Kitobni o'qish: «Акушерка из Берлина»
Anna Stuart. The Midwife of Berlin
Copyright © Anna Stuart, 2023
© Голыбина И.Д., перевод на русский язык, 2026
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2026
Посвящается Кейт, моему чудесному агенту – без твоей мудрости, настойчивости, понимания и поддержки я ничего бы не добилась.
С благодарностью и любовью от одной сильной женщины – другой.

Пролог
Аушвиц-Биркенау Декабрь 1943 года
Эстер
Это чудо. Каждый раз, когда она принимает роды, они кажутся ей волшебством, но только со своим собственным ребенком она понимает его суть. Как она могла произвести на свет этого идеального миниатюрного человечка? Как смогла вытолкнуть крошечное существо из своего исхудалого тела? Как производит молоко, поддерживающее жизнь ее дочери? И как, господи боже, сможет продолжать – в этом аду?
Ни один ребенок не должен находиться в лагере смерти; но ни одного ребенка нельзя отсюда забирать.
– Я должна ее спрятать, – повторяет она снова и снова, но им негде спрятаться среди голых деревянных нар.
В Аушвице нет ковров, нет подушек, нет кресел. У женщин здесь есть лишь полосатые робы: ни одного матраса, в котором было бы больше пригоршни соломы, и ни одного одеяла, достаточно теплого, чтобы согреть закоченевшие тела. Два дня Эстер удавалось поддерживать в своем ребенке жизнь лишь благодаря щедрости других заключенных, делившихся с ней пайками, которых не хватало даже им самим. Даже если ей удастся спрятать младенца в темных глубинах барака, смерти им все равно не избежать.
Она гладит пушистые волосики на головке Пиппы. Они светлые – и это тоже чудо. Нацистам нравятся светловолосые младенцы. Она знает, что они заберут ее ребенка и отдадут «надежной немецкой женщине». Тогда Пиппа останется жива. И будет в безопасности.
Но не с Эстер.
Что лучше – чтобы твой ребенок умер с тобой или жил без тебя?
Лагерь ставит перед людьми такие вот невозможные вопросы. Эстер столько раз наблюдала, как мучаются от них другие женщины, но теперь неизбежность острым кинжалом вонзается в ее еще пульсирующую матку. Да, Пиппа больше не в ней, но кровь дочери у Эстер в каждой клеточке тела, и когда ее заберут, эти клетки взорвутся.
А ее заберут. Эстер не спрятать Пиппу от всевидящего, всепроникающего ока нацистов, но одну вещь она все-таки может сделать.
– Я должна пометить ее.
Она тянется за иглой для татуировки. Татуировать еврейских младенцев запрещено, но Эстер может спрятать татуировку в подмышке Пиппы, в складочках кожи. Однажды, когда это мрачное безумие закончится, она отыщет свою дочь. Надежда призрачная, но она удерживает от окончательного распада, и Эстер сумеет пережить страшный момент, когда у нее отнимут ее бесценную новорожденную.
Она заносит иглу и начинает колоть. Глазки Пиппы широко распахиваются от шока, и она громко кричит, но потом замолкает и больше не протестует. Возможно, она слишком слаба, а может, каким-то образом понимает.
– Ничего, ничего, – утешает Эстер. – Я быстро. Это очень важно. Это значит, что ты только моя.
Но так ли это? Еще два дня она держит Пиппу на руках.
– Я люблю тебя, – повторяет Эстер снова и снова. – Люблю сейчас и буду любить вечно, и никогда не перестану искать тебя.
Пиппа моргает глазками, глядя на нее.
Но на четвертый день от дверей барака доносится крик:
– Машина! Едет машина.
Вот и они. Они явились. Боль от неминуемой потери пронизывает Эстер, и она прижимает дочку к груди и целует в голубые глаза, чтобы они закрылись – так Пиппа не увидит, как мать передает ее в хищные лапы врага.
– Прости, Пиппа, – плачет она. – Мне очень, очень жаль!
В дверном проеме возникает темная масса – эсэсовцы. Ухоженные руки выскальзывают из карманов ладно сидящего пальто и хватают ее малышку, как хищник добычу.
– Не делайте ей больно! – умоляет она.
– С какой это стати? – фыркает мужчина. – Она – образцовая дочь рейха.
Раздается каркающий смех, стук теплых ботинок – и они уезжают. Эстер валится на пол и рыдает. Боль невыносимая, но она все-таки выдерживает. Это было бы слишком милосердно. Вместо этого внутри ее медленно затягивается тугая, горькая решимость. Она не позволит им остаться безнаказанными. Не позволит им победить.
Все-таки лучше, чтобы ребенок жил. Надежда причиняет боль, но и придает силы. Найти свою девочку – вот теперь цель Эстер, ее задача, ее смысл жизни. Ради этого Эстер должна будет выжить в грязи, холоде и страхе Аушвица. Должна будет их преодолеть.
Часть первая
Глава первая
Сталинштадт, Восточная Германия
Четверг, 18 мая 1961 года
Оливия
Оливию разбудил не стук в дверь и даже не мужской голос, негромкий, но приказной, и не торопливый ответ ее мамы. Отцовское раздражение – вот что прокралось в ее сон и подняло с постели. Ее отец был человеком мирным и дружелюбным, но сегодня он явно разозлился.
– Я пойду с ней, или она никуда не едет.
– Мужчинам нельзя, – последовал короткий ответ.
С колотящимся сердцем Оливия потянулась за халатиком, но потом передумала: в домашней одежде Штази не встречают. Она схватила со стула вещи, в которых ходила вчера. Увидь это мама, она бы разозлилась – мама была ярой поборницей порядка и чистоты, – но Оливия слишком устала, чтобы аккуратно разложить их по ящикам. Сейчас она, порадовавшись, быстро натянула голубую блузку и черную юбку Свободной германской молодежи, не озаботившись шерстяными гольфами и бело-голубым галстуком.
Спор внизу продолжался, но терпение незнакомца явно было на исходе, когда Оливия резким движением распахнула дверь. Ее родители стояли плечом к плечу в прихожей перед плотным мужчиной в теплом пальто, который возвышался на их пороге с таким видом, будто был тут хозяином.
– Штази – щит и меч нашей партии, – шепнула Оливия себе под нос. Так их учили в школе. – Тебе нечего бояться Министерства госбезопасности, если ты честный гражданин.
До сего момента Оливия в это верила, но при виде офицера, возникшего у них в прихожей в самый темный час ночи, почувствовала, как мурашки от страха побежали у нее по спине.
– Ваша жена будет в полной безопасности, уверяю вас, – сказал офицер, чуть помедлив; его заверениям в безопасности верилось с трудом.
Мать Оливии, Эстер, подняла глаза на мужа; ее наглаженная акушерская форма сияла белизной в свете луны, падавшем в окно, придавая ей сходство с привидением.
– Это обычные роды, Филипп. Просто еще одна мать.
– Она заключенная, майне либлинг, – возразил он. – И может что-нибудь тебе сделать.
– Именно поэтому мы держим ее под надзором, – рявкнул офицер Штази.
Он начинал сердиться, а это – Оливия знала – действительно представляло опасность.
– Я поеду. – Они все оглянулись, и Оливия, чувствуя себя чуть ли не голой, пожалела, что не надела чулок. Она выступила вперед, бросив взгляд на двери комнаты младших братьев – боялась, не разбудила ли их. – Я поеду с мутти.
– Ты не обязана, детка, – ответила Эстер.
– Не обязана, но я поеду. Я хочу.
– Хорошо, – кивнул офицер. – Едем. Нельзя терять время. Когда я уезжал, она орала на все здание.
Эстер позволила себе мимолетную улыбку.
– Так оно и бывает.
Страх по-прежнему скручивал внутренности Оливии, но спокойствие матери помогло ей немного расслабиться. Она сунула ноги в школьные туфли. Мужчина покосился на ее форменную рубашку и, одобрительно хмыкнув, взял пальто, которое протягивал Филипп, и помог ей надеть.
– Спасибо.
– Будьте осторожны, – напутствовал их Филипп, целуя обеих.
Он по-прежнему выглядел настороженным, но Оливия почувствовала себя увереннее. Нельзя попасть в неприятности, помогая государству, а они делали именно это. Страх у нее сменился нарастающим возбуждением. Она и раньше помогала матери принимать роды, пару раз даже по ночам, но никогда с такой таинственностью. Скорей бы рассказать об этом подругам в школе!
Луна висела высоко в небе над Сталинштадтом, заливая серебристым светом новый, идеальный социалистический город. Симметричные ряды жилых корпусов казались в этом свете детскими кубиками, и дым от сталеплавильного комбината, ради которого и был построен город, стремился вверх, будто тянулся к лунному сиянию. Фары машины отбрасывали два желтых пятна на огромный мемориал германо-советской дружбы напротив их корпуса, и Оливия автоматически отдала ему салют, но потом увидела ожидавший их автомобиль, и ее сердце снова сжалось.
– В машину, пожалуйста.
Офицер открыл дверцу серого фургона, но Оливия отшатнулась. Все знали, для чего используют такие, – и никто не захотел бы залезать внутрь.
– Я не…
– Сейчас же! – Он разве что не затолкал ее в крошечный кузов.
– Но мы?.. – запинаясь, попыталась спросить Оливия, однако ее прервал стук захлопнувшейся дверцы. Они с мамой были заперты внутри.
– С нами все будет в порядке, Ливи, – тихонько сказала мама. – Присядь и постарайся успокоиться.
Фургон был разделен на пять миниатюрных камер: каждая с жесткой скамейкой и крюком для наручников. Дверцы камер хотя бы не запирались, поэтому она могла видеть маму, аккуратно усевшуюся в одной: спина прямая, колени вместе, руки крепко держат медицинский саквояж. С колотящимся сердцем Оливия попыталась уместиться в соседней, но поскольку была чуть ли не на голову выше матери, влезла с трудом. Оливия уродилась «ширококостной» – кукушонок в гнезде стройных, изящных ласточек, – но это, по крайней мере, означало, что длинными ногами она сможет держать дверцы открытыми и видеть мать.
– Куда мы едем? – спросила она.
– Скоро узнаем, дорогая.
Оливия неохотно кивнула. Никто в Восточной Германии не знал больше, чем ему было положено. Оно и к лучшему: государство все держало под контролем, а заботой отдельных людей было исполнять свой долг – когда прикажут. «Мы все – напомнила себе Оливия, – просто кусочки огромной картины общей жизни. Если мы прочно стоим на своих местах, картина получается цельной». И все равно здорово было бы знать, предстоит им провести в этом жутком фургоне несколько минут, или часов, или…
– О!
Она невольно охнула, потому что фургон резко затормозил. Раздался грохот раздвигающихся гаражных ворот, потом фургон снова дернулся и поехал, а ворота закрылись.
Эстер наклонилась и взяла Оливию за руку.
– С нами все будет хорошо, – повторила она.
Оливии было сложно в это поверить, потому что дверцы фургона распахнулись, и они оказались в пустом белом гараже, за которым начинался ярко освещенный коридор тюрьмы Штази. По обеим сторонам тянулись тяжелые металлические двери камер с мощными запорами и крошечными окнами, затянутыми решетками.
– Не смотри, – шепнула дочери Эстер.
Но устоять было невозможно, и Оливия успевала заметить в этих окошках силуэты людей на жестких койках без одеял. Офицер торопил их, уводя все дальше по коридору, и Оливии пришлось собрать все доверие к матери, чтобы продолжать идти за ними.
– Ну вот! – Офицер поднял руку: по коридору разнесся глухой стон. – Только послушайте! Разве есть повод поднимать столько шума?
– Это мы сейчас узнаем, – ответила Эстер. – Возможно, возникли осложнения.
Офицер пожал плечами. Остановившись перед одной из железных дверей, он трижды постучал в нее, и дверь открыла изнутри женщина в серо-зеленой форме народной полиции. Ее лицо кривилось в гримасе.
– Акушерка! – объявил офицер и подтолкнул Эстер в камеру.
– Наконец-то. – Фопо1 взяла Эстер за руку. – С ней, похоже, что-то не то.
Оливия последовала за Эстер в тесную каморку и охнула при виде открывшегося ей зрелища. Заключенная была бледным подобием девушки – вряд ли старше семнадцатилетней Оливии, – с огромным животом и короткими, ослепительно-зелеными волосами. Она извивалась в муках, вися на наручниках, которыми была прикована к трубе, будто пыталась залезть на гладкую стену.
– И правда, что-то не так, – согласилась Эстер, устремляясь вперед. – Бедняжке нужно лечь.
– Невозможно, – отрезала фопо. – Она должна оставаться прикованной. Она представляет угрозу.
– С виду не скажешь.
– Возможно, вот только… – женщина покосилась на дверь, но офицер Штази уже ушел. Заключенная, у которой закончилась схватка, обмякла. Они услышали стук ботинок, удалявшийся по коридору.
– Вы вроде бы сильная, – Эстер окинула фопо глазами, – и моя дочь тоже. Мы справимся.
Фопо покосилась на Оливию, потом на узницу.
– Ладно, но если что случится – вам отвечать.
– Само собой.
Фопо расстегнула наручники, и девушка сползла на пол. Эстер бросилась к ней, кивком показывая Оливии помогать. Вдвоем они посадили заключенную на жесткую койку.
Она приоткрыла глаза и потерянно пробормотала:
– Я что, умерла?
Эстер улыбнулась.
– Наоборот, моя милая, вы вот-вот родите. Как ваше имя?
– Клаудия.
– Ну вот что, Клаудия, вы сейчас отдохнете, а потом… О, кажется, снова начинается.
Клаудия начала извиваться, но Эстер крепко держала ее. Она заглянула в перепуганные глаза:
– Дышите, Клаудия. Вот так: вдох через нос и выдох ртом. Хорошо. Не противьтесь боли, милая. Это ваше тело: оно раскрывается, чтобы выпустить ребенка. Дышите, да-да, правильно. Все в порядке.
Оливия отступила, смаргивая глупые слезы. Она не сводила глаз с матери, колдовавшей над Клаудией, которая по завершении схватки снова обмякла на койке.
– Отлично, – негромко сказала Эстер. – Давайте посмотрим, сколько еще осталось, хорошо? О, замечательно, уже совсем скоро, Клаудия. Вот почему так больно – ребенок почти готов выходить. Если будете слушаться меня, все сейчас закончится и малыш окажется у вас на руках.
Клаудия слабо улыбнулась.
– Жалко, что Франка здесь нет.
– Это ваш муж?
Она кивнула.
– Он хотел быть в этот момент со мной. Знаю, так не делается, но он очень хотел, говорил, будет правильно, если он сможет поддерживать, поддерживать… – Она всхлипнула, и новая схватка скрутила ее тело. Оставалось только терпеть и дышать.
Оливия поглядела на фопо, которая встала возле дверей, потом снова на Клаудию.
– Почему вы здесь? – спросила она шепотом.
Клаудия слабой рукой указала на свои волосы. Дернула зеленую прядь:
– Я отщепенка.
Оливия ахнула. Ей всегда говорили, что так нельзя – нельзя быть заметной, нельзя выделяться, – но она не думала, что за это сажают.
– Правда?
Девушка пожала плечами.
– Наверное. Я покрасила их просто забавы ради. Наша одежда такая скучная, и я подумала…
Оливия нахмурилась.
– Но вы должны были еще что-то сделать, чтобы оказаться тут. Наверное, вы…
– Оливия! – резко оборвала ее Эстер. – Сейчас не время для политических дискуссий.
– Да, мама. Прости, мама. – Она наклонилась к матери. – Но тут так ужасно, и…
– Ничего ужасного.
В голосе Эстер звенела сталь. Оливия сразу же замолчала. Ее мать обычно была такой спокойной, уверенной и любящей, что иногда Оливия забывала, через что той пришлось пройти.
– Извини, – сказала она снова.
Эстер тряхнула головой, будто отбрасывая прошлое, и улыбнулась.
– Не за что извиняться, дорогая. А теперь, пожалуйста, подай мне воду. И вон то полотенце. Похоже, уже показалась головка.
Обрадованная возможностью помочь, Оливия схватила то, что просила мама, и встала возле головы Клаудии.
Дети считались благом – об этом говорили повсюду: в школе, по радио, на плакатах. После войны мужчин не хватало. И когда-нибудь она тоже должна будет родить ребенка. Оливия поморщилась: сейчас ей совсем не хотелось думать об этом.
Клаудия вцепилась в свои зеленые волосы, извиваясь, будто ее рвали на части; Эстер спокойно гладила ее по спине и приговаривала, какая она молодец.
– Он выходит! Ребенок выходит, Клаудия. Тужься, еще разок!
Клаудия зарычала, как дикий зверь, а в следующий миг в камере появилась новая жизнь.
– Мальчик, – сказала Эстер, услышав первый младенческий крик. – У тебя мальчик, Клаудия. Сын.
Эстер уверенно держала младенца в своих сильных руках, и Оливия шагнула к ней – посмотреть. Ребенок был большой. Как, ради всего святого, Клаудия умудрилась его родить? Эстер протянула малыша Оливии.
– Я? – Она покосилась на фопо, но та стояла возле двери, с кем-то разговаривая через решетку.
– Давай же, – поторопила Эстер. – Я должна перерезать пуповину.
Оливия протянула руки, и мать вложила в них младенца. Он был немного скользкий, но с очень мягкой кожей, а когда его ножки дернулись, ударив ее, Оливию охватил восторг.
– Он такой красивый!
– Правда же? – спросила Эстер, перерезая пуповину и кивая. – Ну а теперь можешь передать его мамочке.
Клаудия уже сидела; ей явно стало легче, когда она взяла малыша на руки и покрыла его личико поцелуями.
– Мой мальчик! Мой сладкий кроха!
Малыш выпятил губки, и когда Клаудия приподняла рубашку, присосался к ее груди. Клаудия поморщилась, но потом устроилась удобнее и затихла, лаская пальцами пушистые волосики у него на макушке. Ребенок удовлетворенно замурлыкал; его ручка лежала в материнской руке, и маленькие пальчики рефлекторно цеплялись за нее.
Оливия отошла, будто пытаясь в крошечной камере дать Клаудии подобие уединения, но не могла отвести глаз от новоиспеченной матери с ребенком.
– У тебя было так же? – прошептала она матери, которая проверяла плаценту. Эстер вздрогнула, и Оливия с удивлением поглядела на нее. – Я имею в виду, с мальчиками. С Морди и Беном.
– О! Я поняла. Да. Конечно. Первые мгновения с новорожденным – бесценны.
Эстер, похоже, разволновалась, и Оливия с любопытством уставилась на нее, но мать опустила голову и подошла к койке.
– Вы отлично справились, Клаудия.
Клаудия с трудом оторвала взгляд от малыша.
– Спасибо вам! Огромное спасибо. Без вас у меня бы не получилось.
– Ну что вы, конечно, получилось бы. Ребенок знал, что делать, так ведь?
Клаудия с улыбкой кивнула.
– Я назову его…
Но ее прервал стук открывающейся двери. Они все повернулись: офицер Штази вошел и смотрел на новорожденного.
– Мальчик, – кивнул он. – Очень хорошо.
Он протянул руки и забрал младенца у Клаудии так быстро и уверенно, что она не успела воспротивиться.
– Я прослежу, чтобы его поместили в хороший дом.
– Что? – воскликнула Клаудия. Офицер уже направлялся к двери, и она вскочила с койки. По ее ногам струилась кровь. Клаудия вцепилась в его руку. – Куда вы его несете? Что вы делаете? Это мой ребенок!
– Больше нет, – ответил офицер. Оливия в ужасе смотрела на младенца – розовый комочек на фоне черного пальто. – Вы признаны неблагонадежной, – продолжил офицер ровным голосом. – Ваша жизненная позиция вызывает сомнения. Мы не можем оставить ребенка в подобных условиях.
– Я неблагонадежная? – Клаудия, рыдая, упала на колени. – Я просто покрасила волосы… ради забавы. Это ничего не означает! Я в Союзе германской молодежи, я давала клятву… я хорошо воспитаю его, я обещаю!
– Боюсь, мы не можем вам доверять. – Офицер пожал плечами.
– Умоляю! – вскричала Клаудия.
Он уже направился к выходу.
– Нет.
Эстер шагнула вперед. В камере стало тихо. Она была невысокой, но голос ее прозвучал неожиданно гулко.
– Вы не можете забрать ребенка.
– Не могу? – Он прищурился.
Эстер тяжело дышала.
– Это насилие.
– Да как вы смеете! – взревел офицер.
Но Эстер не испугалась угрозы. Всем телом она дрожала от возмущения.
– Я уже видела это. Видела, как младенцев отрывают от матерей сразу после родов. Видела, сколько это причиняет боли и какой приносит вред. Нацисты забирали детей у их несчастных матерей. Мы не должны быть как они.
Она посмотрела на младенца в его руках.
– Не делайте этого снова.
– Вы переходите границы, акушерка. Эта женщина признана ненадежной.
– И все равно она его мать. Она его родила.
– Мы не будем жестоки к ребенку. Он будет в безопасности, и о нем хорошо позаботятся.
– Но…
– Акушерка! Ты сделала свою работу, а теперь дай мне сделать мою. Если эта женщина подтвердит свою благонадежность, то сможет родить другое дитя.
– Это не то же самое! – Слова вырвались у Эстер непроизвольно, будто от боли.
Офицер взглянул на нее пристально.
– А вы, акушерка Пастернак… уверены, что тоже благонадежны?
– Нет! – вмешалась Оливия. – Моя мама честная и преданная!
Он посмотрел на девочку.
– Тогда следите, чтобы так и оставалось.
С этими словами мужчина вышел, унося безымянного младенца. Эстер осела на пол рядом с Клаудией, и они зарыдали вместе.
* * *
Фургон высадил их на Альте Ладенштрассе, когда первые солнечные лучи уже упали на Сталинштадт. Оливия была как никогда рада вернуться домой; офицер коротко бросил им «спасибо» и умчался.
– Прости, что тебе пришлось это увидеть, Ливи, – сказала Эстер. – Но я очень благодарна тебе за помощь.
– Я рада, что ты не поехала туда одна, мутти.
Эстер сухо, нерадостно усмехнулась.
– Я бывала в местах и похуже, дорогая. Гораздо, гораздо хуже.
Вот она – суть маминой души. Оливия знала, в чем дело: в том возрасте, в котором она была сейчас, Эстер попала в это место. Оливия понимала, что тот опыт лег в основу ее личности, но сегодня мама открыла ей нечто новое – другую боль, которая уходила глубже, чем Оливия раньше считала.
Эстер поглядела на нее и грустно улыбнулась.
– Кажется, время пришло.
У Оливии сжалось сердце.
– Время для чего, мутти?
– Для правды. От начала до конца. – Она взяла Оливию за руку и подвела к скамье перед мемориалом. – Я собиралась рассказать тебе на восемнадцатый день рождения, киндхен, но, похоже, у Господа другие планы.
Она сделала глубокий вдох и еще раз улыбнулась Оливии.
– Ты знаешь, что родилась там? Знаешь, что твоя мама умерла, а тебя забрали, и мы нашли тебя в приюте и привезли домой?
Оливия кивнула. От нее не скрывали факта удочерения, и ей хотелось сказать, насколько она благодарна и счастлива быть частью семьи Эстер, но слова застряли у нее в горле. Впервые в жизни, она поняла, что на этом, похоже, история не заканчивается.
Эстер сглотнула.
– Был другой ребенок, девочка. Ее тоже забрали, но ее мать не была мертва. Ее матерью была… Ее матерью была я.
Оливия почувствовала, как пальцы Эстер сжимают ее ладонь – в точности как ручка того крошечного мальчика цеплялась за руку Клаудии в короткие мгновения, что им позволили провести вместе.
– У тебя есть сестра, Оливия, – продолжала мать надтреснутым голосом. – Нам так и не удалось ее найти, но где-то в этом мире твоя сестра живет.
Оливия во все глаза смотрела на Эстер. Теперь причина ее необычного волнения стала ей ясна, как прозрачный утренний воздух.
– У тебя есть дочь?
– Еще одна дочь, – мягко поправила Эстер. – И да, ее забрали у меня в Аушвице, когда ей было всего несколько дней.
– И ты так ее и не нашла?
– Так и не нашла.
Эстер опустила голову и нервозно смахнула воображаемую ниточку на своей безупречной акушерской форме.
– Но вы с папой продолжаете искать?
Долгое время Эстер смотрела на свои руки, а потом внезапно подняла взгляд на Оливию.
– Мы перестали.
– Перестали искать вашу дочь? – В глазах Эстер промелькнула скорбь, и Оливии стало больно. – Я имею в виду, конечно, у вас были свои причины. Наверняка…
– Мы перестали, – сказала Эстер. – Причины были. Собственно, причина одна – главная. Правильно ли мы поступили? Я не знаю. Это было самое трудное решение в моей жизни, и каждый день – каждый божий день – я сомневаюсь в нем. Но да, мы остановились.
Оливия открыла рот, готовясь спросить почему, но что-то в полных боли глазах Эстер ей помешало.
– Завтра, – пообещала Эстер. – Завтра я расскажу тебе больше. А сейчас давай хоть немного поспим.
Оливия кивнула и позволила отвести себя в их квартиру, но почему-то симпатичные комнатки показались ей менее уютными, чем раньше, а собственная постель – не такой безопасной, и она лежала, глядя, как солнечный свет заливает мир, в котором, где-то далеко, живет девочка, приходящаяся ее родителям настоящей дочерью.
Глава вторая
Кафе «Адлер», Западный Берлин
Пятница, 19 мая 1961 года
Кирстен
– Может, пончик к кофе? Они у нас лучшие в Берлине. – Кирстен улыбнулась парню самой очаровательной своей улыбкой, и он поглядел на витрину со сладостями, готовый поддаться искушению в виде пары пончиков, оставшихся на полке. – Могу уступить вам второй за полцены, если возьмете оба.
– Но тогда мне придется съесть два, – заметил юноша, высоко подняв брови.
Он был симпатичный. Не совсем во вкусе Кирстен – слишком худой и серьезный, – но определенно симпатичный.
– Вам разве некого угостить? – спросила она, глянув на него из-под длинной челки и надеясь, что завитые локоны, над которыми она трудилась целую вечность, еще держатся на ее светлых волосах.
– Никого особого – достойного лучших пончиков в Берлине.
Кирстен хихикнула.
– Тогда, думаю, вам придется съесть оба самому.
– Или я мог бы угостить вас.
Ее сердце пропустило удар. Парню, кажется, было лет двадцать, и он пришел с шумной компанией из технического университета.
– Во время смены мне есть нельзя, – сказала она, слегка надув губки.
– Я придержу его, пока смена не закончится.
– Но я…
– Подвинься-ка, Кирсти, – задорно сказала другая кассирша, Саша, протискиваясь мимо нее, – тут кое-кто вообще-то работает.
С этими словами она открыла витрину и вытащила оттуда оба пончика.
Кирстен уставилась на нее с разинутым ртом; Саша подала пончики полной пожилой даме с двумя ноющими ребятишками, вцепившимися в ее юбку.
Симпатичный юноша преувеличенно вздохнул.
– Похоже, нас обоих спасли от искушения, – сказал он.
– Не уверена, – ответила Кирстен, не подумав.
Он рассмеялся, и она почувствовала, что краснеет. Что за идиотка! Однако парень наклонился к ней и сказал:
– Возможно, вы и правы. Я Дитер. Дитер Вольфарт.
– Кирстен, – запнувшись, представилась она.
– Я знаю.
– Знаете?
Он кивнул на именную нашивку у нее на фартуке, и Кирстен покраснела еще сильней. Теперь он будет считать ее наивной школьницей – что в целом правда.
– Кирстен Майер, – поспешила она поправиться. – С вас одна марка, пожалуйста.
– Спасибо. Может, попробуем пончики в следующий раз.
Положив марку на прилавок, он взял свой кофе и пошел к друзьям, но потом оглянулся и добавил:
– Кстати, мне нравится ваше платье. Оно… необычное.
Юноша присоединился к оживленной компании за столиком у окна прежде, чем она придумала ответ. Одна девушка многозначительно пододвинулась на скамейке, и Кирстен увидела, как Дитер протиснулся к ней, и одернула себя. С какой стати привлекательному и умному студенту Дитеру тратить время на семнадцатилетнюю официантку, которая сама шьет себе платья? Он просто был с ней вежлив.
Заставив себя улыбнуться, Кирстен повернулась к следующему покупателю, стараясь не слишком заметно поглядывать в сторону столика у окна, но это было трудно. Девушка, сидевшая рядом с Дитером, была хорошенькая, с блестящими каштановыми волосами и в модной одежде. Кирстен с завистью оглядела ее, любуясь джинсами «Ливайс», идеально подчеркивавшими аппетитные формы. Как бы ей хотелось иметь такие… но она никак не могла их себе позволить.
«Ему понравилось твое платье», – повторяла она мысленно, окидывая взглядом платьице-трапецию из красной клетчатой ткани, над которым долго трудилась, копируя фотографию из модного журнала «Твен». Результат вышел удачным, но Кирстен знала: в нем не хватало того лоска, который давали фабричные швы и маленькие брендовые нашивки.
Плохо быть бедной, сердито подумала она, и тут же упрекнула себя. Ее мама работала день и ночь, чтобы содержать их с братом, и стыдно было желать большего. Вот только Кирстен знала, что когда-то они были богатыми, и, если бы остались, их жизнь была бы гораздо легче. Она видела фотографию – ее родители с ней маленькой на руках стоят на крыльце громадного дома в Шарлоттенбурге, – но тот снимок сделали во время войны. После этого ее отец пропал, а с ним и их дом.
В школе многие дети лишились отцов на войне, и Кирстен никогда не ощущала свою потерю слишком остро, но жалела, что они потеряли тот дом. Им досталась уютная квартира бабушки с дедом на Бернауэрштрассе, через дорогу от ее вдовой тетушки Гретхен, и она знала, что должна быть признательна, однако сложно было не задаваться вопросом, почему Гретхен сохранила свои апартаменты, куда более просторные и роскошные, чем у них. Мужья обеих сестер сражались за Германию, но один, похоже, с честью, а другой…
Если Кирстен изредка осмеливалась спросить мать, что случилось с ее отцом, Лотти вспыхивала и заявляла, что Ян для нее мертв, после чего отказывалась говорить о нем. Она никогда не говорила, что он погиб, но Кристен полагала, это одно и то же. Ее брат, Ули, считал, что он, наверное, был нацистом и лишился всей собственности за «свою отвратительную идеологию», что в целом имело смысл, но Кирстен не очень хотелось над этим задумываться.
– Шевелись, Кирстен, покупатели ждут!
Кирстен вздрогнула.
– Простите, фрау Мюнстер.
Ее начальница была дамой приятной, но строгой, и ее легко было рассердить. Надо скорее сосредоточиться.
Остаток смены Кирстен варила кофе, выкладывала на тарелки пирожные и убирала со столов с очаровательной улыбкой, как от нее требовалось. С наступлением вечера университетская компания перешла на шнапс и стала куда более шумной. Кирстен могла поклясться, что Дитер поглядывает на нее, а когда она в очередной раз вышла из-за стойки собрать посуду, он подошел к ней.
– Вы должны присоединиться к нам хотя бы на рюмочку, – пригласил Дитер.
Но она никогда не осмелилась бы; к тому же в музыкальном автомате заиграла Марлен Дитрих, и девушка с блестящими волосами, поднявшись, стала подпевать, так что Кирстен спешно ретировалась.
Голос девушки был певучим и чуть хрипловатым, и когда она закончила, все в кафе зааплодировали, а студенты закричали: «Браво, Астрид!» Саша закатила глаза и сказала:
– Естественно, эта чертова кукла еще и здорово поет, – от чего Кирстен стало немного полегче, но она была рада, когда часы показали, что пора закрываться, и она начала протирать столы. Кирстен как раз приближалась к компании Дитера, когда в кафе вошел ее младший брат Ули и, запутавшись в своих длинных пятнадцатилетних ногах, с грохотом растянулся перед ними на полу.
Они громко расхохотались. Ули, красный как рак, с трудом встал.
– Привет, Кирстен, – произнес он преувеличенно громко, – мутти отправила меня проводить тебя до дома.
Кирстен хотелось провалиться сквозь землю. Она почувствовала, как зачесался шрам в подмышке, и с трудом удержалась, чтобы не дотронуться до него. В детстве у нее случился инцидент с горячей сковородкой, и шрам всегда беспокоил, когда ей становилось жарко, но последнее, чего ей хотелось сейчас, – начать чесаться, как обезьянка.
– Осторожно, Кирстен, – крикнула Астрид, – или тоже плюхнешься лицом в пол.
– Лучше уж на спину, – усмехнулся один из парней.
– Йенсен, заткнись! – рявкнул на него Дитер, за что Кирстен вроде как должна была быть благодарна, но она слишком разволновалась, чтобы хотя бы обратить внимание. Почему они просто не уйдут?
Для нее стало большим облегчением, когда появилась фрау Мюнстер: скрестив на груди руки, она заявила компании, что кафе закрывается. Они потянулись к выходу, хохоча и обсуждая, в какой танцзал пойдут дальше, пока Кирстен уговаривала себя не слишком расстраиваться, что ее единственный партнер по танцам на этот вечер – вонючая старая швабра.
– Прости, что я упал, – сказал Ули чуть позже, когда они вышли на улицу и двигались к метро.
– Все в порядке, – улыбнулась она. – Они просто глупые студенты.
Ули предложил ей руку, как взрослый мужчина, и после секундного колебания Кирстен ее приняла. Был вечер пятницы, и центр Берлина кишел людьми: все шли на ужин, или в кино, или, как Астрид и Дитер, в один из многочисленных танцзалов, которыми изобиловал город, все еще восстанавливавшийся после войны. По-прежнему там и тут в рядах домов зияли промежутки, где упала бомба, а на многих стенах остались следы шрапнели, но новые здания росли как грибы, экономика была на подъеме, и Берлин наслаждался хорошими временами.
Кирстен огляделась по сторонам, радуясь зрелищу вечернего города. Берлин был точкой схода противоречий; политически его разделили надвое, но жил он общей жизнью. После войны русские взяли под контроль восточную половину Германии, а британцы, американцы и французы – западную. Со временем границы между секторами становились все строже: появлялись посты, заборы из колючей проволоки, патрули, и людям все труднее становилось свободно перемещаться туда и обратно.
Единственным исключением стал их чудесный город, Берлин. Как гитлеровской столице, ему была уготована особая судьба, и, несмотря на расположение глубоко в Восточной Германии, его тоже поделили надвое. Западный Берлин был связан с Западной Европой специальным шоссе и железнодорожными путями, а Восточный отделялся от него лишь формальной границей, проходившей по старым линиям районов.
Бернауэрштрассе, где жила Кирстен, была именно такой границей: люди на ее стороне находились в союзнической зоне, а на противоположной – например, тетушка Гретхен – в советской. Формально это имело значение, но в повседневной жизни на это старались не обращать внимания.
В результате те, кому не нравилась жизнь на Востоке, могли поехать в Берлин, пройти через город и сесть в поезд на Запад. Власти пытались вмешиваться – останавливали тех, кто нес подозрительно много багажа, разворачивали обратно, – но они мало что могли без настоящей границы, а кто в здравом уме станет строить такую поперек города? Так берлинцы продолжали жить собственной жизнью, свободно переходя из сектора в сектор и выбирая между рок-н-ролльными барами из красного кирпича в западной части и прокуренными мрачными заведениями в восточной – по своему желанию. В этот теплый майский вечер все они, казалось, высыпали на улицы.
– Может, выпьем где-нибудь колы, Ули? – внезапно предложила Кирстен.
Он ошеломленно уставился на нее:
– А мутти не будет волноваться?
Кирстен вздохнула.
– Боюсь, что да. Ладно, тогда идем домой.
Она повернулась к лестнице, ведущей в метро; музыка и разговоры вокруг сразу же стали тише.
– Но мы могли бы, – воскликнул Ули, – если ты хочешь. Я имею в виду, я не против. Я…
– Все в порядке, Ули. Я все равно очень устала.
Он встревоженно поглядел на нее, и Кирстен ласково пожала его руку. Ули часто волновался – он во многом был ее противоположностью. Кирстен родилась блондинкой с голубыми глазами, а у него были темные волосы и глаза цвета дубовой коры. Он был худее ее, особенно теперь, когда быстро рос, и хотя мог со временем стать красавцем, сейчас выглядел тощим и неловким. Но все равно милым.
– Идем, – позвала она, когда подошел поезд. – Кстати, какое животное ты сейчас?
Он с признательностью улыбнулся. Это была их игра с самого детства, когда мама, Лотти, регулярно водила обоих в Берлинский зоопарк. Зоопарк они считали своим любимым местом во всем городе и могли часами торчать там, заглядывая в клетки с обезьянами или прижимаясь носами к стеклу вокруг домика бегемотов. Они придумали игру «каким животным ты сейчас хочешь быть» и выбирали жирафа, оказавшись в толпе, гиппопотама, если проводили день на пляже у одного из озер в окрестностях Берлина, или обезьяну на детской площадке. Однажды Ули за воскресным обедом схватил с блюда куриный скелет и сказал, что хочет быть стервятником, но Лотти накричала на него: мол, в Германии и так достаточно стервятников, большое спасибо, – и он больше никогда этого не повторял.
– Хочу быть колибри, – ответил Ули.
– Птицей? Почему?
– Потому что они яркие и красивые. Будь я таким, пригласил бы тебя потанцевать.
Она рассмеялась.
– Мы можем потанцевать дома.
– Точно! – обрадовался Ули. – Может, мутти достанет бабушкин граммофон и поставит одну из старых дедушкиных пластинок со свингом.
– Звучит потрясающе.
Кирстен снова улыбнулась брату и постаралась не представлять себе, как Дитер с Астрид и их классные друзья танцуют где-нибудь в «Ванне» или «Эдеме».
– А ты кем бы была? – спросил Ули.
– Прости?
– Животным, дурочка – какое животное ты сейчас?
– О, ясно. Ну, я бы выбрала морского котика. Чтобы люди приходили смотреть, как я делаю разные фокусы.
Ули нахмурил брови.
– Это еще зачем?
Она пожала плечами.
– Ради денег, наверное. Ты не хотел бы разбогатеть, Ули?
– Пожалуй.
– Когда-то мы были богатыми. Ну, ты знаешь. Во время войны.
– Да, но это было нацистское богатство, добытое ценой страданий других.
– Ш-ш-ш! – Кирстен в ужасе зажала ему рот рукой.
– Это не значит, что мы с тобой такие же, – пробормотал он сквозь ее пальцы.
– Знаю! Но все равно… не стоит говорить об этом вслух. Пусть даже это правда.
– Конечно, правда, – прошипел он. – Ты же видела форму, в которой фати снят на фото.
– Да, но тогда все носили такую форму. Была же война.
– Но не форму «Мертвой головы».
– Чего?
– Погляди на его фуражку, которая лежит у нас дома, – там череп и кости. Это символ эсэсовцев.
– Это кто такие?
– Серьезно? Ты не знаешь?
Она наморщила нос.
– И не хочу знать. Все это в прошлом, и нам лучше о нем забыть. Германия сейчас – это промышленность, и спорт, и…
– Зоопарки? – подсказал Ули.
Он пытался ее отвлечь, Кирстен понимала, но это ведь Ули поднял эту чертову тему. Кирстен мало что знала о нацистах – в школе войны почти не касались, – но догадывалась, что эсэсовцы были гитлеровской элитой. Это они управляли гетто и концлагерями. Ей расхотелось танцевать. Расхотелось даже пить какао, которое Лотти наверняка уже приготовила для нее, или рассказывать, как прошел ее день. Теперь ей хотелось просто свалиться в кровать и заснуть.
– Наша остановка, Кирсти. Мы почти дома.
Брат продолжал опасливо коситься в ее сторону, и Кирстен постаралась быть с ним терпеливой, пока они шли по Бернауэрштрассе к дому 106. Стремясь скорее укрыться в своей спальне и мечтать о том, как Дитер пригласит ее на танцы, она взбежала по лестнице к их дверям на первом этаже и с облегчением вступила в прихожую. И тут же облечение исчезло: из гостиной доносились голоса.
– У мутти что, гости? – шепотом спросила она Ули.
– Не знаю. Может, это тетя Гретхен?
Они замерли, прислушиваясь, а потом обеспокоенно переглянулись – голос был низкий, хриплый и совершенно точно мужской.
– Мутти? – позвала Кирстен, неуверенно подходя к гостиной.
– Кирстен? Это Кирстен?
Дверь широко распахнулась: на пороге стоял высокий светловолосый мужчина в поношенной рубашке, обтягивающей его мускулистые плечи.
– Вот это да! – воскликнул он, раскрывая ей объятия. – Слушайте все – ваш папочка дома!
Глава третья
Альте Ладенштрассе, дом 4G, Сталинштадт
Оливия
Оливия повернула в замке ключ и проскользнула в квартиру. Там пахло свежеиспеченной халой и куриным супом, с кухни доносились голоса родителей, занятых готовкой. Ее друзья всегда удивлялись тому, что отец Оливии умеет готовить. Некоторые даже посмеивались, пока не узнали, что он – ветеран-антифашист, и его пригласили к ним в класс рассказать о войне.
– В нашей республике, – сказал учитель, – мужчины и женщины имеют равные права. Поэтому деление труда по старым представлениям считается буржуазным пережитком. После войны нам пришлось начинать с нуля, и без участия женщин это было бы невозможно. Мы строим новое общество, и в нем каждый вносит свой вклад.
Это заткнуло всем рты, но дома они выражались мягче. Филипп рассказывал, что научился готовить, когда только женился и ему, как еврею, не разрешалось работать при нацистской оккупации. Кулинария ему понравилась; иногда он шутил, что справляется с ней лучше Эстер, которая всегда отвечала, что он может и полностью взять готовку на себя. Оливия обожала еду, которую они готовили, но больше всего ей нравилось, когда родители занимались этим вместе, поэтому она замерла в коридоре, наслаждаясь домашним уютом.
В школе у нее выдался странный день. Из-за того, что она не спала полночи, ее преследовала усталость, а еще сбивало с толку признание мамы. Она ничего не рассказала подругам про фургон, или про тюрьму, или про женщину с зелеными волосами, у которой отобрали ребенка. Оливии хотелось скорее вернуться домой, чтобы больше узнать о другом младенце, родившемся в том же аду, что и она.
Оливия всегда знала, что родилась в Аушвице и что ее удочерили. Эстер и Филипп не делали из этого секрета: они рассказали ей и про родного отца, застреленного нацистами, и про мать, Зою, которая умерла от горя, когда Оливию отняли у нее в возрасте двух дней, и про тетю, которая попала в газовую камеру сразу по прибытии в то место и в честь которой Оливия получила свое имя. Они говорили, каким чудом было найти ее в приюте и узнать по тому же номеру, что был у ее матери – 58031, – который Эстер вытатуировала у нее в подмышке и который по сей день находился там.
Они часто напоминали ей, как рады, что она стала частью их семьи, и у Оливии не было повода в этом сомневаться. Даже когда родились Мордехай, а потом Бен – их собственные, биологические дети, – она не усомнилась в их любви и в собственном статусе единственной дочери. Но, оказывается, все это время была и другая девочка. Наверняка они долго ее искали. Конечно, иначе и быть не может – это вполне объяснимо. Оливия полностью соглашалась с ними и была не настолько глупа, чтобы считать, что из-за другой дочери они любят ее меньше. Но все равно для нее стало шоком то, что она – не единственная. Что у них есть другая дочь.
– Оливия? Это ты? – Эстер выглянула из кухни в переднике поверх формы и с белой мучной пылью на раскрасневшейся щеке. Она бросилась к дочери и схватила ее за руки. – Я так рада, что ты вернулась. Как раз к шабату – мы все дома.
Мама подчеркнула слово «все», словно прочитала ее мысли и хотела успокоить, поэтому Оливия с благодарностью улыбнулась.
– Мальчики уже здесь?
Эстер кивнула в сторону гостиной, где Мордехай с Беном на полу возились с конструктором. По пути домой Оливия видела группку ребят, игравших в догонялки на улице возле мемориала; она знала, что ее братья, десяти и двенадцати лет, не отказались бы тоже побегать, но в семье Пастернак пятничные вечера были священны, и мальчики с радостью помахали ей руками.
То, что Пастернаки – евреи, ни для кого не было секретом, но напоказ они свою веру не выставляли. Так поступало большинство людей в ГДР. О религии предпочитали говорить тихо – считалось, что ей не место в общественной жизни.
Оливия ничего не имела против. Ей нравилось, что их вера оставалась делом личным, только для своей семьи. Нравилось, когда в пятницу отец и братья надевали кипы, красиво вышитые Филиппом. Нравилось, как они с мамой зажигали свечи и наливали вино для благословения, а потом все садились и вместе переламывали хлеб.
– Почему у нас нет синагоги? – недавно спросил Бен, когда Филипп читал им Писания.
– Есть, – ответила Эстер. – Она здесь, в нашем доме и в наших сердцах.
Он торжественно кивнул.
– Она была у вас и в том месте?
– Да, была, Бен. Я построила ее в своем сердце, куда только Бог может заглянуть, и она до сих пор прочно стоит там – в моем сердце и во всех наших сердцах.
Чувство было удивительно приятным, и Оливия держалась за него, но, как ей теперь стало ясно, это была лишь часть истории. Не будь они евреями, ее родители, вероятно, по-прежнему жили бы в Лодзи, где оба выросли. Ее маме не пришлось бы пережить Аушвиц, а ее отцу – Хелмно. Они по-прежнему разговаривали бы на родном польском и ходили в настоящую синагогу из кирпича или камня, со всеми остальными. Но поляки не захотели принимать тех немногих выживших евреев, что вернулись после войны. Их притесняли и преследовали, а потом, летом 1946-го, сорок невинных евреев были убиты при жестоком погроме в Кельце, всего в двух часах езды к югу от Лодзи, и тогда Эстер и Филипп приняли решение покинуть родину.
Они говорили с Оливией о той жестокой иронии, что привела их в Германию. Когда Эстер закончила обучение на акушерку в Берлине, они переехали в Сталинштадт, совсем рядом со столицей. Это был абсолютно новый город, с новаторскими идеями, и они, с тремя детьми на руках, воспользовались шансом начать все с чистого листа. Эстер стала востребованной акушеркой, а Филипп возглавил отдел женской одежды в городском универмаге, где со своими навыками портного удачно подправлял фасоны и внешний вид стандартных фабричных изделий для местных модниц. Жизнь здесь – они всегда на этом настаивали – была отличная.
– Хочешь переодеться перед ужином? – спросила Оливию мать.
– А ты? – Оливия рассмеялась, указывая на ее форму.
Эстер посмотрела вниз и покачала головой:
– Совсем забыла! Идем, приведем себя в порядок.
Им не понадобилось много времени, чтобы переодеться в лучшие платья и присоединиться к остальным за столом. Они встали, склонив головы, и Филипп прочитал кидуш, после чего подали еду, и разговор пошел сам собой. Мордехая отобрали в шахматную команду, а Бен получил приз за лучшую работу по биологии. Филиппу досталась целая курица от одной благодарной клиентки – та была в полном восторге от вышивки на подоле ее домашнего платья, – и суп получился наваристым и ароматным.
Оливия рассказала, что на следующей неделе ее попросили стать капитаном теннисной сборной на юношеских соревнованиях. За столом сразу заговорили все разом – поздравляли, смеялись, поднимали бокалы.
Она поблагодарила их, но все равно ощутила неловкость. Она снова подумала о том, как сильно отличается от остальных. Какой, раз за разом спрашивала она себя, выросла их настоящая дочь? Такой же тонкокостной, как родители и их родные сыновья? Захотела бы она стать акушеркой, как Эстер? Возможно ли…
Она оборвала себя. Это глупо. Ей невероятно повезло с такой семьей, и если номер под мышкой не совпадает с номером на маминой руке – что с того? Они выбрали ее, они любят ее, и это было настоящим благословением.
И все же Оливии хотелось знать больше.
Когда ужин закончился и со стола убрали посуду, Филипп достал из буфета драгоценную плитку шоколада. Они сидели в последних лучах заходящего солнца, наслаждаясь редким лакомством.
– Расскажи нам историю, мутти, – попросил Бен, втискиваясь между родителями на диванчик.
– Да-да! Расскажи!
Мордехай тут же вскочил и уселся у ног Эстер, но Оливия беспокойно завозилась на месте. Она никогда не понимала, почему братьям так нравится слушать материнские истории. Это были отнюдь не детские сказки – не про фей, ведьм или драконов. Хотя все эти персонажи там присутствовали – вот только настоящие.
– Зачем ты это делаешь? – спросила она как-то мать. – Зачем продолжаешь рассказывать нам о том месте? Разве не лучше было бы его забыть?
– Да, так было бы лучше, – согласилась Эстер, – но это невозможно. Рассказывая, я разбиваю воспоминания на крошечные кусочки – такие, которые еще можно пережить, – и выпускаю их наружу по одному. Если держать их внутри, они поднимутся и поглотят меня. Это единственный способ держать их под контролем. И потом… вы должны знать. Все должны знать, на что способно человечество. И быть настороже. Всегда.
Оливия не была уверена, что братья воспринимают рассказы матери как предостережение. Скорее – как страшные истории, такие же невероятные, как сказки про ведьм и драконов, – за исключением тех мгновений, когда они смотрели в материнские глаза и видели в них боль. Тогда никто из них уже не слушал легко.
– Расскажи про рождественскую елку, – попросил Мордехай.
Эстер прерывисто вздохнула и улыбнулась ему.
– Умеешь ты выбирать истории, Морди!
Она посмотрела на Оливию через голову сына, и ее глаза многозначительно блеснули. Оливия почувствовала, как праздничный ужин переворачивается у нее в желудке, и схватила с дивана подушку, прижав ее к животу – будто можно было защититься от того, что сейчас последует.
– Вы уверены?
– Уверены.
Бен соскользнул с дивана на пол, и они с братом уселись, скрестив ноги, перед Эстер – как ученики перед раввином.
– Ну хорошо. Было Рождество сорок третьего, самый разгар войны, и я находилась в том месте уже восемь месяцев. За три месяца до этого родилась Оливия и ее увезли… в общем, туда, откуда какая-то добрая душа передала ее в приют, где мы, слава Господу, ее и нашли.
Мальчики удивленно переглянулись. Это была новая деталь знакомой истории – Оливия сразу поняла: мать готовила ее к грядущим откровениям. Братья с любопытством покосились на приемную сестру, но в действительности их интересовало другое.
– Расскажи про елку, – поторопил Бен.
Эстер улыбнулась Оливии и посмотрела на зачарованные лица у ее ног.
– Нас вытолкали на снег, в темноте. Вытолкала Ирма Грезе.
– Та охранница с хлыстом?
– Они все были с хлыстами. Но да – она чаще других пускала его в ход. Она сказала, что у начальства лагеря для нас подарок. И конечно же, когда нас вывели на лютый мороз, в центре плаца стояла гигантская елка. Охранники зажигали свечи, прикрепленные к ветвям, – как в самом обычном, уютном германском городке.
Она горько усмехнулась.
– На секунду мы подумали, что под эсэсовскими мундирами у них все-таки есть сердце. Но мы жестоко ошиблись. Следующее, что мы увидели, – как они срывают белые простыни. Под деревом огромной кучей лежали мертвые тела – голые, с красными ленточками на руках и ногах.
Эстер медленно выдохнула.
– Я до сих пор думаю о тех людях, что нарезали ленты на кусочки и завязывали бантики. Аккуратно, следя, чтобы каждый был ровным. Все ради того, чтобы мы почувствовали себя еще более несчастными и униженными, чем уже были.
Она закашлялась, а потом продолжила – низким охрипшим голосом:
– Я назвала их людьми… но это были не люди.
Филипп обнял ее за плечи, и даже Бен с Мордехаем притихли, вспомнив, что история эта – не выдуманная, что это правда. Правда их матери. Эстер снова закашлялась и высоко подняла голову.
– И вдруг Ана – ваша бабушка Ана – начала петь.
Оливия зажмурила глаза и попыталась представить пожилую женщину, которая была маминой лучшей подругой в Аушвице, а потом стала их названой бабушкой.
– Она запела «Тихую ночь», – продолжала Эстер. – И мы, по одному, присоединялись, все мы, даже евреи. Мы не знали слова, но это не имело значения, потому что мелодия была прекрасная, и пока мы пели, пусть на короткий момент, мы снова стали людьми – а не животными, что копаются в грязи и в снегу, выискивая крохи пищи. Людьми, способными чувствовать, заботиться и – самое важное – любить. Этого они у нас не отняли, как ни старались.
Филипп крепко прижал жену к себе, и Оливия увидела, как мать смахивает слезы. Ей снова стало страшно. Эстер редко плакала, даже когда рассказывала свои истории. Она держала себя в руках и всегда заканчивала их одинаково – «любовь победила». Но сейчас ей показалось, что любовь еще и проиграла.
Оливия глядела, как пальцы Эстер сжимают подол платья, пока Филипп вставал, чтобы отвести мальчиков спать.
– О, фати, нам правда пора ложиться?
– Пора-пора. Мы же завтра едем на рыбалку, забыли?
– Точно! – вскочил с пола Бен. – Я поймаю рыбу, мутти, и принесу ее домой, тебе.
– А поймаю другую, еще больше, – объявил Мордехай, широко раскидывая в стороны руки, чтобы показать, какую огромную рыбу собирается поймать.
– Мы поделим их поровну, – твердо сказал Филипп. – А теперь быстро спать.
Они с шумом ввалились к себе в спальню, обсуждая крючки и блесны, и вдруг Оливия осталась с мамой наедине.
– Подойди и сядь ближе, киндхен. – Эстер похлопала ладонью по дивану, и Оливия передвинулась к ней. – Морди сегодня выбрал ужасную историю. Как будто знал…
– Знал что? – Голос Оливии прозвучал неожиданно хрипло, но Эстер, похоже, не заметила.
– В тот рождественский сочельник у меня начались схватки.
– Ты… ты рожала мою сестру?
– Пиппу. Да.
Пиппа. Оливия попробовала это имя на язык, и оно как будто проникло в нее. Пиппа. Филиппа. Все сходилось – так звали их отца.
– Расскажи мне, – шепнула она.
Эстер сжала рукой ее ладони.
– У меня отошли воды – прямо там, в снегу. От них вверх поднялся пар, и только благодаря вину, которое выпили охранники, и их гордости кошмарным «подарком» они ничего не заметили. Ана и Наоми – моя подруга-гречанка – оттащили меня в барак. Схватки продолжались всю ночь. На следующее утро я пропустила перекличку. Обычно это означало немедленную смерть, но Пиппа выбрала родиться в правильный день: те свиньи были слишком заняты перевариванием рождественского обеда, чтобы обращать на нас внимание.
Эстер на секунду прикрыла глаза.
– Она родилась несколько часов спустя. И какое-то время, даже в том месте, я была счастлива. По-настоящему счастлива. Другие женщины были ко мне очень добры. Они принесли мне свой хлеб, маргарин, свеклу – хотя сами погибали от голода, – и у меня пришло молоко. Целых четыре дня я кормила свою малютку. Это было волшебно. А потом приехали они.
– Кто? – спросила Оливия.
– Эсэсовцы. Те же, что забрали тебя. Они наверняка были какими-то шишками, потому что ездили на дорогущей машине и собирали младенцев. Просто вырывали из рук матерей – как прошлой ночью офицер Штази забрал сына у Клаудии.
Голос Эстер дрогнул:
– Это несправедливо, правда, Оливия? Нельзя отнимать у женщины ее ребенка.
– Конечно нет, – прошептала Оливия, вспомнив Клаудию – на коленях, в слезах, цепляющуюся за то, что было частью ее самой. – Как их звали?
– Майер… и Вольф. Вольф была женщина. Представь себе! Женщина – и делала такое. Иногда я думаю: были ли у нее свои дети? И если были, то о чем она думала, когда забирала наших?
– Наверное, она села в тюрьму?
Эстер горько усмехнулась:
– Может быть. А может – нет. Ты удивишься, сколько из них остались безнаказанными. Кто-то скрывался, кто-то менял имена, кто-то уезжал. Даже тем, кого поймали, не так уж и досталось. Если не считать самой верхушки, они получали год-два тюремного срока и выходили на свободу. Теперь они живут дальше, будто ничего не случилось.
Она сжала губы.
– Я рада, что мы здесь, в восточной зоне. Мне легче знать, что рядом не может оказаться человек, который вчера носил форму, а сегодня просто сменил имя. Я не смогла бы жить среди них. Они там живут припеваючи, пока мы… просто пытаемся собрать осколки своих жизней.
– И один из этих осколков, для вас с папой, Пиппа?
Филипп проскользнул обратно в комнату и положил руку на плечо Оливии.
– Ты же знаешь, что мы любим тебя, как свою собственную девочку?
Эстер подняла глаза на мужа, и ужас проскользнул по ее лицу.
– Конечно, – подтвердила она. – Вне всяких сомнений. Найти тебя было чудом, и Пиппа не имеет к этому отношения. Пожалуйста, не думай…
Оливия стиснула ее руку.
– Я и не думаю. Я люблю вас обоих, и мне очень повезло быть частью этой семьи.
– Не так, как нам, когда ты нам досталась. Просто…
Эстер не смогла найти слов, и Филипп закончил за нее:
– Просто было бы здорово, чтобы с нами были вы обе.
– Вы пытались ее отыскать?
– Конечно, – кивнул он, садясь с другого бока от Оливии. Стало тесно, но Оливии было приятно ощущать силу их любви. – Мы испробовали все, что только можно представить. Обращались в синагоги и приюты по всей Польше и Германии, в «Еврейскую помощь» и в разные национальные органы. Красный Крест в первые годы очень помогал, а в ООН была целая программа по поиску пропавших детей. Так мы нашли тебя. Татуировки, которые мама делала у младенцев под мышкой, помогли найти нескольких, но…
– Но ни одна из них не была Пиппой, – сказала Эстер. – А потом мы подумали, что нашли ее. Подумали…
– Поступило сообщение о младенце, – снова заговорил Филипп, крепко взяв жену за руку. – Точнее, уже не младенце, ребенке. Это было в пятидесятом.
– Через пять лет после конца войны?
– Да. И через семь после твоего… вашего с Пиппой рождения. Мы к тому времени уже потеряли надежду.
– И что произошло?
– Неважно. – Эстер сказала это резко и решительно – возражать не имело смысла. – Все это пустое, Оливия. Мы с Филиппом нашли друг друга, что само по себе невероятно, и мы нашли тебя, а потом у нас родились Морди и Бен. Мы благословлены – много, много раз, особенно по сравнению с большинством людей, которых мы знали… раньше. И этого достаточно.
По ее голосу Оливия поняла, что вопрос закрыт, но слезы в глазах матери говорили о другом. Они были счастливой семьей, Оливия это знала, но этого было недостаточно – и, Господи, помоги, она теперь мечтала узнать больше о пропавшей сестре.
Глава четвертая
Восточный Берлин
Июнь 1950 года
Эстер
– Там кто-то вас спрашивает, акушерка Пастернак.
Эстер поднимает голову. Она смывала с рук кровь – только что приняла роды – и сейчас невероятно устала. Роды проходили сложно, и понадобились все ее навыки, но оба, младенец и мать, справились, и Эстер мечтала об одном: скорее добраться до кровати.
– Я не единственная акушерка в Берлине.
– Но вы лучшая.
Эстер с признательностью улыбается женщине – симпатичной молоденькой медсестре. Гордость на ее лице понятна – после такой-то ночи, что выдалась у них! – но Эстер сейчас не готова снова приступать к работе.
– Честно говоря, – замечает медсестра, – я не уверена, что это насчет родов.
У Эстер колет сердце. Если к ней обращаются не по поводу родов, то это может касаться только недавно найденных детей… но совершенно точно не Пиппы. Уже нет. За последний год не нашли ни одного ребенка с татуировкой.
Поначалу, когда они с Филиппом только приехали в искалеченный войной Берлин, регулярно находились дети с номерами под мышкой. Каждый раз от подобных новостей у Эстер вспыхивала манящая и мучительная надежда, и каждый раз цифры оказывались не те. Годы шли, дети подрастали: теперь находили уже бойких школьников, которых отправляли к оставшимся в живых родственникам, но младенец с номером 41400 пропал бесследно.
– Это женщина, – говорит медсестра.
Тут нет ничего необычного. Даже сейчас, в 1950 году, в Берлине на четырех женщин приходится один мужчина. С войны вернулось достаточно мужчин; многие оправились от ранений; подросли мальчики, готовые теперь сами становиться отцами, но женщины продолжают заботиться друг о друге. Эстер тоже заботится о женщинах.
Это была идея Аны – чтобы Эстер с Филиппом перебрались в Берлин. Эстер яростно протестовала, но столица Гитлера стала оккупированным городом, где заправляли союзники, и, по жестокой иронии, одним из самых безопасных мест для людей, которых он так старался уничтожить.
– У меня есть подруга в госпитале в советской зоне, – сказала ей Ана. – Она тебя обучит. И присмотрит за тобой.
– Но не так, как вы.
– И не с тем удовольствием, что я, – это уж точно. Я всегда хотела, чтобы ты училась у меня, Эстер, но пути Господни неисповедимы.
– Может, причина в том, что в Лодзи уже есть прекрасная акушерка?
– А может, в том, что Берлину такая тоже нужна? Я слыхала, там много торчащих животов.
Это была правда. Все торопились рожать детей – чудесных, жизнерадостных младенцев, не опаленных пламенем войны и не запятнанных нацизмом. У Эстер оказалась куча работы. Но еще больше ее в бывшей столице Рейха интересовали организации и благотворительные фонды, занимавшиеся поисками пропавших.
Каждые несколько недель приходили сообщения о детях, которые могли оказаться Пиппой. Филипп и Эстер возносились на вершины блаженства – а потом падали обратно на землю. От этого Эстер тоже невероятно устала. Недавно Филипп заговорил о том, чтобы уехать из столицы. Он принес домой листовку, где рассказывалось о новом городе, построенном в непосредственной близости от Берлина – Сталинштадте. Славном, уютном местечке, где семьи смогут вести честную социалистическую жизнь. Это звучало соблазнительно, но Эстер всегда считала, что если они где-то и найдут Пиппу, то только в Берлине. Надежда ведь умирает последней.
Она насухо вытирает руки.
– Что за женщина?
– Элегантная, в костюме. В дорогих туфлях. С американским акцентом.
Сердце Эстер колотится. Американки часто появлялись в Берлине после войны: приезжали в Европу, преисполненные наилучших намерений, готовясь «внести свой вклад» и найти дом для множества брошенных детей, бродивших по разрушенной германской столице. Они рассматривали это как охоту за сокровищами, и, по мнению Эстер, так оно и было – но для нее и для других матерей, как она, сокровища были куда более ценными, чем представляли себе эти заморские благотворительницы.
Теперь они почти все разъехались – уплыли через Атлантику к своим распродажам, кулинарным конкурсам и балам со сбором средств. Сироты, в основном разъехались тоже: в Англию, Израиль и США, к оставшимся в живых родственникам или в приемные семьи. Они зажили своей жизнью, и это было чудесно, но Эстер так и осталась ни с чем.
– Она ждет снаружи.
Эстер кивает, не решаясь ответить вслух. Дрожащими руками она бросает окровавленный фартук в свой саквояж и поправляет волосы. Как глупо – какое это имеет значение, если Пиппа нашлась?
Во внезапном порыве она выбегает из ванной комнаты и мчится по короткому коридору к двери квартиры. Там, в холле, стоит женщина с идеально уложенными волосами. В руках с маникюром у нее тонкая папка.
Сердце Эстер ударяется изнутри о ребра. Она уже много раз видела такие папки – скудные обрывки чьей-то жизни, упакованные в бежевый картон.
– Фрау Пастернак?
Эстер кивает, не сводя с папки глаз.
– У нас сообщение о ребенке. Девочке, около семи лет.
Все совпадает. Оливии сейчас семь. Их приемная дочь – счастливая, сияющая, любящая, – сама того не зная, служит родителям напоминанием о пропавшей.
– Где? – сдавленно бормочет Эстер.
– В семье.
Это тоже понятно. Эстер давно догадалась, что если ее малышка жива, то семья предателей, в которую она попала, должна ее скрывать.
– Она в Берлине. О ней заявили анонимно – она залезла в зоопарке на клетку с обезьянками, и у нее заметили номер под мышкой.
Эстер начинает оседать на пол, и женщина бросается вперед и подхватывает ее с неожиданной силой.
– Мы пошлем кого-нибудь разузнать. Скоро у нас будет больше информации, но… мы подумали, вы захотите услышать.
– Это правда, – с трудом произносит Эстер. – Да, я хочу слышать. Хочу знать.
Пиппа, ее Пиппа может быть прямо здесь, в Берлине, у женщины, которая похитила ее, и Эстер наконец-то удастся вернуть свою дочь! Это невероятно… и почти невыносимо.
Глава пятая
Бернауэрштрассе, дом 106, Западный Берлин
Пятница, 19 мая 1961 года
Кирстен
Кирстен уставилась на мужчину в дверном проеме гостиной. Это что, действительно ее отец? Она всегда предполагала, что, если увидит его, испытает какую-то биологическую связь, но этот человек был совершеннейшим незнакомцем, и его силуэт, нависший над ее домом, казался угрозой.
– З… здрасьте, – пробормотала она, косясь на мать в поисках поддержки, но Лотти беспомощно топталась в его тени с лицом, распухшим от слез, и опущенными глазами. Ее мама была привлекательной женщиной с аппетитной округлой фигурой, но сегодня она выглядела осунувшейся и напуганной.
– Рада видеть своего старика, а? – грубо спросил мужчина. – Восстал из мертвых, ну не чудо ли?
Он злобно зыркнул на Лотти, и та вздернула голову.
– Я никогда не говорила, что ты мертв, Ян.
– Ты никогда не говорила, что я жив! Ну же, Кирстен, давай-ка обнимемся!
Он развел в стороны руки, и Кирстен почувствовала, как ее буквально затягивает в его объятия. Тело мужчины было крепким, как камень, и излучало животную силу; она была рада, когда он выпустил ее.
– А ты хорошенькая, должен признать. – Он одобрительно кивнул. – И здорово выросла. Это напоминает мне о том, сколько я отсутствовал. Сколько тебе сейчас?
– Семнадцать… то есть… отец.
– Семнадцать! В последний раз, когда я тебя видел, ты всего неделю как вылезла из материного живота.
– Ян! – повысила голос Лотти с неожиданной настойчивостью.
Он снова злобно покосился на жену, потом внезапно шагнул к ней и поцеловал, с грубой страстностью, в губы.
– С другой стороны, твоя мать тоже хорошенькая. И всегда была. Лакомый кусочек, моя Лотти. Теперь, конечно, постарела, но все еще милашка.
Он снова поцеловал ее, и Кирстен увидела, как мамино тело напряглось. Надо было срочно придумать, как отвлечь от нее внимание.
– Вы далеко уезжали, отец?
Он резко развернулся.
– Далеко уезжали! Мне это нравится. Очень хорошо. Да, малютка Кирстен, я ездил до самого ада и обратно. Но сейчас я здесь, так что пора наконец-то повеселиться. Могу поспорить, веселиться ты умеешь, правда, девочка? И кто это такой? Твой парень, что ли?
Он показал на Ули, стоявшего за Кирстен, и она оглянулась на брата.
– Нет, отец, конечно нет. Это Ули.
– Ули? – Он потряс головой. – Ничего о нем не слышал.
Кирстен поглядела на Лотти, в отчаянии сложившую перед собой руки. Ее мозг стремительно заработал. Ули родился в феврале 1946-го, через девять месяцев после конца войны. Ян к тому времени уже отсутствовал? Или нет?
– Это мой брат, отец, – решилась она. – Он твой сын.
– Мой?.. – Лицо Яна приобрело странный фиолетовый оттенок; на виске забилась жилка. – Нет. Нет, не может этого быть.
Кирстен услышала, как Ули за ее спиной охнул, и потянулась назад, беря его за руку.
– Мутти? – прошептал он.
Лицо Лотти стало еще краснее, но даже сквозь опухшие веки она поглядела на Ули с успокаивающей уверенностью.
– Ты мой сын, милый, – сказала она. – Мой любимый сынок.
Она улыбнулась Ули, но слово «мой» повисло между ними, многозначительное и колючее.
Ян так и взвился. Он схватил Лотти, прижал к стене и прислонился лбом к ее лбу.
– Чем ты тут занималась, тварь?
– Не надо! – закричала Кирстен. – Оставь ее в покое!
– Или что? – прорычал он.
– Или я вызову полицию.
– Очень хорошо. Мне как раз надо заявить об адюльтере. И с кем же ты трахалась, пока я сидел за решеткой, а, женушка? – Не отпуская Лотти, он дернул ее на себя, а сам отвернул голову к Кирстен и Ули; с его губ брызгала слюна. – Боже, этому парню сколько – лет пятнадцать? Недолго ты страдала, правда? Потаскуха, грязная…
– Не смей меня так называть! – Голос Лотти звенел от ярости. – И убери от меня свои руки!
Хватка на ее плечах дрогнула, и он, скривившись, отпустил.
– Ты вообще не понимаешь, что ты несешь! Пока ты вроде как сражался за наш умирающий рейх, я осталась в Берлине, Ян. Где каждый день приходилось просто выживать.
Они все уставились на Лотти, дерзко задравшую вверх подбородок.
– Я осталась одна. Без тебя. И каждую ночь не знала, доживу ли до утра. В город входили вооруженные люди, повсюду бомбежки, руины. Ночами было страшнее, чем днем. Мы прятались где могли – в подвалах, подъездах, разрушенных домах…
Голос у Лотти сорвался. Кирстен попыталась подступиться к ней, но мать подняла руку, останавливая ее. Даже Ян невольно отступил на шаг при виде ее необузданной ярости.
– Да, я была с одним человеком, – резко продолжила Лотти. – С одним. Он был из тех, кто тогда вошел в город. Да, русским, если тебе так важно это слово.
Она перевела дыхание.
– Но ко мне он приходил не с оружием. Он приносил еду. Лекарства. Иногда просто спрашивал, как мы. Остальное тебя не касается.
– Кем он был? – спросил Ян.
– Просто солдатом, – ответила Лотти.
Она безрадостно усмехнулась.
– Пока ты сидел и ждал, когда тебя отпустят, он приносил нам хлеб. Вот и вся разница.
Лотти шагнула к детям и вцепилась в свободную руку Кирстен; та пожала ее, одновременно ощущая во второй потную ладонь Ули.
– Так я… – пробормотал Ули, – русский?
– Наполовину, – хрипло ответила Лотти, – но целиком мой. – Она отпустила Кирстен, шагнула к Ули и взяла его за запястья, крепко, по-взрослому. – Это не имеет значения, Ули.
Он попытался отвести взгляд, но она удержала его и заставила смотреть на себя.
– Это было суровое, мрачное время. Была война, Ули, а война ужасна. Но из этого ужаса родилось и нечто хорошее. Лучик света во тьме. И это был ты.
– Так ты была рада носить его? – прошептал Ян, тяжело привалившись к стене.
– Сначала нет, – ответила Лотти, переведя на него взгляд. – Я не ожидала, что у меня будет ребенок, ведь я была истощена. Многие женщины пытались делать аборты, но я… ведь это опасно, а мне надо было заботиться о Кирстен. Да к тому же жизнь есть жизнь, так ведь? Я не жалею, что появился Ули. Он был как маленькое чудо.
– Вряд ли чудо, – жалобно произнес Ули. – Я думал, что знаю, кто я.
– Ты всегда умела так говорить, – тихо сказал Ян.
Кирстен заметила, как нечто странное пробежало между ними – воспоминание о временах, когда они были вместе и, наверное, были счастливы. Однако это продолжалось лишь мгновение, а потом Ян врезал по стене кулаком, и они трое, вздрогнув, прижались друг к другу.
– Вундабар! – рявкнул он. – Добро пожаловать домой, Ян. Рады тебя видеть, Ян. Гляди, у тебя в гнезде кукушонок, Ян.
– Мутти не виновата, – запротестовала Кирстен.
Голова у нее кружилась, но в этом она была уверена. Глаза Яна, однако, угрожающе прищурились.
– Ты думаешь? А я вот сомневаюсь. Скажи мне Лотти, как так вышло, что ты никогда не могла…
– Ян!
Он закрыл рот, до странности быстро подчинившись ей, после чего развернулся к выходу.
– Кажется, мне здесь не рады. Я годами сидел за решеткой у черта на куличках, мечтал, как вернусь домой, к тебе, Лотти. Долгие, мучительные годы мечтаний о доме, и вот она ты – в своей собственной квартире и со своими собственными клятыми детьми, а мне тут и места нет! Ну и ладно тогда! Я ухожу.
– Куда? – спросила Лотти.
– Тебе какая разница?
Она на миг заколебалась, и Ян, издав гневный рык такой силы, что, кажется, все здание содрогнулось, вырвался на лестницу. Они подбежали к окну и увидели, как он мчится по Бернауэрштрассе и от его массивного силуэта под каждым фонарем протягиваются тени – пока он не добрался до бара и не скрылся внутри.
Лотти осела в кресло. Кирстен и Ули робко присели на пол у ее ног.
– Этот человек действительно наш отец? – спросила Кирстен.
– Но не мой, – вставил Ули.
– К счастью для тебя, – процедила Кирстен.
– Потому что мой – русский?
Кирстен вздохнула.
– Ули, какое это имеет значение? Отцы ведь не просто те, кто нас зачали. Отцы – это люди, которые заботятся о тебе, не дают в обиду, растят и воспитывают. Наши этого не делали, а мутти – да. Мутти заботится о нас, объединяет семью, правда же, мутти?
– Правда, – согласилась Лотти, но ее голос дрожал, и теперь, когда этот жестокий отец вторгся в их мирную жизнь, Кирстен не знала, сколько еще они сумеют продержаться вместе.
Глава шестая
Государственная старшая школа, Сталинштадт
Понедельник, 21 мая
Оливия
– Оливия! Оливия Пастернак, ты вообще слушаешь?
Оливия поморгала, глядя на учителя. Честно говоря, она так глубоко задумалась об украденном ребенке ее матери, что не слышала ни слова из всего урока, но честный ответ был бы сейчас весьма неуместен.
– Конечно, фрау Вернер. Очень интересно.
– Рада слышать, и, вероятно, ты не откажешься вкратце изложить нам преимущества коллективного хозяйствования?
Оливия медленно встала из-за парты, заставляя свой мозг включиться.
– Процесс коллективизации подразумевает объединение мелких и неэффективных частных хозяйств в одно большое, управляемое коллективно, то есть советское, – начала она. – Работая вместе, коллектив создает честную и эффективную систему, гарантирующую, что все участники получат справедливую оплату.
– Очень хорошо, – ворчливо согласилась фрау Вернер. – А как можно применить те же социалистические принципы в обстановке города?
Оливия подавила стон, но это была любимая тема здесь, в Сталинштадте, идеальном социалистическом городе, и ответ она знала наизусть.
– Такой же принцип действует и в городе, – продолжила Оливия. – Каждый вносит свой вклад в общее дело, выполняя ту работу, которую умеет лучше всего: врачи лечат, инженеры строят, учителя обучают. В результате труд организуется коллективно, а необходимые блага распределяются справедливо, в соответствии с вкладом каждого, а не с тем, кто способен извлекать личную выгоду.
– Правильно. Да. Очень хорошо, Оливия.
Фрау Вернер даже улыбнулась ей, и Оливия улыбнулась в ответ. Это не было трудно. Социалистические принципы постоянно объясняли им и в школе, и в Союзе молодежи. К тому же они были справедливыми. На Западе, как ей объясняли, люди могли разбогатеть просто потому, что знали, как использовать деньги, чтобы получить еще больше денег, которые они потом тратили на до смешного переоцененную одежду и дома. Оливии это казалось странным и несправедливым, особенно если подумать о тех, кто умел работать на станках или ухаживать за больными, но жил куда беднее. И все равно при мысли о бедняжке Клаудии, у которой отобрали ребенка только за то, что она покрасила волосы в цвет, не одобряемый государством, у нее по спине бежал мороз.
Слова матери – «нацисты отнимали младенцев у матерей» – все еще звенели у Оливии в ушах. Жуткое слово, от которого в школе всегда учили держаться подальше, вдруг оказалось не частью прошлого, а чем-то слишком близким, почти сегодняшним. Оливия всегда верила, что мир теперь устроен иначе. Что такие вещи больше не повторяются. И все же подвал, офицер, крик Клаудии – все, что случилось прошлой ночью, – пошатнули крепость ее убеждений.
С облегчением она снова и снова прокрутила в голове знакомые формулы – о труде, о равенстве, об общем благе. Они трудились ради всеобщего блага и лучшей жизни для всех и каждого, так говорили всегда. Человеку трудно быть справедливым, если каждый думает только о себе, – значит, нужно учиться ставить общее выше личного. Эти мысли действовали почти успокаивающе.
Оливия снова задумалась о пропавшем ребенке ее родителей – о девочке, которая должна была находиться на ее месте. Что бы случилось с ней, найди родители Пиппу первой? Они всю жизнь говорили Оливии, что любят ее, и она не сомневалась в этом. Но ей никогда прежде не приходило в голову, что их могли сравнивать. А вдруг Пиппа красивее? Изящнее? Больше похожа на Эстер и Филиппа? И почему они перестали искать? У Оливии закрадывалось ужасное чувство, что они поступили так, чтобы не обидеть ее – спасти от червя сомнения, теперь подтачивавшего ее изнутри. Но знать, что родители отказались от поисков своей настоящей дочери ради нее – такой неловкой и неповоротливой, – было еще хуже.
Они испытала облегчение, когда звонок прервал ее мучительные размышления и все повскакивали на ноги. Следующим уроком была физкультура, и Оливия побежала с остальными в небольшой спортивный зал, торопясь погрузиться в тренировку по теннису и подготовку к завтрашним соревнованиям. Однако в зале их ждал сюрприз.
– Итак, команда! – выкрикнул герр Ньюман, их главный тренер. – У нас сегодня гость – один из лучших спортсменов в Восточной Германии, герр Эрих Арендт.
– Эрих какой? – спросил кто-то из толпы.
– Эрих Арендт, чемпион по метанию копья.
Все вокруг Оливии остолбенели – как и она.
– Он выступал на Олимпийских играх в Риме в прошлом году.
– И победил?
– Он метнул копье очень далеко. Больше чем на семьдесят метров. Кто-нибудь из вас сможет метнуть копье на семьдесят метров?
Герр Ньюман обвел взглядом толпу, и все опустили глаза. Оливия попыталась представить себе, сколько это – семьдесят метров. Около трех теннисных кортов. Очень далеко.
– Ну так у вас будет возможность узнать, – продолжал герр Ньюман. – У нас состоится особый урок – сначала выступление Эриха, а потом вы попробуете сами метать копье.
Ученики покорно, хоть и не слишком обрадованно, приветствовали гостя.
– Это значит, никакого футбола? – спросил парень перед Оливией своего товарища, пока они шли к трибунам сбоку от стадиона. Похоже, и правда футбола не будет. И тенниса тоже.
– Пусть не слишком разоряется, – шепнул кто-то на ухо Оливии, и она, обвернувшись, увидела подругу по теннисной команде, сердито глядевшую на мужчину, что стоял на траве перед ними.
Мужчина был высокий, со спортивной треугольной фигурой; в руке он держал длинное копье с серебристым наконечником и древком, выкрашенным в цвета флага ГДР: красный, черный и золотистый. Оливия с интересом на него посмотрела.
– Классная штука.
– Тебе нравится его копье? – хихикнула подруга, и Оливия ткнула ее локтем.
– Тихо, дурочка. Ты же не хочешь, чтобы это растянулось на полдня?
Однако судьба сегодня оказалась, похоже, не на их стороне. Эрих заговорил – на удивление красноречиво – о жизни профессионального спортсмена, о радости выступления на Олимпийских играх, и Оливия настолько заслушалась, что, когда им предложили выйти попробовать метнуть копье, она первая, не задумываясь, вскинула вверх руку.
– Ты! Оливия Пастернак. Давай, выходи.
Герр Ньюман повернулся к Эриху и сказал – громко, чтобы все слышали:
– Отличная кандидатура. Хорошая теннисистка и крупная девушка, как вы сами видите.
Оливии захотелось провалиться сквозь землю. Учитель сказал это как комплимент, но она уже представляла себе, как мальчишки много недель будут дразнить ее «крупной девушкой». Мыслями она вернулась к своей семье, где все были гораздо изящней ее, а потом – неизбежно – к их настоящей дочери, которая тоже где-то жила, наверняка миниатюрная, и симпатичная, и заботливая от природы, как Эстер. Ее внутренности завязались в узел, и она покосилась в сторону выхода, мечтая сбежать, но от этого все стало бы только хуже.
– Наверное, вы имели в виду сильная, – сказал Эрих Арендт, улыбнувшись ей. – И, наверное, нам понадобится больше желающих, чтобы она не оказалась одна?
Оливия с благодарностью ему улыбнулась, а он усмехнулся в ответ, пока герр Ньюман шел вдоль трибун, высматривая еще мальчиков и девочек, чтобы они к ней присоединились. Эрих объяснил основные принципы метания копья.
– Главное, – сказал он, – не в том, чтобы бросить как можно сильнее: важно набрать скорость при разбеге и передать ее копью. Надо метать плавно и целиться прямо. Запускать копье в его наконечник.
Оливия и остальные подопытные свинки нахмурили лбы, а Эрих рассмеялся.
– Это просто означает, что древко копья должно следовать по той же траектории, что острие, а не отклоняться туда-сюда. Сейчас я покажу.
Он поднял копье и ловким движением занес его над плечом.
– Я сделаю самый короткий разбег, поэтому не ожидайте, что оно улетит по-настоящему далеко.
Он разбежался на пять шагов, развернулся и скрестил ноги, как балетный танцовщик, а потом запустил копье в воздух. Оно взмыло в голубое небо, описало пологую дугу у них над головами и начало спускаться в гипнотизирующем вращении красных, черных и золотистых полос, прежде чем воткнулось в самый край поля. Все зааплодировали; Оливия посмотрела, как копье дрожит в траве, и почувствовала прилив чистейшего восторга.
– Потрясающе! – выдохнула она.
Эрих снова усмехнулся.
– Тогда попробуй.
Оливия шагнула вперед, смущенная направленными на нее взглядами, но полная желания испытать волшебный снаряд. Она внимательно посмотрела, как Эрик показывает разбег и правила запуска копья.
– Немного похоже на замах в теннисе, – заметила Оливия.
– И правда, – согласился он, – только целиться надо вверх, а не вниз.
Оливия рассмеялась.
– Как скажете.
Решительный момент настал. Взяв копье, как показывал Эрик, она мысленно отгородилась и от других учеников, и от мыслей, преследовавших ее в последние дни, и сфокусировалась на его инструкциях. Копье в ее ладони казалось невероятно мощным, и, зажмурив глаза, Оливия высоко занесла его, сделала несколько шагов и метнула вперед со всей силы. Она услышала короткий свист и, приоткрыв глаза, увидела, как копье летит. Не так далеко, как у Эриха, даже не на треть, но все равно на приличное расстояние. Копье приземлилось, воткнувшись острием в землю, и Оливия посмотрела на Эриха.
Он таращился на нее с разинутым ртом.
– Я что-то сделала не так? – спросила она встревоженно.
– Нет. Боже, нет. Ты все сделала верно. Ты уже занималась метанием копья?
Она покачала головой.
– Ну, тогда тебе обязательно надо попробовать снова. Давай-ка замерим.
Он достал длинную измерительную ленту и дал один конец герру Ньюману – тот побежал к копью и крикнул оттуда:
– Тридцать один метр! Ты уверена, что это твой первый раз?
– Новичкам везет.
– Возможно, – согласился он. – Посмотрим. Следующий.
Оливия отошла в сторону; высокий парень, вихляясь, подошел к ним и взял копье.
– Смотрите, как надо, – обратился он к одноклассникам, но при разбеге его ноги заплелись, копье перевернулось в воздухе и упало едва ли в десятке метров от них. Школьники громко расхохотались.
– Я споткнулся, – сердито крикнул он. – Дайте я попробую снова.
– Конечно, – кивнул Эрих, возвращая ему копье, но хотя в этот раз парню удалось разбежаться получше, копье приземлилось почти на том же расстоянии.
– Оно кривое! – возмутился он.
– У Оливии все получилось, – ответил на это Эрих. – Следующий.
Они по одному выходили и пробовали бросать копье, с разной степенью успеха, но никому не удалось преодолеть отметку в двадцать метров. Оливия неловко переминалась с ноги на ногу, пока остальные поглядывали на нее со смесью уважения и злости.
– Тебе просто повезло, – сказал последний в испытаниях, когда его копье упало на землю древком вперед.
– Хочешь еще попробовать, Оливия? – спросил Эрих. Она в смущении покачала головой. – Думаю, тебе стоит, но, наверное, без зрителей.
Он поглядел на герра Ньюмана, и тот торопливо кивнул:
– Согласен. Все свободны. Время обеда.
Это было магическое слово – остальные ученики потянулись в сторону столовой, оставив Оливию неловко топтаться возле олимпийца.
– Ну вот, – заговорил Эрих, – давай посмотрим, что у тебя выйдет после парочки моих советов.
Она сделала глубокий вдох и сосредоточилась. Без зрителей ей стало гораздо проще, и да, ей очень понравилось ощущение точеного снаряда в руке. В животе урчало, зато тренировка была куда заманчивее, чем какой-то там унылый школьный обед, и она внимательно выслушала объяснения Эриха о том, как правильно скрещивать ноги и как набирать скорость при разбеге. Копье взлетело в воздух, выпущенное ее рукой, и приземлилось на несколько метров дальше предыдущей отметки. Эрих повернулся к ней.
– Ты хороша, Оливия. Высокая и сильная и с отличной координацией. – Оливия покраснела и опустила голову, но Эрих взял ее за подбородок и приподнял. – Это же хорошо, девочка. У тебя талант. Я езжу по школам, ищу учеников с потенциалом, а у тебя, Оливия, его целый вагон. Тебе нравится спорт?
– О да! – воскликнула она.
– Оливия у нас лучшая теннисистка, – заметил герр Ньюман. Он быстро вернулся, выпроводив остальных со стадиона, и теперь ходил туда-сюда поблизости. – Мы все делали, чтобы стимулировать ее.
– Ты любишь теннис, Оливия?
– Люблю, – кивнула она, – но мне не так нравится, как это.
Она показала на копье, уже мечтая метнуть его снова, но то, что Эрих сказал дальше, застало ее врасплох.
– Замечательно. Я бы хотел предложить тебе учиться в спортивной школе.
– Чего?
– Оливия! – рявкнул герр Ньюман. – Следи за языком!
– Простите. Мне очень жаль, но что вы сейчас сказали?
Эрих добродушно улыбнулся.
– У нас есть специальные школы для одаренных спортсменов: там они учатся и тренируются одновременно. До сих пор они предназначались только для футболистов, но теперь мы расширяемся, и меня послали искать начинающие таланты, которые пройдут специальную подготовку.
– Поняла, – ответила Оливия, хотя в действительности почти ничего не понимала. Слишком много новостей обрушилось на нее в последнее время, включая новость о пропавшем ребенке, и она не успевала их переваривать. – И здесь поблизости есть такая школа?
Эрих покачал головой:
– Не поблизости, нет. Тебе придется переехать и жить там, Оливия.
– Жить там? То есть переехать из дома? – У нее закружилась голова. Она подумала про маму и папу и их уютный дом. Подумала про братьев, про игры, в которые они играют, и общие развлечения. Про ужины на шаббат и пикники по выходным. Как она откажется от этого? Особенно после того, что узнала от Эстер. Копье внезапно обожгло ей руку, и она неловко опустила его на землю. – Я не уверена.
Эрих снова улыбнулся:
– Не беспокойся, ты можешь все обсудить с семьей. Но позволь тебе сказать, что эта школа – лучшая в стране. Там ищут спортсменов, которые в будущем смогут выступать на Олимпийских играх, и, возможно, это ты, Оливия. Тебе бы этого хотелось?
Оливия поглядела на копье, блещущее под майским солнцем, а потом на голубое небо над головой. Она должна была признаться себе, что дом уже не казался ей таким уютным и безопасным после поездки в тюрьму Штази. Внезапно ей стало известно, что в их семье должен был быть еще один человек – кто-то такой же миниатюрный, аккуратный и мудрый, как ее родители и братья. Возможно, странное предложение этого мужчины – богом посланная возможность доказать родителям, когда-то взявшим ее в свое гнездо, что их тяжеловесный кукушонок достоин сделанного выбора.
– Да, мне бы хотелось, – твердо сказала она. – Даже очень.
Глава седьмая
Пятница, 26 мая
Кирстен
Собирая посуду на поднос в кафе «Адлер», Кирстен на секунду остановилась и выглянула в большое окно на Фридрихштрассе. Обычно ей нравилась суматоха центра Берлина, но в последние несколько дней толпы казались ей пугающими, и приходилось заставлять себя улыбаться клиентам. Но на работе, как и в школе, она, по крайней мере, не видела споров и слез, ставших обычными у них дома, и потому ни в коем случае не хотела лишиться места.
Ян, к сожалению, вернулся в квартиру после той ссоры вечером – под утро он начал ломиться в двери и, пьяный, завалился в гостиной на диван. Лотти, не смея отказать законному мужу в месте у себя дома, первым делом на следующий день пригласила тетю Гретхен, чтобы та помогла с ним. Младшая сестра была более обеспеченной, более модной и более уверенной версией Лотти, и ей хватило духу заявить Яну в недвусмысленных выражениях, что, если он хочет жить на Бернауэрштрассе, ему следует обзавестись приличной одеждой и нормальной работой. Он воспринял это в штыки, но все-таки отправился в город – якобы чтобы удовлетворить требования Гретхен, но на самом деле, судя по запаху, который от него шел по возвращении, чтобы обследовать берлинские бары.
– Не давайте ему ключи, – посоветовала Гретхен им всем. – Он может здесь ночевать, если ты согласна, Лотти, но это наша квартира, наследство мамы и папы, и у него нет на нее никаких прав. Он лишился их, когда сел в тюрьму за то, что убивал евреев.
Лотти охнула, а Кирстен и Ули, потрясенные, переглянулись.
– Гретхен!
– Ты уж прости, но они должны знать. Боюсь, дети, что ваш отец входил в ту команду, что заправляла ка-эл Аушвиц.
– Ка-эл? – пробормотала Кирстен. Это было сокращение от «концлагерь» – концентрационный лагерь, – а такие слова никогда не поминали всуе.
– Боюсь, что так. Мне очень жаль. Он – один из тех больных ублюдков, которые считали, что самый гуманный способ разобраться с так называемым «еврейским вопросом» – построить гигантские газовые камеры и с их помощью истребить целый народ, который, давайте уж начистоту, ничего не сделал, чтобы заслужить такую ненависть.
– Гретхен! – снова вскричала Лотти. – Не надо! Они же еще маленькие.
– Кирстен через год исполняется восемнадцать, а для Ули это наверняка не самая плохая новость за последнюю неделю, да, малыш?
Она ласково обняла его, но Ули поморщился, хотя и не отстранился.
– Люди в этой стране – много людей – делали ужасные вещи, и мы должны знать о них, чтобы никогда больше не повторить.
– Мы не делали, – запротестовала Лотти.
– Правда? – Гретхен задрала одну тонко выщипанную бровь. – А ты спрашивала, где Ян работает? Спрашивала, откуда у него все эти нашивки на военной форме? Или откуда?..
Она запнулась.
– Я не критикую тебя, Лот. Мы все так поступали. Позволяли нашим мужчинам сражаться на войне и считали себя лучше остального мира, хотя на самом деле оказалось, что мы гораздо хуже.
Разговор вышел угнетающим, и Кирстен отправилась в школу с тяжелым сердцем. Она слышала про Аушвиц, конечно, слышала, равно как про Бухенвальд и Дахау, и про разную жуть, которая там творилась под конец войны, но никто открыто этого не обсуждал. Это были кошмарные места, далеко в Польше, и они не имели отношения к их жизни – до возвращения Яна. Лотти напоминала себе, что раньше он был хорошим мужем, но сейчас было невозможно представить, что хороший человек скрывается под этой ожесточенной личиной бывшего нациста – человека, прошедшего тюрьму и храпевшего у них на диване каждую ночь.
Прогнав мысли об отце, Кирстен подняла поднос и протерла столик, за который уже садилась группка девушек. У всех были пакеты с покупками, и Кирстен с завистью поглядела на ближайший из них, с парой ярко-красных балеток. Они потрясающе смотрелись бы с ее клетчатым платьем, подумала она, и наклонилась проверить цену.
– Все в порядке? – спросила одна из подруг, подтягивая пакет к себе.
Кирстен закусила нижнюю губу.
– Да. Простите. Просто… мне очень понравились эти туфли.
Девушка оживилась:
– Замечательные, правда? Я их купила по распродаже – всего за пятнадцать марок.
– Очень удачно.
Кирстен торопливо отошла от стола. Пятнадцать марок – это почти ее двухнедельная зарплата. Она никогда не сможет позволить себе такие. Она донесла поднос до кухни, изо всех сил стараясь не завидовать. Ее и раньше злило, что их семье не хватает денег, но с тех пор, как Ян вернулся домой, она начала понимать, что даже то немногое, чем они владеют, быстро тает.
– Тебе надо постараться и обеспечить себе достойную жизнь, Кирстен, – повторяла она раз за разом. Но как это сделать? Ученицей она была средней и прикладывала усилия даже для того, чтобы сохранить простейшую работу официантки, – так кто даст ей место получше?
Она с недовольным видом вернулась за стойку и так ушла в работу, что не заметила Дитера, стоявшего в очереди, пока негромкий голос не спросил ее:
– Найдется пончик для голодного студента?
– Дитер!
Он улыбнулся.
– У тебя все в порядке, Кирстен? Такое впечатление, что ты где-то далеко.
– Прости, тяжелый день. Сейчас я посмотрю…
Она повернулась к витрине с пирожными, но он взял ее за запястье.
– Забудь про пончик. Как насчет нормального ужина?
Сердце Кирстен едва не выпрыгнуло из груди.
– Ужина? С тобой?
– А может, и танцев, если ты не против.
– Я с удовольствием!
– Отлично. Когда у тебя заканчивается смена?
– Ты имеешь в виду, сегодня?
Его улыбка стала еще шире.
– Если ты не занята.
– Нет! Я имею в виду, нет, не занята. Звучит здорово. – Она глянула на часы: – Вообще я заканчиваю через полчаса, поэтому…
– Тогда я подожду здесь. Один кофе, пожалуйста.
– Минуту.
Трясущимися руками она приготовила кофе. Ужин вдвоем с Дитером! И танцы! Это же свидание, правда? Настоящее свидание, как положено. Надо будет предупредить маму: можно позвонить Гретхен по телефону-автомату за кафе. Конечно, придется потратиться, но оно того стоит. Бог с ними, с красными балетками – она и в своих старых туфлях протанцует хоть всю ночь, если будет держать за руку Дитера Вольфарта.
– Ты была в «Ванне»? – спросил он.
Кирстен покачала головой.
– Но мне хотелось бы, Дитер. Я слышала, там очень классно.
Он улыбнулся.
– Не знаю, но это неплохое местечко, и музыка там хорошая, если тебе нравится джаз. Ты любишь джаз, Кирстен?
– Обожаю!
– Вот и прекрасно. По дороге можем перекусить колбасками. Или, может, ты предпочитаешь посидеть где-нибудь? – Он хлопнул себя ладонью по голове. – Боже, я предложил тебе уличную еду на первом свидании!
– Все в порядке. Я согласна. Честно.
Она не ослышалась – он только что сказал про свидание? Ее первое!
* * *
– Что ты изучаешь? – спросила она Дитера, пока они ждали свой заказ возле уличной палатки с колбасками на Циммерштрассе.
– Химию, – ответил он.
– Наверное, ты очень умный.
– Об этом надо спрашивать не меня. – Он застенчиво улыбнулся. – Вообще, химия – это просто наука о сочетании разных веществ. Вот физики вроде Астрид – действительно умные. Я до сих пор не могу понять, чем она занимается.
Ну конечно! У Астрид уже были блестящие волосы, дорогая одежда и красивый голос, а теперь оказалось, что и мозги. И все равно – Дитер был с ней, и только это имело значение.
– Ты вырос в Берлине?
– Да. Мой отец из Австрии, но он переехал сюда после Аншлюса и познакомился с мамой. Он преподает в Университете Гумбольдта, и после войны мы жили в Восточном Берлине.
– И как там было?
Он пожал плечами.
– Я разницы не замечал, но мои родители не любили коммунистов и не позволяли мне вступать в молодежные организации вроде пионеров или Союза германской молодежи.
Кирстен ничего о них не знала, но не хотела об этом говорить, поэтому кивнула и откусила свою колбаску.
– Тех, кто не вступает, государство не очень-то жалует. Сильно осложняет им жизнь. Мне не позволили продолжить образование после средней школы.
Кирстен едва не выплюнула соус карри на красивую рубашку Дитера.
– Почему?
– Высшее образование только для тех, кто в партии. – Он усмехнулся. – Либо так, либо иди работать. На ферму, на фабрику – куда пошлют. А я не хотел, поэтому переехал с тетей сюда, в Западный Берлин. Тут была школа специально для таких, как я, – для уехавших с Востока. Для тех, кто убежал.
– И?
– И вдруг оказалось, что мир вообще-то больше. Я столько узнал о новых культурах, способах жить. – Он пожал плечами. – Что можно думать по-разному. Читать разное. Спорить. Там, на Востоке, есть только один способ что-нибудь делать – их способ, – а об альтернативах даже негде узнать.
– Это не паранойя? – спросила Кирстен.
– Абсолютная. Но они в нее искренне верят. – Дитер рассмеялся, но без веселья.
Он на секунду замолчал, потом добавил уже раздраженно:
– Я имею в виду, что за страна станет огораживаться колючей проволокой, чтобы из нее не убегали собственные граждане? И ведь это даже не помогает. По крайней мере, здесь, в Берлине.
– Почему?
– Потому что граница открыта. – Он усмехнулся.
– Я работаю волонтером в центре для беженцев в Мариенфельде, и туда каждый день из советской зоны приходит целая толпа. Люди едут сюда со всей ГДР. В основном молодые. Лет двадцати. Как мы с тобой.
Кирстен подняла бровь, но он не заметил.
– Рабочая сила бежит через Берлин, – продолжил он. – А единственный способ для осси это остановить – принимать все более суровые законы, применять оружие и повсюду запускать своих шпионов. – Он фыркнул. – Это мерзко. И я, если честно, чертовски рад, что теперь я здесь, а не там.
– Согласна, – пробормотала Кирстен, хотя и отвлеклась на его замечание про людей «лет двадцати, как мы». Сколько, по его мнению, ей лет? И следует ли его просветить? Наверное, нет, тем более что они уже подходят к «Ванне», а ей давным-давно хотелось там побывать.
Кирстен последовала за Дитером внутрь: в сигаретный дым и гул голосов. Джазовый оркестрик что-то наигрывал, отчетливо звучали пианино, кларнет и саксофон, и ноги Кирстен так и запросились в пляс.
– Потанцуем? – спросил Дитер.
– Да, давай.
Она оказалась ужасно неопытной, но он ловко вел ее среди других пар, и Кирстен быстро освоилась. Вечер пролетел, как стрела, и только когда девушка рядом воскликнула, что опаздывает домой, Кирстен поняла, что уже почти одиннадцать. Мама наверняка закатит истерику! Она нерешительно потянула Дитера за рукав.
– Думаю, мне пора домой, Дитер. Мама будет волноваться.
– Ты живешь с родителями?
– Ну… да. Это, знаешь ли… дешевле.
– И правда. А чем ты занимаешься? По жизни, я имею в виду. Ты же не работаешь в кафе «Адлер» на полный день, правда?
– Только пока решаю… ну, вроде как чем буду заниматься профессионально.
– Понятно. Я думал, с такими модными нарядами ты должна учиться в колледже на дизайнера.
– Серьезно? Я имею в виду… это было бы здорово, но пока нет. Я… нужна дома, сам понимаешь. – Она помахала рукой, вроде бы подразумевая какие-то очень важные взрослые дела, а не тот прозаический факт, что пока еще учится в школе. – Это скучно.
– Ну хорошо. Значит, уходим. Я тебя провожу.
– Я живу на Бернауэрштрассе.
– Тогда поедем на трамвае. Я должен убедиться, что с тобой все хорошо – время-то позднее.
Кирстен покраснела от удовольствия, а на выходе разрумянилась еще сильней, когда он взял ее за руку и их пальцы переплелись. Интересно, поцелует он ее на прощание? От предвкушения кровь быстрее побежала у нее по венам, как будто она продолжала танцевать, и поддерживать разговор стало гораздо трудней.
– Мне сюда, – сказала она, когда они подошли к ее дому. – Не особенно роскошно, да?
– Выглядит симпатично. – Он сделал паузу и потянул ее за руку, останавливая. Кирстен развернулась к нему. – Ты симпатичная, Кирстен.
– Правда?
– Очень. Можно тебя поцеловать?
О боже! Она кивнула, запрокидывая голову, и в следующий миг их губы соприкоснулись. Дитер прижал ее к стене – и если предвкушение поцелуя было похоже на джаз, то сам он оказался парижским канканом. Она обхватила его руками за шею, и Дитер, издав тихий стон, просунул свой язык ей в рот. Не просто поцелуй, а французский… и боже, это снова было великолепно.
– Как здорово! – прошептал он, не отрываясь от ее губ.
Его рука скользнула по ее спине, обхватила ягодицу, и Кирстен с наслаждением вздохнула. Она не ожидала такого, но его вторая рука уже нырнула под ее блузку, и пальцы Дитера карабкались вверх по ее коже, что было прекрасно и одновременно пугающе. Шрам у нее под мышкой зачесался, дыхание стало прерывистым. Но когда его рука нащупала грудь, Кирстен дернулась, словно ее обожгли.
– Нет, – сказала она слишком резко и оттолкнула Дитера.
Она резко высвободилась, Дитер споткнулся и неловко повалился на бок; мужчина, проезжавший мимо на велосипеде, сердито просигналил ему звонком.
– Зачем ты это сделала? – воскликнул Дитер возмущенно.
– Прости. Просто… сегодня был тяжелый день.
Он поглядел ей в лицо – его глаза были темными – и покачал головой:
– Боже, извини. Я увлекся. Но ты так хороша, Кирстен, и я… я прошу прощения. Я не думал, я…
– Все в порядке. – Кирстен больше не боялась, и ей стало немного стыдно. Какой наивной она должна ему казаться! – Я лучше пойду.
Он поймал ее за руку.
– Побудь еще немного, прошу. Мне правда очень жаль. Я не хотел тебя пугать, и я больше не буду, обещаю.
– Конечно, я тебе верю… ты же не русский, – вырвалось у нее.
– Что? – Он отступил, недоуменно нахмурившись. – Что ты имеешь в виду?
– Ничего. Извини.
Теперь уже он выглядел обиженным, и ее чудесное свидание превращалось в полную катастрофу. Дитер молчал, и ей пришлось продолжить:
– После войны у моей мамы был один человек. Русский. Он помогал им, тогда это было важно. А потом он исчез. Просто исчез.
Кирстен сжала пальцы.
– Наверное, у него там в России была своя жизнь, семья. Я не знаю. Я не злюсь на него, но мама забеременела моим братом и осталась разбираться с этим всем одна.
– Ты про того мальчика? Который был с тобой в кафе?
Она кивнула:
– Да, про него. Но… ты же никому про это не скажешь, правда? Я имею в виду, она тут не виновата, и он тоже… – вздохнула Кирстен. – Наверное, из-за этого я просто боюсь, когда все идет слишком быстро. Мне не следовало…
Он наклонился и заглушил ее слова поцелуем: легким, и сладким, и таким нежным, что Кирстен растаяла.
– Конечно, я никому не скажу, Кирстен. Неудивительно, что ты… такая осторожная.
Она кивнула, и ей захотелось, чтобы Дитер еще раз ее поцеловал и забыл про все случившееся, но он поглядел на часы и спросил, какой у нее подъезд. Похоже, свидание было окончено.
– Спасибо тебе, – сказала она. – Я отлично провела время.
– Я тоже. Спокойной ночи, Кирстен.
– Спокойной ночи.
Она с надеждой потянулась к нему, но Дитер уже отвернулся, поэтому она, расстроенная, зашла в подъезд. Она все испортила? Это не назвать романтическим завершением вечера, каким он намечался, и Кирстен боялась, что их первое свидание с Дитером Вольфартом может стать последним. И что ее дернуло ляпнуть про эти дурацкие страхи – будто с ней обязательно должно случиться то же самое? Она поплелась вверх по ступенькам, проклиная себя, но, стоило ей вставить в скважину ключ, как дверь распахнулась и на пороге возникла Лотти.
– Кирстен! О, слава богу! Я так волновалась!
– Извини, мутти. Я ходила потанцевать. И потеряла счет времени.
Мать взяла ее за плечи и вгляделась в глаза.
– Потанцевать? Ты была на свидании, шнуки?
– Вроде того.
– С мальчиком? Надеюсь, он вел себя достойно?
– Он очень славный. Честно.
– Либер готт! Моя Кирсти встречается с парнем. Ты это слышала, Гретхен? У Кирсти есть жених.
– Ничего подобного. Это просто свидание. Что ты здесь делаешь, тетя?
– Жду тебя.
Кирстен скривила гримасу.
– Прости!
– И присматриваю за ним.
Гретхен кивнула в сторону дивана, на котором храпел отец Кирстен – с полуприкрытыми глазами и дымящейся сигаретой в толстых пальцах. Почувствовав на себе их взгляды, он вздрогнул и продрал глаза, после чего автоматически затянулся окурком. Кирстен передернулась от отвращения.
– Нам обязательно впускать его? – спросила она.
– До тех пор, пока твоя мать не поступит разумно и не разведется с ним, – да, – заявила Гретхен.
Ян рывком сел; в его красных глазах полыхала ярость.
– Разведется со мной? Ничего себе новости! Пятнадцать лет в разлуке с любимой женой, и вот, стоит мне вернуться, как она заговаривает про развод.
Гретхен уперла руки в бока.
– Ты не был «в разлуке», ты сидел в тюрьме за преступления против человечества.
– Статья, притянутая за уши, – отмахнулся Ян. – До сорок пятого ее даже не существовало.
– Потому что в ней не было нужды! Это правда, что ты руководил лагерем смерти, Ян?
– Ничего подобного.
– Ты отрицаешь, что это был лагерь смерти?
– Я отрицаю, что им руководил. Я был среди управляющих, да. Следил, чтобы… поток тек ровно.
– Под потоком ты имеешь в виду людей? Евреев?
– Они не все были евреями.
– О, прости, ты с радостью отправлял в газовые камеры и других заключенных.
Ян ткнул в Гретхен пальцем:
– Что-то я не припомню, чтобы ты или другие моралисты требовали остановить нас, а? Боже, вас ведь вполне устраивали и желтые звезды, и гетто, и полные людей поезда, отправляющиеся на восток. С глаз долой – из сердца вон! А мы, по крайней мере, были наготове и следили, чтобы все происходило максимально гуманно.
– Вот это точно, – слабым голосом заметила Гретхен. – Я не про гуманность, это полная чушь, а про «из сердца вон».
– К тому же я не только убивал. Я спасал жизни.
Гретхен закатила глаза, но Кирстен, заинтригованная, сделала шаг вперед.
– Каким образом?
– Я вывозил оттуда людей. Маленьких. Младенцев.
– Ян… – сказала Лотти, и Кирстен услышала в ее голосе то же предостережение, что и в первую ночь после его возвращения. Она покосилась на мать, и та покрутила пальцем у виска. – Он из ума выжил, Кирстен. Оно и неудивительно после пятнадцати лет за решеткой, хоть и печально.
Ян взревел:
– Я не сумасшедший, женщина! Я спасал детей. Забирал их из того места и определял в хорошие дома, безопасные – и ты это знаешь.
– Ян, – повторила Лотти, уже умоляюще.
Он криво усмехнулся, но Кирстен не купилась на его слова.
– Я тебе не верю, – заявила она. – Откуда могли в ка-эл взяться дети?
Ян развернулся к ней, и Кирстен посмотрела в его глаза – черные точки зрачков и белки в красных прожилках.
– О, Кирстен, малютка Кирстен, ты понятия не имеешь да? Ты такая же дуреха, как твоя мамаша. И, похоже, такая же потаскуха.
– Я ходила на танцы!
– Значит, теперь это так называется? Учишься у лучших, молодец. У нашей святоши Карлотты и ее русского ублюдка. Знаешь что, разводись со мной, Лотти! Я согласен. В любом случае у тебя лучше получается заботиться о жидах и коммуняках, чем о настоящих арийских младенцах.
– Ян!
– Да заткнись ты! Я сыт по горло твоим нытьем и предпочитаю поспать.
С этими словами он снова рухнул на диван, обхватил мощными руками жилистое после тюрьмы тело и замолчал. Кирстен перевела взгляд с него на мать, рыдавшую в объятиях тети Гретхен. Часы на стене пробили полночь, и Кирстен почувствовала себя худшей Золушкой в мире. Всего час назад она, счастливая, танцевала в «Ванне»; как получилось, что вечер закончился настолько плачевно?
– Что он имел в виду, мутти, когда сказал, что ты лучше заботишься о евреях и коммунистах? Я тоже не его дочь?
Вопрос повис в воздухе между ними, но в следующий миг Лотти оторвалась от сестры и прижала к себе Кирстен.
– Конечно нет, шнуки! Ты такая же его, как и моя, хотя растила тебя я одна. А теперь иди, пора ложиться. Утро вечера мудренее.
Кирстен позволила увести себя в спальню, но в дверях, оглянувшись на мужчину, что храпел на диване, усомнилась, что утром – или когда-либо в обозримом будущем – сможет смириться с его присутствием.
Глава восьмая
Спортивный комплекс «Динамо», Восточный Берлин
Понедельник, 29 мая
Оливия
– Разденься, пожалуйста, дорогая.
Медсестра сказала это ласково, но Оливия все равно смутилась.
– Раздеться?
– Просто стандартный осмотр. Ты теперь в спортивной программе, нам нужно за вами внимательно наблюдать.
Оливия медленно начала раздеваться, пытаясь понять, во что позволила себя втянуть. Все произошло слишком быстро. Рассказу Эриха Арендта о спортивной школе она тогда не особенно поверила, поэтому стало настоящим шоком, когда через несколько дней ее вызвали в кабинет директора. Там уже ждали взволнованный герр Ньюман и родители. Эстер с Филиппом выглядели маленькими и напуганными, но оба широко улыбнулись Оливии и усадили ее между собой, пока директор объяснял, что ее признали «надеждой страны» и хотят определить в спортивную школу «Динамо» в Берлине – особое место, где готовят спортсменов для сборной и где за ними внимательно присматривают.
– Берлин? – охнула Оливия. У нее остались смутные воспоминания о жизни там в детстве, когда Эстер училась на акушерку, но с тех пор в столицу она не возвращалась.
– Это почти час на поезде! – запротестовала Эстер. – Она будет уставать.
– Вы не понимаете, фрау Пастернак. Она будет жить там.
– То есть… уедет из дома?
– Чтобы стать олимпийской спортсменкой, фрау Пастернак, и представлять ГДР на международном уровне.
– Но… кто будет следить, чтобы она правильно питалась?
Он снисходительно улыбнулся.
– Она будет питаться лучше нас всех, уверяю вас. В государственных интересах всем ее обеспечить.
Это все решило.
– Ты уверена? – спрашивала Эстер Оливию раз за разом, пока они спешно собирали ее вещи. – Уверена, что хочешь поехать? Уверена, что готова расстаться с нами?
– Да, – отвечала Оливия, боясь, что если слишком погрузится в эти мысли, то кинется к матери и станет молить оставить ее дома, в безопасности, где ее любят и где она до сих пор ребенок. Но за прошлую неделю она резко повзрослела, а теперь еще Господь дал ей возможность выдвинуться, и Оливия не собиралась ее упускать.
Пока медсестра осматривала ее, Оливия, зажмурившись, с горечью вспоминала прощальный ужин, который Эстер с Филиппом устроили в «Активисте», лучшем ресторане Сталинштадта. Она, Морди и Бен часто заглядывали в его большие стеклянные витрины, мечтая попасть внутрь, но обычно ресторан был полон советских офицеров, а Эстер и Филипп до сих пор ежились, оказавшись рядом с людьми в военной форме. Однако для последнего вечера Оливии в Сталинштадте они сделали исключение.
Ужин стал катастрофой с того самого момента, когда они вошли в зал. Они сидели, скованные и неловкие, на стульях с высокими спинками и красной обивкой, пока солдаты за соседним столом опрокидывали стопку за стопкой.
– Почему Оливия должна уезжать? – спросил Бен Филиппа.
– Я пока здесь, – сказала Оливия.
Он перевел на нее горящие глаза.
– Ладно – почему ты должна уезжать? Ты больше нас не любишь?
– Конечно люблю, Бенни. Дело не в этом. Это шанс получить лучшее образование.
– Метать копье – не образование, – выпалил Мордехай. – Этим занимались пещерные люди.
– Мальчики! – воскликнул Филипп возмущенно. – Оливию выбрали выступать за нашу страну. Это почетно.
Они хмуро переглянулись.
– А почему тогда мы все не можем поехать в Берлин? – требовательно спросил Бен.
– В Берлине не так уж хорошо, – ответила Эстер натянутым, глухим голосом.
– Но Оливия туда все-таки едет? Значит, она не хочет больше быть членом нашей семьи? – жалобно произнес Мордехай.
Но тут пришла официантка – она поставила перед ними тарелки с какими-то жирными клецками, и они с несчастным видом начали есть, а обвинение так и осталось висеть в воздухе.
«Конечно, я хочу!» – хотелось Оливии закричать, но ей казалось, что у нее нет выбора. Она почти обрадовалась, когда за соседним столом что-то с грохотом упало и напряжение в их углу на мгновение рассеялось.
Даже когда они вернулись в квартиру и остались впятером, неловкость никуда не делась, и Оливия испытывала чуть ли не облегчение, садясь в поезд на следующее утро. Теперь их останется четверо. Возможно, так они будут счастливей.
Оливия тряхнула головой, отгоняя печальные мысли; медсестра, к счастью, уже закончила осмотр и теперь протягивала ей стопку одежды: два красных спортивных костюма с золотистыми эмблемами «Динамо», пять футболок, две пары шортов и форму для соревнований.
– Это все мне?
– Ну да.
– А сколько это стоит?
– Это бесплатно, дорогая. Помни, ты…
– …надежда страны, – закончила за нее Оливия.
Исключительность собственного положения начинала наконец доходить до нее; с нарастающим восторгом она надела новую форму и поглядела в зеркало. Вот оно – ее новое «я». В этой форме рост и габариты Оливии казались достоинством, а не недостатком. Она имела право жить как живет, имела право приехать в Берлин. Кукушонок нашел свое гнездо. Она расправила плечи и кивнула своему отражению.
– Правильно, – подбодрила ее медсестра. – Не всем так везет, девочка. Наслаждайся этим. Держи.
Она протянула ей флакон маленьких голубых таблеток.
– Витамины, только что разработанные нашими лучшими учеными в Лейпциге. Помогут тебе лучше тренироваться. Мы начали использовать их в прошлом месяце и уже видим отличные результаты, поэтому принимай по одной в день, сразу как проснешься. И одну вот такую.
Она добавила к флакону блистер из фольги.
– А это что?
– Гормональный контрацептив.
– Зачем?
– Таблетки помогают держать месячные под контролем, – объяснила она. – Чтобы они не приходились на дни соревнований. Заодно они исключают возможность беременности.
– Это обязательно?
– Их принимают все наши спортсменки. Это медицинская необходимость. Правда, месячные у тебя, скорее всего, совсем прекратятся.
Оливия с удивлением подняла на нее глаза:
– Почему?
– О, все эти тренировки – веса, нагрузка – оказывают такой вот эффект. С другой стороны – оно и удобнее, согласна?
– Пожалуй, – согласилась Оливия. Кому хочется, чтобы приходили месячные, когда их можно избежать?
Слово «беременность» все же зацепилось у нее в голове. Раньше оно всегда означало опасность – то, чего следует избегать. А здесь его произнесли спокойно, как еще один фактор, который можно заранее учесть. Родители были уверены, что всему свое время и что близость возможна только после брака. Благослови их Господь – они были старомодными и к тому же действительно любили друг друга, так что для них это никогда не было проблемой. Иногда Оливия смотрела на них и думала, повезет ли ей так же.
Сама она относилась к сексу с любопытством. И теперь, с этими таблетками, страх совсем отступил. Когда она окажется готова – если кто-то ей действительно понравится, – по крайней мере, это не будет означать беды. Единственная проблема заключалась в том, что ей по-настоящему никто не нравился.
Сложив одежду и таблетки в модную спортивную сумку с эмблемой клуба, Оливия вышла из медицинского кабинета и направилась в приемную директора школы. Она была рада тому, что новая форма делает ее более похожей на остальных учеников, и не могла скрыть восхищения школьным зданием. Оно было совсем новым, в том самом монументальном стиле, к которому Оливия привыкла дома: большие строгие блоки сурового серого цвета, неоклассические колонны, внушительная входная группа.
За школой начинались стадионы, спортивные залы и бассейны, каких она прежде никогда не видела. В глубине комплекса располагалось футбольное поле – домашняя арена местной команды.
– Футбол – любимое детище Эриха Мильке, – сказала медсестра. – Но нам давно пора было расширяться. Сначала добавили пловцов, потом гимнастов, а теперь и вас, легкоатлетов. Хорошо, что появляются девушки.
– Эриха Мильке? – переспросила Оливия, слегка испугавшись знакомого имени.
– Да. Где-то поблизости его ведомство – хотя точно никто не знает где, – и он частенько заглядывает сюда.
– Звучит не слишком уютно.
– Поначалу – возможно. Но ты быстро привыкнешь к тому, что за тобой наблюдают.
– Кто?
– Да все вокруг, моя милая, – усмехнулась медсестра. – Такая уж цена славы.
Славы? Это же смешно! Оливия чувствовала себя не на своем месте; оставалось разве что молиться, чтобы она удовлетворила ожидания динамовцев, или через пару недель окажется в обратном поезде до Сталинштадта. «И в кругу родной семьи», – напомнила она себе и сразу почувствовала себя лучше. Они никуда не денутся – а ей пока надо показать себя с лучшей стороны.
– Сюда, пожалуйста.
Медсестра остановилась перед дверью из темного дерева и уверенно постучала в нее. На медной табличке была выгравирована надпись: «герр Браун, директор школы», и Оливия, входя, опять занервничала.
– Оливия, добро пожаловать! – Герр Браун, подтянутый мужчина с аккуратными усиками и широкой улыбкой, поднялся навстречу ей, распахивая объятия. – Наверное, ты слегка ошеломлена?
– Все произошло очень быстро, – призналась она.
– Ты уж извини! Сейчас мы как раз ищем новых талантливых легкоатлетов. Пора готовиться к Олимпиаде, вот и приходится торопиться. Пойдем, покажу.
Он подвел ее к большому окну и указал на цепочку футбольных полей. За ними, на открытом участке земли, копошились рабочие – там что-то активно строили.
– Здесь будет новый легкоатлетический стадион: гаревые и резиновые дорожки, все по последнему слову техники. Если успеем к Рождеству – а я на это очень рассчитываю, – он станет лучшим в стране. Впечатляет, правда?
– Правда, – согласилась Оливия, вдохновленная его энтузиазмом. – Ну а сейчас?
– Ты прямо к делу, да? Мне это нравится. Ну а сейчас наши спортсмены тренируются на городском стадионе в четырех километрах отсюда. В самом Берлине. И живут в общежитии рядом. Я отвезу тебя туда, если ты готова.
Оливия глуповато кивнула и последовала за ним к изящному «Трабанту». Всю дорогу из тихого пригорода Хоэншенхаузен она любовалась в окно на оживленные улицы Берлина. У нее остались туманные воспоминания о столице с дошкольных лет, но тогда Оливия была слишком маленькая и мало что запомнила, кроме маминой медицинской школы и квартиры, где они жили, поэтому сейчас с изумлением смотрела на красочные улицы города. Много зданий в Берлине были новыми: их встраивали в промежутки между старыми, вместо разбомбленных, и выглядели они разношерстно, а порой и чужеродно.
– Погоди, пока будем проезжать мимо Бранденбургских ворот, – сказал герр Браун, будто прочитав ее мысли. – А потом аллею Сталина. Ее любят показывать приезжим.
– Красиво?
– Впечатляет, – ответил он. – Очень широко и очень основательно. На это и был расчет. Жители западной зоны считают, что у них куда лучше – со всеми этими магазинами и рекламными щитами. Но это все мишура. У нас строят так, чтобы стояло веками.
– Западной зоны? – нервозно переспросила Оливия.
– Совершенно верно. Она всего в паре улиц отсюда.
– И я могу просто пойти туда?
– Можешь, если захочешь, но я бы не рекомендовал: там нет ничего интересного, одна показуха. Ну а вот и твое общежитие. Пойдем-ка внутрь.
Проследовав за ним в старое с виду здание, Оливия вдруг оказалась в ярко раскрашенном холле. Его белые стены были разрисованы красными, черными и золотыми узорами, а между ними черными буквами бежали слова: Citius, Altius, Fortius.
– Знаешь, что это такое? – спросил герр Браун. Она покачала головой. – Олимпийский девиз: «Быстрее, выше, сильнее». Вот чем мы занимаемся здесь, перед Олимпиадой в Токио, где покажем, чего стоим, всему миру. Ты, Оливия, можешь стать частью нашего движения. Разве не чудесно?
– Чудесно, – кивнула она, оглядываясь по сторонам и мысленно благодаря Эриха Арендта за невероятную возможность.
– Здорово. Великолепно! О, а вот и они – герр и фрау Шольц, коменданты общежития. Они все тебе здесь покажут.
Появилась супружеская пара: оба с напряженными лицами, в темных строгих костюмах, без тени улыбки.
– Оливия Пастернак? – спросила фрау Шольц суровым тоном.
– Да, – с трудом выдавила Оливия.
– Добро пожаловать. Ты будешь жить в женском общежитии, под моим надзором. Я ожидаю от тебя соблюдения в комнате идеальной чистоты, а в поведении – идеальной дисциплины. Завтрак в шесть утра, обед в полдень, ужин в семь вечера. Если опаздываешь, еду не получаешь. Тренер Ланг передаст тебе расписание тренировок; если остается время, тебе позволяется на два часа выходить в город. Никакого алкоголя или наркотиков, ни при каких обстоятельствах. Комендантский час – двадцать два ноль-ноль; все девушки в постелях, все парни за дверью. Ты поняла?
Оливия покосилась на герра Брауна; ее энтузиазм поутих, но он широко ей улыбнулся и заметил:
– Правила строгие, но справедливые. Герр и фрау Шольц – твои здешние родители и будут следить, чтобы с тобой все было в порядке.
Оливия снова посмотрела на мрачную парочку: трудно было представить кого-то менее похожего на ее мягких, добросердечных папу и маму. С другой стороны, когда отвечаешь за целую толпу подростков, приходится проявлять строгость. В любом случае она не хотела бы ссориться с ними.
– Я поняла, фрау Шольц, спасибо.
– Хорошо. Теперь: мы слишком заняты, чтобы показывать тебе общежитие, поэтому я пригласила одного из наших учеников. Он здесь уже второй год. Ганс?
Фрау Шольц взмахнула рукой, и к ним подбежал юноша. Он был в таком же красном спортивном костюме, что и Оливия, но расстегнул олимпийку на мускулистой груди, туго обтянутой белой футболкой. У него были темные волосы, коротко подстриженные с боков, но рассыпающиеся кудрями на макушке, и глаза цвета западного шоколада – и такие же манящие. А главное, он улыбался во весь рот.
– Оливия, верно? Наша новая метательница копья. Я Ганс Келлер – дискобол. Добро пожаловать в команду – лучшую во всем этом адском местечке.
– Следи за языком, Ганс, – одернула его фрау Шольц, но сразу же слегка улыбнулась: похоже, и ей была по сердцу жизнерадостность юного атлета.
– Простите! Я только с тренировки – до сих пор на взводе.
– Так и надо, Ганс, так и надо. Молодец.
Она бросила на него одобрительный взгляд и неохотно кивнула в сторону Оливии.
– Это твой багаж? – спросил Ганс, подхватывая ее увесистый чемодан с такой легкостью, будто внутри были перья. – Здорово. Идем заселяться. Сюда.
Он вывел ее из центрального холла, и когда герр Браун и грозные Шольцы остались позади, Оливия вздохнула с облегчением. Через окно на лестничной клетке она увидела легкоатлетическую арену, а за ней – крыши центрального Берлина.
– Вид здесь неплохой, – заметил Ганс. – Тебе повезло, Оливия: может, у нас, легкоатлетов, и нет такой роскошной базы, как у футболистов, зато свободы гораздо больше.
– Мы же можем выходить в город, правда?
– Правда. Расписание насыщенное, поэтому надолго там задерживаться не всегда получается, но это возможно. Что тебе интересно? Магазины? Бары? Западная зона?
Она отшатнулась:
– Только не Запад!
Ганс рассмеялся.
– Я точно так же себя вел, когда впервые попал сюда – я из Лейпцига, – но Западный Берлин вовсе не такое ужасное место, как нам говорят. На самом деле весси – они как мы, только помоднее.
Оливия недоверчиво нахмурилась, и Ганс сжал ее руку. У нее по коже пробежала дрожь, а когда она осмелилась поднять голову, его ласковые шоколадные глаза смотрели с искренним интересом.
– Берлин – необычное место, но очень классное, когда к нему привыкнешь. Я с удовольствием свожу тебя в город, если хочешь.
– Спасибо. – Он все еще держал ее ладонь, и это было приятно. – Но надо соблюдать комендантский час.
Ганс опять рассмеялся.
– Насчет Шольцев не беспокойся. Фрау Шольц считает, что все держит под контролем, но она не знает и половины того, что здесь творится.
Он подмигнул, открыл перед Оливией дверь – и она внезапно оказалась в общей комнате, полной молодежи. Кто-то болтал в небольшом кухонном уголке, кто-то валялся на креслах-мешках, кто-то толпился вокруг стола для пинг-понга в дальнем конце.
– Вот как мы здесь живем, – сказал Ганс. – Тренируемся до упаду, но и отдыхать умеем. Жить в свое удовольствие, понимаешь?
– Понимаю! – обрадованно согласилась Оливия.
– А то, чего родители не знают, – добавил он небрежно, будто в сторону, – обычно никому не вредит.
Комментарий был брошен будто между прочим, чтобы она почувствовала себя свободнее, но эффект оказался обратным. Перед мысленным взором Оливии всплыло искаженное лицо Эстер, когда та рассказывала о пропавшей дочери. Они не знали, где Пиппа, а теперь и Оливия исчезла из их дома – пусть и по веским причинам. Впервые ей пришло в голову, что Эстер и Филипп могли решить, будто она просто убегает от секрета, которым с ней наконец поделились.
«Ну, они тоже от него убегали», – упрямо подумала она, но это не принесло облегчения. Мысли о последнем, мучительном ужине снова закружились в голове.
«Она больше не хочет быть членом нашей семьи?» – всплыл в памяти голос Мордехая.
Все было наоборот. Оливии хотелось остаться – и заслужить свое место. Она пожала плечами, стараясь отогнать тревогу. Быстрее, выше, сильнее – неплохие слова, но силы она всегда черпала в семье. И теперь ей оставалось только надеяться, что переезд в Берлин не оборвет эту связь окончательно.
Глава девятая
Среда, 31 мая
Кирстен
– Ты сшила их сама? Это же так сложно!
Кирстен посмотрела вниз, на свои брючки три четверти, над которыми трудилась много часов, а потом опять на Дитера.
– Не особенно. Просто нужно терпение.
Дитер покачал головой.
– Тут нет никакого «просто», Кирстен. Мама однажды заставила меня пришить пуговицу к рубашке, когда я ее оторвал, лазая по деревьям, так я даже нитку не сумел вдеть в иголку. Я думаю, ты очень талантливая.
Она покраснела от удовольствия. Ей казалось, что после того неловкого окончания свидания Дитер не захочет иметь с ней ничего общего. Но стоило его компании появиться в кафе «Адлер», как он сразу же подошел к стойке. Астрид бросала в их сторону сердитые взгляды, а теперь встала с места и направилась к Дитеру, одарив Кирстен фальшивой улыбкой.
– О, моя любимая официантка. Симпатичные штанишки.
Она многозначительно перевела взгляд с самодельных брюк Кирстен на собственные джинсы, но ее стрела пролетела мимо цели.
– Правда здоровские? – воскликнул Дитер, не заметив ее насмешки. – Она сама их сшила.
– Да ладно! – Астрид широко распахнула глаза. – И как ты только находишь время – с учетом работы и уроков в школе?
– В школе? – Дитер поглядел на Астрид, а потом снова на Кирстен: – Ты еще школьница?
Кирстен уже думала, как половчее подсыпать яду в Астрид в пирожное, но потом вспомнила, что та никогда не заказывает сладкое – блюдет фигуру.
– Оканчиваю через год, – призналась она.
– Ясно. Ты… ну, вроде как не сказала.
– Нет.
– Почему?
Смысла обманывать не было.
– Постеснялась.
Астрид злорадно хохотнула, но Дитер лишь вскользь глянул на нее и ответил:
– Тут нечего стесняться. Теперь я еще больше впечатлен твоим шитьем.
Астрид фыркнула и, подхватив со стойки два кофе, промаршировала обратно к остальным. Дитер склонился над стойкой:
– И еще больше стыжусь своего… хм, поведения прошлым вечером.
– Пожалуйста, не надо. Я должна была сама сказать.
– Может, ты дашь мне шанс исправиться? Встретишься со мной еще раз?
– Серьезно? Ой, то есть да! Конечно. С удовольствием.
Он широко улыбнулся.
– Это свидание.
Кирстен тоже улыбнулась, ошеломленная, и только толчок под ребра – это Саша напоминала ей, что другие посетители ждут, – привел ее в чувство.
– Он симпатяжка, Кирсти, но у тебя работа, не забыла?
– Точно, – согласилась Кирстен. Лотти не могла себе позволить давать ей карманные деньги, а Кирстен хотелось купить столько красивых вещей, что она заставила себя взяться за дело.
Посетителей было много, и она была все время занята – но все равно находила возможность посматривать на Дитера примерно… каждую минуту. По крайней мере, Астрид с головой ушла в разговор с другим парнем – очевидно, о чем-то ужасно серьезном: планетах, ускорениях или еще чем-нибудь, чем там занимаются физики. И Кирстен могла спокойно наблюдать за Дитером, подшучивающим над друзьями. Наверное, здорово ходить в университет, изучать то, что тебя по-настоящему интересует, и общаться с таким количеством ровесников. Может, и ей стоит подать документы? Ведь сказал же Дитер, что она похожа на студентку факультета дизайна, так почему нет?
Кирстен потрясла головой, отгоняя эти дурацкие мысли. Она недостаточно умная для университета. А студенты дизайнерского факультета наверняка строчат по двое таких брюк за час, вместо того чтобы вечер за вечером сыпать ругательствами на всю квартиру.
Правда, в последнее время у них в квартире ругалась не она. Каждый вечер, часов около десяти, Кирстен, Ули и Лотти в напряжении ждали, когда Ян постучится в дверь. Мир – свободный и открытый, – похоже, раздражал его с каждым днем все сильнее, и он вымещал свой гнев на всем, что попадалось под руку: изящных стульях в гостиной Лотти, их простенькой посуде или кофейном столике, который презрительно называл «американским барахлом» и не стеснялся водружать на него ноги в ботинках.
Лотти ходила вокруг него на цыпочках, предлагая еду, как будто сосиски или картофельный салат могли усмирить его гнев, а бедняжка Ули прятался в своей комнате. Кирстен ненавидела Яна за то, что при нем ее брат чувствовал себя беспомощным, и заступалась за Ули, когда осмеливалась, но Ян был крупный и сильный, и она уже заработала таким заступничеством немало синяков. Как и их мать. Лотти следовало выгнать мужа из дома, но он так их запугал, что никто в семье – даже дерзкая Гретхен – не мог придумать, как это сделать.
Кирстен вздохнула и поглядела на часы. Смена подходила к концу. Вот-вот придет Ули, чтобы ее забрать – Лотти настаивала на этом, когда Кирстен работала по вечерам, – и она молилась, чтобы он подождал снаружи. Но нет, он вошел – точнее, протиснулся в двери, будто не мог открыть их настежь. Кирстен попыталась жестом позвать его за стойку, но он остановился в самой середине зала, и Саша врезалась в него с подносом посуды, издавшей громкий звон.
– Поосторожней, малыш, – заметила она невозмутимо, но шум привлек внимание компании Дитера.
– Посмотрите, кто тут у нас, – промурлыкала Астрид.
– Астрид! – предупредил Дитер, но ее глаза уже заблестели, и она, поднявшись с места, погладила Ули по голове.
– Пришел за сестрицей, верно? Какой галантный кавалер! – Ули уставился на нее в недоумении, а она, широко улыбаясь, громко добавила: – И не скажешь, что незаконнорожденный.
Все вокруг охнули. Ули растерянно обвел зал глазами, и у него по щеке скатилась слеза. Он развернулся и бегом бросился на улицу. Кирстен нырнула в кухню. Она стояла там, впиваясь ногтями в дерево разделочной доски и ненавидя себя за трусость. Она слышала, как Саша выпроваживает из кафе последних посетителей, и гадала, куда убежал несчастный Ули. Он ощущал ненависть дома, а теперь столкнулся с ней еще и здесь. Это было несправедливо.
Выпрямив спину, она вышла из кухни: Дитер с убитым видом топтался перед прилавком, пока его друзья собирали свои сумки.
– Это ты ей сказал! – выпалила она.
– Я не говорил! Честное слово.
– Тогда откуда она знает?
– Понятия не имею! Я же обещал все держать в секрете, ты помнишь?
– Обещал, но, похоже, не устоял перед соблазном поделиться с приятелями смачной сплетней про то, что моя мать родила от русского солдата!
Дитер застыл, ошеломленный.
– Кирстен, нет. Я бы никогда… Ты сама просила не упоминать о нем.
Кирстен ощутила себя такой же сбитой с толку, как Ули пять минут назад. Одно она знала точно: пускай Дитер симпатичный и умный и хорошо танцует, не говоря уже о том, как он прекрасно целуется, но если она не может ему доверять, то и встречаться с ним не станет.
– Думаю, нам лучше больше не видеться, – отрезала она.
Отчаяние в его глазах сильно порадовало Кирстен.
– Я правда ей ничего не говорил. Астрид! Астрид, подойди сюда!
Сердце Кирстен сжалось. Она мечтала о том, чтобы скорее выйти и поискать Ули, но Дитер уже схватил Астрид за тонкую руку и подтащил к ним.
– Ты же услышала про брата Кирстен не от меня, так?
Астрид встряхнула блестящими волосами.
– Не припоминаю.
– А ты постарайся.
Резкость его тона явно ее удивила; Астрид поморщилась.
– Мне рассказал мой брат, – призналась она с раздражением. – А он узнал так же, как и весь остальной Берлин, – от громилы по имени Ян, который каждый вечер напивается в «Эдеме» и брызжет желчью перед всеми, кто готов слушать. Брат говорил, он там разорялся насчет того, что его сын – чертов русский ублюдок, а дочь – тупая официантка в «Адлере», вот я и решила, что это может быть твой отец, Кирстен.
– Астрид!
От досады она вырвала руку из пальцев Дитера.
– Да, так и есть. Бедняжка, – добавила она, пытаясь сочувственной репликой скрыть свое отвращение. – А сейчас мне пора. Учеба, знаете ли.
С этими словами она развернулась и пошагала к выходу. Остальные члены компании покорно двинулись за ней. Но Дитер остался.
– Видишь, это правда был не я, Кирсти.
Она смерила Дитера взглядом, желая ему поверить, и он чуть заметно приподнял одну бровь.
– Может, хочешь сама пойти в «Эдем» и убедиться?
– Нет уж, спасибо.
Она повернулась к ближайшему столику и стала собирать грязные чашки.
– Не желаю тратить на него свое внимание.
Однако мысли так и кружились у нее в голове, и, когда Дитер ушел, она обратилась к Саше:
– Где, ты говоришь, находится «Эдем»?
Саша озабоченно на нее покосилась:
– А ты уверена, зюссе? Я имею в виду…
– Где он?
Саша вздохнула.
– Дамаскештрассе.
* * *
В «Эдеме» кипела жизнь. Еще издалека Кирстен увидела десятки теней, двигавшихся за запотевшими окнами, и ощутила, как от басов музыки сотрясается тротуар. Кто-то распахнул двери, и поток пестрого света упал на темную мостовую, а смех и голоса выплеснулись наружу, как пиво из кружки. Кирстен закусила губу и покосилась на Ули. Она нашла его прячущимся за мусорными баками позади кафе «Адлер» и извинилась за то, что не заступилась вовремя.
– Неважно, – ответил он. – Я бы тоже не стал заступаться.
Она крепко его обняла.
– Я должна всегда заступаться за тебя, Ули. Ты же мой брат!
Они пошагали домой, держась за руки, но слова Дитера продолжали преследовать Кирстен, и она решила зайти в «Эдем». Правда, теперь уже усомнилась в своем решении.
– Наверное, его здесь нет, – сказала она. Ули кивнул, соглашаясь. – Тут слишком молодежно для него, тебе не кажется? Может, нам лучше пойти домой?
Еще кивок, более оживленный. И вдруг Кирстен услышала среди общего шума знакомый голос:
– Мир превратился в дерьмо, вот в чем проблема. Нет больше дисциплины, нет порядка!
Она оглянулась на Ули, который при звуках этого голоса крепче вцепился в ее руку.
– Идем домой, Кирсти! Он, похоже, сильно пьян. Какой смысл вмешиваться?
Кирстен задумалась.
– Есть смысл, Ули. Он поносит нас перед половиной Берлина.
– Судя по его словам, он поносит всех вокруг. Чего ты добьешься?
Кирстен сама не знала, а Ян тем временем продолжал:
– Повсюду болтаются эти славяне – ведут себя так, будто им тут все позволено. А это, между прочим, Германия. Наша страна. И я не понимаю, почему все делают вид, что так и должно быть. Я бы… – он захлебнулся злостью, – я бы их всех к стенке поставил и перестрелял. Включая сопливого крысеныша в моем собственном гребаном доме!
Ули в ужасе отшатнулся, но для Кирстен это все решило.
– Жди здесь, – велела она ему и, закипая, ворвалась внутрь.
В «Эдеме» яблоку негде было упасть, хотя большинство было слишком занято танцами, чтобы обращать внимание на стареющего мужчину с затуманенным алкоголем взглядом, рассуждавшего перед разношерстной компанией, собравшейся возле дверей. Кирстен прямиком пошла к ним.
– Здравствуй, отец.
Он поморгал.
– Кирстен? Что ты тут делаешь?
– Слушаю, как ты орешь и плюешься ядом, будто нацист, – рявкнула она в ответ.
Остальные ахнули; кажется, даже оркестр перестал играть, но на самом деле музыканты просто сделали паузу, переходя к следующей мелодии, и на них никто не смотрел.
– Мы все были нацистами, – проревел Ян. – Это и есть правильный образ мысли, и только потому, что кто-то сказал, будто это теперь неверно, мы делаем вид, что изменились.
– Я не был нацистом, – торопливо воскликнул кто-то из толпы. – А ты, Хайнц?
Хайнц вскинул вверх руки.
– Ни в коем случае.
Ян закатил глаза.
– Прекрасно, парни. Давайте, притворяйтесь, раз вы такие трусы.
Хайнц подскочил к нему.
– Ты кого назвал трусом? Я, между прочим, сражался под Сталинградом!
– А теперь лижешь русским сапоги.
Хайнц побагровел и стиснул кулаки. Ян выпрямился, играя желваками. Кто-то неловко рассмеялся и тут же смолк; толпа разошлась, освобождая пространство, словно перед дракой. Кирстен еще сильнее засомневалась в уместности своего вторжения. Она покосилась на дверь и увидела Ули, встревоженно заглядывавшего внутрь.
– Посмотри на себя, – сказала она. – Ты неадекватен. Каждый вечер находишь нового врага. Сегодня это русские, завтра будут евреи, послезавтра еще кто-нибудь.
Ян прищурился и, отвернувшись от Хайнца, сделал шаг к ней.
– Кстати о жидах, – процедил он. – Ты сама-то кто такая? Не больше немка, чем твой братец-бастард.
Кирстен показалось, что толпа в пабе отступила от нее.
– О чем ты вообще? – запинаясь, пробормотала она. – Я твоя дочь. Я…
Он оборвал ее злобным смешком.
– Ты мне не дочь, Кирстен. Боже, это даже не твое имя. Я нашел тебя, девочка. И отдал твоей матери как подарок, потому что ее прогнившая матка не могла родить нам своего ребенка. И посмотри, к чему это меня привело!
У Кирстен помутилось в глазах.
– Нашел меня? Нашел меня где?
– В канаве, в сточной яме, в самом аду. Какое это имеет значение? Ты такая же незаконнорожденная, как он!
Ян ткнул пальцем в Ули. Кирстен схватила брата за руку, а он, обняв ее за плечи, встал рядом.
– Я рад, что ты не мой отец, – громко, отчетливо произнес Ули. – И я рад, что ты не отец Кирстен. Честно говоря, это лучшая новость, что я услышал за долгое время.
Кирстен разинула рот от удивления. Ян в ярости уже занес кулак, но Ули развернулся и выбежал из паба. Кирстен кинулась за ним. Вдвоем они промчались мимо ярко освещенных окон в укрытие тени от деревьев.
– Идем домой, Кирсти, – повторял Ули дрожащим голосом. – Идем домой. Там безопасно.
Но они оба знали: дом больше не был безопасным – там жил человек, который, как выяснилось, не был отцом ни одному из них. Ули эта общность успокаивала, но Кирстен чувствовала себя так, будто весь ее мир – а может, и она сама вместе с ним, – летит в тартарары.
«Это даже не твое имя», – сказал Ян. А кто она без имени? Растерянная и напуганная, Кирстен цеплялась за руку Ули, бредя по улицам, которые теперь казались ей полными безликих теней, готовых поглотить ее, – к дому, полному секретов.
Глава десятая
Вольфсбург, Западная Германия
Среда, 7 июня
Оливия
Оливия смотрела в окно, стараясь не обращать внимания на возбужденный гул голосов в передней части автобуса. Она еще никогда не уезжала так далеко от дома и впервые оказалась в ФРГ. Автобус пересек внутреннюю границу на пропускном пункте, и она прижалась носом к стеклу, пытаясь разглядеть уродливый Запад, о котором столько слышала, – но он оказался на удивление похож на Восток.
Большую часть трехчасовой поездки до Вольфсбурга они ехали через леса и поля, без ярких огней и назойливой рекламы, якобы отличавших капиталистическую зону. Даже сам Вольфсбург, построенный для рабочих завода «Фольксваген», напоминал Сталинштадт своим покоем и симметрией, и Оливия, окончательно сбитая с толку, обрадовалась, когда они наконец добрались до легкоатлетического стадиона, где должны были проходить соревнования.
Теперь, в розовом закатном свете, разлившемся по земле, автобус вез их обратно в школу. Соревнования прошли очень хорошо. Их команда победила в молодежном первенстве по легкой атлетике, и тренеры торжествовали, когда красные спортивные костюмы заняли весь пьедестал. Теперь, на обратном пути, восторг уже немного поутих.
Оливия коснулась пальцами медали на шее: она все еще не могла поверить, что завоевала серебро, и ей отчаянно хотелось поскорее рассказать обо всем родным. Может быть, теперь мальчики поймут, почему она уехала? А Эстер и Филипп смогут гордиться своей дочерью-кукушонком.
Она представила себе дом с его привычным уютом и ощутила знакомую боль. Оливия часто писала им, и они отвечали письмами, полными любви. Мальчики даже прислали рисунки, где она метала копье – похоже, они больше не злились из-за ее отъезда. Но каждый день вдали от них заставлял сомневаться в правильности решения, и медаль, по крайней мере отчасти, это решение оправдывала.
Неделями она тренировалась, осваивая сложную технику метания копья, боясь, что ей здесь не место и это скоро станет очевидно всем. Поэтому, когда однажды копье, пущенное ее рукой, перелетело отметку в сорок метров, Оливия долго не могла в это поверить. Только Ганс, бегавший вдоль линии броска и подтвердивший результат, убедил ее, что это правда.
Поднявшись на пьедестал и услышав свое имя из динамиков, она ощутила чистую радость и гордость – и потому без колебаний встала в ряд красных костюмов для общего снимка.
Но счастье длилось недолго, потому что двух спортсменов на этом фото не хватало, и несколько минут спустя случился скандал.
– Тут не занято?
Оливия подняла голову и увидела Ганса, снимавшего ее сумку с соседнего сиденья.
– Нет. Пожалуйста, садись.
Она кивнула и ощутила тепло в том месте, где его бедро коснулось ее на тесном сдвоенном диванчике. В школе она познакомилась со множеством парней. Но никто из них не был таким привлекательным, как Ганс.
– Ты отлично выступил сегодня, – сказала она, поглядев на золотую медаль у него на шее.
– И ты тоже. Серебро на первых же соревнованиях!
Она рассмеялась.
– Мне кажется, это случайность.
– А мне кажется, что ты молодец. У тебя настоящий талант, Ливи. Прости, могу я называть тебя Ливи?
Она улыбнулась.
– Так зовут меня родители.
При мысли о них у Оливии защемило сердце. Если бы только они присутствовали сегодня на стадионе! Они бы радостно запрыгали, сначала растерялись бы, но потом стали бы аплодировать – как всегда на ее матчах по теннису.
– Очень. Мне нравится в школе, но их сильно не хватает.
– Мне моих тоже. Мама с папой раньше ходили на все мои соревнования, и очень странно их не видеть. Я сегодня много раз смотрел на трибуны, будто они могли там сидеть. Мама кричала бы, что у меня отлично получается, а папа советовал бы что-нибудь дурацкое, вроде «бросай подальше, парень».
Он тепло улыбнулся, и Оливия инстинктивно потянулась погладить его по колену, но тут же смутилась. Ганс, однако, накрыл ее ладонь своей, и они посидели так, притихшие, наслаждаясь неожиданной близостью.
И тут из передней части автобуса донесся резкий голос:
– Я что, по-вашему, чертов тренер по бегу?
– Но ты старший тренер. Ответственность на тебе – как и на мне.
Двое мужчин сцепились; тренер Ланге кинулся их разнимать.
– Не здесь, – прошипел он, кивнув на спортсменов, с любопытством наблюдавших за сценой. – Разберемся по возвращении.
– С нами разберутся по возвращении, – прорычал старший тренер. – Над нами же стоит Мильке собственной персоной! И все из-за двух придурков-спринтеров, которые соскочили с корабля, пока этот болтал с западными прыгунами в высоту.
Оливия состроила Гансу гримасу. Спорщиков рассадили по разным местам, и теперь они ворчливо переговаривались через проход.
Двое лучших спринтеров школы исчезли в самом конце соревнований – растворились на аккуратных улицах Вольфсбурга или, скорее всего, нырнули в автобус другой команды. По возвращении их базе грозил настоящий ад. Републикфлюхт – бегство из республики – считался уголовным преступлением и карался тюремным сроком, а утрата восточных талантов в пользу Запада воспринималась как личное оскорбление государства. Неудивительно, что тренеры сходили с ума.
– Почему они сбежали? – тихо спросила Оливия.
– Захотели свободы?
Она нахмурилась, глядя в окно.
– Ради чего? У нас лучшие тренировочные условия в Германии.
Ганс пожал плечами.
– Это правда, но здесь все контролируется государством, понимаешь?
– Чтобы труд ценился одинаково. И чтобы не было несправедливости из-за того, кто чем занимается.
– Да. Так жить гораздо правильней.
Она помолчала, подбирая слова.
– Мне кажется, если люди будут работать ради общего дела, а не только ради личной славы, мы в итоге окажемся сильней и устойчивей, чем на Западе.
Ганс наклонился и взял ее медаль своими длинными пальцами.
– А это не личная слава?
Оливия неловко поерзала.
– Отчасти, я думаю, но мы соревновались за команду, за страну. Мы надежд…
– Надежда страны, я помню. И ты, Оливия Пастернак, очень красивая ее часть.
Оливия поморгала, не уверенная, что правильно расслышала.
– Красивая?
– Очень.
Она рассмеялась:
– Глупости, Ганс! Я высокая, и крупная, и… и…
– …роскошная, – закончил он. – А еще добрая, и хорошая, и веселая.
Оливия покраснела и огляделась по сторонам. В хвосте автобуса они сидели одни, и Ганс был так упоительно близко.
– Ты это говоришь потому, что с копьем я опасна, – решилась она его поддразнить.
– Это правда, – согласился Ганс. – Риск есть, но я люблю рисковать. И ты мне нравишься.
Он выпустил ее медаль и коснулся пальцами лица, мягко очертил подбородок, потом губы. У Оливии перехватило дыхание: стало страшно – но отступать вдруг показалось самым глупым из всего возможного. Она подалась к нему сама, и в тот же миг, когда их губы соприкоснулись, по всему ее телу словно прошел звон.
Завоевать сегодня серебро было здорово, но даже не наполовину так здорово, как целоваться с Гансом. Она придвинулась, позволяя его рукам обвиться вокруг ее талии, и голоса тренеров растаяли в сверкающей пустоте.
* * *
Возвращение в Берлин показалось ей слишком скорым – Оливия ехала бы так еще и еще. Те редкие поцелуи на танцах в Союзе германской молодежи не шли с этим ни в какое сравнение. Ей нравилось в Гансе все: доброжелательность, чувство юмора, его преданность спорту – и да, привлекательное лицо и ладно скроенное тело. Она готова была провести в его объятиях хоть всю Европу.
Поэтому она обрадовалась, услышав, как старший тренер велел водителю объехать город по кольцевой дороге.
– Но так будет дольше, а уже поздно…
– Будет так, как я сказал. Через Западный Берлин мы не поедем.
– Да они же не станут выпрыгивать на ходу! – возмутился водитель. – К тому же им и так разрешали выходить туда, если хотелось.
– Больше не разрешат, – отрезал тренер.
Оливия покосилась на Ганса. Тот тихо застонал:
– Вот тебе и вся свобода, Ливи. Теперь за нами будут смотреть, как за детсадовцами.
– И нам придется сидеть в общежитии? – ахнула она. – И что же мы будем делать?
Он усмехнулся:
– Оливия Пастернак, вы ужасно испорченная девушка.
Он снова поцеловал ее. За окнами мелькала кольцевая дорога вокруг Берлина.
Автобус уже подъезжал к общежитию, когда старший тренер поднялся со своего места и обернулся к спортсменам.
– Вы хорошо выступили, – сказал он после паузы. – И вы не виноваты в том, что двое решили исчезнуть по-тихому. Но это не значит, что для остальных что-то останется по-прежнему.
Он оглядел салон.
– Тренироваться будете больше. Спрашивать – меньше. На табло виден результат, а разговоры о свободе на нем не появляются. Я хочу, чтобы вы это запомнили. – Он кивнул, словно ставя точку: – Поздравляю с победой.
Оливия почувствовала, как внутри поднимается теплая волна. Она вдруг ясно представила лица родителей, когда они получат письмо о соревнованиях. Это будет почти как если бы она вернулась домой – пусть ненадолго и только на бумаге.
– Твои родители в Сталинштадте, да? – спросил Ганс, когда все начали забирать сумки и вылезать из автобуса.
– Да, мои мама, папа и двое младших братьев. А у тебя братья или сестры есть?
– Сестра. Старшая. Мы все время ругаемся, когда я дома, но я по ней скучаю.
Оливия улыбнулась.
– Мои братья сильно меня младше, поэтому у нас по-другому.
– А сестер нет?
Оливия покачала головой и вдруг замерла. Поглядела на Ганса.
– Я так думала… до недавнего времени.
– Что? – Он изумленно уставился на нее. – В каком смысле? Как ты могла не знать, что у тебя есть сестра?
Оливия покусала губу.
– Я… – Она замолчала, пока не готовая признаться, что ее удочерили. – Несколько недель назад, до того, как я сюда приехала, мама рассказала, что во время войны родила ребенка, девочку. Но ее отняли, и они больше никогда не виделись.
Взгляд Ганса стал грустным.
– Это так печально! Как такое могло произойти?
Оливия поморщилась.
– Она была в Аушвице.
Он охнул:
– Твоя мать? И она выжила?
– Да, каким-то образом. Работала там медсестрой, вместе с удивительной акушеркой – моей бабушкой Аной.
– Твоя бабушка тоже была там?
– Не настоящая бабушка. Она вроде как удочерила мою мать, потому что у той мама умерла в поезде по дороге в лагерь.
– Боже, Оливия, какой кошмар!
Его голубые глаза наполнились испугом и сочувствием, и Оливия пожалела, что завела этот разговор. Она едва держалась на ногах и хотела скорее добраться до постели, перевернуть страницу и забыть сегодняшний день, но Ганс выглядел таким расстроенным за нее, что она не могла просто так уйти.
– Это было ужасно для них обеих, но они помогали друг другу и другим женщинам в родильном отделении. Они приняли почти три тысячи младенцев в том месте.
Ганс поглядел на нее так, будто его красивая голова вот-вот взорвется.
– Я и представить себе не могу…
– Лучше не надо. Мутти иногда рассказывает нам истории об этом – «кусочки», так она их называет, – но даже после них я плачу от ужаса. А уж представить все целиком, сложить кусочки вместе – просто невозможно. Она очень сдержанная, моя мама, очень спокойная. Очень много держит внутри, потому что так когда-то выжила, но еще она теплая и любящая. Когда я узнала, что она потеряла дочь – и живет с этой потерей, – это разбило мне сердце.
Bepul matn qismi tugad.