Kitobni o'qish: «Жили-были люди… Сборник»
Алина Чинючина
Жили-были люди
Редактор Мария Филенко
Огромную благодарность автор выражает Анне Узденской – за критические замечания, ценные советы, редакторскую правку и моральную поддержку при подготовке сборника
Неловкое время
Светлане и Марии
В эту зиму на город упали небывалый мороз и ветер. Старики говорили, что такого холода не было больше ста лет – со времен Французской войны. Маленький город обезлюдел, пурга со свистом хозяйничала на улицах, и в утреннем морозном тумане нехотя зажигались в домах огоньки.
Наш монастырь стоял далеко, на окраине города, но тяжелые, страшные слухи докатывались и сюда. По утрам сестры в холодной трапезной шептались едва слышно, пока появление настоятельницы, матери Марфы, не обрывало эти зловещие шепотки. А городской сумасшедший Сенечка усаживался под воротами и зловеще выл о конце света.
Но к Сенечке мало кто прислушивался. Годы и события уже сбились с привычного шага и неслись, как обезумевшие лошади. Чем мерить нынче жизнь – годами? Месяцами? Слухами?
А я ничего не замечала. Время то летело со свистом, то застывало, заледенев. Или это застыл внутри холодный ком – мое отчаяние и горе? Не было у меня больше души. И меня не было. Ася, Александра Вересова, восемнадцати лет от роду, дочь барона Андрея Ивановича Вересова, миловидная хохотушка, не имела ничего общего с молчаливой, худой, как ветла, девушкой с запавшими глазами, которая по утрам смотрела на меня из зеркала. Черный монашеский платок, намотанный кое-как, старил, но теперь это стало неважно. Кто из знакомых мог найти и увидеть меня здесь?
В кошмарной неразберихе, творившейся в этот год в стране, Александра Вересова вполне могла считаться погибшей…
Несколько месяцев прошло с той сентябрьской ночи, когда в нашу петербургскую квартиру постучался мрачный, заросший щетиной человек в мундире без погон. Белое, ничего не выражающее лицо его ничем не напоминало Кирилла Евгеньевича Ленского, друга и сослуживца моего отца. Уже больше полугода от папы, полковника царской армии, не было вестей, и появление Кирилла Евгеньевича нас с мамой сначала больше обрадовало, чем напугало.
Торопливо глотая холодную вареную картошку, Ленский передал нам измятое, измазанное чем-то бурым письмо от отца. Отец просил нас с мамой поскорее уходить из Петербурга и пробираться к тетке за Волгу. Мы и сами понимали: лучше затеряться, пересидеть в глуши и вернуться домой, когда все успокоится. И все же медлили. Тысяча девятьсот восемнадцатый год страшен был и лих, но уходить из родного города, бросив все, не имея известий о муже, мама моя не решалась.
А я не хотела уходить еще и потому что беспокоилась о Даше. Даша Вольская, кузина, самый дорогой мне после мамы и отца человек, пропала без вести почти год назад. В августе семнадцатого года она уехала погостить к тетке Елене Петровне Вересовой, в Екатеринбург. Моя мама очень не хотела отпускать ее, но тетка давно горячо звала нас обеих, да и кто мог предполагать, что будет впереди? Мы собирались ехать вдвоем, но за три дня до поездки я слегла с бронхитом, и Дашу сопровождала лишь няня, немолодая, но решительная сибирячка Глафира, которой сам черт был не брат, вздумай он обидеть ее любимых девочек – нас с сестрой. Право, она одна стоила двух вооруженных мужчин.
Мы с Дашей выросли вместе, потому что разница в возрасте у нас всего лишь в полгода, да и интересы всегда были схожи. Мать Даши, родная сестра мамы, умерла восемь лет назад, отец ее служил в одной части с моим, и кузина чаще жила у нас, чем в московском своем доме. Мама моя, Елизавета Григорьевна, не делала различий меж нами, и я искренне считала Дашеньку своей родной сестрой.
С февраля нынешнего года мы не получили от Даши ни единого письма.
Каждый вечер мы с мамой спорили за тщательно зашторенными окнами, спорили горячо и зло. Мама говорила, что нужно уходить, я уговаривала ее остаться. И при большевиках люди живут, говорила я, приводя в пример соседей, маминых подруг (которые, кстати, тоже наполовину разъехались) и семьи моих подруг по Смольному. Хуже было другое – голод. Оставаться в голодном, наводненном войсками Петербурге было страшно. Уходить в неизвестность – еще страшнее.
Я никогда особенно не интересовалась политикой, предпочитая всем нынешним невзгодам проблемы прошлых веков. В книгах, а не в жизни искала я утешение и развлечение, глотая взахлеб исторические романы. Да только оказалось внезапно, что история вошла в наш дом, не задумываясь, хотим ли мы этого.
Ленский отказался сообщить нам, где теперь находится отец. Одно сказал: жив и здоров, на свободе. Умолял нас не мешкать, попросил чистого полотна на портянки, а потом исчез, оставив в нашей маленькой квартире тревогу и отчаяние.
Следующим утром мы с мамой были уже на вокзале.
Наших скромных сбережений едва хватило на поезд до города за Волгой, где жила мамина сестра. Мы не очень боялись дороги, надеясь самое позднее через неделю добраться до места, поэтому взяли с собой лишь еды да немного теплых вещей. Но вышло совсем не так, как загадывали. Через сто верст от столицы поезд «реквизировали» – о, какое страшное слово! – красные войска. Быстро и решительно они высадили из вагона всех пассажиров, среди которых было несколько беременных женщин и множество детей.
Мы остались одни.
Не стану описывать всех тягот нашего пути. К середине ноября мы добрались до С* и, несомненно, продолжили бы путь, если бы не упали холода. Мама сильно ослабела в дороге и, проведя ночь под дождем, простудилась и слегла. По счастью, нас приютил женский монастырь.
Дни и ночи молилась я в монастырской часовне, а потом сидела у постели мамы. Она не узнавала меня, шептала что-то невнятное, звала отца, читала какие-то стихи… Я поняла потом, что мама чувствовала себя девушкой, вспоминала первые свидания с отцом… что ж, надеюсь, ей стало от этого хоть чуточку легче. Монахини несколько раз прогоняли меня, боясь, что я от усталости и недосыпа слягу тоже, но я упрямо возвращалась, поспав несколько часов и жуя на ходу кусок хлеба.
В середине декабря мать скончалась. Ее похоронили на монастырском кладбище, начертав на скромном деревянном кресте лишь имя и даты. Нынче некогда почитать мертвых. Нынче некогда замечать живых.
После смерти мамы я все же заболела. Ночь простояла на коленях в холодной церкви – и, наверное, простудилась. Следующий месяц помню плохо: что-то бредово-горячечное, боль в груди и неизбывное горе… Но сквозь пустоту и отчаяние что-то все-таки светило. Была ли это Даша, ниточка надежды на встречу с ней? Или мама удерживала от последнего шага, чтобы разжать пальцы, сведенные судорогой на карнизе жизни, и перестать быть? Бог весть.
А потом нужно было жить дальше. Сестры сказали: оставайся, да мне и идти-то было теперь некуда.
Я хотела принять постриг. Просила, умоляла. Но настоятельница монастыря, мать Марфа, сказала мне строго и ласково:
– Не глупи, девочка. Это боль в тебе говорит сейчас и отчаяние. Господь сам подаст знак, если будет надобно. Живи при монастыре белицей, выполняй послушание, а там сама посмотришь. Если останется твердым твое решение – значит, так тому и быть.
И я сказала себе: до следующей беды. Впрочем, казалось мне, что больше бед уже и придумать нельзя, куда же больше-то на одного человека.
Нужно было жить, а сил на это не было. Как заведенная, выполняла я всю работу, что поручали мне, что-то даже говорила, кому-то даже улыбалась. Внутри было пусто и глухо. Чернота затопила душу.
Как-то морозным днем, уже февральским, когда солнце било с крыш в предчувствии близкой весны, мать Марфа призвала меня в свою келью. Навстречу мне, входящей, поднялся со стула молодой человек лет двадцати пяти, невысокий, одетый в памятную и ненавистную мне одежду – черную кожанку, красную рубашку, высокие сапоги. Поклонился весьма уважительно, но руки не поцеловал – пожал, как мужчине. Мать Марфа, поджав губы, проговорила:
– Асенька, с тобой хочет побеседовать Аркадий Николаевич Ефимов, председатель здешнего… – она закашлялась, но молодой человек выручил ее:
– …ревкома.
– Да-да. Я вас оставлю. Прошу вас, Аркадий Николаевич, – добавила она, обращаясь к незнакомцу, – не будьте чрезмерно настойчивы. Девочка недавно оправилась от болезни и еще очень слаба.
Я была здорова уже больше месяца и слегка удивилась, но промолчала, решив, что у матери Марфы могут быть во лжи свои резоны. И оказалась права.
Аркадий Николаевич оказался действительно «председателем ревкома» – правда, я не вполне уяснила, что это такое. И совсем не поняла: что грозному и страшному ревкому от меня нужно?
Мы беседовали совсем недолго и почти ни о чем. Аркадий Николаевич расспросил меня о житье, о том, чем занимаюсь. Пояснил с улыбкой:
– Негоже молодой образованной девушке убивать жизнь в болоте. Сами же, поди, знаете: религия – опиум для народа.
Я покачала головой:
– И слышать о том не хочу. Простите… Я к Богу обращена с детства, а новые веяния мне непонятны, – и замерла, ожидая реакции. Арест?
Но грозный председатель лишь рассмеялся.
– Эх, как вам голову-то заморочили. А вы бы, Александра Андреевна, побольше с молодыми общались да книжки новые читали. Знаю, горе у вас. А все же от людей не прячьтесь – глядишь, легче станет.
Я болезненно дернулась, и он сразу это заметил, успокаивающе кивнул:
– Простите меня, Александра Андреевна. Я ведь, собственно, просто познакомиться с вами хотел.
– Зачем? – удивилась я.
– Город у нас маленький, все на виду. А вы – лицо новое. Да еще и, – он усмехнулся, – видное. Жаль, с матушкой вашей познакомиться не пришлось…
Заледенело внутри, и я, вскочив, крикнула:
– Что вам нужно от меня? Подите прочь!
Аркадий Николаевич тоже поднялся, лицо его построжело.
– Хорошо, оставим недомолвки. Александра Андреевна. Я знаю, кто вы, и знаю, кто ваш отец.
– И что же?!
– Да ничего. Пока ничего. Но я отвечаю за Советскую власть в этом городе и обязан подозрительных держать под контролем.
– А я, значит, подозрительная, – ехидно протянула я, остывая.
– Да. Вы, я вижу, девушка умная. Вы – дочь белогвардейца, и, надеюсь, понимаете, что не ваши красивые глаза вынуждают меня знакомиться с вами. Но мне вас жаль, – продолжил он уже мягче. – Вы молоды и… – он запнулся, – несчастны. А потому я прошу вас: будьте благоразумны, хорошо? Не совершайте необдуманных поступков, о которых пришлось бы потом пожалеть. Не будьте врагом самой себе.
– Словом, сидите тихо, – подытожила я.
– Примерно так, – улыбнулся председатель ревкома. – И… знаете, вы, правда, приходите к нам. У нас такие девчата славные, и вообще народ хороший! Глядишь, и поняли бы…
– Что именно?
– Что за нами – правда, – просто сказал он. – Да и просто так… вот сейчас театр открываем, библиотека в городе есть… конечно, не чета монастырской, но все же неплохая. Вы бы, может… вы музыке обучены? Сыграли бы нам на концерте.
– Спасибо за приглашение, – холодно ответила я. – Я подумаю.
Аркадий Николаевич оказался понятлив и подал мне руку, собираясь уходить. Я, поколебавшись, протянула ему свою и снова замешкалась, ощутив вместо привычного поцелуя крепкое дружеское пожатие.
– Постойте, – окликнула я его, уже уходящего. – Скажите… откуда вы знаете, кто я?
Он усмехнулся.
– Должность такая. До свидания, Александра Андреевна.
Конечно, я никуда не пошла. Не нужны мне были эти театры и избы-читальни. Я испытывала почти животный ужас перед этими «новыми людьми» в их красных косынках и косоворотках, черных кожанках и сапогах. Я не понимала и не хотела, честно говоря, понимать то, чем они живут, и, словно страус, прятала голову в песок, надеясь хоть этим обезопасить себя.
Но любопытство все-таки зашевелилось во мне, и как-то вечером, пересилив неприятное чувство, которое возникало всегда при мысли о красных, я спросила мать Марфу о том, кто такой этот Ефимов?
К моему удивлению, мать-настоятельница отозвалась о нем тепло и даже с некоторым уважением.
– Славный юноша, – сказала она. – И семья у них приличная, отец и мать – здешние… отец адвокатом был…
– Был? – переспросила я.
– Да, умер пять лет назад – зимой вьюга замела, а мать прошлой осенью от чахотки… – она перекрестилась. – Образованные, по местным меркам, очень хорошо. Сам Аркаша гимназию закончил, курсы учительские. Здесь детишек учил, пять лет назад уехал в Москву. В армию его, слышала я, забрали, да, видно, там с пути-то и сбили. Вернулся с красными. Ну, а раз здешний, то и народ знает, вот его и назначили председателем… все забываю, как его… ревкома. Так что теперь, можно сказать, Аркаша у нас начальник, – мать-настоятельница улыбнулась.
– Вот оно что, – пробормотала я.
– Я ведь его с пеленок знаю, – продолжала мать Марфа. – Мальчик он хороший, воспитание все же ничем не вышибешь. Не балованный, к старшим с почтением, и справедлив – в отца. Если так под ним и останемся, – она снова перекрестилась, – то, Бог даст, пронесет. С таким начальником можно жить.
– А я-то ему зачем? – спросила я.
– Порядок, говорит, такой. – В голосе матери Марфы прорезалась виноватая нотка. – Он уж и сам извинялся; ему тоже неловко в чужую жизнь лезть. Ты, Асенька, все-таки с ним поосторожнее. Человек человеком, а время нынче лихое. Гляди, не сболтни чего…
– Он меня к ним в театр звал, – сказала я.
Мать Марфа подумала.
– Тут уж ты сама решай, деточка. Иной раз оно бы и не грех – молода ведь ты, да только уж вовсе дурная нынче молодежь пошла. Бога забыли… Тебе решать, тебе выбирать.
Зима в тот год затянулась. Снежные бури занесли маленький город, ветер свистел в степи. Воздух был наполнен слухами – то тревожными, то страшными, то обнадеживающими. Впрочем, я не замечала этого. Я вообще ничего не замечала.
Жизнь моя делилась между сном, молитвами и послушанием. После смерти мамы я долго не могла молиться. Святые со старых стен смотрели строго-укоризненно, а я все спрашивала: «За что?». Церковные напевы не манили больше, запах ладана казался приторным. Все хотелось сказать Господу: «Эх, ты…»
Многому я научилась за ту зиму. Мыть полы и ставить хлебы, полоскать белье и варить щи, штопать рубахи и стирать пыль. Раньше эта сторона жизни проходила мимо меня. В комнатах убирала горничная, еду готовила кухарка, белье мы отдавали прачке. Двор расчищал дворник, платье шила портниха. Теперь, каждый день исполняя послушание тяжкой работы, я прониклась к ним жалостью. Но уважать по-прежнему не могла. Ежедневный, изнуряющий, монотонный физический труд – самая прочная преграда для того, чтобы по-настоящему мыслить. «Кухаркины дети» не могут управлять государством, это должны делать те, у кого есть на это время.
Но сейчас я такого и хотела. Думать мне было некогда. Вечерами я добиралась до своей кельи и замертво валилась на постель. Если же сон не шел, вставала и ощупью, не зажигая свечи, шла в келью матери Марфы.
Мы о многом говорили с ней в ту зиму. Мать Марфа стала мне настоящим другом. Если, конечно, может стать другом восемнадцатилетней девушке женщина за сорок. Она охотно беседовала со мной, советовала, какие книги лучше взять из монастырской библиотеки, а чаще говорила: «Молись…» И никогда не отказывала в утешении. Однажды она сказала:
– Запомни на всю жизнь, девочка: Господь никогда не посылает испытаний свыше сил. Все, что Он ниспошлет, ты можешь вынести.
Я редко жаловалась ей, и говорили мы все больше на отвлеченные темы. Мать Марфа, оказывается, в миру получила хорошее образование, а кроме того, была умной и доброй женщиной. Порой у меня мелькала мысль, что такой же могла бы стать к сорока годам моя Дашенька.
О сестре я думала и тревожилась почти постоянно. Но не было никакой возможности узнать о ней хоть что-то: между Екатеринбургом и затерянным в волжской степи городишком протянулись многие версты войны, вражды и ненависти. Страна была разделена, расколота на части. В ту зиму все это – тоска по маме, тревога за сестру, обида и чувство утраты, потеря всего, что было прежде важным – Родины и гордости – все сплелось в один тугой ком, и ком этот не давал дышать.
А мать Марфа смотрела на меня темными своими глазами и все понимала.
– Господь милостив, – повторяла она.
Ветреный март катился уже к концу, когда в одну из промозглых ночей мне приснился странный сон. Я увидела Дашу, идущую мне навстречу по цветущему майскому лугу. Она шла, улыбаясь, и таким же ярким, как и солнце, огнем светились ее волосы. Улыбка ее была столь добра и светла, что, казалось, принадлежала уже не этому миру. Я закричала и протянула руки, а сестра, одарив меня лучистым взглядом, пошла прямо навстречу, не касаясь ногами травы. Я проснулась и долго-долго лежала с мокрыми глазами, не зная, как же растолковать этот сон – как благую весть или как недоброе предзнаменование. Потом я вскочила с лежанки – и упала на колени перед иконой.
– Господи, – зашептала я, не вытирая слез, – спаси и сохрани рабу твою Дарью, выведи ее на путь добрый, не оставь защитой своей, не допусти беды, Господи!
– Добрый знак, – сказала мне поутру мать Марфа, когда я рассказала ей этот сон. – Свидитесь, значит, вскорости.
С этого дня я снова могла разговаривать с Господом. Оледеневший ком внутри подался, начал таять, и слова молитв полились легко и горячо, как и прежде. Здесь не было прямой связи с тем сновидением – просто я поняла, что Он милостив и не оставит меня.
А тем же вечером я встретила в коридоре, ведущем в монастырскую библиотеку, грозного председателя ревкома. Мы не виделись больше месяца, и машинально я отметила, что за это время он похудел и стал словно взрослее. Исчезло из глаз удалое веселье, придававшее ему вид мальчишки, ввалились щеки, и весь он выглядел строже, старше, и в глазах его блестел металл.
– Аркадий Николаевич, – изумилась я, – что вы тут делаете?
Я вовсе не имела в виду ничего плохого, но Аркадий вспыхнул и опустил голову.
– Я за книгами приходил, – объяснил он. – У вас великолепная библиотека… мать Марфа разрешает мне…
Библиотека в монастыре действительно была достойной, богатой трудами не только церковными, но и светскими. Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Байрон соседствовали здесь с житиями святых, а потертые тисненые узоры на корешках, потрепанные уголки вызывали восхищенный трепет своей древностью и так и манили взять их в руки. Я, немного придя в себя, много раз заходила в высокую сводчатую комнату, чтобы хоть ненадолго забыть обо всех печалях. Но красный комиссар – здесь? За книгами?
– Вы, Александра Андреевна, зря удивляетесь, – словно прочел мои мысли юноша. – Я, к примеру, Гоголя очень люблю. Все уговариваю мать Марфу пожертвовать хоть часть книг для нашей гимназии, для города – не соглашается. Здесь, говорит, читайте, а на вынос не даю…
Мне на мгновение стало смешно. А потом я подумала, что человек, любящий Гоголя, вряд ли может быть законченным негодяем.
Мимо нас прошествовала по лестнице грузная сестра Анна и окинула нас суровым взглядом.
Аркадий Николаевич тихонько вздохнул. Мне стало жаль его, и я хотела уже раскланяться, но он остановил меня:
– Вы не уделите мне несколько минут для разговора? – спросил он.
– Что, опять биографию выяснять будете? – насмешливо спросила я.
– Зачем вы так, Анастасия Андреевна, – после паузы глухо проговорил Аркадий. – Думаете, если большевик – так сразу черт с рогами и души у него нет? Мне давно не случалось побеседовать с умными, образованными людьми… тем более, из столицы. Впрочем, – прибавил он, отступая, – если не желаете, не смею задерживать…
Да что, в самом деле, не чудище же он, хоть и красный комиссар! Решительно распахнула я дверь в библиотеку…
Вечерние часы пролетели так быстро, что я опомниться не успела. Казалось бы, едва завязался разговор, как слышу – зовут к вечерней молитве. А мы и поговорить толком не успели! Аркадий Николаевич, оказывается, замечательно знаком был со стихами Пушкина, и мы наперебой читали наизусть любимые строчки. А по поводу Лермонтова горячо поспорили.
– И все равно я полагаю, что Лермонтов мрачен! – говорил азартно мой собеседник. – И немудрено – ему лет-то сколько было, когда писал? Самый возраст для страданий и вздохов о том, что жизнь не удалась. Я вон в шестнадцать тоже бежать из дому собирался, потому что родители – косные и устаревшие, друзья не понимают и, ах, меня никто не любит! А повзрослел бы Михаил Юрьевич – и понял бы, что жизнь-то на самом деле прекрасна…
– Опять – вперед, в светлое будущее? – насмешливо фыркнула я.
– И вперед! И в будущее! – запальчиво ответил Аркадий Николаевич. – Мы сами строим свою жизнь и…
Мы оба так увлеклись, что и не услышали стука в дверь. Манифест строителя светлого будущего прервало появление на пороге матери Марфы.
– Аркадий Николаевич, голубчик, – довольно мягко проговорила она, – не слишком ли вы засиделись? Молодым девицам в эту пору молиться да ко сну отходить полагается.
Грозный председатель ревкома поспешно вскочил – и вдруг шагнул навстречу настоятельнице:
– Матушка Марфа, – тихо сказал он, – поговорить бы… не откажитесь выслушать, прошу. Тяжко мне нынче… – и признался, глядя на нее: – Грех взял на душу… долг велит, и умом понимаю, что враги Советской власти, что время нынче такое – с корнем рубить. А все ж не могу – люди живые… душа противится.
Молча, ласково, с бесконечной усталостью мать Марфа погладила его по голове.
– Пойдемте со мной, голубчик, – сказала тихо и вышла.
Аркадий и прежде посещал библиотеку монастыря едва ли не раз в неделю, по словам настоятельницы, а теперь и вовсе зачастил. Раз в четыре-пять дней неизменно возникала на лестнице его худощавая фигура. Монахини, привыкшие к частым появлениям такого гостя, почти не обращали на него внимания. А я… а я скоро поняла, что не ради книг он сюда приходит. Вернее, не только ради книг. Я боялась даже думать о том, чем занят он там, в городе, вне этих стен, не раз замечая, каким колючим и злым приходит он, и как оттаивают его глаза после наших встреч. Несколько раз приходил он к матери Марфе на «исповедь», и она подолгу говорила с ним – а потом его, уходящего, крестила и взаперти молилась одна.
А еще – достаточно было однажды видеть, как светлеет его лицо при моем появлении…
Что же, а я ведь была и не против. Незаметно, исподволь, тихим шагом завоевывал место в моем сердце этот человек. Заледенев после смерти матери, я откликалась на каждое доброе слово или проявление участия, а Аркадий, жесткий и резкий в разговорах с другими, ко мне был неизменно добр и внимателен. Кроме матери Марфы, у меня не осталось в этом мире ни единой привязанности, и Даша была неизвестно где. Тяжело жить, если любить некого и нечем, и поневоле ищешь, к кому привязаться. Я боялась признаться себе, что слишком часто думаю о человеке, о котором думать не должна. У нас с ним ничего общего. Он идет с теми, с кем я не пойду никогда. Он защищает тех, кто погубил меня. У нас с ним нет будущего…
И мысли эти были столь мрачны, что я хмурилась – а потом отбрасывала их. Потом. После. Буду решать, когда наступит время.
Кончился март, пролетел робкой зеленью в хмуром мареве дождей апрель, проглянул в разрывах туч май. Тихий монастырь надежно укрыт был от одуряющего шума пролетарского праздника Первомая, куда так настойчиво приглашал меня Аркадий. Я не хотела и слышать. Не желала иметь ничего общего с этим новым, страшным, чужим «пролетариатом», как выспренне именовался теперь прежний «народ». Пряча голову в песок, как страус, надеялась, что беда обойдет меня, если спрячусь от нее, закрою глаза.
А еще почему-то неприятна была мысль о том, как будут смеяться рядом с Аркадием чужие девушки в красных косынках…
Стояла уже середина мая, когда мать-настоятельница отправила меня и сестру Евгению в город – за солью, керосином и спичками.
Этот день, не в пример прежним серым и хмурым, выдался звонким и таким ясным, что воздух звенел от синевы. «Лето пришло», – сказала моя спутница, когда мы вышли за ворота.
Действительно, лето пришло. Так пели в хрустальной вышине птицы, таким ласковым и теплым было солнце, что я зажмурилась – и на мгновение ощутила себя маленькой девочкой в имении у бабушки – вот так же выбегали мы с Дашей за ворота сразу после приезда, торопясь вобрать в себя, ощутить, впитать всей кожей запахи лета, травы и жизни.
Но голос сестры Евгении вернул меня к действительности, и я опустила голову. Это было. Этого не будет.
Мы управились с делами довольно скоро и уже к полудню тронулись в обратный путь.
Радостно и нетерпеливо звонили колокола, солнце золотило купола и шпили церквей, весело скакало по верхушкам деревьев. Мы неторопливо шли по просохшей, утоптанной дороге, щурясь на свет. Я сняла белую косынку, тряхнула головой, коса упала на плечо. Запрокинув голову, смотрела я в весеннее небо, по которому плыли пряди облаков.
Впереди, на дороге показалась тонкая фигурка. Она быстро приближалась… уже можно было разглядеть светлое платье и платок, из-под которого выбивались локоны… рыжие локоны… и улыбка… улыбка – такая знакомая. У меня глухо забилось сердце.
Я остановилась. И закричала – отчаянно, громко, так, что моя спутница испуганно схватила меня за плечи. Но я вырвалась из ее рук и бросилась навстречу бегущей мне девушке – навстречу моей любимой, пропавшей и чудом нашедшейся Дашеньке.
Мы вцепились одна в другую и замерли, закрыв глаза. Я, всхлипывая, гладила, гладила ее по волосам, по похудевшим плечам, шепча что-то бессвязное вперемешку с рыданиями, по-русски и по-французски, боясь поверить, что это не сон. Даша прижималась ко мне и тоже что-то говорила, но слова ее заглушал радостный гомон воробьев.
И все было хорошо. Так хорошо, что я боялась верить своему счастью. Сестра нашлась, она чудом избежала ареста в Екатеринбурге, когда город заняли красные, и чудом смогла уйти оттуда, в надежде добраться до столицы и отыскать нас. Господь провел ее через линию фронта, не оставил Своей милостью в дороге, потому что сгинуть она могла десятки раз и сотни раз могла не найти нас с мамой в голодном и страшном Петербурге. Не отправь меня мать Марфа в то утро в город, пойди мы с сестрой Евгенией другой дорогой – и разминулись бы мы с Дашей, и, быть может, никогда бы больше не встретились.
– Это Бог тебя вел, да, да, – шептала я, прижимаясь к плечу сестры и плача от радости.
Помрачнев, выслушала Даша о смерти моей мамы. Глухо и ровно, словно о чужом, рассказала, как умерла от тифа Глафира; как писала она в Петербург на наш старый адрес и в Москву на имя отца, надеясь узнать о его судьбе, но так и не получила ответа; как решила добираться до столицы сама, не думая ни о расстояниях, ни о голоде, ни об опасности.
– Словно во сне была, – призналась она. – Только молилась все время – за вас с тетей Лизой и за Андрея Витальевича…
– Мы наших отцов обязательно найдем, – горячо сказала я. – Вот кончится это все – мы вернемся в Петербург… все будет хорошо.
Даша лишь мрачно усмехнулась.
Одно только огорчало меня, огорчало безмерно. Даша, всегда и во всем понимавшая и поддерживавшая меня, с первой же встречи Аркадия невзлюбила. Настолько сильно, что не пыталась и не хотела это скрывать. При его появлении она мрачнела и то сжималась в комок, превращаясь в испуганного зверька, то, надевая маску едкого ехидства, высмеивала комиссара так зло и колко, что он краснел от гнева и сжимал кулаки – но ответить отчего-то не решался. Теперь, если Даше случалось заходить в библиотеку во время наших встреч, разговоры мгновенно переставали быть откровенными и легкими, как прежде – мешали настороженность, ехидные подковырки, столь же вежливые, сколь язвительные, которыми обменивались Аркадий и Даша. Красный комиссар перестал приглашать меня в библиотеку и на спектакли, которые ставила его молодежь в городе, уже не так восторженно говорил о Советской власти и часто молчал, переплетя пальцы, хотя приходил по-прежнему часто.
И мне теперь наши с ним встречи были не в радость, потому что я видела, как отдаляется, уходит от меня сестра.
– Зачем ты так? – спрашивала я ее. – Он ведь добрый, он не такой, как все они, разве ты не видишь…
– Комиссар добрым быть не может, – отвечала сестра, не глядя на меня. – Раскрой глаза. Откуда ты знаешь, что ему от тебя надо?
Этот же вопрос я и сама себе задавала, но очень уж не хотелось верить в плохое. Мы с Аркадием по-прежнему старались не говорить на «острые» темы, но во всем остальном находили общий язык – может быть, как раз потому, что не хотели огорчать друг друга. С ужасом и тайной радостью я чувствовала, как робко тлеет в груди огонек большого чувства… вот только что нужно для того, чтобы переступить черту и признаться – чужому, недругу, почти врагу? Такому дорогому человеку…
Катились дни, заполненные работой, молитвами, робкой радостью и размолвками с сестрой. Так не могло продолжаться дольше, так было неправильно. Но что и как я могу изменить, я не знала по-прежнему.
Я даже матери Марфе решилась поведать о тайных своих горестях. Она же, выслушав меня, сказала:
– Подлости по отношению к тебе Аркадий не допустит никогда, не такой это человек. Красный там, или белый, или вовсе зеленый, но он порядочный и женщину не обидит. Ну, а все прочее… – она вздохнула и улыбнулась по обыкновению. – Господь милостив… – и погладила меня по щеке.
И была светлая, теплая ночь середины июня, когда в ворота монастыря забарабанили чьи-то кулаки. Даша уже уснула, а я все лежала, ворочалась. Окна нашей кельи, распахнутые от духоты, выходили на монастырский двор, и потому, вскочив, высунувшись в окно, я с удивлением узнала во взбежавшей на крыльцо фигуре Аркадия Николаевича.
Мало ли какие дела могли привести председателя ревкома поздней ночью даже в столь неподходящее место, как женский монастырь? Но я почему-то поняла, что дела эти связаны со мной, и принялась лихорадочно одеваться. Накинув на плечи платок, я бросила быстрый взгляд на безмятежно спавшую Дашу и решила пока не будить ее, тихо притворила за собой дверь. Сбежала вниз по скрипучим ступеням – но половицы уже дрожали под ногами поднимающегося наверх Аркадия. Суровое, бледное лицо матери Марфы маячило за его плечом.
– Александра Андреевна… Ася, – задыхаясь, вымолвил Аркадий, и у меня мелькнула на мгновение нелепая мысль: уж не собирается ли он объясниться? Зачем еще мог случиться приход его в столь поздний час? – Вам нужно уезжать из С**, и немедленно!
Я смотрела на него молча, ничего не понимая.
– Сегодня вечером, – продолжал Аркадий уже спокойнее, – мною получен приказ о вашем аресте. Вас и Дарью Сергеевну приказано доставить в Н* под охраной.
Мать Марфа быстро перекрестилась.
– Господи, да что же это? За что?!
Я усмехнулась, мгновенно все поняла.