне Николаевне пребывание в их семье Бори, оно невольно вызывало у неё и чувство беспокойства: «Всё это хорошо, – думала она, – но ведь я его всё-таки совсем не знаю, а что если он в свои четырнадцать лет совершенно испорченный мальчишка, каково будет его влияние на Костю? Может быть, он научит ребенка такому…» – у Анны Николаевны даже мороз побежал по коже, когда она подумала о всех гадостях, которые вытворяют уличные мальчишки и которые, кто знает, этот Борис может привить её ненаглядному, её единственному Костику. «Но нет, – тут же гнала она от себя эти мысли, – я присматривалась к нему целый день и ничего, абсолютно ничего предосудительного за ним не заметила. А Костю он совершенно преобразил. Ведь тот за целый день ни разу не покапризничал. Да… Что же делать? А содержание второго ребёнка? Во что оно выльется? Оправдает ли его труд то, что на него будет затрачено? – спрашивала она себя и сама же отвечала – Нет, конечно, нет! А разве в этом дело? – опять ставила она вопрос. – Разве я хочу превратить его в батрачонка? Конечно, нет. Я не хочу, чтобы он сидел дома без дела, но ведь я не хочу и эксплуатировать его, – она улыбнулась, произнеся в мыслях это новое модное слово. – Ишь, как я стала рассуждать, ишь, какие научные слова выкамуриваю! Наверное, Митя здорово удивился бы. Ну, да ладно. Что же всё-таки делать с Борисом. Куда его деть? Ведь это же не приблудившаяся собачонка, а человек, и притом всё-таки родной человек. Как там не вертись, а ведь он родной племянник мужа. На улицу его не выбросишь, да и в приют отдать совестно, жалко… Да и чего греха таить, понравился мне он самой чем-то, – призналась Анна Николаевна себе. – Завтра, вернее, уже сегодня, – поправилась она, – время-то уже далеко за полночь, нужно будет с Дмитрием разговор вести. Что же ему сказать? Ладно, пусть Борис остаётся, в конце концов, избавиться от него всегда можно будет. Увидим, что он не таков, каким показался вначале, ну и отдадим в какой-нибудь приют. А может быть, ещё и отец его найдётся. Значит, так и сделаем…» – закончила она свои размышления.
Как видите, Дмитрий Болеславович Пигута плохо знал свою жену, если предполагал, что она будет способна на Боре вымещать свою неприязнь к его матери и сестре. Если мы, пользуясь нашим правом – правом автора, правильно прочитали её мысли, а нам думается, что это именно так и есть, она ни на одну минуту даже не задумалась над тем, чтобы хоть как-то отразить свою ненависть к Марии Александровне Пигуте, к Елене Болеславовне и его матери на Боре. Хотя, по совести говоря, эти женщины причинили ей немало горя.
Забегая вперед, пользуясь тем же правом автора, следует сказать, что хотя Боре за время его жизни в семье дяди пришлось многому научиться и основательно поработать, его «злая тётка» никогда не попрекала его ни бабушкой, ни его матерью, хотя и отзывалась о них не очень лестно.
Так в эту ночь снова решалась судьба этого, по существу ещё совсем юного, человека; в ней происходил новый поворот. И странно то, что решали её два самых близких ему человека, причём далеко не в соответствии с теми предположениями, которые высказывались темниковскими Бориными знакомыми и воспитателями. Все они, пользуясь такими «достоверными» источниками, как Елена Болеславовна, считали, что если Анна Николаевна и не выгонит Бориса немедленно, то уж, конечно, потребует от мужа, чтобы он его как можно скорее куда-нибудь спровадил; и что Дмитрий Болеславович будет этому сопротивляться и настаивать на том, чтобы оставить мальчика у себя. Как видим, всё происходило наоборот.
Анна Николаевна вернулась с дежурства рано утром, когда дети ещё спали: Костя в спальне, а Боря в своём уголке за этажеркой.
Дмитрий Болеславович уже встал и, нервничая в ожидании тяжёлого и неприятного разговора, ходил крупными шагами по столовой, то и дело беспокойно поглядывая на кухонную дверь, из которой вот-вот должна была появиться его жена. И лишь только Анна Николаевна переступила порог столовой, Дмитрий Болеславович бросился к ней со словами:
– Поверь, Нюта, я об этом ничего не знал! Это всё случилось для меня совершенно неожиданно. Стасевичи мне давно ничего не писали, и я думал, что Боря так и будет жить у них, пока не отыщется его отец. Но раз уж так случилось, то я его определю в приют, детдом. Я сам был позавчера в одном из них – имени Клары Цеткин, он недалеко от нас, в доме Фокиных, вполне благоустроен. Я сегодня же выясню порядок оформления и не позже, чем завтра, отвезу Бориса туда, если, конечно, оформление не займёт больше времени, – говорил он торопливо и сбивчиво, стараясь заглянуть в глаза жене и ожидая обычного гневного окрика, который последнее время почти всегда сопутствовал их неприятным разговорам.
Анна Николаевна, снимая на ходу косынку и фартук сестры милосердия, прошла в свою спальню, не отвечая мужу ни слова.
– Понимаешь, Анюта, ведь нельзя же его сейчас выгнать на улицу! – взволнованно продолжал Дмитрий Болеславович.
– А кто тебе говорит об этом? – спокойно спросила Анна Николаевна, – делай, как хочешь, а сейчас не мешай мне раздеваться. Я хочу спать, я очень устала после дежурства. Да своими разговорами мы и ребят раньше времени поднимем… – нарочито равнодушно заметила Анна Николаевна, подумав при этом: «Что же, пусть Митя хлопочет о приюте. Если мальчик окажется не таким, каким он показался мне в первый день, мы его туда отдадим. Главное, что инициатива о приюте для Митиного племянника исходит не от меня». Вслух же она сказала:
– Хорошо, Дмитрий. Повторяю, делай так, как считаешь лучшим, а пока пусть Борис поживёт у нас, – после чего укрылась с головой одеялом, всем своим видом показывая, что ни слушать, ни отвечать она больше не намерена.
Между прочим, Боря с приходом Анны Николаевны проснулся и лежал, не шелохнувшись, и почти весь разговор между дядей и тёткой слышал. И хотя и удивлялся, что в приют его собирается отдавать дядя Митя, а не Анна Николаевна, но понял, что если это и случится, то не сегодня и не завтра.
«Ну а там – что Бог даст, – подумал он, – может быть, я и сам с радостью побегу от них куда угодно». С этими мыслями он поднялся со своей довольно-таки уютной постели, закрыл её одеялом и начал одеваться. Как раз в этот момент в кабинет вошёл Дмитрий Болеславович. Увидев одевающегося мальчика, подошёл к нему, поцеловал его в голову и, слегка прижав к себе, шёпотом сказал:
– Ты, пожалуйста, потише, а то тётя только что пришла с работы и легла отдохнуть. Если хочешь, пойдём со мной на двор, мне надо на сегодня дров наколоть, да и в огороде кое-что сделать. Настя погнала коз в стадо, вернётся, приготовит завтрак, а там и Костя проснётся.
Боря вышел на кухню, на ходу ополоснул лицо и руки из кухонного умывальника и быстро выбежал во двор. Там дядя Митя натаскал из сарая довольно большую кучу дров и начал их колоть.
Увидав выбежавшего мальчика, Дмитрий Болеславович прекратил работу и стал расспрашивать Борю, как он был встречен Анной Николаевной, как ему понравился Костя, как вообще ему понравился их дом. Затем он попросил Борю рассказать про его жизнь у Стасевичей, про их отношение к нему, про тётю Лёлю, про её жизнь и жизнь Жени. И был немало удивлён и смущён тем, что про них мальчик почти ничего рассказать не может. Тот с откровенностью, свойственной его возрасту, рассказал только, что за всё время, что он прожил у Стасевичей, относившихся к нему, как к родному, его родная тётя ни разу не пригласила его к себе; хотя и редко, но бывая у Стасевичей, ни разу не захотела его увидеть. А Боря продолжал:
– Я не знаю, почему меня в Темникове все так пугали Анной Николаевной, тётя Лёля хоть сама меня проводить и не пришла, говорила и Стасевичам, и Армашам, что, мол, твоя жена, как только меня увидит, так немедленно выгонит на улицу. Она даже советовала Стасевичам не посылать меня сюда, а лучше отдать в Саровский монастырь, где вновь открылся детдом. А мне здесь понравилось, и Костя – хороший мальчик, и Анна Николаевна нисколечко на меня не ругалась. Давай-ка я дров наколю, а ты иди в огород, делай что тебе надо…
– А ты умеешь?
Боря усмехнулся:
– Конечно, ведь у Стасевичей только мы с Юрой и кололи дрова, – по возможности солиднее ответил он, беря из рук Дмитрия Болеславовича колун и устанавливая полено.
А тот несколько минут смотрел, как ловко его племянник расправляется даже с сучковатыми поленьями, улыбнулся и, убедившись, что это дело для мальчика хорошо знакомо, направился в огород.
Боря прямо с увлечением колол толстые сухие берёзовые чурки, которые, кажется, от одного прикосновения колуна разлетались на ровные тонкие поленья. Было прохладно, воздух чист и прозрачен, как это часто бывает ранней осенью. На душе у Бори стало спокойно, и он работал с удовольствием.
Минут через двадцать во двор вернулась Настя, успевшая не только отогнать в стадо Машку и Зинку, так звали коз, но и сообщить всем соседям о появлении в их доме племянника Дмитрия Болеславовича и обсудить с ними дальнейшую судьбу его. Большинством она определялась как самая несчастная и трудная: все считали, что в самые ближайшие дни мальчика отдадут в приют. Ну а там уже – известно какая жизнь!
К этому времени Борис успел переколоть все вынесенные дядей дрова и начал складывать их возле сарая в аккуратную поленницу.
– Ой, да сколько же ты дров-то успел наколоть! Мне теперь на целую неделю хватит: в комнатах ещё не топим, только для кухни надо, – говорила Настя, помогая собирать дрова.
– Ладно, я сам соберу и уложу, иди завтрак готовь. Дядя Митя на работу скоро пойдёт, – произнёс Боря, стараясь своим немного начальственным тоном скрыть удовольствие от Настиного изумления.

Настя поднялась по лестнице на второй этаж и вскоре с открытой веранды, предшествующей входу в кухню, раздался звонкий голос Кости:
– Папа, Боря, идите завтракать.
Услышав крик сына из-за сарая, где размещался его небольшой огородик, вышел и Дмитрий Болеславович. К этому времени Борис закончил укладку поленницы, и они вместе стали подниматься наверх.
Мы не знаем, о чём думал порядком-таки уставший мальчик, но судя по удовлетворённому взгляду его дяди, которым он окинул Борину работу, и его довольному покрякиванию, когда он ступал со ступеньки на ступеньку, можно было понять, что он доволен и горд племянником.
По всей вероятности, он думал: «Эх, хорошо было бы, если бы Анюта согласилась оставить Борю насовсем, мне бы намного легче было. Больно уж у меня мало времени для домашних дел. Да и для Кости был бы хороший пример…»
Вскоре дядя Митя, Костя и Боря сидели за столом и ели пшённую кашу с постным маслом. Затем Костя пил своё молоко, а остальные – морковный чай с сахарином. Хлеба опять досталось очень мало. Завтракали в кухне, чтобы не беспокоить Анну Николаевну. Но к концу завтрака она вышла в кухню. Заметив ее, Боря поднялся со своего места, чтобы уступить его ей. Видимо, это ей понравилось. Но она усадила его опять, пододвинула к столу свободную табуретку и, примостившись рядом с Костей, попросила Настю налить ей чаю. От каши отказалась, сославшись на то, что перед сдачей дежурства позавтракала в госпитале, не ела она и хлеба.
Дмитрий Болеславович похвастался Бориными успехами в колке дров. На что Анна Николаевна совершенно неожиданно и для него, и в особенности для Бори, сказала:
– Это, конечно, очень хорошо. Я и сама видела, как он ловко с этим делом управляется. Но ты же не собираешься из него дровосека сделать. Пока ты там всякие хлопоты будешь вести (какие – она не сказала, но её муж, да и Боря, невольный свидетель их утреннего разговора, догадался, о чём идёт речь), мальчик не может не учиться. В школе уже несколько дней как начались занятия, нужно и его определить в какую-нибудь школу. Подумай-ка, Дмитрий, об этом.
Она рассказала Дмитрию Болеславовичу о справке, показанной ей вчера Борей, и заметила, что раз у него были такие хорошие успехи, то, несмотря на опоздание, его, наверно, удастся устроить в школу без труда.
Дядя Митя, удивившись предложению жены, обрадовался, но не сказал по этому поводу ни слова, а лишь уходя из дома, попросил Борю отдать ему привезённую справку из школы.
В этот день выяснились две вещи. Во-первых, то, что в детский дом имени Клары Цеткин принимали только детей погибших красноармейцев, не имевших никаких родственников. Поэтому формального права на приём племянника врача Пигуты у заведующего детдомом не было, и для решения вопроса следовало получить специальное постановление уездного исполкома. Заведующий не сомневался, что такое разрешение работнику исполкома будет дано, однако до его получения принять Борю не согласился. Прежде чем подавать соответствующее заявление председателю исполкома, Дмитрий Болеславович решил посоветоваться с женой.
Во-вторых, оказалось, что все школы 2-ой ступени, расположенные поблизости от дома Пигуты, были переполнены, занятия в них уже шли более двух недель, и ни один из заведующих принять нового ученика, да ещё прибывшего из какого-то малоизвестного города, не соглашался.
Если первое известие Борю обрадовало: его отправка в детдом пока откладывалась, то второе огорчило. Учиться он любил, и пропускать учебный год очень не хотелось. В этот же день, сообщая о своём благополучном приезде к дяде, он написал Стасевичам о неудаче с поступлением в школу. Следствием этого явилось письмо Янины Владимировны, которое мы и приводим:
«Уважаемый Дмитрий Болеславович! Сегодня из письма Бориса узнала, что будто бы он не попал в школу. Меня это очень встревожило и огорчило, так как очень больно, если такой развитой и одарённый мальчик, как Боря, потеряет время. Посылаю Вам ещё свидетельство из школы, в которой он учился, может быть, оно поможет, и его примут сверх комплекта.
Нам очень недостаёт Бори, его живости и жизнерадостности; Юра очень уж серьёзен. Жду с большим нетерпением письма от Вас; как Вы его нашли, что он у Вас делает, как себя ведёт. Так долго нет писем от Вас. Мы живём по-старому, понемногу ликвидируем хозяйство. Сестра уже в Польше, и надеюсь, что скоро и мы будем там. М. М. сама Вам собирается писать; Е. Б. давно не видела, но тоже, кажется, перемен нет. Пока всего хорошего, привет Вам и Анне Николаевне.
Уважающая Вас Я. Стасевич, 19 4/Х–21 г.»
Когда это письмо пришло в Кинешму, в положении Бори произошли значительные перемены. Во-первых, Костя так к нему привязался, что без него не хотел оставаться ни на одну минуту, а так как в этом доме многое подчинялось Костиным желаниям и капризам, то Боря превратился в настоящую няньку. И надо отдать ему справедливость – с этой обязанностью он справлялся умело. Мало того, он притом умудрялся выполнять много чёрной домашней работы, а Костя терпеливо сидел рядом, смотрел, как брат работает, и даже пытался помогать ему, лишь бы потом Боря с ним поиграл или почитал ему.
Нечего и говорить, что это привлекло к мальчику симпатии всех членов семьи Пигуты и что, пожалуй, было самым важным, прежде всего, симпатии Анны Николаевны.
Видя, что в лице Бориса она приобрела не только нового нахлебника, но толкового и расторопного помощника, в некоторых делах просто незаменимого, она, как только Дмитрий Болеславович попытался возобновить разговор о детдоме, гневно сказала:
– Ты совсем ничего не соображаешь, Дмитрий! Борис живёт у нас больше двух недель, все знакомые это уже знают. Многие видели его, он всем понравился, Костя от него без ума, и вдруг мы его отдадим в приют! Что о нас скажут? Ты об этом подумал? Нет уж, пусть пока живёт у нас, а там видно будет… Может быть, ещё и отец его отыщется.
В глубине души Дмитрий Болеславович сам думал также и был рад такому категорическому заявлению жены. Больше разговоры о помещении племянника в детдом в семье Пигуты не возобновлялись.
Во-вторых, Анна Николаевна через своих знакомых Степановых узнала, что Бориса можно устроить во вновь открывающуюся школу 2-ой ступени в здании бывшего реального училища. Во время войны в нём находился лазарет, теперь здание освободилось и было передано Наробразу. Однако для поступления в любой класс этой экспериментальной школы требовалось сдать вступительные экзамены, причём в основу их закладывались требования, предъявлявшиеся ранее к ученикам соответствующего класса гимназии, конечно, по тем предметам, которые оставались в программе советской школы.
Алёшкин был переведён во второй класс школы 2-ой ступени и, следовательно, по расчётам, должен был показать знания такие же, как гимназист, окончивший четыре класса гимназии. Привезённая им справка и свидетельство, присланное Стасевич, говорили о его хорошей успеваемости, но экзамен он должен был сдавать всё равно. И дядя Митя, и Анна Николаевна беспокоились об этом. И ещё больше – о том, что мальчик совсем к экзаменам не готовился. Анна Николаевна даже пыталась воздействовать на Костю, чтобы он дал возможность брату позаниматься, но из этого ничего не вышло. Тем более что сам-то Боря отнёсся к предстоящим экзаменам без каких-либо переживаний и почему-то был совершенно уверен в успехе.
То короткое время, которое оставалось до их начала, он продолжал проводить в играх с Костей и выполнении домашних работ.
Между прочим, получилось так, как он думал. Он не только сдал экзамены по всем предметам, но сдал их блестяще, получив одинаковые оценки – «весьма хорошо». Он не посрамил темниковскую гимназию, как и предсказывал её директор Чикунский. И надо сказать, что его успех был не только следствием его довольно-таки незаурядных способностей, но и тем, что в той школе, где он учился последний год, учителя требовали от учеников серьёзной работы и знаний, а почти все поступавшие вместе с Борисом ученики имели подготовку хуже и слабее.
Успешная сдача экзаменов и похвальные отзывы педагогов (с некоторыми из них Анна Николаевна была знакома) ещё более подняли авторитет Бориса в семье Пигуты.
Единственным затруднением, которое предстояло Борису преодолеть, оказалось расстояние. Здание бывшего реального училища находилось на противоположном конце города, и дорога отнимала более получаса, что по кинешемским масштабам считалось много.
Глава четвёртая
Занятия в экспериментальной школе начались первого октября. К этому времени Борис сумел себя так зарекомендовать, что Анна Николаевна, относившаяся первые дни к нему настороженно, убедилась в его умении и желании быстро и толково выполнять всю домашнюю работу, охотно осваивать всё то, что он раньше делать не умел, была им покорена. То же можно сказать и про дядю Митю, с которого спала почти вся тяжесть домашних мужских работ и который в свободное от службы время мог отдавать значительно больше его своему любимому делу – опытам в огороде. Была довольна и Настя – с неё снялась не только такая ненавистная ей работа, как чистка козьего хлева, но почти совершенно отпала необходимость нянчиться с Костей. Ну а последний как с первого дня стал самым ярым поклонником брата, так им и остался до конца пребывания Бориса в этом доме.
Когда начались занятия в школе, Борис убегал из дома в восемь часов, а возвращался в два, а иногда и в три часа. Всё это время Костя только и делал, что ждал своего старшего брата. Больше того, во время приготовления Борей уроков Костя находил в себе достаточно терпения, чтобы, устроившись на полу рядом с письменным столом дяди Мити, за которым обычно занимался брат, ждать, пока тот их закончит.
Вообще, как заметили все в семье, а Настя, не стесняясь, говорила об этом всем соседям, с приездом Бориса Костя преобразился. И хотя капризов у него ещё хватало, особенно в отсутствие брата, сравнивать его поведение с тем, что было до этого, невозможно.
Вскоре произошло событие, ещё более склонившее симпатии Анны Николаевны к племяннику.
Настя болела хронической малярией, а так как в то время единственное лекарство от этой болезни (хинин) практически отсутствовало, а других ещё не изобрели, то всё лечение больной заключалось в том, что она забиралась под громадный тулуп, доставшийся Дмитрию Болеславовичу от отца и служивший ему во всех его зимних путешествиях по уезду, укладывалась на кровать, укрывалась сверху ещё кучей тёплых вещей и, трясясь и клацая зубами под этим ворохом одежды, дожидалась окончания приступа. После него она была так слаба, что в течение суток, а то и двух, ничего делать не могла. Приступы малярии у Насти были не очень частыми и вопреки всем учебникам и теоретическим утверждениям не имели регулярности, а обычно являлись следствием нарушения режима, допущенного девушкой. Особый цикл течения болезни можно было объяснить и бессистемным лечением: Анне Николаевне время от времени удавалось достать несколько порошков хинина, она давала его больной во время приступа, а затем какое-то время Настя находилась без всякого лечения.
После сдачи экзаменов, закончившихся 26 сентября, до начала занятий у Бориса осталось несколько свободных дней, и как раз в это время у Насти произошёл очередной, и притом очень сильный, приступ малярии, после которого она пластом лежала в постели. Кто-то должен был испечь хлеб (в семье Пигуты, как, впрочем, почти во всех других, хлеб тогда пекли сами, получая или покупая муку), кроме того, нужно было приготовить и второе блюдо. Анне Николаевне предстояло дневное дежурство в госпитале, и она просто не знала, как выйти из создавшегося положения, тем более что её сослуживицы, тоже медицинской сестры, обычно её выручавшей, не было в городе. Хозяйке ничего не оставалось, как поручить выполнение этой работы Борису.
К её изумлению, он не только без всяких расспросов согласился всё это исполнить, но сделал, как она потом говорила, наилучшим образом.
Дело в том, что, ещё живя у Стасевичей в лесничестве, Борис не один раз видел, как Арина ставит, а затем месит, разделывает и выпекает хлебы, и даже иногда из любопытства помогал ей в этом деле. Теперь это ему пригодилось: он не только хорошо испёк два обыкновенных каравая, но, отделив немного теста, испёк и два небольших пирога с картошкой и капустой, которые вызвали восторг Кости, да и остальным пришлись по вкусу. Сумел он приготовить и мелекес, это блюдо в то время у многих жителей Кинешмы являлось основным. Боря уже успел присмотреться к нему и, воспользовавшись подсказками больной Насти, приготовил и его.
Дежурство Анны Николаевны заканчивалось в шесть часов вечера, и когда, вернувшись домой, она нашла всех сытыми, на столе под полотенцем – два пышных каравая хлеба, а рядом большие куски пирогов, а в духовке – кастрюлю с мелекесом, она поразилась. До сих пор ей представлялось, что мальчишки Бориного возраста если и могут выполнять какую-нибудь полезную работу, то только во дворе, на огороде, да и то под наблюдением взрослых. Ей не верилось, чтобы Боря мог сделать всё это самостоятельно, и потребовалось настоятельное подтверждение Насти, чтобы убедить её, что всё, что она видела, Боря действительно сделал сам. Она хотя и скупо, но похвалила его, а вечером заметила мужу:
– А твой племянник пошёл, видно, не в твою родню. Или его отлично вышколили Стасевичи, или он унаследовал трудолюбие и сноровистость от отца. Я не ожидала от него такой прыти.
А Боре, если говорить откровенно, помогли не только его прирожденные способности к кулинарии, но и горячее стремление как можно быстрее и надёжнее завоевать расположение тётки. Хотя, кстати сказать, до сих пор он по отношению к себе от неё никаких строгостей и не испытывал. Ну а то, что здесь с него, как и у Стасевичей, спрашивали определённую работу, его не удивляло. За последние годы своей жизни он уже успел хорошо усвоить, что он должен работать: даром его никто кормить не обязан и не будет.
Вообще-то говоря, жизнь у дяди Мити ему всё больше и больше начинала нравиться. Ему приходилось много работать, много возиться с Костей, но всё-таки его положение не могло идти ни в какое сравнение с тем, каким оно было у Стасевичей.
Как-то так получилось, что с первых же дней пребывания здесь он почувствовал себя у своих – родных, в то время как у Стасевичей, особенно в последнее время, когда он уже стал постарше, стал понимать, что все окружающие его – Арина, рабочие и служащие конторы лесничества, знакомые ребята и даже такие друзья, как Ромашкович и Армаш, понимают, что Стасевичи держат его из милости, и если ни Иосиф Альфонсович, ни, тем более, Янина Владимировна никогда ни одним словом или намёком не давали ему этого понять, то Юра при ссорах (а они ведь у мальчишек случаются нередко) иногда ему это говорил.
Ну и, во-вторых, конечно, работа. У Стасевичей Юра и Боря, по существу, заменяя уж если не двух, то, во всяком случае, полутора взрослых рабочих, и то умудрялись выкроить свободное время для развлечений, то здесь, в особенности, когда Настя была здорова, свободного времени у него было больше. Во всяком случае, вполне достаточно для того, чтобы завязать знакомство с соседскими ребятами и принимать участие в их мальчишеских развлечениях.
Его первыми знакомыми, впоследствии друзьями, стали дети священника Афанасьева, жившего в соседнем доме. Эти ребята, Андрей и Евсей, старший из которых был ровесником Бориса, учились в школе 2-ой ступени, отстоящей на несколько улиц от их дома. Вечерами они играли около своего двора в чижика, а когда присоединялись ребята и из других домов, то и в лапту. Костя сидел на крыльце своего дома и следил за игрой, он понимал, что сам участие в этих играх принять не может, и только восторженно кричал, видя успехи брата, когда тот выигрывал.
2-ая Напольная улица находилась на самой окраине города, после дома Афанасьевых стояло ещё три, а затем начиналась дорога, ведущая в темневший большой лес. От дома, где жили Пигуты, до леса было не более двух километров. Одной из первых прогулок, которые Алёшкин совершил по окрестностям Кинешмы, явилось путешествие в этот лес.
Произошло оно через несколько дней после экзаменов, в одно из последних воскресений сентября. В этот день все собрались дома, и просьба Бори о разрешении пойти с Афанасьевыми в лес по грибы особых возражений не встретила, хотя Анна Николаевна и заметила:
– Ну, какие сейчас грибы… Впрочем, Борис, может, ты рябины найдёшь, это было бы хорошо, из неё кисель сварить можно.
Мальчик заверил тётку, что без рябины не вернётся, пообещав также, что грибов тоже принесёт. Настя снабдила его большой корзиной, куском хлеба и малосольным огурцом. Афанасьевы ждали его за воротами, а так как он пообещал Косте принести ему из леса что-нибудь особенное, то и тот отпустил его.
Вскоре трое мальчишек весело бежали по мягкой пыльной дороге, поднимая босыми ногами тучи пыли и махая корзинками так, что лежавшие в них завтраки очень часто оказывались на земле, однако это никого не смущало, а вызывало взрывы весёлого хохота. Как все ребята, они не могли довольствоваться ходьбой по дороге, то и дело сворачивали с неё, чтобы осмотреть какой-нибудь пенёк или кустик, сломать палку или просто попрыгать по начавшей желтеть осенней траве.
За этими занятиями дорога до леса пролетела быстро, и скоро они уже оказались окружёнными высокими елями и соснами, около которых виднелись белые стволы берёз, шуршавших своими почти уже совершенно жёлтыми листьями, и серых осин, покрытых, в отличие от своих подруг, листочками красного цвета. Леса Костромской губернии были, да в некоторых местах ещё и сейчас остаются, большими, густыми, населёнными самыми различными птицами и зверьём. В них всегда росло много грибов и ягод. Правда, в конце сентября можно было надеяться только на маслят, рыжиков, да запоздалых подосиновиков, но в это время должны быть грузди и, на что больше всего рассчитывал Борис, опята.
Афанасьевы, хотя и жили рядом с этим лесом, знали его плохо, а грибных и ягодных примет не знали совсем, поэтому Борис и тут занял руководящую роль. Ему, прожившему несколько лет в Николо-Берёзовце, в самой лесной глухомани Костромской губернии, а затем в Пуштинском лесничестве, все эти приметы и признаки были известны назубок. В каждом лесу он чувствовал себя как дома, поэтому и в этом пригородном лесу, тянувшемся, как потом выяснилось, почти до самой Москвы, он освоился быстро.
Очень скоро ребята набрели на старую вырубку, и там на пнях оказалось много опят, а в ближайшем от этой поляны соснячке нашлись и маслята, и рыжики. Зайдя поглубже, в более глухое место, где стояли тесными рядами высокие, мрачные ели, они набрали немного и больших разлапистых белых груздей. Ну а рябину и искать не требовалось, она росла повсюду. Правда, морозов ещё не было, и есть ягоды её было нельзя. Борис объяснил своим новым друзьям, что рябина становится вкусной только после того, когда её прибьёт первым морозцем. Корзины оказались заполненными, поэтому рябину наломали ветками и несли целыми охапками.
Сумел Борис найти нечто особенное и для Кости, это был молодой ёжик. Как и в Пуштинском лесничестве, их в этом лесу встречалось много. Борис хорошо знал, где они обычно живут, и поэтому довольно легко сумел поймать одного из них. Ежа посадили в кепку одного из братьев Афанасьевых, который и нёс её самым торжественным образом.
Часа в четыре дня ребята возвратились домой, весёлые, возбуждённые, а Афанасьевы, кроме того, ещё и восхищённые способностями своего нового приятеля. Он и до этого успехами во всех играх, начитанностью и умением интересно рассказывать о прочитанном сумел приобрести у них популярность, а теперь они преклонялись перед ним, и с этих пор до самого отъезда его из Кинешмы он всегда был их вожаком.
Возвращение ребят из леса Костя встретил восторженными криками, а Анна Николаевна и Настя были удивлены.
Грибы рассортировали, часть пожарили, остальную часть посолили, причём, как оказалось, Анна Николаевна в этом деле была большая мастерица. Рябину связали в пучки и повесили на балконе, где она и должна была провисеть до первых заморозков. Всю эту работу делали Анна Николаевна и Настя, а Бориса тётка заставила, прежде всего, вымыться, что он исполнил без особого энтузиазма. Она потребовала, чтобы он тщательно вымыл ноги, руки и даже голову, что, по его мнению, было уже совершенным излишеством, но так как она сама поливала ему на голову горячую воду, то ничего не оставалось делать, как подчиниться. После этой процедуры он вместе с Костей забавлялся принесённым ёжиком.
В этот вечер ежу разрешили пожить на кухне, а затем его переселили в сарай, где до этого было много мышей. С появлением нового жильца мыши моментально исчезли. Почти каждое утро Костя отливал из своей кружки немного молока и относил в блюдечке в сарай. Вначале ёжик выпивал молоко только тогда, когда Костя уходил, но затем привык и выбегал из своего угла под дровами, где он себе сделал нечто вроде норки, уже и при ребятах пил молоко. Анна Николаевна вначале пыталась возразить против такой траты драгоценного козьего молока, но затем смирилась. Этот зверёк прожил в сарае больше года, а потом куда-то пропал.
В этот же вечер, наигравшись с ежом, ребята сидели на балконе, и Боря читал Косте очередную сказку. На улице стояла тишина, и было почти по-летнему тепло. Солнце находилось над самыми деревьями того леса, где он только что был, длинные лучи ласково скользили по балкону, задевая головы сидящих мальчиков и отражаясь ярким горящим блеском от стёкол окон и стеклянной двери чулана. С Волги доносились протяжные басовитые гудки пароходов.
Пожалуй, именно в этот вечер Боря впервые почувствовал себя в семье дяди по-настоящему не чужим, а своим – родным…
В течение первой половины октября он со своими друзьями ещё не раз ходил в лес и всегда возвращался с грибами.
Начавшиеся занятия в школе потребовали дополнительных расходов. Прежде всего, понадобились кое-какие учебники: привезённые Борей уже не годились. Нужны были и тетради. Анна Николаевна дала племяннику денег, и кое-что он сумел купить в открывшихся на базаре лавках. Ведь 1921 год был годом введения НЭПа.
Появились первые нэпманы, и в Кинешме к осени базар, на который крестьяне окрестных сёл и деревень стали привозить продукты, сено, дрова, был окружён многочисленными мелкими, но чуть ли не ежедневно открывавшимися вновь лавочками и ларьками, в которых можно было купить уже почти всё что угодно, хотя и по сумасшедшим ценам.
За прошедшие годы, когда деньги практически ничего не стоили, так как на них вообще нигде и ничего купить было нельзя, многие служащие люди так привыкли к их бесценности, что почти не удивлялись, когда за какой-нибудь аршин ситца или за пачку махорки приходилось платить двести тысяч рублей, а то и больше. Рады были тому, что вообще можно купить. К числу таких семей относились и Пигуты.
На приобретение учебников Боря получил относительно солидную сумму, во всяком случае, больше полумиллиона. Эта сумма составляла чуть ли не половину жалования его тетки. Но её это не смутило. Она, как и другие, привыкла жить не на жалование, а на паёк, да на приобретения, получаемые способом обмена своих старых, ещё дореволюционных, вещей из одежды на продукты.
Несколько необходимых книжек мальчик купил в государственном книжном магазине, открывшемся недавно, за сравнительно невысокую цену. Хотя книжки эти были отпечатаны на очень плохой бумаге и имели непривлекательную внешность, однако они были именно теми учебниками, которых ему недоставало. Часть письменных принадлежностей удалось достать тоже по твёрдым ценам, но большинство – карандаши, перья, бумагу – приобрёл по спекулятивной цене у нэпманов. Бумага, продаваемая нэпманами, серая, грубой выделки, писать на ней было сплошной мукой: чернила расплывались, перо за что-то цеплялось, появлялись бесчисленные кляксы, а учителя требовали чистоты и аккуратности. В школах выдавали на ученика в год по одной тетрадке на каждый предмет, сделаны они были из хорошей бумаги, но понятно, что этого хватало ненадолго. Боре посчастливилось набрести на базаре на бывшего чиновника, продававшего чистые листы из старых канцелярских книг. Тетради, сшитые из этих листов, отличались аккуратностью и очень ему помогли.
Если мы вспомним то, что писала когда-то про Бориса Янина Владимировна Стасевич, характеризуя его как страшного неряху, и признаем, что её характеристика являлась совершенно справедливой, и не только по отношению к его внешнему виду, но и к его школьным принадлежностям, то здесь, в Кинешме, его словно подменили, особенно в отношении к школьным делам.
И если в Темникове его тетради могли быть примером того, как их не надо содержать, то здесь его тетрадки часто ставились в пример по аккуратности записей, произведённых в них. Мы не берёмся объяснить, отчего это произошло, но думаем, что сыграло роль то, что он увидел, как трудно и дорого достаются тетради. Возможно, повлияло и то, что из преподававшегося в школе исчез такой ненавистный для него предмет, как чистописание. Собственно, теперь за тем, чисто или грязно пишут ученики, в школе никто не следил, наблюдали лишь за содержанием и орфографией, а чистота и аккуратность лежали на совести самих учеников. Борис относился к такому типу людей, которые без понукания могут свернуть горы, а любое принуждение вызывает у них какое-то внутреннее противодействие.
Так или иначе, но за все время его последующей учебы, а учиться ему пришлось ещё много лет, его записи считались образцовыми и по содержанию, и по чистоте.
Учился Алёшкин с увлечением, удовольствием и уже к концу первой четверти занимал первое место в классе. Оно было бы и по школе, если бы не товарищ-соперник, учившийся в параллельном втором «Б» классе, Колька Соколов, сын инженера одной из ткацких фабрик. В той школе г. Кинешмы, где до этого учился Соколов, он всегда был первым учеником, его первенство стало как бы традицией, и уступать его какому-то неизвестному пришельцу обидно. С другой стороны, и Алёшкину, узнавшему о таком сопернике, очень хотелось отобрать пальму первенства. Привело это к тому, что оба ученика стали заниматься с удвоенной энергией, а учителя, используя их соревнование, подтягивали к этим ребятам и остальных.
Вскоре оба соперника познакомились, а затем подружились и, хотя и продолжали ревностно следить за успехами один другого, ни разу между собой не поссорились.
Боре приходилось труднее: на нём лежал порядочный груз домашних работ, в то время как Коля, кроме учения, ничем занят не был.
Слух о Бориных успехах достиг и Анны Николаевны, имевшей знакомых учителей. Ей было приятно, что её племянник (хотя она так его и не называла) находится в числе первых учеников школы, и, стараясь по возможности помочь ему, она попыталась от некоторых домашних дел его разгрузить. Но он сам с этим не соглашался, домашняя работа как бы развлекала его, и, поработав какое-то время на дворе или на кухне, он принимался за уроки с большим рвением и интересом.
Кстати сказать, на приготовление уроков времени он тратил очень мало. Выручала его отличная память, позволявшая чуть ли не с одного раза запоминать объяснения учителей и то, что написано в учебнике, кроме того, помогала и его большая начитанность. Теперь, живя в доме дяди Мити, рядом с книжной полкой, заполненной сочинениями русских классиков, он при каждом удобном случае читал всё, что там было, подряд.
Его успехи в какой-то мере можно объяснить и тем, что сам он, не сознавая этого, обладал отличным даром рассказчика. И даже не зная точного ответа на вопрос, поставленный учителем, мог заговорить его достаточно уверенно.
По внешнему виду друзья-соперники очень отличались. Коля Соколов – тоненький, худенький, слабый физически мальчик, склонный к уединению и задумчивости; всегда опрятно одетый, причёсанный, с чистыми белыми руками и аккуратно подстриженными ногтями.
Алёшкин никогда усидчивостью не отличался. И если тетради он научился содержать более или менее чисто, то во внешнем облике он мало чем отличался от того, как выглядел в Темникове. Коренастый подросток, широкоплечий, физически достаточно сильный, всегда окружённый толпой приятелей, заводила всех проказ и шалостей, довольно часто он выглядел просто неряшливо. Новой подогнанной одежды у него не было, Борис постоянно носил что-нибудь перешитое из старого. Поэтому его штаны были или очень коротки и узки или, наоборот, висели складками, волочась по полу. Как правило, на рубашке не хватало пуговиц, и если мальчишки на его одежду особого внимания не обращали, то девчонки, особенно дочки торговцев-нэпманов, одетые всегда в новенькие, часто дорогие платьица, исподтишка посмеивались над ним. Громко смеяться никто не решался, ведь от него всегда можно было получить или подсказку, или решение какой-нибудь трудной задачи, или подзатыльник.
Совершенно случайно Соколов и Алёшкин сблизились ещё по одному пункту. Оба они имели отличный слух, обладали недурными голосами, и школьный учитель пения всегда их выделял. А так как одновременно с преподаванием в школе этот учитель был ещё и регентом в соборном хоре, то он и предложил обоим мальчикам там петь, обещая за участие некоторое вознаграждение. Родители Коли на это согласились сразу. Должен был получить согласие своих воспитателей и Борис.
Конечно, прежде всего, он обратился к Анне Николаевне. Она не была религиозной, однако по традиции иконы в доме держала, и если сама церковь не посещала, то делать это Насте не препятствовала. Разрешила она и Боре петь в соборном хоре. С одной стороны, ей льстило, что их Борис будет певчим соборного хора, а с другой, как это было в семье Пигута часто, сыграл дух противоречия.
О своём желании петь в хоре Борис заявил в присутствии всей семьи за ужином, и дядя Митя сразу же выступил против. И совсем не потому, что он был атеистом, а лишь из гордости: как это его племянник – и вдруг будет петь в церковном хоре, он запротестовал. Ну и, конечно, Анна Николаевна в противовес ему поспешила выразить своё согласие.
Таким образом, Борис опять превратился в певчего церковного хора, как это было и в Темникове.
За короткое время своего пребывания у дяди мальчик успел достаточно хорошо изучить домашнюю обстановку и довольно умело для своего возраста ею пользоваться. Тут он столкнулся с полной противоположностью того, что было у Стасевичей. Если там по всем вопросам домашних дел решающее слово принадлежало Иосифу Альфонсовичу, то здесь было наоборот: всё решала Анна Николаевна, а если иногда и уступала мужу, то обычно в тех случаях, когда её сопротивление было своего рода манёвром.
Единственное, что тот продолжал делать вопреки желаниям жены, это оказывать материальную помощь своей сестре Елене Болеславовне и детям Нины. Делал это он тайно, прячась от жены. Она, вероятно, догадывалась об этом и, не желая лишних скандалов, видимо, просто предпочитала не замечать.
Иногда, Боря пока ещё не мог определить, чем это вызвано, Анна Николаевна неожиданно ловила своего супруга на этом преступлении, и тогда в доме происходил дикий скандал. Именно дикий, ни с чем не сообразный: с криками, слышными на всю улицу, руганью, а иногда даже и дракой. Всё это происходило на глазах детей и прислуги.
Несмотря на краткость своего пребывания у дяди, Борис уже дважды был свидетелем таких ссор. И хотя причины этих ссор ему стали известны гораздо позднее, сами они производили на него очень тяжёлое впечатление. За всю свою предыдущую жизнь у матери, у бабуси, у Стасевичей таких бурных домашних ссор он не видел. У бабуси были тяжёлые сцены с тётей Лёлей, но обычно кричала, а иногда и истерично плакала только тётя Лёля, а бабуся отделывалась молчанием или уходила в гостиную, сжимала виски руками и тихонько повторяла:
– Господи, Боже мой, за что же мне такое наказание? Когда же это всё кончится?
В этих ссорах, как правило, Боря всегда был целиком на стороне бабуси, и, вероятно, именно поэтому он так и невзлюбил Елену Болеславовну, платившую ему тем же. Тем более что, видя на глазах бабуси слёзы и пытаясь как-то её защитить, он не решался открыто выступать против взрослой тётки, а потихоньку делал разные мальчишеские пакости: то насыпал песку в постель, то клал лягушку на подушку, а то поколачивал Женьку, считая, что этим он отомстил за обиды, нанесённые бабусе. Одним словом, поступал, конечно, глупо и, может быть, своими действиями только подливал масла в огонь, но, во всяком случае, он видел всегда одну, совершенно ясно обиженную, сторону, сносившую обиду довольно смиренно.
Тут же дело обстояло не так: и дядя Митя, и Анна Николаевна кричали оба с одинаковой силой, гневом и злобой. Допускали взаимные оскорбления и угрозы. Боря отлично знал, что он племянник Дмитрия Болеславовича, но встать на его защиту или даже принять его сторону не мог, так как ему казалось, что часто причина, породившая ссору, создана дядей Митей, и что Анна Николаевна в какой-то степени права.
Как мы уже говорили, ссора начиналась из-за денег, посланных дядей кому-нибудь из родных, далее вспоминались все обиды, нанесённые когда-либо друг другу, и когда она достигала наивысшего накала, Анна Николаевна кричала:
– Я больше так не могу! Терпеть это тиранство не желаю! Ты такой же деспот, как твой отец, и такой же иезуит, как твоя мать! Я сейчас же уезжаю к Николаю Васильевичу!!!
С этими словами она начинала вышвыривать из гардероба платья, а из комода бельё и, комкая, бросать всё это в открытый чемодан.
Дядя Митя, в свою очередь, кричал о том, что деньги зарабатывает он, и потому вправе посылать их кому хочет. Затем вдруг совершенно непоследовательно, глядя на мечущуюся по комнате жену, переходил к другому:
– Не смей брать это платье, его я покупал! Не бери этот чемодан, он мой! – или ещё что-нибудь в этом роде.
Анна Николаевна прекращала швыряние вещей, бежала в кабинет, где находился телефон, и при этом кричала:
– Ах так, ну так подавись ты этим платьем! Пошли его своей распутной сестре, как ты посылаешь ей наши деньги, или продай, чтобы кормить ублюдков другой, такой же распутной, сестрицы. Я сейчас позвоню Николаю Васильевичу и попрошу его выслать лошадей, уйду от тебя в чём есть!
Она подбегала к телефону, срывала трубку и яростно кричала в неё:
– Станция! Станция! Да станция же, чёрт возьми!
Но в этот момент к телефону, стоявшему на столе, подбегал дядя Митя, клал руку на рычаг и вырывал у жены из рук трубку. Если он пересиливал, то она, со слезами выкрикнув:
– Подлец! Негодяй! – иногда успевала залепить супругу одну или две пощечины, выскакивала в прихожую и, надевая пальто, командовала. – Костя, одевайся, мы с тобой пойдём пешком. Пусть он подавится этим барахлом!
Костя, вообще побаивавшийся матери, при этих ссорах начинал дрожать, плакать и забивался куда-нибудь в уголок, стараясь пересидеть бурю. Приказ матери заставлял его выбраться из уголка, он начинал одеваться. Тогда в прихожую вбегал дядя Митя и, в свою очередь, доходя уже до истерического крика, хватался за Костино пальто и начинал раздевать его:
– Немедленно раздевайся! Ты никуда не пойдёшь! Пусть убирается она, а тебя я никуда не отдам!
Родители тянули несчастного ребёнка каждый к себе, тот, в конце концов, тоже разражался рёвом, а они кричали над ним всевозможные оскорбления друг другу, уже, в сущности, не соображая, что говорят.
Наконец, Анна Николаевна, продолжая истерически плакать, убегала в спальню, бросалась на кровать, уткнувшись лицом в подушку. Дмитрий Болеславович уходил в свой кабинет. А Костя тихонько удирал на кухню, где во время всей этой баталии, притаившись, отсиживалась Настя. Обычно Костя прибегал в кухню полуодетый, заплаканный, дрожащий, перепуганный только что виденным и слышанным. Он ещё долго всхлипывал и дрожал, прижимаясь к Насте, которая, как умела, успокаивала его. Во время первой ссоры, увиденной Борей, как только она началась, он, по совету Насти, остался на кухне, где в это время находился, и наблюдал со стороны. Происшедшее его порядочно напугало и, конечно, на следующий день вызвало у него и Насти длительное обсуждение.
Юные всегда склонны к анализу поступков взрослых, с которыми они живут, не составлял исключения и Борис. Обсуждать действия дяди и тётки с их сыном нельзя, он ещё слишком мал и, по существу, в этой ссоре оказывался самым страдающим лицом, поэтому разговор о ней мог происходить только с Настей. От неё мальчик узнал, что такие ссоры в семье Пигута не редкость, что, пожалуй, именно поэтому у них долго не уживается ни одна прислуга. Что она первое время тоже очень волновалась, а потом привыкла.
– Ну, пусть себе поорут, мне-то что. Я сижу себе на кухне и делаю вид, будто ничего не слышала, они поорут, поорут и успокоятся. Редко потом ещё дня два дуются, а так они неплохие…
Борю не совсем удовлетворило это объяснение: во-первых, ему было жалко Костю, а во-вторых, он очень заинтересовался таинственным Николаем Васильевичем, но спросить об этом человеке Настю не осмелился.
Менее чем через месяц подобная сцена повторилась. На этот раз она началась ещё до возвращения его из школы. Услыхав истошные крики, доносящиеся из кабинета дяди, Боря в пальтишке прошёл в спальню, взял за руку притаившегося там Костю, одел его как раз в тот момент, когда Анна Николаевна выскочила из кабинета и приказала Косте одеваться, подошёл с ним к кухонной двери. Держа братишку за руку, он обернулся к тётке и, стараясь быть спокойным и удержать противную дрожь в коленках, сказал:
– Мы с Костей идём гулять… Вернёмся через час…
Затем открыл дверь и, пропуская ребёнка впереди себя, прошёл в кухню. Поражённая храбростью Бориса, Настя только руками вплеснула.
Гуляли они долго, до самого темна. Затем Борис наколол дров, а Костя помогал их укладывать в поленницу. И хотя делал он это не очень умело, ведь мал ещё был, но зато старательно. Эти занятия помогли мальчику успокоиться, и когда они вернулись домой, он довольно смело подошёл к сидевшей на кровати матери, и спросил:
– А Боря хороший, правда, мама?
Однако Анна Николаевна на вопрос сына не ответила.
На другой день, когда Боря и Настя сидели на кухне, а Костя спал, она рассказала ему, что произошло в доме после их ухода:
– Понимаешь, когда ты так неожиданно Костю у них увёл, так они как будто растерялись, даже кричать перестали, но зато потом досталось и тебе за глаза. Уж как только тебя Анна Николаевна не обзывала и всё в чём-то Дмитрия Болеславовича упрекала. Я только так и не поняла, в чём.
Боря немного помолчал, затем как бы между прочим спросил:
– Насть, а кто такой этот Николай Васильевич?
Та подошла к нему поближе и, понизив голос, как будто их кто мог услышать, сказала:
– Это ейный начальник, начальник госпиталя. Говорят, что он будто у Анны Николаевны вроде как в полюбовниках. Ну да кто их разберёт? Я сама-то ничего не видала. Это тут одна из санитарок говорила. Ты только смотри не сболтни где, что я тебе сказала, а то мне знаешь, что будет?..
– Да не бойся, не скажу, что я, маленький что ли.
Боря прошёл в кабинет дяди и сел за стол, чтобы приготовить уроки, но занятия в этот раз у него продвигались туго. Голова его была занята другим. Из книг он знал, что значит слово «любовник» или «полюбовник», но как-то не представлял, что такой именно человек может быть у кого-нибудь из его близких и не в каком-нибудь там романе, а в настоящей жизни. Ему стало немного жаль дядю Митю, и в то же время он почувствовал к нему нечто вроде презрения. К Анне Николаевне у него впервые со времени его появления в Кинешме появилась неприязнь и какой-то необъяснимый интерес. «Ведь она, выходит, вроде как Анна Каренина», – думал Боря. Он только что прочитал этот роман. На полках, около которых он спал, между прочими книгами находилось полное собрание сочинений Л. Н. Толстого, а так как до этого Борис не читал, то теперь набросился.
Конечно, мальчишке в 14 лет многое в произведениях такого писателя, как Лев Николаевич Толстой, было непонятно, но сюжет – фабула романа до него доходил. А кому же не интересно в свои четырнадцать лет вдруг увидеть рядом с собой живую Анну Каренину?
Естественно, что любопытство Бори в части Вронского, то есть Николая Васильевича, возросло. Он представлял себе его вроде того, который нарисован на иллюстрациях к этому произведению Толстого: высоким, молодым, с чёрными закрученными усами и непременно в военной форме. Как мы потом узнаем, этот герой оказался совсем не таким. Да как потом Борис понял, он в качестве героя фигурировал только в ссорах между супругами, а на самом деле был совершенно безобидным знакомым Анны Николаевны.
После этой ссоры положение мальчика в семье Пигуты как будто ещё более упрочилось. Во всяком случае, с тех пор, как только начиналась очередная баталия, он, уже не дожидаясь её апогея, забирал Костю, уводил его из дома или запирался с ним и Настей на кухне, предоставляя супругам выяснять свои отношения наедине. И ни один из них против таких самочинных действий племянника не протестовал. Они даже как будто были довольны, что Костя, которого они оба по-своему любили, больше не является свидетелем этих сцен.
Может быть, именно поэтому Анна Николаевна стала относиться к Боре не как к мальчишке, а скорее, как ко взрослому человеку, и в своих разговорах, особенно в хозяйственных делах, даже советовалась с ним. А дядя Митя, явно боявшийся своей вспыльчивой, несдержанной жены, видя проявление храбрости племянника, в свою очередь, проникся к нему уважением. Может быть, это было и не так, может быть, Боре, воспоминания которого лежат в основе нашего рассказа, всё это только казалось, мы спорить не берёмся, но четырнадцатилетний парнишка после этих событий почувствовал какое-то нравственное превосходство над своими старшими родственниками и с этих пор довольно часто осмеливался по некоторым вопросам, причём касавшимся не только его, но и всей семьи, высказывать своё мнение.
В конце октября за обедом Дмитрий Болеславович сказал:
– Нам нужно заготовить на зиму картофель и капусту. В уездном здравотделе мне обещали дать лошадь. Я думаю съездить в Рябково, купить там эти овощи и привезти их. Боюсь, что один я с этим делом не справлюсь, тем более что у меня опять разболелась нога. Мне нужна помощь Бори, ему придётся пропустить пару дней в школе, но он, вероятно, сумеет наверстать пропущенное. Ты умеешь обращаться с лошадью? – обратился он к племяннику.
– Ну, ещё бы, конечно! А по занятиям я догоню, об этом не беспокойтесь. Тебе одному, конечно, тяжело будет, правда ведь, Анна Николаевна?
– Ну так как, Нюта, смогу я взять мальчишку?
Анна Николаевна подумала с минуту, затем ответила:
– Что ж, раз надо, так надо. Без картошки, капусты зимой не обойдёшься, и свёклы своей будет мало, да и луку хорошо бы купить, чтобы с базара не таскать. Только не задерживайтесь, ведь пропускать надолго занятия Борису не годится…
Всю неделю мальчик ходил в приподнятом настроении. Ведь он поедет на лошади! Уж он покажет дяде Мите, какой он ловкий кучер! А потом, они побывают в Рябково… Боря смутно представлял себе Рябково, в котором в раннем детстве он однажды был. Ему вспоминался старый большой дом, со множеством комнат, со старинной мебелью, с большой верандой, на которой он вместе с дедом и мамой пил чай с мёдом… Как давно это было! Вспомнился дед, довольно строгий и какой-то непонятный. Впрочем, Борис знал, что дедушка недавно умер, что ещё раньше, несколько лет тому назад, дом сгорел, но его это как-то не печалило. Всё это было от него далеко. Наконец, пришла долгожданная суббота. Дядя Митя с работы пришёл раньше обычного. Он переоделся в толстую зелёную куртку со множеством карманов и такие же толстые штаны. На ноги надел длинные охотничьи сапоги, а на голову – какую-то очень древнюю шляпу. В довершение всего он перепоясался широким патронташем, осмотрел и поставил в углу прихожей своё охотничье ружьё.
Для Бори разыскали старые дядины сапоги, пришедшиеся ему почти впору (для своих четырнадцати лет он имел очень большие ноги). Оделся он в старую гимназическую шинель, которая больше походила на куртку. Только сборы окончились, как послышался стук подъехавшей телеги и зазвонил звонок. Боря сбежал вниз, открыл дверь и увидел телегу, на которой лежало несколько охапок сена. В телегу была запряжена сытая серая лошадка. У дверей стоял бородатый мужчина в старой солдатской шинели и картузе с поломанным козырьком.
– Здесь доктор Пигута живёт?
– Здесь, здесь! – радостно крикнул Боря и, оставив открытой дверь, как угорелый, кинулся вверх по лестнице, радостно крича:
– Дядя Митя, дядя Митя, лошадь пришла!
– Ну что ты кричишь, как сумасшедший, – недовольно заметил дядя Митя, взял ружьё и начал спускаться по лестнице. – Возьми на кухне мешки, да предупреди Настю, что мы уезжаем.
Боря мигом слетал на кухню, взял приготовленные большие, как их называли, крапивные мешки и, крикнув Насте:
– Мы уезжаем! – выскочил в переднюю.
И тут он заметил понуро стоявшего в дверях столовой Костю. У мальчика был такой несчастный и в то же время покорный вид, что Боре стало его жалко. Когда Костя узнал о предполагавшейся поездке папы и Бори в Рябково, он настойчиво просился с ними, а когда убедился, что его желание неисполнимо, то, хотя и был огорчён, всё же принял эту поездку как нечто неизбежное и необходимое. Но сейчас, когда происходили эти весёлые сборы и когда про него, кажется, совсем забыли, он готов был расплакаться. Боря понял его. Он присел напротив мальчика на корточки, обнял его, поцеловал и сказал:
– Ты, брат, не горюй, подрастёшь, так мы с тобой вместе в Рябково за картошкой ездить будем, а сейчас пойди поиграй, да Настю слушайся, а я тебе из Рябково что-нибудь привезу, ладно?
Ласка тронула Костю, он улыбнулся, и хотя на глазах его продолжали блестеть слёзы, повеселел и попросил:
– Ты только поскорее приезжай, а то мне без тебя будет скучно…
Боря с шумом сбежал вниз по лестнице и через несколько секунд сидел в телеге. Возница, приведший лошадь, уже ушёл. Вожжи держал дядя Митя. Когда племянник взгромоздился на телегу, он отдал ему их и сказал:
– Ну, бери вожжи, правь. Посмотрю, какой ты кучер.
Гордо пошевелив вожжами, Боря, слегка причмокнув губами, прикрикнул:
– Но-о-о!
Лошадь, почувствовав по положению вожжей, что правит ею не новичок, мотнула на всякий случай головой и сразу с места взяла хорошей рысью. Телега быстро и мягко покатилась по Напольной улице, иногда подпрыгивая на прихваченных морозцем комьях земли. Эта улица, как, впрочем, и большинство кинешемских, в то время была немощёная.
Обычно при таких поездках работники здравотдела брали с собой и конюха, но Дмитрий Болеславович считал, что лишний человек уменьшит количество клади, а ему хотелось привезти овощей как можно больше. Не брать Борю он не хотел, да и не мог, а почему – мы узнаем дальше. Он условился, что конюх придёт за лошадью утром во вторник, и, дав ему вознаграждение и пообещав привезти мешок картошки и для него, отправил его домой.
Проехав Напольную улицу и спустившись через базарную площадь к перевозу, путники заняли очередь на паром. Пока дожидались парома, дядя Митя сбегал на базар и принёс несколько небольших кулёчков, которые уложил в рюкзак, заранее принесённый им с работы и спрятанный под Борину кровать, а сейчас заботливо уложенный в передок телеги. Мальчик подумал, что это гостинцы для рябковских знакомых, но ничего не сказал и не спросил. Он уже давно знал, что взрослых не всегда нужно расспрашивать.
Переправившись через Волгу на пароме – большой барже, которую тащил маленький буксирчик с высокой трубой, с каким-то хриплым визгливым гудком и оглушительно хлопающими по воде колесами, они покатили по просёлочной дороге, извивавшейся по самому берегу реки, а затем свернувшей в довольно густой лес.
Боря с удовольствием рассматривал окрестности, и дорога ему показалась совсем не длинной. Однако в Рябково они приехали, когда стемнело. Облаянные немногочисленными собаками, проехали через большое тёмное село. С керосином было трудно, и в большинстве селений люди ложились спать с заходом солнца. Наконец, они оказались у того места, где когда-то стояла усадьба Рябково и где от старого большого дома остался только полуразвалившийся фундамент, невдалеке от которого находились два флигеля, занятые больницей, амбулаторией и квартирой фельдшера Кузовкина, заведующего участком. После смерти Болеслава Павловича в это глухое место врача так и не прислали.
В квартире Кузовкина светилось одно из окон: видно, ещё не спали. Фельдшер давно знал Дмитрия Болеславовича и приезжих встретил радушно. Может быть, в некоторой степени его радушие вызывалось тем, что доктор Пигута был служащим уездного отдела здравоохранения и являлся в некотором роде начальством.
Он отвёл для ночлега гостям одну из пустовавших палат, в которой стояли две кровати, застланные сравнительно чистым бельём. Сторожу больницы приказал распрячь и покормить лошадь. Его жена вскипятила самовар, и все уселись ужинать. Дмитрий Болеславович угощал хозяев колбасой, а те потчевали гостей картошкой и солёными грибами.
За ужином приехавший расспросил хозяев о ценах на картофель, капусту и другие овощи. Он с удовлетворением узнал, что цены здесь чуть ли не втрое ниже кинешемских. Борис, часто бывавший на базаре в Кинешме, не удержался от вопроса, почему в селе Рябково так всё дёшево. Хозяева объяснили, что у многих крестьян нет лошадей, а другие боятся, как бы на базаре продукты не отобрала ЧК. Дядя Митя рассмеялся:
– Ну, эти времена давно прошли, теперь в городе можно и покупать, и продавать всё, что хочешь, так что продукты они не везут зря.
Затем он обратился к Кузовкину:
– Вот что, Сергей Сергеевич, мне очень хочется побродить по лесу с ружьишком, да и в Судиславль заглянуть, а Борю я хочу с собой взять. Пожалуйста, купите на базаре пудов пятнадцать картошки, пудов пять капусты, ну и моркови, и свёклы, и луку, понемногу, деньги я вам сейчас дам.
Переглянувшись с женой, Кузовкин ответил согласием: он сообразил, что под видом базарного он может продать кое-что и из своих запасов. Продавать же Дмитрию Болеславовичу открыто он считал неудобным. Однако всё же оговорился:
– Хорошо, я постараюсь всё купить, как следует, только вы уж на меня потом не обижайтесь.
– Ну-ну, не скромничайте. Я ваши коммерческие способности знаю, мне о них ещё папа говорил. Я уверен, что вы всё сделаете, как будет нужно, а мы завтра выйдем пораньше, а сейчас спать ляжем. Да вон племянник-то мой уж совсем носом клюёт…
А Боря действительно, разомлев после длинной дороги и сытной еды, почти совсем спал и, очевидно, большую часть разговора прослушал. По зову дяди он поднялся, поблагодарил хозяев и через несколько минут уже спал крепким сном.
Глава пятая
Мальчику показалось, что спал он всего несколько минут, когда дядя Митя уже толкал его за плечо и торопил вставать:
– Вставай, пойдём на охоту, – тормошил он его, – неужели ты не хочешь посмотреть, как красивы здешние места? Подымайся скорее!
Тот что-то неопределённо мычал, отбрыкивался, но когда понял, что от дяди Мити отделаться не удастся, сел и, протирая глаза, начал одеваться, кляня в душе охоту и охотников, которым не спится по ночам.
Через полчаса они направились через парк в лес по направлению к Волге. Дядя Митя нёс за плечами, кроме ружья, рюкзак, привезённый с собой из Кинешмы. Борис полагал, что в нём разные охотничьи припасы, и втайне удивлялся, зачем дядя Митя взял их так много. Отойдя от дома около версты, дядя Митя обернулся к Борису, довольно понуро шагавшему сзади, и спросил:
– Слушай, Боря, ты Славу и Нину помнишь?
– Ну конечно!
– А ты знаешь, что Слава умер? – немного помолчав, снова спросил Дмитрий Болеславович.
– Нет, мне ведь о них никто ничего не говорил. Они жили у своей бабушки. Бабуся им иногда наши вещи и книжки посылала. А потом, когда я жил у Стасевичей, о них совсем ничего не знал. А от чего он умер? – спросил довольно равнодушно Боря. Растеряв от смерти за сравнительно короткое время самых близких родных, он и к этой, может быть, самой трагической потере, отнёсся как-то безразлично. Он жалел Славу, но настоящего горя при известии о его смерти не испытал.
– Да Стасевичи и сами не знали о судьбе твоих брата и сестры, а дома я не хотел говорить о них, чтобы не раздражать Анну Николаевну, ну а вот теперь решил рассказать. Слава очень тяжело болел и умер два года тому назад, а твоя младшая сестрёнка Нина жива, она и сейчас живёт у своей бабушки в Костроме. Хочешь её навестить?
– Конечно, хочу! А когда мы поедем?
– Прямо сейчас. Мы не пойдём ни на какую охоту, а сядем на пароход, поплывём на нём в Кострому, до вечера побудем там, затем вернёмся обратно, переночуем и поедем домой. Только… – Дмитрий Болеславович на секунду запнулся, затем продолжил, – только Анне Николаевне об этой поездке лучше ничего не говорить, а то она расстроится и опять будет шум, понимаешь?
– Понимаю, что я, маленький что ли? – ответил Боря. А про себя подумал: «Зря он это так, сказал бы тётке всё, может, она бы и не ругалась. Всё равно в конце концов узнает, только больше крику будет». Сказать это дяде Мите он не решился.
– Ну, так пойдём побыстрее, надо торопиться, чтобы не опоздать к пароходу.
После услышанного торопить мальчика было не нужно, он уже вприпрыжку бежал к берегу реки, у которой стояла небольшая баржа, исполнявшая роль пристани. Как раз в это время к ней подходил маленький однопалубный пароходик, который через три часа и доставил их в Кострому.
Там, поднявшись в гору по извилистой грязной улице, они подошли к старому деревянному дому с большим крыльцом под двускатной крышей. На крыльцо, выходившее прямо на улицу, вела широкая дверь, обитая железом, закрытая толстой железной полосой, запертой, с одной стороны, большим висячим замком.
Эта дверь Боре показалась удивительно знакомой. И тут он вспомнил, что точно такая же дверь была в казённой винной лавке в Темникове, мимо которой он ежедневно ходил в гимназию. Он знал, что в такой лавке торговали водкой.
– Что они, в казёнке что ли живут?
– Да, это была раньше винная лавка, и Нинина бабушка там служила. Разве это плохо?
Боря смутился. Он не знал, что ответить, а Дмитрий Болеславович продолжал:
– В этом ничего плохого и позорного нет, конечно, но ты всё-таки держи язык за зубами, зря про это не говори и не расспрашивай ни о чём.
Мальчик утвердительно кивнул головой, отвечать было поздно, дядя Митя уже открывал дверь, выходившую на небольшой дворик, в который они успели зайти.
Пройдя через крохотные сени, приехавшие очутились в маленькой, грязной, заставленной какими-то вёдрами, кадушками и табуретками кухне. Большую часть её занимала русская печь, на которой, очевидно, и спали обитатели жилища. У окна стоял простой кухонный стол, на загнетке печи – старая облезлая керосинка с закопчённым стеклом, а на ней сковородка, в которой что-то шипело и жарилось.
На стук открывшейся двери высокая, худая, немного сгорбленная женщина, стоявшая около керосинки, повернула голову. Её реденькие седые волосы были собраны на затылке в небольшой пучок. Многочисленные морщины покрывали её лицо, отчего она казалась старше своих лет.
Боря помнил, как Нинина бабушка приезжала в Николо-Берёзовец перед тем, как они все оттуда уехали. Он помнил её несправедливое отношение к Ксюше и к нему, но тогда она выглядела значительно моложе, и если бы он встретил её на улице теперь, то, конечно, не узнал бы.
Сейчас она была одета в какой-то старый заношенный халат, подвязанный грязным фартуком. Утомлённое лицо старухи выражало недовольство появлением кого-то постороннего, и казалось, что она вот-вот разразится бранью. Но стоило ей увидеть дядю Митю, как мгновенно её лицо преобразилось, глаза радостно блеснули, на губах появилась улыбка. Она даже как будто помолодела и уж, во всяком случае, сразу же стала выглядеть добрее и приветливее. «Как будто другим человеком стала!» – подумал Боря.
– Ох! – воскликнула она, – Дмитрий Болеславович, как же я рада! Надолго к нам или опять только на часок?
По всему было видно, что дядя Митя не очень уж редкий гость в этом доме, и как Боря понял, гость желанный, видимо, всегда полезный.
– А это кто? – продолжала Анна Петровна (так звали Нинину бабушку). – Неужели Борис? Как же он изменился! Вырос, окреп, ни за что бы не узнала его, ведь я его помню бледным заморышем, худым и голодным. А теперь – смотри, какой вымахал! Наверно, покойная Мария Александровна его выходила…
Во время этого монолога перед Борей невольно возникли неприятные воспоминания о пребывании костромской бабушки в Берёзовце и возобновились неприязненные чувства к ней. Она же повернулась к печке, с которой свешивалась чёрненькая стриженая головёнка, и крикнула, обращаясь к ней:
– Нинка, вставай скорее, видишь, кто приехал-то? Дядя Митя! И Борю с собой привёз! Вставай, бесстыдница, что брат-то о тебе подумает? Лежебока, скажет, у меня сестра, чуть не до полудня спит. Вставай скорее, беги умываться. Будем чай пить с лепёшками, видишь, я напекла…
Пока Анна Петровна говорила, дядя Митя снял рюкзак и, развязав его, выгружал на стол содержимое. Боря увидел, что в мешке не было никаких охотничьих припасов, а были совсем другие предметы: кулёк с сахаром, небольшой кусок колбасы, каравай ржаного хлеба (его уже начали продавать на Кинешемском базаре), бутылка постного масла и даже маленький пакетик с леденцами, или, как их называли в Кинешме, с ландрином. Кроме продуктов, в мешке оказался кусок какой-то материи и пара маленьких валенок.
– Вот, Анна Петровна, пожалуйста, возьмите, больше пока ничего дать не могу, позже ещё денег пришлю.
– Да что вы, Дмитрий Болеславович, – сказала, вытирая слёзы, старушка, – и так ведь от себя последнее отрываете, разве я не понимаю! Уж не знаю, как вас и благодарить-то! Пропали бы мы с Нинкой без вас. Поверите, картошки – и той купить не на что. Вот доедаем последнюю: уж с кожурой едим, чтобы подольше хватило. А жарим на рыбьем жире, ещё немного осталось. Вначале Нинка, было, нос вертела, а потом ничего, привыкла.
Только тут Боря понял, что за странный и неприятный запах господствовал в помещении – это был запах пережаренного рыбьего жира. Однако, по-видимому, ни хозяйку, ни её маленькую воспитанницу этот запах, а, вернее, вонь, не беспокоила.
Круглая маленькая головка, принадлежавшая Нине, то высовывалась и свешивалась с печки так, что казалось, её владелица вот-вот свалится, то, заметив на себе взгляд Бори, вдруг исчезала где-то в глубине тёмного пространства, образуемого широкой спиной русской печи и низким потолком кухни. Очевидно, девочка боролась со смущением, охватившим её при виде новых людей и, прежде всего, этого здорового мальчишки, которого почему-то называют её братом, и желанием попробовать замечательные лакомства, лежавшие на столе, бывшие для неё невиданной роскошью.
Борю она, конечно, не могла узнать и вспомнить. Когда они расстались, ей было немногим больше года, а затем о нём в семье Мирновых почти не говорили. И только недавно, когда Анна Петровна получила письмо от дяди Мити, сообщавшего о прибытии к нему племянника, Нине рассказали про её старшего брата; тогда же бабушка рассказала и о подарках, присылаемых Марией Александровной Пигутой. Конечно, девочка мало что поняла из этих довольно-таки путаных рассказов, она была ещё слишком мала.
Анна Петровна сняла с керосинки свою вонючую сковороду и поставила большой старый эмалированный чайник.
– Дмитрий Болеславович, да что же вы стоите-то, садитесь вот сюда к столу, – и она показала на угол широкой лавки, над которой висело несколько больших икон в металлических оправах. – Да и ты, Боря, садись! Сейчас завтракать будем, а Нинка пускай себе на печке сидит.
И старушка стала убирать разложенные на столе продукты в большой старинный буфет, стоявший у одной из стен кухни. При виде этого сердце девчушки не выдержало, она с ловкостью белки соскочила с печки, подбежала к столу и жалобно, умоляющим тоном, произнесла:
– Бабушка, не убирай! Будем кушать. Я сейчас умоюсь!
Стремительно подскочив к умывальнику (медному старинному рукомойнику), висевшему около двери, она ополоснула лицо и ручонки и, обтерев всё это толстым суровым льняным полотенцем, сунула босые ножки в какие-то огромные, очевидно, бабушкины, шлёпанцы и зашлёпала в них к столу.
Одета девочка была в какое-то длинное бесформенное платье, доходившее ей до пят. Это бумазейное платье, ещё довольно новое, было сшито неумелыми руками с расчётом на вырост. Кроме того, очевидно, девочка и спала в нём, так что выглядело оно далеко не презентабельно.
Боря знал, что его сестре исполнилось уже пять лет, но на вид ей едва ли можно было дать три – так она была худа и мала. И хотя в глубине души ему было и стыдно, но никаких родственных чувств он к ней не испытывал. Было жаль эту, видимо, вечно голодную девочку, чувство голода ему и самому хорошо было знакомо. Ему было жаль её и потому, что она так бедно и небрежно одета, что её не очень-то баловали и ласкали. «Не так, как Костю», – невольно сравнил он. Глядя на Нину, он думал: «Почему на свете всё так несправедливо? У одних детей есть родители, есть не только самое необходимое, но и чуть ли не всё, что они пожелают, а у других…» Он вспомнил, как живут Ванда и Юра Стасевичи, Володя Армаш, Юзик Ромашкович, Костя, Афанасьевы, да и многие другие, и сравнил их жизнь со своей, и в особенности с жизнью вот этой маленькой быстроглазой девочки. И от жалости к ней у него на глаза набежали слёзы. Чтобы скрыть их, он отвернулся к окну и украдкой смахнул их кулаком.
В этот момент Анна Петровна приказала:
– Нина, что же это ты? Подойди, поздоровайся с дядей Митей, поблагодари его за подарки. Да и с Борей поздоровайся, ведь когда ты была совсем маленькой, он с тобой нянчился и даже тебя мне отдавать не хотел! Боря, а ты что дичишься, приласкай сестрёнку!
Нина послушно подошла к дяде Мите и довольно смело чмокнула его в щёку. Затем она более робко направилась к Боре. Тот, в свою очередь, слез с табуретки, на которой сидел, опустился на корточки и, взяв в свои огрубевшие от работы на улице руки её маленькие худенькие пальчики, заглянул ей в лицо. Несколько мгновений они смотрели друг другу в глаза, затем Нина вдруг выдернула свои ручонки из Бориных лап и, обхватив его за шею, прижалась к его лицу губами и запищала:
– Мой Боря, мой! – из глаз её при этом потекли слёзы.
Боря, взволнованный неожиданной лаской сестры, растерявшийся, торопливо стирал ладонью слёзы, текущие по её щёчкам, целовал её, затем взял на руки и снова сел на табуретку. Несмотря на упрёки Анны Петровны, в течение всего завтрака Нина так и не сходила с Бориных колен.
Когда они подсели к столу, на нём уже стояли чашки с горячим морковным чаем, в стеклянной вазочке возвышались насыпанные леденцы и на старенькой выщербленной тарелке лежало несколько кружков колбасы. Кроме того, перед каждым стояли такие же старые тарелочки, на которых лежало по две небольшие лепёшки странного тёмно-серого цвета. Это были те самые лепёшки, которые только что пекла хозяйка. Вид их и особенно запах подгорелого рыбьего жира были далеко не из приятных, но Анна Петровна так усиленно потчевала гостей своим изделием, что отказаться было просто невежливо. Тем более что она сама и Нина ели их с видимым удовольствием.
Нина, сидевшая на коленях у Бори, ела лепёшки, колбасу, запивала всё это горячим чаем и откусывала беленькими, острыми зубками кусочки леденцов, которые Боря заботливо положил перед ней, с таким аппетитом, что сразу виделось, как редко ей удаётся досыта поесть. Одну из своих лепёшек Боря переложил на Нинину тарелку, а от другой откусил небольшой кусок, разжевал его и с большим трудом проглотил. Более невкусной и даже противной еды ему есть не приходилось. Он невольно подумал: «Лучше бы она просто так картошку сварила, поели бы с солью, и хорошо. А то намешала толкушку с мякиной и кожурой, да ещё на этом проклятом рыбьем жире всё нажарила!».
Видно, и дядя Митя от лепёшек был не в восторге, так как, отковырнув маленький кусочек, больше есть не стал. И вдруг Боря нащупал у себя в кармане овсяный колобок. В субботу утром, перед уходом на дежурство, Анна Николаевна напекла их целую миску, и Боря, как всегда, на всякий случай, один стащил, да так и забыл его в кармане. Теперь этот колобок жёг ему ногу, но достать его при дяде Мите было совестно.
Анна Петровна, заметив, что гости неохотно угощаются её блюдом, обиженно поджав губы, сказала:
– Вот, Ниночка, не нравится гостям наше кушанье, а мы с тобой и такому рады. Что же, живём в бедности, ни у кого не просим. Вот приедет наш дядя Юра, ведь он написал, что скоро приедет, тогда и мы заживём, как люди.
Дмитрий Болеславович и Борис стали оправдываться тем, что они совсем недавно ели в Рябково, и поэтому есть не хотят. Похвалить предложенное угощение ни у одного не хватило духу.
И тут Боря решился: достал из кармана свой колобок, протянул его Нине. Та откусила кусочек, вспрыгнула с Бориных колен и подбежала к бабушке, закричала:
– Попробуй-ка, вот вкусно-то!
Откусив от колобка, Анна Петровна усмехнулась и заметила:
– Ну конечно, после таких колобков наши лепёшки в горло не пойдут.
Между тем, с нашей современной точки зрения, в этих колобках привлекательного было мало: испечённые из непросеянной овсяной муки с добавлением очень маленького количества ржаной, сдобренные двумя ложками постного льняного масла и таблеткой сахарина, вряд ли теперь они кого-нибудь прельстили бы. Но в то время это было лакомство, доступное далеко не всем.
После завтрака Нина совсем осмелела и по просьбе бабушки под нехитрый напев плясовой песни довольно бойко оттопала босыми ножонками нечто похожее на пляску. Она так смешно изгибалась, помахивала взятой в руку тряпочкой, с таким азартом притопывала пятками, что и Боря, и дядя Митя весело рассмеялись и наградили плясунью дружными аплодисментами.
Вскоре Дмитрий Болеславович заторопился в Рябково; пароход, который мог их туда доставить, уже стоял у пристани. Прощаясь с Анной Петровной, он сунул ей в руку несколько довольно крупных бумажек и повторил, что вскоре подошлёт денег ещё. Старушка опять прослезилась и принялась благодарить благодетеля, как она неоднократно называла дядю Митю. Нина на прощание крепко расцеловала обоих гостей, а Боре шепнула:
– Приезжай поскорее опять, на Волгу сходим…
Боря обещал, но они не предполагали тогда, что их следующее свидание состоится больше чем через десять лет.
На пароходе дядя Митя снова попросил Борю не рассказывать Анне Николаевне об этой поездке. Мальчик обещал это сделать, хотя, не зная всех обстоятельств, вызвавших враждебное отношение тётки ко всем родственникам дяди, он просто не понимал необходимости в такой таинственности, а дядя Митя даже в Рябково не рассказал правду, а заявил, что они долго бродили по лесу и очень устали.
Кузовкин не сумел, а может быть, и не захотел выполнить поручение Пигуты полностью, и к их возвращению оказались купленными только картошка и капуста. Оставаться ещё на день, чтобы докупить остальное самим, Дмитрий Болеславович не мог, да, очевидно, у него и денег не оставалось.
Через несколько дней после возвращения из Рябково Дмитрию Болеславовичу пришлось оправдываться в трате на неизвестные нужды довольно значительных сумм из семейного бюджета, и как всегда, произошёл очередной бурный скандал.
Анна Николаевна предполагала, что деньги были посланы Елене Болеславовне, её она ненавидела больше всех. Но когда, в конце концов, она вынудила мужа рассказать правду, то, к его удивлению, быстро успокоилась и даже сказала:
– Лучше уж, конечно, дать подачку несчастной Нининой девчонке, чем этой проклятой пиявке – твоей сестрице Лёлечке!
Через несколько дней после этого скандала, оставшись с племянником наедине, Анна Николаевна спросила:
– Борис, а почему ты мне не сказал, что с дядей ездил в Кострому и видел свою сестрёнку Нину?
Тот уже давно ждал этого вопроса и не растерялся, а ответил, может быть, немного дерзко:
– А ведь вы, Анна Николаевна, меня об этом и не спрашивали.
Анна Николаевна слегка улыбнулась:
– Ну а если бы спросила, сказал бы?
Боря решил не лгать, ему почему-то казалось, что сказать правду будет лучше, и он откровенно признался:
– Нет, не сказал бы… Ведь дядя Митя просил не говорить.
– Хорошо, что ты мне сейчас правду сказал, я теперь вижу, что на тебя можно положиться. Ну а дядя твой глупо поступает, что о таких делах и сам мне не говорит, и тебе запрещает. Спокойнее бы мы жили, если бы он поменьше от меня скрывал. Да и я, может быть, что-нибудь поумнее могла бы придумать… Как там Нина со своей бабушкой живут?
Боря решил рассказать всё:
– Ой, Анна Николаевна, уж так плохо живут, так бедно, что я ещё и не видел… Понимаете, лепёшки из толчёной картошки с кожурой на рыбьем жире жарят и едят… А Нинка такая худая, такая заморённая, просто страх!
Анна Николаевна выслушала Борин рассказ и сказала:
– Да, сейчас в Поволжье всем трудно приходится, а им, вероятно, труднее, чем другим… Ну ладно, помогли немного, и хорошо, – она помолчала. – Да вот что, Борис, ты об этом нашем разговоре дяде ничего не говори, хорошо?
– Хорошо, – ответил Боря, а сам подумал: «Ну и дела! Дядя просит, чтобы я о том, что делает он, тётке не рассказывал. А потом сам всё равно во всём признаётся, а ты в дураках остаёшься… Ладно, ещё так всё хорошо обошлось, а то, если поверить словам тёти Лёли, Анна Николаевна за эту тайну просто выгнать могла бы! Теперь вот и она просит молчать, а мне ничего не остаётся, как только соглашаться с ними. Эх, скорее бы уж вырасти что ли, жил бы сам и не думал всё время о том, как бы не проговориться!»
Жизнь, однако, шла своим чередом, и, несмотря на скандалы, ссоры в отдельных семействах, занятия в школе продолжались так же, как и все прочие дела.
Перед рассказом о путешествии в Рябково мы начали знакомиться с Бориными товарищами по школе, продолжим.
Об одном из них – Коле Соколове мы уже рассказали, а другим был Вениамин, или попросту Венька Панфилов, сидевший с Борей за одной партой. Это был круглоголовый мальчуган, всегда опрятно, можно даже сказать, по тому времени довольно изысканно одетый. Учился он так себе, и поэтому часто обращался за помощью к соседу, ну а Алёшкин никому в ней не отказывал, конечно, не мог отказать и ему. Тот в благодарность угощал приятеля ландрином, который постоянно имелся у него в карманах. Правда, конфеты были слипшиеся, обсыпанные хлебными крошками и другим сором, всегда имеющимся в карманах любого мальчугана, но такие мелочи их не смущали, тем более что сладкого, кажется, всегда хотелось.
В доме дяди Мити с этим было трудно: сахар употребляли только в день получения Анной Николаевной её пайка. Для Бори же, сладкоежки, в особенности после пасеки Стасевичей, где он ел мёд без всяких ограничений, отсутствие сладостей было особенно мучительным.
Венька Панфилов был сыном владельца полукустарной не то фабрички, не то мастерской, изготовлявшей самые дешёвые и простые сорта конфет и ландрин. Продукция этого предприятия продавалась в маленьком магазинчике, находившемся в том же доме. Здесь же жил и хозяин её с семьёй. Боря знал, что таких людей, как Венькин отец, теперь называют нэпманами, и что это новые буржуи, которые здорово наживаются и деньги гребут лопатой. Он, конечно, знал значение слова «буржуй», видел изображение их на плакатах и в газетах – обыкновенно это были толстые мужчины, одетые во фраки и цилиндры, владевшие огромными фабриками и заводами и ненавидевшие советскую власть. Отец Веньки на такого буржуя совсем не походил: Боря бывал в лавке Панфиловых и видел его – это был такой же маленький и круглоголовый человечек, как и сын, носивший довольно поношенный костюм, вежливо и приветливо встречавший каждого покупателя.
В Борином классе детей нэпманов было несколько человек, и многие из ребят относились к этим буржуйчикам недоброжелательно, не принимали их в свои игры и, вообще, сторонились их. Но дети нэпманов отличались хорошим поведением, неплохо учились, всегда были чисто одеты, умыты, причёсаны и производили приятное впечатление, у учителей были на хорошем счету. Кроме того, они всегда имели в избытке разные продукты, которыми некоторые из них делились с ближайшими товарищами. Этим им удавалось заручиться приятельскими отношениями с другими ребятами, составлявшими большинство класса. Такова по содержанию была дружба и Алёшкина с Панфиловым. Конечно, настоящей дружбой эти отношения назвать было нельзя: у Бори всё время вертелась в голове мысль: «Как выманить у Веньки побольше конфет». А у того, видимо, вертелось нечто противоположное: «Как бы за свои конфеты получить от Борьки побольше подсказок и решений задач?».
Между прочим, эта коммерческая дружба заставила Бориса в начале 1922 года совершить, пожалуй, самое удачное предприятие. Забежим немного вперёд и расскажем про него.
Мы уже говорили, что все новые учебники, приобретённые перед началом занятий, напечатанные на очень плохой бумаге и без переплётов, у большинства, а у Бори одним из первых, уже через месяц превратились в настоящие лохмотья, заниматься по которым стало невозможно, а впереди был ещё почти весь учебный год.
Борис решил, вспомнив свои знания по переплётному делу, привести учебники в порядок. А у него всегда было так: раз решил – значит, и сделал.
Для сшивания книг из старого ящика, найденного в сарае, он сделал станок, там же разыскал и шпагат для основы, на которую пришивались тетради и книги. Нитки мальчик выпросил у Насти. В амбаре же он обнаружил какой-то старый пресс, который и приспособил для сжатия сшитых тетрадей в момент обрезания. Этот пресс он приволок в дом и спрятал под свою кровать. Нож для обрезания также, как и столярный клей, Борис взял из ящика, в котором хранился сапожный инструмент дяди Мити. Кусочки материи для корешков и немного крахмала для клейстера дала тоже Настя.
Одним словом, к началу второй учебной четверти Алёшкин явился в школу с аккуратно переплетёнными учебниками, вызвавшими и восхищение, и зависть почти всех одноклассников. Узнав, что учебники переплёл он сам, многие стали просить его переплести и их книги.
Конечно, первым, кто решил использовать знание переплётного дела Бориса, был его сосед по парте Венька Панфилов:
– Слушай, Алёшкин, переплети мне алгебраический задачник и геометрию, а то они совсем развалились. Я говорил папе, тот за переплёт обещал дать тебе фунт ландрину.
Боря даже не ожидал, что его труд может быть так высоко оценён, и, загоревшись желанием получить конфеты, поскорее сказал:
– А ты бери мои учебники, а мне отдай свои, я их приведу в порядок.
Венька, конечно, согласился.
Вечером того дня приятели зашли в лавочку Панфиловых. Отец Веньки, осмотрев учебники, которыми теперь владел его сын, остался доволен качеством работы и отвесил Борису ровно фунт ландрина, набрав разных сортов его из больших ящиков, стоявших за прилавком. Одновременно он предложил:
– А ты, Борис, переплети Вениамину все его учебники, я тебе за каждый переплёт заплачу по фунту ландрина.
Боря немного подумал, а затем сказал:
– Я бы с удовольствием переплёл, но у меня нет картона для обложек, а купить его негде.
– А ну-ка, погоди, – сказал Венькин отец, уходя в маленькую дверь кладовой, находившуюся за прилавком. Через несколько минут он вернулся оттуда, неся в руках несколько больших картонных коробок. – Этот картон тебе подойдёт?
– Конечно, он немного тонковат, но для таких книжек, как учебники, будет хорошо.
– Ну, тогда забирай эти коробки, а дня через три зайди, я тебе ещё дам. Пусть уж этот картон тебе даром достанется.
Вернувшись домой, Боря спрятал принесённые коробки в сарай. А придя в кухню, поставил на кухонный стол кулёк с ландрином. Анна Николаевна, находившаяся в это время на кухне, удивилась, а потом и рассердилась.
– Откуда это? Ты что, стащил где-нибудь? Ведь у тебя денег не было!
Мальчик обиженно, но с достоинством ответил:
– Я не из таких, чтобы таскать…
– Знаю, знаю! А кто у меня овсяные колобки подтибривает? – перебила его Анна Николаевна.
Покраснев, как кумач, Боря уже менее уверенно протянул:
– Так то ж колобки, а это я заработал.
– Заработал?! Как? Чем? – всё ещё недоверчиво допытывалась тетка.
– Вот чем, – ответил Боря, доставая из старого дядиного портфеля, с которым он ходил в школу, оставшиеся переплетённые учебники, показывая их Анне Николаевне. – Я их переплёл, а они вот какие были, – и он вытащил растрёпанные учебники Веньки.
– Да когда же ты это сделал? Где? – удивлённо воскликнула Анна Николаевна, рассматривая довольно прилично переплетённые книжки.
– Дома, когда вас не было, – признался Боря.
Затем он показал и свой нехитрый инструмент, спрятанный под кроватью.
– И что же, так никто не видел, как ты работал?
– Да нет, – смущённо заметила Настя, – я видела, и даже ему ниток и тряпочек давала, да и Костя видел, но Боря просил пока никому ничего не говорить, мол, не знаю, что ещё выйдет, вот мы и молчали.
Анна Николаевна только покачала головой.
– Всё-таки есть у тебя, Борис, дядина черта – обязательно тайком что-нибудь делать! Сказал бы мне, я бы тебе и материи лучшей дала, да и бумагу принесла бы из госпиталя, у нас там есть цветная бумага…
Когда Боря поблагодарил тётку за обещание и, осмелев, попросил у неё немного денег на клей и нитки, сославшись на то, что у него много заказов на переплёт учебников, она заметила:
– Не знаю, будет ли доволен этим дядя. Ведь у него странное отношение к заработку: как это так – вдруг его племянник будет для кого-то работать за деньги! Я тебе денег немного дам, ну а дяде лучше пока ничего не говорить. И мы молчать будем, как-нибудь потом, при случае, расскажем. Слышишь, Костя, ты тоже не говори папе про Борину затею, не скажешь? – обернулась она к сыну, сидевшему за столом в ожидании ужина.
Костя хитро прищурился.
– Не бойся, не скажу. Ведь тебе же я не сказал…
С этого времени до самой весны Борис почти каждый вечер занимался переплётным делом и переплёл много учебников и даже просто детских книжек не только для Веньки, но и для других ребят своего класса.
С них он брал за переплёт уже деньгами, так что вскоре имел возможность покупать для себя и бумагу, и другие письменные и школьные принадлежности на свои собственные деньги. Этой самостоятельностью он приобрёл ещё большее уважение со стороны Анны Николаевны.
Глава шестая
В числе заказчиков Бориса оказался мальчик, ставший впоследствии его закадычным другом, Димка Стаканов. Он был сыном главного инженера крошечного химического заводика, изготовлявшего краски для ивановских и кинешемских ткацких фабрик. Завод находился на северной окраине города, недалеко от той школы, где учился Боря. Он стоял у устья маленькой безымянной речки, впадавшей в Волгу. От станции Кинешма к нему вела железнодорожная ветка длиною около двух вёрст, по ней на завод доставлялось сырьё и вывозилась готовая продукция. Кстати сказать, эта ветка служила и для пешеходного сообщения с заводом. Немощёная проезжая дорога, ведущая от города, как правило, была покрыта непролазной грязью.
До революции этот завод, как, впрочем, и большинство кинешемских фабрик, принадлежал фабриканту Дороднову. После Октябрьской революции его национализировали, но до конца двадцатого года он не работал. Большинство рабочих его находилось на фронтах Гражданской войны, кроме того, прекратилась подача электроэнергии и химического сырья.
Отец Димы работал инженером на этом заводе и до революции. Его семья, состоявшая из него, жены, двух сыновей и старушки-матери, занимала маленький флигелёк, расположенный на территории завода. Дима, мальчик лет четырнадцати, был его старшим сыном.
За время разрухи 1918–1920 гг. Стаканов с группой стариков-рабочих, оберегавших завод от расхищения, пытались производить из остатков сырья полукустарным способом сапожную мазь, свечи, спички, скипидар и даже, кажется, сахарин. В конце 1920 года инженера Стаканова, единственного специалиста, остававшегося на заводе, вызвали в Ивановский губисполком и предложили начать восстановление завода. В ближайшее время предполагалось возобновление работы ткацких фабрик в Иваново и Кинешме, и краски были необходимы. Ему предложили должность директора, но он отказался, согласившись работать главным инженером.
Всё это Боря узнал от Димы. В то время, когда они познакомились, завод уже работал, имелось сырьё и топливо. С начавшей работать ткацкой фабрики стала поступать электроэнергия. Железнодорожная ветка, заросшая за три предыдущих года высокой травой, с рельсами, покрывшимися толстым слоем ржавчины, начала функционировать: по ней раз или два в неделю подавались товарные вагоны с грузами или порожняком за продукцией завода.
В описываемое нами время это был один из немногих уцелевших в период разрухи химических заводов, и потому его продукция использовалась на всех текстильных предприятиях Иваново-Вознесенской губернии. Своим сохранением завод был обязан инженеру Стаканову, рабочие это знали, и поэтому он пользовался почётом и уважением.
Димка унаследовал от отца пристрастие к технике и склонность к различного рода изобретательству. Также, как и Юра Стасевич, он с ранних лет увлекался изготовлением моделей машин, химическими и физическими опытами, являясь полной противоположностью своему младшему брату, целиком поглощённому живописью.
Увидев Борину работу, Димка загорелся желанием выучиться переплётному делу. Боря охотно удовлетворил его просьбу. На этой почве и возникла их дружба. Кроме того, привыкнув помогать Юре в различных поделках и опытах, Боря с удовольствием исполнял роль помощника и у Димы. Тот, в свою очередь, обрадовался, что встретил одноклассника, заинтересовавшегося его работой.
Дружил Боря и с братом Димы – Виктором, основой этой дружбы явились марки. Ещё в Темникове Борис начал собирать марки, делал это он неквалифицированно, собирая что придётся, без системы и порядка. Однако в Кинешму он привёз довольно большой самодельный альбом из тетрадки для рисования, в котором находилось около трёх сотен различных марок.
У Вити Степанова было несколько альбомов с марками. И хотя в них находились марки многих стран, но кое-каких, имевшихся у Бори, не было. Борис охотно отдал их Виктору.
Оба брата восторгались Бориными рассказами. К этому времени он перечитал чуть ли не всю приключенческую и фантастическую литературу, изданную в России. Обладая хорошей памятью и живой речью, увлекал обоих братьев пересказами произведений Буссенара, Жаколио, Мариетта, Жюля Верна и др.
Семья Пигута была знакома со Стакановыми, и, узнав о дружбе ребят, дядя и Анна Николаевна были довольны. Тем не менее посещать своих новых друзей он получил право только по воскресеньям и при условии, что вся возложенная на него работа будет выполнена.
Дружбу этих мальчиков укрепило ещё одно обстоятельство, происшедшее в обеих семьях в самом начале 1922 года.
Надо сказать, что Дмитрий Болеславович Пигута и инженер Стаканов в своё время состояли в партии эсеров и, хотя уже фактически давно из неё выбыли и никакой связи с теми из левых эсеров, которые организовывали известное Кронштадтское восстание, не имели, тем не менее в числе других, проживавших в городе бывших эсеров, были арестованы и они. Случилось это так.
В один из ясных январских морозных вечеров, после занятий по физкультуре, заключавшихся в прыжках через коня, борьбе и боксе (которые Боря очень любил), введённых в этой школе как эксперимент, он, возбуждённый и раскрасневшийся, чуть не галопом мчался домой, чтобы успеть засветло сделать все дела на дворе.
Радостный и довольный жизнью, он взбежал по лестнице, влетел в кухню и увидел сидящую у стола плачущую Настю.
– Ты что ревёшь? От Анны Николаевны попало? – небрежно спросил Боря, направляясь к двери, ведущей в комнаты, сбрасывая на ходу свой поношенный полушубок, приспособленный из старой охотничьей куртки дяди Мити. Настя схватила его за рукав.
– Да тише ты, оглашенный! – прошептала она сквозь слёзы. – Несчастье у нас: Дмитрия Болеславовича арестовали!
– Как арестовали? – опешил Боря. – За что?
– Откуда я знаю? Пришли с ним какие-то двое, с работы его привели, стали рыться в бумагах. Всё в кабинете перевернули. Анна Николаевна дома была, с ними ругаться начала. Ну, они ничего – порылись, порылись, не знаю, нашли ли чего, но только потом говорят: «Собирайтесь, возьмите бельё, кружку, ложку, мыло, полотенце, пойдёте с нами». Анна Николаевна плачет, Костя тоже, ушли они в спальню, там и сидят. А я ему собрала, что велели, ещё хлеба, колобков овсяных положила в узелок. Взял он этот узелок, голову опустил и спрашивает: «Я с женой и сыном прощусь, можно?» – «Можно, можно, – говорят, – только побыстрее». Он зашёл в спальню, о чём они там говорили, не знаю, а только минут через пять вышел оттуда совсем убитый. «Пойдёмте», – говорит, и ушли. Ушли они совсем недавно, наверно, ещё и часу не прошло. Ты садись, поешь, да дров пойди наколи, надо печку топить. Холодно в комнатах-то.
Боря наскоро похлебал остывшего чечевичного супа, бывшего, как и мелекес, одним из самых частых блюд в семье Пигута. В то время в пайке Анны Николаевны вместо крупы почти всегда давали чечевицу. Поел мелекесу и пошёл колоть дрова. Наколов и набрав большую охапку берёзовых поленьев, Боря зашёл в коридор и осторожно положил дрова у дверцы печки, в которой уже копошилась Настя, складывая из лучинок костерок и поджигая его свёрнутой в трубочку, густо чадившей берестой.
Как можно тише он зашёл в дом, в спальне его приход был услышан, и оттуда раздался голос Анны Николаевны:
– Борис, это ты?
– Я, – ответил Боря.
– Подойди сюда.
Боря несмело вошёл в спальню. В эту комнату он заходил очень редко, да и то только тогда, когда Анны Николаевны не было дома. Она сидела на своей кровати, крепко прижав к себе Костю. Глаза у обоих были красны от слёз, Костя ещё всхлипывал.
– Ну вот, Борис, сколько раз я говорила, что дядины ораторские дела до хорошего не доведут, так и случилось! Весной 1917 года по разным митингам бегал да кричал: «Мы эсеры! Мы революционеры!» Вот теперь и «доэсерился», арестовали твоего дядю! Что делать-то будем?
Сказала она это хоть и сердито, но со слезами в голосе. Боря спросил:
– Что, они так и не сказали, за что арестовали дядю Митю?
– Не пойму никак, сказали, будто за то, что он был эсером. Так ведь он этого ни от кого не скрывал. И в чём же здесь преступление? Мало ли кто кем был, так всех и арестовывать нужно? Ничего не пойму, а каково ему с его здоровьем в такой холод в тюрьме сидеть!
Боря был очень польщён и горд тем, что Анна Николаевна жаловалась ему, как взрослому, и как будто ждала от него какой-то поддержки, он как можно солиднее сказал:
– Надо будет завтра пойти и узнать, где сидит дядя Митя, может быть, ему принести что-нибудь надо. А вы, Анна Николаевна, не волнуйтесь, бабусю тоже вот так арестовывали, я ещё маленький был, а помню. Подержали два дня и выпустили; наверно, и дядю Митю скоро выпустят.
– Ну вот, какова мать – таков и сын! Как мне теперь на службу-то в госпиталь показаться? Ведь там, наверно, уже знают об аресте, меня тоже могут уволить, что тогда есть будем?
– У нас картошки много, свёкла, брюква есть, будем мелекес делать, – пытался успокоить начавшую опять плакать тётку мальчик.
Анна Николаевна взглянула на Борю и сквозь слёзы улыбнулась:
– Да, так на одном мелекесе и проживём.
Заметив её улыбку, Борис осмелел ещё больше.
– Анна Николаевна, а знаете что, я завтра в школу не пойду, a зайду в тюрьму, я знаю, где она (здание тюрьмы находилось почти рядом с Бориной школой). Узнаю, где дядя Митя и что ему нужно, ладно?
– Ну, что же, ты, пожалуй, прав. Конечно, прежде всего, надо узнать, где он и что ему нужно. Утром пораньше напеку пирогов с картошкой, ты их с собой захватишь. В тюрьму идти – так обязательно надо с собой что-нибудь из еды нести. А я на работе попрошу Николая Васильевича узнать, за что и надолго ли посадили дядю. Он партийный, ему, наверно, скажут, а для меня он всё сделает…
Последние слова Анны Николаевны покоробили Борю, уж больно часто слышал он это имя во время ссор дяди и тётки, и ему совсем не хотелось, чтобы в их семейное, как он считал, дело вмешивался кто-то посторонний, да ещё, как Настя говорила, полюбовник. Однако возразить что-либо тётке не решился.
После этого разговора Боря прошёл в кабинет дяди Мити. Там он застал страшный беспорядок: все книги с этажерки были сняты и валялись в самых различных местах, в том числе и на Бориной кровати. Многочисленные бумаги, которыми были забиты ящики дядиного письменного стола, лежали где попало: на столе, на стульях и даже на полу. Все Борины книжки тоже были переворочены. Весь вечер у мальчика ушёл на то, чтобы привести в маломальский порядок дядины бумаги и расставить на полках книжки. Анна Николаевна стала понемногу успокаиваться и вместе с Настей занялась стряпнёй. Костя уже безмятежно спал.
Утром следующего дня, часов около девяти, Боря с узелком картофельных пирожков подошёл к воротам городской тюрьмы, где уже стояла кучка людей, ожидавших разрешения на свидание и передачу. Вдруг среди ожидавших Боря заметил Димку Стаканова и его мать. Он подбежал к ним, поздоровался и громко спросил:
– А вы чего здесь?
Мать Димы промолчала, только прижала платок к заплаканным глазам, а Димка отвёл друга в сторону и укоризненно сказал:
– Ну, чего орёшь, видишь какая она… – он указал на мать. – Сегодня ночью отца арестовали. Пришли, сделали обыск, отобрали револьвер (наган), его папе для охраны завода давали, помнишь, я тебе его показывал, и увели папу с собой. А за что его взяли, так и не знаем. Мама волнуется и всё время плачет, бабушка совсем захворала, мама боится, что нас теперь с квартиры погонят…
– А у нас дядю Митю вчера днём забрали, я ещё в школе был… – сообщил Боря.
Затем он обратился к матери Димы, к которой они подошли:
– Да вы не расстраивайтесь! У нас дядю Митю тоже арестовали, я ему пирогов принёс. Их, наверно, по ошибке забрали…
– А мы тоже папе покушать принесли, только не знаем, здесь ли он, – заметил Димка.
В этот момент в воротах тюрьмы открылась маленькая калитка, и из неё вышел человек в кожаной тужурке и такой же фуражке. Он был подпоясан широким ремнём, а сбоку, на длинном тонком ремешке висела кобура, в которой, как Боря знал, находился большой красивый пистолет «маузер». Такие пистолеты он видел у различных темниковских начальников, потому и решил, что вышел какой-то начальник из тюрьмы или из ЧК. Так оно и было, потому что вслед за ним вышел другой – в солдатской шинели, с винтовкой в одной руке и большой корзиной в другой.
Мужчина в кожанке обратился к сгрудившимся людям и спросил:
– В чём дело граждане? Зачем пожаловали?
В ответ раздался нестройный хор голосов: кто-то говорил о свидании, кто-то просил принять передачу, кто-то выкрикивал фамилии арестованных и просил сообщить, здесь ли они находятся, кто-то просто протягивал узелок. В поднявшемся шуме ничего разобрать было нельзя.
Тогда человек в кожаной тужурке отступил на шаг от напиравшей на него толпы, а она к этому времени выросла человек до пятидесяти, и, подняв вверх руку, громко крикнул:
– Тише вы! Так толку не будет. Становись в очередь и подходи по одному!
Толпа послушалась окрика и стала становиться в очередь. Произошло это не без препирательства между отдельными людьми. Но солдат быстро навёл порядок. Поставив корзину на снег, схватив за рукав особенно шумевшего пожилого мужчину, одетого в дорогую, хотя и поношенную шубу, он отвёл его в самый конец довольно уже большой очереди и сказал:
– Вот, купец, чтобы не шумел, постой подольше, прохолонись маленько! Затем он обернулся к продолжавшим спорить людям и, указывая на конец очереди, пригрозил:
– Если галдеть не перестанете, то все за его степенством очередь занимать будете, понятно?!
После этого шум немедленно утих.
Случилось так, что Боря и Дима с матерью оказались почти в самом начале очереди. И вскоре человек в кожанке, для удобства присевши на тумбочку, отгораживавшую тротуар от мостовой (в то время почти во всех городах тротуары именно таким образом отделялись от проезжей части улиц), уже разговаривал с Борей, очередь которого подошла.
– Ты чего, малец? К кому пришёл? – добродушно спросил он оробевшего Борю.
Добродушный тон, с которым чекист, а Боря мысленно так окрестил этого человека, обратился к нему, а также довольно приветливое выражение его лица заставили парнишку забыть свою робость, и он довольно смело ответил:
– У меня вчера дядю зазря забрали, я ему покушать принёс. Да вот не знаю, здесь ли он?
– Ишь ты какой, «зазря!», а ты почём знаешь, что зря? Как его фамилия?
– Пигута Дмитрий Болеславович, доктор он! – ответил Боря.
– Доктор, говоришь? Вчера? Емельянов, посмотри в список, есть ли там его дядя.
Солдат вынул из корзинки большую конторскую книгу, раскрыл её («совсем как в лавке какой», – подумал Боря), полистал, водя пальцем по строчкам и шевеля губами, затем сказал:
– Пи-игу-ута! Есть такой, в пятнадцатой они, там вся интеллигенция сидит.
– А, это из пятнадцатой… Ну ладно, пропусти мальца к дяде, пусть снесёт ему поесть. Вишь, боятся, как бы не отощал на тюремных харчах! Войдёшь во двор, направо маленький флигель увидишь – это и есть пятнадцатая камера. Там часовой у двери стоит, так скажи ему, мол, Казаков разрешил к дяде пройти. Беги быстрее, поди ноги-то закоченели!
Боря никак не ожидал, что с ним поступят так милостиво. Среди людей, которые окружали его до сих пор, о работниках ЧК ходили самые невероятные рассказы, но, вообще-то, все сходились на том, что это люди суровые, бессердечные, и что от них нужно всегда держаться как можно дальше. А этот чекист выглядел добрым, приветливым человеком и не только разрешил передать дяде еду, но и позволил даже увидеться с ним.
Мальчишка набрался то ли смелости, то ли нахальства, но не побежал сразу в калитку, а, показывая рукой на Диму, сказал:
– А вот у него отца тоже вчера взяли, наверно, он тоже в пятнадцатой, их фамилия Стакановы. Можно ему со мной пойти? Он тоже еду принёс.
– Ну, брат, и шустрый ты паренёк, прямо адвокат! Ладно уж, посмотри, Емельянов, где там Стаканов.
– Стаканов тоже в пятнадцатой, товарищ Казаков.
– Угадал, значит. Ну хорошо уж, бегите оба, несите свою передачу да быстрее возвращайтесь, пока я здесь с народом говорю, а то потом ещё и не выпустят вас, сами в тюрьме останетесь. Кстати, что вы там несёте-то? Емельянов, посмотри-ка!
Пока Емельянов осматривал содержимое Бориного и Диминого узелков, к Казакову подошла Димина мать.
– А мне нельзя вместе с сыном к мужу пройти? – спросила она робко.
– Нет, нельзя! – посуровев, ответил Казаков. – Я и их-то пустил в нарушение правил. Кто следующий? – и он занялся разбором просьбы какой-то сморщенной старушки, хлопотавшей о свидании с сыном.
Боря и Дима, не дослушав, о чём идёт речь, хотя обоих и разбирало любопытство, торопливо шмыгнули в калитку. Завязывая потрёпанные узелки, помчались по огороженному высокой кирпичной стеной двору к видневшемуся низенькому белому зданию, стоявшему в стороне от основного корпуса тюрьмы. К этому домику, как и к главному трёхэтажному тюремному зданию, вела хорошо вычищенная и выметенная дорожка. Остальная часть тюремного двора была покрыта снежными сугробами.
Дом, к которому подошли мальчишки, был самым обыкновенным одноэтажным кирпичным домом, и если бы он не стоял в тюремном дворе, да если бы на его высоких окнах не было наскоро сделанной решётки из колючей проволоки, то он ничем бы не отличался от большинства кинешемских жилых домов. На крыльце стоял солдат в натянутой на уши папахе, длинной шубе с высоким воротником и выглядывавших из-под неё серых валенках. Он казался очень большим и неповоротливым. Никакого оружия при нём не было, по крайней мере, так показалось Боре.
– Вы куда, сорванцы? – раздался откуда-то из воротника его негромкий хриплый голос, когда ребята попытались прошмыгнуть мимо него в дом.
– Нам в пятнадцатую камеру. Товарищ Казаков разрешил! – довольно храбро ответил Борис, причём слово «товарищ», хотя он и слышал его много раз и знал, что теперь это обычная форма обращения между людьми, он произнёс с некоторой заминкой, и это, пожалуй, произошло потому, что по отношению ко взрослому человеку это слово он употреблял впервые в жизни. До сих пор учителей и знакомых он называл по имени и отчеству, а сверстников – по фамилии или по имени.
Однако часовой, как мысленно окрестили его ребята, а, вероятно, и сам Борис, на эту заминку внимания не обратил. Вспомнил про неё он гораздо позднее, припоминая события этого времени и то, когда же он впервые произнёс слово «товарищ», ставшее для него впоследствии таким обыденным и привычным обращением к другим людям.
– Ну, раз Казаков разрешил, тогда идите. Только поскорее управляйтесь, а то как бы и ему, да и мне от начальства не нагорело.
С этими словами солдат распахнул тулуп, снял с пояса большую связку ключей и, выбрав нужный, отпер входную дверь флигеля. Тут Боря и Дима заметили, что на поясе у солдата висела огромная кобура с револьвером «Смит и Вессон». «Как у городовых были», – сразу же определили ребята. Открыв дверь, часовой повернулся к ним и сказал:
– Идите прямо по коридору и войдите в дверь направо, она не заперта. Обратно пойдёте – постучите, я отопру. Да смотрите там, не баловаться у меня, и поскорее! Передачу отдадите – и обратно.
Он захлопнул дверь, и ребята услышали, как скрипнул ключ, повернувшись в запираемой за ними двери. Они немного струсили. Ведь к этому времени оба уже успели прочитать и «Графа Монте Кристо», и «Шильонского узника», и «Железную маску» и многое другое, и были достаточно опытны в «тюремном деле».
«А ну, как нас тут и оставят? Да, может быть, и на много лет…» – подумал каждый из них, но не сказал другому ни слова. Признались в этих опасениях друг другу они уже тогда, когда находились далеко от ворот тюрьмы. А пока же мальчишки торопливо шли по длинному полутёмному коридору и, наконец, очутились перед последней дверью. По привычке, выработанной у них с раннего детства, они, прежде чем войти, постучались в дверь. За ней тотчас же раздался смех, и чей-то довольно весёлый голос воскликнул:
– Ого! Вот как. Наши тюремщики к нам уж без стука и войти не решаются. Примерная вежливость в советской тюрьме! В царских, где я провёл немало времени, о такой вежливости что-то неслышно было. Входите, пожалуйста, не стесняйтесь!
Этот насмешливый голос, а главное, весёлый смех, сопровождавший слова, к которому присоединилось уже с десяток мужских голосов, смутили ребят, и они на некоторое время замешкались.
– Ну, что же вы? Раз постучали, то входите! – ещё более насмешливо и скорее издевательски повторил тот же голос.
Мальчики, наконец, решились и толкнули легко подавшуюся дверь. Она широко распахнулась, и когда они появились на пороге большой светлой комнаты, где находилось человек двенадцать мужчин разного возраста, то раздался вскрик изумления. Затем, прежде чем ребята успели произнести хоть слово, седой большеголовый мужчина, сидевший за длинным деревянным столом, стоявшим посредине комнаты, уставленной солдатскими кроватями, поднялся и, оглянув присутствующих, сердитым голосом сказал:
– Ну вот, господа, а вы ещё сомневались в моих словах, когда я говорил, что большевики в своей бешеной злобе скоро дойдут до того, что будут сажать в тюрьмы наших жён и детей! Вот вам, пожалуйста, живой пример! Два этих юных молодца, юноши, вернее, ещё дети, уже сидят с нами!
Ребята хотели было возразить, но сделать этого не успели: дядя Митя и Димин отец узнали их и бросились к ним.
– Дима! Боря! – закричали они почти одновременно, – как вы здесь очутились? Вас тоже арестовали?!!
Тем временем мальчишки успели подойти к столу и положить на него свои узелки. Борис, оказавшийся проворнее Димы, пока тот обнимался с отцом, быстро поцеловавшись с дядей, огляделся кругом и с достоинством заявил:
– Никто нас не арестовывал. Мы принесли вам покушать, а пропустить нас велел товарищ Казаков, вот и всё!
– Кто-кто? – послышались возгласы.
– Товарищ Казаков! – повторил Боря.
– Так ведь это тот самый чекист, который утром заходил и заявил, что, по всей вероятности, он будет рассматривать наши дела, – вмешался Димин отец. – И вы, милостивый государь, – обратился он к большеголовому, – изволили заметить, что это самый жестокий из всех следователей ЧК, каких вы только знаете. Что-то тут не вяжется…
– Погодите, цыплят по осени считают! Ещё неизвестно, как ваших птенцов отсюда выпустят. Может быть, это какой-нибудь трюк, – парировал тот.
– Нас выпустят, – уверенно заявил Борис. – Только нам надо побыстрее, пока начальство не узнало, так часовой сказал. Дядя Митя, берите пироги, их Анна Николаевна специально для вас напекла. Завтра я ещё принесу и молока, сегодня Настя на базаре купит.
Пока дядя Митя и Димин отец развязывали узелки и вынимали принесённые ребятами припасы, те с любопытством осматривались кругом. Комната была большая и светлая, на замерзших окнах её виднелись решётки из колючей проволоки, и это, пожалуй, было единственное, что напоминало тюрьму. Вся же остальная обстановка, часть которой мы уже описали, больше походила на комнату какого-нибудь общежития, чем тюремную камеру, и это наших легкомысленных ребят даже немного разочаровало. Припоминая описания тюрем, которые были ими прочитаны, они ожидали увидеть толстые каменные стены, покрытые мхом и плесенью, узкую деревянную лавку для сна и какой-нибудь колченогий стол. А здесь – обыкновенные кровати, застланные серыми солдатскими одеялами, около которых тумбочки. На одной из них большой оцинкованный бочок с водой и кружка, а на другой – большая кастрюля и горка жестяных мисок. На столе лежало несколько книжек и газет, а также шахматная доска со старыми, частично поломанными шахматами.
Тем временем дядя Митя и отец Димки, убрав продукты в тумбочки и расспросив их о домашних событиях, стали торопить с возвращением. С одной стороны, они, хотя и полагали, что ребят должны беспрепятственно выпустить, а с другой – побаивались, как бы там не передумали.
Да ребятам и самим хотелось поскорее выбраться на волю. Они убедились, что с их родными ничего плохого не происходит, что они, хотя и в тюрьме, но живут совсем неплохо, и теперь торопились поскорее рассказать об этом беспокоившимся близким.
Дядя Митя и его сосед написали записки и отдали их ребятам. Кроме них дали им записки и другие арестованные, в числе которых был молодой, черноволосый, черноусый человек, насмешливый голос которого они слышали, когда ещё находились в коридоре, дал записку и большеголовый, как его мысленно окрестил Борис. Оба они попросили:
– Наши записки отнесите по адресам, которые здесь указаны.
Борис не хотел, было, брать записки от других, особенно у большеголового, который почему-то ему был несимпатичен, но дядя Митя сказал:
– Мы здесь все товарищи по несчастью и должны по возможности помогать друг другу. Видишь, пустили только вас двоих. Возьмите письма и отнесите куда просят. Да, пожалуйста, скажи тёте, чтобы она не беспокоилась. Видишь, мы здесь живём удовлетворительно. Я здоров. И еду каждый день приносить не нужно. Нас кормят неплохо. Передашь послезавтра, если позволят. Не пропускай занятий в школе.
Борис положил записки в шапку, и ребята направились к выходу. Когда они вышли из ворот тюрьмы, Казаков заканчивал приём стоявших в очереди. Перед тюремными воротами оставалось всего несколько человек, а у Емельянова была уже полная корзина узелков и мешочков с приколотыми к ним записками.
Увидев вышедших из ворот ребят, Казаков жестом подозвал их к себе.
– Ну как, видели своих? Передачу отдали?
– Да, спасибо! – ответили хором ребята.
– Вот и хорошо. А вам никаких передач не давали?
– Каких передач? – изумился Борис.
– Ну, записочек там или ещё чего-нибудь?
Ребята переглянулись. И Боря, вдруг проникнувшись к этому человеку каким-то необъяснимым доверием, решительно сказал:
– Записок надавали, вот они… Дима, доставай и ты! – с этими словами он снял шапку и вытряхнул в подставленную Казаковым ладонь все находившиеся в ней записки, туда же положил скомканную бумажку и Дима.
– Ну-ка, дайте я их посмотрю. Всё, что проносится в тюрьму и выносится из неё, мы обязаны проверить! – и Казаков начал читать записки.
Затем он отложил две из них и, возвратив Боре и Диме остальные, сказал:
– Эти я оставлю, с этими арестованными я сам поговорю, а остальные можете отдать тем, кому они написаны. Да запомните, если вас когда-нибудь ещё пустят к вашим родным, то записки можете брать только от них, от других людей никаких поручений брать нельзя. Понятно?
К ним подошёл Емельянов.
– Обыскать ребят? – спросил он.
– Не надо, они и так всё, что при них было, отдали. Ведь всё?
Дима, стоявший рядом с подошедшей к нему матерью, с готовностью ответил:
– Конечно, всё!
А Боря даже перекрестился:
– Вот, ей-богу, всё!
Казаков засмеялся:
– Вот видишь, Емельянов, ребята честные, даже побожились, что всё отдали, как же им не поверить! Пускай себе идут по домам.
Такое доверие со стороны взрослого и, очевидно, значительного человека наполнило мальчишек такой гордостью, что они были готовы выполнить любое приказание этого «страшного» чекиста. А Борис Алёшкин даже и не предполагал, что через каких-нибудь два с половиной года он сам будет таким страшным чекистом.
И хотя с позиции школьных традиций передача доверенных им писем начальству тюрьмы и могла расцениваться как своего рода предательство, впоследствии, обсудив это между собой, ребята решили, что они поступили правильно. Во-первых, потому, что если бы они добровольно не отдали всех писем, то при обыске их всё равно бы нашли. А они доверие такого хорошего человека, каким им обоим показался Казаков, потеряли бы, и, может быть, этим принесли бы своим родным вред, и уж, во всяком случае, не могли бы надеяться, что их пустят на новое свидание. Во-вторых, когда они увидели, что Казаков оставил себе только две записки – большеголового и черноусого насмешника, то не очень и огорчились, так как им обоим почему-то не очень хотелось брать поручения от этих людей.
И наконец, в-третьих, как мы уже говорили, они были разочарованы самим положением арестованных и их тюрьмой, которая, по их понятиям, скорее напоминала госпитальную палату, в которой Боре приходилось бывать вместе с Анной Николаевной, чем тюрьму. Кроме того, арестованные пользовались относительной свободой: они могли ходить по коридору, в уборную, находившуюся в другом конце флигеля. Могли читать и играть в шахматы. Их положение совсем не походило на положение тех узников, о которых им приходилось читать.
Между прочим, Боря, придя домой и отдавая Анне Николаевне записку от дяди, так и сказал:
– Не волнуйтесь, Анна Николаевна. У них там хорошо: в комнате чисто, светло, только что решётки на окнах; и не скучно им там, и в шахматы играют. А дядя Митя просил сказать, что он здоров.
– Да ты был там что ли? – изумилась Анна Николаевна.
– Нy конечно! – гордо ответил Боря. – Меня сам товарищ Казаков пропустил.
– Кто-кто? Что ещё за товарищ такой? – не поняла тётка.
– А он там, наверно, самый главный или почти что самый главный, он нам с Димой так и сказал: «приходите ребята ещё, я вас всегда пропущу», – на всякий случай приврал Борис.
– Погоди, погоди, а причём там Дима?
– Ах, да, я и не сказал! Там дяде Мите не скучно – там же Димин папа тоже сидит, и другие разные люди. Они все вместе.
На следующий день Борис и Дима держались в школе как заговорщики. Ведь только они были в тюрьме, только их родные были арестованы, и это в их глазах придавало им особое значение. Они знали, что если бы одноклассники узнали об этом событии, то посыпались бы возгласы сожаления, сочувствия, а может быть, и насмешек, поэтому договорились молчать.
Хотя, вообще-то, о прошедших в городе арестах в классе говорили. В Кинешме новости распространялись быстро. Возможно, кое-кто знал и об аресте Пигуты и Стаканова, но виду не подавал и с нашими друзьями об этом не заговаривал.
Потом регулярно, через день, ещё перед школой, Боря и Дима встречались у ворот тюрьмы, отдавали выходившему солдату свои узелки с продуктами. Впоследствии они узнали, что этого солдата называли дежурным надзирателем, который на все их просьбы о пропуске отвечал отказом. Товарища Казакова они больше так и не видели. Через десять – двенадцать дней, когда Боря особенно настойчиво просил Емельянова, бывшего дежурным, пропустить его к дяде, тот сказал:
– Да не зуди ты так. Наверно, скоро освободят твоего дядю.
Боря не очень в это поверил и потому дома ничего не сказал.
Прошло немногим более двух недель…
Глава седьмая
Однажды, это было в воскресенье, Боря и Костя только что вернулись с гулянья. Они ходили кататься на санках на гору, которая была в госпитальном парке и с которой катались все ребята, жившие в этом районе города. Пришли они оживлённые, раскрасневшиеся и очень довольные. Настя собирала на столе в кухне обед для всех. Ребята уселись за стол. Не успели они покончить с супом, как кухонная дверь отворилась, и в неё вошёл дядя Митя. Все изумлённо и немного испуганно оглянулись.
Дело в том, что когда дяди Мити не было, то все – и Анна Николаевна, и Костя, и Боря, и Настя – ели вместе за одним столом. Когда же был он, то даже если не ели в столовой, Настя с ними за стол никогда не садилась. Между прочим, насколько помнил Борис, так было заведено и у бабуси, и у Стасевичей: прислуга всегда ела отдельно. Это новшество, увиденное в семье дяди, удивило Борю, и он, осмелившись, как-то спросил Анну Николаевну, почему Настя при дяде Мите не садится с ними есть. Ответ тётки прозвучал сердито:
– Твой дядя больно по-барски воспитан, как, впрочем, и остальные твои родные! Они и меня-то за равного человека не считали, а где уж там какую-то Настю вместе с собой за стол будут сажать!
Хотя Борис и не совсем понял причину гнева тётки, но почувствовал, что тут его дядя, пожалуй, неправ, что, очевидно, он, как и бабуся, и Стасевичи, не одинаково относится ко всем людям, и что Анна Николаевна проще и понятнее всем простым людям, чем дядя.
Поэтому-то они и смутились, когда дядя Митя их застал за обедом всех вместе. Но тем не менее его появлению все были рады, и каждый свою радость проявил по-своему. Настя ахнула и начала всхлипывать, Костя завизжал: «Папа!» – и бросился к отцу на шею, Боря громко завопил: «Ура-а!» – и тоже подбежал к дяде. Все столпились около него, стараясь помочь ему быстрее раздеться. Поцеловав сына и погладив по голове Борю, он всех от себя отстранил:
– Подождите. Я очень грязный, больше двух недель не мылся, в баню завтра схожу, а сейчас, Настя, приготовьте мне горячей воды, я хоть голову помою и умоюсь как следует, а потом накормите меня обедом. Как у вас вкусно пахнет! Соскучился я по домашним-то щам… А где Анна Николаевна? На дежурстве?
– Да, да, она в госпитале. Я сейчас сбегаю к ней, скажу, что ты вернулся, – крикнул Боря, и прежде чем дядя успел возразить, он, накинув на себя шубёнку, уже мчался по знакомой тропинке.
Раньше он сам никогда не ходил в госпиталь. Как-то раз Анна Николаевна брала его с собой, чтобы он принёс домой полученный ею паёк. Они тогда заходили через главный вход, и Боря стоял в широком коридоре и ждал, пока Анна Николаевна вынесет ему кошёлку с продуктами. Он, конечно, на месте устоять не мог и через стеклянную дверь успел заглянуть в одну из палат, что и дало ему возможность впоследствии сравнить дядину камеру с госпитальной палатой, а сейчас он пришёл самостоятельно и, откровенно говоря, ещё не знал, как к его приходу отнесётся тётка.
Возвращение дяди из тюрьмы он счёл особым обстоятельством и решился на вызов тётки из госпиталя. На этот раз он направился к небольшой двери в боковой стене здания. Вбежав в открывшуюся за дверью прихожую, он остановился в нерешительности. В прихожую выходило несколько дверей, куда они вели, было неизвестно. Он уже решил открыть первую попавшуюся, как вдруг одна из них отворилась, и в прихожую вышел невысокий моложавый человек в докторском халате. У него были реденькие рыжие усы и светлый чубчик.
– Тебе, мальчик, кого? – спросил мужчина тонким, но приятным голосом.
– Мне нужна Анна Николаевна Пигута и, пожалуйста, как можно скорее.
– Что-нибудь случилось? Неприятность? – встревожился этот человек.
– Нет, нет, никакой неприятности нет, но ей нужно как можно скорее быть дома, – ответил Боря.
– Хорошо, сейчас мы её позовём. Маша, – окликнул он выглянувшую на разговор из другой двери беленькую маленькую девушку, – позовите Анну Николаевну.
– Слушаюсь, Николай Васильевич, – ответила та и, пробежав через прихожую, скрылась в одной из следующих дверей.
Услышав, как девушка назвала мужчину, с которым он разговаривал, Боря невольно внимательнее посмотрел на него. «Так вот он какой, этот Николай Васильевич, – подумал он. – Ничего особенного… Что она только в нём нашла? Дядя Митя – не хуже», – мысленно сравнивал он, продолжая довольно неприлично разглядывать отвернувшегося к окну мужчину, имя которого почти всегда фигурировало в ссорах супругов Пигуты и которого Боря со свойственным ему воображением и опытом, почерпнутым из романов Дюма и других писателей, наделял сверхъестественной внешностью и неотразимой красотой. В это время вошла Анна Николаевна:
– Боря? – изумлённо и немного рассерженно спросила она. – Ты зачем здесь? Что-нибудь случилось?
Боря насупился и молчал. Николай Васильевич, догадавшись, что мальчик не хочет говорить при нём, повернулся и скрылся за одной из дверей.
– Ну что же ты молчишь? Говори скорее, что такое! Что-нибудь с Костей случилось?
– Да нет, дядя Митя пришёл, – выпалил Борис.
– Давно? Совсем?
– Только что, не знаю… – ответил мальчик на оба вопроса сразу.
– Ну ладно, беги домой, я сейчас отпрошусь у… начальника и тоже скоро приду. Да, вот что, там, в буфете, есть немного белой муки. В кладовой возьми яйца, там ещё два осталось, попроси у Насти молока и разведи тесто на блины. Помнишь, как я тебя учила на Рождество? Так и сделай, не забудь посолить и немного соды положить, в аптечке возьми. Я приду и блинов напеку. Дядю-то надо покормить как следует. Ну, иди быстрее!
И Анна Николаевна в первый раз за всё время пребывания Бори в Кинешме ласково потрепала его по щеке.
– Иди-иди! – повторила она, скрываясь за дверью, в которую до этого зашёл Николай Васильевич.
Боря, вообще-то, был очень чувствителен к ласкам, и это неожиданное прикосновение к нему его строгой тётки, к тому же заранее обрисованной ему чуть ли не зверем в образе женщины и, на его взгляд, иногда во время особенно яростных ссор с дядей это название оправдывавшей, настолько тронуло его, что, когда он бежал домой, на его глазах невольно показались слёзы. И себе он обещал никогда не сердить Анну Николаевну и ещё больше помогать ей по хозяйству.
К его чести, надо сказать, что, действительно, за всё время пребывания его в Кинешме он ни одного раза по-серьёзному перед своей тёткой не провинился и не рассердил её.
Этот вечер прошёл в семье Дмитрия Болеславовича Пигуты, кажется, так счастливо и спокойно, как никогда. Все были ласковы и предупредительны друг с другом. Дядя Митя вернулся совсем. Ему выдали бумагу, в которой говорилось, что он ни в чём не виноват. Так, по крайней мере, понял Борис из того, что прочитал дядя Митя.
Дмитрия Болеславовича беспокоило только одно: как отнесутся к его аресту на работе, возьмут ли его обратно в здравотдел. Каково же было его удивление, когда на следующий день посыльный принёс ему приглашение немедленно приступить к работе. Мало того, когда он вернулся на службу, то узнал, что согласно бумаге, полученной из ЧК, за ним, арестованным без достаточных оснований, не только сохранено место, но даже и жалование за то время, которое он провёл в тюрьме.
Вечером Борис оказался свидетелем следующего разговора между дядей и Анной Николаевной. Дядя Митя говорил:
– Не знаю, при какой другой власти со мной так бы поступили: не только не уволили, а ещё и заплатили за всё время ареста…
Анна Николаевна ответила:
– Видишь, а ты всё ворчал раньше, за Болеслава Павловича обижался. Ошибки могут быть при любой власти…
– Да, я всё больше убеждаюсь, что мы, в том числе и я, не понимаем до конца всех преимуществ этой новой рабочей власти, да, пожалуй, и не поймём, пока сами не очутимся в шкуре рабочего.
И со свойственными многим интеллигентам поверхностью и дилетантством Дмитрий Болеславович заключил:
– Я теперь решил основательно изучить какое-нибудь ремесло, поработать как ремесленник, физическим трудом. Вероятно, тогда и у меня новое сознание появится.
– Так ведь ты огородом занимаешься, какие-то там опыты проектируешь, чего же тебе ещё? – уже возмущённо заметила Анна Николаевна.
– Нет, Нюта, это совсем не то. Ты этого не понимаешь. Я хочу, я должен изучить какое-нибудь ремесло по-настоящему. И Бориса обязательно заставлю учиться какому-нибудь полезному физическому труду.
– Он и так много работает: и за козами чистит, и дрова колет, и на дворе всё убирает; а теперь ещё и книги переплетает, он все свои учебники переплёл и… – Анна Николаевна чуть было не проговорилась о Бориных заработках, но, вовремя заметив умоляющий жест мальчика, замолчала.
Однако, дядя Митя, поглощённый своей новой идеей, ни на что не обращал внимания и только сказал:
– Книги переплетает – что же, это хорошо… Боря, ты переплетёшь мои старые ноты?
– Обязательно, дядя Митя, когда хочешь!
– Спасибо, – задумчиво произнёс Дмитрий Болеславович, – нет-нет, это не то… Мы, Боря, должны будем с тобой выучиться серьёзному ремеслу и тогда станем настоящими пролетариями.
Анна Николаевна только хмыкнула:
– Ну, опять очередная блажь, – не вытерпев, воскликнула она и, сердито посмотрев на мужа, вышла в кухню.
Осуществить своё намерение так быстро, как хотелось, Дмитрию Болеславовичу не удалось. Случилось, как всегда, непредвиденное.
Ещё в тюрьме он простудился, у него появился кашель, а по вечерам поднималась температура. Несмотря на это, не обращая внимания на протесты жены, по выходе на работу он сразу же выехал в один из отдалённых уголков Кинешемского уезда и вернулся уже совсем больным.
Приглашённый Анной Николаевной врач из госпиталя, увидев, что у больного температура около 40 градусов, прослушав и простукав его, определил: воспаление лёгких. Дмитрий Болеславович с этим диагнозом не согласился, но когда по просьбе Анны Николаевны его осмотрел один из лучших врачей Кинешмы, доктор Доброхотов, подтвердивший диагноз своего более молодого коллеги, то спорить не стал. Да он уже и не мог. Положение его стало настолько тяжёлым, что почти всё время он находился без сознания.
Доброхотов прописал соответствующие, весьма скромные, с нашей современной точки зрения, средства, да и те Анна Николаевна достала только в госпитале, очевидно, с помощью Николая Васильевича. Врач поставил главным условием строгий постельный режим.
В 1921–1922 годах воспаление лёгких считалось чрезвычайно опасной болезнью, и не только потому, что не было тогда целого ряда даже простейших необходимых медикаментов, а ещё и потому, что почти все заболевшие пережили голод, и организм их был ослаблен.
Понятно, почему Анна Николаевна встревожилась, выпросила себе на службе отпуск и буквально днями и ночами не отходила от постели больного мужа. Боря и Настя по мере своих сил и разумения ей помогали. Вот, пожалуй, тогда он и понял, что, несмотря на дикие ссоры между супругами Пигута, на, казалось бы, беспредельную ненависть, существующую между ними, их связывало гораздо более крепкое чувство, которое проявлялось в трагические моменты их жизни.
Наконец, крепкий организм Дмитрия Болеславовича и заботливый уход его жены сделали своё дело. Кризис миновал, больной начал поправляться. Температура упала до нормальных цифр, но дядя Митя очень ослаб и, по заявлению Доброхотова, почти ежедневно его навещавшего, он теперь нуждался в усиленном питании.
– Хорошо бы, – говорил Доброхотов, – давать больному перед каждой едой по ложке красного вина, крепкий куриный бульон, куриного мясца, яиц, сливочного масла, побольше молока, сладкого чая, ну и, конечно, достаточное количество хлеба, хотя бы и ржаного.
Давать такие рекомендации было легко, а вот выполнить их – значительно труднее. Надо помнить, что в этом году и картошка для многих жителей Кинешмы являлась продуктом ограниченным, а хлеб и в семье Пигута делился кусочками. Муку давали только в пайке у Анны Николаевны, и так немного, что даже с добавлением того, что удавалось купить на базаре, можно было только-только не голодать.
А о таких деликатесах, как курица, яйца или сливочное масло, все члены семьи могли только мечтать. Если что и удавалось достать, то так мало, что хватало только Косте. Теперь же нужно было добывать гораздо больше. Правда, в эту зиму на базаре уже появились почтовые продукты, но стоили они так дорого, что месячного жалования обоих супругов могло хватить на приобретение лишь одной курицы, а ведь нужно платить и за лекарства, и за продукты для других членов семьи. Доброхотов от гонорара отказался, но это положение не спасало.
Бутылку красного вина «Кагор», считавшегося в то время одним из важных укрепляющих средств, Анна Николаевна выпросила в госпитале. Всё козье молоко предназначалось теперь только для дяди Мити, да ещё подкупали с базара мороженое коровье. Это был, кажется, единственный продукт, цена которого оставалась более или менее доступной.
В кабинете дяди Мити рядом с Бориной кроватью стоял большой старый сундук, в нём хранилась рожь, в своё время присланная Болеславом Павловичем. Иногда она служила подспорьем в питании, но, вообще-то, береглась на крайний случай. Правда, Боря, который всегда был голоден, умудрялся через маленькую дырочку в уголке сундука пёрышком и лучинкой выковыривать немного зёрен, и они с Костей грызли их, как семечки, но в основном-то те несколько пудов зерна, которые там хранились, были целы.
Анна Николаевна решила, что крайний случай наступил, и, воспользовавшись помощью соседа, священника Афанасьева, выменяла почти всю эту рожь у какого-то нэпмана на целый мешок муки. Нэпман, конечно, нажился, но другого выхода не было. Из этой муки, которую ещё и просеивали, пекли для дяди Мити отдельный хлеб. Делал это, между прочим, Боря. После удачно испечённых хлебов во время болезни Насти он стал признанным хлебопёком и почти всегда выпекал хлеб сам.
При помощи Веньки Панфилова у его отца удалось купить дешевле, чем на базаре, сахар. Вообще-то, Панфилов продавать сахар права не имел, так как, получая его по нарядам для изготовления конфет, обязан был пускать его только в производство. Но, как и другие нэпманы, Панфилов нарушал установленные правила и законы, ведь он был заинтересован в получении большей прибыли. А он говорил, не стесняясь сына и его приятеля Алёшкина, что ему изготовление этих конфет осточертело, тем более что за сахар на базаре можно было получить больше, чем за изготовленные из него конфеты. Вот он и спекулировал получаемым сахаром. Отказать приятелю сына в нескольких фунтах сахара для больного родственника он не мог. Правда, по мнению Бори, Панфилов за сахар содрал дорого, и мальчишка, возмутившись, чуть было не нагрубил проклятому буржую, как он с тех пор стал называть Панфилова, но вовремя сдержался. Даже по этой цене за сахар пришлось отдать чуть ли не двухмесячное жалование Анны Николаевны, а если бы его покупали на базаре, то заплатили бы вдвое дороже.
Между прочим, этот случай повлиял и на отношение Бориса к соседу по парте – он охладел к нему окончательно.
Осложнялось дело с курицей. На базаре в эту зиму кур не продавали. Во время прошедшей голодовки в Поволжье поели всю живность, естественно, что первыми были ликвидированы куры. Они уцелели только в зажиточных городах.
Главным поставщиком с базара в семье Пигута как-то незаметно стал Борис. После того как Анна Николаевна несколько раз сходила на базар вместе с ним и убедилась, что он умеет торговаться и выбирать продукты лучше неё, она все базарные закупки полностью передоверила ему. Он от этого поручения не отказывался, так как всегда умел выторговать некоторую сумму и для себя.
На этот раз с курицей дело не получалось, а Анна Николаевна видела в ней единственное спасение мужа. Этой уверенностью она заразила и мальчика, его голова тоже была занята только одной мыслью: как бы достать для дяди Мити курицу.
Как-то вечером после ужина, когда дядя Митя дремал в своей постели, с которой он ещё не вставал, Костя уже спал, а Борис, Настя и Анна Николаевна сидели в кухне, последняя сказала:
– Ну, как же нам быть с курицей-то, Борис? Может быть, сбегаешь завтра перед школой ещё разок на базар, попробуешь купить? Вот ведь какое несчастье-то, не держатся у нас куры, больше двух недель не живут, сколько я их не покупала! Ходят по двору, вот только что здесь была, смотришь – нету. А, да всё равно, если бы они и были, мы давно бы их съели. И кто только их у нас воровал? Ума не приложу. Наверно, они к афанасьевским пристают, ведь у попа их и сейчас штук двадцать пять будет, а поди докажи, что у него и наши, ведь не докажешь. Тем более что они у них все помеченные: химическим карандашом крылья покрашены.
– Так, может быть, у него купить?
– Да я уж пробовала: он-то, может быть, и продал бы, а попадья такую цену заломила, что я еле живая ушла. Все деньги, что у нас ещё остались, отдать – а нам ведь и самим есть надо. А эта баба мне говорит, мол, если денег жалко, отдайте мне за курицу вашу шаль, она мне очень нравится. Я уж не знаю, может быть, в самом деле шаль отдать? Да жалко её, ведь она не одну, а, по крайней мере, десять кур стоит. А наверно, придётся согласиться, ведь дядю как-то поднимать надо. Вон он как ослабел, сегодня еле-еле до уборной дошёл.
Борю вдруг осенило. Он подумал про попадью: «Ах, ты так? На чужом горе хочешь нажиться? Ну так подожди, я тебя проучу». Он вспомнил, как они с Юрой Стасевичем ловили куропаток. Этому нехитрому делу их научил один лесник. «А что, если таким образом поймать курицу у Афанасьевых, а? Но это значит украсть! Ну и что же, у таких жадюг можно. Да и не кража это будет вовсе, а возврат собственного, ведь наверняка они забирали кур у дяди Мити, небось, не стеснялись, – успокаивал он себя. – А если попадусь? Ну, выкручусь как-нибудь, что-нибудь придумаю. А потом, зачем я буду попадаться? Надо все обдуманно сделать», – и решившись, он повернулся к тётке:
– Анна Николаевна, не надо беспокоиться о курицах, я думаю, что в воскресенье базар будет большой и я сумею её купить.
Та поняла, что Борис придумал какое-то предприятие, так как знала, что на базаре просто курицу не достанешь, поэтому встревожилась:
– Что ты задумал, Борис? Смотри не наделай каких-нибудь глупостей.
– Постараюсь не наделать, а если и сделаю, так вы об этом ничего не узнаете.
Услыхав это заявление, Анна Николаевна ещё более обеспокоилась:
– Нет уж, Борис, пожалуйста, ничего не предпринимай. Я сама что-нибудь придумаю. Попрошу Николая Васильевича, ведь у нас иногда тяжёлым больным, красным командирам достают где-то куриц, может быть, он и для меня сделает…
Если до сих пор Боря ещё немного колебался в исполнении своего плана, то, услышав, что тётка собирается привлечь к этому делу своего полюбовника, вся его маленькая мальчишеская душа и самолюбие возмутились до самой глубины: как это так, дяде будет помогать человек, который судя по описаниям всех прочитанных Борей романов является его самым злейшим врагом! «Нет, этому не бывать, – твёрдо решил он, – курицу я добуду самостоятельно!»
На другой день, в субботу, часов около пяти, когда бледное зимнее солнце уже скрылось за верхушками далёких елей, куры Афанасьевых собрались около входа в курятник, медленно прохаживаясь и разгребая лапами притоптанный снег. В это время им обычно выносили и вываливали в деревянное корыто корм, состоявший из мятой картошки, присыпанной отрубями.
Курятник примыкал вплотную к забору, разделявшему участки домов Пигуты и Афанасьевых. Как раз в этом месте у Пигуты стояла старенькая уборная, которой почти никогда не пользовались: уборные имелись при квартирах. Одна из стен её являлась забором.
Ещё утром Борис умудрился тихонько выдернуть гвозди у одной из досок, и теперь она свободно отодвигалась, образуя большую щель. В эту щель мальчишка просунул короткое бамбуковое удилище (у дяди Мити их было много, одно время тот увлекался рыбной ловлей), на конце которого он смастерил из толстой лески скользящую прочную петлю. Достав из кармана горсточку ржи, он бросил её в сторону куриц. Те, увидев зёрна, стайкой подбежали и набросились на них. Борис ждал. Но вот одна из птиц в поисках зёрен подошла достаточно близко к протянутому удилищу, и как только она приподняла голову, охотник набросил на неё петлю и сильно дёрнул к себе.
Курица трепыхнула крыльями, как-то странно всхлипнула и повалилась набок, остальные разбежались. В тот же миг Боря втянул полузадушенную курицу в щель, поставил доску на место и вставил в дырку выдернутый гвоздь. Пойманная курица лежала на полу уборной, не шевелясь: свитая из конского волоса, твёрдая леска почти перерезала ей шею.
Высвободив птицу из петли, мальчик запихнул её под свою шубёнку, леску выбросил в очко уборной, удилище запихнул под сарай, а сам не спеша направился к дому, как будто бы ходил в уборную по своим личным делам.
Через несколько минут он стоял в кухне, где в это время находились Анна Николаевна и Настя. Заметив вошедшего Бориса, тётка только было собралась расспрашивать, где он был, но заметила его предостерегающий жест, остановилась и сказала:
– Настя, я тут с Борисом сама управлюсь, пойди посиди немного с Костей, а то Дмитрий Болеславович задремал, как бы Костя его не разбудил. Скажи ему, что Боря сейчас натаскает дров и тоже придёт к нему.
Настя вышла. Тогда Борис распахнул шубёнку и вытащил из-под неё ещё слегка трепыхавшуюся большую белую курицу.
– Откуда это, Борька? Стянул у Афанасьевых? – тревожно спросила Анна Николаевна.
– Нет, не стянул, – лукаво улыбнулся озорник, – я только вашу взял, которая к ним прошлым летом пристала. Она, правда, подросла немного, ну что же, время-то идёт! Сколько она им яиц нанесла за это лето… Пусть спасибо скажут, что мы ещё яйца с них не спрашиваем! – хорохорился мальчишка.
– А откуда ты знаешь, что это наша, ведь у неё на лбу не написано?
– А откуда можно знать, что она не ваша? – ответил Борис. – Но это только для вас. А для всех остальных – для дяди Мити, Кости и Насти будем считать, что эту курицу я купил на базаре, случайно! Завтра. Ну, я пошёл дрова колоть… – и мальчишка вышел, оставив курицу в руках тётки.
Та, машинально взяв птицу из рук племянника. Увидев, что она зашевелилась, она окончательно свернула курице голову и, уже не раздумывая, завернула её в полотенце, сунула в корзину, с которой Боря обычно ходил на базар, и вынесла в холодную кладовую; дверь заперла на замок и ключ положила в карман.
На следующее утро, чуть только рассвело, когда в доме ещё все спали, Борис отпер кладовку (ключ от неё тётка отдала ему ещё с вечера), вынул из корзины курицу, положил её на полку, а сам помчался на базар. Купил там полкруга молока (мороженое молоко крестьяне привозили в форме круга, замораживая в тазах определённого размера нужное количество; круг молока был своего рода единицей торговли), фунта полтора говядины, лука и помчался домой. Не заходя в кухню, забежал в кладовку, переложил уже основательно замёрзшую курицу в корзину и торжественно вошёл в кухню. День был воскресный. Дядя Митя начал уже помаленьку вставать с постели и сегодня кушал в столовой вместе со всеми. В момент возвращения Бори все завтракали: хозяева в столовой, а Настя на кухне. Войдя в кухню, Борис крикнул:
– А ну-ка, Настя, зови скорее Анну Николаевну, я ей покажу, что мне удалось купить!
Но та, услышав Борин голос, уже сама спешила на кухню. Тут они с мальчишкой как по нотам разыграли спектакль и оставили всех в полной уверенности, что курица приобретена Борисом по счастливому случаю на базаре. Единственное, что беспокоило дядю Митю, не сдохла ли курица от какой-нибудь болезни, а потому и была продана дёшево. Но тут уже и Боря, и Анна Николаевна так дружно стали доказывать, что курица была совершенно здорова, что вполне убедили в этом и дядю. Сами-то они отлично знали, что курица ничем не болела.
На завтрак удачливому покупателю тётка дала к чаю, кроме жареной картошки, большой кусок хлеба и сахара. Наелся он до отвала. Кажется, за последний год это был первый день, когда мальчишка встал из-за стола совершенно сытым.
Вечером этого же дня дядю Митю накормили отличным куриным бульоном, а из потрохов сварили очень вкусный суп и для остальных членов семьи. Курицы дяде хватило на несколько дней, и он то ли от действительно улучшившегося питания, то ли от заботливого ухода, которым его окружали, то ли оттого, что, в общем-то, обладал крепким здоровьем, стал быстро поправляться.
Между прочим, он так никогда и не догадался, каким образом ему добыли эту знаменитую курицу. И лишь спустя много лет (вероятно, более тридцати) Алёшкин, уже совсем взрослый, в присутствии Анны Николаевны рассказал дяде об этой проделке.
Пожалуй, единственным человеком, догадавшимся о происхождении курицы, оказалась Настя. Дня через три после «приобретения» курицы Настя с самым невинным видом, но с явной лукавинкой в глазах в присутствии Анны Николаевны и Бори завела разговор о том, что у попадьи стали курицы пропадать:
– Попадья думает, наверно, завёлся хорёк. Она обнаружила несколько капель крови на снегу у курятника и недосчиталась лучшей своей курицы…
Однако ни племянник, ни тётка на это сообщение не прореагировали.
Вскоре это происшествие забылось. Борю оно, граничившее с преступлением, никогда не мучило; своим ребячьим рассуждением он считал, что поступил правильно: «Ведь попадья не отдавала кур Анны Николаевны, которые к ней забредали, а, наоборот, скорее их перекрашивала. Кроме того, она отказалась продать за сходную цену хоть какую-нибудь из своих куриц, а ведь знала, что дядя Митя опасно болен. Значит, так ей и надо!».
Глава восьмая
За всеми этими событиями в доме Пигута как-то незаметно кончилась первая, а затем вторая четверть учебного года. Впервые в этой школе, как экспериментальной, ввели табели – такие же, какие когда-то имелись в гимназиях. Разница заключалась только в том, что гимназические табели печатались в типографиях, а новые писались самими учениками, и вместо цифр ставились те отметки, которые мы уже называли.
Как за первую четверть, так и за полугодие у Алёшкина отметки по всем предметам начинались со слова «весьма». Показывая свой табель дома, где дядя или тётка должны были расписаться, он гордился.
В период каникул, а потом почти каждое воскресенье, Борис находился у Стакановых. Дмитрий Болеславович во время совместного пребывания под арестом подружился с Диминым отцом и разрешение на посещение мальчиком их дома давал охотно. С Анной Николаевной в этом вопросе Борис тоже нашёл общий язык. Он ещё в субботу старался переделать все домашние дела с таким расчётом, чтобы воскресенье оставить свободным. Удавалось ему уговорить и Костю, которого он задаривал старыми игрушками, получаемыми от Димы.
Одним словом, наш ловкач так или иначе каждую неделю проводил в гостях. Дружба со Стакановыми во многом ему помогла. Проводя в их семье целые дни, а семья эта была на редкость дружная, сплочённая и трудолюбивая, мальчик невольно усваивал многое из того, что она ему могла дать. Он научился кое-какому мастерству: столярничать, слесарить и даже разбираться в электротехнике.
В отличие от Юры Стасевича, использовавшего Борю только как черновую рабочую силу – «принеси», «подай», «подержи» и т. п., Дима, будучи почти ровесником друга, держался с ним на равных, а иногда благодаря Бориной сообразительности, а может быть, и больше нахальству, роль руководителя доставалась и ему. Кроме этого, ребята много гуляли и бегали на лыжах. Время летело быстро, Боря возвращался домой уже затемно и, придя, торопился поскорее доделать всё, чего не успел сделать в субботу.
Дмитрий Болеславович поправился окончательно, приступил к работе. Ему, как тогда полагалось, оплатили его жалование за одну неделю, остальное время он болел за свой счёт. Одновременно с выздоровлением он решил осуществить свою идею о приобщении себя и Бори к настоящему ремеслу. Следует заметить, что эта идея являлась не столько блажью, как её довольно неделикатно окрестила Анна Николаевна, а скорее, проявлением интеллигентской растерянности и непонимания действительной сущности и содержания советской власти. Люди уже поняли, что советская власть – власть рабочих и крестьян – надолго, может быть, навсегда; что самым почётным человеком в стране стал рабочий человек, в их понятии мастеровой. Ещё не осознав того, что в этом новом государстве всякий трудящийся на благо народа заслуживает почёта, они стали каким-нибудь образом стараться походить на этого ранее ими не очень-то уважаемого мастерового хотя бы внешне.
Конечно, так думали далеко не все интеллигенты; многие, работая по своей специальности честно и добросовестно, считали, что их труд ничуть не хуже труда любого рабочего, таким был, например, инженер Стаканов. Но, к сожалению, были и такие, как Борин дядя. На своей службе в здравотделе он делал немало, пользовался авторитетом, но считал, что его работа «не пролетарская».
Надо сказать, что в известной мере такому восприятию новой власти, а ведь для многих интеллигентов того времени, имевших за плечами много лет труда, советская власть, существовавшая менее пяти лет, действительно была новой, способствовало не совсем правильное отношение многих её представителей к работникам умственного труда. Довольно часто слово «интеллигент» являлось чуть ли не оскорбительным словом, таким же, пожалуй, как и «офицер». Очень уж много от этих прислужников бывших хозяев довелось натерпеться и рабочим, и крестьянам. Да и на самом деле, среди интеллигентов было ещё немало людей, воспринявших существование новой власти только формально и с сожалением вспоминавших прежние дни, когда их положение было несравненно лучше, чем сейчас.
Так высказывались многие знакомые Дмитрия Болеславовича, посещавшие его дом. Их рассуждения Боря слышал не один раз, но никогда не слышал, чтобы дядя им поддакивал. Тем не менее он всё-таки решил приобщить к ремеслу, к физическому труду себя и своего племянника. Почему-то было выбрано для этого дела ремесло сапожника. Дядя Митя проникся убеждением, что его, бывшего дворянина, бывшего эсера, могут арестовать без всякого повода, как это было в последний раз. И не всегда этот арест может так благополучно закончиться. Ведь вот, их-то отпустили, а бывший адвокат Красинский, которого он хорошо знал (так, оказывается, звали старика, записка которого была отобрана у Бори Казаковым, о чём он дяде тогда так и не сказал), и этот незнакомый черноусый весельчак так и не вернулись, а говорят, были сосланы куда-то на Соловки. Что с ними будет там, неизвестно. Дмитрий Болеславович не вдавался в сущность вины этих людей, да он и не мог знать, в чём они обвинялись, но знал, что это были люди, как тогда говорили, его круга и что, следовательно, его самого могла постичь подобная участь. И вот он наивно полагал, что знание, а впоследствии, может быть, и работа по изученному ремеслу уберегут его и ближайших родственников от подобного ареста.
Между прочим, лет через двадцать после этого события Алёшкин узнал от Анны Николаевны, что арест дяди Мити был совсем не случайностью, а явился следствием того, что кинешемское ЧК узнало об организации контрреволюционной группы, связанной с Савинковым и возглавлявшейся адвокатом Красинским. В эту группу Московская организация направила своего связного, по всей вероятности, это и был молодой человек, так весело державший себя в тюрьме. ЧК, стараясь выловить всех членов этой организации, решила арестовать всех, кто так или иначе был знаком с Красинским, в это число попали и Стаканов, и дядя Митя, ни о каком заговоре не помышлявшие. Казакову и другим работникам уездного ЧК пришлось немало потрудиться, пока они сумели распутать весь этот клубок.
О причине ареста Анна Николаевна узнала вскоре после освобождения мужа от Николая Васильевича, но, конечно, ни ему, ни тем более Боре тогда ничего не сказала.
Но мы слишком далеко забежали вперед, вернемся-ка опять в 1922 год.
Итак, дядя Митя решил стать сапожником и выучить этому ремеслу своего племянника. Анна Николаевна явно насмехалась над этой затеей. Она, пожалуй, лучше всех в этой семье понимала, что это дело пустое, и не возражала только потому, что не хотела спора и шума; она надеялась, что оно естественным путём сойдёт на нет.
Так, оно, впрочем, и случилось. Давая своё согласие на обучение Бориса у сапожника, она, однако, заявила:
– Ну что же, сапожником – так сапожником, но только пусть будет грамотным сапожником, и вместе с обучением ремеслу пусть хорошенько учится и в школе. Конечно, он должен продолжать и все домашние дела, которые делал до сих пор, иначе всё ваше сапожничанье полетит к чёрту!
Выражалась Борина тётка всегда достаточно резко и прямолинейно, в отличие от дяди Мити, стремившегося всё как-то смягчить и облагородить. Он заверил, что одно другому мешать не будет.
Но настоящую учёбу у настоящего мастера довелось пройти только Боре. Сам дядя Митя времени для посещения занятий не имел и вынужден был заниматься самостоятельно, по самоучителю, купленному у знакомого букиниста. Это была тоненькая потрёпанная книжонка из серии «Как самому изучить ремесло, дающее возможность безбедного существования». До революции серия таких книжек широко рекламировалась в различных газетах и иллюстрированных журналах. В неё входили самоучители столярного, слесарного, скорняжного, портновского, сапожного и многих других ремёсел. В своих многословных объявлениях издательство, рекламируя эти книжки, уверяло простодушных читателей, что за 15 копеек (а книжка в то время стоила ровно столько) любой немного грамотный человек, овладев описанным в ней ремеслом, сможет не только хорошо зарабатывать, но прямо-таки разбогатеет. Конечно, эта была рекламная утка, но основы ремесла в брошюрах излагались сносно. Овладев ими, можно было стать если не богачом и не первоклассным мастером, то, во всяком случае, получить общее понятие о том или ином ремесле.
Вот по такой именно книжке доктор Пигута и начал усердно заниматься сапожным ремеслом, выкраивая для этого каждую свободную минуту. Борю решили отдать в учение к настоящему сапожнику. Но дядя знал, что ребята – ученики мастера в течение длительного периода не столько учатся, сколько работают на своего хозяина и его подмастерьев как мальчики на побегушках. Он решил быть более прогрессивным и, договариваясь с одним из знакомых сапожников, поставил вопрос о том, чтобы его племянник, за которого он согласился платить, с первых же дней начал обучаться ремеслу и не позднее чем через год умел бы самостоятельно выполнять хотя бы простую сапожную работу.
Сапожник вначале вообще от такого ученика отказывался. Зная Дмитрия Болеславовича ещё с дореволюционного времени и по старой привычке продолжая называть его барином-доктором, он никак не мог понять, зачем это барскому племяннику понадобилось сапожное дело, и, подозревая, что тут кроется какой-нибудь подвох, отказывался. Сдался он лишь после долгих уговоров. Было решено, что Боря будет ходить к сапожнику по средам и пятницам на один час, вечером после школы.
Мальчик от изучения нового ремесла не отказывался, хоть и не понимал, зачем это нужно. А не отказывался потому, что не хотел огорчать своего дядю, и потому, что он вообще любил узнавать всё новое.
Началось изучение ремесла. Сапожник, у которого мальчик учился, уже старый человек, имел помощников: инвалида, потерявшего обе ноги где-то в Восточной Пруссии ещё в 1914 году, и племянника, мальчишку одних лет с Борей. Последнего прислала сестра мастера из какой-то заволжской деревни для обучения «рукомеслу», как он рассказал Боре в первый же день знакомства.
Каким образом начать занятия с барчонком, как мысленно старик окрестил Бориса, он просто пока не представлял, и поэтому весь первый день своего учения Борис сидел и смотрел на то, как ловко справляются со своим делом старик и его помощник. Ему уже и самому захотелось также ловко и аккуратно тачать головки, подбивать подмётки и каблуки, как это делают его учителя.
На следующий учебный день, посоветовавшись с подмастерьем и решив, что «доктур» всерьёз решил учить племянника сапожному делу, старик придумал для него первый урок – сучение дратвы.
В те блаженные времена большинство сапожных работ не выполнялось, как сейчас, машинными нитками: все швы производились так называемой дратвой различной толщины, которую каждый сапожник изготовлял сам. Вот с изготовления этого вспомогательного, но совершенно необходимого материала Борис и начал своё обучение.
Вряд ли современные читатели знают, как делается дратва, хотя, быть может, слово и слышали. Попробуем рассказать.
Из клубка суровых льняных ниток нарезалось несколько кусков длиной около сажени. Количество их определялось желаемой толщиной дратвы. Одним концом их привязывали к гвоздику, вбитому в косяк двери, другие концы закладывались между ладонями, на которые надо было предварительно поплевать, чтобы нитки не скользили, и равномерным движением рук производилось скручивание ниток в одну сторону – это, собственно, и называлось ссучиванием. После 3–5-минутной работы получившуюся толстую нить туго натягивали и натирали варом, чтобы нитки лучше слиплись и были влагоустойчивы, затем воском, чтобы дратва лучше скользила в коже. Полученную дратву снимали с гвоздя, свернув восьмёркой, укладывали в специальную коробку или вешали на колышек, укреплённый над верстаком – низеньким столиком сапожника. Важно, чтобы на дратве не было узелков и неровностей, как их называли, ссучен.
В первый день, провозившись час, Борис сумел сделать более или менее приличной всего одну дратву, чем вызвал беззлобные насмешки своих учителей и довольно язвительные – своего сверстника, который эту премудрость уже давно одолел и за это же время сумел сделать около десятка дратв. Старый сапожник усмехнулся и, заметив, как Боря потирает горевшие от непривычной работы ладони, сказал:
– Ну, если ты так работать будешь, то и на хлеб не заработаешь. А что ладони дерёт, так это ничего, дома маслицем постным потри, отойдут. Ну, а наш труд не барских ручек требует, так что привыкай.
По правде сказать, Борины руки никак нельзя было назвать барскими. На работе во дворе и в хлеву им доставалось немало, но того, что он делал сегодня, ему делать не приходилось, и ладони после этого у него несколько дней болели.
Со следующего раза дело пошло лучше, а после трёх занятий Борис справлялся с сучением дратвы не хуже хозяйского племянника, чем вызвал одобрение учителя и дальнейшее продвижение в учении.
Следующим уроком явилось обучение всучиванию в дратву щетины. Сапожники того времени стальных игл почти не употребляли: они стоили дорого и часто ломались. Для протаскивания дратвы через проколотые шилом отверстия использовали свиную щетину. Щетина продавалась на базаре, и у каждого сапожника имелись её запасы, стоила она сравнительно дёшево. На неё шла даже длинная шерсть с загривка и спины крупной свиньи. Каждая щетинка представляла собой толстый упругий волос, благодаря своей гибкости и эластичности хорошо проникавший через тонкое отверстие, оставленное в коже или войлоке шилом. Нужно было только умело прикрепить к ней дратву. Боря скоро узнал, что это было делом нелёгким, требовавшим навыка и мастерства.
Для выполнения этого процесса один из концов дратвы немного рассучивался, концы входящих в него ниток обстругивались таким образом, чтобы свести на нет (как убедился Боря, это было удобнее всего делать, протягивая нитки между зубами). Наиболее тонкий кончик щетины, имевший в длину десять – пятнадцать сантиметров, расщеплялся на две или даже три части, полученные волоски соединялись с заострёнными концами ниток и сплетались вновь в одно целое. В результате получалась толстая нитка, оканчивающаяся эластичной и прочной щетиной, позволявшей протянуть её через любое тонкое и извитое отверстие. У дратвы, таким образом, заделывались оба конца. Тачание производилось сразу двойным швом: в отверстие, проделанное шилом, вставлялись с двух противоположных концов сразу две щетины. Протянув дратву и затянув её, сапожник сразу получал двухсторонний шов.
Это мастерство Борису тоже далось не сразу, но тем не менее через два с половиной месяца обучения он уже умел сучить дратву, всучивать в неё щетину, заготавливать деревянные гвозди (все сапожники тогда для прикрепления подошв пользовались деревянными гвоздями), вырезать из специальных войлочных пластин и из голенищ старых валенок подошвы и даже пришивать их к прохудившимся. Научился ставить на валенки и сапоги небольшие заплаты, делать набойки на каблуки и даже проводить обсоюзку валенок. И кто знает, не случись опять-таки непредвиденного обстоятельства, может быть, из Алёшкина получился бы настоящий, хороший сапожник. Во всяком случае, его учитель, видя, как быстро мальчишка усваивает ремесло, сулил ему на этом поприще хорошее будущее и постоянно ставил его в пример своему племяннику, которого Борис не только догнал, но и перегнал.
Самому Боре его новые занятия тоже стали нравиться, особенно когда он увидел, что из-под его рук выходят вещи, людям необходимые, и что они берут эти изделия с удовольствием. Очевидно, всегда, даже в самом беззаботном возрасте, а мальчишки в четырнадцать лет именно такими и бывают, приятно сознавать свою полезность людям. И хотя он немало трудился дома, не считал это работой на благо других, это было своё, семейное. А когда отдал какой-то старушке первые, самостоятельно подшитые им валенки и услыхал от неё слова благодарности, он был очень горд, хотя вознаграждение за эту работу, как и полагалось, получил его учитель.
Единственным неудобством было то, что, хотя на занятия в мастерскую он ходил в самой старой одежде, его белье, по-видимому, и кожа пропитывались специфическим запахом сапожной мастерской. Отдельные ученики в школе, особенно из нэпманчиков, заметили этот запах и стали над ним подсмеиваться.
Между прочим, не в пример темниковской жизни здесь Борис ходил в баню регулярно. Он по-прежнему недолюбливал эту процедуру, но, подчиняясь установленному распорядку, раз в две недели вместе с дядей ходил в баню при госпитале (что, конечно, устроила Анна Николаевна).
Но несмотря на такое регулярное мытьё, сапожный запах оставался и был настолько заметен, что даже его лучший друг Димка Стаканов и тот однажды сказал:
– Борь, что это от тебя так сапожником пахнет?
Конечно, другу он не только открылся, но даже признался, что это ремесло ему стало нравиться. В семье Стакановых хоть и отнеслись к этой затее скептически, но никто никаких насмешек над Борей себе не позволил.
Дмитрий Болеславович, начавший изучение ремесла сапожника самостоятельно, местом для своих занятий избрал кухню, отгородив себе уголок и поставив там приобретённый на толкучке сапожный верстачок, но очень скоро из-за запаха кожи и дёгтя оттуда был с позором изгнан. Он переселился в холодную кладовую, но там из-за холода до весны учение пришлось отложить.
Однако он всё-таки кое-чему научился: сумел починить Борины ботинки, свои охотничьи сапоги, Настины, а затем и Костины, туфли и даже получить одобрение результатов своей работы.
Кое в чём ему помогал и Боря: сучил дратву и колол из берёзового полена деревянные гвозди. Правда, с забиванием их у дяди Мити дело шло не очень хорошо; по мнению Бори, потому, что тот не слюнявил гвозди, как это делали его учителя. Они перед тем, как забить гвозди в подошву сапога, набирали их полный рот, а затем мокрые вставляли в проделанные шилом отверстия и одним ловким ударом молотка сразу же вгоняли каждый гвоздь в подошву или каблук. Боре казалось, что это происходило оттого, что обслюнявленные гвозди становились скользкими и легко входили в кожу. У дяди Мити гвозди не забивались сразу – они ломались, расплющивались, и, пожалуй, как следует ему удавалось забить лишь один из десяти. По всей вероятности, кроме слюней в этом деле нужен был и определённый навык, которого у дяди не было. На предложение Бори послюнявить гвозди он не согласился, хотя тот для этого предлагал свои услуги.
Вершиной сапожного творчества Дмитрия Болеславовича явилось шитьё туфель для жены. Он купил на базаре кусок хрома, снял с ног Анны Николаевны мерку, сделал по всем правилам, описанным в книге, выкройку заготовки и приступил к работе. Забегая вперёд, скажем, что, начав шить туфли в конце февраля, он закончил их к августу. Для прочности он поставил такую подошву, какую обычно ставят на мужские сапоги, и прибил её огромным количеством деревянных гвоздей. А так как все швы он делал ручным способом, то туфли получились неодинаковые по размеру, кособокие и, самое главное, неимоверно тяжёлые. Когда он их подарил жене, то та хоть и попыталась их поносить, но уже через час так набила ими ноги, что больше никогда не решилась их надевать.
Глава девятая
Вернёмся, однако, к тому событию, которое прервало, а затем и вовсе прекратило Борины занятия сапожным делом.
В конце марта, когда с крыш свесились длинные сосульки, сугробы осели, а дороги почернели, и по ним побежали первые ручейки, Анна Николаевна заболела.
Вначале все, включая и её саму, думали, что она просто промочила ноги и простудилась. Но её состояние стало быстро ухудшаться, температура тела поднялась до сорока, а выпитый ею аспирин не оказал никакого действия. Произошло это вечером после возвращения её с дежурства в госпитале. Дядя Митя был в командировке где-то в уезде.
Ночью Анна Николаевна начала бредить, громко кричать, разбудила этим Костю, тот, испугавшись, прибежал к Боре. Наскоро натянув штаны, Борис зашёл в спальню, зажёг свечку, и первое, что ему бросилось в глаза, что Анна Николаевна, скинув на пол одеяло, полуодетая металась по кровати, широко открытыми глазами смотрела куда-то в потолок и громко звала мужа, Николая Васильевича и Костю.
Прикрыв больную одеялом и уложив Костю к себе на кровать, он поднял на ноги Настю и отправил её в госпиталь, чтобы она немедленно привела какого-нибудь врача. Сам же, налив в таз холодной воды и взяв из буфета чистую салфетку, подошёл к больной. Та немного успокоилась, но в себя не пришла. Поставив таз на стул около кровати, Боря сел с краю и, намочив салфетку холодной водой, стал прикладывать её к горячему лбу тётки. Этот способ лечения он когда-то вычитал в одном из романов Жюля Верна и вспомнил, что и бабуся применяла его, когда у кого-нибудь из них – у него или у Жени появлялся жар.
Это примитивное лечение помогло. На несколько мгновений Анна Николаевна пришла в себя и, увидев Борю, не рассердилась, чего он боялся больше всего, а попыталась улыбнуться и почти шёпотом сказала:
– Убери отсюда Костю, у меня, наверно, тиф…
После этого она вновь начала бормотать что-то непонятное, затем замолчала и лишь часто и глубоко, с каким-то хрипом, дышала. Продолжая время от времени прикладывать холодную тряпку к пылающей голове тётки, мальчик со всё большим беспокойством и нетерпением ждал прихода врача или хотя бы возвращения Насти.
Вероятно, прошло не более получаса с момента ухода Насти, но Боре это показалось целой вечностью: он всё время боялся, как бы Анна Николаевна не умерла. То, что у неё, по-видимому, тиф, он понял и сам: в городе была эпидемия сыпного тифа, и много больных умирало.
Но вот раздались быстрые шаги в кухне, и в спальню вбежала Настя, а за ней и дежурный врач из госпиталя. Осмотрев больную, он подтвердил поставленный ею самой диагноз и сказал, что к утру пришлёт за ней лошадь для транспортировки в госпиталь. Оставлять больную дома нельзя: заболевание, судя по началу, протекает в очень тяжёлой форме, и она нуждается в особом уходе.
Он велел после того, как Анну Николаевну увезут, собрать всё её оставшееся бельё, личное и постельное, и прокипятить в щёлоке. Да и самим всем нужно бы обязательно вымыться в бане и хорошенько проверить друг друга, нет ли на ком-нибудь из них вредных насекомых. Врач деликатно не назвал их, но и Боря и Настя знали, что эти насекомые – вши. О том, что вошь переносит заразу (тиф), кричали многочисленные плакаты, расклеенные чуть ли не на всех заборах.
После того, как ранним утром тётку, закутанную в одеяло и укрытую шубой, на носилках вынесли на улицу, уложили в большие сани и увезли в госпиталь, Настя, Борис и Костя стали искать вшей друг у друга; к счастью, не нашли. На всякий случай все переоделись в чистое бельё, Настя принялась за стирку, а Борис вместо школы побежал в здравотдел. Там он нашёл одного из врачей, бывавшего иногда в доме Пигуты, и рассказал ему о болезни тётки. Мальчик попросил известить об этом дядю Митю, находившегося в волостном селе, с которым город имел телефонную связь. Известие о болезни жены дошло до него быстро, и уже на следующий день он вернулся домой.
Приехав, Дмитрий Болеславович попытался навестить больную, но его к ней не пустили. Медицинская сестра, ухаживавшая за ней, её подруга, сказала, что больная без сознания и врачи посетителей к ней допускать не разрешили. Кроме того, она сказала:
– У нас в госпитале не всё благополучно: хотя и стараемся поддерживать чистоту, но к нам привозят таких больных, на которых вши прямо кишат, и сколько мы не стараемся, всё равно почти ежедневно находим их и на больных, и на себе. Самое главное – нет мыла.
Доктор Пигута подобным объяснением не был обрадован, однако понял, что посещение жены в таких условиях будет и бесполезным, и опасным для остальных членов семьи и, прежде всего, для Кости. Так, почти до самой выписки никто из домочадцев у Анны Николаевны и не был. И лишь когда она начала передвигаться по палате, Боря с Костей приходили в госпитальный парк и, залезая на фундамент, через окошко разговаривали с ней.
Как только заболела тётка, то само собой получилось так, что все домашние заботы легли на Борины плечи. Дядя Митя работал, приносил жалование, иногда кое-какие продукты, а Боря должен был ходить на базар, руководить приготовлением еды для всех и для Анны Николаевны, ухаживать за козами, колоть дрова, топить печи, а кроме того, ещё ходить в школу и готовить уроки. Настя занималась уборкой комнат, мытьём полов, стиркой белья и уходом за Костей.
Боре приходилось вставать в шесть часов утра и ложиться в двенадцать ночи; понятно, что в таких условиях было уже не до занятий в сапожной мастерской. Оставляя эту учебу, он особого огорчения не испытывал. Так и не удалось ему сделаться сапожником, то есть «настоящим пролетарием», – подсмеивалась потом тётка.
В конце концов, всё в этом мире кончается – хорошо или плохо, но кончается. В данном случае всё кончилось хорошо: Анна Николаевна стала поправляться, кризис миновал, и недели через три с начала заболевания Дмитрий Болеславович получил разрешение перевезти жену домой. К этому событию пришлось произвести кое-какие приготовления.
За всё время нахождения в госпитале Анна Николаевна не смогла ни разу помыться: ванные не работали, а до бани, в которой мылся обслуживающий персонал, она, естественно, дойти не могла. Мыться в санпропускнике, в котором мыли, стригли и дезинфицировали поступающих больных, ей не разрешили. Поэтому первой заботой встречавших стала организация её мытья.
Теперь, когда почти в каждой квартире имеется ванная, горячая и холодная вода, может показаться смешным, что мы говорим о таком пустяке, как о каком-то важном деле. Но представим себе на минутку ту обстановку и поймём, что помыть больного человека дома было делом нелёгким.
В доме водопровода не было – надо было натаскать воды. Колодец замёрз, а до колонки, где вода продавалась за деньги, было около полуверсты. Боря и Настя носили воду из этой колонки чуть ли не полдня, затем надо было воду нагреть и разыскать где-то достаточно большое корыто или железную ванну, где бы мог поместиться взрослый человек. Ванну за солидную плату удалось арендовать у попадьи Афанасьевой. Чтобы нагреть воду, пришлось использовать все свободные кастрюли. Принесённое дядей Митей зелёное мыло, считавшееся самым действенным средством от вшей, наложили в стеклянную банку.
Анна Николаевна, поддерживаемая мужем, вошла в кухню. Костю Боря увёл в комнату, а Настя помогла больной снять верхнюю одежду. Вынесла её дяде Мите, который выхлопал её на снегу и оставил на ночь в амбаре. Тогда считалось, что мороз губительно действует на вшей.
Ещё до приезда больной Настя высказывала опасения Боре, как они сумеют отмыть волосы Анны Николаевны. Ведь у неё были густые, длинные, пышные чёрные волосы, из которых она делала огромную причёску. Настя сказала:
– Теперь там в этих волосах-то чёрт знает что завелось!
Она, конечно, не знала, что всем тифозным больным, вне зависимости от пола и возраста, в госпитале голову обстригают наголо, и очень изумилась, когда Анна Николаевна сняла косынку: вместо копны чёрных волос Настя увидела круглую маленькую головку, покрытую коротенькими, чуть курчавящимися волосами.
– Как у новобранца! – воскликнула она и даже всплакнула, пожалев волосы своей хозяйки.
Однако мытьё от этого только выиграло.
Вскоре Анна Николаевна уже лежала в своей постели, укрытая белоснежными простынями, и с дрожью отвращения вспоминала о серых застиранных простынях госпиталя, по которым нет-нет да и проползало противное насекомое. Когда она работала, то как-то не обращала на это внимания, тем более что работала она в хирургическом отделении, где всегда всё было значительно чище.
Ещё не успев лечь, она потребовала к себе Костю, да и тот рвался к ней так, что уже ни уговоры Бори, ни приказания отца на него не действовали. Наконец, он очутился на кровати возле своей мамочки и с увлечением принялся рассказывать ей о своих детских делах, которых у пятилетних ребят бывает так много и которые умеют понимать только их матери. На их лицах было написано столько радости и счастья, что у Бори, видевшего эту сцену, на глаза набежали слёзы. Чтобы скрыть их, он поскорее ушёл на кухню, ему предстояло помочь Насте в уборке кухни и разогреть обед, который он приготовил с большим старанием ещё вчера.
Занятый этими делами, он всё ещё видел перед собой счастливые лица Анны Николаевны и Кости. «Как хорошо, когда у тебя есть мама», – думал он.
По мнению Насти и дяди Мити, обед в этот день Борис приготовил замечательный. На первое он сварил жирные мясные щи. Мясо считалось довольно редким блюдом, и не только потому, что стоило дорого, а потому, что его на базаре часто не бывало совсем. Суп и даже щи чаще варили с воблой, снетками или какой-нибудь другой рыбой, получаемой в пайках, или с сушёными грибами. На этот же раз Борису удалось добыть сравнительно недорого большой кусок говядины. На второе (первый раз в своей жизни) он сделал картофельные котлеты под грибным соусом. Тётка такие котлеты делала раньше, но самостоятельно Боря сделал их впервые.
Как только всё было собрано на стол, Боря крикнул:
– Костя, иди руки мыть, сейчас обедать будем!
И к немалому удивлению матери, Костя оставил её, послушно соскользнул с постели и побежал на кухню мыть руки.
– Ну и ну, кажется, ты тут без меня совсем выдрессировал его, – заметила тётка Боре, принесшему в спальню кухонную табуретку и накрывавшему её в этот момент чистой салфеткой. Разложив на ней столовые приборы и поставив маленькую тарелочку с хлебом, отправился в столовую, чтобы налить щей. Костя уже сидел за столом. Наполнив его тарелку, Боря позвал обедать дядю, затем, налив щи для больной, отнёс их ей:
– Пожалуйста, кушайте, Анна Николаевна.
Та спустила ноги с кровати, сунула их в шлёпанцы и нагнулась над тарелкой.
Хлебнув ложку, она заявила:
– Щи превосходные! Да ты мне, наверно, всё мясо выловил.
– Нет-нет, – уверял Боря, – там ещё много осталось.
– Ну, тогда ладно. Иди ешь сам да корми своих едоков, – пошутила Анна Николаевна.
Но едоки за время её отсутствия уже привыкли к некоторой самостоятельности и обедали сами, в том числе и Настя, которая, налив себе щей, ушла на кухню. Боря тоже уселся за стол. Вскоре из спальни послышался голос больной.
– А добавки нельзя?!
Боря прямо подскочил от гордости и счастья: его щи понравились! Он налил Анне Николаевне ещё полную тарелку, которую она опорожнила с таким же удовольствием, но от котлет отказалась, и выпила только чай с молоком.
После обеда дядя Митя ушёл на работу, Боря и Настя убрали со стола и перемыли посуду. Затем он заглянул в спальню, где лежала больная, чтобы увести Костю, который так и не отходил от матери.
Анна Николаевна, увидев мальчика, подозвала его к себе.
– Ну-ка, Борис, заходи, заходи! Докладывай, как ты тут хозяйничал. Дядя да вон и Настя говорили, что ты прямо полностью меня заменил, – с этими словами она вытянула бледную похудевшую руку и ласково провела кончиками пальцев по Бориной щеке. Это было второе её ласковое прикосновение к племяннику за всё время его пребывания в семье дяди, оно было неожиданным и приятным… Борис покраснел и смутился.
Анна Николаевна вообще особой ласковостью не отличалась, даже Костю, которого она безумно любила, целовала и ласкала редко, и только в таких случаях, какой выпал в этот день. Поэтому скупая ласка по отношению к Боре была ему так дорога.
Заметив смущение мальчика, Анна Николаевна усмехнулась и сказала:
– Ну что, не такая уж я ведьма, как тебе меня расписали в Темникове? Ну да ладно, наплевать мне на их пересуды. Скажи-ка мне лучше, ты тут за хозяйственными делами ученье-то не забросил? Догонять, поди, придётся?
– Нет, нет, что вы, Анна Николаевна, – торопливо и в то же время гордо ответил Боря, – третья четверть у меня тоже вся на «весьма».
Он был тронут участием и заинтересованностью тётки. Дядя Митя об учении его никогда не спрашивал, может быть, потому, что был поглощён своими делами, может быть, потому, что был уверен в Бориных успехах. А вот Анна Николаевна его школьными делами интересовалась часто.
– Ну, молодец, – похвалила она, – а сапоги шить ещё не научился?
Боря смутился, но решил рассказать правду:
– Ушёл я от сапожника, ну его… Пока я сапоги шить научусь, так постарею. Только валенки подшиваю, а деньги он за это себе берёт.
Анна Николаевна рассмеялась:
– Так, значит, валенки подшиваешь, да и то бесплатно, здорово! Ну, а как дальше думаешь?
– Дядя Митя сказал, что как только вы поправитесь, я опять должен буду к сапожнику ходить.
– А ты хочешь?
– Да нет же, не хочу! И в школе надо мной смеются – узнали откуда-то, что я у сапожника учусь, – чуть не со слезами ответил Боря.
– Ну и правильно, не для сапожника ты вторую ступень заканчиваешь! Я поговорю с дядей, нечего занимать тебя ненужным делом…
Состоялся или нет разговор между тёткой и дядей, Борис так никогда и не узнал, но к сапожнику его больше не посылали.
– Ну ладно, – продолжала разговор тётка, – а что у нас сегодня на ужин будет? Ты знаешь, Борис, я сейчас всё время есть хочу, и только пообедаю, как уже об ужине думаю.
– Всем – оставшиеся от обеда картофельные котлеты и по кусочку варёного мяса из щей, а вам, кроме того, – два яйца, сливочное масло и молоко.
– Ну, это лишнее, – заявила больная, – я уже больше недели на общем столе, и поэтому буду есть всё то же, что и вы. Отдельно ничего мне готовить не надо. Ну, да мы ещё об этом завтра с тобой поговорим. А сейчас иди заниматься, и Костя пусть около тебя поиграет, а я немного отдохну.
После ужина, за которым Боре опять достались похвалы от тётки, когда все уже улеглись спать, он, лежа в постели, думал, что это прошёл, кажется, один из самых счастливых дней его жизни. Он как-то инстинктивно почувствовал, что, начиная с этого дня, даже самый последний ледок, имевшийся у тётки по отношению к неожиданно появившемуся племяннику, растаял окончательно.
Анна Николаевна быстро поправлялась. Через неделю встала на ноги и принялась за свои обычные домашние дела. Боре стало легче, и он получил возможность отдавать больше времени учению, а это было необходимо: он действительно закончил третью четверть на «весьма» по всем предметам, но чувствовал, что некоторые из этих «весьма» явились не следствием отличного знания материала, а как бы данью его прошлым заслугам. Теперь он обязан был как следует на всё приналечь, чтобы не опозориться в четвёртой четверти. И хотя ему ещё не исполнилось и пятнадцати лет, и о многом он рассуждал ещё совсем по-ребячьи, но в отношении к учению он был серьёзен и настойчив. Ну, а примером его детских поступков может служить то, что он сотворил этой весной на удивление тётки, дяди и особенно Насти.
Борис также, как и его постоянный соперник Соколов, пел в церковном хоре. Слух и голоса у обоих были хорошими, церковный регент их очень ценил, особенно Борю, для которого пение в церкви было не новостью. Он знал наизусть много концертов и молитв, его не нужно было учить, отлично пел с листа. За время болезни тётки посещение церковного хора ему пришлось прекратить. После её выздоровления регент потребовал, чтобы он вернулся в хор. На первой же спевке Борис узнал, что хор, готовясь к Пасхе, будет проводить спевку три раза в неделю, он сказал об этом тётке. Та сама не была никогда религиозной, но беспрепятственно разрешала ему и петь в хоре, и посещать необходимые спевки. И более того, на возражения дяди Мити заявила:
– Лучше уж пусть он в церковном хоре поёт, чем у сапожника в его вонючей мастерской торчит. Шаляпина из него, наверно, не получится, а всё-таки это лучше, чем по улице бегать, да ворон гонять.
Так был решён этот вопрос.
Обычно церковный хор говел и исповедовался в последнюю неделю поста, делали это вместе с другими и ребята. Но в этом году Кольке Соколову вдруг пришла блажная мысль. Возвращаясь со спевки, он сказал:
– А ты знаешь, Боря, я решил перед исповедью не есть целые сутки! Вот!
– Подумаешь, – сейчас же прореагировал Борис, – а я, если хочешь, с самых Двенадцати Евангелий, со Страстного четверга и до разговения есть ничего не буду, только воду одну пить буду!
– Ну да, не вытерпишь!
– Это я-то не вытерплю? Да вот тебе крест! – Боря истово перекрестился и слово своё сдержал.
Анна Николаевна сердилась, говорила, что это дикость, суеверие, но мальчишка остался непреклонен, и с вечера четверга до воскресного утра ни к какой еде не притронулся, чем не только удивил, но и вызвал к себе чувство какого-то уважения со стороны тётки и в особенности со стороны Насти.
А в эту Пасху впервые после революции Анна Николаевна сумела наготовить много вкусных вещей. За время болезни ей, как служащей военного учреждения – госпиталя, выдали всё жалование, дали дополнительный лечебный паёк, и с помощью всего этого ей удалось сделать к празднику не только куличи, но и творожную пасху, и даже свиной окорок, – одним словом, всё то, что Борис помнил по дореволюционному, вернее, даже по довоенному времени. Соблазн был велик: очень хотелось мальчишке, крутившемуся на кухне и бывшему одним из самых главных помощников тётки по кулинарным делам, попробовать того или иного кушанья. Но он остался твёрд в своём решении и, несмотря на поддразнивания со стороны тётки и даже иногда на прямую провокацию, выражавшуюся в предложении попробовать качество какого-нибудь блюда, слова своего не нарушил.
Ему и раньше случалось голодать. Собственно, в течение последних четырёх лет чувство голода его не покидало почти никогда: сытым он себя чувствовал только по большим праздникам и то – сразу после еды, но ощущения, испытанные им в период добровольного поста, не шли ни в какое сравнение с обычным чувством голода. Порой ему казалось, что его желудок просто слипся, такие сильные боли он испытывал, а глядя на окружающие его яства, он испытывал настолько мучительное желание съесть всё, что впоследствии даже сам не мог себе хорошенько представить, каким образом он всё-таки сумел дотерпеть до положенного срока.
И происходило такое испытание воли не из-за спора и не из опасения какой-то Божьей кары. К этому времени он, уже достаточно насмотревшись на закулисную церковную жизнь, прекрасно представлял, что если Божья милость и бывает, то далеко не так часто, как её расписывают священники, совершавшие много всяких проступков и нарушений религиозных правил на глазах певчих, не стесняясь их присутствия. Нет, выдержку свою он объяснял себе не только желанием доказать всем – и Кольке, и посвящённым в этот спор товарищам, но в особенности Анне Николаевне, что он в состоянии сдержать данное слово.
Зато после того, как Борис вернулся домой, отстояв, а вернее отпев заутреню, раннюю и позднюю обедни, тётка дала ему все кушанья, приготовленные для гостей, ожидавшихся вечером. Мальчишка наелся до отвала.
Как он не заболел после такой голодовки, а затем обильной еды – одному Богу известно, а точнее, его здоровому и сильному организму. Наевшись, он немедленно заснул и проспал весь первый день Пасхи. А вечером, когда собрались гости, мальчик помогал Анне Николаевне, подавал к столу кушанья, убирал грязную посуду и развлекал Костю и пришедших к нему детей. Насте досталось мытьё посуды.
Между прочим, как раз в этот день была отдана дань Бориному искусству кулинарной декорации.
Ещё в субботу Анна Николаевна поручила ему сложить на двух маленьких тарелочках купленное на базаре сливочное масло. Она попросила сделать это аккуратнее, ровными пирамидками. Разделив масло пополам, он начал укладывать первую горку масла, разглаживая её ножом, и вдруг заметил, что получившаяся горка чем-то напоминает голову в шлеме, такую же, как он недавно видел на картинке в сказке о Руслане и Людмиле, которую читал Косте. Он попытался увеличить это сходство, использовав ножик, как специальный скульптурный инструмент, и через каких-нибудь пятнадцать минут на тарелке красовалась голова великана в богатырском шлеме, с усами, длинной бородой и волосами – прядями, выступающими из-под шлема. Большой, немного горбатый нос, глубокие глазные впадины и кустистые брови над ними довершали скульптуру.
Мальчик так увлёкся своей забавой, что не заметил, как к нему подошла тётка. Увидев его манипуляции с маслом, она уже готова была рассердиться, да и сам Боря, заметив, наконец, тётку, уже приготовился смять свою скульптуру, но Анна Николаевна вдруг удержала его за руку:
– Стой, стой, Борька! А ведь это красиво, а главное, оригинально. Я ещё ни у кого не видела, чтобы из масла сделали подобную вещь. Делают барашков, слоников, пирамидки, а такую голову вижу впервые. Дай-ка я её хорошенько рассмотрю.
Она взяла тарелку в руки и, подойдя к окну, внимательно посмотрела на Борино произведение.
– Знаешь что, давай-ка удивим гостей! Сможешь ещё такую сделать? Ну вот и хорошо, – сказала она на утвердительный кивок Бориса, – делай быстрее!
Вскоре была готова и вторая голова.
Вечером эти масляные головы на приятельниц Анны Николаевны действительно произвели большое впечатление. Она заявила, что это масло прислано ей из Москвы сестрой и что сделано оно таким образом поварами одного из московских ресторанов. И уж только к концу вечера, когда Борис выносил из столовой очередную партию грязной посуды, она остановила его и сказала.
– Вот, полюбуйтесь, это и есть тот знаменитый повар, который сделал скульптуры из самого обыкновенного масла.
Все гости захлопали в ладоши, а смущённый мальчишка, не зная куда ему деваться, схватил первые попавшиеся под руки тарелки и умчался на кухню. Там он рассказал о происшедшем Насте. Между прочим, она раньше хоть и хвалила Борино искусство, но вполне резонно замечала:
–Масло от этого вкуснее не станет!
Видя Борино счастливое и возбуждённое лицо, она похвалила его и сказала:
– А ты знаешь, Борис, тебе такая удача выпала потому, что ты хорошо отговел в этом году.
И в ответ на отрицательное качание Бориной головы продолжала:
– И не крути головой, ничего ты не понимаешь! Бог – он всё видит, вот и наградил тебя за праведность, пойми это!
Боря не возражал ей, и, пожалуй, не только потому, что считал её слова результатом чересчур простодушной веры во всемогущество Бога, но и потому, что где-то в глубине души и у него шевелилась мысль, а может быть, это и в самом деле награда за праведность?
Зима и начало весны в семье Пигута проходили сравнительно тихо: то болел он, то болела она, и как-то получалось так, что за всё это время крупных скандалов, свидетелем которых Боре пришлось быть чуть ли не с первых дней пребывания в Кинешме, не случалось с Нового года до самой Пасхи.
Но на пятый день Пасхи разразился очередной, очевидно, один из самых крупных скандалов, которые когда-либо были в этой семье.
Анна Николаевна узнала, что за время её болезни Дмитрий Болеславович помог сестре Елене переехать из Темникова в Иваново-Вознесенск, то есть поселить её почти рядом с собой (от Кинешмы до губернского города Иваново поездом было всего два часа езды). Следовательно, «он теперь будет ей без конца совать деньги и всё, что только сможет, заставив голодать всех нас, и в первую очередь Костю», – так сказала Анна Николаевна. Хотя теперь уже о голоде в семье Пигута, пожалуй, можно было бы не вспоминать, так как материальное положение её заметно улучшилось, но по-своему тётка была права, так считал и Боря. Он тётю Лёлю не любил и ещё по совместной жизни у бабуси прекрасно помнил, как она способна забирать себе всё, что захочет, не считаясь с нуждами других. В душе он не одобрял поведение дяди, но, конечно, никому ничего не говорил.
Несколько позже он узнал, что Елена Болеславовна в Темникове перессорилась со всеми знакомыми, с квартирной хозяйкой и на службе, так что оставаться ей в городе стало просто невозможно. Как всегда в затруднительных случаях, она обратилась за помощью к брату, а тот не нашёл ничего лучшего, как только выслать ей нужные деньги на переезд из Темникова в Иваново, где жили родственники по линии матери.
Специальность машинистки в то время являлась редкой, тем более в таких городах, как Иваново. Он только два года тому назад стал губернским, в нём плодились и размножались соответствующие губернские учреждения, в которых одним из главных лиц была машинистка. Вопрос с работой для Елены Болеславовны и даже с квартирой решили сравнительно просто и быстро. Приехав в Иваново, она сейчас же написала брату благодарственное письмо, которое и попало в руки Анны Николаевны в последние дни Пасхальной недели. При первых же раскатах начинающейся бури Борис подхватил Костю и убежал с ним на улицу, где в сообществе знакомых ребят они и провели почти весь день.
Впоследствии из рассказа Насти Борис узнал и о причине скандала, и о том, как он протекал. Все время ссоры Настя, притаившись как мышь, сидела в уголке на кухне, боясь пошевельнуться, чтобы не навлечь гнев хозяев и на себя.
– Ругались они так, как никогда ещё до сих пор не ругались, – рассказывала она Боре, – кого только не вспоминали, как только не обзывались, чем только не швыряли друг в друга, наверно, у телефона и трубку-то оборвали… Но вот уже полчаса молчат, разошлись по разным углам. Она сидит в спальне, а он в кабинете…
Всё это Настя рассказывала Боре полушёпотом, в то время, когда они втроём тихонько обедали на кухне. Костя, вернувшись после вынужденной длительной прогулки, запросил есть. Они решили пообедать. Ни дядя, ни тётка весь день из своих углов так и не выходили.
Дня через три скандал и ссора как будто забылись, но они, конечно, оставили новую, ещё более глубокую трещину во взаимоотношениях между супругами Пигута.
Глава десятая
Закончился учебный год. Борю перевели в третий класс 2-ой ступени. Ему шёл пятнадцатый год, и на верхней губе у него стал появляться чуть заметный пушок, который он иногда пощипывал, с нетерпением ожидая, когда у него вырастут усы, как у дяди.
Вскоре после Пасхи Анна Николаевна осуществила свою мечту – купила маленького поросёнка и, заставив дядю отгородить ему в козьем сарае небольшой уголок, поместила его там. Первое время она этого хилого поросёнка кормила сама: спаивала ему козье молоко, варила для него похлёбку и, добыв в госпитале подпорченной манной крупы, даже манную кашу. Почти с каждого дежурства приносила ему остатки пищи от больных и раненых, а раз в неделю купала его в тазу на кухне.
Настя, глядя на это безобразие, как она его называла, плевалась и говорила Боре:
– В деревне ребятишкам хлеба не хватает, а она этого дохлого поросёнка манной кашей кормит, да ещё в тазу купает! Нет, не могу я смотреть на это безобразие! Не могу я больше у них жить, уйду!
Она, как и многие приволжские жители, происходила из татар, а отношение у них к свиньям вообще было предвзятым. При виде исключительного внимания к этому нечистому животному со стороны хозяйки в ней бунтовало всё её существо. Она понимала также и то, что, как только этот поросёнок подрастёт, все заботы о нём лягут на неё и Борьку, а она просто не могла себе представить, что когда-нибудь сможет преодолеть своё отвращение к этому животному и будет убирать за ним хлев. Таким образом, оставаться дольше в семье Пигута ей не хотелось, да и в деревне, откуда она ушла на заработки, положение стало лучше, её усиленно звали домой. В начале лета она ушла.
Так Борис и не видел никогда больше Насти, но в его памяти она осталась рыжеватой смешливой девушкой, относившейся к нему, как старшая сестра.
С уходом Насти у Бори прибавилось домашней работы и забот о Косте, тем более, что Анна Николаевна опять стала работать в госпитале.
Лето 1922 года, начавшись как-то незаметно, шагало семимильными шагами, и когда Боря опомнился, то половина его прошла. Все уже купались в Волге, на берегу которой, немного ниже пристани, стояло несколько будочек, где раздевались взрослые, снимая верхнюю одежду и оставаясь в полосатых вязаных купальниках – предмете насмешек и скрытой зависти кинешемских ребят. В такой одежде иногда купались и дети богатых нэпманов. У остальных ребят, как правило, никаких купальных костюмов не было, и если года два тому назад это никого, в том числе и Борю, не смущало, то теперь, когда им было уже по четырнадцать-пятнадцать лет, и на лобке у них стали появляться, правда, ещё реденькие, волоски, купаться голышом на людях стало почему-то стыдно. Ребята вынуждены были отправляться своей компанией куда-нибудь подальше, в уединённое место.
Появляться на городском пляже, как стали называть тот участок берега, где стояли будочки купальни, за пользование которыми, кстати сказать, какой-то предприимчивый нэпман установил плату, было неприлично, даже если костюм заменяли подвёрнутые кальсоны. Почему-то в то время такого удобного белья, как трусы, мальчишки и мужчины не носили. А купаться хотелось! Приходилось отпрашиваться для этого на два-три часа, одна дорога отнимала не меньше часа. А дома теперь, когда не было прислуги, на Борины отлучки смотрели очень косо. Спрашивая Борю, куда он собирается идти, Анна Николаевна недовольно говорила:
– Зачем же так надолго? Ведь до купален десять минут ходу. Ну, часик-полчасика пополощешься, да и домой – часа вполне хватит.
Боря, конечно, стеснялся сказать ей, в чём дело, и, смущённо отворачиваясь, говорил, что они с ребятами ходят купаться в другое место.
Однажды он как-то увидел на одном из своих товарищей коротенькие, зашитые со всех сторон штанишки и узнал, что они называются «трусики» и что теперь мужчины только в них и купаются, a костюмы надевают только старики и женщины. Такие трусы заметили и другие матери подростков: ведь Боря был не одинок в своём отказе от купания на пляже. Скоро уже более десятка ребятишек его возраста щеголяли на берегу в трусах самых разнообразных расцветок и фасонов. Конечно, это были совсем не такие купальные трусы, к которым мы привыкли сегодня: сшиты они были каждой портнихой на свой манер и вкус, неуклюжие, длиною ниже колен, со слабыми резинками, и поэтому иногда сползали в воде. Надеть их малоопытный пловец во время движения не мог, и бывали такие конфузы, что какой-нибудь паренёк возвращался на берег, стыдливо прикрываясь свалившимися трусами, чем вызывал громкий смех своих сверстников. Но всё-таки это была одежда, позволявшая купаться там, где и все.
Размышляя над постоянными отказами Бориса в купании на пляже, Анна Николаевна, наконец, сообразила причину этого, особенно когда, взглянув на его лицо, заметила довольно отчётливо пробивающийся пушок над его верхней губой. «Да ведь Борька-то вырос! Он уж не маленький мальчишка! А на пляже бывают девочки, тоже почти барышни, из его школы, да и другие. Все в купальных костюмах… Да и Борисовы сверстники вон в новой одежде купаются – в штанишках коротеньких. Как это я раньше не сообразила?..» Анна Николаевна купаться любила и почти каждый день ходила с Костиком на пляж, и пока тот барахтался у берега, переодевалась в одной из купален в красивый, сиреневого цвета купальный костюм и заплывала чуть ли не до середины Волги.
Борис не один раз сопровождал их в этих купаниях, наблюдал за Костей и, глядя на Анну Николаевну, удивлялся её умению так хорошо плавать. Он замечал, что многие из бывших на пляже мужчин с нескрываемым восхищением следили за стройной фигурой тётки, пристально рассматривая её. Почему-то это было ему неприятно. Сам он в это время не купался и с нетерпением ждал окончания процедуры, так как после неё получал разрешение отправиться с приятелями за город, чтобы накупаться там. Здесь же, на пляже, не решаясь раздеться догола, Боря испытывал настоящие муки Тантала.
Однажды, когда было особенно жарко и Боря прямо-таки изнывал от желания выкупаться, Анна Николаевна, только что вернувшаяся после далёкого заплыва, улёгшись на прибрежный песок, обернулась к нему:
– А ты так и не решаешься искупаться при народе? Наверно, ты плохо плаваешь, боишься осрамиться, – заметила она, лукаво улыбнувшись. – Искупайся, смотри какая жара! Пойди в мою купальню, там в корзиночке возьми трусики, их по моей просьбе Анна Ивановна сшила, я думаю, они тебе будут впору. Да покажи-ка, как ты умеешь плавать, а то ведь я не знаю и боюсь отпускать с тобой Костю.
Боря, не ожидавший такого предложения и в то же время задетый словами тётки, укорявшей его в неумении плавать, покраснел то ли от смущения, то ли от удовольствия и мигом очутился в купальной будочке, где лежали её вещи. Сбросить свою одежду и надеть новенькие чёрные сатиновые трусики было делом одной минуты. И хотя, с современной точки зрения, эти трусы никак не походили на плавки, Боря, конечно, этого не замечал и был в восторге.
Как метеор, разбрызгивая каскады брызг, Боря влетел в воду и, нырнув, по своей привычке, шагов на 25, уверенно взмахивая руками, быстро поплыл от берега. Остановился он только тогда, когда увидел, что рядом с ним не осталось ни одной головы купающихся. Некоторое время лежал на воде неподвижно, а затем, услышав шум от шедшего где-то недалеко парохода, повернулся лицом к берегу и стал медленно возвращаться.
Ему очень хотелось, чтобы Анна Николаевна видела, как хорошо и далеко он плавает. Вернувшись к берегу, он принялся играть со знакомыми и незнакомыми ребятами, показывая своё искусство в нырянии и плавании различными способами, одним словом, наслаждался купанием так, как это умеют делать ребята в пятнадцать лет.
Тётка действительно наблюдала за ним и любовалась его ловкостью, но сказала ему об этом лишь через много лет.
Вылез он из воды только после окрика Анны Николаевны, которая к этому времени уже стояла на берегу и держала Костю за руку. Увидев, что тётка одета и его ждёт, Борис, боясь очередного нагоняя, выскочил из воды, забежал в будочку и через минуту уже стоял против неё, приглаживая одной рукой мокрые вихры и держа в другой трусы.
Анна Николаевна взглянула на его немного испуганный вид, улыбнулась и, повернувшись к горе, по которой надо было подниматься, чтобы вернуться домой, сказала:
– Поди выполощи трусы, выжми их, дома повесишь просушиться, теперь всегда будешь брать их с собой на купание.
– Спасибо, – пробормотал Борис и через несколько минут вместе с Костей весело бежал по тропинке в гору на свою 2-ую Напольную, далеко обогнав тётку, которая поднималась медленно и степенно.
С этого дня Борис почувствовал к своей строгой родственнице не признательность, не благодарность (эти чувства у него к ней уже были давно), а какую-то родственную теплоту; нет, не ту любовь, какую он испытывал к маме или бабусе, но, во всяком случае, нечто похожее на неё. Ему хотелось не только хорошо выполнять все порученные ему дела, но и сделать что-нибудь особенное, чтобы ей было приятно.
Он, например, с удовольствием бы поцеловал её, в то же время прекрасно понимая, что эта вещь совершенно невозможна…
Пошла вторая половина лета, нужно было заботиться о корме для скотины на зиму. В прошлую зиму коз кормили вениками и остатками сена, присланного в своё время ещё Болеславом Павловичем из Рябково. Сено кончилось, приобретение его на базаре из-за дороговизны невозможно, нужно было придумать что-то другое.
Основным кормом стали веники, единственным их заготовителем был Борис. С конца июля в течение двух недель он целыми днями пропадал в лесу, каждый раз возвращаясь с огромной охапкой веников, которые развешивались на чердаке амбара и сарая, а после просушки складывались там же в большие кучи. За это время он успел заготовить столько, что хватило на всю зиму. Надо сказать, что эта работа была для него самой приятной: он целые дни проводил в лесу вместе со своими приятелями, которые не только сопровождали его, но и охотно помогали ему в заготовке веников.
Покупка Анной Николаевной поросёнка оказалась удачной, возможно, в этом сыграл роль и особенно тщательный уход за ним. К концу лета он превратился в большую, хорошо упитанную свинью, уже с трудом помещавшуюся в том закутке, который для неё отгородили. Пришлось продать одну из коз и перевести новую жилицу в более просторное помещение. Эта мадам оказалась очень прожорливой особой, и перед её хозяйкой всё чаще и чаще вставал вопрос: чем её накормить? Были уничтожены уже все прошлогодние запасы картошки. Ежедневно Борис приносил из госпиталя ведро помоев, но его хватало только на один раз. Кроме того, служащие кухни госпиталя сами собирали помои и очень косо смотрели на появление там Бориса. Ходить туда, да потом ещё шествовать с ведром вонючих помоев на глазах всех своих уличных друзей от госпиталя до дома для него стало настоящей мукой, о чём он не раз говорил тётке. Та и сама видела, что так продолжаться не может. Совсем уже решила прирезать свою любимицу, хотя в разгар лета этого никто не делает (холодильников не было, и хранить мясо было негде). Выручил дядя Митя. Он предложил заготовить силос. Что это такое, ни Анна Николаевна, ни тем более Боря не знали, но последний вскоре принял в этом участие.
В то время все соседи начали собирать огородные овощи, а ботву, стебли и листья от свёклы, брюквы и других овощей бросали на грядках. Дядя договорился с некоторыми из них, чтобы они отдали эти отходы ему. Огородники даже обрадовались, что их грядки будут очищены от мусора, охотно разрешили взять всю зелень, не понимая, зачем она понадобилась чудаку-доктору.
Анна Николаевна смотрела на затею своего мужа тоже довольно скептически, но так как пока другого выхода не было, то согласилась если не помогать, то, по крайней мере, не мешать ему в его деле.
После этого около недели Дмитрий Болеславович и Борис таскали во двор огромную кучу поблёкшей и пожелтевшей зелени с ближайших огородов. Эта куча вызвала недоумение и насмешки соседей, но уже через год, когда они увидели, какой практичный и полезный корм из этого бросового материала получился, заставило многих из них впредь им дорожить.
В основном всё дальнейшее приготовление, а впоследствии применение его для корма свиньи, было возложено на Борины плечи, дядя только руководил.
Готовился силос так. Вся собранная зелень была изрублена тяпкой в корыте, предназначенном для рубки капусты, на это ушло несколько дней. Изрубленная масса укладывалась в большую двадцативедёрную бочку и плотно утрамбовывалась колотушкой. После слоя зелени толщиной 3–4 вершка насыпалось немножко соли и горсточка ржаной муки, затем накладывался новый слой и т. д., пока бочку не заполнили до самого верха. Нельзя сказать, чтобы эта работа была особенно приятной и лёгкой. К вечеру от неё у Бориса болели и плечи, и руки. Провозился он с ней весь август. Ещё не дожидаясь конца приготовления силоса, хотя дядя Митя и предупреждал, что он должен некоторое время постоять – закиснуть как капуста, Анна Николаевна решила его испробовать в деле:
– А будет ли есть Мариванна (так она называла свинью) это дикое кушанье?
Приготовлением первого блюда из силоса руководил сам Дмитрий Болеславович: положил силос в большой чугунный котёл почти на три четверти, долил воды, закрыл крышкой и поставил на плиту. Это варево парилось часа два, затем его остудили и вылили в корыто Мариванны. К удивлению Анны Николаевны, свинья накинулась на эту довольно-таки вонючую похлёбку с таким аппетитом, с каким не ела даже самые лучшие госпитальные помои. Больше того, почувствовав запах силоса, к нему через загородку потянулась и Танька (так звали козу), и когда ей налили немного в миску, то и она съела блюдо до конца.
Так приобрёл гражданство среди кормов кинешемских горожан «силос доктора Пигуты».
С сентября начались занятия в школе. В этом году они начались рано, то есть с 1 сентября. Это было нововведение, которое вообще-то, конечно, пошло на пользу, но оно первое время возмущало ребят, привыкших к тому, что все последние годы занятия в школах начинались с I5 сентября или даже с 1 октября. Начало занятий в школе выбило из колеи Анну Николаевну. В последнее время на племяннике лежала основная масса домашней работы, а с началом учения он уходил из дому больше, чем на полдня. Сама она работала через день, но уходила с утра и до вечера. Её паёк и жалование были необходимы, поэтому оставить службу в госпитале она не могла. Рассчитывать на мужа не приходилось: помимо того, что он часто выезжал в командировки, даже тогда, когда был в городе, засиживался на работе до позднего вечера. Единственное дело, которому он уделял время, был его маленький огородик, снабжавший овощами семью всё лето. А в этом году он даже накормил всех вкусными (a Борей впервые испробованными) помидорами, которые с грядок были сняты ещё почти зелёными, но вполне дозревшими под кроватью.
Сапожное дело Дмитрий Болеславович давно забросил. Сшив туфли для Анны Николаевны, о качестве которых мы говорили, он убедился, что одного желания стать сапожником мало – нужны практические навыки, которых он получить не мог. Да, возможно, всё-таки понял, что пролетарием ему всё равно не сделаться, да, наверно, это и не нужно. По-видимому, следует как можно лучше работать там, где он служит.
Кроме того, и надобности в подобной кустарщине уже не было. В многочисленных магазинах, которые открывались чуть ли не каждый день, можно было приобрести самую разнообразную обувь.
С начала октября начали заготавливать овощи на зиму. В большинстве провинциальных городов, а особенно в то время, старались создать запас овощей (картофеля, капусты, свёклы и других) на всю зиму. Соленья хранили в погребе, остальные овощи – в подвале. Своего подвала в доме, где квартировали Пигуты, не было, арендовали подвал в одном из соседних домов. Предстояло подготовить его к приёмке овощей, это поручили Боре: вычистить пол, выбросить различный мусор на помойку, натаскать свежего песка. Вскоре он приступил к этой работе. Она оказалась не только физически трудной – нужно было перетаскать несколько десятков вёдер земли и песка, но ещё и очень неприятной. От остатков старых полусгнивших овощей подвал был наполнен тяжёлым запахом, Боря прямо задыхался. Но самое неприятное заключалось в том, что в подвале оказалось огромное количество мышей и крыс, которые с противным писком шныряли между Бориных ног, а иногда попадали под лопату, которой он сгребал мусор. В углах подвала мусор приходилось очищать маленьким совочком и руками, и тогда непрошеные жильцы попадали ему в руки и кусали его за пальцы. Вообще-то Борис животных не боялся: он брал в руки лягушек, ящериц, ужей, не боялся и мышей, но, когда ему несколько раз приходилось выгребать руками крысиные гнёзда, заполненные десятками маленьких, розовых, голых и почему-то очень противных крысят, он чувствовал отвращение. Когда, наконец, работа была окончена, это было счастье.
В сентябре Анна Николаевна наняла новую прислугу – девочку лет четырнадцати, которая ничего не умела делать, и её можно было только отправлять гулять с Костей. В этом же месяце в семье произошёл очередной скандал. Анна Николаевна узнала, что под видом командировки по уезду муж ездил в Иваново, в гости к сестре, и отвёз ей довольно значительную сумму. Какова была её реакция при получении такого известия – понятно. Кончилась эта ссора тем, что она заявила:
– Раз ты ведёшь себя так, то и я теперь буду делать как хочу, не считаясь ни с чем, и, пожалуйста, никаких претензий ко мне не предъявляй. Теперь я буду приглашать к себе в гости кого и когда захочу.
В одно из воскресений октября она и решила осуществить свою угрозу, пользуясь тем, что муж находился в командировке. Однако ей не хотелось, чтобы свидетелями её гулянки явились дети. Как только Боря закончил работу по двору и хотел отпроситься, чтобы убежать к Стакановым, она подозвала его к себе на кухню, где что-то стряпала, и сказала:
– Борис, ты сегодня достаточно наработался, а я тебя хочу попросить ещё об одном деле. Пожалуйста, своди Костю в кинематограф, да и Надьку (так звали новую прислугу) с собой прихватите. С ней одной я Костю пускать боюсь.
Кинематографом стали называть то, что раньше обычно называли иллюзионом, о котором в Темникове Боря только слышал из рассказов друзей и в который здесь, в Кинешме, он ходил уже несколько раз с дядей или тёткой, конечно, вместе с Костей. Более приятного развлечения, чем видеть, как на экране проносятся ковбои, как какой-нибудь вор забирается по отвесной стене или люди, одетые в костюмы мушкетёров, дерутся на шпагах, Борис не знал. Всё это, конечно, показывалось беззвучно, а изображение сопровождалось игрой на старом рояле. При этом игравший не всегда смотрел на экран, и часто его музыка звучала весело и бравурно во время какой-нибудь трагической сцены, или наоборот – комическое событие происходило чуть ли не под похоронный марш. Билеты в кинематограф стоили дорого, и поэтому часто посещать его не удавалось. Предложение тётки Борис встретил с радостью, он решил, что это – ему награда за тот тяжёлый труд, которым он был занят последнее время.
Через полчаса посла обеда, проглоченного ребятами с необыкновенной быстротой, они, снабжённые необходимыми деньгами, уже мчались к зданию кинематографа. Он помещался в одном из больших каменных сараев, стоявших недалеко от базарной площади и пристани. По своему наружному виду от других таких же сараев этот отличался только тем, что вечерами около него толпился народ, а на стенах были развешаны грубо намалёванные афиши, да около дверей примостилась маленькая деревянная будочка – касса.
Внутренний вид его тоже не сильно отличался от других сараев. На старом выщербленном деревянном полу, который, вероятно, никогда не мылся, а подметался не чаще раза в неделю, было укреплено двенадцать рядов грубо сколоченных деревянных скамеек. Под ногами хрустел толстый слой скорлупы подсолнечника, служившего главным лакомством кинешемских щеголих, приносивших их целыми карманами и в продолжение всего сеанса лузгавших без перерыва. На одной из стен сарая висел экран, сшитый из десятка полос обыкновенной бязи. Около экрана стоял рояль, на котором подвизался местный виртуоз – немного подвыпивший, пожилой, худой, сгорбленный человек, одетый в затасканный пиджак, но зато с галстуком-бабочкой. Говорили, что он был сыном одного из кинешемских фабрикантов, уехавших во время революции за границу, а его, опустившегося шалопая, бросившего здесь.
На противоположной стене сарая было два окошечка: в одном из них торчал аппарат, и во время сеанса от него через весь «зал» до экрана шёл блестящий белый пучок света, через другое – механик наблюдал за ходом картины. На самом же деле механик, крутя ручку аппарата (тогда в большинстве кинотеатров проекторы крутили вручную), разговаривал с кем-нибудь из приятелей, зашедших в будку, в результате чего на экране то появлялись половины кадров, то всё начинало двигаться с неестественной быстротой, то чуть ли не останавливалось. Ленты в такие уездные города, как правило, поступали старые и часто рвались. Эти неполадки вызывали в зале шум, топанье ногами, свист и крики: «Сапожник!». Главными инициаторами этого гвалта, доставлявшего им определённое удовольствие, были мальчишки Бориного возраста, которых, кстати сказать, на каждом сеансе находилось всегда большинство. Тогда ещё не додумались до надписи: «Детям до шестнадцати лет вход воспрещён», и на любую картину пускали всех, тем более что многие взрослые в кинематограф не ходили, считая эту забаву слишком легкомысленной, не совместимой с достоинством взрослого человека. Ну, а верующие называли это зрелище бесовской забавой.
Иногда киномеханик, бывший в глазах ребят чуть ли не божеством, снисходил до того, что пускал наиболее любознательных в свою будку, позволял им крутить ручку аппарата и помогать при смене ленты. Ведь её нужно было менять после каждой части картины: новую плёнку заправлять в аппарат, а старую перематывать, чтобы подготовить её к следующему сеансу. Впоследствии Боря и Дима сумели хорошо познакомиться с механиком и не один раз помогали ему с перемоткой ленты и в демонстрации картины. Но это было уже в будущем, 1923 году.
А пока же посещение кинематографа – большая редкость, и Боря, как, впрочем, и все его сверстники, старался использовать это удовольствие на сто процентов. Все они не довольствовались просмотром картины в один сеанс, а, как правило, смотрели одну и ту же картину подряд два, а то и три раза. Больше трёх сеансов одной картины в кинематографе в Кинешме не бывало. Если этого не удавалось сделать бесплатно, ребята покупали новые билеты и с таким же интересом, как и в первый раз, следили за всеми событиями, происходившими на экране.
Боря сумел провести Костика бесплатно и таким образом сэкономил денег на второй билет для себя. Надя в этой махинации ничего не поняла, она и в кино-то пошла всего второй раз в жизни. Всё её внимание было поглощено окружающим, а затем картиной.
Костя откровенно скучал: шла какая-то любовная драма с участием Веры Холодной, и если Борис во всех этих делах разбирался достаточно хорошо и вместе с друзьями переживал страдания героини, то Костя томился темнотой и, хныкая, просился домой.
Надеяться просмотреть картину ещё раз с ним уж никак не приходилось. После окончания первого сеанса Боря заявил Наде, что ему нужно зайти в школу, и отправил их с Костей домой, а сам купил новый билет и просмотрел картину ещё раз.
После кино Боря с кучкой приятелей довольно долго обсуждали увиденное, поведение героев и отношение ко всему происходившему в картине. Всё это заняло немало времени, и когда Боря вернулся домой, было уже более десяти вечера. Нужно сказать, что возвращался он далеко не спокойным. Он ожидал получить от тётки солидный нагоняй, тем более что и сам считал, что вполне заслужил его.
К его удивлению, ничего не произошло. Когда мальчишка зашёл на кухню, он увидел Надю, с ожесточением перетиравшую огромный ворох посуды, который она только что закончила мыть. Костя уже спал, Анна Николаевна находилась в спальне.
Прожевывая на ходу кусок хлеба, Боря, довольный, что его возвращение прошло незамеченным, тихонько спросил:
– Что, гости были?
Надя сердито буркнула:
– Да, гости!
Боря на эти слова внимания не обратил, полагая, что у Анны Николаевны находился в гостях кто-либо из её приятельниц. Он быстро шмыгнул в свою комнату и уже через несколько минут спал.
Этот случай быстро забылся.
Глава одиннадцатая
Однако вскоре, когда дядя Митя был в командировке, Анна Николаевна, воспользовавшись каким-то предлогом, опять спровадила ребят в кинематограф. На деньги, которые они при этом получили, они смогли не только купить билеты, но и ландрина. Как и в прошлый раз, Костя еле высидел один сеанс, но на этот раз картина не понравилась и Борису, и они все вернулись домой одновременно. Было ещё не поздно, а тётка уже лежала в постели, и на кухне была вновь груда грязной посуды.
На этот раз Надя решила посуду не мыть. Она считалась приходящей прислугой, обычно часов около десяти вечера уходила домой и лишь иногда ночевала у Пигуты. Ребята поужинали, Надя уложила Костю спать и ушла домой, Боря, улёгшись в постель, задумался: «Почему это, приглашая гостей, Анна Николаевна старается его и Костю выпроводить из дома? Раньше ведь она всегда настаивала на том, чтобы при гостях Боря обязательно был дома, чтобы помогал по хозяйству и занимался с Костей. А сейчас как бы старается избавиться от него. Больше того, раньше она всегда высказывала недовольство задержкой Бори в школе на дополнительных занятиях по физкультуре, а теперь этого как будто и не замечала…»
В пятнадцать лет каждый из нас чуть-чуть Шерлок Холмс, ну а Борис, начитавшийся книг и насмотревшийся всяких лент о поведении неверных жён и о знаменитых сыщиках, раскрывающих самые невероятные преступления, был вполне готов к тому, чтобы вступить на эту стезю и расследовать дело со всей тщательностью.
Он уже мысленно рисовал картину, как, застав свою тётку на месте преступления, он выступит как гневный обличитель и защитит честь своего дяди. Расскажет обо всём дяде Мите, выведет свою опозорившуюся тётку на чистую воду и, очевидно, так он, по крайней мере, предполагал, будет увенчан лаврами знаменитого сыщика. Анна Николаевна, как это мальчик не раз видел в кинематографе, раскается, будет просить прощения, перестанет ругаться с дядей, и в их семье наступит мир. А виновником всего этого будет юный, но проницательный Борис. Так он мечтал…
В один из вечеров, когда дядя был в командировке, Борис должен был задержаться в школе часов до десяти, а Костя и Надя отправились в кинематограф, мальчик решил схитрить. Он ушёл со своих занятий раньше положенного и явился домой не в десять, а около восьми часов вечера. У него уже давно имелся свой ключ от парадной двери, чтобы он мог приходить домой, никого не беспокоя. Зашёл он тихо, разделся, проскользнул в свою комнату, положил книжки и тетрадки, заглянул на кухню и, убедившись, что ни Кости, ни Нади нет, решился на отчаянный шаг. Раздеваясь в прихожей, он заметил на вешалке два чужих пальто – мужское и женское, платок и шапку, а из-за закрытых дверей столовой услышал приятный мужской голос, напевавший какой-то романс, и весёлый смех тётки. Между прочим, до сих пор такого смеха её он не слышал. Собравшись с духом, Борис подошёл к двери столовой и, быстро её открыв, остановился на пороге.
Его появление явилось настолько неожиданным и внезапным, что на несколько мгновений как бы ошеломило присутствующих, а их было трое.
На диване сидели Анна Николаевна и её подруга – тоже сестра милосердия из госпиталя, Вера Васильевна. Последнюю Боря хорошо знал. Она жила на этой же улице, была моложе Анны Николаевны, до войны служила в какой-то мастерской модисткой, во время войны закончила курсы сестёр милосердия, была даже на фронте, а затем стала работать в кинешемском госпитале. Эта невысокая белокурая тоненькая женщина, всегда весёлая и бодрая, не забывала своей прошлой профессии и полностью обшивала Анну Николаевну. Иногда она шила кое-что и для Кости, и даже для Бориса. Последнему обычно она перешивала что-либо из старого белья дяди. Она всегда подшучивала над Борей и, снимая с него мерку, говорила:
– Ну-ка, жених, давай померяем тебя!
Борю эти шутки смущали, хотя и носили безобидный характер.
Дядя Митя её не любил, считал женщиной пустой, легкомысленной и неумной. Но, по всей вероятности, главной причиной его неприязни было её «низкое» происхождение; он ещё не сумел избавиться от своего барского мировоззрения насчёт людей. Он считал, что дружба его жены с такой женщиной унижает её. Кстати сказать, эта дружба была тоже одной из причин ссор супругов.
В противоположность мужу, а может быть, даже именно наперекор ему, Анна Николаевна считала Веру Васильевну – Верочку, как она её называла, хорошей, доброй женщиной, у которой просто не сложилась жизнь. Человек, который якобы её любил и которого она любила, женился на другой, а она так и осталась одинокой. Верочка, кроме всего прочего, была ещё и очень полезной приятельницей, так как за работу свою брала самую мизерную плату. Приходила она к тётке почти всегда в отсутствие дяди. В отношении этой женщины Борис был согласен с Анной Николаевной, а не с дядей.
Третьим в этой компании был Николай Васильевич – тот самый Николай Васильевич, которым так часто тётка пугала дядю. Именно его Настя называла полюбовником Анны Николаевны и именно его Боря видел в госпитале, когда прибежал сообщить о возвращении из тюрьмы дяди.
Николай Васильевич сидел на стуле около стола, держал в руках гитару и что-то пел. При появлении мальчика он так и застыл с полуоткрытым ртом.
На столе находилось много разнообразных закусок, большую часть которых, очевидно, принесли гости. Таких вкусных вещей, как знал Боря, в доме не было. Кроме самовара, на столе красовалась бутылка красного вина.
Окинув всё это взглядом, Борис уже был готов выпалить обличительную тираду, которую он заранее приготовил и после которой гостю уже ничего бы не оставалось делать, как только немедленно покинуть дом, а тётке – расплакаться.
Но картина, которую он застал, была так не похожа на ту, которую он себе нарисовал – тётка не находилась с гостем вдвоём, тут же присутствовала хорошая знакомая, что совершенно рухнуло его предположение о прелюбодеянии тётки, и вместо обличительных грозных слов он довольно робко произнёс:
– Здравствуйте…
При звуке его голоса первой опомнилась Вера Васильевна. Она вскочила со своего стула, подбежала к Боре и, желая побыстрее загладить смущение, которое всех охватило, затараторила:
– А, жених появился! Что же ты на пороге стоишь? Проходи, проходи, садись к столу, сейчас мы тебе винца нальём. Да, знакомься с Николаем Васильевичем, это наш начальник, он очень хороший, добрый и весёлый человек, хорошо играет на гитаре и поёт. Может быть, и ты умеешь на гитаре играть? – тормошила она мальчишку, подтаскивая его за рукав к столу. Верочка была невысокого роста и в своём несколько суетливом стремлении загладить неловкость, вызванную внезапным появлением мальчика, походила на маленькую нашалившую девочку, торопившуюся как-то скрыть свою шалость.
Боря упирался и недовольно буркнул:
– Я только петь умею.
При этом он взглянул на Анну Николаевну, ожидая получить суровое приказание отправляться в свою комнату, и уже мысленно клял себя за своё глупое стремление поймать тётку с поличным, но Анна Николаевна, если и была недовольна несвоевременным появлением племянника, виду не подала. К этому времени краска смущения или возмущения, залившая её лицо при его приходе, уже сошла: она вполне овладела собой и, взглянув на растерянное и испуганное лицо мальчишки, улыбнулась и довольно приветливо сказала:
– Ну, уж раз ты пришёл, Борис, то подходи к столу. Попьёшь с нами чай, поужинаешь. Почему ты сегодня так рано?
– Заболел учитель физкультуры… – хмуро соврал Боря, подходя к столу и садясь рядом с Николаем Васильевичем.
Анна Николаевна подала ему чашку с чаем и на тарелочку положила бутерброды с колбасой и сыром.
– А танцев разве сегодня не было?
– Танцев тоже не было, – опять соврал Борис.
В школе с этого года ввели урок танцев. Борис посещал его, хотя, откровенно говоря, совершенно бесполезно: танцевать он так никогда и не научился.
– Так ты танцевать умеешь? – вскочила присевшая было Вера Васильевна, – давай потанцуем, а Николай Васильевич нам сыграет!
– Нет, – ответил Боря, – я ничего не умею. Я вам все ноги отдавлю. Девчонки, с которыми мы вместе учимся, на меня всегда ругаются…
Это заявление вызвало у всех весёлый смех и как-то сразу разрядило напряжённую обстановку.
Пока Боря пил чай с бутербродами и очень вкусным печеньем, Николай Васильевич по просьбе тётки спел несколько песен. Затем они пели что-то вместе с Верой Васильевной. Потом выпили по рюмке вина, причём Верочка хотела угостить им и Борю, но Анна Николаевна категорически запротестовала. После этого говорили ещё о чём-то. Допив чай, Борис ушёл в свою комнату.
Гулянка сорвалась: то настроение, которое было у гостей и хозяйки до Бориного прихода, исчезло, и просидев ещё для приличия около получаса, Николай Васильевич и Вера Васильевна ушли. Вскоре вернулись из кинематографа и Костя с Надей.
Когда Анна Николаевна закрыла за гостями дверь, Боря сидел за столом дяди, смотрел в какой-то учебник, раскрытый перед ним, но, кажется, ничего там не видел. Мысленно он ругал себя за трусость, называл тряпкой, слюнтяем и прочими нелестными прозвищами. Он говорил себе: «Ну и что же, что они не вдвоём были? Ведь это она нарочно Веру Васильевну приглашает, чтобы глаза замазать. Что же, ты думаешь, они вот так всё время и будут в обнимку сидеть? Уже одно то, что она без дяди чужого мужчину в дом пускает, да ещё с ним и вино пьёт, говорит о её развратном поведении. Вот так и надо было сказать, а ты струсил! Вот сейчас пойду и всё ей выскажу, пусть делает со мной, что хочет, небось, дядя Митя её за это тоже по голове не погладит…».
Но в этот момент прозвучал спокойный голос Анны Николаевны:
– Борис, ты очень занят?
– Нет, а что?
– Пожалуйста, подойди в столовую, помоги мне убрать посуду. Надя Костю укладывает, а мне одной возиться не хочется…
Что-то в тоне её голоса заставило Борю немедленно вскочить и броситься в столовую. Анна Николаевна сидела за столом и как-то машинально мыла в полоскательнице рюмки, чашки, блюдца, составляя вымытые на поднос. Она молча указала Боре на полотенце, он взял его и начал вытирать посуду. Он заметил, что лицо его тётки какое-то необычное: немного растерянное и грустное. Она несколько раз взглянула на мальчика, как бы решая что-то про себя, и наконец заговорила:
– Ты, Борис, поди, думаешь про меня теперь очень плохо? Ведь ты уже большой, не ребёнок, ты много читал. Я вот думала, разговаривать ли мне с тобой на эту тему или нет, решила лучше поговорить. Поймёшь ты меня – хорошо, нет – ну что ж, я, по крайней мере, выскажу тебе всё. Зачем? Я и сама не знаю… Просто мне хочется поделиться с кем-нибудь более или менее близким своими мыслями. А ты ведь, как ни говори, мой племянник (между прочим, это был первый и единственный раз за всё время, когда Анна Николаевна назвала Борю «мой племянник»).
Помолчав немного, она продолжала:
– Ты знаешь, я очень люблю твоего дядю Митю и, наверно, никогда ни на кого не променяю, не изменю ему, хотя при наших ссорах и говорю обратное. Но жить так, как он, я не могу. Понимаешь, мне скучно, очень скучно! Он всё время занят на работе, дома тоже своими делами занят, кроме того, очень часто уезжает. Его знакомые, которые иногда у нас бывают, это чопорные, скучные и благовоспитанные люди, я с ними и говорить-то не умею. Я им, а они мне неинтересны, в их присутствии мне становится скучнее, чем без них. А мои знакомые (Дмитрий их не любит) мне приятны, мне с ними весело, свободно, у нас общие интересы, общий разговор. И разве уж это так плохо, что я с ними встречаюсь? Честное слово, меня ни в чём предосудительном обвинить нельзя. Я боялась, что ты или Костя, рассказав об этих встречах дяде Мите, взволнуете его. Он поймёт всё это не так, как нужно, может поссориться с Николаем Васильевичем, а это повредит прежде всего ему самому, да и мне. Вот поэтому я вас и удаляла. Вот, Борис, всё, я рассказала тебе правду. Поверь, ни одному бы из родственников моего мужа я бы не сказала и десятой доли того, что сказала тебе, но к тебе у меня какое-то особое отношение…
Впоследствии Борис Алёшкин не раз задумывался, почему именно с ним, пятнадцатилетним мальчишкой, была так откровенна его тётка. Лишь через много лет, когда ей уже было далеко за 60, а ему перевалило за 40, он поверил, что она действительно относилась к нему совсем по-другому, чем к прочим родственникам дяди, и, видимо, это отношение он сумел завоевать у неё своим сердечным отношением к её сыну, трудолюбием и развитостью, намного превосходившую его возраст.
Многим может показаться странной такая исповедь молодой женщины перед глупым юнцом, но, однако, так было.
Закончив свой монолог, Анна Николаевна, взглянув на Борю, спросила:
– Ну, так как же ты поступишь? Будешь меня укорять в чём-нибудь или дождёшься приезда дяди и расскажешь ему о том, как его распутная жена здесь пьянствует без него? А?
Во время рассказа тётки Борис продолжал машинально тереть одну и ту же чашку. После её вопроса он точно проснулся. Почему-то он показался сам себе непорядочным. Ему было стыдно своих предположений и своего плана поведения, который тётка так хорошо предугадала. Он взглянул ей в глаза и совершенно неожиданно для себя сказал:
– Дяде Мите я ничего говорить не буду.
– Спасибо, другого ответа я от тебя не ожидала. Теперь, когда ко мне будут приходить гости, я тебя отсылать из дома не буду, если ты сам не захочешь. И ты сможешь убедиться, что всё, о чём я тебе рассказала, правда. Разве что из-за Кости – его иногда придётся всё-таки уводить. Он ещё мал и может что-нибудь наболтать дяде. Ну, да об этом мы ещё поговорим, а сейчас иди занимайся, я, наверно, тебя от уроков оторвала. Я сама доубираю посуду. Вон и Надя из спальни вышла. Что, уснул Костя? – обратилась она к Наде, протиравшей заспанные глаза. Укладывая мальчика, она и сама задремала. – Ты сегодня оставайся ночевать у нас, уж поздно, ляжешь спать в кухне на раскладушке.
Откровенный рассказ Анны Николаевны после длительного последующего размышления хотя и не заглушил у Бориса всех его сомнений, но тем не менее он до конца своего пребывания у дяди ни одним намёком, ни одним словом не выдал тайну между ним и тёткой о её встречах со своими знакомыми.
Его молчание вызвано было, может быть, не только тем, что ему не хотелось ссориться с тёткой, но и в то же время не хотелось огорчать дядю. Может быть, он молчал и потому, что подозревал, что дядя Митя знает об этих тайных вечеринках. Ведь соседи-то их видели и, конечно, при удобном случае могли сообщить о них дяде, а он просто предпочитал делать вид, что ничего не знает, чтобы избежать лишнего скандала, а может быть, и полного разрыва с женой. Тогда Борино вмешательство было бы смешным, ненужным и вредным, причём основной вред он причинил бы прежде всего самому себе. Анна Николаевна никогда не простит ему такого вероломства, придётся вновь скитаться в поисках пристанища. А здесь он уже обжился, привык, у него создалось совсем неплохое положение.
Вот так благополучие целой семьи иногда держится на какой-то тоненькой, незаметной и очень непрочной ниточке, причём продолжается это долгие годы.
Осень 1922 года оказалась очень урожайной, и даже со своего маленького огородика дядя Митя собрал много овощей. Конечно, кое-что приходилось покупать и на базаре, но в этом году это уже не составляло проблемы: базар переполнился продуктами, и только не хватало белого хлеба, но о нём как-то и не вспоминали – отвыкли, что ли.
В эту осень дядя Митя вновь затеял разговор о необходимости поездки в Рябково для заготовки овощей, но Анна Николаевна запротестовала:
– Больно уж дорого мне обходятся эти овощи, – насмешливо заметила она, – да и Бориса теперь отпустить никак нельзя, хозяйство оставить не на кого, так что, Дмитрий, пожалуйста, не выдумывай. Да ты ведь и без этого предлога, я-то уж знаю, прекрасно умудряешься проведывать свою блаженную сестрицу, да и племянницу не забываешь. Вот и расскажешь ему о них. А мы с ним на днях поедем на базар, когда привоз будет побольше, и всё купим здесь. Он отлично умеет торговаться, так что, я думаю, мы много не переплатим.
Разговор этот происходил за обедом, и хотя мальчишка и не прочь был прокатиться в Рябково и Кострому, но сделанное тёткой упоминание о его умении торговаться так польстило ему, что он решился тоже вставить слово:
– Да, можно купить всё дешево. Только в день большого базара надо идти попозже, к разъезду, тогда у тех, кто торопится уезжать, а всё ещё не распродал, остатки можно купить совсем по дешёвке, – по возможности солиднее произнёс он.
– Ну, вот видишь, как он всё хорошо знает! – заметила Анна Николаевна. – Завтра – как раз базарный день, жалование мы только что получили, вот завтра и пойдём.
На этом вопрос о поездке в Рябково закрылся.
Действительно, все необходимые овощи удалось приобрести сравнительно дёшево. Всё закупленное привезли и уложили в подготовленный Борисом подвал, где они, кроме того, вместе с дядей сделали деревянные лари.
В этом году с юга Поволжья на базар привозили много помидоров, поэтому они часто бывали в пищевом рационе, и Борису, впервые их начавшему есть, очень нравились.
Вообще этот год выдался урожайным, и базар был завален арбузами, дынями, а в конце лета и кукурузой. Кукурузу покупали не только в початках для употребления в пищу, сварив в солёной воде, что Борису нравилось, но и в зерне, которое мололи на кофейной мельнице и из этой крупы варили кашу; её Борис не любил, он предпочитал пшённую.
Кончились лето и осень, пришла зима. В этом году она задержалась, очень долго продолжалось бабье лето, было солнечно и тепло, затем начались дожди, которым, казалось, не будет конца. Всем не терпелось увидеть снег и почувствовать мороз.
Снег выпал, как всегда, совсем неожиданно, и почти сразу же ударил сильный мороз, на Волге образовался лёд – такой, что его с трудом разламывали буксиры, чтобы завезти в затон задержавшиеся в пути пассажирские пароходы, катера и баржи. Затон в этом году работал по-настоящему, в нём сосредоточилось несколько десятков судов.
Гуляя с Костей и со своими друзьями по госпитальному парку, Борис смотрел с горы на расстилавшийся у её подножия затон и видел, как команды судов готовят их к зимовке, как старательно укрывают брезентами, рогожей и просто досками металлические части, находящиеся на палубах окна; как обкалывают лёд вокруг каждого судна, чтобы предохранить корпус от сжатия, и как скоро, благодаря этому, вокруг каждого парохода образовались глубокие канавки.
Госпитальный парк переходил в рощу, которая затем соединялась с большим лесом. По этой роще Борис иногда гулял вместе с ребятами, конечно без Кости. Прогулки совершались на лыжах, подростки катались на них по оврагам, которые пересекали и лес, и рощу в различных направлениях. Верстах в трёх от города находилась группа деревянных бараков, обнесённых колючей проволокой. В прошлом году около этих бараков стояли часовые, которые строго окрикивали приближавшихся ребят и требовали их немедленного ухода. В этом году при первом же посещении этого места мальчишки обнаружили, что никакой охраны у бараков нет. Ворота открыты, их створки жалобно поскрипывали от ветра.
Из разговоров взрослых ребята знали, что в бараках размещался артиллерийский склад, очевидно, его теперь перевели в другое место. Очутившись около заброшенных бараков, ребята не могли упустить такой удобный случай, чтобы не обследовать их как можно подробнее.
Большинство окон в бараках, расположенных где-то под потолком, как в товарных вагонах, было выбито, двери раскрыты, некоторые сорваны с петель. У отдельных бараков от стен были оторваны доски наружной обшивки. Здесь до ребят побывали взрослые кинешемцы и кое-что позаимствовали для своего хозяйства.
Путешествие по этим заброшенным зданиям, расположенным в глубине леса, далеко от жилья, для ребят представляло большой интерес. Фантазия могла разгуляться, себя можно было вообразить где угодно. Кроме того, их не покидала надежда отыскать среди ворохов соломы и ящиков из-под снарядов, патронов и винтовок что-нибудь интересное и нужное в их ребячьих делах. Надежды оказались не напрасными.
Разгребая в одном бараке небрежно сваленный в углу ворох соломы, Борис наткнулся на какой-то ящик, он был забит гвоздями и оказался очень тяжёлым. Вскрыть крышку перочинным ножом не удалось – лезвие сломалось. Тогда ящик снова закопали в солому. Ребята с трудом дождались следующего воскресенья, когда, захватив топор, они смогли вернуться за своей добычей.
За прошедшую неделю высказывалось много самых различных предположений о содержимом ящика, однако действительности так никто и не угадал. Когда перерубили проволоку, опутывавшую ящик, и оторвали топором крышку, то увидели множество круглых жестяных коробок, вроде тех, в которых раньше продавалось какао. Все коробки были закрыты маленькими крышечками. Вытащив одну из коробок – довольно легко, но со страхом, открыли крышечку и увидели маленький фитилёк и около него надпись: «Зажечь здесь».
Долго раздумывали, стараясь понять, что же это такое, но так ни до чего и не додумались. Эти коробки не походили ни на один из виденных ребятами снарядов. Боря высказал мнение, что в этих коробках отравляющие газы, но это опротестовал старший Афанасьев, заявив, что газы применяются из баллонов. Боря вынужден был согласиться: во всех журналах, описывающих военные события, говорилось о применении газобаллонных атак, эти коробки на баллоны не походили.
Оставалось одно – попробовать на практике, что это такое, выполнить команду и зажечь фитиль. После долгих споров и препирательств Борис, наконец, добился права произвести зажигание.
Банку прочно привязали к перилам на крыльце одного из бараков, все ребята отбежали шагов на двадцать и легли в ямки, вырытые в снегу, Боря взял у Афанасьева спички (тот уже покуривал), зажёг приготовленную лучину и, далеко вытянув руку, поднёс огонёк к фитилю. Через несколько секунд, показавшихся всем чуть ли не часами, фитиль, потрескивая и разбрасывая небольшие искорки, загорелся. Боря бросился бежать к ближайшему ельнику и свалился между сугробами. Все с нетерпением ожидали взрыва. Почему-то всем казалось, что должен быть обязательно взрыв.
Прошло около полминуты, а фитиль как будто погас, огонька больше не было видно и потрескивание прекратилось. И вот, когда уже терпение у ребят лопнуло, и они стали высовываться из своих укрытий, раздался негромкий хлопок, и из коробки повалил густой чёрный дым, который благодаря безветренной погоде стал толстым чёрным столбом подниматься вверх.
– Газы! – закричали братья Афанасьевы, а за ними и остальные ребята. Но так как газы спокойно уходили вверх, они никого не испугали, осмелевшие ребята встали, подошли ближе к крыльцу, и тут Борис закричал:
– Да ведь это же дымовая завеса, как это я раньше-то не догадался! Ребята, давайте устроим настоящую завесу. Тащите из ящика ещё банки, зажжём прямо сразу штук десять, вот красота будет!
Через несколько минут на крыльце стояло десятка полтора банок с раскрытыми крышками, и ребята, вырывая друг у друга спички, торопливо разжигали немного отсыревшие фитили.
Вскоре все банки начали дымить. Запрятав ящик с оставшимися банками под крыльцом другого барака и оглядываясь на всё увеличивающийся дым, ребята вскочили на лыжи и помчались домой, чтобы посмотреть, как видна эта завеса издали.
Провозились они с этим делом почти дотемна, но, когда прибежали на свою Напольную улицу, всё же успели увидеть, как над рощей подымалось огромное облако чёрного дыма, медленно продвигающееся к Волге. Зрелище было внушительным и красивым. Ребята сгрудились у ворот и любовались им.
Мимо проходили и пробегали люди, слышались встревоженные голоса:
– Пожар! Пожар!
– Далеко ли?
– Где ж горит-то?
– Похоже, что это Дородновская фабрика (так, по привычке, называли одну из самых больших ткацких фабрик, находящихся недалеко от Кинешмы).
– Наверно, бандиты опять появились, – говорил кто-то.
Вскоре по улице по направлению дыма проехала на своих больших лошадях пожарная команда, и почти пробежал небольшой отряд красноармейцев. Наверное, военное начальство города определило, что дым идёт из того места, где оставались брошенные бараки, и, опасаясь того, что там могли быть и снаряды, отправили пожарных и красноармейцев.
Ребята поняли, что их затея вызвала в городе переполох, и если кто-нибудь дознается, что причиной его были они, то им, а возможно, и их родным, не поздоровится. Поэтому договорились ни о чём никому не рассказывать.
Целую ночь бродили по роще красноармейцы, разыскивая злоумышленников, но так никого и не нашли. Не нашли они и остатка спрятанных ребятами шашек, и те ещё не раз зажигали их, но всегда не больше одной, в этом случае дым был не очень заметен из города.
Это происшествие случилось в самом начале зимних каникул, по старой привычке называемых Рождественскими. Для Бориса они были особенными.
Учительница пения и музыки их школы решила силами учеников поставить музыкальный спектакль. Школа эта, размещавшаяся в здании бывшего реального училища, имела сцену, на которой находились даже остатки кулис и занавеса. При помощи учеников энергичная женщина привела всё это имущество в порядок и стала готовить с ними две музыкальные пьесы. В одной из них участвовали ученики первых трёх классов 2-ой ступени, а в другой – только последнего, выпускного четвёртого.
Первая пьеса – «Лесная сказка» рассказывала о том, как маленький пастушок (эту роль исполнял Коля Околов), заснув в лесу, видит чудесный сон: все цветы оживают, бабочки поют и танцуют, и даже грибы исполняют свой, немного неуклюжий, но очень весёлый танец под свою песенку. На поляне поют и танцуют светляки, жуки и стрекозы. Затем наступает утро, и заснувшего пастушка будят своими песнями пришедшие в лес за грибами и ягодами девушки. Все вместе они поют и танцуют, этим и заканчивалась пьеса.
Борису поручили роль предводителя группы грибов – старого бородатого боровика. Это была его первая роль на сцене, и поэтому он волновался и переживал. Правда, выступать Боре приходилось ещё и у бабуси дома, когда присутствовало несколько человек, знакомых и родных, а здесь выступление произойдёт на настоящей сцене, с занавесом, артисты будут загримированы, а в зрительном зале будут присутствовать ученики других школ и родители. Это не шутка! Видимо, поэтому Алёшкину запомнился этот спектакль и его роль в нём на всю жизнь.
Как в первой пьесе, так и во второй, имелось много интересных музыкальных моментов. Конечно, главным для Бориса был тот эпизод, в котором принимал участие он сам, хотя и длился он всего несколько минут. Выглядело это так. Вскоре после танца цветов и бабочек на лесной полянке появлялся отряд грибов. Его изображали человек семь мальчишек, из которых Борис был самым высоким, а для того, чтобы он был и самым толстым, спереди и сзади ему привязывали по подушке. Все грибы были одеты в белые балахоны без рукавов с прорезью для лица – это были ножки грибов, а на голову каждого надевалась большая шляпка, сделанная по форме того гриба, которого изображал тот или иной артист. На Боре была огромная шляпа тёмно-коричневого цвета соответствующей формы, ведь он изображал боровика, а к подбородку была прикреплена длинная борода из пакли.
Грибы, предводительствуемые боровиком, под звуки бравурного марша, исполнявшегося на рояле всё той же учительницей, выходили на сцену и, продолжая маршировать вокруг сцены, громко пели:
Сила мы лесная,
Сила мы грибная,
С нами гордость наша –
Славный богатырь,
Славный бородатый
Дед наш боровик!
При последних словах Борис выходил на середину сцены и важно потрясал бородой, а грибы, взявшись за руки, под новую музыку совершали вокруг него комичную пляску.
Борис запомнил почти всю пьесу, но в особенности, кроме своей роли, ему запомнилась песенка, исполнявшаяся бабочками:
Бабочки лёгкие мы, мотыльки,
Скуки не знаем, не знаем тоски,
Всё к огоньку мы готовы лететь,
Свет мы, увидя, готовы сгореть…
Эта песенка врезалась ему в память, потому что одна из бабочек – чёрненькая курчавая девочка 15 лет, дочь одного из самых богатых нэпманов Кинешмы – Ида Гершкович, очень живая и бойкая, своим поведением и привлекательностью сводила с ума всех мальчишек Бориного класса, в том числе и его.
Она, пользуясь этим вниманием, жестоко эксплуатировала своих поклонников, заставляя их решать за неё задачи, писать домашние сочинения и самым беззастенчивым образом подсказывать на уроках. Она сидела через парту от Алёшкина и, пользуясь тем, что он имел славу первого ученика в классе, использовала его чаще и больше других.
В «благодарность» за его помощь она надсмехалась над ним, его неуклюжим и не всегда чистым костюмом, но он молчаливо терпел.
Ида так относилась к своим одноклассникам потому, что считала себя уже взрослой барышней, достойной ухаживания более серьёзных людей, чем эти молокососы. Действительно, её не раз видели и на улице, и в кинематографе в сопровождении студентов и даже почти совсем взрослых мужчин. Все ребята это знали, однако их обожание не ослабевало. Когда во второй пьесе Ида, игравшая роль невесты, позволила своему жениху по-настоящему себя поцеловать, это всех её обожателей возмутило.
После спектаклей начались танцы, осмелился танцевать и Боря, втайне он надеялся, что ему удастся пригласить Иду, но согласилась с ним танцевать только одна партнёрша – худенькая некрасивая дочка учительницы русского языка, его одноклассница, да и то потому, как он впоследствии узнал, что она была влюблена в него. Вообще, он танцор был очень неважный, неловкий и достаточно неуклюжий.
Между прочим, почему-то в этом классе среди мальчишек и девчонок стало происходить что-то непонятное. Годом раньше мальчишки относились к девчонкам если и не презрительно, то, во всяком случае, безразлично, да и большинство девчонок на мальчишек внимания не обращало. Теперь же почти все были в кого-нибудь влюблены и под великим секретом сообщали об этом своим ближайшим подругам или приятелям, после чего, конечно, секрет становился достоянием всего класса и являлся причиной насмешек и ссор.
Впрочем, в этом возрасте нечто подобное происходит, наверное, во все времена, так что ничего особенного в этом нет.
Подготовка костюмов к спектаклю возлагалась на самих участников, точнее, на их родителей. Борис должен был позаботиться о своём костюме сам, просить дядю и тётку он не решался. Деньги у него всегда водились, переплётное дело ему давало постоянный, хотя и небольшой, заработок. Купить необходимую материю – белую для ножки и коричневую для шляпки – труда не составило, сумел он сделать из проволоки, найденной в сарае, и каркас для шляпки, а вот как из всего этого сшить костюм, просто не представлял. Надя ему помочь не могла, она сама кроме пуговиц ничего пришивать не умела.
Но вот однажды вечером, когда он после уроков сидел над развёрнутой материей и грустно размышлял, как с ней поступить, к нему подошла Анна Николаевна и спросила его, что он собирается делать. Борис сказал, а тётка улыбнулась и заявила:
– Эх, Борис, не знаю уж, что в тебе глубже сидит: пигутинская кровь или воспитание твоей бабуси… Ну почему ты мне ничего не сказал о своём затруднении? Ну, допустим, я бы отказала тебе в помощи, так ведь не съела бы тебя! Ну-ка, давай, что ты собираешься делать?
И обрадованный мальчишка рассказал тётке и про спектакль, и про затруднение с изготовлением костюма. И она не только не рассердилась, как он несправедливо предполагал, а взялась ему деятельно помогать, поставив только одно условие: чтобы она получила разрешение присутствовать на спектакле вместе с Костиком.
Учительница предупреждала участников, чтобы они пригласили на спектакль родителей, а Борис, конечно, даже и не подумал передать такое приглашение своим воспитателям, почему-то считая, что оно дома будет встречено насмешками и отказом. А тут Анна Николаевна не только не отказывается, но даже сама просит об этом! Он, конечно, с жаром обещал исполнить её просьбу и даже позаботиться о том, чтобы им достались самые хорошие места.
Под руководством тётки и при её активном участии костюм сделали задолго до представления, и он Борису, а впоследствии всем участникам и зрителям, очень понравился. И «ножка», в которую залезал мальчишка, и «шляпка», которую он надевал на голову, создавали впечатление настоящего гриба.
Во время шитья костюма Анне Николаевне пришлось довольно долго находиться в обществе Бори, и она обратила внимание на то, как несуразно он одет. Понимая, что на представлении и после него мальчик будет ходить уже не в этом маскарадном костюме, а в своей обычной одежде, а там будет находиться и сама Анна Николаевна, ей стало неловко за почти разлезшуюся рубашку и большие неуклюжие штаны, кое-как переделанные из дядиных. Она решила сшить племяннику костюм по его росту и размерам, тем более что у неё завелись довольно большие деньги, в получении которых ей оказал помощь и этот парнишка.
В одной из портновских мастерских, которых в Кинешме, как и лавок, открывалось всё больше и больше, Анна Николаевна заказала Борису тёмно- коричневый костюм – брюки и рубаху-гимнастерку навыпуск. Поэтому на вечере Борис не только выступал в театральном костюме, вызвавшем зависть у многих его партнёров, но и щеголял в новеньком, с иголочки, коричневом костюме, сидевшем на нём достаточно ловко. Правда, материей этого костюма было всё тоже бумажное сукно, но его это не смущало. Он, между прочим, надеялся, что Идка, увидев его таким нарядным, не откажется с ним танцевать.
Его надежды не сбылись. А впоследствии он узнал, что своенравная и избалованная, хорошо обеспеченная девчонка сказала о нём подругам:
– Ишь, наш Борька-то вырядился в новый костюм и вышагивает как петух, а того не понимает, что из такой материи сейчас порядочные-то люди себе не шьют: эта материя годится только для грузчиков!
С её мнением считались, ведь её отец держал чуть ли не самый большой в Кинешме мануфактурный магазин.
Нам хочется рассказать, откуда же у Анны Николаевны вдруг взялись сравнительно большие деньги. Слушайте.
Купленный поросёнок к Рождеству превратился в такую крупную свинью, что едва помещался в хлеву, почти не оставляя в нём места для козы. Уборка помещения представляла всё большую трудность, и Борис прямо-таки возненавидел эту проклятую Маньку. Кормить её становилось с каждым днём труднее, помои в госпитале давать перестали: кухонные работники сами развели свиней. Покупать корм на базаре стоило очень дорого, заготовленный силос кончался, и хозяйка поняла, что пришла пора реализовать свои труды.
Однажды, когда Борис вернулся из школы, он увидел в Костиной ванне разделанную тушу Маньки, в тазу – чисто вымытые внутренности её, а за столом – рыжебородого мужика, выпивавшего из стакана разведённый спирт и закусывавшего только что изжаренной печёнкой.
Между прочим, до сих пор Борис никогда не видел, чтобы спирт или водку пили прямо из чайного стакана, и увиденное поразило его больше всего.
После ухода резчика, как назвала его тётка, она вместе с Борисом на большом безмене перевешала мясо и сало. Оказалось, что мяса набирается около восьми пудов, нутряного сала – около пуда и более пуда подкожного сала, которое почему-то называли малороссийским.
Часть мяса и сала решено было посолить, часть заморозить, но всё равно оставалось более половины, которое следовало реализовать.
Дядя категорически возражал против какой-нибудь продажи, но Анна Николаевна настояла на своём. Затруднение возникло с тем, как это сделать? Тут в обсуждение вопроса вмешался Борис: он понимал, что ни тётка, ни тем более дядя сами на базар торговать мясом не пойдут, значит, эта доля достанется ему. А ему почему-то было стыдно сидеть на базаре и продавать мясо: «Что я, нэпман что ли, чтобы торговлей заниматься? А если ещё кто-нибудь из школы увидит, что я мясом торгую, так совсем засмеют! Нет, надо что-то придумать!», и он-таки придумал.
– Знаете, что, – обратился он к тётке. – У меня есть знакомый мясник, я попробую договориться с ним. Он, конечно, на этом деле заработать захочет, зато вы сразу все деньги получите.
Это предложение устроило Анну Николаевну, и она согласилась.
На следующий день тщательно укрытые мешками мясо и сало на санках были отвезены мяснику, у которого Боря каждый раз покупал мясо, и сданы ему для продажи. Мясник поступил по-божески, он взял с поставщиков только 10% комиссионных, то есть заплатил им за всё мясо и сало дешевле базарных цен, существовавших на этот день, на 10%. Конечно, на самом-то деле он заработал гораздо больше: деньги продолжали падать в цене, а мясо дорожать. Вероятно, через неделю он за это мясо выручил почти вдвое больше, чем заплатил. Но у него были возможности его придержать, а у Анны Николаевны их не было.
Как бы то ни было, но уже через день после этой продажи Боря принёс тётке несколько десятков миллиардов рублей. Конечно, на бумажках, принесённых им, миллиарды написаны не были, а были написаны просто рубли, но в примечании указывалось, что каждый рубль равен ста тысячам ранее выпущенных денег. Население поэтому и привыкло считать и производить все расчёты по старым дензнакам.
Вот из этих-то миллиардов тётка и смогла выделить на костюм Бориса некоторую сумму, справедливо говоря, что он своим уходом за Манькой их вполне заработал.
Глава двенадцатая
Нам хочется вернуться немного назад и рассказать о том, как в этом, 1922 году Алёшкин впервые принимал участие в праздновании Октябрьской революции.
Пожалуй, только тогда, в пятилетний юбилей революции, празднование её происходило торжественно во всех городах и селениях России. До сих пор в стране это важное событие отмечалось только в Петрограде, Москве и крупных губернских городах; в более мелких ограничивались небольшими митингами. Стране было не до праздников: то свирепствовала Гражданская война, то распространялись голод и разруха, и только в этот год празднование происходило в более или менее спокойной обстановке. Да и в школах раньше о революции говорили как-то между прочим. В этом же году юбилейная дата отмечалась и торжественным собранием, и участием учащихся в демонстрации.
На Борю, как и на большинство его приятелей, демонстрация, в которой участвовали рабочие всех кинешемских фабрик, служащие учреждений, учащиеся школ, а также и парад гарнизона, виденный впервые, произвели большое впечатление.
Играли духовые оркестры. Под громкую музыку или под революционные песни, которые пели тысячи человек, было весело шагать в многолюдной колонне. День выдался ясный, хотя довольно холодный. Настроение у всех создалось праздничное. Все дома города впервые в этот день украсились красными флагами, их должен был вывесить на своём доме каждый домовладелец.
Во главе колонны тоже несли флаги и плакаты с написанными на них жёлтой или белой краской лозунгами. Содержание их Борису и многим его друзьям было не очень понятно, но они красиво выделялись над толпой, и это радовало глаз. Кроме того, в колоннах несли портреты Ленина, Маркса и Энгельса. Кстати сказать, о последних двух революционерах Боря в то время почти ничего не знал. В школах про них ничего не говорили, а брошюрки, продававшиеся в магазинах, ни Борис, ни его друзья не покупали.
Один из старшеклассников, недавно вступивший в комсомольскую молодёжную организацию, появившуюся на одном из заводов города, пытался объяснить своим младшим товарищам, кто такие были Маркс – лохматый бородатый старик, и Энгельс – тоже старик с большой окладистой бородой, чем-то напомнивший Борису икону Николая Чудотворца, но из его объяснений они поняли только то, что оба эти революционера были немцами и что Ленин у них учился.
Нельзя сказать, чтобы это объяснение особенно понравилось ребятам. Среди населения, а следовательно, и среди ребят, ещё существовало воспитанное царским правительством в период Первой мировой войны неприязненное отношение к немцам. Мальчишкам было непонятно, как это Ленин, такой замечательный человек (это мнение о нём уже господствовало, так как об этом говорили очень многие взрослые), мог в учителей себе выбрать немцев! Все решили, что Голубев, так звали вновь испечённого комсомольца, что-нибудь напутал, тем более что в школе он был далеко не на первом месте и авторитетом среди учеников не пользовался.
Гораздо больший авторитет среди них имел красивый парень, сын одного из крупных нэпманов Кинешмы – Женька Зильберман. Он был всегда хорошо одет, отлично учился, умел красиво говорить, неплохо танцевал, был спортсменом: играл в теннис, бегал на коньках. Все девчонки в школе по нему сходили с ума. Он курил, и многие из его одноклассников старались подражать ему. Но в откровенные беседы ребята с ним не вступали и, уж конечно, как-то инстинктивно поняли, что у Женьки расспрашивать про Маркса и Энгельса не стоит.
Так и осталось у этих ребят некоторое недовольство от праздника тем, что было непонятно, зачем в день русской революции носят портреты каких-то немцев.
Эти короткие заметки дают представление о том, что в 1922 году во многих школах PCФCP политическое воспитание учащихся находилось в очень плохом состоянии.
На торжественном собрании, которое состоялось в школе после демонстрации, новый заведующий школой сделал доклад об Октябрьской революции. Это был, пожалуй, первый доклад в Бориной жизни, в котором он услышал более или менее толковое изложение событий, происшедших в России в октябре 1917 года. До сих пор эти события, как в семье бабуси, так и у дяди Мити, фигурировали под названием «Октябрьский переворот», сущность которого ему пока никто ещё толково и не объяснял. Доклад нового заведующего выяснил многие непонятные до сих пор вопросы. До Орлова (такова была фамилия нового заведующего) школой, в которой учился Алёшкин, заведовал бывший директор реального училища, теперь он оставался преподавателем истории.
Орлов, сравнительно молодой, невысокий человек, ходил в полувоенном костюме и носил на груди, на красной шёлковой розетке, орден Красного Знамени. Говорили, что орден он получил, будучи командиром эскадрона, где-то в боях за Перекоп, в Крыму. Тогда же он был ранен, служить в армии не мог. До революции он был сельским учителем, его и назначили заведовать школой. Говорили, что он большевик. Это был первый большевик, которого Борис увидел в школе.
До сих пор большевиков ему приходилось видеть на митингах, на трибунах, где они произносили речи. Как правило, все они были вооружены, носили кожаные тужурки или солдатские шинели. Боря, например, не сомневался, что и чекист Казаков, когда-то пропустивший его к дяде, был тоже большевиком. Многие из них, казалось ему, да так, вероятно, было и на самом деле, люди хорошие, но какие-то особенные, непростые. Теперь же ему приходилось видеть большевика ежедневно и даже учиться у него. Орлов преподавал в Борином классе географию, и представлять себе обыкновенного учителя большевиком было странно.
Орлов имел чудное имя – Франтасий Иванович, немедленно переделанное учениками в Тарантас Иванович. Это прозвище так прочно прилипло к Орлову, что, кажется, навсегда за ним и осталось. Учитель он был хороший, уроки проводил всегда интересно, и этим быстро завоевал любовь и уважение учеников.
Вскоре выяснилось, что, кроме Голубева, в школе был ещё один комсомолец – Петька Исаев, воспитанник детдома им. Клары Цеткин – того самого, в который чуть было не попал Борис. Петька учился в одном классе с Борисом. Учился он посредственно, как комсомолец себя не проявлял. Узнав случайно от Петьки о его принадлежности к комсомолу, Борис решил расспросить парня, что это такое за организация, любознательный мальчишка всегда был рад узнавать что-то новое. Он услышал от Петьки, что в детдоме около года тому назад приехавшая молодая учительница организовала ячейку комсомола, что у них бывают собрания и что их теперь в детдоме уже семь человек. В своё время ещё в Темникове Боря знал о существовании детской организации скаутов. Отряд бойскаутов был даже при темниковской гимназии. Скауты носили красивую форму, которую им покупали родители. Они давали обещание помогать слабым, быть примерными в поведении и в отношениях со старшими. Борю в скауты не принимали: он был ещё слишком мал, a Юpa Стасевич вступать не захотел. Да Боря вскоре убедился и сам, что в скаутскую организацию действительно не стоит вступать. Мальчишки, которые там состояли, не только не защищали бедных и слабых, а, наоборот, при каждом удобном случае издевались над ними, особенно над теми, у кого не было сильных защитников, и Алёшкину с его друзьями не раз приходилось отбивать у скаутов какого-нибудь малыша, над которым они устраивали очередное развлечение. Скауты особенно распоясались после весенней революции. После Октябрьского переворота они попрятали свою форму и уже так безобразничать, как раньше, не смели.
Борис думал, что и комсомольцы – это что-то вроде скаутов, удивляло его только то, что у них не было формы. Он считал, что раз эта организация создана при новой советской власти, то, наверно, и поведение этих новых, «советских» скаутов будет другим. Сам он был бы не прочь вступить в эту организацию, но, во-первых, в школе её не было, и он не знал, где в неё можно вступить, а во-вторых, он не был уверен, что это вступление одобрят дядя и тётка. Но он решил всё-таки разузнать у Петьки про комсомол подробнее.
Однажды он спросил, какие вопросы обсуждались на последнем комсомольском собрании. Петька ответил:
– Сегодня говорили о Боге.
– О Боге? Что ж вы о Нём говорили?
– А то и говорили, что Бога нет. И что верить в Него не нужно.
– Ну, а если я хочу верить, тогда что?
– Нельзя! Из комсомола выгонят, – довольно угрюмо ответил Петя.
– Ну, а ты веришь?
– Да нет, теперь нет… – довольно неуверенно сказал Петька.
– Ну и дурацкий твой комсомол, коли так! – взорвался Борис. – Как это так?
Какая же это революция, если мне нельзя делать чего я хочу? Что же это за организация такая? Я такую не признаю.
Спор у них разгорелся, и дело могло дойти до кулаков, тем более что достаточно веских аргументов в защиту комсомола Петька привести так и не смог. На все возражения Бориса он однообразно твердил:
– По уставу комсомолец не имеет права верить в Бога.
В конце концов Борис в сердцах плюнул и крикнул:
– Ну и носись со своим комсомолом! А я как верил в Бога, так и буду верить!
Разговор происходил в классе во время перемены, свидетели его – многие одноклассники Бориса – почти все были на его стороне.
Так Алёшкин одержал победу над незадачливым комсомольцем. Но интерес его к комсомолу не пропал, а, пожалуй, наоборот, возрос.
Если Боря спорил с Петькой насчёт Бога, то, скорее, из-за упрямства, чем из-за того, что вера в Бога для него значила так много. В течение последних лет он задумывался: а действительно, существует ли Бог? И всё чаще и чаще сам отвечал себе: вряд ли. Пока вслух этого он всё-таки произнести бы не решился.
Будучи певчим в церковных хорах в Темникове и здесь, в Кинешме, мальчишка часто видел, как непристойно ведут себя в церкви взрослые певчие и сам церковный причт. Ему приходилось слышать, как в алтаре священник ругал псаломщика или дьячка самыми непотребными словами, когда те приносили на блюде после обхода верующих мало денег, обвиняя их в воровстве. Как грубо ругались при ссоре там же, в алтаре, служившие одновременно священники при дележе денег. Но Бог их не карал, не наказывал. Борис сам не раз обманывал тётку при покупках, совершаемых на базаре, и в других, более мелких делах, и она ведь всё-таки обманывала дядю, и тот обманывал её – одним словом, все кругом кого-нибудь да обманывали, а Бог, всевидящий и всезнающий, никого не наказывал. Одного этого было уже вполне достаточно, чтобы усомниться в существовании Его. Но желание быть независимым, стремление утверждать своё мнение было сильным, поэтому он так и спорил с Петькой.
После зимних каникул в третьем и четвёртом классах появился новый предмет, его преподавал тоже Тарантас Иванович. Назывался этот предмет политическая экономия. Уроки происходили раз в неделю. Перед началом преподавания в школе продали всем ученикам этих классов специальные учебники – маленькую серенькую книжку под заглавием «Политическая экономия в вопросах и ответах», автором этой книжки был Богданов. В ней содержалось 50 вопросов и ответов на них. Вопросы такого порядка: «Что такое труд?», «Что такое пролетариат?», «Что такое эксплуатация?», «Кого называют капиталистом?» и другие, на каждый вопрос тут же давался ответ.
Урок заключался в добросовестном заучивании ответов на каждый вопрос и умении пересказать его. Некоторые ответы, насыщенные иностранными словами, не вполне доходили до сознания учащихся, они заучивались механически. Эти первые, очень примитивные уроки политграмоты явились начатками какого-то политического воспитания и, несмотря на свою несовершенность, осветили Борису и его товарищам многие вопросы, которые раньше были совсем непонятны, а иногда и вовсе перед ними не возникали.
Правда, преломлялись некоторые ответы в их сознании довольно своеобразно и не всегда так, как этого хотели автор учебника и преподаватель.
В начале марта 1923 года в школу нагрянула комиссия из уездного отдела народного образования, решившая после знакомства со школой вообще принять участие в уроке политэкономии.
Алёшкин и на этих уроках, благодаря памяти и умению хорошо излагать мысли, тоже числился в первых учениках, поэтому учитель вызвал его. После того, как он бойко и толково ответил на поставленный преподавателем вопрос, взятый из книжки, тот, желая блеснуть знаниями своего ученика перед комиссией, предложил одному из членов комиссии задать этому учащемуся любой вопрос из пройденных ими, а к тому времени они уже прошли пятнадцать вопросов.
Тот, к кому обратился Тарантас Иванович, пожилой сутулый мужчина, одетый в подержанный простой костюм, очевидно включённый в комиссию как представитель рабочего класса, был и так смущён непривычной для него ролью проверяющего, а после предложения учителя смутился ещё больше, но, однако, не счёл возможным от него отказаться. Взяв из рук преподавателя книжку и полистав её, он спросил:
– Что такое эксплуатация?
Боря дал отчётливый, хорошо заученный ответ, почти слово в слово повторив то, что было написано в учебнике. Но спрашивающий в этих вопросах, очевидно, разбирался гораздо больше, чем можно было предположить по его виду. Смущение он уже успел преодолеть и, внимательно выслушав Борин ответ, остался им не очень доволен. Слишком уж книжными были слова мальчишки. Он задал дополнительный вопрос:
– Ну, а скажи, пожалуйста, у нас сейчас эксплуатация есть?
Вопрос был явно не по книжке. Боря напряг свою сообразительность и ответил:
– Конечно, есть!
Ответ ожидался не совсем такой, потому что и Тарантас Иванович и другие члены комиссии сделали круглые глаза. Задававший вопрос таким кратким безапелляционным ответом был тоже удивлён:
– Ну, кто же у нас и кого эксплуатирует? Кого, например, эксплуатирует крестьянин или рабочий? А?
Боря, заметивший по лицу учителя, что он в точку не попал, решил упорствовать на своём:
– Как кого? Крестьянин эксплуатирует свою скотину, землю, а рабочий машины, станки, да и работает он на фабрике, построенной другими…
– Ишь ты! – заметил один из членов комиссии.
Опрашивавший улыбнулся:
– Ловко ты вывернулся! Ну это, брат, не та эксплуатация, о которой нам знать нужно, так что ты ещё над этим подумай. Ну, а что не теряешься, за это молодец!
Вероятно, он продолжил бы свою мысль, но в это время прозвенел спасительный звонок. Председатель комиссии заметил Франтасию Ивановичу, что его ученики, хотя и усвоили курс политэкономии, в ряде простых вопросов разбираются слабо.
После этого случая Бориса долго дразнили эксплуататором, упрекая его в том, что он эксплуатирует книжки, тетрадки и парту, на которой сидит.
На одном из следующих уроков учитель попытался объяснить значение эксплуатации в советском государстве и возможность его существования, но объяснение у него получилось довольно путаное, и большинство учеников, в том числе и наш герой, существа дела так и не поняли. По-настоящему он разобрался в этом вопросе лет через пять, когда уже мог считаться политически более или менее грамотным человеком.